Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    СУДЬБА ШТРАФНИКА
    А. П. УРАЗОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • От автора
  • Начало
  • На фронт
  • Штрафная рота
  • В постоянном составе штрафной роты
  • После победы
  • Послесловие


    От автора

    Мне шел шестьдесят пятый год, когда я начал писать эту повесть. Многие подробности событий Великой Отечественной войны за послевоенные десятилетия стерлись из памяти, да и сами события мне приходилось вскрыть в глубинах памяти, как археологи вскрывают слой за слоем, пласт за пластом наслоения многих лет, чтобы докопаться до материальных свидетельств исторических эпох. Для чего я это делал, зачем я написал эту автобиографическую повесть о войне? Кто не имеет памяти — не живет по правде.

    Книги, театр и кино дали послевоенным поколениям возможность легко и приятно — дома на диване, в кресле театра или кино — пережить смерть, не умирая, узнать боль ран без ранения, тонуть в болотах, не ощущая дикого страха засасывающей трясины, лежать в снежных окопах и пробиваться сквозь вьюгу навстречу смерти, не ощущая леденящего холода и нечеловеческих физических и психических мучений. Новые поколения все это знают, все это пережито в самых различных вариантах человеческих судеб — от рядового солдата до Верховного главнокомандующего. Но… война художественно обработана, обобщена. Что-то усилено, что-то приглушено или намеренно убрано. Все события представлены читателю или зрителю так гладко, так тепло, так комфортно, так ярко в нужных писателю или кинорежиссеру гриме, позе, свете, звучании, чтобы достичь максимального художественного эффекта.

    Действительность была и проще и сложнее; боль и страх ощущались жгуче до ужаса, физические мучения доводили до усталого безразличия, полного отупения. Писатели и режиссеры, читатели и зрители все это представляли, воображали, подразумевали — мы же в действительности все это пережили, испытали на себе.

    А много ли знают новые поколения людей о такой стороне войны, как штрафные роты и штрафные батальоны? Они были, они действовали на фронтах Великой Отечественной войны и внесли свой вклад в Победу, в воспитание и становление человеческой личности, ее реабилитацию. Эта тема долгое время была закрытой в искусстве, а затем, в одночасье став модной, была утрирована и искажена.

    Читатель также найдет в повести некоторые стороны фронтовой действительности, которые обходят в литературе и искусстве по разным причинам, и в частности те, за которые люди попадали в штрафные роты и батальоны. Но, как говорится, «из песни слов не выкинешь», война должна рассматриваться и с этой точки зрения: человек на фронте оказывался в различных ситуациях, которые были бы невозможны в мирное время — война обнажала наряду с героизмом неприглядные стороны человеческой натуры.

    Однако при всем многообразии людей, их душевных и физических качеств, при всем разнообразии испытаний, каким они подвергались на войне, у большинства оставалась все же одна, главная задача — победить врага даже ценой своей собственной жизни…


    Начало

    После воскресного самодеятельного концерта и танцев студенты выпускного курса Ростовского строительного техникума спали в общежитиях мертвецким сном. Утром в понедельник все спешили привести себя в порядок и, не завтракая, отправлялись в техникум на выполнение дипломных работ. Зал, заполненный чертежными станками, быстро наполнялся дипломниками. Вот вбежал в зал, вернулся назад и вновь забежал Хоменко, крикнул:

    — Да! Я и забыл вам сказать, братцы: сегодня немецкие фашисты бомбили наши города. Вы слышали — началась война! Война, братцы!!!

    Никто не поверил.

    — Как можно верить, чтобы шавка медведя в тайге задрала! — ответил кто-то. — Да мы их шапками закидаем!

    — Не верите? — вскричал Хоменко. — Тогда слушайте радио, я включил Москву!

    И Молотов подтвердил по радио, что началась война. Аудитория оглохла! Окостенела! Замерла! Потом был митинг, крики возмущения…

    Вскоре дипломники стали получать повестки из военкомата о призыве в армию, на войну. На защите они хватали листы своей работы, развешивали перед дипломной комиссией, что-то говорили, председатель комиссии говорил: «Довольно!» — выпускнику давали справку о защите, и он бежал в военкомат к назначенному часу, боясь опоздать.

    Приехала комиссия Госстроя СССР для распределения специалистов по городам и предприятиям. Меня, защитившего диплом с отличием, в армию не призвали, а направили на строительство военного завода в городе Каменске вместе с другими ребятами, получившими бронь.

    Но на военном заводе закончить строительство не хватило времени — враг двигался по Украине. Вновь прибывшие мастера-строители проработали всего два месяца, и по приказу Главкома строительный трест № 23 был преобразован в управление военно-полевого строительства № 23 и направлен на строительство оборонительных сооружений на Украину, за Харьков. Все имущество треста и личный состав сконцентрировали у железнодорожной станции в ожидании отправки. Люди спали у железной дороги, чтобы не задерживать погрузку вагонов и отправку составов на Украину.

    Наконец-то началась погрузка. Работали все дружно, весело, с шутками — всем надоело сидеть неотлучно на станции, видеть слезы жен, детей. Если ехать, то скорей! Быстро погрузили имущество, положили сходни и завели в вагоны упирающихся лошадей, устроили нары в жилых вагонах, нанесли сена на подстилку. Стихийно организовывались людские компании, облюбовывали и занимали места в вагонах — на верхних нарах, на полу.

    Мы, молодые специалисты, еще не вжились в рабочие коллективы, и нам не хотелось ехать в теплушках на 30 человек каждая. И смущало нас не только многолюдье — в то время существовала еще субординация между рабочими и ИТР, скованность взаимоотношений, различие интересов. Сами рабочие не хотели бы ехать вместе с нами.

    Нас же от студенчества отделяло всего два месяца. Я, Петя Пономарев, Володя Павлов, оторванные от своих товарищей, — мы еще не нашли себя в новых условиях, тосковали по друзьям и студенческой жизни и поэтому крепко держались друг друга. К нам присоединились Федор Куриченко и Петр Минченко, окончившие техникум заочно тоже несколько месяцев назад. Но они были люди семейные, имели больший производственный и жизненный опыт.

    Особенно расторопным весельчаком и пронырой был Минченко. Он-то и предложил поселиться на открытой платформе под прицепом, нагруженным углем для кузницы и покрытым огромным брезентом. Рабочие закрепили брезент на бортах железнодорожной платформы, и образовалась просторная палатка. Мы дооборудовали ее, набив по бортам для утепления сено и сделав мягкую подстилку для постели, покрыв ее плащ-накидкой. В головах мы разместили свои чемоданы и вещмешки с продуктами.

    Теперь уже и семьи рабочих не уходили домой, ожидая отправки эшелона. Но куда? На юг, в Среднюю Азию, на Урал, в Сибирь? Или на фронт? Но если на фронт, то зачем нам нужны оконные и дверные коробки, петли, шпингалеты, фитинги, асфальт, олифа, гвозди, трубы и другие стройматериалы? Ожидали, с какой стороны прицепят паровоз. Ночь мы спали уже на новом месте.

    Увидев нашу «палатку», к нам попросились в компанию молодые супруги Петр и Марта Серкины. Петр был прорабом, и я работал мастером под его руководством. Марта была плановиком в конторе. Они после окончания института работали тоже первый год.

    На рассвете утреннюю тишину растревожили крики петухов и мычание коров. Края перистых облаков зазолотились, и из-за горизонта красным диском всплывало распухшее от сна солнце. Задвигался народ, начали умываться, кто-то разжигал в отдалении костерок. Вот уже уселись на сене вокруг клеенки, заставленной едой, семьи, над запрокинутыми головами сверкнули на солнце стаканы. Начиналась жизнь нового дня.

    Вдоль эшелона прошли начальник УВПС Краснов и главный инженер Бухно, предупреждая людей, чтобы они не отлучались от вагонов. С другой стороны станционных путей начал погрузку второй эшелон.

    В десять часов лязгнули буфера вагонов, все вскочили и бросились к поезду. С южного конца эшелона пыхтел паровоз.

    — По коням! — звонко и певуче разнеслось вдоль поезда, и этот крик повторили многоголосо. Женщины бросились к мужьям, начались объятия, поцелуи, раздались причитания. Мы сидели на платформе — нас никто не провожал, никто не проливал слезы.

    Поезд, медленно набирая ход, двигался на юг в сторону Ростова-на-Дону, но, выйдя за границу станции, изогнувшись дугой, свернул на запад. Значит, на фронт, навстречу войне!

    Нашу платформу мы дополнительно огородили листами фанеры, чтобы ночью не задувало холодом. Хозяйственные вопросы решали наши «старики» Куриченко и его друг по жизни и работе Минченко. Они получили сухой паек, в складчину купили тех продуктов, которые не были положены по общей раскладке (колбасы, сала, вина), приобрели кухонную посуду, ведра для воды и другие нужные в дороге вещи.

    Поезд мчался по «зеленой улице» навстречу войне и неизвестности. Мы сидели на платформе, пели «Катюшу», «Дан приказ ему на запад», «Три танкиста». На полях вдоль железной дороги женщины убирали хлеб. Они махали нам косынками, что-то кричали. Минченко и Павлов знаками приглашали к себе, жестами показывали, как крепко они их обнимают. Девчата протягивали к нам руки, звали к себе, показывая на копны, дурачились. К обеду первое волнение улеглось, а новизна притупилась. Супруги Серкины на свободном месте на платформе расстелили плащ-накидку и начали расставлять еду и бутылки. Первый походный обед решили отметить, как праздничный. Бутылка водки наклонилась к нашим кружкам, но я прикрыл свою ладонью и попросил воды — меня мутило от одного вида и запаха водки.

    Еще будучи студентами третьего курса, мы в Первомай организовали мальчишник. В то время водка стоила сравнительно дешево — 6 рублей 30 копеек, что было дешевле килограмма копченой чехони, и почти в пять раз дешевле килограмма сыра.

    В общежитии мы составили столы, выставили бутылки, среди которых стыдливо пряталась закуска. Молодо-зелено — нализались мы в итоге до чертиков. Потом Володя Павлов вытащил невиданную трубку — черную голову Мефистофеля украшали выпученные фарфоровые глаза. Он набил ее махрой (папиросы и «турецкий» табак были нам не по карману) и раскурил. Трубка пошла по кругу, дошла очередь и до меня. Я не курил, не курили и мои три брата, не курили отец и его братья, не курил весьма набожный дедушка Матвей. Но что в 18 лет не сделаешь «под мухой», чтобы выглядеть как все! Не умея курить, я набрал полный рот махорочного дыма и начал его заглатывать, а не вдыхать. Внимание всей компании было приковано ко мне. Кое-как проглотив дым, я с победным видом передал трубку дальше по кругу. В голове все завертелось, и я, держась за стулья и стол, начал пробираться к выходу. Не помню, как я добрался до своей комнаты и повалился на койку, точно в бескрайнюю бездну. Когда меня начало тошнить, я свалился с койки и пополз к урне, истекая зеленой слюной. В комнате нас проживало четыре человека, все гуляли до вечера, а я не мог оторваться от урны. Поздно вечером меня подняли с пола — сам я не мог лечь на койку, — убрали следы моего преступления. Мне казалось, что я умираю, я все время падал в черную бездну.

    Какую помощь мне могли оказать охмелевшие друзья? Врача вызывать было нельзя — выгонят из общежития, а то и из техникума. В те времена порядки в общежитии были строгие, комендант соблюдал их неукоснительно. Двое суток я провалялся на койке, не притрагиваясь к еде, а выпитый чай возвращался зеленой тягучей жидкостью. С тех пор у меня выработалось стойкое отвращение к запаху табачного дыма и всех видов спиртного.

    А поезд грохотал по рельсам… Медленно вращающаяся местность начала бугриться, больше появилось выемок, насыпей и мостов через речки и овраги, быстро прошли небольшой тоннель. Но вот поезд замедлил бег, и вдруг раздались прерывистые тревожные гудки. Мы начали шарить глазами по небу. Высоко летел необычной формы самолет, точно это было два самолета, соединенных вместе. Состав втянулся в большую выемку, а затем нырнул и остановился в темноте тоннеля, заполненного паровозным дымом. Уже через минуту я начал кашлять, а затем корчиться от газа. В вагонах газ, возможно, ощущался не так сильно, но на открытой платформе он колючим ершом лез в легкие. Везде слышались кашель и тревожные крики. Я начал дышать через платок, но это мало помогало.

    Подумалось, что надо было его намочить, но в темноте ведро с водой было не найти. Слышались проклятия и грубая брань. Когда показалось, что сейчас наступит конец, и в глазах пошли красные круги, поезд лязгнул буферами и медленно пополз вперед. Казалось, он ехал в тоннеле целую вечность, пока впереди не стало сереть, а затем начал приближаться дневной свет. Еще долго с синими лицами и слезящимися глазами мы откашливались, чертыхаясь и сморкаясь. Теперь поезд шел медленно, изредка останавливался, и тогда из вагонов выскакивали мужчины и женщины, бежали к ближайшим складкам местности. От неловкости мужчины хохотали, а вот женщинам приходилось краснеть. На первых порах никто не мог додуматься, что железнодорожная насыпь имеет две стороны — правую для женщин и левую, с переходом через железнодорожное полотно под вагонами, — для мужчин. На станциях и полустанках поезд не останавливался.

    Солнце спряталось за тучи, стало вечереть. Уходящий день казался по насыщенности неделей. Мы залегли под прицеп, ударяясь головой о какие-то его части, и начали укладываться спать. Супруги Серкины отгородились от нас чемоданами. Они поженились только несколько месяцев назад, и вот теперь отправились в «свадебное путешествие». Оба были выходцами из интеллигентных городских семей, и, когда кто-то, засорив угольной пылью глаз, выругался, Марта Казимировна, как она позволила себя называть, не допуская фамильярности, резко сказала: «Прекратите хамить!»

    На этом с грубыми словами было покончено, хотя они еще не раз нечаянно срывались с губ по старой привычке. В техникуме на первом и втором курсе в нашей группе сантехников девушек не было, и, как в Запорожской Сечи, создались вольные отношения и свобода слова. Среди нас были такие личности, как «завязавший» карманный вор, беспризорник Виталий Запорожцев, мечтавший стать человеком, но умерший на втором курсе от желтухи и хронического недоедания, дитя деревенской глубинки, безотцовщина Ваня Полонский, ростовчанин Алексей Клочков, оставшийся с младшим братом без родителей и помощи, другие ребята.

    Максим Сушицкий, например, жил на стипендию 32 рубля (обед в столовой стоил 1 рубль 5 копеек), страстно мечтал стать знаменитым, чтобы иметь большие деньги и раздать их нам, студентам группы, и, конечно, насытиться самому. Он стал «величайшей знаменитостью», открыв способ из атомов, оставшихся от умерших когда-то Пушкина, Ломоносова, Менделеева, собрать вновь живых гениев. А случилось это так.

    В воскресенье мы были на вечере художественной самодеятельности и танцах. Наш однокурсник Саша Осадчий играл на своей, как он утверждал, «скрипке Страдивари», Петя Ковалев сыграл сцены из «Гамлета» и «Скупого рыцаря», Лида Гольдфарб спела несколько песенок из кинофильмов под аккомпанемент на пианино все того же Осадчего. Затем в вестибюле актового зала начались танцы.

    Вернулись в общежитие по Халтуринскому переулку на «Нахаловке» мы поздно и удивились: Сушицкий, остававшийся дома, когда мы уходили на вечер самодеятельности, несмотря на позднее время, сидел при ярком свете за столом перед открытой таблицей Менделеева и что-то записывал. Ввалились мы шумно, но он не обратил на нас особого внимания. Тогда Ваня Полонский спросил:

    — Максим, ты почему не спишь?

    — Э, братцы, мне не до сна, — отвечал он. — Я знаете какое изобретение сделал?! Мы с вами скоро станем богатыми!

    — О, смотрите какой изобретатель!

    — Что мне с тобой говорить! Послушайте, ребята! — И он стал излагать свою «теорию» с привлечением таблицы Менделеева, как он из атомов вновь вернет миру гениальных людей прошлого. Полонский было ввязался в спор, но я сказал:

    — Время позднее, спать!

    И, не успев коснуться головой подушки, я уже спал. В 7 часов утра я всегда мгновенно просыпался, как будто кто-то толкал меня в бок. На этот раз, проснувшись, я увидел Максима, сидящего за столом при всех включенных лампочках. Он что-то бормотал, тетрадка перед ним вся была исписана.

    — Максим, ты чего? — И я потушил свет.

    — Это я пишу доклад товарищу Сталину. Сегодня директор техникума на своей легковушке повезет меня в Москву, и я все доложу Иосифу Виссарионовичу.

    Мы быстро одевались. Надо было прибрать постель, собраться, на ходу закусить и за 20 минут добраться пешком до техникума. Поэтому мы в спешке не очень-то слушали рассказ Максима. Утреннее солнце осветило облака и плывущий в небе самолет. Максим, возбужденный нашим невниманием, громко и настойчиво позвал к окну.

    — Смотрите, — сказал он, — видите тень за самолетом? Это летят молекулы умерших. Среди них есть молекулы и Пушкина. Я нашел способ их собрать и из них воссоздать живого Пушкина. Вы представляете, что это такое?! Ведь это гениальное открытие! Я воссоздам и верну к жизни всех знаменитых людей мира. Капиталисты озолотят меня за оживление Джорджа Вашингтона, Джека Лондона, Джеймса Фенимора Купера — всех, кого я захочу. Передо мной склонятся все правители мира, короли. Все деньги, золото я разделю поровну между нами, друзьями, и мы заживем безбедно! Это открытие я сделал на основе таблицы Менделеева. В знак благодарности я оживлю его первого.

    Мы стояли пораженные. Только теперь мы поняли, что это не шутка. Максим говорил вдохновенно, на его худом бледном лице сверкали глаза, он не мог стоять спокойно на месте, ходил у стола, натыкаясь на стулья. Стало ясно, что произошло с Максимом, но мы не знали, что делать. Мы начали уговаривать Максима собираться в техникум — времени было в обрез. Однако он сказал нам, чтобы за ним приехал на легковой машине «эмке» сам директор. Пришлось убеждать, что директор ничего еще не знает, ему надо рассказать все это не нам, а ему самому лично.

    Все-таки Максим пошел с нами, захватив домашнюю работу по черчению. На урок черчения мы опоздали. Наш классный руководитель, неудавшийся художник Королев, по-бурсацки отчитав нас, начал проверять работы.

    — Сушицкий, где ваша работа?

    Максим сидел и тушью от руки обводил линии чертежа до толщины пальца. Он молча поднялся и отдал чертеж преподавателю. У того брови полезли на лоб.

    — Ты чего, Сушицкий? С ума спятил?

    Максим взорвался, начал грубить, говорить, что он плюет на эти чертежи, что он пойдет к директору…

    — Сушицкий, ты хам в натуре! — напустился на него побагровевший преподаватель. Но Ваня Полонский и другие украдкой крутили пальцем у виска, показывая, что Максим не в себе. А тот уже бушевал. Полонский и Коля Курман соскочили со своих мест, подошли к нему и, подхватив под руки, стали уговаривать пойти к директору. Он согласился — ему надо было ехать на «эмке» к Сталину.

    По рассказу ребят, в кабинете директора Сушицкий начал требовать машину, чтобы ехать в Москву, ругал преподавателя черчения, что тот его обидел. Его! Да вы знаете, кто он такой?! За спиной Максима ребята выразительно показывали, что он не в себе. Директор сказал:

    — Я дам машину. Но вы должны показаться врачу, чтобы доказать, что вы нормальны.

    — Вы что, тоже не верите? — вскричал Максим. Но ребята уже подхватили его под руки и стали уговаривать пойти к врачу, там одновременно полечат ему и уши (до этого он ходил в поликлинику на лечение ушей). Ход с ушами удался, и Максим пошел. По пути он размахивал руками, беспрестанно говорил, толкал прохожих. Подошли к поликлинике, где Максим лечил уши, и он повернул в ворота. Ребята взяли его под руки и сказали, что надо в другую дверь.

    — Вы хотите сдать меня в сумасшедший дом! Вы тоже не верите, а еще друзья!

    — Да нет же, Максим, мы верим, но директору нужно доказать, что ты не болен. Пойдем, там проверят и дадут справку.

    Подхватив под руки, его насильно повели в психиатрическую больницу. Он вырывался, лягнул проходящую девушку. Когда подошли к крылечку поликлиники, выбежали два дюжих дяди в халатах. Максим бился в их руках. Его бросили в одиночную камеру с мягкой обивкой стен, и он начал там буйствовать. Полонский и Курман дали сведения о Максиме.

    На следующий день мы собрали немного денег, купили фруктов, конфет, но нас к нему не пустили и передачу не приняли. Только на пятый день к нам в вестибюль санитар вывел Максима. Он был весь в синяках, бледный, худой и слабый. Говорил с нами вполне разумно, логично. А через 10 дней он сам пришел к нам в техникум проститься — он ехал домой, ему дали отсрочку в учебе. Его сопровождал старший брат, который учился в пожарном техникуме. В пожарном техникуме хорошо кормили, одевали, учиться было легче. Брат сказал нам, что через год он устроит Максима в пожарный. Больше мы Сушицкого не видели.

    Виталий Запорожец, не выдержав голодной жизни, на станции Ростов-главная вновь залез к кому-то в карман. Наверное, его били, так как он слег, его отправили в больницу, у него разлилась желчь, и он умер.

    Вот в таких условиях и формировались наши взаимоотношения, так что дефекты в воспитании не были случайными, разговор между собой не блистал у нас изысканностью. Чтобы как-то смягчить бурсачество, к нам перевели из другой группы Лиду Гольдфарб. Она была старше нас — ей было 25 лет, — и это стало сдерживающим фактором наших вольностей…

    Поезд замедлил бег. Он все чаще останавливался среди полей, не задерживаясь на станциях. Появились черные конусы терриконов Донбасса.

    Утром мы поднялись где-то на стоянке в поле и начали хохотать друг над другом — прицеп, под которым мы спали, пылил углем через щели, и мы вылезли из-под него точно шахтеры из шахты. Паровоз сердито пыхтел. У колодца железнодорожной сторожки собралась очередь с ведрами за водой. У закрытого шлагбаума стояла с флажками женщина и задумчиво смотрела на эшелон и очередь у колодца.

    Кто-то уже разжег костер у полотна железной дороги, установив на камнях чайник и ведро. Никто не знал, сколько будем стоять, где будет следующая остановка, поэтому использовали каждую стоянку, доваривая пищу в 2–3 приема.

    Все чаще попадались под откосом обгорелые вагоны, а вблизи железнодорожной насыпи воронки от бомб. На полустанках мы бежали к железнодорожникам узнавать последние новости. Они были все более тревожные — фашисты быстро шли на восток, захватывая все новые и новые города и села.

    Вечером на забитой эшелонами станции Мерефа под Харьковом наш эшелон остановился в окружении других. Управляющий трестом Краснов и главный инженер Бухно обходили вагоны. Краснов был низкого роста, подвижный, словоохотливый, сверкал золотыми зубами на каждую шутку и сам шуткой старался прикрыть тревогу. Бухно, высокий, грузный мужчина, интересовался, как дела, нет ли больных, спрашивал и отвечал сдержанно, немногословно. Он предупреждал, чтобы далеко не уходили, но некоторые, тревожно оглядываясь, бежали в поисках продовольственных магазинов, киосков, буфетов. Тучи начали заволакивать небо, стало быстро темнеть. Здесь уже соблюдались строгие военные законы светомаскировки.

    Минченко и Куриченко где-то раздобыли хлеб, из карманов у них торчали бутылки «белоголовой». Только начали жевать, как вдруг раздался сначала один, а за ним сразу много коротких и тревожных заводских и паровозных гудков. В тучи вонзилось множество лучей прожекторов, которые стали обшаривать небо, соединяясь и перекрещиваясь, разбегаясь в разные стороны. Где-то близко ухнуло орудие. С неба приближался вой бомбы, заставивший спрыгнуть с площадки и залезть под нее. Вой прервался страшным взрывом. В небе высветился блестящий самолет, к нему со всех концов потянулись пунктиры трассирующих снарядов, вокруг брызгами засверкали взрывы. Тявкали автоматические пушки.

    Все пространство от неба до земли сверкало, вспыхивало, рвалось, стреляло, визжало. Я залез под прицеп и, отбросив полотнище, по которому шлепали осыпающиеся осколки, смотрел вокруг. Любопытный страх вибрировал в теле. Это было первое крещение, первая встреча с войной. Мы еще не привыкли управлять своим страхом, не могли дать оценку возникшей опасности.

    Наш поезд дернулся, лязгнув буферами. Я вырвался из-под поезда, а он медленно двинулся вперед. Еще некоторое время продолжалась какофония войны, когда мы ехали, а затем все стихло. Стучали лишь колеса вагонов на стыках рельсов.

    — Братцы, у меня кальсоны мокрые! Может быть, кровь?! — острит Минченко.

    — Не-е-е, кровь так не пахнет, — ответил Куриченко, и все захохотали, сбрасывая страх и напряжение нервов. Даже Марта Серкина не одернула остряков.

    Утро выдалось пригожее, веселое. Вымытое за ночь небо первозданно голубело без единого облачка. Трава сверкала бриллиантовым радужным огнем. Поезд стоял на станции небольшого городка Глухов. От железной дороги на высокий пригорок подымалась деревянная лестница, виднелась маковка церкви. По лестнице поднимался принаряженный местный народ с корзинами и мешками. Оказывается, рядом был рынок. Из эшелона наперегонки по лестнице бросились мужчины и женщины. Ушли и Серкины, за ними наши «старики» Минченко и Куриченко. Я боялся отстать от поезда, поскольку не было известно, когда он тронется в путь. Да и оставлять наше хозяйство без присмотра было нельзя — в мирное время всегда опасались воров, а теперь такая опасность росла изо дня в день.

    Напротив нашей платформы стоял товарный вагон соседнего эшелона, идущего в противоположную нам сторону. В отодвинутую дверь были видны нары, покрытые соломой, на полу вагона на такой же соломе ползали и сидели дети. С нар возле двери смотрел, лежа на животе, старик с мохнатой бородой, а у двери, свесив ноги, сидела молодая девушка и грызла сухарь. Ее нос и глаза были красные, и время от времени она вытирала слезы и шмыгала носом.

    Теплый солнечный день бабьего лета начал портиться. С запада надвигались серые тучи, солнце начало играть в прятки. С высокого пригорка по деревянной лестнице спешили к поезду наши рабочие, боясь опоздать и отстать от эшелона. Поскольку путь движения нашего эшелона держался в секрете, отставший мог попасть в сложное положение. Его могли принять за дезертира и даже шпиона.

    К нашей платформе гурьбой возвращались супруги Серкины и остальные ребята. Серкин нес огромного живого гуся, а ребята — какие-то кульки, картофель, яблоки, из карманов белыми пробками выглядывали бутылки. Серкины решили угостить всех по случаю дня рождения Марты. Марта торжественно объявила, что на обед будет украинский борщ с гусем. Мы уже много дней не ели горячей пищи, поэтому заявление Марты вызвало энтузиазм у мужчин. Все предложили свою помощь.

    Я с ведром и кастрюлей побежал за водой к колонке для заправки паровозов. Пока, набрав воду, я пробирался назад по путям и под вагонами, наш эшелон уже лязгнул буферами и медленно двинулся в путь. Сердце ушло в пятки. Я бросился вдогонку, расплескивая воду, но с платформы соскочил Минченко, забрал у меня кастрюлю, и мы благополучно забрались на тормозную площадку вагона. Ехать на площадке было холодно, обрызганная водой одежда льдинками липла к телу. Хорошо, что поезд вскоре остановился в поле, и мы с Минченко пересели на свою платформу.

    Народ высыпал из вагонов. Куриченко соскочил на откос пути с гусем под мышкой, но гусь отчаянно рванулся и покатился по насыпи. Куриченко и Павлов бросились его ловить. Из вагонов посыпались крики хохочущих насмешников. Пойманного гуся Куриченко прижал к телеграфному столбу, а Павлов, загнув шею гуся вокруг столба, начал пилить ее перочинным ножичком. Струя крови хлестнула на Павлова, и он выпустил голову гуся. Шея распрямилась, и кровь брызнула на Куриченко. Тот бросил гуся и отскочил в сторону. Бросив прыгающего гуся на землю, горе-резники взобрались на насыпь и начали отмывать кровь с одежды. В этот момент паровоз дал гудок, дернул состав. Куриченко бросился вниз по насыпи, схватил гуся и бросился догонять нас.

    Из вагонов торчали хохочущие головы, все потешались над зрелищем, свистели, кричали. Зато им досталось потом, когда на платформе Минченко начал ощипывать гуся — пух летел вдоль состава, как хлопья снега, кружился у вагонов, влетая в открытые двери и окна. Теперь уже хохотал Минченко и, нащипав побольше пуха, выбрасывал его на встречный ветер.

    На следующей остановке в поле надо было осмолить гуся. Вся сложность заключалась в отсутствии дров и в неопределенной продолжительности стоянки. Мы соскочили с платформы, бросились вдоль железнодорожных путей собирать щепки и бурьян, разожгли костер и начали смолить. Бурьян дымил, и гусь покрылся жирной копотью. С вагонов кричали, давали советы, острили, просили угостить копченой гусятиной. Минченко за словом в карман не лез и хлестко отвечал ядовитыми словами вперемежку с бранью.

    Но и нам пришлось хохотать, когда он безуспешно обмывал холодной водой почерневшего гуся, а затем взял да и намылил. Кто-то предложил взять мочалку, Петя Пономарев принес бритву и одеколон. Марта каталась от смеха по сену. Постепенно гусь из черного превратился в серо-желтого. Воду мы набрали из колодца на каком-то полустанке и, разделав гуся, положили его в ведро с водой, установили на кирпичи, развели под ведром огонь. Не успела нагреться вода, как паровоз дал сигнал, и Куриченко, сушившийся у костра, забросал огонь песком, схватил ведро с гусем и догнал нашу платформу.

    Теперь поезда двигались медленно, на виду друг у друга, с частыми остановками. Три или четыре раза принимались мы варить гуся. Все помаленьку, не дождавшись праздничного обеда, перекусили, заглушая голод. Вместо обеда был устроен прекрасный ужин, особенно вкусным был борщ. Гусь так и недоварился, однако у всех были крепкие молодые зубы.

    Рано утром кто-то быстро шел вдоль поезда и, стучась в каждый вагон, кричал:

    — Приехали! Выгружайся!

    Было еще темно, моросил дождь, дрожь пробирала не только от холода и сырости, но и от неизвестности. На западе что-то громыхало, и было ясно, что это не гром.

    Рабочие бригады, реорганизованные в строительные отделения, взводы, роты под руководством командиров отделений (бригадиров), взводов (мастеров), рот (прорабов) принялись разгружать вагоны вдоль насыпи железной дороги. Вдоль эшелона бегал управляющий трестом Краснов и давал распоряжения, где что складывать. С сегодняшнего дня он стал начальником управления военно-полевого строительства (УВПС) № 23. Его кожаную куртку перекрещивали ремни полевой сумки, карабина и планшетки, он теперь производил впечатление бравого командира.

    Супруги Серкины были задействованы, а мы, командиры взводов, когда развернется строительство оборонительных сооружений, должны были сформировать взводы из местного населения.

    Свободные от разгрузки рабочие переносили пожитки свои и своих отделений в деревню, которая виднелась недалеко во впадине вдоль речки. Чтобы меньше продовольствия перевозить в село, Краснов приказал выдать пайки на неделю. Крупу, сахар, соль, хлеб, лярд (топленое сало) получили и мы, командиры взводов. Кроме того, нам дали живого поросенка.

    Село быстро «оккупировали». Нам всем вместе не нашлось жилья, и изобретательный на выдумки Петр Минченко, увидев в поле у лесистого оврага колхозный полевой домик, предложил занять его. Мы с чемоданами и мешками, взяв мешок с поросенком за углы, пошли к домику. Поросенок отчаянно визжал, дергался. Наша процессия пересекала вспаханное ровное поле под его визг и, наверное, выглядела со стороны странно и смешно.

    Открыв гвоздем ржавый висячий замок, мы вошли в наше жилье. В домике не было печи и не все стекла в окнах были целы. Земляной пол был замусорен, но подмести его не представляло труда. В доме был дощатый стол, две лавки. Недалеко был стог соломы, лесистый овраг и дорожка вниз к ключу. Мы нанесли свежей душистой соломы, разостлали на полу, накрыли брезентом, который принесли с платформы, дыры в окнах заткнули соломой. Жилье вышло хоть куда для наших условий, не хватало только печки.

    После легкого завтрака отправились в село на совещание командного состава. Инженерно-техническим работникам был зачитан приказ наркома обороны о переименовании треста № 23 в управление военно-полевого строительства № 23, был оглашен список новых назначений. Мы теперь были уже не мастера, а командиры взводов. В приказе говорилось о задачах УВПС № 23 — строить полевые оборонительные сооружения: доты, дзоты, противотанковые рвы, эскарпы и другие сооружения, фронт был близко, армия отступала, ей надо было закрепиться, и это зависело от нас.

    Мы вернулись в свой домик. В мешке хрюкал поросенок, а у нас бурчало в животах. Надо его резать, но чем? У нас уже был печальный опыт с гусем. На полке в домике мы нашли ржавый столовый нож, и Павлову вновь предложили зарезать поросенка, никто другой не выразил желания. Надо было наточить нож, и мы разбрелись по полю в поисках подходящего камня. Володя долго точил нож, но на грубом камне добиться желаемого невозможно. Наконец, он плюнул и сказал: «Давайте!»

    Минченко и Куриченко вынесли мешок с визжащим поросенком, вытащили его, чего, видимо делать не следовало. Володя Павлов с засученными рукавами, подвязав мешок, как фартук, подошел к визжащему поросенку, удерживаемому помощниками. Люди, опытные в таком деле, убивают поросенка ударом ножа под левую лопатку, но для этого нужен настоящий нож, а не ржавый столовый. Володя же начал перерезать горло поросенка, от чего остальные побежали в овраг и заткнули уши.

    В этот момент, — надо же было такому случиться, — раздался взрыв у разгружаемого эшелона, и над нами, заглушая смертный визг поросенка, с ревом пронесся немецкий «мессер». От страха ребята выпустили свою жертву и бросились наутек к лесу. Поросенок с визгом бросился со всех ног по пашне, разбрызгивая кровь. Выбежав из оврага, мы увидели, как «резники» бегали по пашне и ловили недорезанного поросенка. Но «мессер» сделал новый заход, сбросил вторую бомбу на эшелон и, выходя над нами из пике, дал очередь из пулеметов разрывными пулями. Лента взрывов вспорола пахоту чуть в стороне.

    Ребята упали, а поросенок побежал дальше. Я бросился к бригадному домику и спрятался от самолета за его стенами, а Петя Пономарев со всех длинных ног по-лосиному вновь побежал в овраг под деревья. Плюнув на поросенка, Павлов, Минченко и Куриченко изо всех сил тоже побежали по набухшей от дождя пахоте к домику, чтобы укрыться от самолета. А он сделал третий заход и ударил из своих пушек по эшелону. Люди по открытому полю бежали кто в лес, кто в деревню, и Краснов, стреляя из карабина по самолету, кричал:

    — Ложись! Куда бежишь? Ложись!

    «Мессер» улетел. Стало ясно, что он засек разгружаемый эшелон и наведет на него бомбардировщиков. Краснов уехал на пикапе в деревню, чтобы организовать срочный вывоз ценных грузов подальше от железной дороги и привлечь всех рабочих У В ПС к разгрузке эшелона. Председатель колхоза собрал колхозников и организовал подводы.

    Еще больше сгустилась облачность, тучи цеплялись за деревья, моросящий дождь перемешивался со снегом. Видимость стала минимальная, и это спасло нас от дальнейших налетов немецкой авиации.

    Несчастный поросенок истек кровью в поле, и его притащили к полевому стану, еле вытаскивая пудовые ноги из грязи. В стороне от домика на пашне осмолили в соломе, вымыли и перенесли в дом. Разделали и начали варить в ведре ливер, остальное мясо оставили остывать и, чтобы сохранить на последующие дни, слегка присолили.

    Ночь была темная, моросящий дождь переходил в мокрый снег. Спали мы в ватной одежде под брезентом и не замерзли, но когда вылезли утром из-под брезента, то отказались от умывания: погребная сырость пробирала до костей.

    Перекусив почти на ходу холодными, застывшими в смальце остатками вчерашнего ужина, мы, увязая в грязи, пошли в село. Там уже все строились в колонны, разбирая лопаты. Местных жителей пришло мало, и наши взводы не были укомплектованы. Нам поручили разбивку трассы противотанкового рва и эскарпа, а также разметку местоположения огневых точек.

    Еще рано утром мы отметили, что звуки боя стали слышнее, и если раньше это был невнятный почти непрерывный гул, то теперь слышались отдельные выстрелы и разрывы снарядов. Погода испортилась окончательно: моросил мелкий дождь с редкими хлопьями снега. Мы быстро разбили трассу, доложили об этом Бухно, отнесли в кладовую теодолит и вешки и, прихватив с собой топор и колышки, возвратились к себе домой.

    Эшелон еще вечером ушел. Он все время был на виду у нас, а теперь казалось, что мы осиротели. У железной дороги лежали горы строительных материалов.

    Утром мы проспали на работу. Петр Минченко сказал, что пойдет раньше и предупредит командование, что мы скоро придем. Но когда мы умылись ледяной водой, наскоро поели и вышли к деревне, навстречу нам уже ехала тройка, и Минченко вожжами подгонял лошадей. Не доезжая до нас, он крикнул:

    — Назад! Идите назад! Там уже никого нет. Все уже ушли!

    Подъехав к нам, он пояснил, что немцы прорвались на нашем участке, наши войска ночью отошли, и мы можем оказаться в окружении. Он застал почти последнюю подводу с возчиком, взял крупы, хлеба, ящик лярда. В повозке лежал мешок овса. Возчик-сельчанин не захотел ехать с нами, и к лучшему. Надо было спешить. Мы погрузили наши вещи, укрыли подводу брезентом, подвязали закопченное ведро к задку телеги.

    Сыпал мелкий дождь, мы мокли. Тогда Куриченко сказал:

    — Так, братцы, не пойдет. Где топор?

    Он побежал в лес, а мы стояли и матерились — надо ехать! В лесу слышался стук топора, и Федор звал на помощь. Мы пошли к нему. Он рубил тонкие гибкие лесины, а мне сказал, чтобы я сбегал к железной дороге и набрал гвоздей.

    Я бросился бегом по пахоте, но на сапоги налипла пудами грязь, я еле вытягивал из нее ноги. Когда я принес пол-ящика гвоздей, у телеги лежали уже очищенные жерди. Федор начал их прибивать к боковым стенкам ящика повозки, а Пономарев выгибал их дугой и вершины прибивал к другой боковой стенке. Когда каркас покрыли брезентом, получилась отличная цыганская кибитка. Теперь не мокли наши вещи и мы сами. Мы быстро сменили мокрую солому на сухую, вышли на дорогу и, очистив сапоги от грязи, уселись в повозку и поехали на восток.

    По разбитой мокрой грунтовой дороге не так легко было тащить наш возок, хоть он и был мало нагружен. Мы ехали одни в сторону Старого Оскола. Временами мы давали передохнуть лошадям, кормили их и поили. Сами кушали хлеб с лярдом. От лярда тошнило, но на шляхе деревни не попадались, надо было сворачивать в сторону, а там дороги были совсем непроезжие. Нам надо было спешить, чтобы догнать своих и не попасть к врагу.

    Туман и снегопад спасали нас от авиации, но выматывали лошадей и наши нервы. Ночевать приходилось в поле у стогов соломы или сена, но огонь мы не разжигали, чтобы не привлекать ни своих, ни чужих. У нас могли отобрать лошадей, ограбить, так как мы были не вооружены, а из боя выходил разный люд, вплоть до дезертиров и немецких разведчиков. Нас тоже могли принять за дезертиров, хотя мы и имели удостоверения, что работаем в УВПС № 23. Минченко даже прихватил пустые бланки со штампом треста № 23, которые в штабе уничтожали в утро отхода.

    Мы догоняли стада скота, который гнали с Украины на восток, и брали бракованных овец для питания, оставляя гуртовщикам расписки на бланках. Гуртовщики готовы были отдать нам весь скот и вернуться домой, но им нужны были какие-либо оправдательные документы. Особенно трудно приходилось от длительного непрерывного перегона в тяжелых погодных условиях овцам. Начался падеж, повреждались копыта и ноги, и гуртовщики не знали, что с ними делать. В то время за колхозное добро строго взыскивали, вплоть до расстрела, поэтому гуртовщики были рады, если воинские части брали у них скот для питания.

    Однажды у дороги мы увидели глинобитный домик полевого стана или дорожной бригады. В доме было тепло, и хозяйничали, как они отрекомендовались, две местные учительницы. Они были чистенькие, хорошо одетые. Казалось, что они были рады нам, и вокруг них петухом закружились и начали обхаживать Петя Минченко и Володя Павлов. Решили, хотя еще было рано, сделать привал, дать отдых лошадям и себе. Конечно же, в таком решении главную роль сыграли «учительницы».

    Володя Павлов и его помощник по «кровавым» делам Минченко сняли с повозки хромого барана с черными печальными глазами и вскоре позвали нас, чтобы мы помогли разделать тушу, хотя для них это не составляло особого труда. Они не хотели, чтобы мы оставались в обществе девушек.

    Минченко прорезал отверстия в задних ногах у сухожилий, продел в них палку, привязал веревку, и мы помогли подвесить тушу к поднятому дышлу повозки. Ободрать шкуру было делом нескольких минут.

    Учительницам отдали печень, легкие, сердце, курдюк для жарки и разделанную голову для борща. Тушу разрубили и, когда мясо охладилось, завернули в шкуру и уложили в повозку. Когда управились с бараном, вымыли руки, девушки сказали, что надо сходить в село за капустой и другими овощами для борща. С ними пошли Минченко, Куриченко и Павлов. Я и Петя Пономарев остались варить мясо в большой кастрюле, мелкими кусками порезали для жарки печень, селезенку, проваренные легкие и сердце.

    Часа через три вернулись из деревни ребята, принесли полмешка картофеля, капусту, лук и трехлитровую бутыль самогона. Учительницы принялись за стряпню, в домике духовито запахло праздником. Уже вечерело, а мы еще не обедали. Девушки устроили нам баню, согрели бак воды и заставили каждого вымыться, надеть свежее белье. В домике стало жарко.

    За стол сели вымытые, разопревшие, в нательных рубашках. Гимнастерки и грязное белье девушки сложили в бак, залили водой и поставили кипятить, чтобы избавить нас от насекомых. Мне, как непьющему, поручили время от времени присматривать за лошадьми, чтобы кто ненароком не увел, подкладывать им сена.

    Ели до отвала, пили до упаду, пели до хрипоты. Мне показалось странным, что учительницы вели себя довольно развязно с опьяневшими ребятами и несколько настороженно со мной. В разговоре они задавали иногда такие вопросы, на которые отвечать было нельзя. Но подвыпившие ребята как будто старались переговорить друг друга, выбалтывая все о нашей теперь уже части, ее назначении, нашем маршруте, о себе. Их будто черт подталкивал блеснуть своей осведомленностью.

    Заметив, что я нетерпеливо ерзаю, девушки подскакивали ко мне, садились на колени, лезли целоваться. Пьяное лицо Володи Павлова закаменело, налилось кровью, он сверлил меня глазами. Тогда девушки бросились к нему и увели в другую комнату, где на полу был приготовлен ночлег. Туда же ушел и Минченко. Остальные улеглись на сено в большой комнате. Куриченко и Пономарев вскоре захрапели, а я не мог долго уснуть, думал об этих учительницах, боялся, что украдут лошадей, а то и повозку. Я часто смотрел в окно, перед которым стояла повозка и лошади, но на улице была глухая темень. Но потом сон меня сморил, и я проснулся, когда ребята уже поднялись.

    На столе был вчерашний беспорядок, стояла пустая четверть, остатки жирной застывшей баранины. Мы вышли на улицу умываться. Ледяная вода и уличный холод выгоняли последний хмель из ребят. «Молодожены» умывались над тазом в доме, поливая друг другу. Мы принесли дров, растопили печку. Несколько притихшие девчата разогревали пищу. С похмелья ребята не очень ели, я же уплетал аппетитные куски. Подогрели бак с бельем, и девушки после завтрака принялись за стирку. Тем самым было решено остаться здесь еще на сутки.

    После стирки девчата с Минченко и Павловым ушли в село. Вернулись они довольно быстро и принесли самогон, купленный у знакомого учительницам местного жителя. Как после выяснилось, к учительницам в селе относились, как и к нашим незнакомым им ребятам, на что, конечно, никто не обратил внимания.

    Днем по большаку надсадно выли автомашины, стороной гнали скот, проходили обозы — все на восток. Пролетела немецкая «рама». Учительницы приготовили мясной обед. Опять пили, опять пели, но к вечеру начал быстро нарастать грохот приближающегося боя. Я потребовал немедленно уезжать, но «молодожены» энергично запротестовали, учительницы уговаривали переночевать. Все решил Куриченко:

    — Хватить пьянства и блядства! Хотите к немцам попасть?

    Мы впрягли лошадей, прихватили остатки вареного и жареного мяса, простились с недовольными учительницами. Ехать ночью было тяжело, колдобин не было видно, и повозку бросало так, что того и смотри перевернется — благо мы не могли вылететь из нашей кибитки. Правили лошадьми по очереди.

    От лошадей валил пар, они выбивались из сил. На рассвете остановились у колодца в каком-то селе. Во дворах виднелись машины и подводы, ходили часовые. Мы заехали в свободный двор. Из двери выглянул бородатый хозяин в накинутом на белье полушубке и вновь спрятался.

    Распрягли лошадей, у хозяина набрали для них сена. Всей гурьбой ввалились в избу. Хозяйка уже возилась у печки, ставила чугунок с картошкой. Хозяин сидел у стола, курил. С печки любопытными глазенками смотрели Детские головки. Петя Пономарев принес котелки с жареным мясом. Тогда хозяйка сняла чугунок, выплеснула воду и начала чистить картофель. Я сел помогать ей. Очищенный картофель она порезала, положила в чугунок, залила водой. Когда картофель был почти готов, она бросила в него измельченный лук и жареную баранину.

    Хозяин расспрашивал ребят, далеко ли немец, вздыхал, говорил, что не думал и не гадал, что немец так далеко углубится в нашу территорию, ведь говорили, что мы, если будет война, будем воевать на территории противника. Вспоминали Халхин-Гол, Карельский перешеек.

    — Если немец придет, как жить? — задавал он безответный вопрос. — Картошки осталось мало. Проезжают эвакуированные, голодные, измученные. Как не накормить?

    Место сбора нашего УВПС было в Старом Осколе. Отдохнув на соломе на глиняном полу в приютившем нас домике, обсушившись и дав отдохнуть лошадям, мы, расспросив, какой дорогой ехать к Осколу, тронулись в путь. Комендант села буквально нас выпроводил, так как в селе размещался штаб какой-то крупной воинской части и нам нельзя было здесь останавливаться.

    Шел уже настоящий снег, хотя земля еще не промерзла, и это было мучением для нас и для лошадей. Дорога была разбита, вся в колдобинах, наполненных снежноледяной кашей. Лошади выбивались из сил, и нам приходилось брести по обочинам дороги. Населенные пункты были заняты войсками, и нам не разрешали останавливаться даже для того, чтобы обсушиться и обогреться, дать отдых лошадям и накормить их. Корм для них (сено и зерно) приходилось клянчить у председателей колхозов, а иногда и воровать, так как весь фураж уже был реквизирован расквартированными здесь частями.

    Голодно стало и нам. Мясо кончилось, стада уже не попадались, ящик лярда, который приелся и стал для нас отвратительным, быстро таял. Стало трудно доставать хлеб — военные неохотно делились, а местное население не продавало, чувствуя, что и для них наступают голодные времена. Заболел Куриченко. Он был старше и слабее нас, и простуда взяла над ним верх. Его уложили в повозку на сено и укутали всем, что было: одеялами, мешками, брезентом. Он температурил, глухо кашлял, но оставаться во встречающихся нам медсанбатах не хотел, глотал аспирин, кодеин и еще что-то, что давали медсанбатовцы. Его старый товарищ Минченко делал все возможное и невозможное для своего друга, даже где-то раздобыл бутылку коньяка. В то время мы не знали, что это за питье, но Федор регулярно принимал перед едой глоток-другой.

    Наконец, мы добрались до Старого Оскола. Остановились в первом домике на окраине, но в нем было тесно: у хозяев была большая семья и жили эвакуированные. Так было во всех домах. Мы упросили взять в теплую комнату Федора Куриченко, а сами с лошадьми разместились в коровнике.

    Минченко и Павлов пошли на станцию, чтобы у коменданта узнать, где сосредотачивается наше УВПС, а мы пошли посмотреть на пассажирский поезд, свалившийся с высокого откоса при бомбежке. У основания насыпи лежали в беспорядке остовы сгоревших товарных и пассажирских вагонов. Мы нашли один мягкий вагон, в котором уцелели местами обивка и занавески, принялись обдирать их и тут же меняли свои не первой свежести портянки.

    Спустя некоторое время к дворику, в котором мы остановились, подкатил пикап, из него вылезли Бухно, Минченко и Павлов. Мы усадили в машину больного Куриченко, и он поехал в больницу. Мы, собрав вещи, погрузились в подводу, запрягли лошадей и поехали к месту сбора нашей части. Там мы встретились с управляющим Красновым и другими итээровцами, теперь имеющими воинские звания, но еще не экипированными в военную форму со знаками различия. По инерции среди нас продолжались гражданские взаимоотношения.

    Нас накормили консервами и отослали в санпропускник. Мы с удовольствием плескались под горячим душем, а наша одежда отправилась в прожарку для очистки от мучителей-насекомых.

    После ужина в столовой к нам пришли Бухно и Краснов. Минченко коротко рассказал о нашем пути, трудностях с питанием, ночлегом, сообщил, что лошади совсем выбились из сил, кормить их нечем, и вообще требуется хотя бы недельный отдых, чтобы прийти в себя и привести себя в порядок. Краснов все время посматривал на нашего начальника Бухно, на нас, иногда сверкал золотым зубом.

    — Да, ребята, — сказал он, — я понимаю, что надо бы отдохнуть. Но получен приказ НКО 10 января приступить к сооружению линии обороны под Саратовом, на правом берегу Волги. А для этого нам надо быть там раньше, чтобы к этому времени сделать разбивку линии обороны и сооружений на ней, а также организовать и оснастить инструментом подразделения из местного населения. Надо спешить, земля промерзает, и чем дальше, тем труднее будет копать противотанковые рвы, эскарпы, дзоты. Завтра получите зарплату, продукты — и в путь.

    — А на чем? — спросил Минченко. — Лошади подбились, да и на телеге по замерзшей разбитой дороге ехать нельзя, тяжело.

    — Это уже решайте с Бухно, — ответил Краснов.

    Впервые за полтора месяца мы спали в тепле и без вшей. А зима все больше и больше ярилась, начались снегопады, метели, заносы. Нам выдали зарплату за два месяца, продукты — хлеб, сухари, сахар, чай, крупу, маргарин, мыло — в это время снабжение войск еще было близко к нормам мирного времени. Выдали также незаполненные бланки со штампом и печатями на получение мяса, точнее, живого скота в колхозах. Колхозы охотно отдавали скот, так как корм для него использовали войсковые части, реквизируя как фураж. Кроме того, колхозное начальство, отдавая нам бычка на забой, оставляли себе часть мяса.

    Нам вместо лошадей и повозки Бухно дал старый, обшарпанный пикап с шофером. Его открытый кузов мы переоборудовали, сняв шатер с повозки.

    Получив маршрут, мы тронулись в путь. Куриченко остался в больнице, и к нам присоединился Потехин — анекдотист, балагур, любитель выпить и поволочиться за женщинами. Если раньше в нашей группе был лидером Минченко, а по рассудительности, хозяйственности, уравновешенности как бы политруком был Куриченко, то теперь лидерство захватил Потехин, а его правой рукой стал Минченко. Они решали вопросы, касающиеся всех сторон жизни нашей «экспедиции». Нас, вчерашних студентов, это устраивало вполне. Они по очереди ехали в кабине с шофером, а мы — в кузове. Замерзали отчаянно. У машины покрышки были лысые, она часто буксовала в сугробах лощин и оврагов, и нам приходилось греться, выручая ее из снежного плена. Кушали главным образом утром и вечером. Ехать приходилось весь короткий световой день. Маршрут был в общем направлении на Воронеж, Балашов, Саратов. Не доезжая до Саратова, на правом берегу Волги находится село Михайловка Балашовского района, там мы и должны были собраться.

    Через Воронеж ехали поздним вечером. Наступила оттепель, шел дождь со снегом. Влажный холод пробирал до костей, мучил голод. Нам не разрешили остановиться в городе, и мы с завистью смотрели на свет в окнах, соблазнительно представляя, как в чистых, светлых, теплых квартирах, в кругу семьи, под звуки радио и патефонов коротают вечер горожане и их ждут теплые, чистые кровати, любовь. А мы…

    А мы ехали в темноту, холод, навстречу ветру и неизвестности. Решили свернуть с маршрута в Отрожку — пригород Воронежа, — может, там удастся переночевать в тепле? В Отрожке пришлось долго стучать в двери домов. Была уже глухая ночь, и хозяева неохотно и недовольно кричали из-за двери, что квартира занята и приютить нас некуда.

    Наконец, нам открыл какой-то старик, сказавший, что у него ночует начальник. Ему не дали закрыть дверь и ввалились в комнату. Из второй комнаты услыхали раздраженный начальственный голос:

    — Это кто там врывается в дом? Да я вас!..

    Но женский голос начал уговаривать не поднимать скандал — пусть люди обогреются! Мы занесли свои вещи и продукты в чулан, принесли из пикапа сена, разостлали на полу и улеглись, не раздеваясь, сняв только обувь, побросав портянки на остывающую плиту и лежанку. Старик, кряхтя, залез на русскую печь.

    Утром я увидел, как какой-то старшина, переступая через наши ноги нашкодившим котом, ушел из дома, а вскоре поднялась миловидная молодуха и начала растапливать плиту, поставила чугунок с картофелем. Мы поднялись, когда уже синели окна, от вкусного запаха вареной картошки. Старик сидел на низкой табуретке у дверцы печки и пускал туда табачный дым.

    Мы с шутками и прибаутками разделись по пояс, выскочили на улицу и начали растираться и умываться снегом, покрякивая от удовольствия и сдабривая свой восторг крепким соленым словцом. Потом побрились. Хозяйка смущенно шмыгала между нами, а старик, закрыв глаза мохнатыми бровями, сосредоточенно смотрел на огонь в печке, думая о чем-то своем. Кто ему молодушка — дочь, сноха?

    Потехин угостил старика папиросой, о чем-то с ним пошушукался и пошел в чулан. На столе появилась поллитровка самогона. Открыли консервы, молодушка поставила парящий чугунок с картофелем, достала стаканы. Я свой стакан перевернул, меня и так мутило от махорочного дыма. Выпили за наступающий новый 1942 год. Оказывается, наступило утро 31 декабря. Минченко руками выжимал бутылку, показывая, как мала посудина и как дорога каждая капля.

    Проселочными дорогами мы пробивались на станцию Анна. Снег выбелил поля и леса, засыпал дорогу, и мы не раз вытаскивали свою машину из кюветов и колдобин. Вечером мы наконец-то увидели первые домики поселка Анна.

    — Ну, братцы, Новый год я встречу на Анне! — острил Потехин.

    Нашли коменданта, и он указал на улицу, где мы могли остановиться. Мы заехали во двор дома попросторнее, с хозяйкой помоложе, муж которой был в армии. Оставив нас, хозяйка ушла встречать Новый год в компанию.

    Мы уселись у стола и начали планировать, как нам встретить Новый год, осматривали наличные запасы съестного. Но не это было важно для ребят — все сбросились по четвертной, и Минченко с Павловым пошли на поиски спиртного. Вернулись они шумной ватагой с девчатами, все уже были под хмельком.

    — Бабоньки, моего не тронь! — крикнула развеселая краснощекая красавица в пуховой шали и бросилась ко мне. — Мой, мой! Не возражаешь?

    Не ожидая моего ответа, облапила, как медведица, влепила жаркий поцелуй, и от бурного налета мы опрокинулись на рядом стоящую кровать. Раздался хохот, вист, крики: «Не робей, парень!», «Девки, создадим условия!»

    Девчата, или, скорее всего, молодухи, расхватали наших ребят и потащили на гулянку. Моя медведица сдвинула платок на затылок, засверкав русыми волосами, и, распахнув стеганку, бухнула на стол поллитру сивухи. Нашла стаканы, начала разливать, но… Когда она меня целовала и жарко дышала в лицо самогонкой, у меня все знутри перевернулось. Я изо всех сил старался подавить тошноту, но когда молодуха в темпе поднесла мне полный стакан, схватила свой, чокнулась, а левой рукой прижала меня к себе, я уже не мог сдержаться от винного запаха, икнул и, вырвавшись, начал корчиться от рвоты. Цевка остолбенела. Выпив свой стакан, она схватила бутылку и, крикнув: «Алкоголик несчастный!» — выскочила из дома, хлопнув дверью.

    Хорошо, что я был голоден весь день, а то бы испортил выскобленную чистоту пола. Я выскочил на улицу. Цома сверкали огнями, рыдала гармонь. В разных концах пели, визжали, кричали, кукарекали, блеяли, хохотали. Казалось, весь мир, от синего снега до черного в крапинку неба, заполнили веселые звуки. Нет, в деревнях и поселках более широко и весело встречали Новый год, чем в городах, здесь было приволье, более простые и свободные отношения.

    Вымыв руки и освежив лицо снегом, я, дрожа от холода и нервного возбуждения, вошел в дом и вновь почувствовал запах спиртного. Зажав нос, взял со стола стакан с самогоном и выплеснул на улицу. Набросав в печку дров и прикрыв дверку, чтобы уголек не упал на пол, я приглушил свет в лампе, разделся и улегся спать на кровать, на чистое белье. Пусть хозяйка и ребята спят, где хотят — на полу, на печи, — я сплю в постели.

    Но никто не пришел ночевать — все гуляли до утра. Когда за окном забрезжил сиреневый рассвет, начали приходить по одному ребята и, бросив на пол бушлат или фуфайку, не раздеваясь, ложились спать. Оказывается, хозяйка пришла ночью и, увидев, что ее постель занята мной, полезла на печь. Шумно ввалились Потехин и Минченко, явно уже похмелившиеся или еще не протрезвевшие, и гаркнули:

    — Подъем, биндюжники! Разлеглись! Вы разве не на Анне встречали Новый год?

    — Я на Мане, — ответил Павлов.

    — А я даже имени не спросил, но устюков в соломе набрался, — признался Пономарев, и все загоготали, но, увидев на печи хозяйку, зашикали — деревенские секреты нельзя разглашать.

    — Да, Саша Уразов лучше всех встретил Новый год и теперь спит в чистой кровати как сурок. Бабенция у него — торт с кремом! — подначивал Минченко.

    — А я, кажется, видел ее в нашей компании с другим парнем!

    — А может, у тебя в глазах двоилось с перепоя?

    Конечно, я уже давно не спал, не спали и другие, потягиваясь и чуть ли не разрывая скулы от зевоты.

    — Прикорнем до обеда? — предложил Потехин. — И все разлеглись на полу, кто где.

    Мне страсть как хотелось есть. Хозяйка, миловидная женщина лет 30, слезла потихоньку с печи, оделась, забрала ведра и пошла по воду. Потом она загремела дровами. Минченко приподнялся, стал помогать разжигать печку и, воровато оглянувшись на спавших, обнял молодайку, что-то зашептал. Та сбросила с плеч его руки, залилась румянцем. Но это его еще более раззадорило. Когда хозяйка пошла за картофелем в подвал в чулане, он юркнул следом за ней.

    Я поднялся с постели, вышел во двор, растерся снегом, оделся и сел за стол перекусить — после вчерашней «стерилизации» желудка я не мог дожидаться обеда. Только я приложился к банке с американским колбасным фаршем, как в дом вошли Бухно и Серкин. Поздоровались, поздравили друг друга с Новым годом.

    — Дрыхнут! — сказал Бухно. — Жаль будить, а надо. Через два часа, ровно в 10, всем быть в дороге. Надо спешить. Подъем!

    — Какого черта! Что за шутки! И поспать не дадут! — спросонья чертыхался Потехин, но, увидев Бухно, приподнялся и сел на сено, расстеленное на полу. — Голова страсть как болит. С Новым годом!

    Бухно и Серкин не могли удержаться от смеха:

    — Крепко гульнули!

    — Да, неплохо! Теперь бы похмелиться…

    — Вот и отрезвишься на морозе, — сказал со смехом Бухно. — Быстро собирайтесь — и в путь!

    Растолкали остальных, начали умываться, некоторые выбегали во двор и растирались снегом. Из погреба вылезли Минченко и хозяйка с ведром картофеля, луком, миской капусты. У разрумянившегося Минченко блудливо бегали глаза, и он шутками хотел скрыть свое смущение. Узнав, что через два часа выезжаем, он схватил нож, начал чистить картофель, а хозяйка заметалась, захлопотала у плиты и стола. Она хотела приготовить борщ с мясом, но теперь на это не хватало времени. Решила быстро приготовить картофельное пюре как гарнир к колбасным консервам.

    Потехин с Павловым, предварительно пошушукавшись с Минченко, ушли и вскоре вернулись с бутылкой самогона. Все повеселели, а у меня опять дрогнул желудок только от одного вида этого «зеленого змия». Бухно и Серкин ушли.

    Все уселись за стол, расставили стаканы. Ждали, когда сварится картофель. Хозяйка приготовила пюре, вскрыли банки консервов и колбасу ломтиками выложила в миску. Забулькал самогон в стаканы. Я схватил частично опорожненную консервную банку, бросил туда пюре, взял шмат хлеба и вылетел из дому, спасаясь от хмельного духа. Без особого аппетита, через силу, я съел все, что взял с собой, присев в пикапе.

    Потом ребята вышли перекурить. Шофер выносил наши пожитки и складывал в пикап.

    Все вошли в дом, присели перед дорогой, хотели проститься с хозяйкой, но той и след простыл — убежала или спряталась. Потехин не преминул подшутить над Минченко по этому поводу. Было видно, что всем не хочется уезжать после такой новогодней ночи.

    Шофер залил горячей водой радиатор машины, завел, все уселись и уехали, не закрыв ворота. На крылечко откуда-то вышла хозяйка, помахала рукой, украдкой вытирая концом платка глаза. Никто нас больше не провожал, видимо, не думали, что мы так быстро уедем. Возможно, потом молодухи вздохнут, когда узнают, что нас уже нет в деревне, но сейчас подавляли вздохи наши ребята.

    Снежные поля медленно вращались вокруг нашей машины, а сзади нее бежали, извиваясь, белые змейки. На заносах и в оврагах машина натужно выла, злясь на свои лысые покрышки. Нам нередко приходилось выпрыгивать из кузова и подталкивать ее, согреваясь и разминаясь.

    К ночи мы добрались до Балашова и заночевали в каком-то пустом доме. Было страшно холодно, мы все рассыпались в поисках дров. Тащили все, что попало. Всех находчивей оказался опять-таки Минченко. Он залез на чердак дома и обнаружил там много разной рухляди, поломанной и негодной мебели. Все это полетело вниз с грохотом и столбом пыли. К полуночи мы храпели на сене на полу в относительном тепле.

    Рано утром, вздрагивая от холода, закусили хлебом с маргарином, шофер подогрел воду в ведрах, залил радиатор, мы сели и тронулись на Баланду. В Баланде мы разыскали какую-то столовую. Не знаю, был ли вкусен суп, важнее, что он был обжигающе горячим.

    В нашей колонне был автобус — ехало в нем начальство и женщины — и несколько полуторок с кузовами в виде брезентовых будок и дощатыми лавками. В них ехали рабочие и везли разные грузы: продовольствие, горючее, инструмент, гвозди и все другое, нужное для стройки.

    Оказывается, наше УВПС разделялось на несколько колонн, каждая из которых ехала в свой пункт назначения. Подразделение Бухно, куда входили мы (бывшая сантехконтора), должно было прибыть в село Михайловку, обосноваться там и начать строительство линии обороны. Мы вздохнули с облегчением, когда увидели первые дома села, но и с каким-то внутренним волнением. Что нас ожидает на новом месте? Как сложится дальнейшая жизнь?

    Мы имели слабую информацию о положении на фронтах, знали лишь, что наши войска отступают с ожесточенными боями. У нас не было рации, редко в каком населенном пункте работал радиоузел. Газеты, если и попадались, были одно-двухнедельной давности. Но и эти сведения были устрашающими. Нет, танки и механизированные войска шапками не закидаешь, как предполагал Боря Зайцев в первый день войны. К горькому сожалению, сбывались мои предсказания о длительной ожесточенной войне с огромными потерями. Я вот уже более полугода ничего не знал о своих родных. Где мои три брата, живы ли? Как живется в военное время моим родителям и двум сестрам в Миллерове?

    В Михайловку мы прибыли в красную морозную вечернюю зарю. Темно-голубые столбы дыма над трубами хат, подкрашенные в ярко-красный цвет, приветствовали нас и радовали предстоящим теплом и домашним уютом, встречей с новыми людьми. Председатель колхоза знал о нашем приезде, учел возможности каждой семьи разместить нас на жительство.

    Потехин и Минченко устроились, подыскав себе дом с молодой хозяйкой, поэтому я, Петя Пономарев и Володя Павлов решили держаться вместе и стать на постой к семье Глуховых, куда было определено три человека. Как оказалось, нам повезло.

    Хозяйке Алевтине Глуховой было лет 35, дочери Надежде — около 16. Хату они содержали в чистоте, дрова им заготовил хозяин до мобилизации в армию. И мать, и дочь оказались деревенскими красавицами, весьма симпатичными, общительными.

    Мать и дочь спали на русской печи, а нас разместили на двух кроватях. После многомесячной походной жизни это было для нас блаженством. Ужинали все вместе. На столе аппетитно красовались огурцы и помидоры, дымился картофель, затем появилась тыквенная каша с подсолнечным маслом.

    На следующий день хозяйка ушла ни свет ни заря на колхозную ферму — она была скотницей и дояркой. Пока мы отсыпались, Надя Глухова уже раскочегарила печку и начистила картошки, готовясь жарить. Увидев, что я поднимаюсь, она отвернулась. А я, одевшись и обувшись, полез в свой вещмешок, достал маргарин и консервы, и отдал Наде.

    Вскоре поднялись и Петя с Володей. Все мы, сбросив нижние рубашки, выскочили во двор и начали растираться снегом. Мы, молодые, хорошо физически подготовленные еще во время учебы в техникуме, блистали своими торсами, разрумяненными снежной растиркой. Надя смущалась, ей было непривычно в компании парней, но украдкой восхищалась нашей силой и молодостью.

    Завтракать она с нами не села, сославшись, что ей некогда: надо напоить корову и очистить хлев. Кроме того, она объявила, что соседка сегодня топит баню, и мы должны сходить помыться. В школу Надя не ходила, она закончила 7 классов и теперь была занята от темна до темна на ферме. Помимо колхозного скота, им поручили еще и эвакуированное стадо. Все конюшни были переполнены, под них приспособили даже овины. Старшая Глухова приходила домой, только чтобы хоть немного выспаться и отдохнуть, но зато молоком мы были обеспечены.

    После обеда Павлова и Пономарева вызвали в штаб, а я пошел мыться в баню. Надя дала мне березовый веник, которым я никогда еще не пользовался. Каждый дом имел свою баню, но топили их по очереди, чтобы меньше расходовать дров. Воду брали в речке из проруби. Баня была занесена снегом, только из трубы вился слабый душистый дымок.

    Я вошел в предбанник и услышал женский писк, хохот и покрякивание в банном отделении. Значит, моются женщины — надо подождать, и я уселся на лавочку. В предбанник зашел местный мужик и, увидев меня, спросил:

    — Почто сидишь? Кого ждешь?

    — Да вот, жду, когда женщины помоются.

    — Ну, парень, так ты не дождешься. Раздевайся и пойдем.

    — Как пойдем, там же женщины!

    — Ну и что!.. Давай, давай, раздевайся. — И он начал раздеваться. Я растерялся. Как же так? Но мужчина разделся и юркнул в баню. И я решился — разделся — и, взяв тазик, веник, мыло и мочалку, вошел в баню.

    Там было темно. От густого пара фонарь-«летучая мышь» был еле заметен на полу у двери. Глаза еще не привыкли к темноте, и я натыкался на голых людей. Потом я увидел копошащиеся на корточках тела, а где-то в темноте на полке хлестались вениками и крякали от удовольствия. Где же вода?

    Мужик, увидев мою беспомощность, взял за руку и йодвел к двум деревянным бочкам, сказал:

    — Здесь холодная, а здесь горячая, вот ковш, набирай и мойся.

    Я набрал воды, смешал в шайке, отошел от бочек, поставил на пол и начал мыться. Вокруг меня копошились люди-тени. Какая-то женщина спиной оперлась о мою спину. «Наверное, это старухи, и они не стесняются мужчин», — думал я. Но нет! Рядом со мной на корточках мылась, судя по голосу, молодая девушка. Смутно были видны очертания тела, что, видимо, здесь не принималось в расчет. Поскольку все мылись скопом, баловаться здесь было нельзя — выбросят из бани и опозорят на всю деревню. Кто-то из женщин крикнул:

    — Эй, поддай парку!

    Из кадушки черпаком кто-то плеснул на камни, и горячий пар волной прошелся по головам, затуманив видимость. Тетка, сидевшая ко мне спиной, толкнула локтем и сказала:

    — А ну-ка, потри спину!

    Я обалдел, но повернулся, взял из ее рук намыленную мочалку и начал мыть ее спину.

    — Да что ты елозишь, три крепче! — подхлестнула она меня. — Тебя помыть?

    Я не отозвался.

    — Намыль и давай мочалку! Да наклонись, наклонись, стань на карачки. Ба, да это мужик! Подфартило мне, бабоньки! — захохотала она. — Ну, парень, я тебя вымою!

    И она принялась тереть мочалом так, что я не мог терпеть и уклонялся. Мочалка наждаком драла кожу, но следом меня гладило что-то нежное и скользкое. Потом я вылил на себя шайку воды и вприсядку начал пробираться среди других к бочкам с водой.

    — Бабоньки, выходи!

    Тени одна за другой сквозь пар открытой двери проходили в предбанник, в бане остались только мужчины. Нас было трое.

    — Ну, мужики, теперь помоемся по-настоящему. Давай, парень, на полку. — И он подтолкнул меня. — Ложись! Вот так у нас моются! Не приходилось?

    Он прошелся, как щупальцами осьминога, по спине, взял мой веник и стал хлестать. Не скажу, чтобы это было приятно, но я терпел, «держал марку». Потом я перевернулся. За мои испытания я отыгрался на нем, однако он крякал от удовольствия, ахал и кричал: «Поддай, поддай!» Потом он соскочил с полка, схватил ведро и крикнул мне: «Айда за водой!»

    Мы выскочили в пустой предбанник, а из него голышом побежали по снегу к реке. Мужик зачерпнул воду в проруби и отдал мне ведро, а сам бросился в сугроб и начал в нем кататься, ухая и хохоча. Я бросился скорее в баню, так горели и ломили ступни, хотя телу на морозе холодно не было.

    Мужик вернулся в баню, хлестнул ковшом на камни, пар шибанул мне в голову, и все пошло кругом. Я еле нашел дверь и, выскочив в предбанник, ухватился за стенку и опустился на холодную скамейку.

    — Что, парень, проняло? Да ты не стесняйся. Есть там еще люди?

    Это раздевалась пожилая женщина. Я встал к ней спиной, быстро вытерся полотенцем, оделся. Дома за ужином я рассказал ребятам, как я мылся в бане. Они хохотали и подначивали, а Надя сказала, что у них всегда так моются, и ничего смешного в этом нет.

    — Вот под старый Новый год наша очередь топить баню, и тогда вы первые помоетесь, без посторонних.

    После ужина к нам пришли подружки Нади, и мы начали играть в карты, которые были нужны девчонкам лишь как предлог для знакомства. Володя Павлов был наиболее искушен в любовных делах, имел хорошо подвешенный язык, но старались и мы с Петей. Карты девчатам быстро надоели. Они начали гадать, а после предложили сыграть в фантики и крутить бутылку. Это было Для них страсть как интересно, ведь тут дело дошло до поцелуев. Начали распределяли и симпатии — Надя не могла скрыть явного удовольствия и волнения, когда ей приходилось целоваться с Володей Павловым, а меня чмокнула и вытерла губы. Для нас все это было наивно, по-детски.

    В последующие вечера начали играть в жмурки, и тут уж, когда с завязанными глазами «нечаянно» ловили девушек, тискали их и сжимали в объятиях. Тут и нам стало интересней. В то время техник считался немалым специалистом, а наш двадцатилетний возраст — самым жениховским. Это в городе. А в деревне такие парни были для девушек и их матерей мечтой, и эта мечта вдруг свалилась счастливым случаем. Война войной, а замужество и любовь остаются актуальными всегда, пока люди живы. Для местных жителей война не принесла еще того безграничного горя, которое в полной мере ощутили на себе жители западных областей страны. Даже похоронки еще не нашли своих адресатов и не успели нарушить инерции мирной жизни. Война существовала в сознании, но еще не захватила все чувства, особенно у молодежи, и девушки стремились воспользоваться возможностью развлечься, пофлиртовать с городскими ребятами. Но это длилось недолго…

    10 января, в 6 часов утра, в темноте уже строились колонны по четверо в ряд, мужчины и женщины, пожилые и молодые, с котомками. Вместо винтовок на плечах торчали лопаты и ломы. Мы, командиры взводов, проверили по спискам свои команды и двинулись в путь. Было холодно, сыпал снег. Колонна длинной пунктирной лентой медленно двигалась по дороге. Впереди ехало начальство в санях, нагруженных различным инструментом — ломами, кувалдами, железными клиньями, деревянными кольями. Шли долго, около часа, остановились возле оврага.

    Бухно и Серкин начали размещать взводы на отдельные участки, помеченные кольями, ставили командирам взводов задачи.

    Потехин и Минченко получили участки на ровном месте, а моему строительному взводу досталось начало лощины. На равнине нужно было отрыть противотанковый ров в полный профиль, а моему взводу и следующим за мной — углубить лощину так, чтобы восточная бровка имела уклон в 45°, а западная оставалась пологой, то есть построить эскарп — препятствие для танков. Вся линия обороны имела ломаную конфигурацию, и в местах изломов устраивались дзоты, пулеметные гнезда.

    На участке работы расчистили снег, разбили участки на делянки и начали долбить промерзшую землю. Конечно же, никакими лопатами такую землю не возьмешь — в ход пошли ломы, стальные клинья, вгоняемые в землю кувалдами. Коллективный энтузиазм сменился индивидуальным отчаянием — шли часы, прошел день, а на участках работы остались даже не ямы, а лунки, выдолбленные ценой огромных усилий. Казалось, что скальные породы и то легче разрабатывать — они раскалывались и трескались, как чугун, а земля оставалась вязким твердым железом. Стало также ясно, что напрасно удалили снег со всей полосы разработки: грунт промерзнет еще глубже и до талой земли теперь не добраться.

    Работали дотемна. У редких костров никто не грелся — и так было жарко. Домой возвращались колоннами, поддерживая видимость военных формирований, что обеспечивало некоторый порядок и дисциплину. Если утром повзводные колонны соревновались в песенном задоре, то теперь шли молча, на балагуров и шутников смотрели с укоризной, и те тоже серьезнели. Я помогал женщинам, когда они отдыхали, и мои ноги тоже заплетались в снегу дороги.

    Дома, вяло поужинав, мы улеглись спать — было не до развлечений. Подружки не замедлили явиться к Наде, но старшая Глухова шикнула на них и выставила за дверь. Надя обиженно полезла на печь, а мать еще долго возилась, стараясь не шуметь, — ей надо было приготовить еду на утро. Следующий день повторился по своим результатам. Стало ясно, что в таких условиях мы ничего не сделаем, ничего не построим. Правда, там, где мужчины работали на устройстве дзотов и пулеметных ячеек, добрались до талой земли, и у них дело спорилось. Но как На всей трассе противотанкового рва и эскарпа добраться до талой земли? Грунт промерз почти на метр и по мере копки промерзал глубже. Пробовали разводить костры для оттаивания грунта, но где взять столько дров? Да и оттаивало не так глубоко, как хотелось бы.

    К вечеру приехал какой-то пожилой военный, прошелся в сопровождении Бухно вдоль трассы линии обороны, уехал вместе с Бухно и Серкиным. Недовольство и отчаяние от бесполезности вкладываемого труда сменилось надеждой, и слово «взрыв» стало кататься из конца в конец трассы. В последующие дни, когда загрохотали взрывы, все повеселели, но ненадолго.

    С большим трудом пробивали шурфы, в них засыпали селитру, вставляли взрыватель с бикфордовым шнуром. Взрыв был слабый, но он все же нарушал смерзшийся монолит, и дело продвигалось быстрее. Ломами и клиньями откалывались куски мерзлого грунта, и за день удавалось добраться до талого грунта. Селитры нам выделяли не так много, чтобы устраивать взрывы близко друг от друга, и трасса обозначилась ямами, а не сплошной лентой. Более эффективные взрывчатые вещества нам не давали — все шло на боеприпасы для фронта.

    Но, как говорится, «мученье и труд все перетрут». Проходило время, накапливалась в людях усталость, но появились упорство и ожесточение. Не нужно было понукать, подгонять, само собой шло соревнование — нужно было не отстать от соседа справа и слева, на глазах людей отлынивать и лениться не позволяли совесть и сознание важности выполняемой работы. Враг хотя и был разгромлен под Москвой, но рвался теперь на Воронеж, Сталинград, на Кавказ, и мы не были уверены, что угроза Москве ликвидирована. Фашисты вопили, что русским под Москвой помогла зима, поэтому мы не знали, что будет летом 1942-го.

    Радовали законченные участки эскарпов. Пологие склоны лощин стали крутыми высокими стенками. На них танку не взобраться, а живая сила противника могла быть сметена с откоса кинжальным огнем из дзотов и пулеметных гнезд с бронированными и железобетонными колпаками. Тяжелее было на участках противотанковых рвов полного профиля. Дзоты и пулеметные гнезда уже были готовы, а рвы, с их огромным объемом земляных работ мерзлого грунта, имели малую готовность.

    Потекли однообразные тяжелые трудовые дни. В феврале начались метели и снежные бури, появились обмороженные. В начале марта нас неожиданно перебросили в одно из сел немцев Поволжья, расположенное на правом берегу Волги. Прежних жителей села выселили за Урал. Не в пример нашим, немецкое село даже внешним видом удивляло своим порядком. Четкие улицы были застроены кирпичными домами под железной или этернитовой крышей, с остекленными окрашенными верандами. Везде были видны аккуратные единообразные заборы, сады. За селом — скотный двор, электроподстанция.

    В селе жила только одна молодая женщина из эвакуированных. У нее мы и поселились, так как дом был обогрет. Все остальные промерзли. Одарка, как звали женщину, сама всего неделю назад была направлена сюда из района. Как она обрадовалась нам! Ей было жутко жить в пустом селе, она надрывалась, спасая овец. Ей обещали прислать еще людей на жительство, да либо забыли, либо эвакуированные уже пристроились в других местах.

    Она рассказала: здешние немцы готовились к встрече немецких войск. Они организовали тайные хранилища оружия, склады боеприпасов, саботировали распоряжения советских органов. Готовился заговор ударить советским войскам в спину при приближении фронта и принять парашютный десант гитлеровцев. Когда войска НКВД внезапно заняли село и предложили немедленно всему населению покинуть дома, взяв с собой личные вещи и продукты питания, загремели взрывы. Немцы взорвали электроподстанцию, зажгли скирды сена и соломы, отравили крупный рогатый скот и силос, сожгли Две овчарни.

    Остались две овчарни, куда перегнали оставшихся овец. Кормить их было нечем, напоить Одарка не успевала. Раньше вода подавалась из колодцев с помощью насосов, а теперь электроэнергии не было. Женщина целыми днями с помощью журавля ведрами заливала обледенелые поилки. Начался падеж. Овцы съедали шерсть друг с друга, и было больно смотреть на обтянутые оголенной кожей скелеты. Они непрерывно жалобно блеяли, смотреть в их черные глаза было невозможно. А тут еще начался массовый окот.

    Конечно же, мы принялись спасать скот. В поле на бригадных токах были навесы, крытые соломой. Пробиться туда автомашинами было невозможно, и все мужчины, взяв веревки, одеяла, пошли и раскрыли эти навесы, а солому отнесли в овчарни.

    Падеж не прекращался, обессиленных животных прирезали, чтобы использовать хотя бы для своего питания да снять шкуру. Какое там мясо! Кости с какой-то слизью. У местных жителей в погребах остался картофель, соленья. С квашеной капустой и картофелем шли в пищу легкие и сердце, в борщ — кости с мясом.

    Когда мы входили в овчарни, возникало чувство какой-то обреченности. На глазах погибал ни в чем не повинный скот, и ему нечем было помочь. На фронтах гибли люди, разрушались и сжигались целые селения и города, на захваченной врагом территории уничтожалось мирное население. Все, что создавали трудом, недоедая и недосыпая, все, что собиралось и сберегалось по крупицам, — все гибнет, все уничтожается. За что все это, кто виноват? В душе росла ярость и ненависть к тем, кто вверг нашу страну, наш народ в эту гибель.

    В село приехали еще две семьи, выбрали себе дома и включились в работу. А нас срочно отозвали в Саратов. Мы разместились со всем хозяйством УВПС на окраине города, в районе расположения городской строительной организации. Туда прибыла и часть нашего оборудования из Каменска: растворо- и бетономешалки, экскаватор, вибраторы, сварочные аппараты и другое. Нас разместили в домах городских жителей. Я с Николаем Косенко, однокашником по техникуму, попал в однокомнатную квартиру с полной меблировкой, в которой жила эвакуированная молодая женщина. Хозяев квартиры не было.

    Женщина-домоуправ привела нас на квартиру, когда жиличка вернулась с работы. Звали ее Олеся. Олеся застеснялась жить с двумя мужчинами в однокомнатной квартире и сказала об этом домоуправу, но та категорично заявила:

    — Хватить дурить! Время не такое, чтобы стесняться. Да и ребята не такие — инженеры! — и ушла.

    Дом не отапливался, как и все дома в городе, поддерживалась минимальная положительная температура, чтобы не замерзли водопровод и канализация.

    Питались мы в столовой. Нам выдали продовольственные карточки: на хлеб по 700 граммов в день, крупы 1 килограмм 200 граммов в месяц с разбивкой на талоны по 40 граммов, масло сливочное 300 граммов на месяц с талонами по 10 граммов, масло подсолнечное 500 граммов, сахар 1 килограмм, чай 1 пачка. В столовой при получении блюд у нас отрезали от карточки соответствующие талоны на крупы, масло. Конечно же, мы чувствовали постоянный голод.

    Олеся решила нас угостить — поставила на электроплитку вариться картошку и приготовила чайник. Накал спирали плитки был слабым. В ожидании еды мы уселись за стол. Николай достал карты, и мы начали коротать время, рассказывая для знакомства каждый о себе.

    У Олеси муж был командиром Красной Армии, жили они в Тернополе на Украине. Когда началась война, она уехала с другими семьями офицеров в эвакуацию на восток. В пути их бомбили немцы, много женщин и детей погибло. Потом она шла пешком до города Сумы, оттуда поездами добралась до Саратова, а дальше не хватило сил ехать — ослабла от голода. Обратилась в военкомат, ее направили на завод, а отдел кадров завода направил в домоуправление для устройства на жительство. Так она оказалась в этой квартире. О муже никаких вестей не Имеет. Мы тоже рассказали о себе.

    Картофель сварился, у меня оставалось немного маргарина. Соли у Олеси не оказалось, к соседям она постеснялась пойти занять, поскольку соль стала редкостью, но и без соли мы уплели всю картошку. Чайник не успел вскипеть — выключили электричество.

    Николай потянулся к Олесе, но получил отпор. Пошли шутки и розыгрыши, где кому спать. В квартире была одна двуспальная кровать и диван. Олеся разобрала кровать для нас, постелила себе на диване. Косенко шепнул, чтобы я лег к стенке, видимо, надеялся ночью атаковать Олесю. Кровать была ледяная, мы укрывались всем, что было, в том числе бушлатами.

    Утром мы проснулись, когда Олеси уже не было — она ушла на работу. Нам надо было поспешить в столовую, потом найти баню и вымыться и, приведя себя в порядок, после обеда быть у командира УВПС Краснова.

    У Краснова собрался весь командный состав УВПС. Краснов объяснил задачу УВПС — изготовление железобетонных колпаков для долговременных огневых точек и противотанковых надолбов в виде тетраэдров, производство бетона для нужд местных промпредприятий. Бухно сообщил, что большая часть рабочих призывного возраста будет призвана в ближайшие дни, а ИТР назначаются на различные должности.

    Меня назначили главным механиком УВПС, установили оклад 1200 рублей. В штабе УВПС мне выделили какую-то комнатушку, выдали амбарные книги. Что мне делать, я не знал. Ходил по строительству, смотрел на работу механиков. Как-то встретился Бухно.

    — Ну как, осваиваетесь? Не тушуйтесь, это временно, пока Наркомстрой согласует нашу судьбу с НКО. А вы пока перепишите все машины и механизмы, подберите на них паспорта из нашего архива. Главного механика забрали на военный завод.

    Я не знал, что куда отнести. Вибратор — это машина или приспособление? А пускатель к бетономешалке? Не на все были паспорта, и я не знал, как назвать тот или иной строительный механизм — я их видел первый раз и даже не всегда знал их назначение.

    Олеся с женской привычкой проявлять заботу о семье взяла нас под свое крыло: стирала наше белье, что-то стряпала, когда мы покупали на рынке на свои тысячи что-то съестное, чтобы дополнить тощее питание в столовой, штопала, убирала. Возле нее все время крутился Николай, и, кажется, не без успеха — говорят, и каплей воды можно разрушить камень.

    В Саратов эвакуировался МХАТ. Репертуар его был классическим, актеры были известны всей стране. Это неповторимый Иван Михайлович Москвин, Алла Константиновна Тарасова, блистательный Анатолий Петрович Кторов, неподражаемый Алексей Дмитриевич Попов, Павел Массальский, Николай Черкасов и многие другие замечательные мастера сцены и кино.

    Не побывать на спектаклях МХАТа было бы непростительной ошибкой, но Николай меня не поддержал, а Олеся сослалась на усталость и домашние дела. Я закупил себе билеты на все постановки. Это не сказалось на моем бюджете, поскольку стоимость билетов была низкая — 10–35 рублей. Это были незабываемые театральные вечера! Я посмотрел постановки «На дне» по Горькому, «Без вины виноватые» по Островскому, «Анна Каренина» по Толстому, «Три сестры» по Чехову и многие Другие.

    На фоне войны, наших странствий с Украины к берегам Волги, тяжелых серых будней, моральных и физических испытаний блеск театра ошеломлял и делал жизнь сказочной. Постановки захватывали, чувства обнажались до предела, все мысли и образы связывала сцена. На фоне такого мощного духовного подъема покажется смешным, что в антрактах все, и я в том числе, срывались со своих мест и мчались по парадным лестницам в буфет, где продавали без карточек по два бутерброда с колбасой и кофе. Это было бы смешно, если бы не было трагично…

    Домой я возвращался по темным улицам, звенящим ледком замерзших луж. Шла весна 1942 года. Запах ранней весны будоражил чувства. Пахло талым снегом и морозом, мысли занимало увиденное и услышанное в театре. Эх, и поделиться не с кем, разве с яркой луной в морозном небе!

    Я уже стал привыкать к крутым поворотам в жизни. По Волге шел ледоход, величественное зрелище для видящего это впервые. Льдины и целые ледяные поля медленно и неудержимо плыли по реке. У берега лед тыкался в землю, и его закручивало.

    Так закручивало и мою жизнь. Срочно нас собрали у Краснова. Он дал приказ выдать нам командировочные удостоверения, деньги, и завтра же нам предписывалось выехать поездом в Кемерово. Там нас встретит Бухно, и мы поступим в его распоряжение.

    В Саратове для погрузки в эшелоны имущества УВПС оставались все рабочие, Серкин и Потехин. В железнодорожную кассу был подан список на продажу нам билетов. Нужно было срочно отоварить продовольственные карточки, чтобы обеспечить питание в пути.

    Вновь в одном вагоне собрались однокурсники-ростовчане и наши товарищи по жизни и работе. Прощай, Саратов, прощай, МХАТ, а Николай Косенко прощался с Олесей. Последнюю ночь они спали вместе, не стесняясь меня. Утром мы успели сходить в столовую, я забрал вещмешок с продуктами и бельем, упакованное одеяло и, простившись с Олесей, ушел, чтобы не мешать. Я не знаю, каким образом она не пошла на работу — в то время за прогул судили.

    В купе спального вагона разместились я, Володя Павлов, Петя Пономарев и Петр Минченко. Да, теперь мы ехали не на платформе с углем, не на подводе, а в вагоне пассажирского поезда с удобствами и чаем. Наш поезд шел не по графику, пропуская эшелоны с красными крестами и с зачехленными платформами.

    В окна санитарных вагонов смотрели бледные измученные лица, заросшие щетиной, иногда лишь одни глаза забинтованной мумии. Такие глаза — словно из амбразур — решетили мою совесть: мы, здоровые молодые ребята, едем в ту же сторону, куда едут эти искалеченные, страдающие от физической и душевной боли бойцы.

    Не один встречный поезд заставлял меня краснеть и думать о справедливости. В теплушках с отодвинутыми дверями сидели, свесив ноги, солдаты или виднелись крупы лошадей, на площадках платформ везли орудия, дымили полевые кухни. Таким поездам на запад была «зеленая улица», а мы, пропуская их, не спеша ехали в тыл, в далекую Сибирь, точно это было скрытное бегство. Возможно, так думали и люди в теплушках.

    Через несколько суток, ночью, мы приехали в Новосибирск, где наш вагон прицепили к поезду Новосибирск — Кемерово. Через начальника станции Новосибирск-главная с разрешения военного коменданта станции кто-то из наших послал телеграмму в Кемерово о нашем прибытии в Новосибирск. Через сутки в Кемерове нас встретил Бухно и отвез в общежитие ИТР. Я поселился с Петей Пономаревым в двухместной комнате. Бухно разрешил использовать остаток дня для мытья в бане и приведения себя в порядок после дороги, а утром к 9:00 велел всем собраться в красном уголке общежития.

    Наутро Бухно сообщил, что все мы будем работать на строительстве азотно-тукового комбината. Я был назначен мастером сантехконторы, и мне поручалось построить участок производственного водопровода к одному из цехов. Наша контора была размещена в промзоне в четырех километрах от города, туда ходил трамвай. Прорабом был назначен Серкин.

    Он встретил меня утром на проходной завода, повел в столовую, и нас довольно быстро обслужили в зале ИТР. Потом он повел меня на заводскую площадку, показал чертеж сетей водопровода и участок, который должен построить я.

    Он прислал геодезистов, и они сделали разбивку трассы. Сложность состояла в том, что водопровод из чугунных труб диаметром 300 мм пересекал железнодорожную ветку, по которой почти непрерывно сновали маневровые «кукушки», увозя готовую продукцию и доставляя сырье в цехи. Новый цех уже выпускал продукцию — к нему был подведен временный стальной трубопровод прямо по поверхности земли. Второй сложностью были грунтовые воды: водопровод укладывался на глубине 4–6 метров, что диктовалось проходом водопровода под полотном железной дороги. Сроки строительства постоянного водопровода были весьма жесткие.

    На следующий день Серкин на планерке познакомил меня с командиром строительной роты, узбеком по национальности. Тот пообещал начать работу на участке через час. Колонной по четыре пришла строительная рота с лопатами на плечах. Солдаты выглядели весьма непривлекательно — грязные, небритые, истощенные узбеки. Они почти не понимали или совсем не понимали по-русски.

    Вместе с командиром роты мы начали расставлять солдат вдоль трассы, отмеряя каждому участок соответствующей длины. Траншея под водопровод при такой большой глубине должна копаться с откосами, но это значительно увеличивает объем разрабатываемого грунта. Серкин решил копать на всю глубину шириной один метр с креплением стенок траншеи и с переброской грунта с глубины по полкам. Работы начались. Но как работали! Еле-еле, без интереса и энтузиазма. Меня поразила леность не отдельных солдат — это бывает в любых коллективах, а всеобщая апатия.

    Я разговорился с командиром роты, и он рассказал то, что сразу заставило меня по-иному взглянуть на общую массу солдат. Узбеки были оторваны от родных мест, которых они никогда не покидали, не видели городов, не знали иной жизни, кроме как в пределах родного аула. Дома они питались пресными лепешками, и черный непропеченный ржаной хлеб вызвал у них массовые желудочные заболевания. Непривычны они были и к другой нашей пище. Работа была тяжелая, тоже им непривычная, как и совершенно непривычными были условия жизни.

    На рытье траншеи и котлованов под колодцы производительность была очень низкой. От меня требовали выполнения норм выработки и сроков выполнения работ по графику, а я требовал от солдат строительной роты и от командира роты…

    1 Мая состоялась демонстрация, а вечером были массовые гулянья в городском парке на берегу Томи. Местные жители переезжали на лодках на левый берег реки, поднимались на крутые, прогретые солнцем зеленые скаты горы, поросшей хвойным лесом, рассаживались на траву живописными группами. Оттуда долетали песни, смех.

    Я стоял у высокого обрыва реки в парке и с восхищением смотрел на лесистые горы через реку, на быстрое течение Томи, на трудную и опасную переправу в лодчонках семей и молодежи на тот берег, на изредка проплывающие льдины. Было тепло и солнечно. Все мои друзья собрались в компании с бутылками и свертками с закуской.

    — А вы почему один? — неожиданно услыхал я позади себя. Я обернулся: возле меня стояло само солнце. Пышные кудрявые светлые волосы пронизывали солнечные лучи, и они казались сверкающей короной вокруг изящного личика. Голубые глаза через длинные ресницы смотрели на меня с интересом, а улыбающиеся аккуратные губки не могли скрыть смущения. Одетая в белое газовое платье, девушка, казалось, вся излучала свет. Я мельком видел ее в нашей конторе. Тогда все мое внимание было направлено на оформление документов, а сейчас она стояла передо мной, похожая на актрису Людмилу Целиковскую.

    — Да вот, любуюсь вашей Сибирью, рекой Томью.

    — В такой день надо любоваться не Томью, а Томой, — рассмеялась она.

    — Томы у меня нет, а Томь — рядом.

    Мы разговорились и познакомились. Галя Морозова работала, как выяснилось, в нашей конторе табельщицей, жила с мамой в новом городе. Они приехали, как и мы, из Каменска. Мы бродили по саду, играл духовой оркестр. У эстрады висела афиша, что сегодня выступает эстрадный оркестр, и я предложил Гале пойти на концерт. Она с удовольствием согласилась. Я приобрел билеты в кассе, и мы поехали ко мне в общежитие перекусить. Галя наотрез отказалась идти в мужское общежитие, сказала, чтобы я шел один, поел, а она подождет в скверике. Тут уж я наотрез отказался идти без нее. Все-таки мы пришли ко мне в комнату, я выложил на стол все, что было у нас съестного, краснея от бедности стола для такой Золушки. Зато концерт был сказочным, его сильнейшее эмоциональное воздействие усиливалось таким катализатором, как Галя. Она казалась мне в окружающей обстановке и мире звуков почти нереальной.

    Это сейчас нашу эмоциональную жизнь заглушает лавина звуков бесчисленных эстрадных ансамблей, отечественных и зарубежных, и человек ищет тишины. Тогда музыку слышали редко, и она была желанной, как глоток воды в знойной пустыне.

    Не скажу, чтобы я был храбрым в общении с девушками, особенно с теми, которые мне нравились. На удивление себе с Галей я чувствовал себя раскованно, болтал без умолку, так как любой разговор с интересом поддерживался, вызывая инициативу у собеседника. Обмениваясь впечатлениями от концерта, мы бродили по аллеям парка, невольно или вольно оттягивая минуту расставания.

    На трамвайной остановке мы долго ожидали трамвай, пока кто-то не сказал нам, что трамваи уже не ходят. Вот это да! Значит, нам предстояло шагать около пяти километров, а мне все десять. У Гали были в городе знакомые девушки-подруги, но мама сойдет с ума. И так она, наверное, уже мечется дома в ожидании дочери и в мыслях видит одну картину страшнее другой!

    Ночь стояла темная. Я снял свой пиджак, набросил на девичьи плечи, и мы споро зашагали навстречу огням завода и рабочего поселка. Лишь немногие окна светились в домах, в том числе и в квартире Гали на первом этаже. Галя сказала, что постучит в окно, чтобы успокоить маму, а после проводит меня за поселок.

    На стук Гали мать распахнула окно, ахнула и, видимо, хотела крепко отругать дочь, но, увидев на ее плечах мой пиджак, стала искать во тьме меня — со свету ей не удавалось меня разглядеть. Потом они тихо о чем-то говорили.

    Галя вернулась ко мне и сказала, что не отпустит меня домой — очень поздно и очень далеко. Мне бы согласиться, но всю жизнь, даже потом на войне, я чувствовал себя ответственным за судьбу девушек, с которыми сталкивала меня жизнь. Я боялся, что стану началом моральной гибели невинного существа, поддавшегося по недомыслию минутной чувственной слабости, которая потом может исковеркать всю остальную жизнь. Такая мерка, возможно, подходила не всем, но лучше ошибиться мне, чем ошибиться ей. Идет война, еще неизвестно, что будет со мной завтра. Мог ли я связывать в таких условиях свою судьбу с такой девушкой, как Галя? Потом, когда я остался жив, пройдя сквозь огонь войны, я пожалел, что не закрепил эту связь. Я разрешил проводить себя только до угла дома и форсированным маршем двинул от огней нового Кемерова к старому городу.

    Когда я все-таки достучался до сонного сознания дежурной в вестибюле нашего общежития и она сердито отчитала меня, обозвав «кобелем», уже наступило утро. Дверь в нашей комнате была не заперта, и я, чтобы не потревожить Петю, тихо разделся и провалился во тьму сна.

    Сразу же я ощутил грубые толчки — это Петя будил меня на работу. В обеденный перерыв, когда командир роты увел бойцов на обед, я просматривал, как идет работа на трассе, шел вдоль бровки траншеи, замечал, где какие неполадки, как устроено и держит стенки крепление, на каких участках отставание. На опустевшей пром-площадке я увидел, как один солдат-узбек затесывал черенок для лопаты. Отставив его в сторону, он положил палец на чурбак и рубанул. Раздался крик. Я побежал к солдату, а он, обхватив окровавленную кисть левой руки, выл и катался по земле. Тут же на земле лежал отрубленный посиневший палец. От столовой уже бежали ротный и солдаты. Я побежал звонить в санпункт.

    Позже следователь-особист подробно расспросил меня, что я видел. Вначале я хотел спасти несчастного и сказал, что он отрубил палец, когда затесывал черенок для лопаты, но следователь остановил мою речь и сказал, чтобы я не путал. Палец был отрублен перпендикулярно кости, а не наискось, да и на чурбаке остался окровавленный след от топора. Парня судил военный трибунал, и за умышленное членовредительство его, видимо, для острастки другим, принародно расстреляли.

    Прошли обильные дожди, и потоки воды затопили траншею, часть стенок обвалилась. Положение стало критическим. По правилам техники безопасности, в такие траншеи людей нельзя пускать — крепеж мог не выдержать, и работающие были бы заживо погребены. Поставили насосы-лягушки для откачки воды вручную, но они мало что давали. Тогда начали монтировать мощный поршневой электронасос, но чтобы удалить всю воду из траншеи, надо было выровнять дно, а прежде надежно укрепить стенки. Узбеков сняли с моего участка и прислали кадровых рабочих-землекопов и слесарей. Завезли трубы. Под железнодорожным полотном начали пробивать тоннель и крепить досками. Железнодорожники сказали, что если путь просядет — виновных расстреляют.

    Начали укладывать первые чугунные трубы. Над траншеей установили мощную треногу с ручной талью. С помощью ее ломами по доскам подтягивали трубу, навешивали над траншеей. Вся сложность заключалась в опускании трубы в укрепленную щитами и распорками траншею. Убирать их было нельзя — могли обвалиться стенки траншеи. Не менее сложно было заделывать стыки труб: законопачивать просмоленным пеньковым канатом, а затем заливать стык свинцом и зачеканивать. Все это делалось в специально вырытой под стыком ямке, в которую ложился слесарь и выполнял все работы в крайне неудобном положении. Нормы и сроки были неумолимы, нервы вибрировали, как струны скрипки от прикосновения смычка. Нередко в наш адрес высказывались весьма обидные слова: там люди гибнут на войне, а вы тут!.. Это было хуже и обидней всех ругательств.

    На азотно-туковом заводе к психическому и физическому напряжению добавлялась отравленная атмосфера. Рыжим лисьим хвостом дым стелился над трубами и, опускаясь, душил нас, вызывая кашель. В цехах работали в противогазах, получали спецпайки, молоко. Мы же, считалось, работаем на свежем воздухе. Когда моросил дождь, его капли, превращаясь в кислоту, обжигали открытые части тела. Одежда от таких дождей расползалась, как гнилая.

    В таких условиях и моя любовь, не успев окрепнуть, разъедалась рыжим дымом и кислотным дождем. До любви ли? Работа без выходных от темна до темна, нервные перенапряжения, вызовы к начальству для разговоров, после которых хотелось броситься вниз головой в Томь… Договориться о свидании с Галей было просто нереальным. Я проклинал свою специальность водопроводчика и завидовал строителям. Те, положив кирпич в стену или залив бетон, больше о нем не думали. А у нас вечные аварии, разрывы, течи, засоры, затопления, снег и так далее… Даже теперь, при наличии землеройных и Других машин и механизмов, стальных труб взамен чугунных, при таком помощнике слесарей, как сварка, — и то все сложно и беспокойно, а тогда?!

    Несмотря на то что трасса водопровода на какие-то Доли атмосферы отклонилась от нормы при гидравлическом испытании, — видимо, канат стыков напитывался водой, — водопровод ввели в эксплуатацию. Я как-то Даже не ощутил радость такого события, ведь работы должны были закончиться еще два месяца назад. На других наших объектах работы тоже подходили к концу.

    Положение дел на фронте все ухудшалось. Появилась надежда осуществить уже давно зародившуюся мысль — пойти добровольцем на фронт.

    В один из дней августа, когда наш участок переезжал на другой объект, я рискнул отлучиться с работы и сходил в горвоенкомат. Военком был занят, и меня направили к дежурному. Тот выслушал меня, позвонил в какой-то отдел, кажется, мобилизационный, и сказал мне, чтобы я подошел к начальнику отдела. Я объяснил, что фронт работ в нашей конторе сократился, и я буду больше полезен на фронте, чем здесь.

    — Ну, это мы еще посмотрим! — сказал майор. — Я выясню, и если найдем нужным, пришлем повестку. Вы комсомолец? Услыхав мой утвердительный ответ, сказал: «Ладно. Сейчас формируется подразделение из комсомольцев, может быть, призовем и вас».

    Вечером 15 сентября 1942 года дежурная по общежитию вручила мне повестку, которая предписывала через неделю явиться в горвоенкомат с вещами и продовольствием на три дня. Я получил расчет по месту работы, простился с руководством с некоторой горечью — начальство не выразило хотя бы внешнего сожаления, что я ухожу из организации. Оказывается, у них предстояла реорганизация в связи с резким сокращением объемов работ. Спустя месяц в армию ушли Пономарев, Павлов и другие.

    Итак, неделя свободы! Как ею распорядиться? Галя? Нет, зачем затягивать узел, который может быть разрублен войной. Война уже подкатилась к воротам Сталинграда, разрывы мин и снарядов многократным эхом гремят в ущельях гор Кавказа. Я еду туда и могу попасть под жернова войны. Можно ли опалить первые чувства юной, нежной девушки? Нет, продолжить начатое можно, только пройдя войну! Я пока могу справиться со своими чувствами, и не надо их растравлять и углублять, пока будущее под вопросом.

    В первое утро свободного дня я спал до 10 часов. Потом бродил по городу. Вокруг безлюдно — все работают, все заняты, и, кажется, я один выброшен из этой трудовой жизни. Вышел на отвесный высокий берег Томи. Дух захватило от красоты. На левом берегу поднимались невысокие горы, поросшие лесом.

    На следующий день я пошел на рынок, купил сливочного масла, сала и меда. Масло начало таять, и я слил его в бутылку, смешав с медом. При расчете в конторе у меня отобрали продовольственные карточки, но вырезали мне талоны по день призыва — я их отоварил. Купил я и бутылку водки — в то время и ее продавали по талонам.

    В воскресенье вечером я пригласил своих друзей отметить проводы, потом гурьбой пошли в городской сад, побродили, позубоскалили. Ребята не пошли даже с девушками, которые липли к нашей компании. Поздно вечером простились. Увидимся ли вновь, и если да, то когда?

    В понедельник из военкомата нас строем повели на сборный пункт. Длинный двухэтажный дом, сараи по периметру, высокий деревянный забор. За нами захлопнулись ворота с будкой часового. В просторном дворе построили в шеренгу по четыре, произвели перекличку. К нашему строю четко подошел начальник пересыльного пункта. Он поздоровался, сообщил распорядок на пересыльном пункте, сказал, что самовольная отлучка будет расцениваться как дезертирство — со всеми вытекающими последствиями. Здесь будут формироваться маршевые команды и направляться в части в сопровождении представителей этих частей. После старшина объяснил, что все должны пройти санпропускник, а вещи и ценности следует оставить в каптерке.

    Потом мы мылись в городском санпропускнике. После возвращения из бани хотелось кушать, а другим, возможно, и выпить. Но каково было наше возмущение, когда, взяв свои вещи в каптерке, мы не нашли в них ничего съестного или мало-мальски ценного. Исчезла и моя бутылка с медом и маслом, кусок сала. У других — часы, деньги, носильные вещи. Все стали шуметь. Старшина начал нас успокаивать и сказал, чтобы все написали рапорта на имя начальника пересыльного пункта для возмещения убытков, перечислив все украденное. Рапорта сдать ему. Мы написали, передали, и, думаю, в лучшем случае, их использовали в уборной. Как мне думается, там действовала одна шайка-лейка из команды пересыльного пункта, которая таким образом и обогащалась. Нас в итоге накормили какой-то похлебкой с кусочком хлеба.

    На вечерней поверке старшина объявил, чтобы все были наготове подняться в любое время дня и ночи и стать в ряды своей команды. Ночь я провертелся на скамейке во дворе, не решившись спать на соломе в комнатах здания. Блох и вшей там было предостаточно, а воздух — сравнить не с чем, не говоря уже о храпе. Звезды над головой, легкий ночной ветерок, узкая скамья — все это располагало больше к думам, чем ко сну. Только на рассвете я провалился в бездну, несмотря на сырую прохладу.

    — Парень, ты не проспал? — толкнул меня кто-то.

    Я встрепенулся. Возле меня стоял призывник, тот, что так насмешливо и презрительно бросил мне на вечерней поверке, когда раздалась команда «Смирно»:

    — Тянешься?! Ну, давай-давай, Суворовым будешь!

    Мне тогда подумалось, что он один из тех, кто нас обворовал и уклоняется от фронта. Я зыркнул на него так, что у него лицо окаменело, и он отвернулся. Занималась зорька, часовой закрывал ворота, за которыми я увидел уходящую команду.

    — Какая команда ушла? — спросил я. — Не 43-я?

    — Да, 43-я! — ответил стоящий возле меня «знакомый».

    Я бросился к проходной и стал объяснять дежурному, что я из той команды, что ушла. Но он меня не пускал.

    — Это ушла команда летунов, — ответил он, — а ты с какой?

    — Да я тоже воздушник, — ответил я, — куда они пошли?

    — На станцию. Они едут в Юргу.

    Пока мы выясняли, кто да что, команда ушла, и когда я бросился ее догонять — запутался в переулках. На станцию я попал, когда поезд уже отправлялся, и я почти на ходу вскочил в вагон. Когда прибыли на станцию Юрга, команда построилась. Я подошел к старшему лейтенанту и сказал, что я отставший.

    — Как же это вы, Карпенко, умудрились отстать? Так можно и под трибунал попасть!

    — Простите, я не Карпенко, а Уразов, — ответил я. — Я… Я проспал: всю ночь не спал, а под утро уснул.

    — Какой еще Уразов?

    Он достал списки, проверил свою команду, моей фамилии не было.

    — А вы из какой команды? — спросил он.

    — Из 43-й команды, воздушно-десантной.

    — А наша 41-я, летная!

    — Что же мне теперь делать?

    — Немедленно вернуться на пересыльный пункт и доложить начальнику о случившемся!

    На станции мне сказали, что сейчас идет рабочий поезд в Кемерово. Когда я подошел к проходной пересыльного пункта, часовой обругал меня, что я ввел его в заблуждение, и сказал, что меня уже искали. Оказывается, тот тип, что стоял возле меня, когда я прошел проходную, побежал и сказал старшине, что я сбежал. На утренней поверке установили мою фамилию. Начальник сделал разнос часовому, тот объяснил, как все произошло. Решили ждать, и, если к вечеру не вернусь, считать сбежавшим.

    Обед уже закончился, но меня все-таки накормили, ведь я еще и не завтракал. Моя команда уже получала сухой паек — значит, нас должны скоро направить в часть. Команда оказалась большой.

    К вечеру команду выстроили, сделали перекличку, и вслед за лейтенантом колонна двинулась на железнодорожную станцию. Вид у нас был совсем не военный, скорее мы были похожи на заключенных. Все были одеты в старье, а одежду поновее призывники оставили дома или продали перекупщикам, шнырявшим возле ворот пересыльного пункта.

    Мы сели в вагоны пассажирского поезда Кемерово — Новосибирск, опять в окнах замелькала тайга. В Новосибирске нас встретили офицеры и старшина. На привокзальной площади построились, рассчитались, и нас повели в санпропускник. Вновь прожарили наше белье и вещи, а мы с удовольствием поплескались под колючим душем.

    Опять нас привели на пересыльный пункт. Однако здесь наша команда уже начала оформляться в маршевую роту, с нами занимались политруки, строевики, команду разбили на взводы и отделения. В отделениях были назначены старшие.

    Днем нас водили строем в порт на погрузочно-разгрузочные работы. Однажды мы разгружали баржу со сливочным маслом в ящиках весом по 20 кг. Наш старший сказал: быстрее разгрузите, быстрее пойдете на отдых. Работа спорилась. Сверкало солнце, сверкала река, сверкали потные лица. Стояло теплое бабье лето.

    — А что, ребята, попробуем маслица? Что-то живот прилип к хребту!

    И балагур, спускаясь по трапу с баржи, «потерял» равновесие и грохнул ящик углом о трап. У ящика отлетели стенки, и каждый, кто чем, начал брать масло. Без хлеба много не съешь, да и не всякий мог кушать масло просто так. Командир и старшина поняли замысел и не спешили замечать разбитый ящик и нарушение ритма разгрузки. С баржи закричал сопровождавший груз старик:

    — Эй, что вы там делаете? Ах вы, грабители!

    Тогда и командир нашей роты со старшиной направились к разбитому и уже ополовиненному ящику. Старику доказывали, что ящик разбили случайно, что такое бывает, и старик заявил, что надо составить акт. Акт составили, ящик старшина, командир и дед унесли с наших глаз. У них ящик, наверное, и закончил свое существование.

    В один из дней на работу нас не повели, построили и объявили, чтобы мы получили сухой паек на три дня. После завтрака и получения пайков нас строем повели на железнодорожную станцию. На станции нас завели в тупик, где стояли товарные вагоны с нарами и подстилкой из соломы. Построились вдоль вагонов по условным подразделениям. Офицеры провели инструктаж, что можно, чего нельзя делать, какие наказания ждут за нарушения правил.

    Мы не знали, куда едем, одно было известно — на фронт, на запад. В вагоне я выбрал себе место на полу, подстелил больше соломы под бока и под голову, бросил на свое место пиджак и вещмешок. Когда стемнело и зажглись огни города, нас крепко тряхнуло в вагоне, громко лязгнули буфера, и вагон начали катать по путям товарной станции. Но вот колеса мерно и безостановочно застучали, и огни города остались где-то позади.

    Когда заря разлилась в хвосте нашего поезда и раскрасила горизонт в золото, многие вскочили, распахнули дверь. В вагон ворвалась влажная прохлада и запах полыни. Поезд, словно конь, закусив удила, мчался на запад по «зеленой улице», и кому было невтерпеж, опорожнялись под крики и мат со следующих за нами вагонов. Лишь в Омске сделали небольшую остановку, и командиры бегали вдоль вагонов, запрещая отлучаться, — мы могли отбыть в любую минуту. Благо мы стояли у выходной стрелки товарной станции, и ребята, как грачи на пахоте, усыпали откосы железной дороги, «минируя» их на глазах у окружающих. Хорошо, что в нашем эшелоне не было женщин, а местные стеснялись близко проходить.

    Все-таки мы успели навести туалет, умылись, принесли в ведрах воды от заправочной станционной колонки. И вновь застучали без остановки колеса. Кто-то резался в картишки, другие пели, а некоторые задумчиво смотрели на степные просторы. Видели они эти просторы, или их взор был обращен внутрь себя, к думам об оставшихся там, в сибирских городах и таежных селах, или о тех событиях, в которых в скором времени предстоит принять участие.

    Ночью, проезжая Челябинск, мы мерзли уже по-настоящему и, чтобы согреться, теснее прижимались друг к другу, как сельди в бочке.

    Рано утром поезд замедлил бег, надрывно чихал и шипел. Открыв дверь, все ахнули: лес и земля покрылись толстым слоем белого пуха. Вокруг виднелись бело-голубые Уральские горы, окропленные серыми лоскутами лесов. Проехали границу Европы и Азии, отмеченную пограничным знаком.

    Европа сразу стала заметней частыми станциями, деревнями, поселками, городами, а после Уфы совсем стало казаться, что едем родными ростовскими краями, — правда, здесь было полесистей.

    В Москву мы приехали, когда стало вечереть. Мы во все глаза смотрели на нашу столицу — какая она военная? По улице, примыкающей к станции, женщины с противогазами через плечо вели, держа за веревки, огромного «слона» — аэростат воздушного заграждения. Потом мы видели, как аэростаты поднимались в небо и застывали, словно рыбы в прозрачной воде, подсвеченные заходящим солнцем. Москва погрузилась в темноту. Изредка можно было видеть проезжавшие автомашины с прищуренными, словно глаза дремлющего кота, фарами. Нас покатали по путям и стрелкам, и вновь ритмично застучали колеса, убаюкивая нас на соломе.

    На рассвете я проснулся от тишины. Поезд стоял без паровоза в каком-то тупике маленького полустанка. Застучали и завизжали отодвигаемые двери вагонов, раздалась команда: «Выходи строиться!» Из обогретых вагонов нехотя выпрыгивали в прохладу заспанные ребята. Мы увидели новых командиров в фуражках летчиков, но в серых шинелях и с ножами на поясах. Им и стали нас передавать посписочно, повзводно, а когда формальности передачи были закончены, наши новые командиры сообщили, что мы сейчас пойдем в часть.

    Повзводно, по четыре в ряд, мы зашагали за своими командирами. Солнце поднялось над горизонтом, снимая с нас дрожь, обсушило росу. Мы вышли на обширное поле, по которому вблизи кромки леса проходила дорога. Внезапно мы услышали далекий мощный гул, который нарастал, а затем в небе появились треугольники крапинок, летящих на нас. Раздалась команда «Воздух!», вдоль кромки леса сверкнули молнии, и страшный грохот ударил по ушам.

    Мы бросились бежать в лес, а навстречу нам сверкали молнии и раздавались взрывы. В стройных рядах вражеских самолетов расплывались дымные шапки разрывов снарядов, небо все гуще и гуще покрывалось этими шапками. Потянулись к земле черные шлейфы дыма — это горели падающие самолеты. От других самолетов горохом посыпались бомбы, которые противно выли и, приближаясь к земле, пропадали из виду. Землю рвало с огромной силой. Вдруг вся армада начала разворачиваться и ушла куда-то в сторону, стрельба прекратилась. Остались только черные расплывчатые шлейфы, оставленные сбитыми бомбардировщиками.

    Мы собрались на дороге и смущенно смотрели друг на друга. Неприятно было показывать свою боязнь. Я уже встречался с авианалетами, а большинство ощутили это впервые. Что и говорить, очень неприятное это ощущение, когда видишь летящие, кажется, именно в тебя воющие бомбы и слышишь вспарывающие землю и воздух необычайной силы разрывы.

    Построенные повзводно, мы вновь продолжали свой путь. Солнце подкрашивало в розовый цвет расползающиеся в небе барашки от разрыва зенитных снарядов. Впереди мы увидели деревянную будку и полосатый шлагбаум, часовых. Командир головного взвода переговорил с часовыми, те подняли шлагбаум, и мы вошли, как оказалось, на территорию, прилегающую к Внуковскому аэродрому.

    Нас привели в лес, в котором размещались дачи москвичей. Старшина по списку проверил наличный состав и повел к складским помещениям: там нам выдали обмундирование, а нашу одежду мы связали в узлы, прицепили бирки и сдали на склад. При переодевании у некоторых брюки оказались чуть ли не по колено, а рукава гимнастерок — по локти. Смеялись, менялись с теми, у которых все было наоборот. В другом складе нам выдали котелки, ложки, кружки, фляги, ремни, кирзовые сапоги, портянки, мыло, вещмешки.

    Затем нас повели в походную баню. Возле больших брезентовых палаток стояли на автошасси котельные для подогрева воды и автоцистерны с водой, «вошебойки». В палатках были деревянные полы и над ними душевые сетки.

    Наконец, уже к обеду, когда «кишки играли марш», нас подвели к кухне и в новые котелки и крышки к ним выдали обед из двух блюд — борщ и кашу с тушенкой, по куску хлеба. Армейская жизнь началась.

    Вновь построили на перекличку. Меня подозвал старшина, возле которого стоял капитан. Старшина сказал, чтобы я шел с капитаном. Капитан привел меня в 1-й отдел штаба дивизии, усадил за стол и заставил писать автобиографию. Я бойко начал писать, благо она тогда вмещалась на четвертушку листа. Капитан взял листок, хотя я еще не окончил писать, прочитал и сказал:

    — Так вот что, товарищ Уразов, вы будете служить в моем распоряжении писарем в штабе дивизии. У вас среднетехническое образование, и вы нам подходите.

    Он открыл дверь и подозвал старшину, сказал, чтобы меня зачислили во взвод охраны штаба, а работать я буду у него в оперативном отделе. Жильем обеспечить вместе со взводом.

    Старшина крикнул: «Яхонтов, ко мне!» К нам подошел высокий худой солдат, лихо козырнул.

    — Вот товарищ… — старшина взглянул в листок, — товарищ Уразов будет в вашем отделении. Получите матрас, одеяло, наволочку и устройте на жилье. Работать он будет здесь! — И он кивнул на капитана.

    Яхонтов повел меня в коттедж. Он еще не был отделан, и через щели в стенах узкими полосками светило солнце. Мы взяли два матраса, одеяло, наволочку. Матрас мой положили на пол мансарды рядом с матрасом Яхонтова. С нами спал еще и Саша Мезенцев из хозвзвода. Так началась моя по-настоящему армейская жизнь.

    Ночью я проснулся от холода. Я спал у стены и через щели стен видел звезды. Стучали зубами и Яхонтов с Мезенцевым. Спали мы не раздеваясь, а поверх одеял укрылись шинелями. Это не согревало. Тогда мы решили спать на двух матрасах, а двумя оставшимися укрылись сверху.

    В таких условиях лишнего не поспишь. Рано утром мы вскочили, топая ногами и хлопая руками, стараясь согреться. На траве сверкал иней. В ведре пришлось разбивать корочку льда. Кое-как умылись, но надо было еще и побриться. Яхонтов сбегал на кухню и принес котелок горячей воды. Раздалась команда стать на зарядку. Сбросили шинели и побежали на улицу, покрякивая от холода. Трава серебрилась инеем, с деревьев сыпались листья. Старшина построил нас в одну шеренгу, рассчитались, повернулись — и бегом по лесным тропинкам. Не все выдерживали темп бега, но зато согрелись.

    После завтрака я пошел в штаб, поздоровался. Капитан указал мое место, дал мне работу — переписать приказ по дивизии с черновика. Вошел какой-то седой военный. Все штабные вскочили и, вытянувшись, застыли, на приветствие ответили дружно. А я сидел и писал.

    — Это кто? — спросил седой.

    Меня подталкивал капитан, чтобы я встал.

    — Это только вчера прибыл новичок, — ответил капитан.

    — Надо учить военному делу. Приказ готов?

    — Так точно, товарищ комдив!

    Так вот это кто! Командир нашей воздушно-десантной дивизии Капитохин. Высокий, худощавый седой интеллигент. Капитохин разрешил всем сесть, присел сам, прочитал приказ, исправил мою ошибку, дописал что-то и отдал капитану в печать.

    При выходе комдива все офицеры вновь вскочили и вытянулись. Смотря на них, с некоторым опозданием сделал это и я. Когда дверь за комдивом закрылась, капитан сказал мне жестко:

    — Вы что расселись? Что, не знаете, что при входе старших по званию, тем более командира дивизии, надо стать по стойке «смирно» и ответить на приветствие? Так вот, с сегодняшнего дня будете ходить на строевые занятия во время, когда этим занимаются взвод охраны и хозвзвод. Остальное время вы должны быть здесь!

    Как я позже узнал, наш комдив до войны был заместителем начальника управления Главсевморпути, работал с Отто Юльевичем Шмидтом, хорошо знал Папанина. Его интеллигентность, подтянутость, стройность уже седого человека, культура общения, энергия — в общем, внешняя и внутренняя красота — очаровали меня, да и не только меня. Вскоре ему было присвоено звание полковника.

    Его адъютант, старший лейтенант, впоследствии часто приходил в оперативный отдел по делу и без дела, сплетничая с нашими офицерами в моем присутствии. Он говорил, что комдив много читает, и ему приходится часто ездить в Москву за книгами. Сейчас неотрывно читает книгу Суворова «Наука побеждать». В дивизии служит и его сын, старший лейтенант, командир артдивизиона на конной тяге…

    У Яхонтова я узнал, когда проводят строевые занятия, и ревностно начал делать себя военным. Другие сражались на фронтах, и я в это время кое-как исполнять свой долг и обязанности считал преступлением перед Родиной. Строевая подготовка у меня подвигалась успешно, но у многих других — до смешного нескладно.

    Был у нас, например, высокий, худющий парень со шрамом под глазом. У него ничего не получалось нормально. В строю он шел обязательно не в ногу, путал право и лево, кругом поворачивался через правое плечо. Это доводило его до слез. С ним командир отделения занимался и дополнительно, но строевая наука давалась ему очень трудно. Застенчивый по натуре, он, видимо, терялся, не мог быстро сообразить и отреагировать на команду. Был он деревенским парнем из-под Костромы, вырванным из своей привычной среды.

    В воздушно-десантную дивизию прибывало все больше и больше вновь призванных в армию молодых парней-комсомольцев, приходили новые командиры. Подразделения проходили усиленную подготовку и сколачивание. Изучались парашюты, их конструкция, укладка, использование. Инструкторы по парашютно-десантной службе (ПДС) старались изо всех сил.

    Однажды заместитель командира дивизии по ПДС дал приказание оперативному отделу штаба подготовить документацию на операцию по учебной выброске парашютных подразделений в районе поселка Раменское. Однако оказалось, что подробных карт данного района в штабе не было в наличии.

    Тогда подполковник решил совместно с оперативным отделом выехать на место выброски десанта для рекогносцировки. Мне дали большой планшет с бумагой для составления кроков поля, где будут приземляться парашютисты.

    Легковая «эмка» мчала нас по Внуковскому шоссе. Подполковник рассказал нам, что он сделал уже 980 прыжков и является вторым в СССР по их количеству. Его соперник совершил около 1200, но он уже стар, и подполковник надеялся его обойти. Это был полноватый красивый офицер лет 45, разговорчивый.

    Наконец он указал на открывшееся поле, окруженное лесом. Машина свернула с шоссе на вспаханное поле. Земля промерзла еще неглубоко, и нам пришлось подталкивать машину, чтобы взобраться на невысокий холмик, возвышающийся над местностью.

    Подполковник и капитан осмотрелись, начали прикидывать размеры поля, возможность разброса десантников, обсуждать условия, чтобы парашютисты не угодили на лес и в овраг у лесной кромки.

    Потом подполковник приказал мне залезть на «эмку», стать на нее и зарисовать кроки лесов, окружающих поле, придерживаясь масштаба. Расстояние определялось с помощью линейки, вытянутой на длину руки, и делений бинокля. Я боялся, что крыша автомобиля под моей тяжестью может проломиться, но меня убедили не бояться.

    Когда я зарисовал кроки и отдал планшет подполковнику, он выразил свое удовлетворение, а проверив расстояние на глаз, удивился, что я так точно сделал абрис поля. Его похвала была мне приятна, так как я выполнял такую работу впервые — и сразу удачно.

    В это же примерно время в армии ввели погоны. С их введением мы, авиадесантники, имели пехотную форму со знаками различия летчиков, но носили при себе ножи. Артиллерийские же офицеры, по примеру сына Капитохина, одевались еще своеобразнее: они носили летные фуражки, голубые погоны со знаками различия артиллеристов, шпоры и сабли. Даже кадровые военные терялись — кто перед ними. Летчик? Но при чем тут артиллерийские знаки отличия? Зенитчик батальона аэродромного обслуживания? Но что тогда значат шпоры и сабля? Может быть, морской летчик, поскольку на ремне болтается кортик?

    В Москве их задерживали и отводили в комендатуру как шпионов. А щеголяли наши офицеры, оказывается, неспроста. Рядом с нами, тоже в дачных коттеджах, размещались девчата, которых готовили для заброски в немецкий тыл. Они целыми днями зубрили немецкий язык, валяясь в постели и задрав ноги. Стучали ключами радиопередатчиков, слушали наставников. Питались они в сравнении с нами по-царски — грызли шоколад, курили «Казбек». Этим добром они угощали наших офицеров, не скупясь на поцелуи, и офицеры вились возле них роем.

    Разведчицы знали, что их жизнь в руках случая, и старались взять от нее как можно больше. Рассказывали, например, что в тыл забрасывали много радисток и разведчиц, и почти все они быстро попадали в руки врага. В чем дело — никто не знал. Случай помог установить причину провалов: одна радистка вырвалась из лап гестапо, пробилась через линию фронта и сообщила причину гибели остальных. Она шла по селу в тылу врага, навстречу попался немецкий патруль, который остановил ее. Немец подошел и задрал ей юбку, посмотрел и задержал. Оказывается, всем разведчицам выдавали нижнее белье одной и той же трикотажной фабрики. В тылу такие рейтузы женщины не могли достать, носили собственноручно сшитые из ситца. Стали такие шить и нашим разведчицам. Теперь наши офицеры смеялись — мы узнаем разведчиц по индивидуально пошитым трусикам.

    Яхонтов был настоящий московский пройдоха. Он, не знаю почему, привязался ко мне, а меня подкупала в нем безобидность, коммуникабельность до развязности, какой-то блатняцкий шик. Он никогда ни в чем не терялся, увлекательно рассказывая были и небылицы, был интересным собеседником. Он был и сам внешне интересен: высокий, худощавый, с приятным лицом, живыми глазами, женскими сочными губами. В Москве он имел семью: жену, сына, тещу. Разведенный отец-учитель жил один.

    Как-то мне было дано задание поехать в Москву и достать писчей бумаги и канцелярские принадлежности. Москву я не знал, и мне дали в помощь Яхонтова. Нам разрешили переночевать в Москве, о чем упросил Яхонтов.

    В Москве не успели мы выйти из машины, как нас окликнул патруль и задержал, как одетых не по форме.

    В комендатуре было много задержанных, и нас продержали часа два, пока не разобрались, что наша воинская часть существует.

    Затем мы добрались на квартиру к отцу Яхонтова. Отец, уже пожилой человек, жил в одной комнате старинного здания. Он засуетился, собрал на стол, поставил поллитровку водки. Я отказался пить, но отец и сын со смаком опорожнили бутылку. Много говорили.

    К вечеру мы пошли на квартиру семьи Яхонтова. Встретила нас теща не очень любезно, видимо, с зятем у нее были классические отношения. Когда разделись, Яхонтов подхватил годовалого сына, стал подбрасывать вверх. Тот от удовольствия повизгивал и смеялся. Пришла с работы жена Яхонтова Клава. Это была приятная молодая женщина со вздернутым носиком. Она, как мне показалось, не очень обрадовалась нам, и я отнес это на свой счет. Во-первых, я был посторонний, и ей при мне выказывать радость и нежность к мужу было неловко; во-вторых, это были голодные годы, и мы были лишними ртами, хотя и с сухим пайком; в-третьих, жили они в одной комнате в тесноте, и мое размещение на ночлег было проблемой.

    Утром мы с Яхонтовым пошли по магазинам. Он, как оказалось, хорошо ориентировался не только в Москве, но и в людских слабостях. Ручек, карандашей, резинок мы накупили, а вот бумаги нигде достать не могли. Наконец, в одном небольшом канцелярском магазинчике Яхонтов не стал спрашивать продавца, есть ли бумага, а попросил вызвать заведующего.

    — Я к вам по важному делу, — сказал он.

    — Прошу пройти за мной!

    Мы прошли в подсобку. Там Яхонтов представился ординарцем генерала Капитохина, показал увольнительную записку, сказал, что генералу нужна бумага, что мы можем обеспечить магазин продуктами: капустой, картофелем, крупами, а если достанут бумаги килограммов пятьсот для штаба — то и тушенкой. За бумагу будет заплачено наличными.

    Заведующий явно заколебался, а потом сказал, что столько бумаги у него сейчас нет, но он может достать, если привезут обещанное. Яхонтов условился о дате и попросил продать столько бумаги, сколько есть. Нам продали около 40 килограммов, упаковали, выдали копию чека. Довольные, мы поехали на вокзал. По пути я упрекнул Яхонтова за обман, но он, хохотнув, сказал:

    — Дураков много на свете. Ты что, хотел вернуться в часть с пустыми руками? Они тоже не святые!

    На вокзале мы стали ждать поезд в сторону Сухиничей, где проходила линия фронта. Когда объявили посадку, народ ринулся на перрон. Военная комендатура проверяла документы. Естественно, образовалась толпа. Сжимали в ней так, что не выдерживали ребра, стоял гвалт, раздавались истерические крики. Солдаты оттесняли людей без документов, а другие напирали на них, стараясь пройти. Изо всех сил пробивались к двери и мы. Какая-то девушка, зажатая нами, просила нас провести ее через контроль — у нее не было разрешения на проезд:

    — Ребятки, миленькие, проведите!

    — Да как же мы вас проведем, в карман не поместитесь…

    — Ну, пожалуйста, я вас отблагодарю. Мне очень надо домой!

    Нас несло людским потоком, и мы помогали ему изо всех сил. Девушка спасалась от давки под вещмешком высокого Яхонтова. Бойцы комендатуры проверили наши документы, потребовали их у девушки, но толпа выдавила нас, и солдаты не успели вытянуть ее — мы оказались на перроне.

    Девушка села с нами в один вагон. По ее возбуждению было видно, как она рада. В разговоре выяснилось, что она приехала в Москву две недели назад к родственникам, но их не оказалось дома. Из Москвы ее не выпустили без документов, и она продала все, что имела, голодала, скитаясь по вокзалам. Мы тоже были голодны и Достали банку рыбных консервов и кусок хлеба. Накормили и девушку, а может, лишь усилили ее голод.

    Она не знала, как нас отблагодарить, говорила возбужденно и много, намекала, что готова на все, стараясь по отдельности вывести нас в тамбур. Что-то мне в ней не нравилось, и я стал замечать, что она старается узнать, кто мы, из какой части, где собираемся сходить с поезда. Может быть, конечно, что моя антипатия была вызвана всеобщей шпиономанией. Наша попутчица заставила нас снять рубашки, подшила воротнички, пришила пуговицы, а когда нам надо было выходить, сказала, что готова выйти с нами.

    — Куда же мы вас возьмем, как проведем через КПП?

    — А вы постарайтесь, как в Москве. Я отблагодарю, не пожалеете.

    Это было уже совсем непонятно. Подъезжая к Внукову, мы вышли в тамбур. Вышла и она и, прощаясь, начала нас целовать и прижиматься. Яхонтов спросил меня:

    — Может, возьмем?

    — Куда? Нет и нет! Не сходи с ума!

    На полустанке мы сошли. Было уже темно, холодно, моросил противный дождь. Вещмешки были тяжелые, на сапоги налипала пудовая грязь. На КПП нас ослепили фонарики, часовые проверили наши документы и содержимое мешков — не взрывчатку ли мы несем на аэродром? Позвонили в штаб дежурному и, получив подтверждение, что мы свои, пропустили.

    Красильников был доволен. Теперь можно было составлять документы на чистых одинаковых листах, а не на случайных лоскутах бумаги. По стопке дали начальнику штаба Чернявскому и комдиву Капитохину.

    — Откуда такая? — спросил Капитохин.

    — Привез рядовой Уразов.

    — А там можно еще приобрести?

    — Можно, товарищ полковник, но нужно им подбросить продуктов — картофеля, капусты, крупы, консервов.

    — От солдат отрывать?! А, впрочем, картофель и капусту можно — они не нормированы. А остальное — нельзя и не думайте! Под трибунал угодите. Капитан, проверните это дело!

    В условленный с директором канцелярского магазина день мы с Яхонтовым смогли выполнить свои обещания. Нам разрешили погрузить в полуторку несколько мешков капусты и картофеля, дали соответствующие документы, и мы поехали в Москву.

    Директор магазина выпучил глаза от удивления. Он чувствовал тогда, что мы врем, поэтому, естественно, бумагу нам не приготовил, однако не растерялся, сел в нашу полуторку, куда-то поехал и, пока Яхонтов флиртовал с продавщицами, привез несколько больших пачек бумаги, килограммов 200 — больше не было.

    На машине мы приехали на квартиру Яхонтова, отдали теще немного картофеля и капусты. Шофер был москвичом, поэтому уехал ночевать домой. По пути из магазина мы видели красочные афиши пьесы Константина Симонова «Фронт», поставленной в Малом театре. Яхонтов загорелся:

    — А что, давайте пойдем в театр!

    Билетов в кассе не было. Тогда Яхонтов сказал, что он все равно их достанет, и из телефона-автомата позвонил в театр по телефону с афиши. Изменив голос, он представился генералом Капитохиным, заявил, что приехал с фронта на один день и хотел бы посмотреть постановку «Фронт».

    — Мой ординарец Яхонтов сообщил, что билетов нет. Прошу продать хотя бы три билета, моя дочь тоже хочет пойти с нами в театр.

    На другом конце провода сообщили, что билетов нет, но потом из уважения к фронтовику все же нашли два билета. Самозваный «Капитохин», немного подумав, сказал:

    — Хорошо, давайте хотя бы два. Я пришлю своего ординарца.

    Он вышел из будки победителем — видали наших! Я сказал, что в театр Яхонтов пойдет с Клавой, но он и слушать не стал — пойдем все трое!

    Когда Клава пришла с работы, я вышел на улицу, чтобы оставить ее с мужем наедине. Вышли они — и, о чудо, что значит одежда и хорошее настроение! Клава была одета в котиковую шубку, шляпку, туфли — мы в своих солдатских шинелях и кирзовых сапогах выглядели на ее фоне весьма непрезентабельно.

    Пока мы добирались до театра, уже прозвенел третий звонок. Гардеробщица заторопила нас, мы скорее разделись, Яхонтов первым бросился в зал, а Клава с билетами задержалась со мной. Когда мы подошли к билетерше, она, увидев два билета, преградила мне дорогу:

    — Где ваш билет?

    — Так вот же! — подала ей билеты Клава.

    — А того, что прошел?

    — А мы его не знаем.

    В зале уже был открыт занавес, и искать Яхонтова билетерша не решилась, хотя поняла, что ее провели. Под шиканье зрителей мы уселись на свои места и начали смотреть спектакль, который сразу захватил наше внимание.

    Трудно современному человеку понять чувства, которые мы испытывали тогда. Мы впервые видели то, что совершалось на огромном фронте Отечественной войны. То, что творилось на сцене, было созвучно времени и нашим думам, чаяниям, переживаниям.

    В антракте мы с Яхонтовым поменялись местами, но я, точно во сне, не запомнил даже, кто были мои соседи. Зал дышал одним дыханием с артистами сцены. Я был там, на сцене, нет, на фронте — стрелял, бросал гранаты, умирал. После, побывав в боях, я осознал, что во «Фронте» что-то было наивным, притянутым, хотя понимал, что в спектакле невозможно без этого. Но тогда у меня еще не было за плечами боевого опыта, все воспринималось натурально. Да, так и только так должен действовать солдат Родины, так буду действовать и я! Погибают люди, и какие люди, не чета мне! Родина в смертельной опасности, фашистский сапог топчет нашу землю под Москвой, вокруг Ленинграда, под Сталинградом, на Кавказе. Здесь, после спектакля, в раздумьях о Родине, о жертвах, приносимых на алтарь Победы, родилась мысль, которая помогла мне потом перенести все тяготы фронтовой жизни, перебороть страх смерти, смело идти на опасность, на риск.

    «Если погибли за Родину миллионы людей, то чем я лучше и почему я должен заслоняться от своей смерти их смертями?! Я должен разделить судьбу своего народа и должен как можно лучше выполнить свой долг. Я не первый, я и не последний» — так примерно я рассуждал в тяжелые моменты и, не стеная, переносил все тяготы войны.

    Наступил декабрь. Дивизия разбухала от пополнений, шло ускоренное обучение — мы готовились к учебнотренировочным прыжкам с парашютом. Инструкторы показывали нам, как укладывается парашют, мы изучали его действие, отрабатывали теорию прыжка на специальном устройстве с наклонным канатом.

    Начальник парашютно-десантной службы не знал покоя, готовя выброску учебного десанта. И вот такой день наступил. В солнечное зимнее утро, подразделение за подразделением, людей сажали в «дугласы», те набирали высоту около 300 метров, и из них будто сыпался горох, расцветая в воздухе парашютами над полем, кроки которого я делал и размножал.

    Дошла очередь и до штаба с ротой охраны и хозвзводом. Инструкторы помогли надеть парашют и застегнуться, проверили, выстроили нас в колонны и по двое в ряд повели к самолетам. В самолетах усадили на лавки, заставили пристегнуть карабины вытяжного фала к перекладине в самолете, и вот мы в воздухе. В иллюминаторе проплывали заснеженные леса, поля, лента асфальтовой дороги в Москву. Вот и Раменское. Раздалась команда: «Приготовиться». Открылась дверца, ударила холодная струя воздуха, и те, кто сидел ближе к проходу, как-то боком стали исчезать за бортом.

    Вот кто-то уперся в проем двери и попятился назад, руки судорожно вцепились в обрамление двери. Задержка недопустима — самолет может уйти за пределы поля приземления, десантники могут сесть на деревья, и тогда не миновать беды. Инструктор нанес сильный удар по шее и вытолкнул незадачливого парашютиста.

    Стало страшно еще больше. Я закрыл глаза, подошел к двери, толчок, и… сердце провалилось. Вдруг дернуло так, что я пришел в себя, открыл глаза и увидел под и над собой купола парашютов, парашюты, расстелившиеся на снежном поле, которое быстро надвигалось на меня. Страх куда-то пропал, и стало радостно — жив! Встреча с землей полусогнутыми ногами, падение на бок, гашение парашюта, который начал оживать. Недалеко кого-то тянуло по снегу вслед за надутым парашютом, к нему бежали на помощь. Я освободился от лямок подвески и начал как попало собирать парашют — потом инструкторы уложат его как надо.

    Так единственный раз в жизни я прыгал с парашютом из самолета. После мы подшучивали друг над другом, но во время прыжка было не до смеха…


    На фронт

    Подходил новый, 1943 год, но встретить его на старом месте не пришлось. 27 декабря все были подняты по боевой тревоге. У солдата что собирать? Вещмешок за спину — и готов, нам же надо было все документы уложить в железные ящики, запастись канцелярскими принадлежностями, получить сухой паек на неделю, валенки, ватные брюки и фуфайки, противогазы, оружие и боеприпасы. Вечером приехал автополк РГК, мы погрузили штабную документацию и имущество в «студебеккеры», кузова которых были обтянуты брезентом, и в темноте огромная колонна автомашин на хорошей скорости повезла нас в неизвестность. Я сидел в кузове, прижимаясь для сохранения хоть крупицы тепла к соседям, Мезенцеву и Яхонтову.

    Без задержек и остановок мы проехали через Москву и по Волоколамскому шоссе помчались «вперед, на Запад», как тогда модно было говорить. За нами, извиваясь, бежали по асфальту белые змейки и, точно осознав, что им не угнаться, приостанавливали бег. От усталости, бессонницы и холода мы валились с сидений и теряли ощущение новизны впечатлений. Чувства притупились, сознание окутывало дремотное безразличие.

    Но вот колонна остановилась для заправки. Мы выскочили из кузовов, начали прыгать и толкаться, чтобы согреться, — отлучаться от «студебеккеров» было нельзя. Но так соблазнительно за забором стоял домик с еще спящими хозяевами! Мы забарабанили в дверь, а когда из нее высунулась седая борода в старой армейской шапке, напористо ввалились в теплую темноту. Слышны были женские и детские голоса. Кто-то из наших сказал, что мы на минутку и беспокоиться не надо. Старик зажег керосиновую лампу, и она слабо осветила тесное жилье, кровати со спящими, стол, лавки. Тепло стало расслаблять тело и размывать сознание, желудок потребовал еды. Но хлеб замерз, отрезать кусок было невозможно. Я кое-как обгрызал углы буханки, другие хрустели сухарями.

    На улице уже кричали на разные голоса: «По машинам!» Мы еще не отогрелись, а нам снова предстояла дорога на морозе… Вновь голову сверлил гул мотора, мимо проплывали сожженные и разрушенные здания. Кругом — безжизненные руины, присыпанные снегом. Местное население в большинстве своем было угнано немцами на строительство оборонительных сооружений, а наиболее сильные и здоровые — в Германию, как бесплатная рабочая сила для ферм, фабрик, заводов рейха…

    На одной из остановок меня окликнул начальник оперативного отдела капитан Красильников, вручил пакет, я расписался за него, и он приказал:

    — Попутными машинами поезжайте в город Калинин и найдите на площади при въезде сборный пункт донесений Юго-Западного фронта, отдайте пакет дежурному офицеру, он распишется в получении. Там же ожидайте прибытия нашей колонны.

    Когда я ехал на открытом «студебеккере», набитом красноармейцами, стояла низкая облачность, сверху сыпалась изморось, видимость была ограниченной. Это было нам на руку — вражеская авиация бездействовала.

    По пути мы обогнали мощный тягач с тяжелым орудием. Только мы обошли его, как из низкой тучи вынырнул «мессер» и с ходу ударил из своей пушки. Мы втянули головы и прижались к кузову машины, но в нас не попали, и водитель нажал на газ, набирая максимальную скорость.

    Въехали в Калинин. Он не был столь сильно разрушен, как оставшийся позади Волоколамск, но целых зданий было мало. Я отыскал сборный пункт донесений, сдал пакет, вышел на площадь. Через нее двигалась сплошная лента войск, артиллерия, обозы. Я вглядывался в машины, боясь пропустить свою колонну, — отставшие считались дезертирами, и поступали с ними сурово.

    Но вот у обочин военные и гражданские вытянули шеи и подались к колонне, напряженно всматриваясь во что-то. Невольно и я стал смотреть туда же. В череде автомашин двигался знакомый тягач с пушкой, тот самый, что мы обогнали, когда нас обстрелял «мессершмитт». В кабине сидел водитель, а рядом с ним в разбитое ветровое стекло был виден второй человек, видимо, офицер, в белом полушубке. Он держал на руках… свою голову в меховой армейской шапке. Там, где должна быть шея — красное кровяное месиво на белом барашковом воротнике. Стекло и часть стенки кабины позади него были вырваны.

    За машиной двигалась толпа, привлеченная этим ужасным зрелищем. Очевидно, «мессер» ударил из пушки не по нашей машине, а по тягачу, снаряд или несколько угодили в лобовое стекло, не затронув водителя, а рядом сидящему попали в шею. Убитый, видимо, сжал в судороге держащиеся за поручень руки, которые так и застыли, а оторванная голова упала на руки. Водитель в полубессознательном шоковом состоянии продолжал автоматически управлять машиной. Страшная картина проплыла дальше. Вспомнилась книга Майн Рида «Всадник без головы»… Не помню, как я опять оказался в своей машине и отдал расписку в получении пакета.

    Мы прибыли в хорошо сохранившийся город Осташков на озере Селигер. Здесь было полно войск, размещались госпитали, тылы фронта. Наш взвод охраны и хозвзвод втиснулись в одно подворье. Весь город, за исключением отдельных зданий, был деревянный, двухэтажный. На первом этаже домов — хозяйственные помещения, на втором — жилые. Видимо, здесь был весьма влажный климат, и сырость не позволяла жить в нижнем этаже. На второй этаж в домах вела наружная лестница, обшитая тесом для защиты от снега.

    Комвзвода повел нас в баню, а когда мы помылись, поели в столовой, превращенной в пункт питания движущихся на фронт войск, и вернулись в «свой» дом, то обнаружили, что все ботинки и сапоги исчезли (в баню мы ходили в валенках). Хозяева сказали, что заходили солдаты, но какие? Хозяева решили, что это были мы.

    Ночевать в Осташкове нам не пришлось — штаб 8-й гвардейской воздушно-десантной дивизии выдвинулся к фронту раньше своих частей. Дивизия из Осташкова двигалась своим ходом — автополк РГК уехал. Я вместе со взводом охраны на «студебеккере» ехал следом за двумя «эмками», в которых двигался командир дивизии со своими помощниками и начальник штаба Чернявский с начальниками оперативного отдела и разведки. Войска шли пешим ходом, артиллерийские дивизионы — на конной тяге и автотягачах, обеспечение — на санях и машинах.

    Озеро Селигер обрамляли красивейшие русские леса, на берегах размещались редкие в то время турбазы, дома отдыха, правительственные дачи. Говорят, что места там летом изумительные, но мы окунулись в снежное безлюдье — только вдоль дороги и наблюдалась жизнь. От придорожных деревень редко сохранились даже кирпичные трубы, все было сожжено и засыпано снегом.

    Мы обгоняли стоящие на обочинах бесконечные колонны автомашин с продовольствием, снарядами, оружием, наполовину заметенные снегом. Под машинами устроились шоферы и старшины, кое-где были видны костры. А ведь их ждут на фронте!

    Впереди на дороге в сугробе застрял «ЗиС» и остановил нашу колонну. Заместитель командира дивизии по строевой части выскочил из «эмки», подбежал к «ЗиСу», в котором ехал какой-то офицер с водителем, поднял крик, брань, и вот его палка (он имел привычку ходить с палкой) мелькнула в воздухе и опустилась на шофера, а потом и на пытавшегося заступиться за шофера офицера. Избивать младшего по званию, да еще и офицера, в присутствии солдат — для меня это было дикостью! Из нашего грузовика выскочили солдаты взвода охраны и по команде подполковника спихнули «ЗиС» в кювет. Лежать ему там до весны…

    Мы ехали дальше. На пути встретился какой-то разрушенный рабочий поселок или городок. Среди развалин — снова скопления автомашин с грузами. Стоят, видимо, уже давно — расположились основательно. Время от времени на них налетает вражеская авиация, больше обстреливает, чем бомбит. На выезде из этого населенного пункта мы остановились. Я и другие ребята развели костерок и стали подогревать банки с горохом и свиной тушенкой, греть руки, отогревать замерзший, не поддающийся зубам хлеб. Не успели поесть, прислонившись к саманной обвалившейся стене, как налетела немецкая авиация. Подполковник подал команду: «По машинам!»; «эмки» и наш «студер» тронулись в путь, чтобы не попасть под обстрел авиации: вражеские летчики охотились прежде всего за легковыми автомобилями с высшим командным составом.

    Вскоре перестали попадаться и застрявшие машины, стало слышно отдаленное громыхание фронта — мы ехали по недавно освобожденной земле. Проехали противотанковые рвы, эскарпы, полосу минного поля. Ветер в некоторых местах обнажил немецкие мины-тарелки, которые лежали в шахматном порядке прямо на земле и уплотненном снегу. Между ними был расчищен узкий проезд с убранными проволочными заграждениями. Заграждения обычно устраивались в первом ряду на столбах, за ним шла зона из острых закрученных прутов, опутанных колючей проволокой. Если танки под артогнем и одолеют противотанковый ров, то их ждет минное поле, где им не пройти, а пехоту остановят хитроумные проволочные заграждения, охраняемые пулеметным огнем. И все же эта линия обороны где-то была преодолена, и враг покинул ее, оставив даже свои надписи: «Achtung, Mienen!» — написанные с немецкой аккуратностью. Сколько же человеческих жизней отдано за это?!

    В целях безопасности мы вышли из машин, которые осторожно, колея в колею, проползли через линию заграждений, а мы прошли мимо упакованной в «тарелки» смерти. В стороне лежали мины, убранные с проезда. Минное поле не демонтировали на случай отступления — тогда оно послужит защитой от тех, кто его создал.

    Грохочущий фронт приближался. Видимо, наше командование точно не знало, где мы находимся, машины часто останавливались, командиры смотрели на карты, сличали с местностью. Меня посадили в машину, тоже дали карту и приказали с увеличением масштаба нарисовать кроки нескольких ее квадратов. Потом на этих кроках наносили название частей дивизии, которые там должны были сосредоточиться и отдыхать после тяжелого перехода. Люди размещались в лесах, строили большие шалаши из еловых лап, устилали очищенную от снега землю подстилкой из хвои. Костры разрешали жечь только ночью, чтобы не выдать себя дымами противнику, — «рама» часто летала над нами, и нам приходилось прятаться под деревьями.

    Однажды мы выехали на большое поле, обрамленное лесом. На противоположном его конце виднелись какие-то домики. Вечерело. В стороне хутора в небо взлетали ракеты, сверкали строчки трассирующих пуль. Кто на хуторе? Все населенные пункты позади нас сожжены, а этот цел. Может, там немцы? Наши машины стояли, скрытые кустарником, командиры рассматривали хутор в бинокль. Никаких признаков жизни. В самом деле там никого нет или противник затаился?

    Тогда заместитель командира дивизии по строевой части приказал Мезенцеву и Яхонтову, держась по отдельности, пойти и разведать хутор. Если там противник — дать знать нам тремя короткими очередями из автомата и отойти назад. Время шло медленно — разведчикам было тяжело двигаться по глубокому снегу.

    Сумерки опускались на мир. Мы не могли согреться даже топтанием и похлопыванием, прислушиваясь, не раздадутся ли выстрелы. Кто-то нетерпеливо царапал пальцами за воротником. Начальник парашютно-десантной службы, подполковник, сказал смутившемуся солдату:

    — Ничего, не красней, скоро все будем чесаться. Вошь на фронте такая же принадлежность, как и оружие — без нее не обойдется солдат на войне.

    Наконец, раздалась условленная длинная очередь из автомата — противника нет, все спокойно! Мы сели в машины и по еле приметной дороге медленно двинулись в сторону хутора. Всем приказали держать оружие наготове — мало ли чего.

    Во двор какого-то заводика или фабрики сначала въехал взвод охраны, а затем легковушки. Оказалось, здесь размещался банно-прачечный комбинат и хлебопекарня армии. Прачки и обслуга занимали жилые двухэтажные дома.

    Чернявский приказал мне найти свободное помещение с хорошим столом для работы. Я нашел такое помещение.

    Прачки, молодые девчата, очень обрадовались нашему приезду и начали распределять парней по своим койкам, выбирая себе по вкусу. Для этого они оставляли свои корыта, прибегали на минутку, выбирали кого-то, приводили к своей постели и говорили:

    — Располагайтесь! Я сменюсь в 10 часов вечера! — И уходили.

    Пришла невысокая и оттого еще больше кажущаяся юной красивая девушка лет 16, не смущаясь, за руку отвела меня в свою комнату и, указав на постель, сказала:

    — Занимайте эту койку, она моя. Меня зовут Катя.

    — Хорошо, Катя, я буду вас ждать.

    В это время пришел Чернявский и сказал Кате, чтобы вышла на час-два, затем продиктовал приказ частям Дивизии о дислокации на завтрашний день и, показав квадраты на карте, распорядился сделать с них кроки к приказу.

    Когда работа была закончена, начштаба ушел посылать связных, а я остался один и прилег на кровать. Начали прибегать одна за другой девчата и спрашивать, где Катя, хотя, думаю, только что говорили с ней, и теперь, сгорая от любопытства, приходили смотреть, какой я у нее. Я ждал Катю, чтобы вместе поужинать из моего продуктового НЗ («неприкосновенный запас», который разрешалось употреблять лишь с разрешения командира в особых случаях).

    И вот она пришла. Ничего не скажешь — красавица, но… еще дитя. Однако она проявляла инициативу, и мне было неприятно думать, что ей это явно не впервой. Девушка рассказала, что жила в деревне, но когда начались бои, ушла со взрослыми в лес партизанить. Всех ее родных немцы угнали, а дом и вообще всю деревню сожгли. Когда пришла наша армия, партизаны вступили в ее ряды, а Катю направили вольнонаемной в банно-прачечный отряд. Работать очень тяжело, работают они по 12 часов в две смены, стирают белье и одежду раненых и убитых, которую привозят из медсанбатов и из частей.

    Она осталась одна, деваться ей некуда, вот здесь и работает… Меня же все время не покидала мысль: как же такая девчонка соглашается спать с таким дядей? Война обернулась еще одной своей стороной. Я слышал от женщин и мужчин, что «война все спишет», но здесь сама невинность!!! Мне очень хотелось, чтобы я не был у нее первым, чтобы не я был причиной возможных несчастий этой девушки, чтобы совесть моя была чиста. Я не уклонялся, но и не ускорял события, предоставляя инициативу ей. Она принесла сто граммов водки, чтобы мы выпили, но я, конечно, пить не стал, не выпила и она. Мы ели американскую консервированную колбасу с черным полусырым хлебом, и так нам было вкусно и хорошо…

    Потом мы обнимались и целовались. К сожалению, когда надежды кажутся уже осуществимыми, все прерывается как в кино — без стука вошел Чернявский и сказал:

    — Уразов, собирайтесь. Через пять минут мы едем дальше. Сядете в мою машину.

    Увидев, как у Кати брызнули слезы, сочувственно добавил:

    — Что поделаешь, милая, война, а мы солдаты этой войны. Он еще вернется к вам, а сейчас прощайтесь, и быстрее.

    Катя повисла у меня на шее и стала целовать. Опять у меня шевельнулась неприятная мысль: «Ну разве ж можно так, словно мы годы знакомы? Не детский ли это каприз? Или распущенность?» Я силой освободился и выскочил за дверь, меня начали душить жалость к Кате и почему-то обида на Чернявского, хотя я и понимал, что это от него не зависит. В «эмку» я не сел.

    Ехали мы недолго навстречу огненным радугам ракет и строчкам трассирующих пуль. Если раньше слышался почти равномерный громовой раскат фронта, то теперь можно было четко различить отдельные выстрелы и разрывы. Остановились в месте, где, судя по карте, должна была быть деревня. Но где же она? Снова, как и в других деревнях, не уцелело даже развалин…

    Штаб разместился на берегу небольшой речушки в погребах да банях, вкопанных в землю, взвод охраны — в ближнем лесу, в шалашах из еловых лап. Оперативный отдел тоже занял одну баньку. Начальник отдела и офицеры спали на полках и столе, а мне не было места, и я спал под столом на перекладине между ножками стола. Сказать, что спал, будет натяжкой — мучился…

    Стояли крепкие январские морозы. Дивизия растянулась на многие километры и постепенно сосредотачивалась на отведенных участках лесных массивов. Снабжение продовольствием и боеприпасами затруднялось из-за снежных заносов, начался голод. На день выдавался всего один сухарь да варилась жиденькая похлебка. Самолеты У-2, летая над макушками леса, сбрасывали нам по два мешка сухарей и мешку сахара, но так прокормить 10 тысяч бойцов дивизии, конечно же, было невозможно. Люди ходили как тени, приобретая необычный для военных страшный вид. Истощенные, небритые, в саже костров, обгорелые… Начался падеж лошадей артиллерийских упряжек и обозов — кормить их было нечем. Враг сжег все: дома, сараи, сено и солому, угнал население; он оставил нам опустошенную мертвую землю.

    Командир дивизии отдал распоряжение рубить ветки берез, распаривать их в бочках из-под бензина и кормить лошадей, но это не спасало от падежа. Поступил приказ трупы лошадей после снятия шкуры закапывать, но промерзшая земля была крепче бетона, тратить на рытье скотомогильников и без того слабые силы солдат было бесчеловечно, и трупы никто не закапывал. На самом деле их съедали, вплоть до копыт. Командование дивизии знало об этом, но ничего не могло поделать: скудный солдатский паек при таких морозах и жизни в шалашах не позволял применять меры наказания, и командиры смотрели на это, как говорится, сквозь пальцы.

    Я питался на кухне взвода охраны и хозвзвода. У офицеров штаба была своя кухня, и им выдавали офицерский дополнительный паек (консервы, сливочное масло, папиросы, чай, сахар и даже шоколад). Не все использовали свой доппаек — при большинстве старших офицеров были так называемые «походно-полевые жены», или ППЖ. Их прихватили с собой из Осташкова, и, конечно же, одного сухаря им было мало.

    Однажды в конце января командир дивизии Капитохин вызвал всех командиров полков и отдельных частей на совещание. Чувствовалось, что вскоре наша дивизия должна вступить в бой. Поскольку совещание было секретным, мне предложили уйти во взвод охраны и там переночевать.

    Я вновь оказался среди своих друзей еще по Внукову, не было только Саши Мезенцева, с которым случилось несчастье. В шалашах для освещения днем, когда не горел костер, пользовались стреляной гильзой от 45-мм или 37-мм пушки. В ней пробивали вверху отверстие для заправки бензином и поступления воздуха, конец сплющивали, вставляли фитиль. В бензин добавляли соль, чтобы не воспламенялся. Такими самодельными лампами, хотя они и нещадно коптили, пользовались широко во всех частях.

    Такая лампа была подвешена к жерди шалаша. Когда Мезенцев спал, лампу кто-то задел или она сорвалась с проволоки, упала спящему на лицо, бензин пролился, вспыхнул и сжег Саше лицо и глаза. Пожар погасили, на голову Саше набросили шинель и отправили в госпиталь, но спасти лицо и глаза не смогли. Жаль было такого красивого парня, ставшего калекой, не вступив в бой.

    После почти условного ужина мы сидели вокруг костра в шалаше, вход в который был прикрыт плащ-накидкой. От костра веяло жаром, а по спине гулял мороз. Сидели, переговаривались, дремали. Иногда измученный солдат засыпал, вытягивал ноги, и они в валенках попадали в костер. Валенки тлели, пока не припекало ноги. Такие неудачники щеголяли в полусгоревших валенках — других не было, на фронт их не доставляли, считая, что дивизия полностью экипирована.

    Были у костра и другие неудачи. Все мы под шинелями носили телогрейки и ватные стеганые брюки. Бойцы, чтобы согреться, распахивали шинели, и стоило искре упасть незамеченной на брюки или телогрейку, как она прожигала верх или подкладку, и внутри начинала медленно тлеть вата. Пока боец спал, вата выгорала, оставляя целой подкладку и верх ватника. Только когда где-то прижигало спящего, он вскакивал как ужаленный, не сразу поняв, что случилось, — вроде бы брюки или телогрейка целы на вид, а не греют — вата выгорела. Некоторые у костра клевали носом, опуская голову в ушанке почти в костер, и потом щеголяли в полусгоревшей шапке.

    Не все решались бриться на морозе. Тогда, чтобы побриться, кроме собственно опасной бритвы, нужно было иметь горячую воду, мыло для намыливания подбородка, помазок. В частях были парикмахеры, но они успевали приводить в порядок лишь командный состав, поэтому солдаты обросли щетиной и, не умываясь, закоптились. Донимали вши, выдававшийся против них растительный порошок «пиретрум» не помогал.

    В один из дней комдив созвал всех командиров и заявил, что разведотдел обнаружил утечку секретной информации, и об этом стало известно в штабе армии. Приказано было всех девиц, которых подобрали по дороге на фронт, пропустить через разведотдел и отдел контрразведки СМЕРШ. После проверки всех отправить в Осташков.

    У нас был капитан, командир отдельного истребительно-противотанкового артдивизиона, высокого роста красавец и умница. Он один из немногих, если не единственный в дивизии, был награжден орденом Красного Знамени. Я уже описывал, как были одеты офицеры-артиллеристы в нашей дивизии, но этот капитан выделялся среди всех. У него в подчинении служил командиром батареи старший лейтенант Капитохин, сын комдива. Может быть, поэтому капитан, назовем его Кравцов, осмелился дерзко заявить:

    — А я свою не отдам!

    Младший Капитохин тоже сказал, что не отдаст. Старший Капитохин сверкнул глазами и повысил голос:

    — Под трибунал захотели?! Мы на фронте и вот-вот начнем боевые действия, а среди нас черт знает кто! Попробуйте не выполнить приказ! — пригрозил он. — Тем более ты, сукин сын! — сказал он своему сыну.

    У Кравцова ППЖ была под стать ему самому, настоящая красавица, нежнотелая, рослая, пышущая здоровьем и молодостью. Таких редко можно увидеть, не говоря уж о том, чтобы быть с ней близким. Поговаривали, что между ними страстная любовь, что Кравцов дал ей обещание жениться, как только представится возможность. И вот теперь он должен отослать ее на проверку в СМЕРШ, а затем ее отошлют в Осташков! Расстаться с любовью ему казалось невозможным.

    На следующий день к штабным банькам-землянкам стали прибывать девушки. Их привозили командиры частей и нервно курили, ожидая, когда тех «пропустят» через фильтр «СМЕРШа». Привез свою Наташу и Кравцов — приказ есть приказ! Уехал он чуть ли не под конвоем, в сопровождении своих офицеров — Наташу не отправили в Осташков, ее забрал себе замкомандира дивизии подполковник Пастухов. В моей голове это не укладывалось. Возможно ли такое?

    Капитохин-старший — еще куда ни шло, хотя он и почти старик. В ночь под новый, 1943 год он собрал командиров полков и других частей и, разлив по стаканам водку и коньяк, поднял свою золотую с филигранью рюмочку чуть больше наперстка. В тосте комдив тепло поздравил всех с наступающим Новым годом, пожелал нашему народу победы, а каждому присутствующему — счастья и успехов, долгой жизни. Пили стоя — всем сесть было негде, даже стояли плотно друг к другу. Когда спиртное развязало языки, все начали говорить наперебой. Капитохин спросил, почему нет Кравцова. Кто-то не без ехидства сообщил, что он встречает Новый год по-своему, с молоденькой ППЖ. Тогда Капитохин под смех присутствующих сказал:

    — Всех женщин… невозможно, но к этому стремиться надо! — И выпил свой «наперсток» за женщин. — Мне теперь хоть рукой погладить, и то приятно!

    Мне показалось несколько странным, что этот убеленный сединами интеллигент высказывает такие мысли в присутствии сына, но я допускал, что Наташа могла бы стать предметом отцовской ласки этого человека. Но Пастухов!..

    Это было само воплощение грубости — полный, приземистый, с мясистым рябым лицом грубых очертаний, безграмотный, плохо воспитанный простолюдин. Это он на дороге поднял палку на шофера и офицера, и, как говорили, не первый раз. Всем своим видом он поразительно походил на стареющего бульдога. И вот такой забрал в свою постель прекрасную девушку!

    Вскоре возле наших бань построили небольшую избу для Капитохина и Пастухова. Капитохин тоже обзавелся ППЖ, милой, но не такой роскошной красавицей, как у заместителя. Наташа вначале сопротивлялась Пастухову, но он был настойчив, и несмотря на то, что девушка была готова покончить с собой, в итоге ей пришлось покориться. Все же Наташа передавала Кравцову при случае с офицерами записки, папиросы «Казбек», шоколад. Кравцов метался, как лев в клетке, грозился всех перестрелять и пустить себе пулю в лоб, но пулю в лоб пустил ему другой…

    Над нами часто летала «рама» — немецкий двухфюзеляжный самолет-разведчик «фокке-вульф». Время от времени мы содрогались от воя «ишака» — немецкого шестиствольного миномета. Он был, в принципе, миниатюрным аналогом нашей «катюши», бил по площадям и поражал скопления живой силы. Мины рвались на поле недалеко от нас.

    Видел я и воздушный бой двух «мессеров» с нашим «ястребком». Наш истребитель метался, зажатый «мессерами» в карусель, затем резко вывернулся и оказался в хвосте одного «мессера». Засверкали огоньки возле винта, от врага полетели клочья, он задымился и беспорядочно начал падать в лес. Почти одновременно задымил и наш «ястребок», потянул шлейф черного, подкрашенного кровью зимней вечерней зари дыма. От него отделилась точка, и над ней распустился парашют, возле которого акулой метался «мессер». Удалось ли летчику приземлиться живым? Воздушный бой наблюдали многие, кричали, словно подбадривая летчика и предупреждая об опасных маневрах «мессеров», а после падения парашютиста молча разошлись.

    Офицеры наших частей в ожидании приказа на наступление все чаще сидели в передовых окопах, изучая оборону противника на отведенном нашей дивизии участке. Велась разведка боем, выявлялись огневые средства противника.

    Противник занимал очень выгодные, сильно укрепленные позиции на высоком правом берегу притока реки Ловати, южнее Старой Руссы. Высокий берег господствовал над пологой лесистой местностью нашей обороны. Стоило нашим разведгруппам появиться на льду реки, как шквальный пулеметный огонь срезал их, не помогала и ночь — противник освещал реку прожекторами и ракетами.

    Я был плохо информирован о положении на фронтах. Радио у нас не было, не проводились и политинформации. Лишь из отрывочных разговоров офицеров я знал, что под Сталинградом ведутся жестокие бои по окружению и уничтожению большой немецкой группировки. Сильные бои ведутся и на Северном Кавказе.

    В конце января 1943 года командир дивизии собрал совещание в оперативном отделе и с какой-то радостью, словно он именинник, сообщил, что получен приказ о наступлении, с чем он всех и поздравляет.

    Меня вновь отправили в шалаш взвода охраны штаба, а через день все пришло в движение. Наши части в 3 часа утра, после непродолжительной артподготовки по подавлению огневых точек противника, поднялись и пошли цепь за цепью по льду реки. Немцы по артподготовке поняли, что наша дивизия и соседи начали наступление. Они открыли ураганный огонь по атакующим, но еще во время артподготовки часть пехоты придвинулась к реке и перешла через нее вслед за огневым валом. Это спасло от смерти многих, но не всех. На лед обрушился артиллерийский и минометный огонь, резанули пулеметы и автоматы, взвились осветительные ракеты. Бойцы, обходя полыньи, сбивались в кучи, и по ним хлестал губительный огонь.

    Атакующие дошли до крутого правого берега, оказались в мертвой для обстрела зоне, накопились и полезли по обледенелым склонам наверх. Те, кому удалось добраться до верхней кромки обрыва, забросали гранатами окопы и дзоты, бросились в атаку. Немцы перенесли артиллерийский огонь на свои позиции, поражая своих и наших. Советская артиллерия била по ближним тылам противника и по второй линии его обороны.

    На открытом поле наши полки несли большие потери, но другие, в зоне лесов, продвигались быстрее, и враг вынужден был отходить на всех участках, чтобы не попасть в окружение. К семи часам утра атакующие вышли на заданный рубеж и сочли свою задачу выполненной. Командиру дивизии прислали донесения все части, которые вышли к реке Ловати.

    Капитохин ликовал и на радостях объявил, что засыплет всех орденами и медалями. Однако с рассветом поступило донесение, что наши войска вышли не на Ловать, а на небольшую параллельно текущую речку. Комдив рвал и метал:

    — Да вы что, заплутались в трех соснах! Да я вас! Немедленно поднять всех в атаку и продолжить наступление до Ловати!

    Он немедленно послал Пастухова разобраться во всем и организовать дальнейшее продвижение наших войск. Однако, когда утром наши бойцы поднялись в атаку, враг открыл такой огонь, что атака захлебнулась. Люди лежали, прижатые к земле, не имея возможности даже отступить на исходные позиции. Речку, почти ручей, принятую за широкую многоводную Ловать, пройти не удалось — войска были как на ладони. Кроме того, немцы подтянули резервы и могли перейти в контратаку. Надо было, не мешкая, закрепиться на достигнутых рубежах, подтянуть артиллерию и тяжелые минометы.

    Пастухов доложил Капитохину, что днем противника не сбить с нового рубежа обороны, что немцы расчищают траншеи, ходы сообщения и огневые точки от снега. Капитохин отдал приказ штабу, артиллерии и всем частям резерва двинуться через только что отбитую у врага речку и занять завоеванный плацдарм на ее правом берегу.

    Мы погрузили свое имущество в штабной «студебеккер» и поехали вслед движущимся войскам. Казалось, что от жаркого боя потеплело, енег начал подтаивать, а поверх льда на речке выступила вода.

    Мы не доехали менее километра до переправы и стали пропускать колонны пехоты, машины, артиллерию, когда из редких туч вынырнули 12 бомбардировщиков. Они вытянулись в цепочку и начали бомбить переправу и войска. Наш водитель с ревом отвел машину в сторону, за какой-то сарайчик. На наших глазах разыгралась трагедия. Пока разворачивали из походного положения зенитные орудия, бомбардировщики безнаказанно высыпали свой груз, спускаясь до предела низко. Бомбы без промаха ложились в цель, и в воздух летели клочья того, что только что было людьми, орудиями, машинами, лошадьми. Разрушен был лед на переправе, и саперам пришлось перетаскивать бревна на новое место, где лед был еще цел.

    Когда мы переезжали через реку, то на подъезде к переправе увидели страшную картину последствий бомбежки. С деревьев свисали размотанные кишки людей и лошадей, по бокам от дороги лежали искореженные, дымящиеся машины, орудия, повозки. Я видел, как раненые, уходящие в тыл, возились возле убитой лошади, срезая с ребер в котелки мясо.

    За переправой мы поднялись на пригорок, остановились, сошли с машины. Перед нами расстилалось ровное поле, снег на котором был густо усеян воронками от снарядов и трупами людей. Примерно километрах в полутора-двух от нас по полю шли три человека. Они наклонялись к трупам и что-то забирали. В бинокль было видно, что они обыскивают трупы, снимая с них все ценное — сапоги, часы, деньги. Начальник ПДС грубо выругался, взял у бойца охраны карабин и выстрелил насколько раз в мародеров. Те залегли за трупы, а через некоторое время поднялись и быстро ушли к реке.

    Штабные машины и машина охраны ожидали, когда приедет связной и сообщит, куда, ехать, где разместить штаб. Мы покинули открытое место, чтобы не попасть под бомбежку, и остановились на песчаном бугре с огромными отдельно растущими соснами. На сосне, возвышающейся над всей округой, немцами был устроен наблюдательный пункт. К стволу были приколочены перекладины-ступеньки, у вершины была видна площадка для наблюдателя.

    Внизу на склоне оврага в песке были вырыты землянки, облицованные и перекрытые бревнами, в них были установлены бочки из-под бензина, превращенные в печки. Перемерзшие, в мокрых валенках, мы втиснулись в эти землянки, попробовали растопить печку, но мокрые дрова не загорались. Тогда я в поисках сушняка увидел в стороне шашки тола, принес их. Шашки разбили на куски, зажгли и бросили в бочку. Бочка взревела, повалил черный дым, бок бочки накалился докрасна. Загорелись и дрова. В землянке стало жарко, и мы начали обсушиваться, млея от тепла.

    Я пошел в ближайшую еловую посадку по своей надобности и ужаснулся — меж рядов деревьев лежали наши убитые бойцы в белых, еще не выпачканных полушубках с бараньими воротниками, в новых валенках. Видимо, это были сибиряки — наши части все были одеты в шинели. Валенки у нас были постоянно мокрые, и ноги в них старались всунуть, намотав побольше портянок. Валенки раздавались в ступне, и если солдат проходил по мокрому снегу, то оставлял круглые следы, точно верблюжьи.

    Мне страшно было подойти к убитым и, тем более, снять или взять что-либо у них. Мне казалось, что если я это сделаю — быть и мне убитым. Видимо, здесь уже наступали ранее наши предшественники, но не удержали завоеванные рубежи, и нам пришлось снова отбивать их у врага.

    Прибыл связной, и мы поехали по его указанию. На высоком взгорке, господствующем над местностью, мы увидели немецкое кладбище. Впервые мне пришлось видеть такое. Ровная песчаная площадка, на входе на нее высокие ворота с перекладиной, обвитые гирляндой из еловых ветвей, на перекладине хищный орел, держащий в лапах свастику. Дальше все поле покрыто крестами из белых стволов берез, на каждом кресте — каска владельца и дощечка с надписью.

    Кресты были установлены в шахматном порядке так, что откуда ни смотри — видишь четкие, отбитые по шнурку, ряды. Сколько этих крестов?! Да, немцы не рыли братских могил, с присущей им аккуратностью и педантичностью они устраивали кладбища с индивидуальными захоронениями. Крестов было много, и мы делали все, чтобы их стало еще больше.

    Наши войска все-таки сбили противника со второй линии обороны по злополучной речке, принятой за Лoвать, и отбросили его к Ловати. Там была третья линия обороны — отрытые в полный рост ходы сообщения, дзоты, артиллерийские огневые позиции. Попытка с ходу сбросить немцев в Ловать успеха не имела, и наши части заняли оборону, ожидая контратаки. Перед немецкой обороной растянулись минные поля и многорядные заграждения из колючей проволоки, на которую немцы цепляли пустые консервные банки, в лесу были развешаны мины-сюрпризы. Тонкие проволочки, привязанные к взрывателям, незаметно тянулись по веткам кустарника, задень такую — немедленно раздастся взрыв мины или гранаты.

    Мы подъехали ко второй линии обороны. Небольшая речушка, маленький бревенчатый домик, рядом с которым растянулся убитый фашист. Я смотрел на его землистое лицо, серо-зеленую шинель, сапоги с короткими голенищами-раструбами, хищных орлов на нашивках и знаках различия. У этого не будет могилы с крестом из русской березки, закопают, как собаку, где лежит, чтобы не смердел.

    Уже в темноте мы приехали на просеку в густом лесу. Здесь в бревенчатых срубах, видимо, прежде был штаб немецкой части. По сравнению с прежними местами мы обустроились вполне сносно — железная печурка обогревала нас; я хотя и спал на полу, но на деревянном и более свободно, офицеры обустроились на нарах. От немцев остался даже штабель дров.

    Туалет у немцев был устроен своеобразно: к двум соснам было с одной стороны прибито отесанное бревно на уровне колен, а с другой — прочная жердь на уровне спины. Садишься на бревно, спиной опираешься на жердь, даже руки можешь на него положить — чувствуешь себя почти как в кресле. Нам потом часто доводилось сиживать на таких «креслах», и, хотя уборные немцы устраивали почти на виду у всех, в таких случаях не стеснялись.

    Наступила оттепель, приближалась весна. Снег стаял, речушки превратились в реки, леса и равнины — в болота. Воду для питья приходилось брать из рек. У немцев были хлорные таблетки для ее дезинфекции, мы же воду употребляли в сыром виде. Талые воды уносили все нечистоты с поверхности, в том числе и содержимое уборных. Начались желудочно-кишечные заболевания, дизентерия… Как-то раз хотел я напиться, невдалеке попалась глубокая воронка от бомбы, заполненная коричневой водой — в этой болотистой местности и темный цвет воды стал нам привычным. Наклонился я, пью, и вдруг вижу на дне воронки труп немца.

    Меня удивляла подготовленность немецких войск к войне в экстремальных условиях. Все было продумано, предусмотрено для любых случаев. Взять хотя бы хлорные таблетки для дезинфекции питьевой воды, лезвия и безопасные бритвы, которые мы видели впервые, пасту для намыливания, порошки-вошебойки, туалетное мыло, недоступное нам во фронтовых условиях, хлеб в целлофановой упаковке многолетней выпечки, кованые сапоги и многое другое. Видно было, что немцы готовились к войне основательно, — на войну работала вся наука и промышленность, особенно химическая. Даже при недостатке ресурсов они снабжали армию заменителями-эрзацами — эрзац-мыло, эрзац-кофе, эрзац-кожа и так далее. И хотя не всегда эти заменители были хорошего качества, но зато имелись у каждого немецкого солдата…

    Наш и без того скудный паек не усваивался желудком из-за кишечных заболеваний, и мы все время, даже сразу после еды, чувствовали голод. В свободные минуты я уходил недалеко от штаба в лес и, перепрыгивая по мягким кочкам болота, собирал клюкву. Углубляться в лес было опасно: немецкие разведчики могли охотиться за «языком» возле штаба, да и в болото можно было провалиться с головой. Как-то за этим занятием меня застала радистка начальника штаба Аня. Это была полненькая миловидная девушка-москвичка. Она окликнула:

    — Эй, солдат, что вы собираете?

    Я, перепрыгивая с кочки на кочку, по корням и пням приблизился к ней и протянул горсть клюквы. Ее глаза сверкнули, и она с видимым удовольствием начала кушать ягоды.

    — Я тоже хочу собирать клюкву, — попросилась она.

    Аня была в хромовых сапожках и не боялась замочить ноги. И все же далеко в воду она не могла зайти, не могла перепрыгивать по кочкам и корням деревьев. Я приносил ей пригоршни клюквы, и она с большим удовольствием ела кисло-горькую ягоду. Так завязалась у нас «клюквенная» дружба, которая, возможно, переросла бы в любовь, но…

    Мы регулярно стали встречаться, причем больше по инициативе Ани. Однажды, перепрыгивая на кочку, на которой стоял я, она обхватила меня, боясь упасть в трясину, и вдруг прижалась, обдав меня жаром. Она подняла ко мне лицо со стыдливым и умоляющим взглядом. Мы долго, а может быть, только мгновение смотрели друг другу в глаза, и она не вьщержала, уткнулась лицом в мою шинель и заплакала. Я растерялся. Хотел поцеловать девушку, но она прятала лицо. Так мы стояли, и я не знал, как поступить. Внезапно Аня оттолкнулась от меня и, не разбирая дороги и проваливаясь в мох, бросилась прочь прямо по воде.

    На следующий день в обычное время она не пришла — напрасно я прождал, не уходя далеко. Что-то перевернулось у меня в сердце, стало тоскливо. В этот вечер противник обстреливал наш штаб из орудий. Когда начался обстрел, мы легли на пол, под нары и стол. В этот вечер у нас была связистка из полка. Она тоже упала на пол и, потянув меня на себя, начала целовать.

    — Не теряйся! — подшучивали офицеры. — Лови момент!

    Но мне в такие минуты было не до любви. Потом эти же офицеры рассказывали, что она всегда, когда бывали бомбежка или артобстрел, тянула на себя кого-либо и отдавалась с азартом. Мне думается, они преувеличивали, если вообще не врали.

    Назавтра я встретил Аню на обычном месте. Она мало говорила, была задумчива, а затем пригласила к себе в гости, пообещав познакомить с напарницей. Я отнекивался, не решаясь встретиться с Чернявским, но она переубедила меня, сказав, что начштаба нет, он поехал в полки.

    Я пришел в избушку начштаба, огляделся: большой стол, карта на стене, на маленьком столике — рация, за ней девушка с наушниками на голове. Аня нас познакомила. Здесь же у стены были двухъярусные нары радисток, а в другом углу — раскладушка, покрытая одеялом.

    Аня сказала, что мы будем пить чай, и достала печенье, сахар, чашки. После предложила спирт, но я отказался. Лена, вторая радистка, попросила Аню, чтобы она подежурила, пока Лена не вернется, — видимо, решила оставить нас одних, «создать условия». Я явно терялся, Аня тоже вела себя скованно — обоим нам было неловко. Не знаю, как бы все закончилось, если бы не приезд Чернявского. Я вскочил, приветствуя начальника штаба по стойке «смирно». Он, стрельнув глазами на меня и на Аню, стал раскладывать карты на столе и велел найти Лену. Мы вышли.

    Аня предложила пройтись по просеке. Во время прогулки она начала жаловаться, что начальник штаба к ней пристает, не дает спать, и вдруг, не зная почему, призналась мне, что ждет ребенка. Чернявский взял ее силой и теперь пристает и к Лене.

    Я был поражен. Этот до мозга костей интеллигент, преподаватель академии — и вдруг такой же, как обычный мужик?! Неужели он мог изменить своей жене? Вспомнилось, как еще во Внукове я отвозил на его квартиру в Москве продукты. Тогда дверь мне открыла красивая матрона лет под сорок, одетая в роскошный шелковый халат с глубоким вырезом, в кожаных перчатках, с ножом. Она прочла записку Чернявского, пригласила в квартиру. Я сказал, что сейчас принесу продукты, вернулся на улицу, взвалил на спину мешок картошки, а шофер — мешок с капустой. Мы занесли мешки в прихожую. Хозяйка предложила нам раздеться и пройти в гостиную. Квартира показалась мне графскими апартаментами, виденными лишь в кино. Особенно меня поразило то, что хозяйка чистила картофель в черных лайковых перчатках, которые в моем понимании были невиданной роскошью, доступной только благородным дамам. Может быть, поэтому я увидел в жене Чернявского богиню. Теперь я думал: неужели такой женщине можно изменить? И с кем, с этой только что оформившейся девчушкой! Видно, думал я, инстинкт самца победил разум человека?!

    И еще что меня поразило: Аня сказала, что Чернявский предложил ей подобрать солдата, согласного стать ее мужем, и он обоих демобилизует и отошлет жить в Москву. Я понял, что выбор девушки пал на меня. Внутри у меня все взорвалось: да как он смеет так бездумно губить жизнь наивной девушки, распоряжаться личной жизнью других?! Жалость к Ане и гнев на Чернявского не давали мне говорить. Я, ничего не сказав, ушел от Ани и больше не выходил к ней на свидание. Больше я ее не видел. Нашла ли она мужа себе и отчима будущему ребенку?

    На нашем переднем крае жизнь бойцов еще более осложнилась. Снег растаял, вся равнинная болотистая местность покрылась водой. Окопы и траншеи отрывать было нельзя, поэтому создали кочующие дозорные группы, а на особо опасных направлениях из бревен делали настилы на болоте, на которые ложились бойцы.

    Во исполнение приказа командования выйти на берег Ловати началась подготовка к наступлению. Был разработан план захвата села на берегу реки, которого, как и везде, как такового не было, было лишь место его расположения на сухом возвышенном берегу. Враг сильно укрепил это место — траншеи полного профиля, дзоты, бетонные и бронированные колпаки защищались колючей проволокой и минными полями.

    Было решено ночью саперными группами расчистить проходы в проволочных заграждениях и минных полях, скрытно штурмовыми группами проникнуть за проволоку и залечь перед вражескими траншеями. Затем, после получасовой артиллерийской и минометной подготовки штурмовые группы должны были обрушиться на ключевые пункты немецкой обороны, а остальные бойцы — устремиться к ним на помощь.

    Для наступления был выделен батальон, усиленный артиллерией, минометами, пулеметной ротой и саперами, командование которым было поручено капитану Кравцову. Развивать наступление после захвата деревни путем удара по флангам врага должен был приведенный в готовность полк.

    Поначалу все шло по плану. Ночами саперы незаметно сделали проходы в минных и проволочных заграждениях, прочесали лес, убрав мины-сюрпризы. Штурмовые группы начали просачиваться по-пластунски к переднему краю и накапливаться для броска на траншеи и дзоты врага. Взвилась сигнальная ракета, и в немецких окопах засверкали молнии разрывов — началась артподготовка.

    По второй ракете штурмовые группы бросились вперед, следуя за огнем своей артиллерии, за ними поднялся батальон Кравцова. Наша артиллерийская подготовка закончилась, и уже в рядах наступающих заплясали разрывы вражеских снарядов и мин. Из немецких дзотов ударил кинжальный пулеметный огонь, но он стал гаснуть по мере продвижения штурмовых групп по траншеям. Немцы поначалу отчаянно сопротивлялись, но теперь разбегались на фланги прорыва, а некоторые, прижатые к Ловати, бросались в реку на льдины начавшегося ледохода. Ночная атака удалась — деревня была занята.

    На флангах шла ожесточенная схватка. Враг, опомнившись от неожиданности, перебросил резервы с соседних участков и с обоих флангов отрезал участок прорыва, окружив батальон Кравцова в деревне. Наши артиллерия и минометы израсходовали боекомплект, да и не могли вести огонь, рискуя поразить своих.

    Командир дивизии, когда сообщили об окружении батальона, потемнел лицом. Стремясь выполнить еще февральскую задачу командования выйти на Ловать, он достиг этого, хотя и на небольшом участке и без поддержки соседей, а теперь все идет насмарку. Мало того, усиленный батальон попал в окружение.

    Капитохин послал своего заместителя выправить положение и любой ценой выручить батальон. Пастухов выехал из штаба в сопровождении бойцов взвода охраны, от которых я и узнал обо всем, что произошло после. Пастухов приехал на передовую и пришел на командный пункт Кравцова. Там находились командир полка, стоящего в резерве, артиллеристы, связисты — самого Кравцова не было. Пастухов закричал:

    — Где Кравцов? Кравцова ко мне!

    Посыльные бросились на поиски. Связисты начали обзванивать части, спрашивая о Кравцове. Он оказался в недалеком тылу у артиллеристов. Когда капитан явился на командный пункт, Пастухов, стоявший на опушке леса недалеко от КП, обрушился на него:

    — Ты что наделал, сукин сын? Где ты был?

    Кравцов ответил, что он налаживал снабжение боеприпасами, так как боекомплект израсходован и у пехоты, и у артиллерии, и у минометчиков, стрелять нечем.

    — Ты прятался в тылу! — кричал Пастухов. — Ты трус, ты покинул свой батальон, бросив его на произвол судьбы в окружении. Раздевайся!

    Стоявшие вокруг командиры и бойцы взвода охраны замерли.

    — Раздевайся, тебе говорю! — ревел Пастухов.

    Трясущимися руками Кравцов стал раздеваться и складывать одежду на еще не стаявший снег. На гимнастерке сверкнул орден Красного Знамени.

    — Сапоги и брюки тоже!

    Кравцов скакал на одной ноге, теряя равновесие, снял сапоги и брюки.

    — За трусость и дезертирство с поля боя получай!

    Пастухов выхватил из кобуры пистолет и выстрелил в голову Кравцова. Тот замертво свалился на подтаявший снег, дергаясь в предсмертных конвульсиях.

    Пастухов резко повернулся и пошел на КП. Окружающие стояли ошеломленные и бледные, с ужасом глядя на тело Кравцова. Кровь залила его лицо и лужей растекалась по снегу.

    На КП Пастухов приказал командиру полка подготовить полк к атаке, командирам дивизионов велел по сигналу провести 20-минутную артподготовку по местам, занятым противником на участке отсечения нашего батальона.

    — Да по своим не угодите! Выдвиньте корректировщиков вплотную к линии обороны противника. Смотрите у меня! — пригрозил он. — После артподготовки полку атаковать противника, пробиться к батальону и занять оборону, усилив фланги, отражать контратаки. Яхонтов! Бери всех своих и помогите поднести снаряды на позиции наших батарей. Свяжите меня с Капитохиным!

    Во второй половине дня после артподготовки наш полк атаковал врага, смял его и соединился с батальоном, сбросил противника в реку и начал расширять плацдарм, атакуя на флангах оборону противника. Соседи помогали артогнем, не давая немцам подтянуть резервы.

    Из-за Ловати икали шестиствольные «ишаки», на захваченных нашими частями позициях в деревне и дальше по берегу реки метались взрывы, но бойцы сидели в траншеях и дзотах, отбитых у врага, и несли незначительные потери. Ловать вместе со льдом несла немецкие трупы.

    Поздно вечером взвод охраны вернулся в штаб вместе с Пастуховым. Я узнал, что Яхонтов, мой ближайший товарищ, погиб. Он нес снаряд к орудийной батарее, недалеко разорвалась мина, и большой осколок ударил Яшу в спину под лопатку. Так я лишился очередного друга…

    Рано утром на следующий день я проснулся от чьего-то тревожного разговора вполголоса. Офицеры впопыхах выскакивали из избы, вышел и я. На улице была промозглая сырость и холод, туман слоями плыл по лесу. Вдоль просеки, всматриваясь, бежали бойцы и офицеры штаба.

    Когда я подошел, мороз пробежал у меня по коже. Вдали, витая в воздухе, по просеке медленно продвигалась к нам… сама смерть! Во всем белом, как и положено смерти, с провалами глазниц в черепе, она медленно приподнималась в воздухе и так же медленно опускалась, пошатываясь из стороны в сторону, передвигала ногами и балансировала руками.

    Может быть, это кто-то шутит? Но место и время не подходили для шуток! Но вот страшное видение приблизилось к нам и оказалось живым мертвецом…

    «Смерть» витала в воздухе из-за слоистого тумана — он попеременно закрывал ноги и голову, и от этого белый силуэт то удлинялся, то укорачивался. Когда он окончательно вышел из тумана, все увидели, что идет раненый в одном нижнем белье, его багрово-синее лицо заплыло, рубашка окровавлена. Это был Кравцов. При расстреле его Пастуховым пуля попала в глаз и вышла в затылок.

    Пастухов крикнул:

    — Взвод, в ружье!

    Взвод охраны бросился за оружием и, выскочив к просеке, построился в шеренгу. Кравцов шел медленно и бессознательно. Когда он поравнялся со взводом, Пастухов хрипло отдал команду, и бойцы охватили Кравцова в полукольцо и пошли следом за ним по просеке, которая недалеко от штаба упиралась в крутой берег реки. Я ушел в штаб, меня била лихорадка.

    Потом мне рассказали, что Кравцов подошел к обрыву и остановился, как будто осознавая опасность падения в реку, и тогда Пастухов скомандовал:

    — Взвод, заряжай! По дезертиру огонь!

    Я услышал залп и содрогнулся. По моему мнению, Пастухов был не прав и совершил убийство, тихонько между собой осуждали его и офицеры штаба. У меня даже мелькнула мысль, что Пастухов свел счеты с Кравцовым из-за Наташи. Может быть, и можно оправдать расстрел Кравцова в боевой обстановке, но теперь, когда он оказался жив, добирался всю ночь в штаб, истекая кровью, возможно, чтобы объясниться, оправдаться, вторичный расстрел был убийством. Его надо было направить в госпиталь, а после судить военным трибуналом.

    Ну а Наташа? Я ее больше не видел и не знаю, что с ней произошло, как она отреагировала на убийство Кравцова. Не знаю, почему не вмешался в эту трагедию командир дивизии Капитохин. Неужели он считал правильными действия своего заместителя? Или таким образом решили отыграться за неудачу на «стрелочнике»?..

    В начале апреля 1943 года нас сменила на передовой другая дивизия, начался отвод наших частей. Начальнику оперативного отдела Красильникову было приказано вести колонну войск по просекам и бездорожью: по лежневой деревянной дороге к передовой двигались войска, сменявшие нас, и поэтому в обратном направлении пути по ней не было.

    Красильников шел впереди колонны, ориентируясь по карте. Он отдал мне свой вещмешок и довольно увесистый фанерный планшет. В нем была документация о передаче участка обороны, подписанная командованием нашей и сменяющей дивизии, карты и другие документы. Все запаслись жердями и двинулись в путь. Идти было трудно. Сначала мы проваливались в жидкий торф и мох по колено, потом по пояс. Ледяная жижа при подъеме ноги заливалась в сапог, а при опускании выталкивалась, нога в портянке действовала как поршень в цилиндре насоса. Ватные брюки и подоткнутые за ремень полы шинели намокли, стали пудовыми. Так мы шли с вечера всю ночь, причем ночью сильно подморозило, с неба сыпалась снежная крупа, по поверхности болота плавала кашица.

    Постепенно вода поднялась нам по грудь, намокли вещмешки. Я шел, прощупывая жердью дно и поддерживая с ее помощью равновесие, а второй рукой на плече или голове держал планшет. Если учесть, что мы были истощены от недоедания и болезней, вынуждены идти всю ночь по ледяной грязи, еле вытягивая ноги, то можно представить, до какого предела усталости и мучений мы доходили. Увидев кочку или плавающее бревно, хотелось опереться на них и отдохнуть, но они сразу же начинали тонуть, а человек, потеряв равновесие, погружался уже по плечи. Кроме того, бревна и кочки были в стороне от пути движения, от которого нельзя было уклоняться — можно было попасть в яму. Командиры взводов строго следили за этим. Мы брели по болоту, казалось, вечность. Усталость и холод, мучения притупили ощущения, мы двигались словно в беспамятстве и безразличии к своей жизни, ко всему окружающему.

    К утру небо очистилось от туч, высыпали звезды, ярко светила луна, отражаясь на ледяной корке болот. Мороз усилился. Командиры подбадривали, говорили, что скоро выберемся на дорогу, кричали на тех, кто останавливался или шел в сторону, цеплялся за других.

    Перед рассветом наконец-то вышли к какой-то деревушке, забитой людьми до предела. Солдаты забирались на чердаки, в свинарники — куда угодно, только бы в сухое и хотя бы немного теплое место, — и тут же проваливались в сонное небытие. Говорили, что в какой-то избе на чердак набилось столько людей, что перекрытие обрушилось и задавило спящих на полу в комнате. В дома и сараи войти было невозможно, бойцы лежали вповалку друг на друге.

    От бессилия я прислонился к стене дома и начал опускаться на землю. Малейшая попытка согнуть колени вызывала страшную боль, и я, скользя спиной и руками по стене, плюхнулся на землю, не сгибая ног. Вокруг ходили командиры, поднимали людей с земли и заставляли идти по лежневке из деревни. Казалось, что я только что опустился на землю, как меня стали трепать за одежду и кричать: «Вставай, вставай!» Я попробовал приподняться или перевернуться на бок, но у меня ничего не получилось — мокрая шинель примерзла к земле. Какой-то командир грубо толкал меня ногой в бок, кричал, ругался, потом, схватил за воротник, оторвал от земли и поставил на ноги, толкнул в спину — иди!

    Занималась заря, бревна деревянной дороги-лежневки сверкали инеем. Где-то впереди и позади двигались одиночные фигуры, падали, старались подняться. Я шел, еле волоча ноги. Надо отдохнуть! Попытка присесть снова не удалась, и я упал лицом вниз, перевернулся на вещмешки на спину и провалился в небытие.

    Через какое-то время меня снова подняли. Поджать ноги, чтобы подняться, я не мог, поэтому дополз до продольного отбойного бревна лежневки, оперся на него руками и стал кое-как подниматься. Лучше бы я не отдыхал! После отдыха все тело онемело, и любое движение вызывало острую боль. Солнце начало пригревать, иней и снежная крупа растаяли, и ноги неуверенно ступали по скользким бревнам лежневки. Я совсем обезволел, хотелось упасть на дороге и больше не подниматься.

    Но вот впереди показался неподвижно стоящий на дороге солдат с автоматом, который, указав на лес, сказал:

    — Иди туда! Там кухня и отдых!

    В лесу стояла кухня, вокруг которой кто как лежали солдаты. Повар крикнул мне:

    — Эй, солдат, подходи к кухне!

    Но я свалился не доходя до него, у костра, возле которого на шестах сохли портянки и шинели. Надо было разуться, но это было выше моих сил.

    Меня увидел знакомый еще с Внукова солдат хозвзвода Володин, коловший дрова для кухни. Он подошел и поздоровался, в его глазах промелькнуло сочувствие — я валялся у его ног мокрым грязным комком. Володин стащил с меня сапоги и надел их на воткнутые у костра палки, отжал портянки и развесил на ветках кустарника, затем помог мне подняться, снял шинель, телогрейку, гимнастерку. Телогрейку он накинул на меня, а шинель и гимнастерку повесил рядом с портянками. Взяв мой котелок, Володин пошел с ним к кухне и принес горячей воды, полил на руки, и я умылся. Затем мой спаситель помог мне лечь на траву на солнышке и принес в котелке кашу, но этого я уже не видел.

    Когда меня растолкали, было уже за полдень. Рядом стоял котелок с едой, лежал сухарь. Увидев еду, я набросился на нее и вдруг заметил, что не вижу порученного мне фанерного планшета. От страха я забыл о боли, голоде и усталости, потеря планшета с секретными документами — это моя смерть, расстрел!

    Я начал метаться вокруг, спросил Володина, но он сказал, что никакого планшета не видел. Тогда мне подумалось, что во время сна мог подойти начальник оперативного отдела и взять его, ведь такие документы, какие были в планшете, нужно хранить лишь в сейфе. Я принялся искать начальника. Когда я его нашел и спросил, не брал ли он планшет, то увидел, как у него исказилось лицо, а глаза впились в меня. Он долго молчал, а потом, сдерживая ярость, прохрипел:

    — Я ничего о потере не знаю и знать не хочу! Планшет должен быть у вас — найдите его, откуда хотите достаньте. Иначе… Идите!

    Понятно, что означало это «иначе» для нас обоих. Он понял, что допустил непоправимую ошибку, взяв важные документы в такой переход, и за это тоже понесет суровое наказание.

    Я пошел назад по пройденному пути до села, к которому мы вышли из болота, спрашивал у всех, кого встречал, не видели ли они фанерный планшет. Конечно же, никто его не видел, и я понял, что в такой массе войск мои поиски напрасны. Я пошел догонять своих, шел один всю ночь и утром вышел на плацдарм. Песчаное холмистое поле, изрытое ходами сообщения, окопами, воронками, насколько хватает глаз, было покрыто разбитыми и сгоревшими танками, орудиями, трупами солдат.

    Пригревало солнце. Одежда на мне просохла, и в ватнике стало жарко — пришлось его снять. Я не мог садиться и поэтому спрыгнул в траншею и уселся на бровку. Вблизи меня лежал труп солдата: каска, шинель, ватные брюки, сапоги… Когда я, закусив из котелка уже подкисшей кашей, поднялся, чтобы идти дальше, то зацепился ногой за сапог мертвеца. В сапоге загремели кости скелета. С каких же пор лежит этот труп?

    Видимо, такие же скелеты лежали по всему полю — местного населения, которое могло бы похоронить погибших, не было, а военным было некогда, и они шли дальше, оставляя после себя неубранные трупы и разбитую технику…

    Я шел еще почти целый день, пока догнал своих. Войска сосредотачивались на полях, прилегающих к железнодорожной станции. Погрузка в железнодорожные вагоны должна была происходить здесь, а не на станции, — там скопилось слишком большое количество эшелонов.

    Почти на закате из-за пригорка, на котором скапливались наши войска, послышался все усиливающийся гул моторов, который постепенно заполнил все пространство. На небольшой высоте показалась армада немецких бомбардировщиков, шедшая на железнодорожную станцию, забитую эшелонами. Из прилегающих к станции рощ и с опушек леса засверкали молнии, и в небе расцвели разрывы зенитных снарядов. Выросла сплошная стена заградительного огня, в которую, не нарушая четкого строя, врезалась немецкая армада. На станцию и на зенитные установки посыпались бомбы, разрывы которых слились в один тяжкий взрыв, потрясший землю и воздух. Станцию заволокло дымом, в небо стал подниматься огромный зловещий столб пожара от рвущихся цистерн с горючим, трещали рвущиеся боеприпасы. Оттуда в поле бежали люди и собаки, летели птицы…

    Со стороны было страшно смотреть, а что творилось там, на станции?! Я плотнее прижался к земле, но сосед по окопу стал уговаривать меня пойти на станцию, чтобы раздобыть чего-нибудь съестного.

    — Там, — говорил он, — сейчас можно найти в разбитых вагонах все, что угодно!

    — Но ведь там все в огне, рвутся боеприпасы…

    — А и черт с ним, где наша не пропадала! — махнув рукой, он пошел в сторону закрытой дымом станции. Этого солдата я больше не видел.

    На вечерней заре подали товарные вагоны, оборудованные под транспортировку людей. Была подана команда «По вагонам!», и я разместился в одном вагоне с хозвзводом, заняв место у стенки, чтобы меньше толкали во сне.

    Поезд мчал нас на юг без остановок. Ночью мы выгрузились на перегоне где-то в районе Ельца, нас построили и повели лесной дорогой. Здесь весна была в полном разгаре, все цвело. Утренняя заря в весеннем лесу — что может быть прекрасней! Запахи и пение птиц, перелески и сосновый корабельный бор — тишина и земной покой. Но на душе было неспокойно, подсознательно угнетала мысль, что, может быть, такую красоту я вижу последний раз в моей жизни…

    Наша дивизия разместилась на холмистых песчаных буграх, покрытых хвойным лесом. В этих местах прошла война, и мы возводили шалаши из еловых лап над окопами и траншеями, размещали склады в блиндажах. В дивизию поступало пополнение, значительно увеличилось количество автоматов, минометов, противотанковых ружей.

    Я нес караульную службу, помогал в различных работах в хозвзводе. Первомай был отмечен лишь сытным обедом — мясным супом и кашей с американской тушенкой. В это время меня еще больше, чем на Северо-Западном фронте, мучил голод — кажется, только что поел, как голод начинает высасывать все внутренности. Мы наконец-то отогрелись, избавились от фронтовой опасности, физической и психической усталости, и теперь организм властно требовал восполнить потери.

    Когда я стоял часовым у блиндажа, в глазах у меня темнело. Дождавшись смены, которой, кажется, не было вечность, я выбирал место в тени и на ветерке и лежал, приходя в себя. Теплая вода не гасила жажду, а только разжигала чувство голода. Пытаясь притупить его, ребята счищали со стволов смолу и беспрестанно жевали, словно верблюды. Я тоже попробовал обмануть голод таким способом, но в животе начались колики. В свободное время я ходил по перелескам и искал щавель, который мы с друзьями в немалых количествах поедали в детстве, но его здесь было мало, а возможно, на него охотились и другие.

    Однажды за мной пришел посыльный — меня вызывали с вещами в штаб. Забилось тревожно сердце, предчувствуя недоброе, и не ошиблось — меня ждал трибунал. Под сосной у небольшого переносного столика сидели еще молодой капитан и два солдата. Посыльного сменил часовой с винтовкой.

    Капитан, оказавшийся председателем трибунала, назвал себя и фамилии солдат — членов трибунала, затем зачитал обвинение, и начался допрос. Я рассказал, в каких условиях мы выходили из боя, как я обнаружил потерю и сообщил об этом начальнику оперативного отдела. Я признал свою вину и сказал, что этого не случилось бы, если бы такие документы транспортировались, как положено, в сейфе и под охраной.

    На мой вопрос, нашелся ли планшет, капитан ответил, что его нашли солдаты той части, что сменила нашу дивизию. Он лежал под кустом, бумаги, что в нем были, солдаты пустили на самокрутки. Очевидно, я все-таки дотащил планшет до первого привала, и, возможно, пока я спал, кто-то его стащил, надеясь, что в нем что-то ценное, а потом, увидев бумаги, выбросил под куст. Насколько я помнил, ни у каких кустов я не останавливался, кроме как возле кухни, но там я все осмотрел и планшета не нашел. Тем не менее я почти обрадовался, что секретные документы не попали в руки врага.

    Трибунал вынес приговор: за халатность и потерю секретных документов подвергнуть меня лишению свободы сроком на 8 лет, но, учитывая смягчающие обстоятельства, тюремное заключение заменить направлением в штрафную роту для искупления вины кровью. Я был готов отвечать сполна, вплоть до расстрела, однако понимал, что теперь расстрел меня миновал…


    Штрафная рота

    После подписания приговора капитан обратился к начальнику отдела СМЕРШ с просьбой выделить конвоира, а сам оформил документы и направление в штрафную роту, запечатал их в конверт и, когда прибыл конвоир, вручил ему пакет. Конвоира и меня проинструктировали, куда и как мы должны были идти, предупредили, что шаг влево или вправо будет считаться побегом, и конвоир обязан стрелять. Он должен был вести меня в 10 шагах впереди себя, с винтовкой с примкнутым штыком наперевес. Ремень с меня сняли.

    В конвоиры мне достался низенький молоденький солдат. Он, как и предписывалось, взял винтовку наперевес, отстал на 10 шагов, и мы пошли, но, как только спустились по крутому склону, конвоир скомандовал «Стой!» и подошел ко мне.

    — Давай сядем, перекурим? — сказал он. — Я знаю, что бежать тебе некуда, убежишь — расстрел.

    Я ответил, что не курю и не рехнулся еще, чтобы бежать, — наоборот, рад, что попаду в штрафную роту, а не в тюрьму. Он достал флягу со спиртом, глотнул и занюхал кусочком хлеба, а потом сжевал его.

    — Эх, и жрать же хочется! Я не успел пообедать. Правда, мне дали сухой паек на день, но он еще пригодится. Пойдем!

    Мы встали, он хлопнул меня по плечу и забросил винтовку за спину, предварительно сняв штык. Вскоре показалось село. Солнце, перевалившее за обед, сильно пригревало, и конвоира моего разморило от глотка из фляги. Он возвратил мне ремень и отдал свою винтовку, в село мы вошли как два друга. Конвойный выбрал хатку поаккуратнее и сказал:

    — Здесь мы и заночуем, спешить нам некуда. У меня целые сутки свободные, а могу и больше задержаться, скажу, что не успел.

    В хате жили пожилая женщина и ее невестка в возрасте 25–27 лет. Конвоир хоть и был мал ростом и тощ телом, но оказался богат нахальством. Он сказал женщинам, что мы идем в свою часть и заночуем у них.

    — Идти далеко, в село Криничное, а мы с утра в пути и очень устали, — соврал он, — да и ничего еще не ели.

    Старая женщина заахала и сказала молодой, чтобы достала картошки.

    — Соли у нас нет, — сказала она, — а сальца займем у соседей.

    Соль, с хорошую пригоршню, нашлась у моего конвоира. Он развязал тряпочку и отсыпал половину хозяйке.

    Вскоре картофель, поджаренный на сале, доходил на сковородке, запахом и видом испытывая наше терпение. Мы сидели на лавке за столом и голодными глазами неотрывно смотрели на еду. Конвоир вытащил из вещмешка кусок хлеба, отрезал четыре ломтика, достал флягу и попросил стаканы, стесняясь объема наших солдатских кружек. У хозяйки нашлись три рюмки.

    И вот сковорода на столе, в рюмки налит разведенный спирт. Его запах портил наслаждение, которое я предвкушал, смотря на румяную картошку и шкварки. Я отказался от своей рюмки, не стала пить и невестка. Солдат выпил с хозяйкой за победу и чтобы все остались живы — и мы, и ее сыночек.

    Женщины почти не успели приложиться к сковородке, так быстро мы ее опорожнили. Конвоир захмелел и разговаривал громко и уверенно, рассказывал, как воевал. Хозяйка пыталась рассказать, как они жили «под немцем», но солдат нашел благодарную аудиторию, зная, что его никто не перебьет, не высмеет за бахвальство и ложь, и старался показать себя бывалым воякой. Впрочем, наверное, была в его словах и доля правды, потому что на груди у него блестела медаль «За отвагу», а в то время награждали еще мало. Но какая доля? Его красноречие подогревала молодая хозяйка.

    После сытного ужина и всего пережитого я начал клевать носом, и хозяйка повела меня в сени, постелила постель, хотя солнце еще и не зашло. Я улегся, но еще не скоро смог уснуть. Подошла молодая хозяйка, спросила, почему не сплю, и предложила постирать мне одежду. Я спустил ноги с койки, прикрывшись ряднушкой, вынул из карманов все, что там было, и отдал гимнастерку и брюки. Она посмотрела на меня как-то необычно и сказала, что сейчас выйдет, а я должен снять и белье, а она придет за ним. Я так и сделал, но спать без белья было непривычно. Я слышал, как молодайка плескала водой. У меня был кусочек мыла, и я ей его отдал. Засыпая, услышал:

    — Мама, я пойду ночевать к своим.

    Ночью я проснулся оттого, что кто-то ладонью прикрыл мой рот. Луна слабо освещала сени, я открыл глаза и увидел склоненную надо мной фигуру, услышал шепот:

    — Не пугайся, солдат, не шуми и… не гони!

    Шепот был прерывистый и взволнованный, просящий. Да не старуха ли это — ведь молодая ушла? Женщина толкнула меня в бок, я подвинулся, и она навалилась на меня. Я задохнулся от поцелуев. Упругая грудь прижалась к моему голому телу, и женщина даже застонала.

    — Это я… Я… Я не могу!.. Я так соскучилась по мужику! — шептала она, и я узнал молодую хозяйку. — Мне ничего не надо… Я немного полежу с тобой, поцелую тебя… Лежи так!

    После неожиданной оторопи кровь ударила мне в голову, все сладостно заныло. Предательская койка скрипела, казалось, на весь белый свет. В самый неподходящий момент приоткрылась дверь из хаты, и старуха спросила:

    — Чего не спите, солдат? Э-хе-хе…

    Она вышла во двор, постояла, повздыхала и опять вернулась в дом. Спадал любовный угар, я постепенно приходил себя.

    Сколько меня прежде мучили девушки, установив неприступную границу, а тут нежданно-негаданно я впервые испытал то, к чему мы всегда стремимся. Платоническая любовь, которой меня одаривали, была прекрасна, но эта полуобморочная плотская страсть была несравненна по необузданности чувств. Женя, как звали молодую хозяйку, не успела растратить себя — ее мужа забрали в армию через полгода после свадьбы, и она не знала, жив ли он. Видимо, так до конца и не погасив свою страсть, Женя ушла от меня на рассвете.

    Проснулся я, когда солнце уже стало припекать. На спинке койки висели мое белье и одежда, отдавая свежестью. Во дворе на летней печке варился картофель с тушенкой — это мой конвоир расщедрился на свой сухой паек. Жени не было, она то ли проспала, то ли стеснялась показаться нам на глаза после бурной ночи.

    — Во, бисова дивка, де ж вона е! — ворчала хозяйка, имя-отчество которой мы так и не узнали. — Солнце уже на дуб забралось, а ей нэма!

    Мне хотелось увидеть Женю. Теперь я увидел бы ее совсем по-другому, чем накануне. Я вчера даже не запомнил ее лица — приятная молодая женщина, и все. Неужели не придет проститься? Не пришла…

    Мы брели по пыльной дороге. Солнце по-летнему нещадно палило, хотелось пить, и мы останавливались возле каждого колодца. Конвоир что-то рассказывал, но я думал о своем, стараясь понять и оправдать женщину, изменившую своему мужу, такому же солдату, как и я…

    На подходе к селу Костя — так звали конвоира — сказал:

    — Ну, брат, служба. Давай ремень, и пойдем разыскивать твою штрафную — она где-то в этом селе.

    У меня упало сердце: штрафная — название грозное и позорное. Сюда бы со мной вместе и моего начальника оперативного отдела капитана Красильникова — не должен был он брать с собой такие документы и оставлять их без охраны!

    Мы шли по селу по всем правилам: я впереди без ремня, позади Костя со штыком, направленным мне в спину. Увидев во дворе подводы и солдат, он скомандовал мне «Стой!», подошел к плетню и спросил:

    — Где здесь хозяйство Сорокина?

    — Это оно и есть.

    — А где штаб?

    — Штаб? Вон видишь палисадник с вишневыми деревьями — там командир роты.

    Мы пошли туда, но навстречу вышел старший лейтенант и, предупреждая вопрос конвоира, спросил:

    — К нам привел?

    — В штрафную роту, товарищ старший лейтенант! — ответил Костя.

    — Значит, к нам. Пойдемте! А вы опустите винтовку — здесь у нас не лагерь для заключенных, а воинская часть.

    Мы подошли ко двору с небольшой хаткой. На скамье сидел солдат и ремонтировал кавалерийское седло. Увидев нас, он вытянулся и доложил:

    — Товарищ командир роты! Рядовой такой-то, с разрешения командира взвода лейтенанта Козумяка занимаюсь хозяйственными делами!

    — А где сам Козумяк?

    — На занятии с солдатами, товарищ командир роты!

    — Тогда пойдемте к Кучинскому, — сказал нам Сорокин.

    Мы вошли в дом. За столом сидел, судя по петлицам, старший лейтенант административной службы. Он поднялся и шагнул навстречу Сорокину.

    — Вот, товарищ Кучинский, оформите в нашу роту новенького. Конвоир, давайте документы на него.

    Он расписался и передал расписку конвоиру, предварительно вскрыв пакет и бегло просмотрев содержимое.

    — Все в порядке, можете идти, — сказал он конвоиру.

    Конвоир Костя браво отдал честь офицерам, незаметно подмигнул мне, — мол, прощай, не унывай, — повернулся кругом и ушел.

    — Внесите его в списки во взвод Козумяка, — распорядился Сорокин и отдал пакет с документами Кучинскому.

    Когда Сорокин ушел, Кучинский доброжелательно посмотрел на меня, прочитал приговор, проверил продовольственный и вещевой аттестаты и сказал с украинским акцентом:

    — Что, брат, влип? Ничего, у нас можно оправдаться. Даже судимость снимут, если проявишь себя в бою и смоешь грехи кровью. Да ты садись. На каких фронтах воевал?

    Я отвечал кратко, где я был и что привело меня в штрафную роту.

    — Ну а сейчас пойдем к лейтенанту Хазиеву.

    Лейтенант Хазиев, представитель контрразведки СМЕРШ, лежал на кровати, положив ноги в сапогах на табуретку, и что-то читал. Увидев нас, он поднялся. Это был среднего роста молодой человек, красивый, розовощекий, чернявый, с острыми глазами. Он чем-то сразу мне не понравился, хотя я и не знал, кто он, — видимо, меня отталкивали очень пристальный, испытующий взгляд и серьезное лицо. Кучинский сказал:

    — Вот, товарищ Хазиев, новенький. А вы, — обратился он ко мне, — когда поговорите с лейтенантом, сходите в соседний двор, найдите старшину Кобылина и скажите, чтобы накормил и поставил на все виды довольствия.

    Хазиев посадил меня напротив, долго и внимательно читал копию приговора, время от времени бросая на меня пристальный взгляд. Потом начал задавать вопросы и что-то писать, продолжая всматриваться в мое лицо. Видимо, после биографических данных он описывал словесный мой портрет. Затем он объяснил, что такое штрафная рота, каковы мои обязанности, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину. Предупредил, что невыполнение приказа командиров роты не только в бою, но и в тылу будет строго наказываться, вплоть до расстрела. Если же я проявлю себя в бою, то храбростью своей могу заслужить прощение. Может даже быть снята судимость, то есть я всегда смогу писать и говорить, что не судим.

    Потом я нашел старшину Кобылина, и он сказал повару, чтобы меня накормили. «Да, штрафная, — подумалось мне, — а кормят здесь куда лучше, чем в нормальных частях. Может быть, это потому, что я ем один и повар пожалел меня?» Но позже я убедился, что это не так, здесь действительно кормили хорошо, но причину я узнал значительно позже.

    Старшина рассказал, где занимается взвод Козумяка, и послал меня туда одного. Значит, здесь меня не считают заключенным, и такие, как я, пользуются относительной свободой?

    Я нашел свой взвод за селом у оврага. Человек 50 сидело на пригорке, и командир взвода рассказывал им об устройстве гранат и технике броска. Он показывал приемы броска из условного окопа, а также при атаке вражеского переднего края. Лейтенант обозначил на бровке оврага вражеский окоп, отошел на какое-то расстояние, побежал на воображаемого врага, выдернул кольцо и на ходу метнул гранату. Граната попала в «окоп», скатилась в овраг и там взорвалась.

    Только тогда я решился подойти к лейтенанту и представился. Козумяк приказал своему помкомвзвода Ивлеву, чтобы вписал меня в списки, и сказал мне, чтобы я сел к бойцам.

    Потом он вызвал несколько бойцов и приказал по очереди бросать гранаты, давал комментарии, обращал внимание всех на ошибки. Я вспомнил, как в техникуме в Ростове меня уговаривал преподаватель физкультуры серьезно заняться спортом. Он с восхищением смотрел на мою правую руку, ощупывал ее, измерял.

    — С такой рукой и таким торсом, — говорил он, — можно стать чемпионом страны!

    Да, руки у меня были длиннее обычного. Они вытянулись еще в детские и юношеские годы от ношения тяжестей. Поливку грядок я начал с раннего детства, когда еще не мог поднять и полведра. Мне сделали маленькое ведерко, и я им таскал воду из речки на огород. Потом ведра с картошкой на уборке, ведра с помоями для свиней, ведра с водой для скота, ведра с вишнями, ведра, ведра, ведра…

    Я бросал учебную гранату далеко и метко, глаз был натренирован попадать камнями и комьями земли в лягушек на реке, плавающих ужей, утят, в воробьев на току при обмолоте хлеба или сидящих на шляпках подсолнечника. Мне хотелось бросить настоящую боевую гранату сейчас так, чтобы все удивились дальности и точности броска, но выделяться сразу же после прибытия я не посмел.

    После окончания занятий командир взвода негромко подозвал меня к себе. Взвод, возглавляемый помкомвзвода Ивлевым, поднимая пыль, потопал в село, а я шел с лейтенантом Козумяком. Он расспрашивал о моей прежней службе, узнал, за что меня направили к ним, и я подумал: «А тебя-то за что?» Я не знал, что в отдельную армейскую штрафную роту направляли для продолжения службы лучшие офицерские кадры. Офицеры воспринимали такое назначение неохотно, но потом из штрафной роты ни за что не хотели уходить. Вокруг них возникал некий ореол почтения за их службу в среде штрафников, за участие в боях на наиболее тяжелых и опасных участках. Их чаще награждали, досрочно присваивали очередные звания. Армейские офицеры смотрели с уважением, женщины — с восхищением. Командиром нашей роты был старший лейтенант Сорокин Лука Иванович, бывший инженер из Свердловска.

    Взвод наш размещался на колхозном дворе в овине, остальные взводы — в конюшне.

    Наш помкомвзвода, бывший лейтенант Ивлев, как я узнал позже, воспитывался в детском доме, не имел родных и, может быть, поэтому легко и с охотой сходился с солдатами. Его коммуникабельность, простота общения рождала в окружающих симпатию.

    Ивлев указал мне место на соломе возле себя. Я положил в головах свой тощий вещмешок, раскатал скатку и расстелил шинель. Вот и постель, вот мой дом, вот моя новая семья. Я лег отдыхать, сняв потные сапоги. Лежа на спине, я смотрел на снующих ласточек, стрелой влетающих в проем ворот. У них было гнездо, прилепленное к стропилам овина, из которого высовывались красные широко открытые нетерпеливые рты. Ласточка мгновенно бросала в них еду и, свистнув, стремглав уносилась из овина. Им не было дела ни до людей, ни до войны — надо было лишь кормить своих ненасытных горластых птенцов, продолжать свой род. Продолжу ли я свой?

    Мы плохо были информированы о положении на фронте, наш замполит роты был косноязычен и проводил занятия, опираясь на несистематизированный газетный материал, причем не первой свежести, — газеты доставлялись нерегулярно и почти случайно.

    А в это время развернулась битва в предгорьях Кавказа, на Тамани. Как реванш за поражение под Сталинградом, Гитлер готовил мощное наступление на Орловско-Курском направлении, где находились теперь и мы. Здесь с обеих сторон сосредотачивались огромные массы войск, боевой техники, накапливались вооружение и боеприпасы, строились глубоко эшелонированные (до 200 и более километров) оборонительные сооружения. Здесь должна была решиться кампания 1943 года, а возможно, и исход войны. Но в то время мы этого не знали.

    После ужина было еще светло, солнце, казалось, с большой неохотой катилось к закату. Бойцы взвода занялись каждый своим делом: кто брился, кто штопал одежду, кто стирал в корыте обмундирование, а некоторые, собравшись в кучку, травили баланду, слушали завзятых балагуров и вралей.

    В штрафную роту попадали люди в большинстве своем незаурядные. Тут были драчуны, выпивохи и бабники, дезертиры, нарушители воинской дисциплины, набедокурившие в своих частях, бывшие заключенные, были и такие, на которых несчастье свалилось случайно. 250 человек — 250 необычных судеб. Обычно офицеров за преступления посылали в штрафные батальоны, а в роты — только рядовой и сержантский состав, но в нашей роте почему-то были в небольшом количестве и разжалованные лейтенанты. В боевой обстановке они подменяли командиров взводов, руководили боем, в качестве помкомвзводов непосредственно находясь среди штрафников. Командиры же взводов находились в это время в ближайшем тылу на КП и поддерживали связь со своими помощниками посредством связных.

    В штрафной роте я отдыхал, обретя душевное спокойствие от сознания того, что моя оплошность не принесла вреда, а я имею возможность искупить свою вину. Надежно срабатывала все та же мысль: не я первый, не я последний, погибли миллионы людей лучше меня, и я за их смерть прятаться не должен, тем более после всего случившегося. Я старательно и четко нес свою службу и ждал, когда смогу своей кровью и кровью врага смыть черное пятно на совести.

    Бойцы роты все дневное время проходили подготовку. Оружие нам не выдавали, а стрельбы велись на безопасных участках — лощинах, оврагах. На стрельбах у меня были неплохие результаты, и командир взвода сказал, чтобы я занялся снайперской подготовкой. Он приказал старшине выдать мне снайперскую винтовку без патронов и инструкцию по снайперскому делу. Я начал изучать устройство оптического прицела к винтовке, правила маскировки, приемы обмана вражеских снайперов и другие премудрости — учет силы и направления ветра, освещенности, определение расстояния до цели и многое другое. Теперь я отвечал за сохранность винтовки, ее состояние, обязан был носить ее с собой постоянно. Это связывало мою свободу, но и приносило удовлетворение — снайперы пользовались уважением.

    Однако вскоре снайперские винтовки у нас изъяли для организованных при 4-й гвардейской армии снайперских курсов, но выдали нашей роте в каждый взвод по одному противотанковому ружью. Меня назначили вторым номером расчета ПТР.

    Помогал разобраться в этом новом для нас виде оружия лейтенант Васильев, пожалуй, самый образованный и интеллигентный офицер роты, бывший завуч школы. Он, как и многие другие, окончил офицерские курсы «Выстрел», недолго служил в 202-м запасном полку, а когда поступил приказ об образований 68-й отдельной армейской штрафной роты при 4-й гвардейской армии, одним из первых был назначен в нее командиром взвода. Командование, видимо, учитывало опыт воспитательной работы на гражданке. Непонятно, как сюда был назначен мой командир взвода Козумяк. Он закончил только 4 класса школы, писал неграмотно, разговаривал больше матом, как самый невзрачный солдат. Может быть, его направили в штрафную роту потому, что он был требовательный, педантичный служака, хорошо знал службу. Козумяк был участником Сталинградской битвы, выбился в лейтенанты из старшин путем долгой службы в армии.

    Лейтенант Васильев толково объяснил конструкцию и назначение ПТР, его применение в бою, боевые качества, научил нас приемам стрельбы, устройству ячейки для ПТР и расчета. Ружье имело большую длину, и поэтому даже в траншее или в окопе в полный профиль оно не помещалось по высоте, и для него приходилось еще выкапывать приямок. Несмотря на большой вес, при выстреле оно давало большую отдачу, и если его плотно не прижать к плечу, то могло перебить ключицу. Поэтому к ружью прикреплялась ременная лямка, надевавшаяся на ступню ноги, с помощью которой приклад прижимался к плечу. После первой учебной стрельбы у меня расплылся синяк на правом плече, но это было ничто в сравнении с тем, как ПТР выматывало нас в походах.

    Нам не пришлось долго жить в клуне на колхозном дворе — мы узнали, что на нашем участке фронта немец перешел в наступление. Рота покинула деревню вечером, и мы всю ночь двигались на запад, пройдя около 35 километров.

    Стояла душная летняя ночь, небо затянуло черным покрывалом. Противотанковое ружье, скатка и вещмешок с солдатским скарбом обрывали плечи. Не знаю, какой был в этом смысл — ружья можно было бы везти при таких переходах и на подводах, но мы несли, спотыкаясь от усталости и боли во всем теле. Сон морил мое сознание, иногда я проваливался в небытие. Бывало, я даже видел сны, но, качнувшись вправо-влево, мгновенно просыпался. Сколько я спал на ходу? Если судить по снам, то долго, потому что сны были иногда очень длинные. Теперь-то я знаю, что самый длинный сон может спрессоваться в мгновение. Ни боль измученного тела, ни голод и жажда не ощущались так тяжело, как испытание сном. Где-то я читал, что в Англии в Средние века существовала самая мучительная казнь — приговоренному не давали спать, и он умирал через несколько суток.

    За сутки мы проходили 30–40 километров. Один раз пройти такое расстояние нелегко, а ежедневно в течение недель и месяцев — очень тяжело. Иногда я имел возможность какое-то время держаться за повозку, тогда спать на ходу было удобнее, чем в строю колонны.

    В предрассветной темноте проходили через какое-то село. У плетней стояли женщины, старухи и старики. Они выкрикивали фамилии своих мужей и сыновей — не отзовется ли? Не знает ли кто такого? Выносили к обочине ведра с водой, совали нехитрую деревенскую снедь и смотрели, смотрели в лица солдатам… Некоторые крестили колышущуюся в пыли людскую массу, что-то шептали…

    Подул предрассветный холодный ветерок, унося в сторону пыль из-под солдатских ботинок и сапог. Дохнуло воздухом детства — запахом скошенного хлеба и придорожного разнотравья. Мы шли широкими полями.

    Детство, детство, когда оно было! Помню, как с тремя старшими братьями Иваном, Михаилом и Василием выезжали в поле на косовицу — в то время мне было 6 лет. Я сторожил повозку с вещами, Орлика — холеного шаловливого жеребенка, который мешал косить хлеба. Игра с ним развлекала меня. Когда я чесал ему шею, он хватал зубами меня за рубашку на плече, захватывал кожу и больно ее прикусывал. Я визжал и отпрыгивал от Орлика, а он стремглав уносился в поле и, взбрыкивая, носился по стерне, стараясь увлечь с собой и меня. Стерня больно колола мои босые ноги, и я только подпрыгивал и повизгивал от удовольствия, смотря на резвящегося жеребенка.

    В обеденный перерыв, измученные жарой и тяжелой работой, братья посылали меня поить и купать лошадей на ставок. Немецкие колонисты, жившие в обособленном от русских деревень селе посреди поля, сделали плотину на ближайшем овраге. В степном районе это был освежающий оазис, обросший вербой. Лошади вначале жадно пили, потом на мелком месте валились на бок в воду. Я любил на купленном у цыган добрейшем смирном коньке, на которого мне было легко залезть, опершись о его колено и уцепившись за гриву, поплавать по пруду. Конек плавал, скаля зубы и утробно отдуваясь. Потом лошади дремали, погрузившись наполовину в воду, и наслаждались прохладой и отсутствием слепней.

    Потом, пока братья, пообедав, отдыхали под повозкой в тени, я пас лошадей на целине, спутав им ноги путами. Лошадям от солнечного удара надевали на голову шляпы, прорезав отверстия для ушей. Я ходил по целинной траве, гонял сусликов и сурков. Иногда из густых зарослей выскакивал и мчался в поле стрепет — наш степной страус, которых тогда было множество. Зимой, когда бывал гололед, их перья намокали и смерзались, и тогда их ловили на лошадях. В укромных местах попадались гнезда степных птиц, в кустах терновника — норы лис. Бегая по целине, я опасливо смотрел под ноги, чтобы не наскочить на гадюку.

    Спали мы на подстилке из скошенной пшеницы, поверх расстилали брезент, укрывались тулупами и шубами.

    Вечером после ужина сидели у костра, ночью Иван пас лошадей на ближайшей лужайке, а Миша и Вася спали со мной. Перед тем как уснуть, я просил Васю рассказать сказку. От усталости его клонило в сон, но я был его любимцем, и он рассказывал заплетающимся языком разные страшные истории, а я жался к его боку. Над нами сверкало мириадами звезд небо…

    Милое детство давно ушло, и сейчас оно пахнет скошенной пшеницей, дорожной пылью, полынью, душистым горошком, звенит песней невидимого жаворонка. Это чувство из прошлого, а настоящее вот оно — колонна солдат, противотанковое ружье, ноющее от него плечо да муть в голове от усталости и бессонницы.

    Солнце поднялось выше, начало припекать. Мы по проселочной дороге спустились с крутого пригорка в лощину и увидели последствия недавнего боя. В пруду на дне лощины стояли два обгоревших танка, наш и немецкий, поодаль — еще несколько. Из лощины на противоположный пригорок поднималась лесополоса, искалеченная танками, взрывами, местами выгоревшая. Из нее несло таким сильным запахом гари и разлагающихся трупов, что мы, остановившись на отдых, через несколько минут вынуждены были двинуться дальше.

    Поднявшись на пригорок, мы увидели огромное количество танков с башнями и без них, самоходные орудия и бронетранспортеры с размотанными гусеницами, обгоревшие, пробитые насквозь, развороченные немыслимой силой. Тут же валялись обломки самолетов, раздавленные орудия, разбросанные ящики со снарядами. Земля была растерзана взрывами снарядов, бомб, гусеницами танков — вот оно, поле войны, современного страшного боя техники и людей!

    Это поле врезалось в мою память, и когда я его увидел вторично, во время показа киноэпопеи «Великая Отечественная», то вскочил со своего места и вскрикнул невольно на весь зрительный зал. Жена тянула меня вниз, на кресло. Тот же крутой спуск в лощину с прудом, те же танки в воде и та же истерзанная лесополоса…

    На очередном привале командиры взводов предупредили нас, чтобы с дороги не сходили, в лесополосу входили только по следам танков и автомашин — все вокруг может быть заминировано и опасно для жизни. Мы выбились из сил. Наше ружье и сумку с патронами к нему старшина взял на подводу, но мы все равно еле передвигались. Наконец показалось село, вернее — оставшиеся от него печные трубы. Из погребов с опаской выглядывали местные жители.

    Мы остановились в вишневых садах, свалившись под деревьями. К кухне поднимали почти насильно. Иногда над нами пролетали немецкие самолеты, однако укрываться было негде, да и не хватало сил куда-то бежать. Бомбардировщики пролетали дальше — видимо, у них были более важные цели. Когда утих их пульсирующий гул (немецкие моторы гудели не «гу-у-у-у», а «гув-гув-гув-гув»), явственно стали слышны раскаты боя. Всю ночь не угасала заря на западе — это фашисты, отступая, сжигали деревни и села. Специальные команды с огнеметами, которые ехали последними, уничтожали хаты, сараи, копны сена, взрывали важные элеваторы, железнодорожные станции, общественные и административные здания, оставляя за собой выжженную пустыню.

    Мы шли всю ночь, задыхаясь от пыли. Чернозем, истертый колесами, траками танков, конскими копытами, тысячами солдатских ног, превращался в мелкую пыль, которая поднималась в воздух и покрывала наши вспотевшие лица грязью — сверкали только белки глаз и зубы.

    Утром мы вышли к почти полностью сохранившейся деревушке, стоящей у крутого обрыва меловых холмов, под которым текла речушка воробью по колено. Здесь сделали привал, и речка из кристально чистой и прозрачной стала черной — это солдаты смывали с себя пыль, умывались, стирали портянки и гимнастерки. Потеряв с потом большое количество жидкости, мы пили и не могли напиться — вода булькала и переливалась в пустых желудках.

    После завтрака и часового отдыха мы двинулись дальше, опасаясь налета авиации — надо было на день укрыться в каком-нибудь лесу. Лишь к полудню мы достигли лесной опушки на холмах — там под дубами стоял наш обоз, дымилась кухня. Пшенная каша, прозванная солдатами «шрапнелью», сдобренная свиной тушенкой, казалась королевским кушаньем, и многие клянчили у повара добавку.

    Командир роты Сорокин разрешил бойцам отдых и, сказав, что здесь рота проведет остаток дня и ночь, приказал всем привести себя в порядок. Однако после обеда все завалились спать и только к вечеру, когда спала жара, начали шевелиться. Я побрился тупой бритвой, простирнул в колдобине ниже ключа портянки, сполоснулся сам, сменил подворотничок.

    Ужинали при луне. Рота повзводно улеглась на душистую траву лесной опушки. Луна заливала окрестности голубоватым светом. Солдаты, прикорнув после обеда, теперь не спали, вдыхали запахи разнотравья, вспоминали свое довоенное: дом, родных, любимых. Разговаривали шепотом и вполголоса. Кругом была такая красота и умиротворение! Мои мечты прервала негромкая команда:

    — Уразов, сменить часового!

    Я с карабином встал на пост, окинул взглядом живописно лежащих на траве солдат. Вдруг я заметил, как сияющий полный лик луны стал ущербляться.

    — Товарищи, смотрите, смотрите, начинается затмение луны! — негромко воскликнул я.

    Те, кто не спал, приподняли головы и уставились на луну. Другие, проснувшись и не зная, в чем дело, прислушивались, искали в небе самолеты, спрашивали:

    — Что, налет? Где?

    Но уже все видели, как черный диск, закрывая золотистый лунный свет, стал быстро меркнуть.

    — А как такое получается? — услышал я вопрос и стал объяснять. Я сказал, что сейчас солнце освещает противоположную от нас сторону Земли, а наша сторона темная, от нее идет тень в космос. Это чем-то похоже на показ живых картинок при свече — мы ставим пальцы рук между свечой и стеной, тень от пальцев падает на стену, создавая темное изображение. Здесь Земля проходит между Солнцем и Луной. Ее тень закрывает часть Луны, происходит затмение — затемнение светлой Луны. А что наша Земля круглая, видно по дуге тени, падающей на Луну.

    Я говорил уверенно, и солдаты, слушая меня и наблюдая движение черного диска по Луне, легко понимали меня и убеждались в справедливости моих слов. Затмение было неполное, примерно на 3/4 диска Луны. Я рассказал, что таким же образом происходит и затмение Солнца, только Солнце закрывает от нас Луна. Потом я увлекся и поведал все, что знал, о Солнечной системе, о планетах. Так незаметно и истекло время моего дежурства, меня сменил другой часовой.

    На следующий день ко мне подошел командир роты Сорокин и похвалил:

    — Хорошо ты вчера рассказывал, понятно, доходчиво. Откуда знаешь?

    Я ответил, что окончил техникум, читал книги, в том числе и по астрономии.

    — Кучинский! — позвал Сорокин заведующего делопроизводством. — Присмотрись к нему, может, станет тебе помощником?

    Петр Иванович Кучинский «присмотрелся». Он расспросил все, что ему было нужно, и через несколько дней я распрощался с моим ПТР без всякого сожаления — так оно мне оборвало плечи! Вместо него мне выдали винтовку-трехлинейку со штыком и зачислили в хозвзвод. Теперь я мог иногда и прокатиться полчаса-час на подводе, когда другие шлепали по пыли, зато приходилось нести ночные дежурства по охране обоза и штаба роты. Строевиков жалели — они полностью выматывались в походах.

    Мы двигались по Полтавщине. Утром, подходя к какому-то селу, видневшемуся на пригорке, мы в предрассветных сумерках увидели ровное скошенное поле пшеницы, но, когда подошли ближе, поняли, что это не снопы, а трупы — на немцев, укрепившихся в селе, наши бойцы шли в лобовую атаку.

    Мы шли вдоль огородов и увидели страшную картину вчерашнего боя. Немецкие орудия, в том числе и зенитные, стояли буквально через десяток шагов друг от друга вдоль кромки вишневых садов. Их стволы были направлены параллельно земле на уровне роста человека, возле каждого лежали горы ящиков из-под снарядов и стреляные гильзы. На огородах лежало то, что оставалось от атакующих при прямых попаданиях снарядов — клочья одежды с кусками мяса, серпантин размотанных кишок. Врезался в память шматок черепа, начисто срезанный с мозгами и волосяным покровом. От всего поля веяло смертным запахом и смертным страхом. Мы молча спешно проходили вдоль села и, выйдя в поле, подавленные виденным, продолжили путь навстречу гремящему бою.

    Еще не успели улечься наше волнение и горечь потерь, как мы увидели на скошенном поле большое стадо расстрелянных коров. Они лежали, раздутые, в разных позах. Видимо, немцы не успевали угнать скот, и уничтожили его таким волчьим образом.

    Наша дорога шла вдоль реки Хорол — гоголевские места! Все чаще стали встречаться названия деревень, знакомые по его произведениям. Остановились мы в селе Диканька, что мне показалось просто невероятным. Рота расположилась на колхозном дворе, офицеры и штаб роты разместились в бывшем правлении колхоза. Здесь же поместились кухня и обоз.

    Всем штрафникам были выданы оружие и боеприпасы, и рота повзводно ушла в поле для пристрелки оружия и регулировки прицелов. На охране обоза и штаба остались я и санинструктор Вуймин, который постоянно состоял при военфельдшере Иване Живайкине, бывшем штрафнике.

    Иван при отступлении в 1941 году остался на оккупированной территории, не успев отойти вместе с разбитыми частями. Здесь он в качестве «сына» прибился к одинокой старушке и стал лечить больных, которых было много — на оккупированной территории немецкие власти не оказывали никакой медицинской помощи населению. Живайкин лечил чем мог и как мог, люди потянулись к нему из окрестных сел, приносили еду, одежду, собирали лечебные травы. Ему приходилось на страх и риск делать аборты, чтобы избавить русских и украинских девушек от результатов насилия немцев.

    Потом фашисты стали угонять в Германию трудоспособную молодежь. Как избежать этого? Люди калечили себя, растравляя гнойные раны кислотой, ожогами, вызывая кожные заболевания. Иван по секрету давал более простые рецепты. Например, перед прохождением медицинской комиссии рекомендовал заварить и выпить пачку чая. От такого питья сердце колотилось как бешеное, и немецким врачам оставалось только удивляться поголовной слабости здоровья местного населения. После освобождения территории, на которой скрывался Живайкин, он снова был призван в армию.

    Вуймин, белобрысый полнотелый парень, до армии был учителем. Оставшись со мной «на хозяйстве», он предложил:

    — Я пойду и пристреляю свой карабин. Все пристреливают, и я тоже должен узнать свое оружие.

    Рядом стояли саманные стены сгоревшей конюшни. Он вошел в развалины, начертил на стене мишень, отошел, насколько позволяло помещение, и начал стрелять, причем простых патронов у него не было, только бронебойные. Я вошел в конюшню, чтобы посмотреть, как он стреляет, и онемел от страха: за стеной раздался стон.

    — Бежим! — крикнул я, и мы побежали к стене, из-за которой слышались стоны. Завернув за угол, я, к своему ужасу, увидел лежащего командира взвода Виктора Бугаева. Он зажимал живот, из которого лилась кровь и содержимое желудка.

    Я трясущимися руками приподнял его за подмышки, крикнул Вуймину, чтобы помог. Тот взял раненого за ноги, и мы понесли его в здание правления колхоза. К нам уже бежали ездовые Василий Быков и Иван Черноусов. Кого-то послали за Живайкиным, Вуймин перевязал раненого, Быков подал тачанку и, нахлестывая лошадей, увез Бугаева.

    Прибежал командир роты Сорокин. Он приказал отобрать у нас оружие и посадить в погреб, поставить часового. Послали за уполномоченным контрразведки СМЕРШ армии, сообщив, что в роте совершен террористический акт.

    Мне стало ясно, что нас поставят к стенке. Но при чем здесь я? Не я стрелял, не моя пуля ранила Бугаева! Вернулась тачанка, и Живайкин сообщил, что Бугаев умер в пути. Вскрытие показало, что старший лейтенант плотно пообедал, пуля пробила желудок и кишечник — заведомо смертельное ранение. Тело привезли в роту, чтобы похоронить в Диканьке. Значит, и нас здесь похоронят, вернее, зароют, как собак!!!

    В погребе мы слышали приготовления к похоронам, угрозы в наш адрес. Мне с Вуйминым переговариваться было запрещено, часовой должен был стрелять, услышав разговоры. Я искал выход из положения.

    Не разобравшись и приписав террор, меня могли запросто шлепнуть вместе с Вуйминым. Но ведь это несчастный случай, а не преднамеренное убийство, да и Вуймин тоже не террорист! Мне страшно жалко было Бугаева. Это был блестящий командир, красивый, дружелюбный — и вот такой нелепый случай…

    Вечером роту выстроили перед могилой, на похороны сошлись и местные жители. Были сказаны речи, затем раздался салют, воздух разорвал залп. Сейчас придут за нами!

    — Вылезайте, гады! — в открывшийся лаз тихим яростным голосом сказал лейтенант, и мы увидали мокрое от слез, искаженное болью лицо. — Вылезайте!

    Путь ему перекрыла винтовка, и часовой стал убеждать лейтенанта, что он не должен никого подпускать к арестованным.

    — А пошел ты… Я их, гадов, сейчас шлепну!

    — Не надо, товарищ лейтенант, не надо, нельзя же! — уговаривал часовой.

    Мы услышали резкий крик:

    — Не сметь! Прекратите истерику, я не позволяю устраивать самосуд! Этого нам еще не хватало!

    Это подошел лейтенант Хазиев и уже более спокойно добавил:

    — Надо разобраться, чтобы завтра это не случилось с вами. Уйдите, пожалуйста! — уже просяще сказал он. — Спрячьте пистолет! Часовой! Ты куда смотришь! Никого не подпускать на 10 шагов без моего разрешения. Слышал? Никого! Иначе сам туда сядешь!

    Несколько оправившись от потрясения, я попросил Хазиева:

    — Товарищ лейтенант! Дайте мне листок бумаги и карандаш. Я напишу объяснительную. Я здесь ни при чем.

    — Хорошо. Оба напишите.

    Он принес и передал нам листки бумаги и карандаши. Я нарисовал план развалин конюшни, показал, где стоял я и где Вуймин, где Вуймин нарисовал мишень и стрелял по ней. Потом я кратко изложил, как все произошло. С Вуйминым мы шепотом перебрасывались словами, выражая свой ужас от произошедшего и жалость к Бугаеву.

    Утром к нам опустили лестницу и приказали вылезать. Последнее утро, последняя заря, все последнее… К нам приставили четырех конвоиров с винтовками, построили их ромбом впереди, сзади и по бокам от нас, связали руки назад и повели — картина была впечатляющая. Оказывается, за ночь поступил приказ доставить нас в штаб армии. Всех встречных заставляли жаться к плетням улиц и стоять, пока не пройдем. Из дворов выбегали люди посмотреть, что происходит.

    Какая-то красавица в военной форме стояла у плетня. Когда процессия приблизилась к ней, она спросила:

    — Кто они?

    — Штрафники. Убили своего командира.

    — У-у-у, гады! — зло сказала она. — Я бы их на части разорвала!

    И хотя я понимал, что она имеет право на такие слова, но такую яростную злобу из уст молодой красивой женщины не ожидал услышать, и она стала мне противна. Да знала бы ты, что мы жертвы случая, а не враги, что нам жаль нашей жертвы, как и всем вам!

    В штабе армии сопровождавшие нас Хазиев и Васильев передали наши документы, получили расписку о передаче «преступников», рассказали любопытным о нас, и я удивился, что и они говорили о нас, как об убийцах и врагах, а не как о жертвах случая.

    «Да, погиб такой блестящий офицер, так какое же право мы имели на жизнь?! Мы, которые двое не стоим его одного! Но, с другой стороны, это же не умышленно…» — бродили в моей голове мысли. Внутри все горело — прошли сутки, как я не пил и не ел, сутки, как мои нервы были на пределе напряжения. В глазах плыли красные и желтые круги, во рту было больно ворочать пересохшим корявым языком.

    Нас с Вуйминым разъединили, и началось дознание. Допрос вел жестко враждебно настроенный капитан. После обычных автобиографических вопросов и уточнения, за что я попал в штрафную, он вдруг рубанул:

    — За что убил Бугаева?

    — Я не убивал, я даже не стрелял в ту стену, за которой он был.

    — За что убил? За что?

    — Я не убивал. Посмотрите план конюшни. Стрелял не я.

    — Но вы со своим среднетехническим образованием понимаете, что наделали? Что он вам сделал? Какие у вас с ним были отношения?

    — Да, я понимаю, что произошло. Я, может быть, больше других потрясен гибелью Бугаева. Я всегда ему симпатизировал, уважал. Нет, это не убийство — это страшный несчастный случай.

    Долго, до усталости и ожесточения, он задавал мне одни и те же вопросы, затем уходил, видимо, сверяясь с показаниями Вуймина. Приходил другой следователь.

    — Почему вы, когда услышали стон, собирались бежать из части?

    — Нет, я крикнул Вуймину «Бежим!» и побежал к Бугаеву. Никуда я не собирался убегать, даже мысли такой не было. Я первый побежал к Бугаеву.

    — Мог ли Вуймин видеть из развалин через пролом или окно, как Бугаев шел за стену конюшни от кухни?

    — Я не знаю. Это надо проверять на месте. Если там есть пролом или оконный проем, то такая возможность не исключена. Но я уверен, что если бы он видел, он бы не стрелял по мишени.

    Вновь возвратился первый следователь, спросил:

    — На каком основании вы сказали, что Вуймин мог видеть в окно Бугаева?

    Я ответил, что я не утверждаю это, а допускаю, что при наличии проема мог и видеть, но если бы видел, то не стрелял.

    После допроса меня и Вуймина затолкали в какой-то сарай с соломенной подстилкой, в котором уже находились несколько человек. Один, с седой бородкой, был при немцах старостой. Второй отстал от части и считался дезертиром, о других мы не знали. В углу стояло ведро с водой и кружка. Я набросился на воду и, напившись до бульканья в животе, почувствовал рвущий внутренности голод. Вторые сутки пошли, как я не ел. Вечером, когда я уже клевал носом, принесли еду в котелках: суп и кашу, кусочки хлеба, черного, как уголь, пахнущего дымом.

    Спал ли я ночью или бредил — не помню. Рано утром по одному часовые отвели нас в туалет, а после завтрака меня и Вуймина вызвали из сарая, и мы увидели подводу с лейтенантом Хазиевым и Василием Быковым на козлах.

    Лейтенант поздоровался и сказал, что нас возвращают в свою роту, — наша вина не доказана. Я подумал, что это все равно смерть, поскольку в роте офицеры не простят нам гибель товарища и при случае шлепнут.

    Меня и Вуймина зачислили во взвод, которым раньше командовал Бугаев. Теперь его принял лейтенант Садык Садыков, узбек лет тридцати пяти, бывший преподаватель, выпускник офицерских курсов «Выстрел».

    Диканька, в которой у Гоголя водилась чертовщина, оставила у меня трагическую память. Вновь мы шли по истерзанной украинской земле. Вот переходим какой-то разъезд — все шпалы железнодорожных путей топорщатся щепой, как будто по путям прошел гигантский плуг, поломав шпалы пополам, как спички.

    На другой станции были уничтожены не только пути, но и взорваны элеваторы, полные зерна. Зерно горело, огромные его кучи, как терриконы на угольных шахтах, дымились. Местное население и солдаты перелопачивали черное зерно, отделяя пригодное в пищу от горящего. Теперь мы ели черный, как чернозем, пахнущий дымом хлеб.

    Мы шли всю ночь и утром увидели впереди город Градижск и на горизонте за ним Днепр. Рота разместилась на окраине города во дворах и на огородах. Я с товарищем по несчастью Вуйминым, разостлав шинели под вишней, разулись, сняли гимнастерки и серые от грязи рубашки. Командир взвода лейтенант Садыков приказал подвинуться к нему всем бойцам. Он сказал, что сегодня в ночь мы вступим в бой, а поэтому надо всем привести себя в порядок, постирать одежду, белье, побриться, подшить подворотнички, починить одежду, отдохнуть.

    В огороде был колодец с журавлем. Я попросил у хозяйки-украинки тазик, но она уже отдала его другим, и я взял грязное ведро, почистил его землей, вымыл и стал стирать одежду и белье. Когда я повесил их сушиться на ветки вишен, хозяйка, увидев, всплеснула руками и запричитала. Она сняла мое белье, забрала его и у других, попросила нарубить дров, затопила на дворе печку, стала в ведрах греть воду и в корыте стирать, забрав у нас мыло. Я ей помогал, а Вуймин поросеночком похрюкивал под вишней на разостланных шинелях.

    Горячая вода, раскаленная печка, жгучее солнце отбирали последние силы, и хозяйка, пожалев меня, сказала:

    — Иды, поспы, я сама справлюсь.

    Солнце устремилось к горизонту за Днепром, когда раздалась команда «Подъем!». Я побрился, помылся, надел все, кроме брюк, чистое. Хозяйка успела заштопать мою гимнастерку, зашить дыры в кальсонах и рубашке, и я пошел ее поблагодарить. Она сидела в хате за столом, подперев обеими руками подбородок, устало и задумчиво смотрела в одну точку. Мысли ее были, видимо, о своем, сокровенном, возможно о муже. Я поблагодарил за ее труд. Она очнулась, улыбнулась и сказала:

    — Та ни за що! Десь и мий мабудь такий же як вы, майется. Може хто тоже попиклуйеться про нього. — Она с грустью посмотрела пристально на меня, и слезы блеснули в ее глазах. — Яки же вы молоди и змучени!

    У меня защемило сердце от жалости к женщине, и я быстро вышел, взволнованный чужим горем. Нас досрочно накормили ужином, старшина начал выдавать на взводы НЗ — банку американской колбасы, сухари, сахар, табак. Живайкин с новым санинструктором выдавал индивидуальные пакеты стерильных бинтов, противогазы.

    Когда солнце готово было упасть за горизонт, мы построились и двинулись к передовой. На лугу над горизонтом виднелись поднятые вверх орудийные стволы. Время от времени в том месте вспыхивали разрывы снарядов — это вражеская артиллерия била по нашим орудийным позициям.

    Наконец, уже в полной темноте мы подошли к густым вербам у берега Днепра. В темноте старшина Кобылин раздавал патроны и гранаты, шепотом советовал брать побольше. Я выбросил противогаз и в сумку из-под него набрал патронов к своей трехлинейке, взял три «лимонки» — гранаты с толстым ребристым чугунным корпусом. Кобылин совал мне еще бутылку с зажигательной смесью, но я отошел в сторону, вспомнив печальный опыт матроса Паникахи в Сталинграде, о котором писали в «Боевом листке». Если шальная пуля разбивала бутылку в сумке или руках, то сгореть мог сам ее владелец.

    Потом нас повели вдоль прибрежных кустов и верб на голый берег, и я увидел сверкающую нефтью воду. Над ней по черному небу в нашу сторону неслись пунктиры трассирующих пуль, пролетали снаряды и мины, шлепались с каким-то жужжанием осколки.

    Поступила команда всем рассредоточиться у берега и залечь. Я нашел отрытую щель, в которой уже были другие солдаты. Тот, что был возле меня, вскрыл банку консервов, и по щели, заглушая едкий запах сгоревшей взрывчатки, распространился аппетитный дух тушенки. Я сказал солдату:

    — Что ты делаешь? Ведь это НЗ, и без разрешения командира пользоваться им запрещено?!

    — А, теперь все равно! Вдруг сейчас осколок чиркнет, и умрешь голодным? Хоть наемся перед смертью, да и тебе советую.

    Я подумал, что он прав — что будет со мной через мгновенье, минуту, час? Я вытащил нож и вскрыл свою банку, в которой оказалась колбаса. Банки для одного человека было много, но только не для голодного солдата! Какая же эта колбаса была вкусная! Спасибо Америке, до сих пор не открывшей второй фронт — может быть, этой банкой она откупается за жизнь своих солдат?

    А артиллерийский и минометный огонь все усиливался, все больше снарядов и мин рвалось на берегу, с которого велась посадка солдат на плоты и понтоны. От взрывов в воздух поднимались столбы воды и мириады брызг, которые подсвечивались осветительными ракетами — зрелище, захватывающее по красоте, если бы не витающая над черными волнами смерть…

    Но вот и мы услышали тихую команду Садыкова:

    — Взвод, на посадку!

    Взвод спустился к воде, на которой качались стальные понтоны с деревянным настилом. Мы быстро, подгоняемые страхом, заняли места на понтоне и поплыли через Днепр. Вокруг понтона маслилась черная вода. Прощай, левый берег! Удастся ли вновь на тебя ступить или останусь на правом навсегда? А может быть, и на середине реки? Время тянулось жутко медленно, хотелось броситься в реку и плыть быстрее. Скорее, скорее к берегу!

    Наконец, понтон ткнулся в песок, и всех колыхнуло вперед, люди начали прыгать в воду. Садыков подгонял, вполголоса велел ложиться на берег, и я упал ничком под куст ивы — ожидали, когда выгрузятся другие взводы. Потом нас подняли, и мы, пригибаясь, пошли с берега по песчаной равнине. Ноги тонули в песке, и мы, несмотря на купание в холодной воде, быстро согрелись. Но вот передние остановились, вдоль колонны по цепочке прошелестела команда «Ложись!». Мы легли на холодный песок, и меня снова стал колотить озноб.

    Передние поднимались и по очереди цепочкой переходили по наскоро сооруженному мосту через старицу Днепра. Перила из жердей были плохой опорой, и некоторые, потеряв равновесие или поскользнувшись на мокром бревне, падали в речку. Я у самого конца тоже не удержался и спрыгнул с бревна в мелкую, по колено, воду — ноги все равно были мокрыми.

    В совершенной темноте мы продвинулись еще на несколько десятков метров и залегли, прижавшись другу к другу, под песчаным холмом, поросшим редким красноталом. Командиры ушли принимать участок у сменяемой части. В кромешной темноте они не смогли сориентироваться, где наши, а где противник, и, не рискуя попасть к врагу, вернулись обратно. Начинался рассвет, надо было занимать позиции — мы покрыли весь склон холма как отара овец, и любой упавший к нам снаряд принес бы многочисленные жертвы.

    Подполз наш помкомвзвода Ивлев, сообщил вполголоса, что наш взвод занимает позиции прямо перед нами, противник где-то там — и он махнул неопределенно в сторону, противоположную красной полосе на востоке. Мы, пригибаясь, начали передвигаться, в стороны от нас уходили другие взводы. В предрассветных сумерках немцы заметили какое-то движение, и начался пулеметный обстрел. Мы под огнем ползли вперед, надеясь найти окопы или траншеи, которые оставили нам части, ушедшие на переформирование. Следом ударили по нас артиллерия и минометы.

    Я приткнулся к небольшому холмику, утыканному редкими веточками краснотала. Рядом то ли в окоп, то ли в воронку от бомбы упали двое пулеметчиков. Я, уткнувшись головой в песок, видел, как они быстро и деловито выдвинули из укрытия свой «максим» и изготовились стрелять — и вдруг скрежещущий, рвущий железо взрыв, всплеск огня. На мгновение, как проскок пустого кадра в фильме, все стало черным, и я увидел, как уже с неба летели вниз колеса пулемета и еще что-то. Снаряд прямым попаданием разнес в клочья и пулемет, и людей.

    Осколки с фырчаньем шлепались в песок. Я стал руками (саперных лопаток у нас не было) копать ямку. Песок был текучий, осыпался, и мне никак не удавалось спрятать хотя бы голову. Говорили, что вместилище жизни душа, а я считал — голова. Пусть ранит, пусть рвет тело, но не голову!!! В этот момент мимо меня двое бойцов, пригнувшись, на шинели выносили раненого. Один из них крикнул:

    — Уразов, к командиру взвода!

    — А где он?

    — Там! — Руки бойца держали оружие и шинель, на которой лежал раненый связной командира взвода, поэтому направление он показал мне кивком головы.

    Я вскочил и, пригнувшись, побежал со всех ног, передо мной и по сторонам пузырился от пуль и осколков песок. Я соскочил в ложбинку между холмами, упал обессиленный от бега, и тут же услыхал:

    — Уразов! Ко мне!

    Я, не вставая, осмотрелся и невдалеке увидел окоп, больше похожий на круглую дыру или колодец. Из него выглянула голова командира взвода Пыпина, а не Садыкова, как я ожидал.

    — Подползите ближе! Будете у меня связным, моего ранило. Ко мне не подползайте, а укройтесь где-нибудь поблизости и слушайте, что я буду говорить. Сейчас надо узнать, где заняли окопы наши бойцы, есть ли у них боеприпасы. Сразу не поднимайтесь, отдохните и выберите безопасное место близко от меня, чтобы меня было слышно отсюда.

    Я отполз к небольшому бугорку и снова начал руками копать себе окоп. Рядом пули поднимали фонтанчики песка, недалеко упало несколько мин ротного миномета. Оказывается, я начал окапываться на виду у врага — у нас до сих пор не было точного представления, где противник и где свои, тем более что мы, как потом выяснилось, оказались на острие отвоеванного плацдарма на правом берегу Днепра. По нас били и спереди, и с боков. Из окопа-колодца я услышал:

    — Уразов! Узнай у помкомвзвода, как у них дела!

    Я не знал, где находится взвод, и тем более помкомвзвода. Соскочив и пригнувшись, я бросился вперед на запад, в сторону видневшихся на склоне песчаной гряды траншей. По мне ударил автоматчик — пули с вжиканьем дырявили песок вокруг. Потом рядом шлепнулась мина, образовав причудливый рисунок, похожий на солнце — в центре бугорок песка, по его окружности ободок, от которого во все стороны осколки прочертили следы, похожие на солнечные лучи. Раздалось короткое «фррр!», а затем вспарывающий звук взрыва. Всплеск огня при взрыве в солнечную погоду был незаметен.

    Я бежал изо всех сил, зловещие «солнца» возникали на песке то ближе, то дальше, но, казалось, я был заколдован, и меня не брали ни пули, ни осколки. Забегая вперед, скажу, что мама после войны рассказала, что это ее молитвы меня оберегали от смерти, что она день и ночь молилась за меня и братьев.

    Под песчаной грядой я наткнулся на окопы с нашими бойцами. Я спросил, сколько людей осталось после предрассветной кутерьмы, нужны ли патроны, куда доставлять ужин, воду. Оказалось, что из 60 бойцов осталось 40, уже отбили одну атаку фашистов, которую поддерживали самоходные орудия. Они подходили на прямую наводку, стреляли снизу вверх ниже бровки окопа, и снаряд, пробив стенку, разрывался в окопе.

    Я вновь под огнем (началась новая атака) добрался до «колодца» комвзвода Пыпина, и, не подползая, прокричал ему все добытые сведения — теперь я ориентировочно знал, где противник. В этот долгий день наша рота отбила шесть атак и потеряла более половины бойцов.

    Вечером в темноте из хозвзвода принесли в термосах горячую еду и сухой паек на день. Немцы изредка освещали передний край ракетами, вели беспокоящий огонь из автоматов и пулеметов. Немцы ужинали, натрудившись днем, и теперь только напоминали о себе, мол, мы здесь — только сунься! Но нам было не до этого, продержаться бы в обороне до подкрепления… Есть не очень хотелось, а вот напиться после целого дня беготни на жаре я не мог, но еду и воду доставляли ограниченно.

    Ночью командир взвода решил осмотреть передний край, и я повел его уже проторенной дорогой. Теперь я знал все простреливаемые зоны, места, неуязвимые для прицельного огня, расположение наших окопов, ходов сообщений, пулеметных ячеек. Мы перебежками благополучно достигли склонов гребня, подползли к окопам, в одном из которых был слышен негромкий храп.

    Мы подползли ближе. Второй боец не спал и, услыхав нас, негромко окликнул. Следом проснулся спящий и, спросонья тревожно спросив: «Что? Где?» — высунулся из окопа. Командир взвода отругал бойцов, сказал, что их, как котят, уволокут немцы в качестве «языков», а то и просто вырежут:

    — Спать только днем в промежутках между боями!

    Бойцы начали оправдываться, что засыпают по очереди, да и то на минутку — но ведь мы подползли почти вплотную на прицельный бросок гранаты или перебежку! Во втором окопе на самом гребне нас окликнули — эти не спали. Командир поговорил с бойцами шепотом, и мы поползли дальше. Сквозь тучи мелькнула луна, и мы увидели неглубокий окоп ниже гребня в сторону немцев, в нем сидели друг напротив друга двое. Пыпин окликнул их — молчат, окликнул громче, покрыв крепким словом — молчат. Громче окликать было опасно, могли услышать немцы, ближе подползать к спящим тоже — те, проснувшись и не разобравшись, могли и застрелить. Тогда Пыпин приказал мне подползти и разбудить этих разгильдяев. Я, потихоньку окликая и осторожно шумя, пополз к окопу. Луна вновь осветила всю местность, и нам казалось, что нас видит весь мир, а не только немцы.

    Будто в подтверждение с ближнего холма резанул ручной пулемет, в небо поднялась осветительная ракета. Мы замерли, ожидая, пока ракета не упадет на землю догорающим угольком, и тогда я решительно пополз к окопу. Луна освещала две одинаковых русых головы без головных уборов с шевелящимися от ветерка волосами, светлые бесцветные лица, смотрящие друг на друга. Неужели спят с открытыми глазами? Я протянул руку и с некоторым раздражением толкнул ближнюю ко мне голову, но тут же отскочил, как от удара током — солдат был мертв, как и его товарищ. На бруствере окопа я увидел уже знакомое мне «солнце» — мина прошила осколками головы, сорвав с них пилотки.

    — Да что они, под трибунал захотели?! — воскликнул Пыпин.

    — Нет, товарищ лейтенант, они мертвы.

    — Мертвы?! — растерянно повторил Пыпин. — Возьмите у них документы!

    В нагрудных карманах гимнастерок убитых я нашел красноармейские книжки и еще какие-то бумаги, мелькнуло фото женщины. Девушка или мать? Ребята были очень молодые, и я не допускал, что у них могут быть жены.

    В следующем окопе боевого охранения оказался храпящий на всю вселенную мой друг по несчастьям Вуймин. Досталось ему от Пыпина, причем слово «разгильдяй» было самым мягким. Вновь, видимо для страховки, над нами пронеслась пулеметная очередь и высоко лопнула осветительная ракета. Вновь мы лежали как убитые, а когда ракета погасла, командир взвода чуть слышно приказал ползти за ним. Он повернул назад, боясь переползти через вершину гребня, чтобы там свои не приняли нас за немцев и, чего доброго, не подстрелили.

    После осмотра передовой командир взвода перенес свой «командный пункт» дальше в тыл еще за один холм. Там была выкопана маленькая землянка, в ней собрались все командиры взводов. Вокруг землянки, заняв пустые окопы, разместились мы, связные.

    Я тоже залез в какой-то окопчик и сразу провалился в небытие. Мне снилась Москва, театр, слышалась музыка, громкие звуки барабанов. Проснулся я от того, что какой-то боец тряс меня за плечо и кричал в ухо:

    — Немцы, немцы! Наступают немцы! Прорвались, вот они, вот! — указывал он в сторону лощины вблизи нас.

    Я выпрыгнул из окопа и бросился навстречу врагу, сзади меня бежал связной командира роты, поддерживающий связь со взводами. Добежав до лощины, я упал под бугорок на пути врага, приказал связному ротного окопаться рядом со мной, но того и след простыл. Велась обычная ночная стрельба, никакого движения я не заметил, никто не наступал.

    Сзади что-то зашуршало, я повернул винтовку назад — кто его знает, может, немцы уже просочились в нашу оборону и теперь идут в свою сторону?

    — Уразов! Это я, Крапивко! — услышал я негромкое.

    Ко мне подошел Крапивко, высокого роста солдат лет тридцати пяти. У него случайно обнаружили орден Ленина. Документов на него не оказалось, он их закопал, когда попал в оккупацию, а потом не нашел. После освобождения его забрали в армию и направили в штрафную роту. Боясь, что награду отберут, Крапивко скрывал, что награжден, и прятал орден.

    Когда командир роты Сорокин узнал об этом, он вызвал Крапивко к себе и спросил, правда ли, что у него есть орден Ленина. Крапивко ответил, что есть. Оказалось, он воевал в финскую кампанию и с другими разведчиками взорвал дзот противника, который не удавалось уничтожить ни артиллерией, ни авиацией. Сорокин орден отобрал и, чтобы убедиться, что он не снят с убитого, послал запрос в наградной отдел НКО. Только через три месяца пришло подтверждение, что Крапивко действительно награжден орденом Ленина. Тогда майор Сорокин взял его своим связным — немногие тогда были награждены высшим орденом страны.

    — Ну что, спокойно? — спросил он.

    — Вроде спокойно, ничего подозрительного.

    — Тогда иди в свой окоп и не спи.

    Но недосып изнурял меня больше, чем жажда и голод, ведь солдат, укрытый в окопе, мог днем хоть немного прикорнуть, а я и днем, и ночью должен был бодрствовать, охранять командный пункт, бегать под огнем противника от командира взвода к бойцам, помкомвзводам, командирам отделений…

    Я сидел в окопе, смотрел на звезды, вспоминал довоенную студенческую жизнь. Как это было давно! Сколько с тех пор утекло воды, сколько свершилось событий, сколько я повидал и испытал!.. Вновь надвинулись тучи и стало темно. Я услышал:

    — Уразов! К командиру взвода!

    Я зашел в землянку, отодвинув байковое одеяло, которым был завешен дверной проем. Командиры взводов, свернувшись калачиком, спали при свете коптилки. Не спал только Пыпин, он приказал:

    — Там миной убило шестерых наших солдат в лощине. Пойдите, снимите с убитых обмундирование и похороните их.

    Я вышел из землянки. После коптилки тьма стала еще гуще, и я двинулся к передовой наугад. Внезапно впереди я услышал какое-то сопение. Кто это? Все наши должны были быть на переднем крае или, наоборот, в ближнем тылу, здесь же, на полпути, кто-то возился, и я должен был идти прямо на него. Может, это немецкая разведка просочилась и окапывается, чтобы утром ударить нам в тыл?

    Присев, я прислушался, достал гранату, всунул палец в кольцо запала и негромко крикнул в темноту: «Кто там?» Сразу же я отпрыгнул в сторону, чтобы в меня не попали, если будут стрелять на голос. Сопение прекратилось. Я вновь повторил свой вопрос и сказал, что буду стрелять. В ответ раздался голос санинструктора Крумана, сменившего Вуймина после несчастного случая с Бугаевым:

    — Это я, Круман, тащу раненого.

    Я подошел к нему и спросил, где лежат погибшие. Он рассказал, но показать не мог — так было темно. Однако я понял, о каком месте шла речь — это та проклятая лощина, простреливаемая с двух сторон. Я вложил гранату в подсумок и пошел в том направлении. Время от времени впереди и надо мной пролетали трассирующие пули. Хлопнула ракета, залила мертвенным светом весь передний край. Я упал на песок и, падая, увидел чернеющие вдали тела. В перерывах между стрельбой и разрывами мин слышался страшный хрип где-то под песчаной дюной.

    Когда погасла ракета, я стремительно бросился в сторону убитых и упал рядом с ними. Вновь хлопнул разрыв ракеты, и голубой свет залил всю местность. Шесть тел лежало головами в стороны от середины воображаемого круга, в котором они сидели и разрезали немецкую шинель на портянки. Мина упала рядом и шестерых убила, а седьмому осколок вырвал глотку, и он теперь дышал через эту дыру, а не через рот, страшно при этом хрипя. Кто-то оттащил его под защиту бархана из простреливаемой лощины, так как немцы периодически стреляли на звук хрипа.

    Внезапно лицом к лицу я увидел Ивлева. Осколок вошел ему в затылок и разворотил рот, застряв в нем, зубы были вывернуты и обнажены. Я в страхе отшатнулся в сторону. Образ Ивлева с обнаженными белыми зубами потом виделся мне много лет в тревожных снах.

    Возможно, немцы заметили какое-то движение в лощине, и струи трассирующих пуль с разных сторон понеслись надо мной. Я прижимался к трупам, прячась за них, но приказ есть приказ, и я начал раздевать убитых. Расстегнув ремень на шинели у Ивлева, я перевернул тело, чтобы не видеть страшного оскала. Шинель я снял сравнительно легко, закатав ее к голове. Сапоги были сняты самим Ивлевым перед смертью, когда он думал сменить портянки. Расстегнув поясной ремень, я стащил брюки, складывая все на разостланную шинель. Из карманов гимнастерки я вытащил документы, завернутые в непромокаемую бумагу, но снять саму гимнастерку не удалось — руки убитого окоченели согнутыми в локтях. Напрасно я пробовал их выправить, упираясь коленом в локтевой сустав. Промучившись долгое время, я решил, что за не снятую с убитого гимнастерку меня не расстреляют, и оставил свои попытки. Нащупав в темноте в стороне пилотку Ивлева, я перешел к следующему мертвецу.

    Стопка обмундирования на шинели росла, и я прятался от пуль уже за нее. Я спешил, подгоняемый свистом пуль и страшным хрипом раненого. Когда же ему окажут помощь и вынесут с переднего края? Придется, видно, это делать мне, когда выполню приказ и похороню убитых.

    Но как их хоронить? Я только теперь осознал, что у меня нет лопатки. Что делать? Это сейчас люди привыкли находить причины, чтобы оправдать невыполнение приказа, распоряжения, плана, а тогда это не приходило даже в голову — приказ должен быть выполнен в точности и без рассуждений. Я лежал возле белеющих в темноте тел убитых и думал. Надо найти окопы и в них хоронить!

    Я начал ползать по спирали вокруг убитых, чтобы наткнуться на окопы, которые не было видно — немцы почему-то прекратили бросать осветительные ракеты. Подниматься было опасно — в любое мгновение пуля-дура положит меня рядом с теми, кого я хочу зарыть в землю, моими товарищами и друзьями. С Ивлевым я ел из одного котелка, пил из одной фляги, спал рядом. А другие? Они всегда были рядом со мной, мы делали одно общее дело, нас связала одна судьба в этой штрафной роте. Я ползал, обливаясь потом, пока не наткнулся на окоп, наполовину засыпанный песком. Свесившись в него, я начал вычерпывать песок руками, но от моей работы было мало проку — он так же быстро осыпался обратно. Тогда я пополз за трупом, и вновь первым оказался Ивлев. Пропустив руки под мышки, я поволок его к окопу. Сыпучий песок не позволял надежно в него упереться, и я работал, немея от напряжения и отчаяния. На минуту сквозь плотные тучи проглянула луна и вновь осветила лицо Ивлева, заставив меня содрогнуться.

    Стараясь своим весом не обрушить осыпающиеся стенки, я подтянул тело к окопу, а затем, перекатывая, сбросил его на дно. Окоп оказался коротким — туловище упало на дно, но ноги уперлись в стенки, не достигнув дна. Я наступил на ноги и своим весом старался их опустить ниже. Прости, друг!

    На Ивлева я сбросил второй труп, и он почти сравнялся с бровкой окопа. Зная, что других окопов поблизости нет, я притащил третьего убитого. Его согнутые в коленях ноги торчали над окопом. Я, всхлипывая от жалости к погибшим и к себе, начал руками засыпать сухим песком могилу. Скрылось туловище, лицо с открытыми глазами, но колени в белых подштанниках все равно торчали… Время шло. Со стороны казалось, наверное, что сумасшедший играется в песке. Нельзя тянуть до рассвета, нельзя, чтобы меня увидел противник!

    И я, отвернувшись от белеющих колен, пополз вновь по спирали, ища новый окоп. Я долго ползал и наконец нашел, но мне вдруг показалось, что там ползает кто-то еще. Окликнуть я не посмел — вдруг это немецкая разведка? Я замер, прислушиваясь, но звук скрипящего песка постепенно затих.

    Окоп был хотя и глубокий, но короткий, и я решил хоронить убитых не лежа, а наклонно. Важнее было то, что окоп находился в непростреливаемой зоне, тут можно было встать в полный рост. Я похоронил оставшихся трех убитых почти вертикально, причем одного головой вниз, так как в нормальном положении они не вмещались.

    Шинель с одеждой и обувью я скатал в тюк и связал двумя ремнями. Третий ремень я привязал к стяжке тюка, перебросил через плечо и ползком потянул за собой. Занятый своим делом, я не заметил, унесли хрипящего раненого или он умер. Наступал рассвет, стало тихо. Прикрытый холмами от врага, я наконец поднялся, взвалил тюк на себя и отнес на КП. Меня окликнул часовой и, признав, спросил:

    — Раненый?

    — Нет, вещи убитых.

    — А, это тех!.. Ладно, пусть здесь лежат, приедет старшина, заберет.

    — Садыков здесь? Дай пить!..

    — Он спит.

    — Я хочу доложить, что задание выполнил, но гимнастерки снять не смог.

    — Сам ему передам, когда проснется. Иди в свой окоп, да не спи!

    Совершенно обессиленный, я не мог напиться и еще больше слабел. Добрел до своего окопа, опустился на его дно. Ноги не сгибались. Окоп был неглубокий: я кое-как уселся в нем, обхватив колени руками, и сразу же то ли провалился в сон, то ли потерял сознание.

    — Уразов! Да проснись ты! — треплет меня связной. — Вызывает командир взвода!

    Садыков приказал отвести поваров с термосами в передовую траншею. Мы подходили, согнувшись, к опасным участкам и рывком их перебегали — точнее, перебегали их повара, но не я. Я тоже делал рывок и 2–3 шага бежал, но потом, не имея сил, медленно шел. Мне все стало безразлично от боли, усталости, бессонницы, жажды, голода, постоянной опасности встречи со смертью. Черт с ним, пусть убивают, я не первый и не последний! Повара, перебежав опасный участок, падали на песок и махали мне: быстрее, быстрее! Немцы в предрассветной мути уже заметили движущиеся тени и открыли огонь. Повара, опасливо оглядываясь на меня, припустили вперед, подальше от такого опасного проводника, навлекавшего на них огонь и смерть. В итоге, благополучно миновав опасное место, мы скрылись из виду, и немцы, постреляв еще для порядка, успокоились.

    В ходах сообщения повара нашли помкомвзвода, и тот послал солдат в одну и другую сторону сообщить о прибытии еды и воды.

    — Жри, ребята! — говорил помкомвзвода. — Принесли на 40 человек, а нас 23 осталось. Но чтобы дрались за всех 40!

    Я не мог утолить жажду чаем и пил до бульканья в животе. Кашу со свиной тушенкой я попросил на двоих, и мне щедро наложили почти полный котелок, но после сладкого чая есть не хотелось, и я сонно совал ложку с кашей в рот.

    Повара нервничали — светало, а они еще не всех накормили. Им хотелось быстрее уйти с переднего края, и они быстро опорожняли термосы в котелки. «Берите сколько хотите, только отпустите», — говорили их глаза. Сквозь сон я услышал:

    — Не будите его, сами знаете дорогу. Мне надо точно знать, сколько нас осталось, сколько есть боеприпасов, чтобы передать командиру взвода. Пусть отдыхает!

    Я понял, что это обо мне, и уснул. Назад возвращался уже на виду у противника. Я должен был передать командиру взвода, что во взводе осталось 26 человек, надо подбросить боеприпасов, особенно противотанковых гранат. Стрельба по мне превратилась в настоящий бой — немцы пошли в атаку, но сил у них было мало, как и у нас. Почти вплотную к нашим траншеям подходили самоходные орудия, стреляли в окопы прямой наводкой, однако боялись вклиниваться в нашу оборону — видимо, это были последние машины. Из-за них выскакивали группы немецкой пехоты и бросались к нашим траншеям, стреляя на ходу; не дойдя, они падали на песок, корчились и затихали, атака захлебывалась.

    В этот день отбили еще три атаки. Но главное направление удара у немцев было не здесь — они вели интенсивные бои у Днепра, стараясь по берегу отрезать наш плацдарм. Здесь же, на острие клина, велись отвлекающие бои. Кроме того, вероятно, они знали, что на этом острие штрафники, а это в их понятии могло звучать как «смертники».

    Пополудни помкомвзвода велел передать командиру, что в окопе за вершиной гребня, на виду у врага, кто-то стонет — раненому нужно оказать помощь. Садыков послал санинструктора Крумана пробраться в окоп и сделать перевязку, а с темнотой вынести раненого в тыл. Круман ушел, но вскоре вернулся и сказал, что раненый умер.

    Когда я пришел на передний край в следующий раз, помкомвзвода устроил мне разнос, что я не доложил о раненом. Тот продолжал стонать, помощь ему никто не оказал. Я ответил, что это не так, что командир взвода посылал Крумана оказать помощь, что он побывал в окопе раненого и нашел его мертвым. Помкомвзвода взорвался. Он, не боясь близости противника, употребляя многоэтажные словесные конструкции, обещал оторвать голову Круману, которого здесь не было, и, стало быть, он нагло врет.

    — Прислушайся в перерывах между взрывами! — сказал он мне.

    Я осторожно приподнял голову над бруствером и услышал стон из окопа, где несколько дней назад мы с Садыковым обнаружили двух убитых, сидевших лицом друг к другу. Мороз пробежал между лопаток — неужели живы те, кого мы посчитали мертвыми?! Не может быть! На мой вопрос, кто может быть в окопе, помкомвзвода ответил: «Да твой же друг — Вуймин».

    Я замер. В голове заплясали всякие мудрые народные пословицы и поговорки: «Сам погибай, а товарища выручай», «Старый друг — лучше новых двух» и другие.

    — Санитарная сумка есть? — спросил я.

    — Э-э-э, парень, ты это брось! Нас и так мало, чтобы еще и связного терять. Для этого есть санитары, тот же Круман — скажи Садыкову, чтобы прислал его ко мне.

    Солнце палило немилосердно, как это иногда бывает в бабье лето. Я представил, как на солнечном южном скате в окопе мучается Вуймин, обливаясь кровью и потом, без воды, без помощи, без надежды. Вряд ли он дотянет до ночи.

    Садыков, узнав из моего рассказа все, что произошло, приказал Ивану Живайкину немедленно прислать Крумана к нему. Прибежал Круман. Сдерживая ярость, Садыков спросил:

    — Ты оказал помощь раненому в окопе на склоне гряды?

    — Но он умер! — ответил Круман.

    — Ты был в его окопе?

    Круман замялся, а затем под напором Садыкова признался, что не был, но подползал к гребню, долго слушал и, не услышав ни звука, посчитал, что Вуймин умер.

    — Какой приказ ты получил?

    — Оказать помощь раненому, дождаться темноты в его окопе и вынести в тыл.

    — Почему ты не выполнил приказ?

    Круман молчал, повесив голову.

    — Бери сумку, немедленно окажи помощь раненому и вынеси его, не дожидаясь темноты!

    Круман ответил, что одному из окопа Вуймина ему не вытащить — он очень тяжелый.

    — Вам поможет связной!

    Круман взял сумку, и не побежал перебежками, а пополз на передовую. Садыков вырвал у меня из рук винтовку, дослал патрон и, прицелившись, выстрелил в голову Круману. Затем он приказал связному Васильева забрать у застреленного Крумана сумку, взять санитара Козбекова и пойти на передовую, вынести Вуймина, оказать ему помощь в нашей зоне в укрытии и отправить в тыл.

    Вскоре я увидел, как двое тащат на шинели третьего, и бросился им помочь. Поднялась сильная стрельба, начали рваться мины, и мы осторожно опустили Вуймина в окоп. Сгибать его было нельзя из-за сквозного ранения в живот, но всех нас могли убить, если бы мы продолжили двигаться на виду у врага. Опустив Вуймина в окоп, мы рассыпались в ближайшие окопы и под сопки. С четверть часа продолжался плотный огонь, но после стих.

    Мы вернулись к окопу, в котором стонал Вуймин. Как теперь его вытащить? Если взять за плечи и ноги, то мы можем согнуть его в поясе и не только причинить невыносимую боль, но и повредить его разорванные пулей внутренности. Тогда я лег на песок, опустил руки в окоп, подсунул ладони под поясницу Вуймина. Она была обильно мокра от крови. Вуймин увидел мое лицо близко к своему, узнал и слабо пожаловался:

    — Вот видишь, Саша, и меня ранило, как Бугаева, скоро и я умру…

    У меня перехватило горло, и я не мог найти слова утешения. Проглотив комок, я сказал ребятам:

    — Поднимайте одновременно и на одном уровне со мной!

    Мы снова хотели взяться за концы палатки, один в ногах и двое в голове, но поняли, что для раненого это равносильно смерти. Тогда я сказал:

    — Давайте тащить по песку, обходя неровности.

    Так и сделали. Чего только не может вынести человек, какие мучения, какие нагрузки! Потом Вуймина на КП перевязал Живайкин.

    — Пить, пить! — просил раненый, но Живайкин запретил — это смерть. Вода вынесет в брюшину содержимое кишечника, и тогда конец. После я узнал, что Вуймин попал в медсанбат, а затем в госпиталь, остался жив. Спасло его то, что перед ранением он голодал.

    Вечером я еще был жив и передал командиру взвода, что в его взводе осталось 18 бойцов.

    — Вы будете девятнадцатым, — сказал он. — Вы теперь мне не нужны, а оборону надо держать. Идите к помкомвзвода в его распоряжение.

    Ночью я нашел помкомвзвода.

    — Ну что же, — сказал он, — нас осталось 16, еще двух ранило. Идите по траншее до конца, а потом немного поднимитесь влево, и там будет окоп. Это наш последний окоп на стыке с соседом. Смотрите в оба, такие стыки любит противник!

    В темноте меня окликнул солдат, лежавший не в окопе, а в воронке. Мы поздоровались, и я сказал, что прислан к нему, чтобы он не скучал.

    — Ладно! — сказал он. — Я немного отдохну, а ты посматривай.

    Смотреть в кромешной темноте было не на что, только иногда немецкие осветительные ракеты озаряли все мертвенным, голубоватым светом. Я увидел, что перед моим окопом в сторону противника росли редкие лозы краснотала, и это меня несколько озадачило. Как мы отсюда увидим идущего в атаку врага? Надо бы передвинуться на вершину гряды, но мне сказали быть здесь…

    Спустя некоторое время ракеты начали хлопать чаще, освещая наш передний край, а затем на флангах длинными очередями открыли огонь пулеметы. Создавалось впечатление, что немцы начали ночную атаку.

    Я смотрел во все глаза, стараясь на фоне неба заметить немцев, хотелось вылезти из окопа и подняться на вершину гряды — хуже нет, когда не знаешь, что происходит, и не можешь принять ответные меры, обезопасить себя и других. Мой напарник вел себя вяло, — видимо, такая кутерьма была ему привычна.

    Ракетницы начали хлопать прямо возле нас — значит, немцы уже рядом с нами, за вершиной гряды?! Стрельба велась куда-то в наш тыл, противник был выше нас, близко, но нас не видел. Я положил перед собой гранаты и метался по окопу, стараясь увидеть врага. Вновь прозвучал выстрел ракетницы, и ракета взлетела над самой моей головой. Ага, вот он откуда стреляет! Я схватил гранату, намереваясь бросить ее, но вдруг почувствовал, как острая боль резанула по низу живота. Ранен? Но ведь я в окопе?! Боль волной начала подниматься вверх, ниже ее я не чувствовал своего тела — оно онемело. Вот волна поднялась к желудку, груди. Я не мог вдохнуть и выдохнуть. Хватая воздух раскрытым ртом, я начал хрипеть и согнулся в три погибели. Мой напарник подхватил меня, тревожно спрашивая:

    — Что с тобой? В живот ранило?

    Я не мог ответить, хватал ртом воздух, хрипел, сжимая руками живот. Я понимал, что могу обнаружить себя этим хрипом, но ничего не мог поделать. Стрельба над нами прекратилась — значит, ползут к нам! Мой напарник вытащил меня из окопа и, пригнувшись и обхватив за талию, увел в тыл. Как он ориентировался — не знаю, но мы шли на КП, и по мере приближения к нему я начал свободнее дышать, волна онемения и боли начала опускаться ниже и скоро совсем исчезла.

    Я сказал напарнику, что мне уже хорошо, но он все же довел меня до КП. Нас окликнули, мы отозвались, подошли. Откинулась палатка, прикрывающая вход в землянку. Там, сильно коптя, горел каганец из гильзы — видимо, в бензин не добавили соли. У сопровождающего спросили:

    — В чем дело? Почему вы здесь? Что за стрельба?

    — Да вот с ним что-то, в живот ранило, что ли?

    — А, это вы Уразов? Что с вами?

    — У меня страшно заболел живот, я не мог дышать.

    — Ну, напейтесь, отдохните, — предложили нам.

    Вода всегда была желанной, жажда мучила больше, чем голод. По-моему, с тех пор и до настоящего времени я стал пить много воды и много есть. Командир взвода Васильев сказал:

    — Ну а теперь идите к помкомвзвода, он где-то в ходах сообщения на вершине гряды. Передайте, что завтра, а, вернее, уже сегодня, на рассвете мы пойдем в атаку. Он знает, но напомните. Сообщите санитару Козбекову, что он представлен к ордену Красной Звезды за вынос с поля боя 18 раненых. Я вспомнил, как вчера помогал санитару выносить Вуймина. Это был уже пожилой узбек, флегматичный, плохо понимающий русский язык и вовсе не говорящий на нем, но какой храбрый!

    Начинался мутный рассвет, и мы поспешили на передовую. Помкомвзвода выслушал нас и направил меня на правый фланг, а моего товарища — на левый, приказав поднимать бойцов в атаку по его команде, не раньше и не позже. Мне подумалось: о какой атаке можно говорить при таком количестве бойцов, ведь нас осталось всего 16 человек! Нас что, просто хотят поставить под огонь врага и уничтожить?!

    По ходам сообщения, отбитым у немцев, я прошел на правый фланг, увидел санитара Козбекова и остался с ним. Я сказал ему, что скоро пойдем в атаку, что надо очистить карабин от песка, иначе его разорвет при выстреле, не забыл упомянуть и о том, что его представили к награждению орденом Красной Звезды. Он слушал меня безучастно и как-то отрешенно, словно предчувствуя недоброе. Тогда я сам взял его карабин, вынул и очистил от песка затвор, оторвал кусок от носового платка и шомполом прочистил ствол.

    По траншее прошел помкомвзвода и переставил нас ближе к середине обороны, на острие будущей атаки, вновь напомнил, чтобы без команды не поднимались из окопов, будто боялся, что мы слишком сильно рвемся в бой.

    Заря разгоралась багряная, словно уже окрасилась нашей кровью. Подул ветерок, сыпанул нам на головы мелким песком, и вдруг сзади нас, справа и слева, взвились сигнальные ракеты, затрещали выстрелы, и мы услышали мощное «Ура-а-а!». Что за чудо, откуда столько пехоты? Значит, не одни мы идем в атаку, значит, нас не посылают на истребление, мы идем в наступление со всеми вместе??? Сердце было готово выскочить из груди от радости, хотелось выпрыгнуть из траншеи и броситься в атаку, но помкомвзвода орал что есть сил:

    — Сидеть на месте! Сидеть! Пока не сравняются с нами на флангах, пока я не подам команду!!!

    Но просто сидеть я уже не мог, меня колотило радостное возбуждение. Я выглянул из траншеи и увидел, откуда неслось «ура» — далеко позади нас, стреляя, шла стена людей. На вражеской стороне незаметные до этого окопы тоже ожили, из них высовывались немцы, старались рассмотреть, откуда и где атакуют. Им еще не видно было наших, они лишь слышали страшное «ура» и стрельбу. Эх, пальнуть бы по ним, но помкомвзвода продолжал кричать: «Сидеть! Не высовываться!» Только я пригнулся, как на бровке траншеи разорвалась ротная мина, обрызгав нас песком. Тогда, не сдержав возбуждения, я крикнул бойцам:

    — Да хоть «ура» кричите, помогайте атакующим!

    Мой крик подхватили другие — мы сидели в траншее и кричали «ура». От нетерпения я вновь высунулся из траншеи и увидел, как на меня идет плотная цепь, но кто это?! Шли еще не переодетые в военную форму солдаты, в смушковых папахах, какие любят носить украинцы, в полупальто с каракулевыми воротниками, с «сидорами» за спинами, некоторые без винтовок — все это было похоже на партизан или крестьянское восстание.

    Когда цепи приблизились, но еще не совсем сравнялись с нами, помкомвзвода истошно заорал:

    — В атаку, вашу мать! Ура-а-а!!!

    Я вымахнул из траншеи, поднялся и стремительно помчался по склону гребня, успев услышать сзади: «Уразов, не отрывайся!» Я не мог остановиться — убьют, ведь неподвижную мишень легче расстрелять, а когда увидел, как бегут в тыл три немца, вообще перестал о чем-то думать и со всех ног пустился за ними. Чувствуя, что они могут скрыться за песчаными буграми, я упал, отполз в сторону, как это требовал БУП — боевой устав пехоты (когда я бежал, в голове у меня четко всплыли все его параграфы), — раскинул ноги, прицелился в среднего немца и выстрелил. Тот начал падать, его подхватили двое других и потащили. Цель стала большой — только стреляй! Но… затвор самой неприхотливой винтовки мира заклинило от попавшего в него песка. Я бил ладонью по затвору изо всех сил (после в госпитале у меня посинела ладонь), но он не поддавался. Тогда я вытащил из-за пояса гранату и ударил ей по затвору, перезарядил винтовку, прицелился по убегающим и выстрелил, но смотреть, попал или нет, не стал. Я вдруг увидел, как совсем близко от меня по ходу сообщения убегают другие два немца, бросив крупнокалиберный пулемет, ствол которого задрался в небо. Далеко сзади меня слышалось «ура», и непрерывный раскат взрывов, который волной катился ко мне. Оказывается, я углубился далеко в передний край немцев.

    Немцы-пулеметчики не выдержали и дали стрекача в свой тыл, но навстречу им выскочил офицер, что-то угрожающе крича пулеметчикам и размахивая пистолетом. Те остановились и повернули назад к своему пулемету. Сейчас они ударят разрывными пулями по нашим бойцам!!!

    Я прицелился в переднего пулеметчика и выстрелил, и тот упал в траншею. Второй немец и офицер остановились, пригнувшись, и уставились на меня: откуда я в их боевых порядках? Быстро опомнившись, они начали прицеливаться. Лежать? Но тогда я буду неподвижной мишенью, как в тире! Я развернулся головой к своим, намереваясь бежать навстречу атакующим, вскочил, но не успел сделать и несколько шагов, как по мне резанула автоматная очередь. Тяжелым камнем пуля ударила в левое бедро, и я, не устояв, упал в продавленную самоходным орудием колею и там затих, осмысливая, что произошло.

    Теплая кровь струйками стекала по ноге. Ранен… Кровь… Раздробило ли кость? Останусь ли калекой? Мысли были на удивление четкими. Стрелять в пулеметчика и офицера? Но они в траншее, укрыты, а я распластался у них на виду как на ладони, да еще неподвижен — вторая очередь сразу прикончит меня. Нет, надо притвориться убитым! Хитрость удалась — больше по мне не стреляли, да им скоро стало не до меня: на них двигались большой массой наши бойцы.

    Непосредственная угроза миновала, и я снова вспомнил про ногу. Цела ли кость? Сделал легкий упор на раненую ногу — движется, цела! Надо перевязать, чтобы меньше терять крови, но как? Я, стараясь глубже втиснуться в колею, пополз навстречу своим. Надо перевязать рану, надо перевязать… Увидев под горкой, на которой я убил пулеметчика, окоп, я влез в него и уже достал бинты, как вдруг мелькнула мысль — а ведь меня могут убить свои же!!! Зная, что впереди только враг, они, увидев в окопе человека, просто резанут по мне из автомата. Я вылез из окопа и снова пополз. Скоро на меня налетели наши бойцы, кто-то крикнул:

    — Ранен? Давай в тыл! Ура-а-а!!! — И все бросились на холм, на котором торчал немецкий пулемет. Он молчал, и наши парни, конечно же, не знали, что это я, быть может, спас им жизни, убив пулеметчика…

    Я полз, а навстречу мне катился вал огня. Враг густо бил по нашим бойцам, но те продвигались стремительно, и немцы не успевали переносить артиллерийский огонь. Казалось, что они огневым валом сами гонят наших бойцов на свои позиции. Я пополз в котловину, по склонам которой взметались фонтаны огня, дыма и песка, и на ее дне сел, спустил брюки и кальсоны, разорвал индивидуальный пакет и начал обматывать бинтом ногу. Рану я толком не мог видеть — пуля навылет пробила мягкие ткани верхней трети бедра, место ранения залило кровью. Мне было не до любопытства, надо было как можно быстрее выбраться из зоны обстрела. Ползком? Медленно. Я попробовал встать — получилось. Используя винтовку, как костыль, я пошел вдоль лощины. Возле меня рвались мины, и вновь, как и тогда, когда я был связным, осколки меня миновали, я шел как заговоренный.

    За сопкой, к которой я шел, сгрудились бойцы. Они что-то кричали мне, махали руками, показывали на вершину соседней сопки. Видимо, оттуда немцы вели пулеметный огонь, не давая подняться и двигаться дальше. Нет, скорее из этого ада! И я, сильно прихрамывая, шел, не имея возможности даже пригибаться.

    Я вышел в отвоеванную у врага полосу, стал пробираться к гряде, с которой мы начали атаку. За грядой стояли наши подводы, кухня, командиры взводов, старшины, военфельдшер. Посыпались вопросы: при каких обстоятельствах ранен, далеко ли ушли наши, кто остался жив… Я счастливо улыбался и не мог ничего сказать:

    — Воды… Пить…

    Мне дали большую кружку крепкого чая с медом, но он был очень сладкий и не утолял жажду. Выпив, я снова просительно смотрел на старшину:

    — Воды!..

    Васильев подал свою флягу, я не мог от нее оторваться. Меня усадили на ящики с патронами, и вновь посыпались вопросы.

    — Погнали! Еще как удирают! — хвастливо с восторгом говорил я. — А ранен я в ногу… — и начал расстегивать ремень и брюки.

    Иван Живайкин, ставший мне лучшим другом на все оставшиеся дни войны, удалил сползший с раны jöhht, смазал рану йодом, наложил аккуратную тугую повязку.

    — Ничего, — сказал он, — тебе повезло: рана сквозная, пулевая, кость не задета, быстро заживет. Я сейчас заполню карточку на ранение. Старшина, прими винтовку!

    Комвзвода Васильев сказал:

    — Командир роты представил вас к награде — медали «За отвагу». Вы действовали в бою храбро, да и связным были отважным.

    Эта похвала вновь подняла во мне волну радости. Значит, я признан невиновным в нелепой гибели Бугаева, мне не будут мстить!

    Старшина принес котелок с борщом и большим куском мяса, хлеб. Я вяло ел, а все стояли вокруг и смотрели на меня, точно я вернулся с того света. Живайкин объяснил, как найти медсанбат, и сказал, что я могу дождаться ночи, тогда меня отвезут, но лучше, если есть силы, идти самому. Я понимал, что надо убираться подальше от передовой, и похромал, опираясь на палку, по дороге, идущей в деревеньку, за которой и размещался медсанбат. И дорога, и деревенька методично обстреливались артиллерией, и я шел в стороне от дороги, по которой, кроме того, идти было тяжело из-за песка.

    Вскоре в низине с высокими деревьями я увидел три больших палатки, весь склон на подходе к которым был усыпан лежавшими людьми. Это был пункт первичной обработки раненых, миновать который было нельзя — здесь надо было получить карточку о ранении, без которой могли принять за дезертира. Раненые ждали своей очереди не по одному часу. Между ними сновали санитары и врачи, которые вне очереди забирали тяжелораненых, истекающих кровью, требующих срочных мер для поддержания жизни. До бойцов с легкими ранениями, к которым относился и я, очередь могла не дойти и в течение суток.

    Я лег в конце очереди. Противник продолжал вести обстрел наших тылов, один снаряд угодил в верхушку дерева и взорвался. Раненые стонали, вскакивали с мест, проклинали врачей медсанбата — после боя и ранения жизнь была как никогда дорога. Меня тоже не спасали прежние рассуждения, что я не первый и не последний. Каждый пролетающий снаряд, казалось, сейчас попадет в меня, и я, сжав зубы, лежал и смотрел в глубокое чистое небо…

    Нервничал и медперсонал — снаряды рвались рядом, раненых прибывало все больше и больше. Наконец, уже ближе к вечеру, вынесли на лужайку столик, за который сел врач, а санитары стали обходить лежащих, сообщая, что те, кто может передвигаться, могут сами подходить к столику. Я поковылял туда, но уже и у столика образовалась порядочная очередь. Однако дело пошло быстрее — ранение не осматривали, а заполняли карту и показывали направление к переправе.

    Получив карточку, я пошел, опираясь на палку, в указанном направлении и увидел под обрывом палатку, повозки, ездовых. Оказывается, здесь разместились командование нашей роты и хозвзвод. Я напился у своих чаю и пошел к жердевой кладке через старицу, по которой мы переходили сюда несколько дней назад.

    Солнце устремилось к розовому горизонту, заливая светом переправу и лысую песчаную равнину. Раненые переходили по кладке, некоторые падали в воду и, кляня все на свете, выбирались на берег, замочив бинты и одежду.

    Я часто употребляю в своем повествовании оборот «но вот…», и это оправданно — на фронте, а тем более на переднем крае, события происходили зачастую непредсказуемо и внезапно. Так произошло и сейчас — у кладки, по которой можно было переходить только по одному, скопилась толпа солдат, и немцы начали бить по ним из минометов. Я, как мог быстро, отошел от переправы и забрался в маленький полузасыпанный окоп. На этом берегу мы кое-как были прикрыты прибрежным пригорком, восточный же берег старицы был пологим, с полем сыпучего песка. Переходить на него теперь никто не решался, ждали темноты.

    Когда солнце скрылось за багрово-сиреневые тучи, наиболее нетерпеливые вновь стали балансировать на кладке и переходить на восточный берег. Кто-то дал мне длинный шест, опираясь на который я медленно, боком, стал переступать по скользким бревнам. Благополучно перебравшись, я прошел по песку и скрылся в зарослях вербы на берегу Днепра. Небо затянули черные тучи, стал моросить мелкий дождик. Подплыл паром и высадил солдат, в обратный путь загрузили сначала носилки с тяжелоранеными, потом впустили нас.

    Вновь я плыл по отсвечивающим нефтью волнам, вновь рвались на переправе снаряды. С тревогой и радостью я думал: вот и сбылись мои мечты — я возвращаюсь на левый берег раненый, но живой. Теперь скорее прочь от переправы, чтобы не попасть под дурацкий снаряд!

    На берегу возле меня остановились двое раненых, узбек и русский. Первый держал руку на перевязи, второй был почти весь забинтован — ему прострелило ключицу.

    — Куда же нам идти? — то ли мне, то ли самому себе задал вопрос русский.

    — Пойдемте вместе в Градижск, — предложил я, — чем дожидаться рассвета под дождем. Будем двигаться — не замерзнем, да и обстреливают здесь!

    И мы пошли напрямую через луг. Влажный воздух дурманяще пах разнотравьем, и чем дальше мы уходили от Днепра, там больше расслаблялись нервы, тем больше просыпалась радость, что мы живы. Я не выдержал и запел какую-то песню, ее подхватил русский, что-то свое национальное запел узбек. Нам было тяжело идти, мы потеряли много сил и крови, нас мучили боль, жажда и голод, но мы шли и пели.

    Вдруг в темноте прозвучал строгий окрик:

    — Стой! Кто идет? Стой, говорю!

    — Свои, раненые, — ответил я.

    — Обходи стороной! Куда прешь?

    Только теперь мы заметили над горизонтом стволы орудий зенитной батареи.

    — Куда идти, вправо или влево? — спросил я у часового.

    — Обходите справа.

    — От вас на Градижск дорога есть?

    — Накатанной нет, но следы от машин есть.

    Для меня это было весьма кстати, так как нога болела и не могла подниматься, чтобы подмять высокую луговую траву. Вскоре мы вышли на грунтовую дорогу, которая была хорошо накатана и еще не раскисла от моросящего дождя. По дороге, еле передвигая от налипшей грязи ноги, мы пошли в сторону Градижска.

    Какие-нибудь три километра мы шли всю ночь. Дождь то усиливался, то стихал, холодные капли воды стекали за воротник. Навалилась смертельная усталость, хотелось упасть и не подниматься. Мои спутники тоже еле передвигали ноги.

    Но всему бывает конец, и мы, достигнув вершины откоса, вошли в город. Городом его можно было назвать лишь условно — скорее это была большая деревня. Постучавшись в первый попавшийся дом, мы обнаружили, что он полон спящих постояльцев, во втором доме тоже было не приткнуться даже у порога. Решили разделиться и хотя бы по одному устроиться в тепле и сбросить с плеч промокшую одежду.

    Мне это удалось с первой попытки. На стук вышла хозяйка в накинутом на плечи платке и с каганцом в руке, увидев меня, молча отодвинулась в сторону, освобождая проход. Из хаты ударил спертый, пропитанный потом, несвежими портянками, кирзой и сероводородом воздух, и у меня закружилась голова. Хозяйка все так же молча, переступая через спящих на полу, подошла к печи, вытянула чугунок и достала из него две картофелины, положила на стол. Я стоял, покачиваясь. Она поняла мое состояние — не первый и не последний такой, — подошла, сняла с меня вещмешок, шинель, с которой уже натекла лужица.

    — Перекуси, — тихо сказала женщина.

    Я замотал головой. Она придержала меня и помогла опуститься на пол и протиснуться меж храпящих, стонущих, бормочущих во сне солдат. Больше я ничего не запомнил, а когда проснулся, было светло, в комнате, кроме меня, никого не было. Вошла хозяйка и спросила:

    — Выспався? Я не велила тэбэ будить, ты прыйшов на свитанку и уви сни стогнав. Я пидсушыла на пичци шынель и пилотку. Пойиш картопли — билыие нэма ничего. Я к тилькы прожывэм зыму — нэ знаю, вже й картопли трошкы. Соли нэма, йиш так.

    Я съел две картофелины, поблагодарил.

    — Та низащо, — ответила хозяйка, — и мий, колы живый, десь тако само майеться.

    На прощание хозяйка рассказала, как найти медсанбат.

    В приемной эвакопункта посмотрели мою карту и, не осматривая рану, направили меня в хирургическое отделение. Там женщина-врач подвела меня к окну и сказала:

    — Спускайте штаны, приподнимите гимнастерку, чтобы не мешала.

    Я стоял перед ней, грязные брюки и кальсоны спустились ниже колен, левая штанина была в крови. Врач украдкой поморщилась, затем решительно наклонилась, ловко развязала бинт. Ватные подушечки, пропитанные кровью, присохли к ране. Она решительно рванула, я вскрикнул от боли.

    — Ничего, ничего, так легче, чем медленно отрывать. Так… Сквозное ранение, пулевое… Потерпите. — И она продела в рану зонд.

    Кровь полилась по ноге, она вытирала ее моим же бинтом.

    — У вас хорошая кровь, рана не засорена, заживет быстро.

    — Как на собаке? — попробовал пошутить я.

    — Почти, — ответила она. — Пожалуй, в госпиталь отсылать не будем — здесь отлежитесь дней 10–15.

    Она подозвала медсестру, приказала перевязать и помыть в бане. Медсестра наложила повязку на рану, обмотала сверху резиновой лентой и повела в баню.

    Баня была оборудована в большой палатке с лавками и деревянными решетками на полу. Медсестра дала мне кусочек мыла и отнесла мою одежду в дезкамеру, или, как ее называли, вошебойку. По соседству ловко действовала бритвой парикмахерша, удаляя обезьянью шерсть с лица раненого.

    Потом медсестра принесла мою одежду, сняла с бедра резиновую повязку, оставив марлевую, которая оказалась сухой.

    — Эй, солдат! Давай и тебя побрею за компанию! — скаля зубы, предложила парикмахерша. И она принялась скоблить мое лицо тупой бритвой, даже не сполоснув по-еле предыдущего бойца помазок — в этом конвейере по обработке раненых было не до гигиены и культуры.

    Во дворе метался старшина, собирая ходячих раненых с работающими руками. Он отобрал нас шестерых, повел к сараю, вытащил палатку и приказал поставить ее на пустыре перед медсанбатом. Те, кто мог, начали ставить палатку на разбухший от дождя чернозем, а я, вытягивая раненую ногу, начал ломать бурьян для подстилки. Ребята, увязая в грязи, натягивали полотнища на колья и смачно ругались. Действительно, как раненым, мокрым, жить в мокрой же палатке, установленной на грязь? Бурьян, который я ломал, тоже был сырой, да и было его мало, не устлать пол палатки даже тонким слоем.

    Но вот снова бежит к нам старшина.

    — Снять палатку! — приказал он. — Я нашел хату, правда, с выбитыми окнами.

    Ребята сняли палатку, вытащили колья, отнесли в сарай. Старшина повел нас по улице. Недалеко от медсанбата во дворе просторного дома, в котором жили врачи, стояла кухня с выломанным окном. Второе окно было без стекол.

    На полу кухни толстым слоем была постелена солома, а поверх нее — брезент. Вот это квартира! В ней были уже и «квартиранты», так что мне пришлось действовать плечом, чтобы втиснуться между лежащими. Было холодно, но сухо. Старшина приказал заткнуть раму окна соломой, а проем без рамы завесить на ночь плащ-накидкой.

    Ужинал я в полутьме. В котелок мне бросили черпак пшенной каши с запахом свиной тушенки. После такого ужина желудок начал отчаянно требовать добавки, но где ее взять? Сон долго не брал — его гнали от меня голод, разговоры, стоны, храп.

    На следующий день я не мог дождаться, когда после завтрака наступит обед, а за ним ужин. Опять сеял мелкий дождь. Кто-то уличил тех, кто доставлял еду с кухни в том, что они по дороге прикладывались к термосам и пайкам хлеба, и поэтому решено было ходить на кухню самим. Мне, наверное, была полезна ходьба, да и повара, посмотрев в мои голодные глаза, шлепали в котелок добавку.

    Лежа под навесом в кухне, я слушал самые разные небылицы и анекдоты, сальные откровения об отношениях с женщинами, рассказы о довоенной жизни — никто не говорил о боях, наградах, ранениях. Военная тема, кроме последних известий с фронтов, игнорировалась даже балагурами.

    Через три дня на перевязке врач сказала, что рана моя без нагноений, чистая, хорошо зарастает.

    — Через недельку забудете, куда были ранены, — пообещала она. — Вам полезно двигаться, и поэтому не могли бы вы нам помогать? Какое у вас образование? Техникум, да еще и строительный? Наверное, хорошо пишете? Я вас очень прошу помочь нашим девочкам в приемном отделении. Вам придется только вести регистрацию поступающих раненых. Этим занимаются медсестры, но их не хватает — сегодня было наступление, ожидается прибытие большой партии раненых. Жить можете здесь же, в приемном отделении, благо и кухня рядом.

    Я, оценив выгоду, согласился. Вскоре из приемного отделения пришла медсестра Аня — полненькая, чернявая, красивая и общительная девушка. Врач сказала, что я буду ей помогать в регистрации раненых, что жить буду в палате.

    — В свободное время приведи парня в надлежащий вид.

    — А оно бывает у нас, свободное время?

    — Ну-ну! Найдешь, если захочешь!

    Аня привела меня в «сортировку», показала в конце сплошного настила для размещения раненых мое место. Здесь было просторно, чисто, а в отсутствие поступающих раненых — и спокойно. Затем Аня велела мне сходить за своими вещами и помыться в бане.

    Когда я прощался с ребятами, они подшучивали надо мной:

    — Маруху нашел?! Не забывай, что и мы не против познакомиться с ее подружками. Бывай!

    В палате меня ждала Аня со стопкой чистой одежды.

    — Вот, выпросила у старшины. Вашу одежду я приведу в порядок, а эту возвратим старшине. Сейчас сходите в душ и вашу одежду принесите сюда.

    Вот это да! Чем я это заслужил? Оказалось, что врач, которая смотрела мою рану, — заместитель главврача медсанбата, и ослушаться ее Аня не могла. Я тщательно вымылся, сменил одежду и белье, вымыл снаружи и изнутри сапоги, попросил парикмахершу постричь меня, а не побрить под нулевку. Та, кокетничая, охотно это сделала.

    Когда я пошел на кухню ужинать, Аня мимоходом подмигнула повару. Тот, пристально взглянув на меня, поколдовал в котле черпаком, и у меня оказался почти полный котелок каши с изрядным количеством мяса. Чудеса! Я воспрянул духом и совсем по-другому взглянул на Аню.

    После ужина, когда наступила темнота, одна за другой стали подходить машины и подводы, набитые ранеными. Одни бойцы заходили сами, других поддерживали сестры, многих вносили на носилках. Мой столик стоял у входа в палатку.

    Врач спрашивала у раненого фамилию, имя, отчество, номер войсковой части, звание, клала мне на стол карточку. Я записывал в книгу остальные данные, ставил на карточке порядковый номер из журнала регистрации и возвращал ее врачу. Она в это время осматривала раненого и говорила, куда его направить — в эвакопункт, в хирургическое отделение, куда-то еще.

    Случалось, что вносили на носилках уже мертвого. Врач констатировала смерть и приказывала медсестрам отнести тело за занавеску, раздеть и вынести в мертвецкую. Мертвецкая, а попросту сарайчик для пожарной помпы, находилась неподалеку.

    Сестры при таком наплыве раненых не успевали, и тогда привлекали и меня. Однажды попался двухметрового роста умерший раненый, очень тяжелый. Голова его была настолько иссечена осколками, что было просто удивительно, как он оставался живым по дороге в медсанбат. Ане и мне приказали вынести его в мертвецкую.

    Я вошел в сарай, и по коже пробежал мороз. У одной стены размещался грубо сколоченный из досок и обитый листовым железом стол, а у другой… штабель трупов высотой мне по плечи. Светлые и темные коротко остриженные головы, бледно-синие лица. Смотреть на такую «поленницу» было страшно, а трупный запах мутил разум и душу.

    У стола стоял хирург-великан. Он подхватил со стоящих на полу носилок очередной труп, бросил его плашмя на стол, и тот грохнул, как бревно. Затем взял скальпель, поддел складку на животе, разрезал брюшину и грудину, запустил ладони в перчатках между ребрами, с хрустом разодрал грудину и посмотрел, что наделал осколок внутри. При этом он курил большую трубку, не брезгуя держать ее левой рукой в перчатке, выпачканной трупной сукровицей. Правой рукой полез в рану, что-то там поискал на ощупь, вытащил, и в железный тазик звонко упал осколок мины. Он еще поковырялся пальцами в груди, взял карандаш и что-то записал в общей тетради.

    Я и Аня стояли, ожидая, когда освободится место у стола для принесенного нами трупа. Хирург взял большое изогнутое шило-иглу, продел в ушко тонкий бинт и начал зигзагами зашивать живот и грудь мертвеца. Зашив, поддел руками под спину, приподнял тело и без особого напряжения ловко бросил его на штабель ногами к стене. Затем сказал, попыхивая трубкой:

    — Вносите! Приподнимите чуть выше!

    Расставив ноги, он запустил руки под тело на носилках, приподнял и сказал, чтобы убирали носилки. Когда мы отошли, он грохнул труп на стол. Мне стало дурно от увиденного и от запаха мертвой крови, и я быстро шел от мертвецкой, боясь показать свое лицо Ане. Потом мы еще несколько раз приносили туда умерших. Штабеля то уменьшались, когда тела увозили в братскую могилу, то вновь росли.

    Ночью в сортировке тускло светили электрические лампочки, сестры уносили тяжелораненых в хирургическое отделение и на перевязку. Когда на носилках вновь оказался мертвый, его отнесли за занавеску, и одна из медсестер попросила врача оставить труп в сортировке до утра.

    — Ни в коем случае. А если еще привезут раненых? Вынести сейчас же в мертвецкую!

    — Я боюсь! Не понесу, хоть убейте!

    — А солдат здесь зачем? Вот пусть Аня с солдатом и отнесут труп. — И она указала на меня.

    Конечно, мне бояться было нечего, я хоронил друзей на передовой, утрамбовывая собою их тела в окопе. Я подошел к Ане и передал ей приказание врача.

    — Я тоже боюсь, — ответила девушка. — Не понесу!

    — Ну что ты, Аня?! Чего бояться? Давай так — я пойду впереди, войду в мертвецкую, а ты останешься у двери. Сбросим труп, и все.

    Она молча взялась за ручки носилок. Стояла кромешная тьма, моросил мелкий дождик. Интуитивно ориентируясь, мы подошли к сараю. Опустив ношу на землю, я распахнул дверь и, взяв носилки лицом к Ане, начал спиной вперед входить в сарай. Запахи в закрытом помещении, полном мертвецов, были невыносимые. Отступая в глубь мертвецкой, я почувствовал, что мои ноги во что-то уперлись, а Аня по инерции напирала на меня носилками. Я упал навзничь, дернув при падении за носилки и втащив Аню внутрь сарая. Она, издав нечеловеческий вопль, бросила носилки и выскочила на улицу. От этого крика у меня, наверное, волосы поднялись дыбом. Я кое-как опрокинул носилки, выскочил из-под них и вылетел пулей из сарая, наскочив на Аню. Та вновь взвизгнула, но, поняв, что это я, обняла меня и тесно прижалась.

    Постепенно мы пришли в себя и, бросив носилки в мертвецкой, не закрыв дверь сарая, пошли в сортировку. Я лег в отдаленный темный угол, Аня пристроилась рядом. Она целовала меня то ли из любви, то ли из жалости, то ли стараясь успокоиться от пережитого испуга. С этого и начался наш роман почти без продолжения.

    Через два дня в медсанбат приехал заведующий делопроизводством штрафной роты старший лейтенант Петр Иванович Кучинский, тот самый завдел, которому командир роты Сорокин рекомендовал присмотреться ко мне, когда я поступил в роту.

    Петр Иванович был украинец из города Казатина, добродушный, покладистый офицер лет тридцати. В различных частях он прошел все тяготы отступления, нечеловечески тяжелые условия войны в Сталинграде, как опытный офицер был направлен своего рода начальником штаба и материально-технического обеспечения в штрафную роту 4-й гвардейской армии и умело вел все дела 68-й ОАШР.

    Он отметил меня и, когда я попал в медсанбат, послал главврачу записку, чтобы меня задержали при медсанбате, не услали в тыл. Когда ему сообщили, что я уже здоров, он приехал за мной. Я этого не знал и вообразил, что нахожусь под наблюдением как штрафник, что мне еще нужно пройти какие-то испытания, чтобы окончательно искупить свою вину.

    Кучинский сообщил мне, что после боя, в котором я участвовал, уцелел только Иван Крапивко, тот, что был награжден орденом Ленина за финскую кампанию, остальные бойцы были убиты и ранены. Меня он приехал забирать для реабилитации. Это слово было мне непонятно, но я не посмел спросить, что оно означает.

    Командирская рессорная тачанка быстро домчала нас до большого стога сена на лугу, по которому мы, раненые, недавно шли ночью и пели песни. Оказалось, что хозвзвод и командир роты размещались здесь, у скирды, на левом берегу Днепра.

    То наступление, в котором я участвовал, продолжалось недолго. Наши войска прошли еще около двух километров и были контратакованы немцами при поддержке танков и самоходок. На захваченном плацдарме не было даже артиллерии, чтобы их задержать. Затем враг выставил зенитную артиллерию на прямую наводку против нашей наступающей пехоты. Наступление захлебнулось, затем пришлось отступить на исходные позиции. Наш командир роты со своим «штабом» и хозвзводом для безопасности вновь вернулись на левый берег Днепра и отошли от него под защиту зенитной батареи.

    Здесь время от времени тоже рвались снаряды, поэтому вблизи от скирды были вырыты глубиной около метра землянки, перекрытые бревнами и дерном. В одной из таких нор, куда приходилось входить на четвереньках, размещался и Кучинский. Он сказал, что и я могу спать в этой землянке и укрываться при обстреле.

    Мы уселись за стол, и повар принес обед — наваристый борщ в мисках и по большому куску душистого мяса. После скудного котла медсанбата это было роскошью, тем более что после ранения и потери крови я не страдал отсутствием аппетита, и только деликатность не позволила мне попросить добавки.

    Кучинский сказал, что я останусь пока при нем, выдал мне амбарную книгу и велел разграфить ее по определенной форме.

    — Скоро у нас будет много работы, — сказал он, — из 202-го запасного полка прибывает пополнение. Вы будете мне помогать оформлять их.

    Ночью я проснулся от тревожного шума, взбудораженного говора, топота копыт и фырканья лошадей у скирды. Хлопнул винтовочный выстрел, и нечеловеческий стон и храп заставили меня выглянуть из землянки. Василий Быков и Николай Крапивко стояли около бившейся в судорогах лошади. Затем она затихла.

    — Давай быстрей, — командовал Василий, — как бы не наскочили на нас. Перережь горло!

    Финским ножом они надрезали кожу вокруг колен еще вздрагивающего животного, затем вспороли от правой к левой ноге и через живот до груди, начали свежевать тушу. Делали они это ловко, быстро, как настоящие живодеры. Вокруг постепенно скапливались солдаты хозвзвода.

    — Копайте яму, — приказал Быков солдатам, — быстро! Да подальше отсюда!

    Он вскрыл брюхо лошади, разрубил грудину, отрубил голову, ноги, вырезал сердце, печень, выложил на кожу, на которой лежала туша, кишки и желудок.

    — В яму, — коротко командовал он, — голову, ноги, потроха!

    Крапивко уже рубил на части тушу, а старшина Кобылин с солдатами освобождали повозку от мешков. Дно повозки они застлали брезентом, поверх него клеенкой и стали раскладывать куски конины одним слоем, чтобы остыло. От мяса поднимался пар.

    Заря разгоралась, стало холодно, на траве серебрилась роса, над лугом слоями поднимался туман. Я снова залез в землянку, улегся на сене и уснул.

    Проснулся я от крика: «Подъем! Дрыхнете, черти полосатые!» Возле меня перевернулся на другой бок Кучинский. Я вылез из землянки. Какая кругом благодать! Какой воздух! Солнце уже катило по небу, пригревало, обещая хороший солнечный день.

    — Не тревожьте Быкова и Крапивко, — сказал старшина Тамарин, — им ночью досталось, могли бы навсегда уснуть.

    Тамарин, плотный, лет сорока мужик среднего роста, верховодил среди старшин хозвзвода. Был он весьма словоохотлив, любил насмешливо поддеть и подшутить. Командиру роты Сорокину лил на руки воду, держа мыльницу с мылом и полотенце на плече, его ординарец, а Тамарин стоял рядом и рассказывал, что произошло ночью.

    Быков и Крапивко днем поехали в Градижск, высмотрели лошадей какой-то части и ночью решили одну из них «реквизировать» на мясо. Их заметили, когда Быков уводил лошадь, окликнули и, когда он бросился убегать, подняли стрельбу. Быков прискакал к ожидавшему его с верховыми лошадьми Крапивко, они вскочили на своих лошадей и, ведя на поводу украденную, помчались во весь дух по Градижску. За ними начали погоню, и конокрады долго колесили по улицам Градижска, чтобы оторваться от преследователей, а затем по глухому переулку выехали из города и к рассвету вернулись в роту. Так вот откуда берутся сытные обеды в нашей роте!!!

    В обед к нам приехал член суда военного трибунала, капитан. Его угостили, и он в землянке долго вел переговоры с Сорокиным и Кучинским, оформляя какие-то документы. Затем мои командиры пригласили меня в землянку, а сами вышли. Капитан пристально посмотрел на меня, когда я уселся перед ним на сено. Начался опрос объективных данных, после чего он задал мне вопрос:

    — Чего бы вы хотели?

    Я молчал. Капитан догадался, что его вопрос слишком общий, пояснил:

    — Вы храбро вели себя в бою, смыли свою вину кровью, вас даже представили к награде. Чего бы вы теперь хотели?

    Я вновь не понял его вопроса.

    — Ну, вот вас судили, — устало подсказал капитан, — дали срок, вы искупили вину…

    Наконец, я понял. В сильном волнении, запинаясь и подбирая слова, я сказал:

    — Я прошу снять с меня судимость, и я оправдаю это доверие!

    — Хорошо, — ответил капитан, — с вас снимается срок наказания и судимость. Отныне вы считаетесь не судимым, и при заполнении любых документов в графе «Судимость» можете писать «Не судим». Поздравляю вас! — И он пожал мне руку. — Получите этот документ о снятии судимости и пришлите ко мне Крапивко.

    Я вылез из землянки, расправив плечи, облегченно вздохнул. Сердце прыгало от радости. Меня подозвал Кучинский и спросил:

    — Ну что же, поздравляю. Мы предлагаем вам остаться в постоянном составе нашей роты. Что вы на это скажете?

    Я согласился. Мне не хотелось возвращаться в свою 8-ю гвардейскую воздушно-десантную дивизию, встречаться с начальником оперативного отдела Красильниковым, да и другими, кого я раньше знал. Для них я навсегда останусь штрафником, а здесь я уже заслужил уважение и положительную репутацию, представлен к награде. Командиры здесь почти все имеют высшее образование, а такие, как Козумяк, не делают погоды.


    В постоянном составе штрафной роты

    На следующий день прибыло пополнение — около 250 человек. Большей частью это были узбеки, меньше было украинцев и русских. Я вносил каждого в книгу учета. Узбеки плохо говорили по-русски, и мне приходилось не раз повторять вопросы объективных данных, я затруднялся в правильности написания населенных пунктов, фамилий и имен, и мне приходилось обращаться за помощью к Садыкову.

    Бойцы пополнения лежали на лужайке, при артобстреле втягивая шеи и сжимаясь в комок. Многие из них были не только не обстреляны, но и вообще только недавно увидели большой мир. Шел октябрь с ночными заморозками и холодными дождями, и азиатам приходилось тяжело вживаться в войну, в непривычные условия жизни и питания. Если для русских и украинцев болезни на войне были редким явлением, то узбеки болели часто и тяжело.

    Украинцы и русские в большинстве своем были направлены в штрафную роту за то, что при отступлении 1941 года остались на оккупированной территории, но были и люди с серьезными преступлениями, которым расстрел был заменен на 10 лет заключения, а после — штрафной ротой. Почти всех объединяло то, что преступления были совершены не по злому умыслу, а из-за чрезвычайных обстоятельств, по трусости, халатности, душевной слабости или из-за пьянства.

    Формирование взводов штрафной роты осуществлялось так, чтобы в них было примерно одинаковое процентное соотношение русских и узбеков, чтобы узбеки на примере русских вживались в солдатскую жизнь, перенимали правила, навыки, приемы, осваивали разговорную речь и команды на русском языке.

    Я вспомнил храброго санитара Козбекова, представленного к ордену Красной Звезды. Он так и не получил свою награду — когда я выскочил из траншеи и побежал на врага, он побежал следом за мной, но разрывная пуля попала ему в голову. Он упал, свернувшись калачиком, и затих — рассказали мне потом те, кто позже вернулся в роту после госпиталей.

    Командиры назначили помощников из числа бывших офицеров и разбитных сержантов, и поздними вечерами начались строевые занятия, сколачивались подразделения. Однако вскоре всех бросили в бой — наши части сбили врага и погнали на запад.

    Ранним, с замерзшими лужами и инеем на траве, утром мы вновь переправились через Днепр, и наш обоз стал догонять наступающие части, стремительно двигающиеся на Знаменку, Шполу, Звенигородку, Кировоград, Гайворон.

    Мы проехали через село, до которого когда-то дошли наши штрафники и другие части и от которого пришлось отступить. От села осталось несколько хат — все было сожжено и развалено. Мимо бойцы вели трех пленных со связанными назад руками, как вдруг Тамарин бросился на них, как дворовый злой пес, и со всего размаха ударил в ухо одного, по голове другого, начал пинать упавших ногами.

    Мое удивление переросло в возмущение. Если ты взял их в плен сам, в окопах, на передовой, — то бей, убей! Но здесь, когда пленных ведут конвойные в тыл, в штаб дивизии, — что толкает Тамарина к такой жестокости? Это наши враги, но я не чувствую к ним ненависти — их истерзанный жалкий вид, грязные, жабьего цвета шинели и пилотки, перепуганные лица и умоляющие глаза даже вызывают сострадание. У меня нет ни страха, ни отвращения, скорее я испытываю любопытство и разочарование, презрение к их слабости. И это высшая раса?! Где же ваша тевтонская надменность, превосходство духа, непобедимая наглость?

    Я ловлю себя на том, что во мне растут возмущение и злость не от вида поверженного врага, а от поведения своего собрата по оружию, боевого товарища. Мне стало стыдно за него. «Ну, какой же он герой, — думал я о Тамарине, — избивая пленных? Это нечестно, подло. Да он просто трус! — вдруг сделал я для себя вывод. — Храбрый, сильный воин после боя руками не машет, он милостив».

    Теперь мы двигались на запад. Закончились пески Приднепровья и пошел чернозем Украины, тот самый чернозем, который оккупанты увозили вагонами в Германию. Начались осенние холодные дожди. Чернозем разбух, насытился влагой, дороги превратились в черное месиво, цепляющееся за ноги, за колеса, за все, что движется. Солдаты, с трудом вытаскивая из грязи ботинки с обмотками и сапоги, несли на себе снаряды, мины, тащили, помогая лошадям, орудия. Лошади, надрываясь, бились в грязи. Усталость, тяжесть, холодный непрекращающийся дождь вызывали равнодушие ко всему, к своей жизни.

    Вечером остановились за огородами села. В селе разместился какой-то штаб, и нам не разрешили в него войти. Повозки поставили у высоких тополей с облетевшей листвой. Кухня выдала ужин, и я сел поесть прямо под дождем, прислонившись спиной к тополю. От усталости мы дальше идти не могли, выбились из сил и лошади. Решили здесь заночевать.

    Ложиться на землю, по которой течет вода, хотя и сам промок до нитки, было опасно — закоченеешь. Я стал ломать бурьян, чтобы сделать ложе. Возчики, привязав лошадей, устроились под повозками, а командиры ушли в село. Наломав бурьяну я снял с себя шинель, постелил поверх, лег и полами прикрыл себя сверху, натянув пилотку на уши. Дождь идет и идет, вода стекает с шинели — все-таки защита. Но проклятый разрез в шинели! Он расходился и оголял поясницу, которая намокла и мерзла. Если бы не потеря сил, вряд ли удалось бы сомкнуть глаза. Но и сон, — лучше бы его не было, — не давал возможность контролировать себя, вовремя повернуться, прикрыть переохлаждающиеся части тела. С тех пор я всегда, даже в жару, когда сплю раздетый, прикрываю поясницу, — без этого не могу уснуть, мне кажется, что она мерзнет. Так и сплю: все тело открыто, а поясница накрыта скомканной в жгут простыней или пододеяльником…

    Все же хозяйственники нашли в селе пустую конюшню, которую мы и превратили в свой «штаб». Здесь мы с Кучинским оформили всю документацию на погибших и раненых, документы на реабилитацию оставшихся в живых, привели в порядок отчетность, составили заявки в штаб 4-й гвардейской армии на продовольствие, боеприпасы, оружие и снаряжение.

    После тяжелой осени наступила снежная зима 1943–1944 годов, донимавшая морозами, но бойцам было легче — холод сухой, да и снег — не грязь.

    Во вьюжную декабрьскую ночь наша рота, тихо подойдя к околице, сняла передовые дозоры и начала выбивать фашистов из села. Я вслед за командирами взводов вошел в один дом. Хозяин и хозяйка лет по сорок, две девочки 12–14 лет были рады своему освобождению, смотрели с любопытством и тревогой.

    Командиры взводов ушли, когда связной сообщил, что рота заняла половину села и стала продвигаться дальше, но встретила сильное сопротивление. Немцы опомнились и теперь организовали оборону, подтянули резервы, и в центре села в направлении улиц встали самоходные орудия. Я остался один в доме и слушал близкий бой. Фашисты хотели охватить село с флангов и взять нашу роту в кольцо.

    Хозяин и хозяйка уединились в спаленке, девочки лежали на печи, я, не раздеваясь, дремал на кровати. Резко взорвался рядом с домом снаряд, заставив вздрогнуть и тревожно прислушаться. Девочки слезли с печи и, прижавшись, прилегли рядом со мной. Я только теперь подумал: а почему они не с родителями, ведь в минуты опасности родители всегда, как наседка цыплят, прикрывают собой детей? А эти одни и пошли не к родителям, а ко мне. Чудно! Может, все и выяснилось бы, если бы в дверь резко не забарабанили. Хозяева опять не вышли, девочки ушли на печь, а я, взяв автомат на изготовку, подошел к гремящей двери и спросил:

    — Кто?

    — Открывай быстро! Открывай, тебе говорят! — дальше посыпались крепкие слова.

    Я открыл засов, и в дверь ворвались наши солдаты, чиркнула зажигалка, и требовательный голос произнес:

    — Лампу! Быстро набивайте ленты патронами, давай, давай!

    Вскрыли с треском ящик с патронами и начали набивать диски и ленты. Я стал помогать. Близко слышалась автоматная трескотня, бухали гранаты. Бросив ящики, бойцы с дисками и уложенными в коробки лентами стремительно ушли в ночь. Стрельба отдалилась.

    В незапертую дверь вошел Быков и, увидев меня, спросил:

    — А где наши?

    — Ведут бой.

    — Мне связной сказал, чтобы обоз разместили в этом дворе.

    Вошло еще несколько ездовых, занеся в дом холод, пар и снег. Хозяева не показывались, а девчонки таращили глаза с печи. Странность поведения хозяев я потом, значительно позже, объяснил себе так: либо хозяин был дезертиром, либо вовсе чужим человеком, переодетым немцем или полицаем, и держал под оружием хозяйку дома в спальне, боясь, что она может его выдать. Я и командиры взводов и видели-то его мельком, в нижнем белье. Он ничего не говорил и ушел с хозяйкой в спальню, а может быть, и увел ее насильно. Может быть, поэтому и девочки не шли к родителям, а со страха искали защиту у меня. Кто ж его знает?!

    Бой удалялся все дальше и дальше — село было большое, протянулось на несколько километров, соединяясь с другими.

    Утром пришел связной и принес приказ Сорокина: обозу приехать в центр села к сельсовету. Занималась заря, буря улеглась, синий снег, скрипел под ногами и колесами обоза. Изредка в разных местах рвались снаряды — противник держал нас в напряжении и напоминал о себе, демонстрируя силу. У нас, конечно же, артиллерии и минометов не было.

    Когда над сиреневыми тучами у горизонта поднялось багрово-красное солнце, мы выехали на большую площадь — стык трех сел. На площади, леденя своим видом душу, стояла высокая виселица, а на ней висели четверо, склонив набок непокрытые головы то ли с поседевшими, то ли с припорошенными снегом волосами. Это немцы уже давно повесили коммунистов-партизан и не разрешали снимать в назидание другим. Наш политрук тоже распорядился пока не снимать повешенных, чтобы солдаты воочию убедились в зверстве фашистов.

    Обоз занял большой двор с просторным домом, крытым соломой. Задымила кухня, повара возились у стола, оттеснив хозяйку. Малыш годиков трех с любопытством таращил глазки на незнакомых людей, оружие, вскрываемые банки консервов, а когда близко рвался снаряд, он каждый раз говорил:

    — Хлицы стиляют! — И серьезно смотрел на наши смеющиеся лица.

    Передовая проходила по пригорку совсем близко от села и от нас, и мы слышали короткие очереди вражеских и своих автоматов, а на улице, огородах и на домах рвались мины. Врага изгнали из села, но он сидел в снежных окопах за селом на пригорке. Идти на него в открытую у нас не было сил.

    После обеда командир взвода Васильев стал готовить отделение для разведки. Необходимо было выяснить, есть ли противник в соседнем селе за бугром. Снежная буря не позволяла нам и немцам держать сплошной фронт — были отдельные укрепленные очаги сопротивления да редкая цепочка боевого охранения.

    В боевом охранении враг устраивал окопы в снегу, обкладывал их подушками и перинами, отбирая их у населения. Украинки перышко к перышку, пушинка к пушинке собирали многие годы свое приданое, а теперь на нем восседали в окопах вшивые фрицы. Перины и подушки сохраняли тепло и были непробиваемы для пуль и осколков.

    Но вот меня вызвал к командиру роты уполномоченный контрразведки СМЕРШ лейтенант Хазиев. Он всегда был при Сорокине и настоял на том, чтобы даже питаться из его котла. Сорокин хотел было его отшить, но не смог — тот чем-то пригрозил.

    Хазиев сказал мне, что готовится группа для ночной вылазки в соседнее село и я должен проконтролировать ее действия. Еще не было случаев засылки штрафников в тыл врага, и неизвестно, что может случиться. Он объяснил мою задачу и сказал, как я должен поступить в том или ином случае.

    — А вообще, принимайте решение в зависимости от того, как сложится ситуация. Действуйте через помкомвзвода.

    Я набил два автоматных диска патронами, взял в сумку три гранаты, плотно поужинал. Группа отдыхала в доме рядом с хозвзводом. Я пошел к ним, прилег на солому рядом с помкомвзводом. Тот не спал.

    — Возьмете с собой? — шепотом спросил я.

    — Я знаю! — ответил он. — Мне сказали. Будем действовать вдвоем.

    Поздним вечером мы в маскхалатах гуськом двинулись к линии обороны противника. Вновь выла снежная метель, и мы ориентировались по компасу. Впереди шел помкомвзвода, я был замыкающим. Бойцы группы днем наблюдали с разных точек за обороной врага. В соломенной крыше последнего дома, наиболее близкого к врагу, сделали дыру для наблюдения с чердака. Установив, где размещается боевое охранение немцев, мы теперь шли, надеясь, что не наскочим на их пулеметное гнездо. Подойдя к линии обороны, мы прислушались к стрельбе и по-пластунски направились в промежуток между окопами. Нам это удалось, и мы, бороздя носом снег и утыкаясь лбом в сапоги впереди ползущего, ушли во вражеский тыл и направились к невидимому селу, ориентируясь на чутье и компас.

    Вдруг порывы снежной бури донесли слабые человеческие голоса. Мы залегли и замерли. В стороне от нас шли люди, слышался скрип снега и иногда слова. Видимо, это по дороге шла смена боевого охранения. Подождав, пока заглохли звуки шагов, помкомвзвода поднял отделение и повел в ту сторону, откуда раньше раздавались звуки. Видимо, он решил идти по дороге — так быстрее, и если нас заметят, то могут подумать, что возвращается смена боевого охранения. Как только мы вышли на дорогу, стало значительно легче идти, да и дорога наверняка приведет нас в село.

    Через полчаса мы заметили темные силуэты деревенских хат и свернули с дороги. Помкомвзвода назвал двух бойцов, которые пойдут к крайнему дому и у хозяев узнают, много ли немцев в селе, есть ли танки, орудия. Остальные должны окружить дом, не приближаясь к нему, стараясь оставаться незамеченными и не вступать в бой без крайней необходимости. Бойцы растянулись по огородам, залегли, взяв под наблюдение первые дома. Улица была пуста.

    Двое пошли к дому. Когда им оставалось пройти не более 20 шагов, дверь открылась, и из нее вышел немец в наброшенной на белье шинели. Увидев идущих на него людей в маскхалатах, он окликнул их. Наши ребята растерялись и остановились, чего делать было никак нельзя. Немец тревожно и громко что-то еще раз спросил и, увидев, что двое в белом молча бросились к нему, с криком «Русс!» захлопнул дверь, закрыв ее на засов.

    Разведчики навалились на дверь, но она не поддалась. Помкомвзвода подал для всех знак взмахом руки и бросился к дому. Звякнули стекла высаженного окна. Немец вывалился на улицу, вскочил и, завопив, бросился бежать вдоль домов. Ничего не оставалось, как срезать его очередью. Из окна резанул по нашему бойцу немецкий автомат — второй немец, увидев, что его товарищ убит, не стал прыгать в окно, а стал отстреливаться. В дверь ударила вторая очередь, и только случайно наш солдат не был убит — он отошел, чтобы с разбега вышибить дверь, а немец стрелял под углом к дверному проему.

    Пришлось нашему бойцу сделать рывок вдоль стены и бросить гранату в окно. Немец снова выпустил короткую очередь, разведчик успел скрыться за углом дома. Глухо взорвалась граната.

    По огородам и по улице уже бежали наши солдаты и расстреливали почти в упор выбегающих из домов немцев. Ухали гранаты, стрекотали автоматы, слышались крики. Помкомвзвода кричал: «Назад! Назад! Отходите!» — но было слишком большим соблазном расстреливать немцев, мстя им за все свои беды. Не будь войны — разве они были бы штрафниками?!

    Большая часть группы остановилась и повернула на голос помкомвзвода, но некоторые либо не слышали, либо, видя врага перед собой, не хотели слышать.

    — Уразов! Выводи группу, а я верну остальных! — крикнул помкомвзвода и бросился в село.

    Я вывел группу на дорогу, но сразу же сообразил, что нам навстречу должна идти смена боевого охранения и мы можем с ней столкнуться. Нас было всего девять, и они уничтожат нас. Я повернул в сторону от села и дороги. Бежать по снегу было тяжело. Мы взмокли, задыхались, но продолжали бежать, потом пошли шагом, потом остановились, прислушиваясь к стрельбе в деревне. Там шел настоящий бой.

    — Надо бы помочь своим, — сказал кто-то.

    — Мы теперь им не поможем, сами погибнем, не выполнив задания.

    — Тогда пошлите одного с донесением к командиру роты, а мы пойдем на помощь!

    — Один может не пробиться через заслоны. Прекратить разговоры! За мной!

    Мы шли по глубокому снегу и, наскочив на овраг, стали его обходить, как вдруг близко раздался окрик по-немецки. Мы упали ничком. Еще окрик, и над нами засвистели веером трассирующие пули. Справа и слева от этого окопа в нашу сторону тоже потянулись трассы — значит, здесь боевое охранение немцев, их пулеметные ячейки.

    Я решил отойти в глубь обороны немцев, пройти 2–3 километра в сторону, где о нас не знают и не ожидают, подползти к огневым точкам, забросать их гранатами и броситься к своим. Да, свои не знают, что мы выходим из немецкого тыла, примут нас за врага и могут перестрелять. Надо постараться этого избежать.

    Мы шли часа полтора, а затем свернули на предполагаемую линию немецкого боевого охранения, приблизились, поползли развернутым фронтом с гранатами в руках. Залегли, стали ждать выстрелов, чтобы определить, где окопы немцев. На этом участке что-то уж очень далеко друг от друга и редко стреляли немцы!

    Я шепотом приказал всем ползти один за другим, цепочкой. Долго и трудно ползли и, к великой радости, увидели и услышали выстрелы по бокам от нас и сзади. Неужели пересекли передовую? Уже хотели подняться и идти, как вдруг нам навстречу зататакал наш станковый пулемет — то ли по нам, то ли в ответ немцам. Его пули летели над нашими головами.

    «Перебьют, как куропаток, — подумал я. — Надо что-то придумать. Червонобабу ко мне!» — передал я шепотом.

    Подполз Червонобаба, бывший лейтенант. Я спросил:

    — Слушай, Червонобаба, как нам быть? Мы на нейтральной полосе, перед нами чужая часть, и там никто не знает, что мы здесь выходим. Могут перестрелять свои же.

    — Я бы дождался рассвета, снял маскхалаты и пополз навстречу своим, махая маскхалатом, — ответил он, подумав.

    — Нет, потеряем время. Мы должны были вернуться в четыре часа, а сейчас уже пять. Давай сделаем так: ты один ползи навстречу нашим и, не поднимаясь, кричи, чтобы не стреляли. Когда доползешь и объяснишься, дай три коротких очереди, и мы пойдем.

    — Хорошо. Попробую рискнуть.

    Мы лежали и ждали. Послышался голос Червонобабы: «Не стреляйте! Я свой!» Но до нас донеслись и голоса сзади, со стороны немцев, выстрелы, и на фоне горизонта мы заметили фигуры людей, идущих на нас.

    — Приготовиться к бою! — скомандовал я. — Немцы! Отстреливаться и отходить к своим!

    Отползая, мы стреляли и бросали во врага гранаты. Гранаты рвались и среди нас, но нас в белых халатах не было видно, а немцев мы видели и вели прицельный огонь. Застрочил и наш пулемет, выпустив сначала три коротких очереди — значит, Червонобаба у своих. Немцы, потеряв часть солдат, убрались восвояси, а мы ползли в свою сторону.

    Еще через час, на зорьке, измученные, мы возвращались в нашу роту. Я доложил Сорокину в присутствии Хазиева и Васильева все, что произошло, с трудом ворочая языком.

    — Дайте ему самогонки! — предложил Васильев. — Пусть смочит горло!

    — Нет, лучше чаю! — попросил я. — А помкомвзвода со своей группой не вернулись?

    — Нет, и вряд ли вернутся, — ответил Сорокин. — Не надо было ввязываться в бой, ну да теперь ничего не поделаешь. Жаль ребят, погорячились. Кучинский, представь всех к награде медалями, а Уразова — к ордену Красной Звезды. Вы поступили правильно, выполнили мой приказ и вывели группу без потерь.

    Нас хорошо накормили, бойцам дали выпить, и мы завалились спать на душистую солому.

    В обед нас разбудили — рота готовилась к походу. Оказывается, немцы после нашей вылазки драпанули, оставив соседнюю деревню. Может быть, этому способствовали те шесть бойцов, что вели бой на свой страх и риск, а может, узнали, кто им противостоит, и сыграло свою роль слово «штрафник»?

    В селе мы остановились и начали расспрашивать местных жителей о ночном бое. Нам рассказали, что немцы собрали около полутора десятка трупов, многие были ранены. Затем по селу провели без шинелей и шапок наших пятерых бойцов, босых, со связанными колючей проволокой руками, избитых. Их увели по большаку за деревню, и больше о них ничего узнать не удалось.

    Впереди нас вели бой другие части, и мы шли следом. К вечеру мы стали спускаться с пригорка, по которому проходила одноколейная железная дорога. На переезде с будкой мы увидели здоровенного немца, распятого на шпалах. Его руки и ноги проволокой были прикручены к рельсам, а рот набит черноземом. На бумажке, прикрепленной к пуговице мундира, было написано: «Получил свое!» Наши бойцы проходили, проезжали мимо, молча смотрели. Жестоко поступили с трупом врага, но справедливо!

    Я ехал на повозке по заснеженной дороге вдоль села, когда увидел на обочине дороги в снегу ручную немецкую гранату. Фашисты капитально готовились к войне, и даже обычные ручные гранаты были сделаны с точеной, почти полированной деревянной ручкой из бука и других ценных пород дерева. Внутри длинной ручки, позволявшей далеко бросать гранату, к взрывателю тянулся шнур с фарфоровой бусинкой на конце. Вытащишь бусинку, дернешь за нее шнур и бросай фанату…

    Так вот, я увидел такую гранату и соблазнился ее эффектным видом. Я соскочил с повозки, подбежал к канаве, протянул руку и обомлел, заметив две тоненькие проволочки-струнки, охватывающие ручку и уходящие в снег, — граната была заминирована. Какое-то мгновение отделяло меня от смерти. Я отдернул руку и зачарованно смотрел на проволочки.

    Эх! Молодость! Глупость! Вы думаете, я отказался от намерения овладеть гранатой? Да нет же!.. Внимательно осмотрев гранату еще раз, я заметил, что струна охватывает ручку неплотно, со слабиной. Придерживая кольцо струны, я начал осторожно вынимать из него ручку, боясь, что струна заденет за какой-нибудь заусенец и взорвет мину под гранатой. Но ручка была отшлифованной, я вытащил из объятий мины фанату и бросился догонять подводу. Нужно было взорвать мину, мелькнула запоздалая мысль, но не было времени — обоз уходил, не было и длинного шнура, чтобы привязать к струне и, укрывшись, дернуть за взрыватель.

    К полудню наш обоз, транспорт с боеприпасами и продовольствием скопились у окраины другого села, за пригорком на околице которого шел бой. Ездовые и я зашли в небольшой, в одну комнату, домик с огромной русской печью. Возле печи стояла огромная кадушка, до краев наполненная брагой. Вот это да! Сколько же самогона можно выгнать из такой бочки?!

    Я уселся у окошка с видом на пригорок, разделяющий села, в которое попадало солнышко, пригрелся.

    Внезапно со стороны села, в котором шел бой, послышался гул моторов, нарастая, он заполнял все пространство, вместе с ним нарастали беспокойство и страх. Люди вышли из домов и, вертя головами во все стороны, смотрели в небо. Казалось, вот-вот из-за пригорка выплывет в небе армада немецких самолетов и бомбовым ударом сметет все, что есть на земле. И вот на горизонте из-за пригорка показались… танки.

    Я выскочил на улицу. Танки шли на нас. Чьи они, наши? Но почему тогда идут со стороны противника? Фашистские? Но по очертаниям вроде бы не похожи на немецкие, да и мы узнали бы о них, ведь танки идут со стороны села, в котором идет бой, и наши сообщили бы по телефону или рации? А танки шли и шли, из-за горизонта выплывали все новые и новые машины.

    Мы стояли молча, загипнотизированные лавиной стальных машин, усыпанных солдатами. Через некоторое время солдаты спрыгнули с танков и цепочкой пошли за ними в атаку на нас.

    — Орудия-а-а, к бою! Прицел…

    Я увидел в вишневых садках приземистые, распластанные, похожие на лягушек противотанковые орудия, уставившиеся своими надульниками, как сжатыми кулаками, в танки.

    Кто-то из старших офицеров послал навстречу танкам трех солдат. Они бежали на свою верную смерть, если это враг, и на жизнь свою и нашу, если это свои.

    Внезапно все пришло в движение. Взревели автомашины, закричали люди, захлопали кнуты по спинам лошадей. Люди бежали по огородам, улице, между домами, побежал и я, подчиняясь общему стремлению. Я видел, как наши ездовые, нахлестывая лошадей, устремились в общий поток.

    Один ездовой бросил сани, полные винтовок и автоматов, и заячьими зигзагами побежал между домами. «Ах ты, гад! Трус!» — негодовал я. Но ведь я и сам бегу?! Тогда я схватил вожжи, поднял брошенный кнут, стеганул лошадей и направил их на улицу. Мне удалось выехать на ее середину, и я увидел, как с одной и другой стороны выезжали подводы, быстро образовав пробку. Сани мои были низкие, на них наезжали более высокие подводы, цепляли, ломали, калечили лошадей. До этого я бежал рядом с санями, а теперь прыгнул на них, чтобы не быть покалеченным и смятым общей лавиной.

    Раздался залп орудий. Я оглянулся. На броне переднего танка блеснула молния — это взорвался снаряд. Бежавшие к нему три солдата были скошены автоматными очередями пехоты, идущей за танками. Дали залп и танки. Снаряд угодил в трубу дома, с которым я поравнялся. Раздался ужасный треск, мои лошади присели на задние ноги, и от толчка я упал на сани, больно ударившись об ящики с оружием. Фыркнули, шлепаясь, осколки. Это еще больше вызвало панику. Какой-то «студебеккер» прямо перед моими лошадьми тараном разбрасывал в стороны подводы и лошадей. Получилось, что мои сани оказались прямо за ним, и я стал довольно быстро продвигаться через пробку по улице. Подхлестывая лошадей, я бежал рядом с санями за «студебеккером».

    По огородам бежали бойцы, убегая от танков. Навстречу им, потрясая автоматами и стреляя в воздух, бежали солдаты, как я после узнал, заградительного отряда войск НКВД. Они кричали что-то убегающим, заставляли их останавливаться и поворачивать назад.

    Мои сани скатились по дороге в лощину и в самом низу вдруг уткнулись в промоину. Лошади стали биться, не в силах стронуться с места, но к ним подбежали бойцы заградотряда и помогли выдернуть сани. Тот «студебеккер», что проложил мне путь, они остановили, и всех солдат, что были на нем, вместе с командиром в кабине заставили сойти и развернули навстречу бою.

    Бойцы НКВД действовали быстро, напористо, с помощью отборных слов и оружия приводя в чувство бегущих в панике. В тыл они пропускали только подводы и машины с одним ездовым или шофером, всех остальных, даже безоружных, сколачивали в группы и заставляли двигаться назад, к передовой.

    Меня, естественно, пропустили, и я, нахлестывая лошадей, старался быстрее взобраться на склон лощины, по которому шла скользкая дорога. Возле дома, в котором мы остановились, когда выбрались из леса ночью, я остановил сани. Во дворе стояли две наши подводы, у которых хлопотал Быков. Увидев меня, он порадовался, что я благополучно выбрался из такой переделки.

    В этот момент бойцы заградотряда привели шестерых солдат, быстро и деловито поставили их к стене соседнего дома, сержант выстроил своих напротив и скомандовал:

    — По паникерам и трусам — огонь!

    Раздался залп из автоматов, и стоявшие у стены упали. Это было так неожиданно и страшно, что я ушел в дом и долго не мог унять дрожь. Среди расстрелянных был и наш ездовой, бросивший сани.

    Я и не заметил, как прекратился бой на той стороне села, к которой спускались танки. Через час-два нас разыскал ординарец Сорокина и передал приказ вновь возвратиться на конец деревни, приготовить ужин для бойцов и вечером доставить еду на передовую, а Тамарину немедленно доставить боеприпасы туда, куда он укажет.

    Оказавшись вновь на окраине села, я подошел к тому домику, в котором сидел перед окном. Снаряд ударил под окно, взорвался, разнес кадушку с брагой и выломал почти всю противоположную саманную стену. Если бы я остался сидеть в домике, снаряд прошел бы через меня. Меня начало тошнить от запаха спиртного — брага из кадушки забрызгала все вокруг. Под горой лежали трупы троих красноармейцев, которых послали навстречу танкам, на улице дымила скатами сгоревшая грузовая машина…

    А случилось вот что. Наша танковая армия шла на прорыв фронта в тыл врага. Когда головной танк взобрался на пригорок и его экипаж и десантники увидели наше село со скоплением войск, техники и обозов, а в садах противотанковые орудия, среди которых видны были вспышки, то танкисты решили, что это стреляют по ним, развернулись и пошли в атаку.

    Наши артиллеристы приняли их за немцев и открыли огонь. Завязался бой, но, достигнув деревни, танкисты поняли свою ошибку, развернулись и пошли в немецкий тыл. Постепенно шум движущихся танков затих.

    Вечером меня и ординарца командира роты послали разыскать наши взводы, узнать о потерях людей. Мы благополучно перевалили через пригорок, хотя над нами пролетали мины и снаряды, но на подходе к деревне были обстреляны из пулемета, и нам пришлось бросками перебегать от дома к дому, пригибаясь в уровень с плетнем. Ординарец Сорокина предложил:

    — Знаешь что, давай дождемся темноты в каком-нибудь доме, а лучше — заночуем здесь, а утром пойдем дальше. А то так можно угодить под пулю!

    Я согласился, и мы застучали в двери довольно приличного дома. Открыл хозяин, который сначала осмотрел нас в щель двери. В доме нас тоже встретили настороженно, и я отнес эту тревогу на счет рвущихся мин и снарядов.

    Ординарец, разбитной и нахальный парень, сказал хозяевам, прячущимся в противоположной от противника комнатке, что мы будем у них ночевать, и спросил, есть ли что закусить и выпить. Хозяин покряхтел, помялся и сказал:

    — Маруська, зберы на стил!

    Из-под печки он вытащил бутылку мутного самогона, на столе появилась холодная картошка (днем боялись топить печку), три вареных яйца, кусочек сала и миска кислой капусты. Ординарец, потирая руки и глотая слюну, посматривал на белесую бутылку.

    Мы уселись за стол в большой комнате, в которой не рисковали находиться хозяева. Косые лучи через щели ставней освещали комнату яркими полосами. Хозяин присел на краешек скамейки у стены, но ординарец щедро пригласил его к столу. В два граненых стакана забулькал самогон. Свой я подвинул хозяину, сказав, что не пью. Тот удивился, но не отказался, чокнулся стаканом с ординарцем, вздохнул и выпил, не дождавшись тоста ординарца.

    — За нашу победу и чтоб все были живы!

    Ординарец тоже выпил до дна, но не так легко, как хозяин, задохнулся, ухнул и, захватив рукой капусту, отправил ее в рот. Ели с аппетитом. Подумав, ординарец вытащил банку тушенки, вскрыл ее финкой. Ужин вышел роскошный, но душевного разговора с хозяевами не получилось. Их можно было понять. Когда наши части выбивали немцев, они сидели в погребе и вышли, только когда услышали русскую речь. Когда хозяин пошел в сарай, чтобы накормить и напоить корову, то ее и след простыл, осталось неясным и то, кто ее увел — наши или немцы. Потеря в военные голодные годы коровы-кормилицы, дававшей молоко, масло и мясо от приплода, всегда была трагедией для крестьянской семьи.

    На мой вопрос, как жили в оккупации, хозяин ответил:

    — Да як!.. До вийны працювали за трудодни, на яки ничого нэ давалы, але хоч булы слобидни. А пры нимцях робылы як рабы, пид кнутом, шо украдэшь — то твоэ, колы голову нэ загубыш. Яке жыття пид нимцем?! Ось и послидню кормылыцю забралы. — И он, махнув рукой, пошел в сени курить.

    Солнце село за гору, наступили фиолетовые сумерки. Хозяйка зажгла каганец в своей комнате, боясь, что через ставни свет увидит немец. Ординарец осоловело клевал носом. Хозяин внес охапку соломы, расстелил на полу, застлал ряднушкой и бросил подушки. Он объяснил, что на полу спать безопасней, чем на кровати. Мы разулись, наполнив комнату солдатским запахом, завалились на мягкую солому и уснули, точно за окном и не строчили пулеметы, не рвались мины, не светились ракеты.

    Утром мы умылись, побрились. Хозяйка подала нам на стол горячий борщ, заправленный старым салом.

    Поблагодарив хозяев за гостеприимство, мы вышли на улицу. Солнце уже поднялось, и все вокруг засияло. Я с какой-то радостью и легкостью вдыхал морозный воздух, щурил глаза от ярких бликов, смотрел в чистое голубое небо.

    Из-за гор низко вылетел наш «ястребок». Он взмыл вертикально над селом, сделал петлю и начал выделывать разные фигуры, сверкая на солнце. Вот он устремился вверх, сделал переворот и почти вертикально пошел вниз. Казалось, что он сейчас врежется в дома, но он вышел из пике, и в этот момент я увидел, как к земле посыпались фадом противопехотные бомбы. Раздался страшный скрежет от взрывов, на конце села улица и дома утонули в дыму. Самолет развернулся и вновь пронесся над местом взрывов, сверкая морзянкой огня пушки и пулеметов.

    Это произошло неожиданно, быстро, у нас на виду. До бомбежки мы видели, как вдоль улицы строилась походная колонна солдат, в хвосте которой стоял обоз. В эту гущу и всадил лоток мелких бомб истребитель. Только теперь мы заметили, что на нем не было ни номеров, ни звезд, — видимо, немцы использовали наш захваченный самолет для своих подлых целей.

    Когда мы подошли к месту бомбежки, то увидели страшную картину: на плетнях, на проводах и столбах висели куски одежды и внутренности людей, разорванных бомбами, на земле лежали трупы и окровавленные части тел. Лошади хрипели и оседали на задние ноги, на повозки укладывали раненых. Уцелевшие бойцы уходили в степь по дороге, в ту сторону, откуда слышался бой.

    Мы не задержались в селе и пошли в том же направлении, что и колонна, не очень спеша к передовой. Поднявшись к вершине холма, мы увидели менее чем в километре сильно покропленное черным снежное поле, на котором плескался огонь, и его в разных направлениях хлестали струи трассирующих пуль и снарядов. Иногда пули долетали и до нас и, обессиленные, шлепались в снег и на лед дороги.

    Колонну, шедшую впереди, мы не увидели: видимо, она с ходу ввязалась в бой. Что нам делать, где искать нашу роту?

    Как всегда неожиданно, гром боя стал заглушаться шумом моторов. На горизонте показалось бесчисленное множество вражеских бомбардировщиков, а над ними барражировали «мессершмитты». Казалось, вся эта армада, заслоняя собой небо, надвигается на нас двоих. Мы увидели окопы с обеих сторон дороги и побежали к ним.

    С передовой поднялись сигнальные разноцветные ракеты, и бомбардировщики, выстроившись в цепочку, устремились к земле, один за другим, словно скатываясь с горки. Задрожала земля, ахнули первые взрывы, боевые позиции заволокло бурым дымом. Бомбы сыпались с неба, словно горох из разорванного кулька. Но вот стая бомбардировщиков, сотрясая воздух гулом, развернулась и ушла к западному горизонту — за работу взялись «мессера». Они каруселью, как воронье, закружились над передовой, не переставая бить из пушек и пулеметов. В воздух к ним летели сигнальные ракеты, но летчики не обращали на них внимания. Дым отнесло в сторону, и мы увидели нечто необычное: наши бойцы, поднявшись во весь рост в окопах, потрясали оружием, а некоторые даже подбрасывали вверх шапки. Что за чудо? Чему они радуются? Но вот и «мессера» улетели, над полем боя установилась тишина.

    Мы поднялись и пошли к переднему краю. Навстречу нам потянулись раненые, и вдруг ординарца кто-то окликнул. Мы увидели связного командира нашей роты. Он шел как-то по-особенному бодро, широко улыбаясь, и, не дойдя до нас, громко заговорил:

    — Видали? Вот это да! Как немцы сами себя били! Нет, это же надо! Кто-то из наших просто так выпустил сигнальную ракету в сторону немцев, и самолеты начали бомбить своих, а потом и расстреливать из пушек и пулеметов. Оказывается, тут немцев окружили, как под Сталинградом. А вы куда?

    — Да вот идем, чтобы отыскать наших и узнать, как дела.

    — А меня послали с донесением и сказали, чтобы отыскал вас и проводил обоз ближе к передовой, чтобы подвезли боеприпасы и кухню.

    — А где наши? — спросил ординарец. — Где командир роты?

    — Тут недалеко в овраге, на КП дивизии. Иди прямо вон туда! — И он указал дорогу.

    — Выходит, мне дальше идти нет смысла. Я тебя проведу к обозу, — сказал я связному, — там отдашь донесение и расскажешь все Кучинскому.

    Мы со связным пошли назад. В селе, где наши войска бомбил истребитель, бойцы и население убирали тела погибших на подводы. Женщины шмыгали носами и концами платков вытирали глаза.

    На одном из домов, на видном месте, углем была под надписью «Хозяйство Сорокина» нарисована стрелка. Мы пошли в ее направлении и в одном из дворов увидели наш обоз. Связной отдал донесение Кучинскому, на словах передал, что бойцов осталось мало, еще раз рассказал о том, как немцы бомбили своих.

    Кучинский сказал связному, чтобы он отдохнул, а вечером проводил кухню на передовую, захватив записку командиру роты. Мне же завтра предстояло отнести донесение в штаб армии.

    В штабе армии мне рассказали, что под Корсунь-Шевченковским окружена большая группировка противника, и наши части ведут тяжелые бои по ее уничтожению. В феврале 1944 года эта группировка была уничтожена. Штрафная рота, потеряв в боях весь переменный состав штрафников, отошла во второй эшелон 2-го Украинского фронта и двигалась вслед за ним.

    В одном из сел был захвачен большой немецкий обоз, вместе с которым ехали и наши девицы, или, как их зло, но справедливо, называли, «немецкие овчарки». Что нам досталось из имущества — не знаю, но с немецких подвод пересели на наши четыре девицы.

    Глазастую высокую чернявую Наташу взял в наложницы командир второго взвода лейтенант Кузнецов. Она его потом и погубила. Галя, красивая, в меру полная, белолицая с румянцем блондинка, досталась лейтенанту Васильеву, но ее тут же перехватил командир роты капитан Сорокин. Катерина и Фрося стали ППЖ командиров взводов Пыпина и Козумяка. Пожалуй, для них изменилось лишь то, что они с немецкой подводы пересели на русскую повозку. Мы скрыто презирали их потом, после первых дней ненависти.

    Что еще страшно поразило и запомнилось в этом селе — проезжая по улице, на обочине у плетня я увидел славную розоволицую девочку лет девяти. Когда наша подвода поравнялась с ней, она, поймав мой взгляд, крикнула:

    — Дядьку солдат, йды до мэнэ, по…мся!

    Ездовые загоготали. Я опешил, а потом погрозил девчонке кулаком, в ответ она показала мне кукиш. Я подумал: неужели такое малое дитя уже знает или даже испытало то, на что и взрослая девушка не всегда решится? Да, похозяйничали здесь немцы! К сожалению, в том, что это был не единичный случай, я убедился потом.

    С горы мы спустились в соседнюю слободу. У первого дома прямо напротив двери лежал убитый здоровенный немец. Возле него валялось решето с битыми куриными яйцами, рассыпавшимися по снегу. Хозяева не решались оттащить в сторону этого недавнего «хозяина» их слободы, убитого буквально перед нашим приходом прямо во время сбора дани с населения. Где-то на окраине еще шел бой.

    Старшина Тамарин выбрал двор попросторнее в середине села, и обоз въехал в него. Здесь же оставили своих трофейных лошадей и наши комвзвода.

    Мы вошли в дом. В нем было не топлено, две девчонки 13–15 лет лежали, свесив головы с печи, укрытые тряпьем. Поздоровавшись, Тамарин спросил:

    — Где родители?

    — Та нема.

    — Как нет? Где отец?

    — Та вбылы на вийни.

    — А мать?

    — Маму забралы в немеччыну.

    — Так вы что, одни живете?

    — Так, одни.

    — Мы у вас переночуем. Крапивко, принеси дров с кухни, да побольше.

    Девчата продолжали лежать на печи и с любопытством смотрели на нас. Сразу притягивала взгляд младшая. Ее красивое нежное личико смотрело на нас большими черными глазами с длинными ресницами — казалось, это ангел, каких рисуют в церквях. Красота старшей была уже не такой детской, глаза тоже смотрели взрослее. Она несколько застенчиво пробежала взглядом по нам и остановилась на Васильеве — после того, как Сорокин отнял у него Галю, а другие офицеры приобрели ППЖ, он стал держаться ближе к нам.

    Вскоре в печке затрещали поленья, и тепло стало вытеснять холод. Мы разделись. У Васильева сверкнули ордена, вызвавшие еще большее любопытство у девочек. Принесли в термосах ужин, старшина расщедрился и выставил большую банку тушенки, достал булькнувшую флягу. Все уселись на лавки за стол.

    — Эй, девчата, а что же вы не хозяйничаете? А ну, быстро с печи! Подавайте тарелки — не хлебать же нам из котелков?

    Девочки, смущаясь, спустились с печи, подали керамические тарелки и чашки — лучшей посуды у них не было. Флягу старшина разлил по кружкам, я отказался.

    — А ну-ка, девчата, покажите пример этому солдату, и мы вас заберем к себе вместо него, — шутил Тамарин.

    — Ни, мы нэ будэмо! — ответила за двоих старшая.

    — Так мы ж только выпьем за знакомство по глоточку! — настаивал старшина.

    Но девчата жадно смотрели на тушенку и кашу с мясом, от которой шел божественный запах. Видимо, чтобы не тянуть время, старшая, а за ней и младшая взяли кружки, хлебнули, ахнули, закрыв ладошкой рот, а потом взяли ложки и торопливо начали кушать. Мы не смотрели на них, чтобы не смущать.

    — А теперь, кто допьет из кружек девушек, тот будет их избранным!

    Все руки, кроме моей, потянулись к кружкам девчат. Те зарделись и с интересом смотрели, кто возьмет. Руки всех задержались, пока не взял кружку Васильев, а вторую мгновенно подхватил Крапивко.

    — За кого же мы выпьем? — спросил Васильев. — Мы даже не знаем, как вас звать!

    — Мэнэ — Марийка, — сказала старшая.

    — А мэнэ — Лэся.

    — Я выпью за Марийку, за ее счастье и за то, чтобы скорее кончилась война.

    — А я — за Лесю! — не нашелся, что больше сказать, Крапивко.

    Личики девочек пылали маком — как же, за них пьют, как за взрослых!

    После ужина пошли разговоры, шутки с девушками. Потом стали укладываться спать. Я, Васильев и Тамарин, потушив лампу и раздевшись до белья, втроем улеглись на широкую деревянную кровать, на которой лежала перина. Девушки устроились на своей печи, Крапивко — на лежанке, стоявшей между кроватью и печкой. Крапивко, как я уже писал, был высокий и сухой мужик, лежанка была ему, что называется, по колено.

    Тамарин начал подшучивать над Васильевым и Крапивко по поводу их «дам сердца» — мол, пить пили, а теперь — в кусты.

    — Это кто в кусты? — спросил Крапивко и полез на печь.

    — Бросай нам вниз Марийку, — шутил Васильев, — одну на троих!

    Марийка плюхнулась на нас и втиснулась между мной и Васильевым.

    — Эй, что вы там делаете? Я сейчас полечу на пол! — И Васильев толкнул меня в бок, добавив шепотом: — Может, уйдем?

    Но я не ушел не только потому, что было некуда, но и чтобы шутка не обернулась бедой для девочки. Я подумал, что Васильев не станет последним негодяем и не испортит жизнь и без того обиженной судьбой Марийке — я могу стать сдерживающим фактором. Так оно и произошло. Долго мы шутили, тискались, пока не сморил сон. На печи же свершилось гадкое: утром поднялась с постели тринадцатилетняя женщина. Мы бы этого и не знали, если бы сам Крапивко не заявил:

    — Товарищи! При всех клянусь — если останусь живым, то вернусь с войны сюда и женюсь на Лесе. Слышишь, Леся? Я приду, я теперь твой муж!

    Мы оторопело смотрели друг на друга и на Крапивко. Рядом стояли крепкий, высокий мужчина за тридцать лет и ребенок, прекрасный, как ангел, и грешный как черт. «Что будет с ней — думал я, — как теперь сложится ее жизнь?»

    — Ребята, клянусь!

    На улице кто-то крикнул: «По коням!» Крапивко торопливо вытряхнул все, что было у него в вещмешке, на стол. Тогда и я развязал свой мешок, вынул припасенную на крайний случай тушенку, поставил на стол и придавил ладонью. Все заспешили и оставили на столе съестное, а Васильев еще и деньги. Скомканно, словно мы все были виноваты, мы простились и вышли из дому. Подводы уже стояли на улице. Забегая наперед, скажу, что Крапивко остался жив, но сдержал ли свою клятву — не знаю.

    Наступила весна 1944 года. С соломенных крыш свисали хрустальные гирлянды сосулек, снег стал оседать, на дорогах появились лужи и звонко захрустел ледок после ночных морозов. В роте по-прежнему оставалось около 40 штрафников, и мы двигались не в боевых порядках передовых частей, а в ближнем тылу.

    Помню, мы вошли в село, из которого только что были выбиты немцы. Они обстреливали село со склона пологой горы. Мы разместились так, что постройки прикрывали нас от этого обстрела. На косогоре были видны трупы немцев и наших бойцов.

    Пять штрафников, сговорившись, решили без ведома командиров ночью сделать вылазку на этот косогор и поживиться трофеями. Особенно их привлекали часы и спиртное. У нас в то время часы были большой редкостью, у сержантов и рядовых они были только у тех, кто добыл их в бою. После ужина, когда стемнело, эти пятеро поползли на ничейную полосу, да там и пропали.

    Через несколько дней наша рота вместе с другими частями пошла в наступление. Когда штрафники прошли поле, на котором лежали убитые немцы, вышли к полевому колхозному стану, атаковали и выбили оттуда немецкий заслон, в бригадном домике на соломе они нашли пятерых пропавших бойцов. Одежда с них была сорвана, тела сплошь покрывали багрово-синие кровоподтеки. На спине у двоих были вырезаны звезды, у других выколоты глаза, вырваны языки. Вот вам и часики…

    Внезапно раздался слабый стон, и у одного из пяти замученных шевельнулись пальцы. К нему бросились Иван Живайкин и санинструктор. Тело не было закоченелым, как у других, прощупывался пульс. Боец лежал на животе, на спине его ножом была вырезана звезда, заплывшая запекшейся кровью. Живайкин сделал укол кофеина для поддержания работы сердца и попробовал открыть рот бойца, чтобы влить какое-то лекарство, но резко отдернул руку — во рту не было языка. Хорошо, что немцы, вырезая звезду, положили его на живот, иначе он захлебнулся бы своей собственной кровью.

    Бойца отвезли в медсанбат, и он остался жив. После на имя Сорокина мы получили от него письмо, в котором он сообщил все подробности происшедшего. Когда при свете ракеты наши бойцы увидели группу убитых немцев и поползли к ней, приблизившись вплотную, «мертвецы» вскочили и навалились на них. От неожиданности наши солдаты оторопели, и это позволило немцам захватить инициативу. Их было больше, они ожидали наших любителей трофеев, заранее зная, что делать, — видимо, это была немецкая разведка.

    Пленных со связанными руками, подталкивая прикладами, пригнали в полевой стан, стали по одному отводить на допрос. Допрашивали поспешно, зло, жестоко избивая, особенно после того, как при обыске нашли немецкие часы. Потом собрали всех вместе и стали у четверых вырезать звезды, выкалывать глаза и отрезать языки, стараясь страхом вырвать у пятого нужные сведения. Боец не выдержал и назвал свою часть, но когда он сказал, что численность роты 30 человек, ему не поверили и подвергли тем же нечеловеческим пыткам, что и остальных. Больше никто ничего не сказал, да и что они могли сказать, даже если бы и захотели, кроме элементарных сведений о своей штрафной роте?..

    Я всегда панически боялся снимать с убитых какие-либо вещи или брать деньги, это была даже не боязнь, а почти религиозное убеждение. Я считал, что, присвоив вещь убитого, я сам в скором времени неотвратимо буду убит. Да и как можно грабить мертвых? Это безнравственно, это просто низко! Наши предки, наоборот, отдавали умершим при похоронах нужные вещи, еду, лошадей и даже жен…

    Наступили теплые солнечные дни. Иногда шум бурлящих потоков талой воды было слышно даже через грозный гул боя. Сначала запарили на пригорках проталины, которые быстро срастались в черные поля, испещренные белыми полосами снега в оврагах и канавах. Оттепели сменялись холодными ветрами, снежными бурями, и опять теплело. Дороги развезло, передвижение транспорта стало затруднительным.

    Кучинский отправил меня с отчетом в штаб армии. По пути я сначала цеплялся за буксующие «студебеккеры» и полуторки, но с какого-то момента пришлось идти пешком под холодным моросящим дождем с сильным встречным ветром по разбитой дороге. Я быстро промок до нитки, струи холодной воды с шапки затекали за воротник.

    На развилке дороги у одинокой хаты с высаженными окнами я присел отдохнуть и перекусить. В хате гулял холодный ветер, но она защищала меня от дождя и снега. Однако отдыхая без движения, я быстро начал коченеть и был вынужден снова отправиться в путь. Через несколько часов в затуманенной дали я увидел сельские дома.

    В первом доме на окраине села размещался пункт сбора донесений 4-й гвардейской армии 2-го Украинского фронта. Я сдал под расписку запечатанный пакет, и дежурный офицер, посмотрев на меня, сказал, что в доме напротив есть комната отдыха, что там можно обсушиться и отдохнуть.

    В указанном доме у плиты возилась женщина лет 40–45, на плите стояли вместительный бак с горячей водой, чайник и чугунок.

    На мой вопрос, можно ли обогреться и обсушиться, она поздоровалась и певуче ответила:

    — Проходьтэ, будь ласка! Я к же неможна? Можна, можна. Дывись, якый вы мокрый и в грязюци! Просувайтесь до пичкы, знимайте з сэбэ вси рэчи. Чобоття вымыйтэ ось в тому корыти.

    Я снял вещмешок и шинель, повесил их на прибитую у входа доску с гвоздями, затем снял сапоги, подошел к корыту у двери и начал полоскать портянки.

    — Шо вы робыте! Нэ трэба, я йих сама поперу!

    Но я выполоскал и отжал портянки, взяв пучок соломы с пола, начал мыть сапоги — внутри и снаружи. Сапоги хозяйка поставила на лежанку, а мне сказала:

    — Ось що, солдате, нэ знаю як тэбэ зваты. Пойиж картопли и знимай с сэбэ всэ — я поперу. Мыло е?

    Я отдал ей кусочек хозяйственного мыла, туалетного нам не выдавали. Это только фрицы мылись глинистым эрзац-мылом с едким стойким запахом.

    Вытащив кусочек сала и хлеб, я пригласил хозяйку к столу, но она отказалась и поставила на стол чугунок с парящей картошкой. В хате было тепло, от еды и жары я размяк.

    — Ось тоби тазик с тэплою водою, колы всэ знимышь, помый ноги и йды за прыпичок, лягай и спы, якщо е час. Та нэ соромься, всэ знимы, а докумэнты и гроши забэри.

    Набросив теплую кофту, хозяйка вышла, оставив меня одного. Не хотелось утруждать приветливую женщину, но я был в безвыходном положении — весь мокрый до нитки. Оставшись в чем мать родила, я вымыл ноги в тазике, прошел за припечек. Там была настлана солома, поверх — ряднушка, подушка и тулупчик. Я улегся и накрылся шубой.

    Через какое-то время я уже видел лесополосу на спуске к пологому оврагу, за оврагом — поле. По полю шли фашисты, строча из автоматов. Наши бойцы устремились под гору на врага, я тоже, перемахнув через овраг, стремительно бросился навстречу фрицам. Я зло стрелял из винтовки в бегущих на меня немцев и, стреляя, приказывал: «Падай! Падай же!» Немцы падали. Я бежал дальше в гору, но на меня выскочил немец, стреляя из автомата. Тупая боль и тяжесть навалилась на меня, пуля попала в грудь, я упал. Мне стало трудно дышать, левая часть тела онемела. Я видел, как отогнали назад немцев, те убегали по полю, усыпанному трупами. Меня подняли и несли к лесополосе на косогоре, когда я проснулся от собственного стона. Было темно и жарко, онемела левая рука, на которой я лежал.

    Я долго после не спал, смотрел в темноту, вспоминая прошлое. Не знаю, где спала хозяйка, но когда я утром проснулся, передо мной лежала стопка выстиранной одежды, высушенные шинель и шапка-ушанка, сухие сапоги и портянки. Так прежде могла позаботиться обо мне только моя мать… Я оделся во все чистое и теплое, и в душе у меня разлилась теплота благодарности.

    На столе стоял чугунок с еще теплой картошкой. Соли не было, и я, достав свой пузырек с солью, всю высыпал на листок бумаги. Пошарив в полупустом мешке, я достал кусок сахара и четвертушку чая, положил все это на теплую печку, чтобы не приметил недобрый глаз, и вышел на улицу.

    Стоял легкий морозец, в спину дул умеренный ветер. Я шел бодро по хрустящей дороге среди белого поля, растроганный заботой доброй женщины. Меня догоняла трехтонка, и я поднял руку. Мне повезло — руки солдат подтянули меня в кузов, крытый брезентом, я втиснулся между бойцами на солому, и машина, тарахтя и сотрясаясь, понеслась по обледенелой дороге.

    Как всегда в солдатском кругу, в кузове грузовика нашлись трепачи и зубоскалы. Им были бы слушатели, а кто они — дело второе. Анекдоты они выдавали за правду, а правду рассказывали в анекдотичном стиле. В то время я еще не слышал о Василии Теркине, но такие люди окружали нас, встречались в любых ситуациях.

    У каждого такого Теркина был свой репертуар. Одни выдавали себя за отъявленных бабников и смачно описывали свои любовные похождения. Если бы все эти истории были правдой, то знаменитый любовник Казанова побледнел бы от зависти.

    Другие были любителями анекдотов. Сколько за четыре года войны я слышал анекдотов — не счесть! И как умело многие их рассказывали!

    Третьей категорией рассказчиков были «боевые герои». Эти красочно описывали подвиги своих частей, друзей, среди которых они всегда были впереди, за что были представлены к высоким боевым наградам, но неизменно еще не успевали их получить. Среди таких рассказчиков особенно выделялись «разведчики».

    Были и те, кто мог подхватить разговор на любую тему, перехватить инициативу и начать смачный треп. Это были профессионалы, их было интересно слушать, и их уважали. Все рассказчики оживляли и скрашивали солдатскую жизнь, отвлекали от суровой действительности, от тяжких дум, не давали оставаться долго наедине с собой.

    Мне все чаще и чаще приходила на ум кощунственная мысль: война захватывающе интересна непрерывной сменой места действия и персонажей, увлекательными событиями, неповторимостью виденного и слышанного, пережитых ситуаций, если бы только… Если бы только война не несла беду целым народам, странам и континентам, не уносила столько жизней, не калечила тело и душу уцелевшим, не уничтожала материальные и культурные ценности, не…

    Я благополучно вернулся в слободу, из которой вышел с пакетом в штаб армии, но нашей роты на месте не оказалось. На стене хаты было выведено углем: «Уразов, ищи в Калино». Все это было бы не страшно, но я был голоден, и в моем вещмешке было совершенно пусто. К несчастью, я стеснялся просить накормить меня, знал, что у местных жителей, переживших оккупацию, ремни на животе затянуты на последнюю дырку.

    Пришлось мне снова отправиться в путь. Автотранспорт в пределах населенных пунктов попутчиков, как правило, не брал, регулировщиков, которые могли остановить машину и подсадить меня, тоже не было, и мне пришлось долгие часы шагать по весенним лужам, перепрыгивая в низинах через говорливые ручьи. Ноги намокли, в сапогах хлюпало, хорошо, что не было хотя бы грязи.

    Вечерело. Надо было где-то останавливаться на ночлег, но почти во всех дворах, особенно с просторными хатами, мне отвечали: «Занято, проходите дальше». Когда показалась окраина слободы, я догадался, что нужно проситься на ночлег в какую-нибудь развалюшку, где нельзя разместиться группе солдат, а командиры не захотят останавливаться в такой хате. И эта мысль оказалась верной.

    Я постучался в дверь старенькой, вросшей в землю хатки, оконца которой почти касались земли.

    — Видчынено! Заходьте, будь ласка! — услышал я звонкий голос, и в дверях столкнулся с молодой, лет 25–27, женщиной. Она отступила назад и, поздоровавшись, пригласила в небольшую комнатку. На мой вопрос о ночлеге она зарумянилась и смущенно сказала:

    — Нэ знаю, що вам сказаты… Я одна… А що скажут люды? Знаетэ, як у нас бувае? Обмовлять — нэ видмыешся!

    — Извините! — И я повернулся к двери.

    — Та стийтэ, стийтэ!.. Щось цэ? Выходыть, я вас выгоняю?! Ни, ни, залышайтесь!

    Но теперь уже я застеснялся. Лучше бы мне попалась какая-нибудь старуха! В самом деле, как двоим молодым провести ночь, чтобы не бросить тень на молодушку и не обидеть друг друга? Я колебался, но потом в душе махнул рукой и повторил про себя бытовавшую в то время поговорку: «Война все спишет!» Конечно, война ничего не списывала. Мы сами себе прощали для успокоения совести аморальные поступки, не желая прощать других людей.

    Я снял шинель, телогрейку, шапку, уселся на лавку за грубо сколоченный стол. Хозяйка захлопотала у плиты. Ноги у меня ломило, и я снял сапоги. Портянки, низ брюк и кальсон были мокрые, хоть выжимай.

    — Ой, божечки! — Хозяйка жалостливо смотрела на меня. — Зараз, зараз я ростоплю, высушу. Вы одиньте ци носкы! — И она дала мне шерстяные носки и глубокие галоши.

    Она поставила на плиту чугунок с картошкой, чайник, налила воду в корыто. В темной хате стало тепло, по стенам бегали блики от печки. Потом хозяйка зажгла фитилек, опущенный сквозь разрезанную картофелину в подсолнечное масло. Каганец с трудом осветил маленькую комнату. В комнату вошла соседка, зыркнула на меня, сдержанно поздоровалась.

    — Катэрына, выйдэмо на хвылынку!

    Они о чем-то шептались в сенцах, соседка хихикала. Я сидел на корточках у печки, подбрасывал кизяки, сушил мокрые брюки и подштанники. Невольно я ждал дальнейших событий — я не был избалован женщинами, и каждая возможность сближения остро волновала меня. Это волнение путало мои мысли, сковывало действия. В военные годы я старался предоставить инициативу женщине и тем самым снять с себя ответственность за ее дальнейшую судьбу. Я всегда помнил, что мимолетная связь может погубить женщину, как погубила свою жизнь Катюша Маслова в «Воскресенье» Льва Толстого.

    Вернулась хозяйка и поставила на стол дымящуюся картошку в керамической плошке, капусту, положила кусочек черного хлеба.

    — Катя, — она удивленно обернулась, услышав свое имя, — к сожалению, у меня ничего съестного нет, кроме кусочка сахара.

    — Та и у мэнэ всэ, шо на столи. Що поробыш — вийна. Загарбныки всэ забралы. Я к я ще зосталась, нэ забралы в нимэччыну. Я як ликаря поклыкала выпыла мицьного чаю, цилу пачку заварыла. Чуть нэ згинула. Та ще прышлось нэсти ликарю и полицаю горилку та сало. Выручали батько та мамо, а тепер йих нема — вмэрлы. Хвороба якась ходыла, повитря. В сорок першому пэрэд самою вийною я выйшла замиж, а тэпэр не знаю живый мий, чы вжэ нэма.

    Я назвал свое имя, рассказал о себе, где воевал, что видел. Она постелила мне на кровати, взбила подушку, бросила себе на печь вторую, потушила каганец. Я разделся и юркнул под стеганое одеяло, Катя зашуршала одеждой на печи. Ни я, ни она не могли заснуть. Мои чувства боролись с разумом, ворочалась и вздыхала Катя. Потом она сдалась:

    — Що, Саша, нэ спыцця? Можэ змерз, так иды до мэнэ?

    У меня пересохло горло от волнения, и я прохрипел:

    — Лучше ты иди ко мне!

    Она затихла.

    — Не придет, — думал я, — надо идти самому. Каким дураком я выгляжу!

    Но послышалось шуршание, и Катя медленно слезла с печи и подошла к кровати…

    Я проснулся, когда солнце уже заливало окрестности и с крыш зазвенела капель. Ставни в одном окне были открыты. У плиты, стараясь не шуметь, возилась Катя. Увидев, что я проснулся, она пожелала доброго утра, спросила, когда я уйду, и выразила сожаление, что проспала и не приготовила завтрак.

    — Прощавай, Саша. Я пиду до сусидив, а ты иды. Ты пидеш, а мени тут жыть. Нэхай сусиды бачуть, що я нэ проводжаю. — И она, наклонив голову вышла на улицу.

    Я быстро умылся, оделся и, забросив пустую сумку за плечо, тоже вышел в сияющий день. Катя стояла с соседкой в ее дворе и, кажется, не замечала меня. Соседка, видимо, сказала, что я ухожу. Катя оглянулась и крикнула:

    — До побачэння!

    — До свиданья! — ответил я, и сияющий день сразу почему-то сник, точно солнце закрыла темная туча.

    За селом мне повезло — рядом со мной притормозил попутный «студебеккер». Я перемахнул через высокий борт, придвинулся ближе к кабине, прячась от холодного ветра. «Студебеккер» имел хорошую проходимость, и раскисшая снежная дорога разбегалась брызгами от колес машины.

    У одной из развилок дороги на наклонившемся столбе были прибиты дощатые стрелки и обломки досок, на которых углем было выведено: «Хозяйство Ковалева», «Хозяйство Митяева» и другие надписи. Ниже я отыскал и фамилию «Сорокин». Шофер с офицером, стоя на подножке кабины, изучали все эти надписи.

    — Нам сюда. — Офицер подбородком кивнул в сторону, противоположную стрелке с нужной мне надписью.

    Я сказал, что мне надо сходить, поблагодарил его и водителя, пожелал счастливого пути.

    Пройдя по раскисшему снегу километров пять, я увидел село, у первых же домов которого встретил старшину Кобылина. Я спросил, где остановился Кучинский, нашел его, отдал расписку в получении документов, рассказал о злоключениях в пути.

    — Можете стать на квартиру вместе с писарем Лосевым. Здесь мы должны дождаться пополнения и сформировать новый состав роты. Лосев, отведите Уразова на квартиру.

    Я пошел за Лосевым, попутно расспрашивая его, откуда он, как попал к нам в роту. Оказалось, что зовут его Павлом, он из города Шахты Ростовской области, был в оккупации, а до этого в окружении, направлен в нашу роту для искупления вины. Павел был моложе меня, черняв, черноглаз, с матовым румянцем на красивом лице, плотный, среднего роста. Может быть, наш особист лейтенант Хазиев и добавил бы другие черты словесного портрета, но я лишь замечу, что Лосев был парень простецкий, уравновешенный и исполнительный.

    Мы быстро сдружились, тем более что он относился ко мне с уважением, не оспаривая мое лидерство во взаимоотношениях. До войны Павел получил среднее образование и окончил сержантские курсы, писал грамотно, каллиграфическим почерком, в оккупации научился немного говорить и понимать по-немецки. С этой встречи и до конца войны мы не расставались.

    Хозяйка лет тридцати, приятной наружности высокая розовощекая женщина, поприветствовала нас по-молдавски — по-русски она не говорила. У нее была дочь пятнадцати лет, не очень красивая, но не лишенная очарования, как большинство девушек в ее возрасте. Мужа хозяйки, приходившегося ее дочери отчимом, только два дня назад забрали в армию.

    Хозяйка что-то готовила, и дух кукурузной каши вкусно заполнял хату. У меня потекли слюнки — приближался обед, а я еще не завтракал, да и вчерашний мой ужин не был сытным. Я спросил Павла, не готов ли обед, и он, взяв наши котелки, побежал на кухню и принес один из них полным щей. Во втором котелке дымилась пшенная каша с тушенкой.

    Мы попросили у хозяйки тарелки, хотя она долго не могла понять, что от нее хотят. Когда она наконец поставила на стол две тарелки, мы попросили еще две и знаками пригласили ее и дочь к столу. Хозяйка раскинула на столе чистое полотенце и опрокинула на него горшок, в котором варилась мамалыга. Высокую горку парящей мамалыги она начала резать суровой ниткой на ломти, потом брала их руками и обмакивала в растопленное сливочное масло.

    Дочери и хозяйке понравились наши щи и каша, мы же со смаком уплетали мамалыгу. Часть мамалыги остыла, и хозяйка выбросила ее курам, из чего мы поняли, что мамалыгу едят только горячую.

    Во время обеда заскочил проездом муж хозяйки. Он зло зыркнул на нас, что-то буркнул хозяйке, та выскочила из-за стола и удалилась с ним за печку, откуда был слышен его раздраженный голос. Девушка перестала есть и буквально окаменела. Я понял, что падчерица и примак-отчим не любят, а может быть, и ненавидят друг друга.

    Вскоре он ушел. Хозяйка, смущенная и расстроенная, начала убирать со стола. Мне с дороги хотелось спать, но я не был знаком с домом, и лечь было неловко. Тогда Павел вынул колоду немецких карт и предложил сыграть в подкидного. У хозяйки не было хозяйства, кроме кур, огород и поле еще не прогрелись для работы, и они с дочкой согласились. Наши дамы были искушенными в игре, и вскоре мы увлеклись.

    Я заметил, что хозяйка украдкой с интересом рассматривает меня. Неужели я не был для нее слишком молод? Но и ее дочка, несмотря на то что Лосев был красивее меня и моложе, явно симпатизировала мне, может быть, в силу контраста: Павел был черняв и черноглаз, как местные мужчины, я же был русый и сероглазый. Однако на второй день все карты смешала соседская деваха. Красивая редкой цыганской красотой, полногрудая, с развитыми бедрами, она сразу притягивала взгляд, тем более, что ей было больше двадцати, и она откровенно тянулась к мужчинам. Про таких говорят «в самом соку» — того и гляди лопнет, как налитой вызревший арбуз от прикосновения ножа. Однако все ее достоинства портил один для молодежи решающий недостаток — одна нога была короче и суше, и Ганка, как ее звали, сильно хромала. Мне было ее жаль.

    Она пришла в наш дом за каким-то делом, когда мы пара на пару играли в карты, и не ушла до ужина. Ганка тоже не знала русского, но все ее чувства были видны на красивом лице, в бездонных подвижных глазах, в порывистых жестах, приятной улыбке. Как на грех, она тоже явно была расположена ко мне, что вызвало недовольство хозяек. Когда Ганка уходила, старшая хозяйка резко поговорила с ней в чулане. Однако назавтра утром соседка уже ковыляла к нам и все время крутилась рядом, почувствовав, что я из жалости проявляю к ней внимание. Ее звездный час пробил, и она старалась не упустить случая, видимо, не строя сложных планов на будущее.

    В один из вечеров я пригласил в нашу компанию Ваню Живайкина, который принес вместительный кувшин вина. Ганка, конечно же, была тут как тут. Сели играть в карты, попивая винцо, от которого не отказались и женщины. Ваня наш был тертым калачом. Надо сказать, что природа наделила его не только красотой, ростом, стройностью, но и неиссякаемой мужской силой. Кроме того, он имел необычайно быстрый, но в то же время деликатный подход к женщинам любого возраста.

    Ваня, подбадривая себя вином, флиртовал вовсю, то мимолетно касаясь огромной рукой женщин, то как бы в избытке чувств прижимая их до хруста костей. Он, видимо, не разобрался, что между мной и Ганкой начала виться тонкая веревочка связи, и сразу начал крутить канат.

    Поздно ночью расходились. Я пошел провожать гостей, но Ваня вцепился в Ганку мертвой хваткой, и я, обидевшись, ушел от них. Я прошелся по окраине деревни, наслаждаясь звездным небом, тишиной, вдыхая холодный воздух, такой ароматный, пахнущий морозом, какой бывает только ранней весной.

    Когда я вернулся домой, то не застал Павла на кровати, на которой мы спали вдвоем. Дочь хозяйки Соня ворочалась и ерзала на лежанке, но ее пятнадцать лет не рождали во мне даже мысли о близости. Я лег в постель и проснулся, когда уже сияло солнце. Павел принес завтрак. Завтракали мы вдвоем — хозяйка с Соней ушли в поле на виноградник. Я спросил Павла, где он пропадал ночью.

    — А там! — И он показал на припечек.

    Значит, хозяйка Фрося оставила виды на меня, и это хорошо. Но, оказывается, я потерял и Ганку — слишком медленно я к ней подходил, и она не сдержала напора Живайкина. Ну и ладно! Черт со всеми вами и вашей любовью!

    Утром я не увидел на тропке к нашему дому ковыляющую Ганку, а вечером пришел Ваня и, застенчиво улыбаясь, стал извиняться за то, что вчера подвыпил и не разобрался в нашей компании. Он просил меня не обижаться и выручить его.

    К нему днем приходила молодая женщина с просьбой заглянуть к ней — у нее заболела дочка. По описанию Ваня понял, что у девочки ангина, взял лекарства. Диагноз подтвердился. Живайкин оставил лекарства, рассказал, что нужно делать. В знак благодарности женщина пригласила его к себе еще раз, когда стемнеет. Ваня согласился, но решил загладить свою вину передо мной и поставил условие, чтобы к женщине пришла какая-нибудь подруга.

    — А чего, собственно, мне обижаться, — думал я, — по какому праву? Почему бы мне не пойти к этим бабенкам, для них это так же желанно, как и для нас, и ничего от этого не изменится — горя не принесет, а кусочек счастья не помешает!

    Когда мы вышли из хаты, по дорожке к нашему дому ковыляла Ганка, но, увидев нас, словно наткнулась на стену, остановилась. Мы прошли, сделав вид, что не видим ее.

    Ужинал я у Живайкина, а когда стемнело, мы пошли к женщинам. Они ждали нас. На столе, накрытом белой скатертью, стоял кувшин с вином. Мы уселись за стол, налили вино в стаканы, и Живайкин произнес тост за знакомство. Я с отвращением сделал глоток. Женщины удивленно смотрели на меня — не пьют спиртное больные венерическими болезнями! Иван их понял и начал втолковывать, что я непьющий, что у меня стойкое отвращение к спиртному. Мне это начало портить настроение — вроде я прокаженный какой-то! Потом Иван и хозяйка ушли за занавеску к больной девочке, о чем-то там шептались. Когда они вернулись, у хозяйки пылали щеки. Живайкин, обращаясь ко мне, сказал:

    — Саша, выбирай любую, эту или эту!

    Хозяйка поняла его и запротестовала. Я посмотрел на ее подругу, которую звали Марийка — это была хорошая, складная молодая женщина.

    — Какая разница, — подумал я. Меня вдруг охватили обида и отвращение. Обидно было, что Живайкин откупается за Ганку, что все заранее решено без меня и моего согласия, что эти бабочки легко летят на свет, не зная, обогреются или сгорят, что хозяйка отвергла меня, не дав мне возможность выбора, отвратительно, что мне самому было безразлично, та или другая! Погасили свет, и Ваня, как паук, «нашу муху в уголок поволок»…

    Нам с Марийкой предоставили единственную в доме кровать. Я заставил себя обнять женщину, и мы опрокинулись на постель. Марийка, раздеваясь, что-то шептала, разделся и я. За выступом стены, у Живайкина, тоже возились, шептались. Я слушал, и мне стало противно, что самое интимное, сокровенное делалось почти открыто, грубо, в присутствии других.

    Я делал все, что нужно в таких случаях, но только чтобы не опозориться перед женщиной. Сбив первый пыл, Марийка почувствовала мою неискренность, замерла, а затем решила разжечь во мне страсть. Теперь уже она лгала в чувствах, но ей было проще…

    Назавтра меня захватили новые заботы: из штаба армии пришло распоряжение направить в запасной полк для прохождения медицинской комиссии желающих поступить в летные и танковые училища. Бумага поступила с большим опозданием, и я бросился оформлять на себя необходимые документы: рапорт, аттестаты, автобиографию, затем попросил у Сорокина верховую лошадь, чтобы без задержки добраться в 202-й запасной полк.

    Сорокин дал мне своего коня, что было для меня большой неожиданностью. У него был прекрасный гнедой с белой гривой и хвостом жеребец под отличным немецким седлом. Может быть, он хотел, чтобы я его хорошо погонял?

    Когда я приехал в запасной полк, мне сказали, что я опоздал — добровольцев уже отправили часа три назад. Моего жеребца тем временем окружили бойцы и командиры, восхищенно цокали языком, качали головами. Наверное, промедли я немного, и его бы отобрали или увели, но я уже вскочил в седло. Конь присел на задние ноги и с ходу пустился в галоп. Так я и не стал летчиком, а мог бы, будучи тогда в расцвете лет и в отличной физической форме.

    Вскоре мы выступили из несчастливого для меня села и направились к переправе через Днестр. Нас провожали молодушки, выглядывая из-за плетней и сдерживая слезы. Из-за угла нашей квартиры смотрело на нас с такой болью красивое цыганское лицо Ганки, что мне хотелось соскочить с подводы и утешить ее, расцеловать на прощанье. А может, она хотела, чтобы это сделал Ваня Живайкин?!

    Через Днестр была наведена паромная переправа. Мы миновали ее благополучно, но лишь минуты назад был налет вражеской авиации — от зениток, установленных на склоне левого берега, несли раненых девушек-зенит-чиц.

    Мы вступили в Молдавию. В первом же селе наши старшины, еще не успев расположиться, уже притащили откуда-то ведро вина — молдаване встречали нас с радостью и не скупились на угощение.

    Но когда я сел обедать с офицерами за общий стол и все подняли кружки и стаканы, наполненные тягучим, густым, как кровь, вином и выпили, к Сорокину подошел ординарец и что-то шепнул. Сорокин вышел из дома. Перед ним стоял местный священник, который смущенно и просительно начал говорить, что наши солдаты забрали большую часть его запасов «христовой крови» — вина для причастия, выдержанного кагора. В Молдавии понимают толк в винах, и поэтому священник не может заменить вино для причастия другим.

    Так вот что стояло у нас на столе! «Христову кровь» хлестали не серебряной ложечкой, как у попа, а стаканами и кружками. Если от приема ложечки с ноготок размером отпускались все грехи, то от кружек и стаканов наши грешники-штрафники должны были стать святыми!

    Пока Сорокин вызывал старшин и делал им внушение, штрафники уже пели песни и пробовали танцевать. Командир роты после обеда с кагором отослал всех командиров в свои взводы, чтобы те во избежание беспорядков прекратили коллективную пьянку, изъяли все вино у солдат и вылили. Вылить?! Вино!!

    Так в нашем обозе появилась новая подвода — водовозная бочка, полная вина. Она потом сопровождала нас до конца войны, и до самого расформирования нашей части ни разу не опорожняясь до дна.

    Утром я, ступая на вершины замерзших кочек, пошел в уборную. Я возвращался вдоль плетня, где взошедшее солнце еще не растопило замерзшую за ночь корку, когда совсем рядом со мной разорвалась фаната, забрызгав меня грязью. К счастью, осколки прошли мимо.

    Я осмотрелся. Вдоль стены соседней хаты крался солдат, а молодая женщина пряталась от него за углом — так мы играли когда-то в детстве. Этот солдат и швырнул фанату в огород, чтобы запугать женщину и заставить обнаружить себя. Я перемахнул через поваленный взрывом плетень и бросился к бойцу. Он увидел, что я бегу к нему и хотел скрыться в хате, но я схватил его за шиворот в сенях и начал молотить. Он был пьян, не самого могучего сложения и не сопротивлялся, что сразу охладило мою ярость. К тому же это был первый за много лет случай, когда я бил человека.

    На взрыв выскочили наши офицеры и ездовые, которые оторвали меня от бойца и увели к себе. Добавив дебоширу оплеух, они хотели задержать его и оставить у себя в штрафной, написав рапорт его командованию, но оказалось, что это известный разведчик, полный кавалер ордена Славы, что было не менее почетно, чем звание Героя Советского Союза, и в то время было большой редкостью. Прибежали однополчане разведчика и забрали его с собой, обещая наказать. Молдаванка плакала, что-то говорила по-своему.

    Прошло несколько дней, и нашу роту бросили в бой за город Оргеев. Штрафники шли в лобовую атаку по голому склону возвышенности, на которой на фоне неба чернел лес. На его кромках и укрепился противник. Бой был жестокий, рота понесла большие потери. Здесь погиб лейтенант Садык Садыков и был ранен лейтенант Белозеров, отсюда два дня спустя рота, потеряв состав штрафников, ушла в тыл на переформирование.

    Стояла прекрасная весенняя погода. Апрель покрыл все зеленью, мы сняли шинели. В пасхальное утро мы уходили в тыл через молдавское село, преобразившееся к празднику — хаты были побелены, люди принаряжены. Выходившие из домов молдаване тащили всех к себе, усаживали за праздничный стол, на котором было все, что приберегалось многие месяцы. Солдаты и офицеры шли из дома в дом, и в каждом надо было выпить стаканчик вина, похвалить его, взять хотя бы одно крашеное яйцо и поцеловать хозяина, поздравить его с праздником, пожать руки домочадцам.

    И этот народный праздник, и то, что мы живыми вышли из жестокого боя, и то, что командир роты объявил нам о получении наград, — все создавало особый настрой на счастье. Я получил первую награду, медаль «За отвагу», к которой был представлен еще за Днепр.

    Остатки роты не смогли дойти до конца села, растворились в нем. Каждый молдаванин хотел заполучить хотя бы одного солдата в дом, угостить. Радостные и счастливые, мы сияли, как солнце на безоблачном небе, и я не мог отказать радушному хозяину, чтобы не сделать хотя бы глоток его домашнего вина, несмотря на то что меня от него буквально выворачивало.

    Меня с большой блестящей серебряной медалью на груди и Ваню Живайкина, у которого красовался орден Красной Звезды, ловили за руки почти все молдаване. Я был немалого роста и атлетического сложения, Живайкин — еще выше меня и шире в плечах, наша пара выглядела эффектно, и нас не пропускал ни один дом. Мы научились здороваться по-молдавски и, стукнув до звона стаканами, произносили:

    — Бунэ зиуа! Добрый день!

    В следующем селе не было ни души — ни людей, ни животных. Оказывается, для обеспечения возможности скрытной подготовки к летней кампании 1944 года и во избежание жертв среди населения вдоль линии фронта создали мертвую зону на сотни километров в длину и до 10 км в глубину. Поля, виноградники, огороды были посажены, но остались без присмотра и ухода.

    Хозвзвод расположился в центре села, в просторном дворе с амбаром и конюшней. Здесь же в одном доме остановились и мы с Кучинским и Лосевым, представляя импровизированный штаб штрафной роты, официально не положенный ей по штату.

    Вскоре мы с Кучинским на дрожках поехали в 202-й запасной полк за пополнением. По приезде в село, на окраине которого дислоцировался полк, перед нами предстала удивительная картина: на колхозном току стояли шеренги людей в военной форме, но каких-то странных: все они были грудастые и широкозадые. Мы остановили лошадь и, присмотревшись, захохотали. Оказалось, в запасной полк прибыл эшелон с девушками для замены в частях солдат-мужчин, несущих службу на нестроевых должностях: связистов, санитаров, писарей, поваров, почтальонов, снабженцев. Мужчин направили в строевые подразделения.

    Снабжение армии было рассчитано только на мужское обмундирование: брюки-галифе, ботинки с обмотками, причем пошитые на совсем другие формы. Одевшись в такую форму, девушки стали смешны и безобразны. У некоторых икры ног не проходили в штанины брюк, и их пришлось распарывать. У других брюки не сходились на бедрах, и нельзя было застегнуть ширинку. У третьих гимнастерка обтягивала грудь, как барабан, а рукава надо было закатывать. Но печальней всего выглядели юные девушки в огромных и неуклюжих солдатских ботинках в обмотках. Все это стало предметом злых насмешек солдат.

    В штабе полка было полно офицеров. Один капитан рассказывал:

    — Когда командир дивизии послал меня сюда за пополнением, ко мне началось паломничество из штаба и полков. Каждый приносил какой-нибудь подарок и просил выбрать ему девушку, да такую, чтобы у ней было это во, это во, ростом во, глаза во! — И он показывал эти самые «во», добавляя руками соответствующие объемы к своему тощему телу.

    Он смеялся, но, видимо, не преувеличивал. Из любопытства мы тоже пошли смотреть эту «ярмарку невест», когда уполномоченным из дивизий предложили выйти к строю. Оказалось, что там уже хозяйничали полковники и подполковники, не доверяя своим представителям.

    Старшина бегал перед строем и, выпучив глаза, орал на девчат, стараясь выстроить их так, чтобы была видна грудь четвертого человека. Груди выровняет — носки идут зигзагом, носки выровняет — груди не в линию.

    Вдоль строя шли полковники, за ними семенили писари запасного полка с амбарными книгами учета личного состава. Полковник шел, осматривая девчат, и, найдя подходящую, тыкал пальцем:

    — Эту! И эту! Остальных подберет мой уполномоченный!

    Писарь записывал фамилии «этих», старшина командовал «два шага вперед», «шагом марш», и «невест» вели в штаб оформлять направление в часть. Уполномоченные были менее придирчивы, им надо было набирать по несколько десятков человек.

    Получили и мы одну девушку — младшего лейтенанта медслужбы Асю Воробьеву. Ее направляли в нашу роту вместо Живайкина, не имевшего офицерского звания. Пока мы ехали, Асю себе «сосватал» Кучинский, и они потом долго жили вместе, пока Асю не направили в другую часть.

    В штабе запасного полка нам приказали принять более 500 штрафников. Оказалось, что на базе нашей роты разворачивают еще одну, командиром ее назначался старший лейтенант Васильев. В роту Васильева уходил Кучинский, и я занял его место заведующего делопроизводством и казначея, получив звание гвардии старшины. Писарем у меня остался Павел Лосев. За время пребывания в роте я досконально ознакомился с работой Кучинского, меня уже знали в штабе армии и в штабе запасного полка те, с кем приходилось сталкиваться по работе. Хотя я не был офицером, но пользовался всеми правами офицера, жил и питался вместе с ними.

    Когда прибыло пополнение, наступило жаркое время. Всех 250 человек нужно было оформить, получить на них дела с приговорами судов или приказами частей, поставить на все виды довольствия и так далее. Большинство штрафников этого пополнения были гражданскими лицами, прибывшими из заключения.

    Для них все было незнакомым — строевая и стрелковая подготовка, оружие наше и противника, они не умели практически ничего — ни ползать по-пластунски, ни рыть окопы. Нужно было этих разрозненных людей слить воедино, в боевой коллектив.

    Я часто бывал на учениях во взводах. Однажды я подошел к взводу лейтенанта Пыпина, который рассказывал устройство ручных гранат, технику броска, радиус поражения осколками и другие данные. Солдаты, слушая командира, сидели под неубранными черешнями и, срывая восковые ягоды, закусывали. Я присел рядом.

    Затем командир взвода перешел от теории к практическим занятиям. Вдали отрыли канавку, Пыпин отошел от сидящих солдат, изготовился, выдернул кольцо и швырнул гранату в цель. В канавку он не попал, но граната, подпрыгнув, сама закатилась в нее и взорвалась, брызнув вверх землей. Затем он по очереди стал вызывать бойцов, и они бросали гранаты кто дальше, кто ближе цели. Гремели взрывы.

    Все шло неторопливо и обыденно, когда очередной солдат, вырвав кольцо, неожиданно разжал пальцы. Щелкнул запал, люди замерли. Пыпин, крикнув всем, чтобы ложились, прыгнул на солдата. Тот сделал замах и успел донести руку до груди, когда раздался взрыв. Боец вздрогнул и упал на спину. Когда прошли оцепенение и страх, все бросились к нему. Кровь заливала лицо и голову несчастного, в разорванной груди еще билось сердце, правой руки не было. Кто-то кричал, и мы увидели, что еще два солдата лежат на земле с осколочными ранениями. Осколок зацепил и лейтенанта Пыпина, чиркнув по предплечью.

    Я побежал в село, чтобы прислать Живайкина и санинструкторов. Раненых отправили в госпиталь, Пыпин ехать туда отказался, и Живайкин пообещал быстро вылечить его на месте. О чрезвычайном происшествии послали донесение в штаб армии, и Сорокину сделали выговор.

    Эта неприятность через несколько дней сменилась другой. Сорокин рвал и метал, изощренно матерился и кому-то угрожал. Потом он стал по одному вызывать к себе весь постоянный состав штрафной роты, кроме ездового Василия Быкова, который был неграмотным и не умел писать. Дошла очередь и до меня.

    — Вы писали анонимку в штаб армии? — грозно спросил он.

    — Нет. Никаких анонимок и донесений я не писал.

    Сорокин гневно смотрел на меня.

    — Вы можете кого-то в этом подозревать?

    — Нет, — ответил я, подумав. — А в чем дело?

    — Ладно, идите! — не ответил мне Сорокин.

    В тот же день его Галю отправили в армейский особый отдел. Лейтенант Хазиев и старшина Кобылин поехали на Украину, в родные места наших «боевых подруг», чтобы разузнать, кто они, как говорится, из первых рук. С ними на всякий случай поехали и сами ротные дамы, чтобы их могли опознать.

    Кто-то донес в Особый отдел армии, что в нашей роте есть гражданские лица, в то время как в прифронтовой зоне им находиться было запрещено. Возможно, сообщили и то, при каких обстоятельствах они к нам попали.

    Дней через десять Хазиев вернулся вместе с девушками, одетыми в военную форму — их зачислили на службу. Не вернулась только Галя, так как оказалось, что она сотрудничала с немцами. Этому особенно был рад ординарец Сорокина. Не один раз он, подвыпив, приходил ко мне и плакал, рассказывая, как женщина издевалась над ним, фактически превратив в раба. Она не стеснялась показываться перед ним полуобнаженной, заставляла мыть ей ноги, стирать нижнее белье и делать многое другое, оскорбительное для стороннего мужчины.

    — За что я так унижен? — спрашивал он. — Да, я штрафник и готов искупить свою вину кровью. Я готов делать для Сорокина все, что он прикажет. Но прислуживать, как раб, этой «немецкой овчарке»!.. Я говорил с Лукой Ивановичем, но он накричал на меня и пригрозил оторвать голову, если я не буду выполнять приказания этой суки как его собственные!

    Теперь ординарец избавился от этой «овчарки», но и его Сорокин отправил во взвод, взяв другого солдата.

    Хазиев несколько раз ездил в штаб армии и со временем узнал, кто написал анонимку — это сделал старшина Тамарин. Когда началась Ясско-Кишиневская операция, Сорокин отправил его на передовую. В бою Тамарину миной изрешетило всю спину, но он остался жив и писал из госпиталя Сорокину, прося о прощении и разрешении возвратиться в нашу часть.

    Лето было в разгаре, когда мы получили приказ выдвинуться к линии фронта и занять исходные позиции для наступления.

    Я с ездовым вез этот приказ из штаба армии, с нами ехала в роту для инспекции старший лейтенант медицинской службы, смазливая полненькая девушка лет двадцати пяти. Дорога была дальняя, солнце жарко пригревало, одолевал сон. Мы с медичкой лежали на сене, ездовой правил лошадьми. В завязавшемся разговоре девушка посетовала на то, как ей трудно отбиваться от стариков-полковников в штабе армии, что она их уже ненавидит и предпочтет им любого солдата. Я полковником не был, и уже скоро мы начали страстно целоваться и обниматься. Ездовой сказал:

    — Ваше дело молодое, что хотите, то и делайте, я не буду оборачиваться.

    Всю дорогу мы лежали, тиская друг друга и целуясь до синяков. Когда мы приехали к вечеру в часть, я с трудом мог ходить от усталости. Я представил привезенную девушку командиру роты, Живайкину и Асе Воробьевой, которых она приехала проверять. Затем она пришла в комнату, где размещался «штаб». Лосев принес ужин, вино.

    Для видимости мы легли в постель порознь, и… о позор! Измученный в дороге, я уснул сном праведника. Проснулся я, когда в окнах блестело солнце. Медички не было, все готовились в путь. Я быстро оделся, умылся, но побриться уже не успел. Обоз тронулся следом за колоннами взводов. Две штрафные роты делились условно, хозяйство было общим.

    Я увидел свою медичку сидящей на тачанке командира роты рядом с Сорокиным. Увидев меня, она отвела глаза, да и мне было неловко встретиться с ней взглядом.

    Привал на обед устроили на широком лугу у излучины небольшой стремительной речки. Командиру роты поставили палатку, куда юркнула моя медичка. Всем стало ясно, для чего в обеденный привал поставили палатку и отнесли в нее матрасы и обед. Вот тебе и ненависть к офицерам! Вот тебе и любовь к солдатам! Не дождалась даже ночи…

    Солдаты, пропотевшие и запылившиеся в дороге, устремились к речке, но берег был обрывистый и почти вертикально уходил в воду, а на поверхности крутились буруны. Командиры взводов забегали по берегу, предупреждая об опасности утонуть, но те, кто хорошо плавал, уже кувыркались на середине речки, фыркая от удовольствия.

    Когда спала жара, взводы выстроились и двинулись дальше. Ездовые и старшины ждали, когда Сорокин даст «добро» на движение обоза, но палатка была плотно закрыта. Наконец, ординарец Сорокина передал распоряжение всем подводам, кроме одной, ехать вслед колоннам. На лугу осталась его палатка.

    На ночлег остановились в поле. Недалеко шумел дубовый лес, вдоль окраины которого шла дорога. Когда начали сгущаться сумерки, к командиру роты пришел один штрафник и начал просить отпустить его на ночь в близлежащую деревню к тетке, которую он давно не видел.

    Сорокин вытащил из планшета карту, сориентировался и стал искать названную бойцом деревню Марьинку, но такого названия на карте на было.

    — Где же эта твоя Марьинка? В каком районе?

    — Да недалеко от Алтайска.

    — Где-где? Ты сам откуда?

    — Из Алтайска. А Марьинка здесь, за этим бугром, пойдемте, я покажу! Если идти по дороге вдоль леса, то она будет направо.

    Мы вышли из домика, и солдат стал указывать направление, где, по его мнению, находилась Марьинка. Мне и Лосеву приказали нести охрану дома.

    — Товарищ майор, я давно не видел тетю. Разрешите повидаться! Утром вы будете проходить мимо деревни, и я вернусь!

    — Да ведь твоя Марьинка на Алтае, а не в Молдавии?!

    — Нет, она здесь, за бугром, там моя тетя!!!

    — Ах ты, гад! Ты чего притворяешься? Хочешь дезертировать? Да я тебя!.. — И Сорокин отвесил солдату оплеуху. Тот бросился бежать по дороге, крича:

    — Я к тете! Я к тете!

    — Стой, сволочь! Стой! Стрелять буду!

    Но солдат продолжал бежать. Сорокин крикнул мне:

    — Уразов! Стреляй в него! Стреляй, тебе говорю!

    У меня была заряженная винтовка, с которой я должен был заступить на охрану. Я щелкнул затвором и стал целиться в спину убегающему, но меня трясло, как в лихорадке. Грохнул выстрел, но пуля не задела беглеца. Майор выхватил у меня винтовку, передернул затвор.

    — Чего трясешься! Вояка!..

    Он стоя прицелился и выстрелил. Убегающий остановился, зашатался и упал. На выстрелы сбежались офицеры и старшины. Сорокин бросил в мои трясущиеся руки винтовку и приказал привести к нему солдата, увидев, что тот пытается подняться.

    Когда его подвели к Сорокину, у него текла кровь ниже ключицы, пуля прошла навылет. Живайкин и санинструктор повели раненого на перевязку. Пришел Хазиев, и Сорокин объяснил ему, в чем дело. Солдата под охраной отправили в медсанбат, а я и Хазиев стали составлять донесение о попытке дезертировать из части. Я, конечно же, считал это не дезертирством, а сумасшествием, но командир приказал… Больше мы этого солдата не видели.

    Утром медичка задержала часть, решив проверить солдат на завшивленность, но Сорокин подал команду выступать и сказал, что документ о проверке части подпишет и без этого.

    Мы вышли к линии фронта в район Унгены и заняли исходное положение для наступления, назначенного на 8 часов утра 20 июля.

    В назначенное время началась двухчасовая артиллерийско-минометная подготовка. Я был потрясен — такой мощи огня ранее видеть и слышать не доводилось. Если бы все орудия и минометы выстроили в ряд вдоль линии фронта, то они стояли бы друг от друга на расстоянии ближе двух метров. 600 стволов на километр линии фронта — это ли не мощь!

    Артподготовка началась с залпов «катюш», и потом отдельных выстрелов уже не было слышно. Наши бойцы поднялись во весь рост и смотрели, как взрывы плясали на позициях врага, кричали и потрясали оружием. Вначале артиллерия противника пыталась отвечать, но потом воздух сотрясали лишь залпы с нашей стороны. Два часа неистовствовал адский огонь, и вдруг все стихло. Казалось, барабанные перепонки не выдержали и лопнули — мы оглохли от тишины.

    Я простился с Иваном Живайкиным, пожелал ему остаться в живых и не соваться на рожон, и он пошел с санитарами в боевые порядки.

    Взвилась ракета. Из наших окопов поднялась лавина людей, грохнуло, не смолкая, «ура», и наши бойцы пошли в атаку, не встречая сопротивления. Лишь в глубине вражеской обороны раздавался редкий ружейно-пулеметный огонь, который не мог решить исхода битвы или хотя бы как-то повлиять на него. Над нами низко пролетали в сторону врага знаменитые «воздушные танки» Ил-2. Они добивали очаги сопротивления, оставшиеся после артподготовки.

    Сорокин послал меня с боевым донесением к командиру дивизии, на участке которой действовали наши штрафники, сказав, куда идти потом, чтобы догнать роту.

    Я отнес пакет и пошел вслед удаляющемуся к горизонту обозу прямо через нашу оборону и оборону противника, перепрыгивая через окопы, обходя глубокие воронки. В румынских окопах и траншеях лежали убитые. Они не пытались отступать, и поэтому на поверхности земли не было трупов. Я спустился с пригорка и увидел, как в нескольких километрах от меня по дороге к городу еле заметными букашками двигался обоз.

    Кругом было точно в пустыне. Огромная масса людей и техники поднялась в наступление, и вдруг на несколько километров вокруг не осталось ни одной живой души. Были видны лишь разбитые орудия, автомашины, подводы с убитыми лошадьми и волами, которых румыны использовали для транспортировки орудий. Проходя мимо исковерканного железобетонного дота, я увидел штабель бутылок с зажигательной смесью. Мне вдруг захотелось посмотреть, как будет гореть эта смесь — раньше я этого не видел. Я взял бутылку и бросил в искореженную автомашину с белыми крестами. Бутылка разбилась, и над машиной поднялся столб пламени и черного дыма — я даже испугался, как бы он не привлек внимание артиллеристов или самолетов, пролетавших в стороне.

    Я скорым шагом устремился по дороге в сторону скрывающегося обоза и часа через два вошел в пригород Унген. Может быть, где-то и были городские постройки, но я шел мимо деревенских домов к переправе через Прут. Город был взят с ходу, и противник засел на правом берегу реки в заранее подготовленных траншеях и окопах. На приречных окраинах шла перестрелка.

    Я нашел свою роту на берегу. За ночь была наведена понтонная переправа через Прут, и на рассвете мы ожидали своей очереди, чтобы переправиться на правый берег. Он уже был очищен от противника, причем довольно легко: румынские войска начали сдаваться по приказу своего молодого короля Михая.

    У переправы скопилось большое количество артиллерии, автомашин, повозок. Люди сплошной лентой шли и бежали по краям деревянного настила, посредине двигался поток техники. Вся прилегающая к переправе часть города тоже была запружена техникой и людьми.

    Наш обоз медленно продвигался к спуску к переправе, когда в гул машин и танков вплелся быстро нарастающий рев авиационных двигателей. С запада шли немецкие бомбардировщики.

    Все пришло в движение, люди соскакивали с машин и подвод, бежали к домам, чтобы укрыться за ними. На переправе кричали и даже стреляли, ускоряя движение, ревели моторы. Самолеты для атаки стали из троек перестраиваться в цепочку.

    Резко затявкали наши зенитные батареи, занявшие позиции на огородах и на склоне у реки. Первый бомбардировщик, словно скатываясь с крутой горы, спикировал на переправу и, выходя из пике, казалось, над самой нашей головой сбросил бомбы, чуть не цепляясь за трубы домов. Его маневр, сбрасывая бомбы, повторили другие самолеты.

    Бомбы глухо рвались справа и слева от понтонов, поднимая высокие столбы воды. С переправы в воду падали от взрывной волны люди, ломая стойки канатных перил, автомашина съехала передком с понтонов и повисла над ними. Туда подбежали солдаты и, раскачав, сбросили ее в реку. Пуская пузыри, грузовик исчез под водой. Бомбы все рвались, но через переправу не прекращал двигаться поток людей и машин.

    Один бомбардировщик вспыхнул и, не выходя из пике, врезался в воду рядом с понтонами переправы, подняв половину реки в воздух. Захлебывались автоматические малокалиберные зенитки, ухали 76-мм орудия — все небо над правым берегом покрылось кудряшками разрывов.

    Саперы муравьями бегали по переправе, таскали бревна и доски. Поток продолжал двигаться через переправу, в общей массе к ней устремились и наши подводы. Я, лавируя между ними, побежал по обочине настила.

    Вот и правый берег с крутым подъемом. Лошади, бугрясь мускулами, храпя и надрываясь, тащили повозки, им помогали солдаты.

    Вдруг сердце мое учащенно забилось — в одном из саперов на переправе я узнал двоюродного брата, Ивана-слепенького, как мы называли его в детстве — один глаз у него был незрячим.

    — Ваня-а-а! Уразов! — заорал я во всю силу легких, перекрывая рев моторов и крики людей. — Ваня-а-а! — И бросился в самую кашу людского потока.

    Он наконец услышал меня и, не сразу узнав, бросился в мои объятия. Мы тискали друг друга, целовались. Крикнув своему напарнику, что встретил брата, он повел меня в сторону. Присели, наперебой засыпая друг друга вопросами. Иван отцепил от пояса флягу и протянул мне:

    — Давай, за встречу!

    — Нет, браток, спасибо! Душа не принимает.

    — Ну, тогда я… За то, чтобы мы остались живы и за скорейшее окончание войны! — И он хлебнул из фляги.

    Ваня рассказал, что служит в саперных дорожных войсках, что им крепко достается при строительстве переправ и обеспечении движения по ним от частых бомбежек и артиллерийских обстрелов, потом поведал, что пишут родные, кто остался жив, кто погиб.

    Я тоже кратко рассказал о себе, о своей семье, о том, где и как воевал. Я боялся потерять в этом водовороте свою часть, поэтому спешил, прыгал в своем рассказе с пятого на десятое и наконец замолчал.

    Мы простились. Ваня остановил «студебеккер» и посадил меня в кабину. Машины, поднимая пыль, ехали по дороге, по бокам от них двигались повозки, и, словно конвой, с одной стороны шли колонны наших пехотинцев, а с другой — навстречу — румыны. Они шли нестройной лентой, босиком, перебросив связанные шнурками ботинки через плечо, — как я узнал позже, они берегли обувь, бывшую среди простых людей в Румынии особой ценностью. Увидев наших сержантов или офицеров, румыны весело козыряли, скаля зубы, кричали: «Лакасса, лакасса!» — «Домой, домой!»

    В стороне и позади остались Яссы — город ста церквей. Я довольно быстро догнал наш обоз. Шофер «студебеккера» сбавил скорость, и я на ходу соскочил с подножки кабины и побежал к подводам. Румыны увидели меня и стали козырять, не зная, что я лишь старшина, правда, одетый в более новое обмундирование, да погоны на моих плечах были на твердом картоне, а не мягкие, как у всех бойцов.

    Мы вошли в город Пашканы, на улицах которого нас приветствовали толпы людей. Но какая бедность! Многие жители города были босиком, большая часть была обута в постолы — примитивную обувь из куска сыромятной бычьей кожи, обернутой вокруг ступни и стянутой ремешками, с загнутыми носками. Изредка попадались нарядно одетые люди.

    Вот стоит у бордюра мостовой щеголь, одетый, несмотря на жару, в черный костюм, черный блестящий цилиндр и черные лаковые туфли на высоком каблуке. Он двумя пальцами изящно держит початок вареной кукурузы и обгрызает зерна. Из открытых окон ресторана слышится веселая танцевальная музыка эстрадного оркестра, раздаются смех, выкрики, там гуляют. Кто? Наверное, состоятельные буржуа, а может быть, это королевские офицеры отмечают окончание для них войны, радуются, что остались живы?

    На выезде из города стоял легковой автомобиль, возле которого вертелся высокий, стройный, одетый с иголочки румынский офицер лет сорока с аксельбантом и позолоченным кортиком, весь в орденах — таких охотно рисуют художники на больших полотнах. Худощавое лицо несколько портили оспинки и шрам от подбородка до уха. Этот не козырял нам, не улыбался — смотрел спокойно, если не надменно. Раскрыв рты, мы проехали мимо. Сорокин повернул своего жеребца, шагом подъехал к офицеру. Тот отдал честь, козырнул и Сорокин. Он что-то спросил, и румынский офицер вынул из бокового кармана какой-то документ, видимо, удостоверение личности, подал Сорокину. Сорокин возвратил документ, козырнул, офицер ответил и шагнул к дороге — навстречу ему быстро и легко шла изящно одетая молодая красавица, какую можно увидеть, может быть, раз в жизни где-нибудь в столичном театре. Офицер обнял ее за талию, увлек к машине, и облако пыли скрыло умчавшийся автомобиль с его необычными для нас людьми. Румыния. Заграница. Нищета и роскошь буржуазного мира…

    Из Пашкан войска двинулись на юг, к Бухаресту. Фронт развалился, немецкие войска спешно отходили по дорогам, бросая технику. Румыны сдавались целыми подразделениями с большей частью офицерского состава и, если немцы им в этом мешали, без раздумий оборачивали оружие против недавних союзников.

    Стремясь не дать противнику оторваться и организовать оборону, на некоторых участках наши части опережали немцев. Нам довелось принять скоротечный бой с такой смешанной колонной немцев и румын. Румыны сразу подняли руки, а немцы, бросая все, пустились наутек. Наши бойцы захватили трофеи, награбленные немцами и румынами в России и на Украине — ковры, скатерти, вышитые рушники, обувь, одежду, меха… Все это было набито не только в подводы и кузова машин, но и в зарядные ящики орудий, в вещмешки убитых.

    Целую ночь мы ехали в сопровождении колонн пехоты и идущих по домам румын. Они брели по обочине параллельно дорогам, усталые, голодные, но счастливые от того, что война для них закончилась.

    — Домой! Лакасса! — кричали мы им.

    — Лакасса! — отвечали они и весело смеялись.

    На рассвете мы вошли в какое-то село. Нас предупредили, что общаться с местным населением следует осторожно, ни в коем случае не вступая в близкие связи с женщинами, среди которых распространены венерические болезни. Заболевшие будут приравнены к дезертирам, уклоняющимся от передовой, поскольку их придется отправлять в тыл на лечение.

    По этой причине мы остановились на отдых на огородах, но не успели распрячь лошадей, как из деревенских глинобитных хат потянулись к нам цыганки. Они просили у наших солдат все — веши, продукты, мыло, одеколон…

    Бойцы, прячась за вишни и кукурузу, уходили с цыганками в их дома, предварительно показав им шаль, полотенце или туфли, банку консервов, кусок мыла. Не удержался от соблазна вкусить заграничный плод и Ваня Живайкин. Он потом рассказывал мне, что цыганка привела его в хату такую бедную, что казалось, будто она нежилая. Она выгнала на улицу цыганят и зло перекинулась несколькими словами с мужем, потом набросила себе на плечи цветастую шаль, взглянув в осколок зеркала, и чертом закружилась вокруг Вани. Цыганка была недурна собой, худощавая, гибкая. Она схватила Живайкина за руку и потянула к деревянному топчану, покрытому тряпьем, но Ваня отказался от ее благодарности, увидев все это: нищету, грязь, обиду мужа, выгнанных на улицу детишек…

    После завтрака и кратковременного отдыха мы двинулись дальше. Окружавшие нас цыганки отстали. К вечеру мы были всего в 100 километрах от Бухареста, когда получили приказ форсированным маршем двигаться назад в Пашканы. Нас посадили в эшелон, и поезд почти без остановок помчал через Унгены, Бельцы и Коломыю на Западную Украину.

    После многодневной дороги однажды ночью нас выгрузили на каком-то маленьком полустанке, на котором не было даже рампы для выгрузки из вагонов и с платформ грузов, техники и лошадей.

    Утром мы были расквартированы в маленькой деревеньке с беспорядочно разбросанными по лесу избами. Мы с Лосевым разместили свой «штаб» в хате, в которой жили три женщины — хозяйка в годах, ее очень молодая невестка с годовалым сыном и дочка четырнадцати лет. Сына хозяйки немец угнал в Германию.

    Западная Украина всегда мокрая, а с наступлением осени тоскливые дожди целыми днями не выпускали из дома. Мы с Лосевым сидели за подготовкой документов на реабилитацию штрафников, участвовавших в боях в Молдавии и Румынии. К нам, ковыляя по земляному полу в шерстяных вязаных пинетках, подходил маленький Иванка и, что-то лопоча по-своему, просился на руки. Я сажал его на колени, он пристально, как это умеют делать только дети, смотрел мне в глаза, улыбался, с удовольствием рвал бумагу, играл моей медалью «За отвагу».

    Входила из передней мать и, заливаясь румянцем, забирала сына, а он тянулся ко мне, хватался за погоны, с досадой кряхтел. Отца он не помнил, но мужик тянулся к мужику, женщины ему надоели.

    — Иванко, Иванко! — певуче звала мать. В глазах ее стояли слезы. — Нэ мишай дядьку, йды до мэнэ!

    Ужинали мы все вместе. Для меня с Лосевым была чуть ли не лакомством картошка с квашеной капустой или огурцами, заправленная подсолнечным маслом с нашей кухни, а женщинам нравилась давно осточертевшая нам каша с тушенкой.

    После ужина мы засиживались за картами, играя в подкидного дурака. Хозяйка в игре участия не принимала, но любила посидеть с нами, послушать разговоры, сама рассказывала, как они жили «пид нимцем», вспоминала сына. Когда началось фашистское нашествие, ее муж ушел на восток, и с тех пор она о нем ничего не слышала. Чтобы утешить добрую женщину, я принимался гадать и, подтасовывая карты, вдохновенно врал, обещая, что ее муж и сын скоро вернутся с «казенной бумагой, при ранней дорожке», что скоро придет письмо с радостным известием, — в общем, связывал то, что знал о семье, с тем, чего бы она хотела и ждала, говорил слова, вселявшие надежду.

    Ей хотелось верить мне, и она отгоняла прочь черные думы, нередко в глазах блестели слезы от возможного счастья. Было видно, что хозяйка рада таким постояльцам. Она говорила о своем хуторе, соседях, пересказывала сплетни о «бисовых бабах», гулявших с нашими офицерами и солдатами, о том, кто гонит самогон и для каких целей.

    Как-то ранним утром, когда еще не совсем рассвело, к нам в комнату вошла хозяйка и тихо позвала:

    — Сашко, выйды, с тобою хочуть побалакаты.

    Я оделся, вышел в переднюю. Хозяйка хлопотала, растапливая плиту, и, обернувшись, показала подбородком:

    — Ось вона… Вы тут балакайтэ, а я пиду. — И она вышла.

    В плохо освещенной комнате я увидел за столом полную, кровь с молоком женщину в белой пуховой шали и зимнем пальто, что для деревни было роскошью — фуфайки и кожушки были основной одеждой. Она залилась и без того ярким румянцем во всю щеку и смущенно заговорила:

    — Я… я ось по якому дилу. Я чула, що вы можэтэ файно гадаты на картах. Будь ласка, погодайтэ мени?

    Вот тебе на!.. Я приобрел известность как прорицатель! Отказать?! Но почему бы и не пофлиртовать с такой цветущей женщиной?

    —  Я к що вы правду скажите, я вам подякую, прынэсу шматок сала и литру пэрвака!

    Ну, тем более надо погадать! Я взял карты и уселся поближе к своей «клиентке», украдкой любуясь красотой, мощью и здоровьем молодой женщины. В голове роились мысли: кто она, что ей сказать? Чтобы выиграть время для поиска решения, я тасовал карты и потихоньку задавал непричастные к гаданию вопросы. А не та ли это красавица, о которой на днях рассказывала за картами хозяйка? И я решился.

    Я начал раскладывать карты «для себя, для дома, для сердца, что было, что будет», и уложил их так, чтобы расклад подходил к родившейся версии. Разложив карты, я начал говорить, да так, что женщина не на шутку разволновалась, краснела и бледнела, не зная, куда девать глаза.

    Я рассказал ей примерно следующее: она замужняя, бездетная, червовый король ей безразличен, а ближе к сердцу король пиковый, военный, он ей люб, у них было любовное свидание при поздней дороге и крупный разговор с червовым королем. Червовому королю скоро придет казенная бумага, и предстоит ранняя дорога в казенный дом, — видимо, муж получит повестку и его заберут в армию.

    От меня не ускользнуло, что это ее обрадовало. Потом я добавил, что ей предстоит новое любовное свидание с пиковым королем-офицером, выпивка, любовь, а в будущем расставание, слезы и новая любовь.

    Я взял за основу версию, связанную с недавним разговором. Хозяйка поведала, что у них в деревне есть молодушка, которая плохо живет с мужем, присыпает его, а сама среди ночи убегает к нашим офицерам и гуляет с ними до зари. У нее стоит большая кадушка браги для выгонки самогона, брага перекисает, но она не гонит самогон, а ждет, когда заберут в армию мужа, что она ненасытна в любви, красива и мужики сходят от нее с ума, так как она одним не довольствуется.

    Мне почему-то подумалось, что это была она, и я не ошибся. Тогда моя «клиентка» в смущении сказала:

    — Вам мабудь хтось розказав и набрехав на мэнэ?

    — Ну кто мне мог рассказать? Я вас вижу первый раз, вы меня — тоже. И ведь не я все это говорю — говорят карты. Я начал пересказывать с еще большими подробностями особенно яркие эпизоды, поскольку знал, что передо мной именно та, о которой шли сплетни. Я пересказывал, тыча пальцем в карты, о чем говорит то или иное сочетание.

    — Ну, раз вы так всэ взналы, сказалы правду, то тоди видгадайте скилькы мени рокив?

    Я перетасовал карты, посмотрел на нее, прикинул, что раз она вышла замуж перед самой войной примерно в 18 лет, — такая темпераментная женщина не будет тянуть с этим делом, — то ей сейчас должно быть 22 года. Я вытащил какую-то карту, сделал вид, что произвел какой-то расчет, и назвал цифру.

    — Ваша правда — двадцать третий пишов. А скильки рокив моему чоловику?

    Поженились они до войны, в нормальных условиях, а тогда женились, как правило, с разницей в два-три года. Значит, ему… Я вытянул карту и сказал:

    — Двадцать четыре.

    — Правда, двадцять пятый. А як вы довидалысь?

    — Вот видите, я вытащил десятку, к ней добавляю четырнадцать. А у вас была восьмерка.

    — Ну! Будь ласка, погадайтэ, як мэнэ зваты.

    — Карты это сказать не могут, но я попробую, — и я принялся тасовать карты, думая: если и не узнаю — неважно, главное я уже угадал, теперь можно и ошибиться. Я ворошил в голове украинские женские имена и выдал:

    — Леся!

    Она со страхом смотрела на меня.

    — Ачоловика?

    — Иванко! — назвал я самое распространенное мужское имя.

    — Щыро дякую! — И она почти выбежала из дому.

    Вошла хозяйка и спросила:

    — Що цэ вона як птыця вылетила?

    — Да я сказал ей, что было, что есть и что будет.

    Хозяйка хихикнула.

    В тот же день муж Леси получил повестку из военкомата и в числе других ушел в райцентр, чтобы успеть к назначенному сроку. Леся провожала его дальше всех, громко причитая, а вернувшись, тут же приступила к выгонке самогона. На хмельной душок потянулись военные, и вечером там были уже все наши офицеры и старшина Кобылин. Он сдобрил ужин американской тушенкой и консервированной колбасой, у хозяйки нашлись соленые огурцы и грибы. Началась пьяная оргия на всю ночь, о которой потом рассказал мне Ваня Живайкин. Скоро в доме Леси не только ночами дым стоял коромыслом. Она втянула в свой круг веселых вдовушек и солдаток с расхожей моралью «война все спишет».

    Обещанные за гадание самогон и сало Леся так и не принесла: то ли ей было некогда, то ли все сказанное мной осуществилось слишком быстро и точно, и ей было стыдно показать глаза? Я же, хотя женщина и жила почти по соседству, не решился зайти к ней потребовать должок — дух в ее избе был мне не по нраву. А на следующее утро хозяйка вновь подняла меня с постели:

    — До вас прыйшлы, просять выйты.

    Я оделся, думая, что Леся все же принесла обещанное. Может, уговориться с ней погадать еще раз, за другое вознаграждение? Но за дверью оказалась маленькая сухонькая старушка, которая, увидев меня, закланялась и залопотала. Она сказала, что ходит слух о моих удивительных способностях говорить всю правду, какая есть на картах, и она нижайше просит погадать ей. Это было уже слишком, тут не до шуток и флирта.

    — Бабушка! Я гадаю только молодым. Вам я не могу погадать.

    — Ну що ж… Воно, звичайно, молодым цикаво гадать, нэ то що мэни, — с печалью и обидой тихо проговорила старушка. — Тильки я хотила взнаты нэ за сэбе, а за сыночка: забралы його в армию в сорок першому, та як у воду канув. Хотелось бы взнаты, живый чы ни… — И она прижала конец платка, которым была повязана, к губам, а глаза заблестели слезами.

    — Жив, бабушка, жив, не горюйте! Ждите, он придет! — Боль резанула по моему сердцу. На ее месте могла быть и моя мать, у которой на фронте трое сыновей. Знает ли она, где мы? Сейчас же надо написать письмо.

    — Дякую, сынку, за гарни слова! Дай бог тоби здоровья и довголиття. А маты у тэбэ е?

    — Есть, бабуся, есть!..

    — Та тоби я нэ бабуся, а маты… Тоже мабуть ждэ твоя матуся?! — И она, вздыхая, ушла.

    Я стоял и смотрел на дверь, думая: вот они, женщины! Одна гадает, когда ей гнать самогон и как избавиться от мужа, а другая льет слезы, желая хотя бы знать, что ее сын жив. Они разные и непонятные, они могут осчастливить мужчину и бросить его в пучину несчастий, могут поступать разумно и абсолютно вопреки логике и рассудку, подчиняясь лишь своим чувствам…

    В этой приграничной с Польшей деревеньке мы прожили недолго. Замыслы вышестоящего командования мне неведомы, меньше чем через месяц мы вновь возвратились в Румынию. Нас погрузили в телячьи вагоны, и вновь застучали колеса под ногами, а в проеме дверей закружились темно-зеленые с золотистыми плешинами пологие Карпаты…

    И вот мы уже идем через Яссы на Тыргу-Фрумос и дальше в Трансильванию. Бои идут где-то в северной части Югославии и на границе с Венгрией.

    В пути нас неизменно поражала бедность большинства населения на фоне богатых помещичьих усадеб. Хозяева сбежали, но батраки исправно продолжали трудиться в их владениях.

    В каждой усадьбе, как правило, были большие винные погреба, которые пополняли запас нашей водовозной бочки. На скотном дворе наши старшины выбирали в стаде бычка или свинью получше и тут же убивали из винтовки, перерезали горло. Батраки поначалу не давали скот, но, увидев бумажку с гербовой печатью, охотно помогали в выборе лучшего животного и разделке туши, зная, что им перепадут внутренности, ноги, голова и другие отходы.

    При полуголодном существовании хозяйское добро они сохраняли в целости, боясь, что помещики, когда вернутся, взыщут за потерянное имущество многократно, и батраки превратятся в рабов.

    Реквизировать скот на территории зарубежных стран разрешалось командованием в строго ограниченном нормами питания количестве. В отчетах мы отражали расход продуктов по нормам, однако на практике их не соблюдали, так как это невозможно было сделать. К примеру, тушу забитого быка за день целиком съесть не удавалось, а хранить мясо охлажденным или замороженным летом было негде — в то время о холодильном оборудовании даже не знали. Использовался лед, заготовленный зимой, но только в стационарных условиях, а в походах взять его было негде.

    Поэтому справок, выдаваемых в штабе армии, не хватало, и старшины делали свои: под бумагу такой «справки», написанной от руки, подкладывали гербовой стороною пятак и терли тупым концом карандаша — получалось некое подобие гербовой печати. Какой безграмотный батрак разберется, что за печать и что написано в бумаге?

    Помнится такой случай. На выезде из Тыргу-Фрумоса мы увидели сапожную мастерскую, хозяин которой то ли сбежал, то ли боялся показаться «красным». Старшина Кобылин потребовал от работавших сапожников все, что нужно для пары сапог: хромовую и подошвенную кожу, подметки и прочее. Сапожники сначала его не понимали, но когда наш солдат-молдаванин растолковал, что от них хотят, заволновались, рассказывая наперебой, что хозяин их за это накажет. Тогда Кобылин вытащил чистую бумажку с пятикопеечной печатью и написал, что взято то-то и то-то Иваном Ветровым, которого ищи свищи. Я выскочил из мастерской, чтобы не расхохотаться и не испортить «сделку». Сапожники аккуратно уложили все, вплоть до деревянных гвоздиков и вара для дратвы, и с видимым удовольствием отдали Кобылину, возможно, чтобы насолить своему хозяину.

    Мы вошли в Трансильванию — богатейшую область Румынии. Здесь попадались и немецкие села, которые резко отличались от румынских. Если жилища румын были построены из самана и покрыты соломой или камышом, то кирпичные немецкие дома стояли сплошь под листовым железом или черепицей. Как мы позже узнали, немцы строили дома по типовым проектам специальными организациями, для строительства банки отпускали кредиты с рассрочкой выплаты на 25 лет.

    Добротные дома сверкали большими окнами и остекленными верандами с витражами, красовались белой и красной кирпичной кладкой и яркой окраской крыш, окон и дверей, капитальными заборами, вычурными металлическими воротами и калитками с никелированными украшениями.

    В одном из таких сел мы остановились на ночлег. Мы вошли через калитку в один из дворов, выложенный разноцветной цементной плиткой, создающей узор вокруг небольшого фонтана с зеркальным шаром над ним. Просторная застекленная разноцветными стеклами веранда обрамлялась вьющимися розами. Напротив дома на другой стороне парадного двора был жилой флигель с кухней, использовавшийся в качестве летнего дома. Флигель переходил в конюшни и другие хозяйственные постройки, которые окружали асфальтированный хозяйственный двор. Там и разместился наш обоз. Кухню старшина вкатил в парадный двор, ближе к фонтану, солдат разместили на сеновале и в соседних домах и постройках.

    Я думал, что мы попали в помещичье поместье, но и у соседей были такие же типовые постройки с некоторыми отклонениями в зависимости от вкусов и достатка хозяев. Потом мы проезжали не одно такое село.

    В «парадных палатах» разместились командир роты, командиры взводов. Мне с Лосевым предложили спать в летнем флигеле на кровати дочери хозяев. Флигель не отапливался, но вместо одеяла там укрывались перинами. Оказывается, в такой холодной спальне девушка спала всю зиму.

    Раздеваясь, я гадал — нужно ли снимать брюки и гимнастерку, ведь по утрам уже серебрился иней, но все же рискнул раздеться до белья и, стуча зубами, юркнул под перину. Подо мной зашелестела вторая «перина» — оказывается, она была набита очистками от кукурузных початков. Подушка была обычная пуховая. Лежать на кукурузных очистках было не очень мягко, но комфортно и, видимо, гигиенично — листья хорошо впитывали влагу, их можно было чаще менять.

    Я отлично выспался в холодной комнате под пуховой периной, она облегала тело и надежно защищала от холода, не сползая при смене позы во сне, что часто бывает с одеялом. Мне приходилось даже выставлять наружу голые ноги, чтобы не перегреть их.

    Днем мы проезжали через небольшой румынский городок. Ваня Живайкин увидел аптеку и потянул меня с собой, чтобы придать солидности своей миссии — он хотел пополнить ротную аптеку такими дефицитными лекарствами как сульфидин, красный и белый стрептоцид — основными препаратами того времени для лечения венерических заболеваний.

    Мы вошли в аптеку идеальной чистоты и блеска под мелодичный звон колокольчика над дверью. На звук вышел под стать светлому аптечному залу белый от волос до башмаков сухопарый старик с румяными щеками. Мы поздоровались, и старик, видимо, спросил, чем может быть полезен, но мы, кроме приветствия, не знали по-румынски и двух слов.

    Иван стал произносить по-латыни названия лекарств, но, похоже, не точно. Аптекарь не понимал, разводил руками и мило улыбался. Несколько минут они так изъяснялись, не понимая друг друга, и наконец Живайкин не выдержал и выругался матом.

    Аптекарь еще шире расплылся в улыбке, и мы услышали:

    — Вы русские?

    — Конечно, русские, кто же еще может сейчас здесь быть?

    — Аня, Аннушка! — воскликнул старик, повернувшись к открытым дверям в другое, видимо, жилое помещение. — Аня, здесь русские, слышишь — русские! Выйди, пожалуйста, поскорее!!!

    Мы увидели вышедшую за прилавок аккуратненькую седенькую старушку, с живым интересом смотрящую на нас.

    — Здравствуйте!

    — Здравствуйте! Доброго здоровья!

    — Вы русские, но почему при погонах? Откуда же вы?

    — Он из Красноярского края, а я из Ростова-на-Дону, — ответил я.

    — А мы жили в Харькове.

    — А как попали сюда?

    Старик замялся, еще больше порозовел и ответил:

    — Мы эмигрировали в Гражданскую войну. С тех пор живем здесь, имеем вот эту аптеку и перебиваемся с хлеба на квас.

    Внешне, конечно, нельзя было сказать, что они сильно бедствовали.

    — Ну, и как вам здесь живется?

    — Ах, бог мой, вы еще спрашиваете, как!.. Мы давно истосковались по Родине, по русским людям. Вы не знаете, как тяжело жить в чужой стране, вдали от своих. 25 лет мы здесь, а сердце и мысли там, в России… — И старушка приложила кружевной платочек к глазам и носу. Заблестела слеза и в голубых полинялых глазах старика.

    — Анечка, не волнуйся, на, выпей. — Старик накапал валерьянки в хрустальный стакан и, долив водой, подал жене. — Да, не приведи господь жить среди чужих.

    — Я дам вам сульфидина и стрептоцида, но немного. Немцы и румынские офицеры забрали все, что нашли, хорошо хоть самих оставили живыми. Кричали, мол, ждете русских, коммунистов! А мы и ждали, и боялись, что нам припомнят времена Гражданской войны, начнут мстить.

    Старушка как-то стала еще старее, сквозь слезы жадно смотрела на нас, русских, молодых, плечистых, рослых. Может быть, она вспоминала, каким был когда-то ее муж, а может, своих сыновей. Если они есть, то где теперь? Расспрашивать нам было некогда, на улице ожидал обоз.

    Живайкин смахнул в пилотку упаковки лекарств и выложил на прилавок советские деньги.

    — Нет, что вы! Не надо платить! Я вам это дарю, как своим соотечественникам. Хотя, пожалуй, возьму по одной купюре, чтобы посмотреть, какие у вас сейчас деньги…

    Мы быстро вышли, поблагодарив и попрощавшись на ходу, увидев через витрину, как в аптеку бежит старшина, губы которого издавали, видимо, не самые мелодичные звуки.

    Ночевали мы в румынском селе. Обоз и кухня разместились на широком дворе, обстроенном вокруг хозяйственными постройками. Это было крепкое кулацкое хозяйство, которое напомнило мне историю про Ноев ковчег — так много было во дворе разной живности: куры, индейки, утки, гуси, свиньи.

    У нас в обозе было мясо, но свинина всем осточертела. Старшина, взяв автомат, рыкнул по крупным, размером с индейку, курам. Выбежала из дома хозяйка и, подняв кулаки, визгливо крича, бросилась к старшине, осыпая его всеми проклятиями, которые знала. Старшина выругался и пошел с ревом, как медведь, на хозяйку, повернув автомат в ее сторону, и она, точно злая собака, с разбегу достигнув конца цепи, взвилась на месте.

    — Ты, сука, поезжай на Украину, посмотри, что там наделали твои щенки! Где твои муж и сыновья?! Что они делали у нас? «Яйки, млеко, курка»?? А ты, стерва, из-за трех кур из сотни поднимаешь крик! У нас твой фашист последнее забирал!!!

    Хозяйка замолчала, ее ярость сменилась страхом. Старшина круто повернул к убитым курам и бросил их в ноги хозяйке. Через ездового-молдаванина он приказал ей приготовить ужин для офицеров.

    Я еще никогда не ел такую вкусную курятину под красным соусом с перцем. Офицеры, смачивая горло вином, только прищелкивали языком от удовольствия.

    Следующий день выдался прекрасным. Яркое солнце грело, как летом. Мы вышли в городок, улицы которого заполонил народ — был какой-то праздник. На железнодорожной станции нас поставили под погрузку в эшелоны вместе со штабом армии и частью военной цензуры. Пока бойцы под командой старшин оборудовали товарные вагоны, закатывали на платформы повозки и заводили в вагоны лошадей, офицеры и я с Живайкиным и его санинструктором пошли в город.

    По брусчатым мостовым центра города разливалась празднично одетая толпа, носились мальчишки и орали во все горло: «Пенго, пенго!» Шла бойкая валютная спекуляция, и даже дети «делали деньги». Магазины продавали свои товары только за местную валюту, у нас были только рубли. Мальчишки меняли пенго на рубли, сдавая их потом в банк и зарабатывая на этом крупные барыши.

    Мы с Живайкиным и санинструктором Митей проходили мимо фотоателье. Живайкин дернул меня за рукав, предлагая сфотографироваться на память, — когда еще представится такая возможность? Но как? У нас не было пенго.

    Мы вошли в здание, и Ваня, отчаянно жестикулируя, начал упражняться в знании немецкого и молдавского языка. Он старался втолковать, что у нас нет денег, но не сфотографируют ли нас за сливочное масло? Владелец ателье долго не понимал, но Живайкин настойчиво твердил: «Бутер, бутер, айн килограмм», показывая требуемый размер фотографий. Наконец, фотограф понял и согласился, кивая головой и повторяя: «Бутер, бутер…»

    Ваня послал Митю с запиской к старшине с просьбой выдать килограмм масла, а фотографу показал на наручных часах, что через час мы вернемся фотографироваться. Мы пошли дальше по улицам мимо нарядных витрин магазинов, окруженные плотной толпой. Женщины мило улыбались, скалили зубы и мужчины — король Михай приказал встречать русских дружелюбно. В ушах звенело: «Пенго! Пенго!»

    У Ивана были деньги, и он обменял их по какому-то взятому с потолка курсу на пенго.

    — Зачем они тебе? — спросил я.

    — А вот зачем… Посмотри вот туда! — И он указал на красивое двухэтажное здание.

    — В кино, что ли, собрался? Эшелон уйдет без нас!

    — Да нет, смотри лучше на дом рядом с кинотеатром.

    — Ну и что?

    — Так это же бордель! — И он потянул меня к этому зданию.

    Мы стояли на тротуаре и, разинув рот, смотрели на увеличенные фотографии красавиц, которых лишь с большой натяжкой можно было назвать одетыми. Такого я никогда не видел, да еше и выставленным на всеобщее обозрение.

    К нам подошел немолодой неопрятно одетый румын и, блудливо улыбаясь и кивая на красавиц, начал что-то предлагать. Я понял лишь одно слово — «фрумос» — красивая.

    — Зайдем, Саша?

    — Да ты что! Во-первых, поезд может уйти, во-вторых, это бордель и это просто опасно, а в-третьих — мы должны идти сейчас в фотографию.

    — Ладно, пойдем фотографироваться, заодно узнаем у Мити, когда отправляется эшелон.

    Возле фотографии нас уже ждал Митя со свертком в руках. Он сказал, что время отправки никто не знает, но еще идет погрузка и, видимо, в запасе еще есть два-три часа.

    Фотограф встретил нас приветливо, пригласил сесть на софу, принял с явным удовольствием сверток с маслом. Потом он поколдовал у фотокамеры, причесал нас и стал осматривать со всех сторон, чтобы выбрать наиболее выгодный ракурс.

    Он сфотографировал меня и Ваню на открытку и тут-же отдал пластинку на проявку. Затем он снял нас по отдельности для портрета, а Ваня еще сфотографировался во весь рост с санинструктором Митей. Митя держал у пояса автомат, прикрыв им Живайкина. Этим он хотел выразить постоянную готовность защитить своего командира силой оружия. Фотограф сказал, что через час все будет готово. Иван опять завел свою песню:

    — Саша, пойдем в бордель! Как не пойдешь? Ну, как знаешь, а я пойду. Митя, пойдем, — на всякий случай — будешь меня охранять!

    И они ушли. Я устремился на железнодорожную станцию, боясь отстать от эшелона в чужой стране, в военном водовороте.

    К нашему эшелону прицепили два пассажирских вагона для штабистов 4-й гвардейской армии, еще несколько товарных вагонов наши штрафники переоборудовали для женщин из военной цензуры и связисток. Я занял место для себя, Лосева, Живайкина и Мити в вагоне, где разместились офицеры роты и их ППЖ.

    Наступал вечер, вдоль эшелона пробежала команда никуда не отлучаться. Ваня с Митей по-прежнему отсутствовали, из офицеров не было Козумяка и Кучинского. Сорокин нервничал и смачно ругался. Узнав, что все они могут быть в доме с красными фонарями, он послал туда связного с оповещением, что эшелон уходит. Через некоторое время, запыхавшись, все прибежали на станцию. Командир роты набросился на них с бранью, но в это время паровоз толкнул вагоны назад, потом дернул вперед и медленно стал выводить эшелон с забитой поездами станции. Все стали размещаться по своим местам, «женатые» офицеры прибивали плащ-накидки к верхним нарам, устраивая в вагоне «семейный уют».

    Лейтенант Козумяк вдруг ахнул и грязно выругался, не стесняясь своей ППЖ. Схватившись за голову, он заорал:

    — Братцы, дак я ж забыл шинель в борделе!

    Грохнул смех. Все знали, что Козумяк первый раз надел новенькую шинель, сшитую в штабной армейской мастерской из отреза сукна для высшего офицерского состава. За нее он отдал набор кожи на сапоги, и сразу же потерял, да и где!..

    Поезд набирал скорость. В ведре плескалось вино, в котелках стыла каша со свининой. Всех потянуло на еду, и мы оторвались от созерцания проплывавших мимо двери красивых горных пейзажей. За ужином пошли шутки и подначки в связи с посещением публичного дома, а когда мы улеглись на застланное брезентом сено и укрылись шинелями, Живайкин рассказал о своих впечатлениях.

    Войдя в дом, Иван был поражен роскошью его убранства. Все сверкало бронзой, хрусталем и позолотой, лакированным деревом, дорогими тканями и кожей.

    В просторном вестибюле на низких столиках у мягких кресел лежали альбомы с золоченым обрезом и в сафьяновых переплетах. Каждый альбом содержал прекрасно выполненные фотографии девиц в различных позах, выгодно показывающих рекламируемый «товар», там же были написаны их краткие характеристики и цена. Кого только там не было: румынки, русские, японки, китаянки, француженки, польки, итальянки…

    Живайкин выбрал… русскую. Почему? Ему хотелось узнать, что это за дом, о здешних порядках, о жизни обитательниц дома, а кто мог рассказать об этом лучше русской? И Иван, подозвав полуголую девицу, указал на фотографию в альбоме.

    — О! — закатила глаза девица. — Катя!

    Взяв Ивана под руку, она повела его в примыкающий к вестибюлю кабинет с бронзовой табличкой «Доктор». Навстречу вышел рослый детина, пригласил к столу, заставил дать себя осмотреть, после чего нажал на кнопку. Вошла уже знакомая девица и опять под руку повела Живайкина по лестнице с ковровой дорожкой на второй этаж.

    Они вошли в небольшой холл, от которого в четырех направлениях шли коридоры с дверьми в номера. На дверях каждого номера было написано имя «владелицы» и прикреплена ее фотография в соблазнительной позе.

    Девица подвела Ивана к номеру с именем «Катя», постучала, и Ваня увидел девушку, вытиравшую слезы. Поздоровавшись, он спросил:

    — Чем вы так расстроены, Катя?

    — А! — махнула она рукой и начала быстро приводить лицо в порядок. — Все идут и идут ко мне. Вот почему бы вам не пойти к японке или француженке? Красивые ведь женщины и как обслуживают! А так вы сегодня у меня уже восьмой.

    — Так мне, Катя, ничего от вас не нужно, кроме общения. С кем я здесь могу еще поговорить?

    — Да знаю я вас! Так все говорят, а потом берут свое!

    Она усадила Живайкина за столик, сама уселась напротив, не заботясь запахнуть шелковый халат, нажала кнопку. Почти тотчас появился портье. Она заказала ему что-то.

    — Вот вы сказали, что я восьмой. Это что, много или мало?

    — Что вы! Конечно, много. За день я принимаю одного-двух гостей. Пожалуйста, не осуждайте меня, не от сладкой жизни я здесь! А когда стану старухой — как жить?! Здесь много не скопишь на черный день. Нам платят по контракту небольшие деньги, но если ко мне приходит больше двух — их оплата идет на мой счет. Иногда мне делают подарки, но это бывает редко, если попадается богатый клиент.

    В номер постучали, и вошел портье с подносом, на котором были бутылка вина и фрукты.

    — Угощайтесь! — И она налила янтарное, сверкающее вино в хрустальные рюмки. — Такое вино в магазине вы не купите.

    Когда выпили по второй рюмке действительно прекрасного густого вина, она пересела Ивану на руки, обняла за шею.

    — Ну вот! — говорила она после. — А вы сказали, что только поговорить. Но сейчас и я получила удовольствие. Вы настоящий мужчина, сибирский медведь и приятный человек.

    В дверь сильно постучали, и девица сказала что-то Кате.

    — Прибежал посыльный. Вас срочно вызывают в часть, срочно! — И она торопливо поцеловала его.

    Живайкин, выложив все пенго и рубли на столик, выбежал…

    Утром состав стоял на каком-то полустанке. Женщины выстроились в очередь возле дворового туалета, а мужчины облюбовали ближайшую лесопосадку. Из рощи я вышел, когда поезд уже начал стучать буферами. Я догнал тормозную площадку и взобрался на нее. Там стояла миловидная блондинка в ладно подогнанной комсоставской шинели, хромовых сапожках, но с погонами рядового состава.

    — А ведь запросто могли отстать! — сказала она и улыбнулась.

    — Не отстану, если не прогоните со своей площадки.

    — Нет, не прогоню, будет веселее ехать. Я не могу в вагоне — душно, захотелось проветриться. А вы из какой части?

    — Да ваш сосед.

    — Вы штрафник?

    — И да, и нет. Я из постоянного состава штрафной роты.

    — А я из ВЦ.

    Мы разговорились. Мне так легко было с ней говорить, будто мы были давно знакомы и встретились после долгой разлуки. Видимо, и Аня, как звали мою спутницу, чувствовала ко мне расположение. Она рассказывала о своих подругах, о военной цензуре, о том, как часто приходится читать интересные письма и даже выписывать отрывки, которые бывают смешные и печальные. Работа ее интересная, но утомительная, поскольку продолжительность рабочего дня не нормирована.

    Рассказала она и о том, что девушек из ВЦ домогаются офицеры штаба, нередко заставляя удовлетворять их похоть.

    — У самих семьи, дети, а они атакуют вместо врага наших девчонок. Мы взбунтовались и договорились отказать нашим «папашам». А они решили нас проучить: отправить в эшелоне вместе со штрафниками. Напугали!..

    Не знаю, как другие, но Аня явно не испугалась, поскольку ехала одна на тормозной площадке. Прохладный ветер, настоянный на хвое лесов, пронизывал мою шинель. У Ани покраснел нос, на щеках появилась гусиная кожа. Она передернула плечами. На правах галантного кавалера я расстегнул шинель и подставил ее полу девушке. Та взглянула пристально мне в глаза, точно решая, «да» или «нет», и прижалась к моей груди. Кровь ударила в голову, холод сменился жаром, и я начал целовать Аню.

    На очередной остановке мы разошлись в свои вагоны, договорившись вечером вновь встретиться на тормозной площадке. Девушки ВЦ и наши ребята заметили, как я снимал с высоких ступенек тормозной площадки Аню, и подошли к нам. Пришлось мне знакомить Аню с нашими офицерами и старшинами и, прежде всего, с Ваней Живайкиным. Аня, в свою очередь, начала знакомить своих подружек со мной и остальными. «Лед тронулся…»

    Вечером, когда мы с Аней вновь целовались на тормозной площадке, Ваня с Ириной, толстушкой с короткими ногами, знакомились более тесно.

    Вновь мне было легко с Аней, приятно и интересно, но когда дело зашло дальше поцелуя, Аня призналась, что ждет ребенка от подполковника, которого она не любит. Я как-то не придал значения ее полноте в талии, зная, что женщины любят повязывать теплые платки на поясницу, а теперь, после ее признания, увидел все как есть. Девушка рассказала, что подполковник настаивает на демобилизации Ани и отправке ее домой, а она не хочет увольняться из армии и ехать к его родным. Ей хочется иметь более молодого мужа. Не в меня ли она целит? Это что же, повторение варианта, который уже был на Юго-Западном фронте под Старой Руссой? Ну и везет же мне! Видимо, я поскучнел, и Аня старалась сгладить неловкость. Она сказала, что от меня ничего не хочет.

    — Нам хорошо быть вдвоем сегодня — и ладно. Ведь завтра нас обоих ждут новые испытания и неприятности. Зачем портить те дни, которые могут дать радость?!

    Мы старались вернуть прежнюю легкость общения, принуждали себя, но внутри все протестовало, и мы смеялись сквозь слезы.

    Утром следующего дня нас выгрузили из эшелона, и мы ушли на место своей дислокации. На ночь мы остановились в небольшом горном селе. Мы с Ваней Живайкиным заняли бедную небольшую избу. Хозяйкой дома была молодая жгуче-чернявая женщина с двухлетним сыном. Приняла она нас, как мне показалось, весьма неласково, почти враждебно. Она бросала на нас исподлобья быстрые, как молния, сердитые взгляды. Это была разъяренная черная пантера. Я полагал, что либо ее сильно обидели, либо ее муж ушел вместе с фашистами и воюет против нас. Но какова женщина! Какой бешеный темперамент! У Вани, точно у тигра, увидевшего лань, загорелись глаза.

    — Ну, Ваня, тут тебе не удастся пообедать, — сказал я, — получишь от ворот поворот!

    — А знаешь что, Саша, давай на спор? Если я проиграю, то я отдаю тебе свою заготовку кожи на сапоги, а если выиграю, то ты ставишь мне ведро вина. Идет?

    — Идет, но только считай, что плакали твои заготовки.

    — Не говори гоп, пока не перепрыгнешь!

    Митя принес нам запоздалый обед. Ваня начал приглашать хозяйку к столу, но та холодно сверкнула глазами, подхватила сына и ушла из комнаты.

    Убранство дома было самое бедное и примитивное, сделанное неумелыми руками хозяина. Если бы хозяйка была богачкой, то тогда была бы понятна ее враждебность к нам, но такая бедность! Обычно нас и более богатые семьи встречали радостно, как освободителей, а наша хозяйка была загадкой.

    Я подшучивал над Ваней и видел, что мои шутки его коробят и злят. После обеда мы с ним сели играть в карты. Ваня пригласил вошедшую хозяйку принять участие в игре, но та, снова фыркнув, повернулась к нам спиной.

    Живайкин посадил к себе на колени мальчика, который с живым интересом тянулся к пистолету и ордену на груди Вани. Иван вытащил кусок сахара-рафинада и отдал мальчишке. Тот с удовольствием начал слюнявить его. Ваня начал его катать на ноге, гладил по головке, подкидывал под низкий потолок. Хозяйка хотела забрать ребенка у Ивана, но мальчик обхватил его шею, не желая идти к матери, как та его ни корила.

    Ваня все больше и больше ласкался к ребенку, и тот, осмелев, начал играть как с родным отцом. Мать мальчика вначале метала черные молнии и почти шипела, но постепенно молнии теряли слепящий свет, а через какое-то время на лице женщины мелькнуло подобие улыбки.

    Мальчик ужинал вместе с нами, сидя у Вани на коленях. Было видно, что он редко бывал сыт и не страдал отсутствием аппетита, но мать его вновь ушла в другую комнату и твердо отвергла предложение отужинать с нами.

    При каганце долго не посидишь, тем более что мальчик сладко посапывал, уснув после сытного ужина.

    Хозяйка постелила нам на кровати, а сама с сыном устроилась на большом сундуке, подставив скамейки. Она положила сына с краю, как бы защищаясь им от нас. Когда хозяйка потушила каганец и улеглась, Ваня выждал немного и, толкнув меня в бок, бесшумно скользнул на сундук, тихонько подвинул сонного мальчишку к матери. Женщина, боясь разбудить ребенка, поначалу отбивалась от рук Вани, но потом обхватила сына, перебросила через себя к стенке…

    Утром к завтраку я нацедил из водовозной бочки в хозяйское ведро вина — я проиграл пари. Хозяйка заливалась смуглым румянцем, когда встречалась с моим взглядом, стыдясь своей слабости, а Ваня мурлыкал возле нее, расплываясь, как воск на солнце.

    Мы завтракали дружной семьей, а после завтрака я быстро ушел, оставив Ваню проститься с хозяйкой: из дворов села выходили бойцы и выезжал обоз.

    С предгорий мы под проливным дождем вперемешку со снегом спустились на венгерскую равнину. Дороги, разбитые колесами машин и ногами людей, стали непроходимыми. Машины ревели и парили радиаторами, лошади рвали постромки, валились в непролазную грязь, люди выдергивали ноги из увязших в грязи сапог и ботинок. Наступала зима 1944 года.

    Рота вступила в бой на бескрайней равнине в районе Шарбогард — Домбовар — Шопрон. Обоз и офицеры двигались следом за наступающими цепями бойцов. Возле нас рвались мины, снаряды, взвизгивали пули. Туман и дождь ограничивали видимость, каждую минуту можно было ожидать, что из тумана выскочит танк или бронетранспортер и расстреляет нас в упор.

    Неподалеку от грунтовой дороги стоял стог соломы. Командиры и старшины укрылись за ним, а обоз стоял на дороге — лошади не могли тащить повозки по разбухшей от дождя пахотной земле. Впереди шел бой за городок Шопрон. Плоская, как стол, без деревьев, кустарников и оврагов равнина создавала большие проблемы наступающим, тем более что наши артиллерия и танки где-то отстали или шли в другом направлении. Было ясно, что с ходу взять населенный пункт не удастся. Надо было выждать, пока другие части обойдут Шопрон, для противника создастся опасность окружения, и он отойдет.

    Сорокин распорядился повернуть обозы назад и укрыться в ближайшем селе. Не успели мы въехать в просторный крестьянский двор с большой избой, покрытой соломой, как прибежал запыхавшийся связной. Он доложил Сорокину, что только что убит комвзвода Кузнецов. Наташа, его ППЖ, захотела увидеть передний край, посмотреть в бинокль на немцев, и Кузнецов повел ее в окопы к штрафникам. Они влезли в окоп и стали в бинокль рассматривать передовую. Возле них лежали связной и штрафник, который отдал им свой окоп.

    Уже начало темнеть, когда из-за пригорка показался немецкий легкий танк. Комвзвода потребовал принести ему противотанковое ружье. Связной и штрафник притащили ружье, Кузнецов выстрелил несколько раз, но танк продолжал идти на них. Тогда Кузнецов взял бутылку с зажигательной смесью, выскочил из окопа и пополз навстречу танку. Его заметили и, когда до танка оставалось совсем немного, срезали пулеметной очередью. Танк, по которому продолжали стрелять из ПТР, начал пятиться и скрылся за пригорком.

    Сорокин зло выругался, осуждая безрассудство Кузнецова и его бессмысленную смерть. Поздно вечером в наш дом пришли все командиры взводов и Наташа. Она, войдя в дом, зарыдала, но Сорокин зло на нее шикнул, и женщина замолчала. Васильев доложил, что иссеченное пулями тело Кузнецова не смогли доставить с переднего края и похоронили прямо в окопе.

    Когда все уселись за стол и наполнили стаканы вином, Сорокин произнес поминальную речь. Наташа вновь зарыдала. Командир роты процедил сквозь сжатые зубы:

    — Замолчи, сука! Это из-за тебя мы потеряли одного из лучших наших командиров! — после чего предложил помянуть товарища минутой молчания и выпить.

    Ужинали молча, все, кроме меня, много пили, а потом улеглись спать. Я, старшины и связные легли на полу, а Сорокин, Наташа и командиры взводов — на широченной кровати.

    Наташа легла с краю, возле Сорокина, и, когда все захрапели, я услышал, как они, задыхаясь, заскрипели досками кровати. С этой ночи Наташа стала ППЖ командира роты.

    Через день, солнечным утром, мы въезжали по широкой улице в Шопрон. Казалось, что мы едем по нашему украинскому селу. Такие же дома-мазанки под соломенными и камышовыми крышами, такие же каменные заборы. Свернув в переулок, мы выбрали просторный дом с широким двором и остановились.

    В доме жили две сестры и брат, молодой мужчина лет 20–25. Мы не говорили и совершенно не понимали по-мадьярски, но он и сестры сумели нам втолковать, что он болен и поэтому его не призвали в армию. Эта семья приняла нас очень доброжелательно. Женщины предложили постирать наши до предела засаленные брюки и гимнастерки. Вдвоем они делали все ловко и быстро, высушили и прогладили вещи горячим утюгом, убив всех паразитов.

    Вечером офицеры, как всегда во время передышки между боями, не знали, чем заняться, и сели играть в карты. Хозяйка Юлишка пригласила соседку, девушку-сироту лет девятнадцати. Маришка, как ее звали, была настоящая красавица: копна вьющихся отбеленных волос, как лучи солнца, обрамляла нежное лицо с синими глазами. Высокий рост делал ее еще стройнее. Было поразительно, как такой нежный гиацинт мог сохраниться в это жестокое время, казалось, что ее присутствие даже устранило языковой барьер, и мы многое понимали по взглядам и жестам.

    Она явно растерялась, кого выбрать себе для флирта. Девушка то склонялась к красавцу Васильеву, уже украшенному к тому времени орденами, то начинала флиртовать со мной, возможно потому, что я не тянулся после каждой сыгранной партии к стакану с вином. Васильев охмелел и стал груб и развязен, сразу потеряв доверие красавицы. Маришка окончательно сделала выбор и теперь общалась только со мной. Ее щеки пылали румянцем, голубым огнем искрились глаза. Я даже боялся верить в чистоту чувств девушки.

    — Да не шпионка ли она? — думал я. — Может, ее подослали немцы, зная, что здесь разместился штаб армии? Может, она играет с нами, как со слепыми щенками?

    Однако я ни на мгновенье не почувствовал у Маришки враждебности или отчуждения к нам, как, впрочем, и у наших хозяев. Все они явно нам симпатизировали и доверяли.

    Наступила глубокая ночь, карты и флирт уже не увлекали, морил сон. Юлишка стала стелить постели. Решили спать все вместе, на двух огромных кроватях. На одной улеглись беременная Марта, Юлишка, Маришка и Штефан, на другой — я, Ваня Живайкин, Пыпин и Васильев. Мужчины вышли перекурить, пока женщины улеглись и потушили лампу. Когда все легли, Васильев скомандовал:

    — А ну, Уразов, начинай!

    Проезжающие по улице автомашины периодически освещали комнату, и я видел за Штефаном рассыпанные на подушке белые волосы Маришки, ее румяное лицо, высокую грудь, прикрытую кружевной рубашкой. Могло произойти непоправимое и отвратительное — ведь я не стану в эту ночь единственным у Маришки, которая так нам доверяет!

    — Да вы что, ребята, одумайтесь! Разве так можно!

    — Ну, не хочешь быть первым — станешь последним, — сказал Васильев.

    — Давай, — подталкивал меня и Ваня Живайкин, — ты же видишь, что она не против!

    Васильев сделал попытку встать. Я резко сказал:

    — Не сметь! Я буду стрелять в любого, кто осмелится прикоснуться к Маришке. — И вытащил из-под подушки пистолет.

    — Тю, дурак! Такой момент упускаешь!

    И вдруг меня поддержал Живайкин:

    — А что, ребята, он прав — зачем плевать в колодец, нам тут бывать не один раз. Нельзя показывать себя свиньями!

    — Вы как хотите, а я пойду к Юлишке, — сказал Пыпин, — но чтобы никто другой потом не смел…

    — Не надо! Ты начнешь — других не остановишь, — предупредил Ваня, — да и беременную потревожишь.

    Женщины затаились, чувствуя, что речь идет о них, и ожидая, чем все это кончится. Маришка не вытерпела напряжения, соскочила с кровати и зажгла керосиновую лампу. Она стояла как богиня, тонкая ночная рубашка не могла полностью скрыть прелесть ее тела. В волнении Маришка не замечала, что выставила свою наготу мужчинам напоказ. Юлишка что-то ей сказала, и девушка, прижав руки к груди, бросилась под одеяло, оставив горящую лампу. Женщины хохотнули, следом, разряжая обстановку, взорвались смехом и мужчины.

    Утром все могли смотреть друг другу в глаза с чистой совестью, и вряд ли кто пожалел, что я помешал совершить бесчестие. Теперь Маришка не отходила от меня, постоянно повторяя:

    — Шандор! Шандор!..

    Завтракали мы все вместе. Маришка взялась подшить мне подворотничок, пришить пуговицы и залатать гимнастерку — обмундирование у нас было крайне изношенное, зачастую снятое с убитых, выстиранное и отремонтированное в армейских банно-прачечных отрядах. Она даже принялась петь по-мадьярски, и я ей подтягивал, не понимая смысла слов. Увы, но к обеду пришел приказ Сорокина немедленно освободить занимаемые ротой дома и передислоцироваться на станцию. Не стану описывать мое расставание с Маришкой — оно и сейчас волнует память. Мне больше не довелось встретиться с ней, хотя другие ее видели. Об этом я еще расскажу.

    Переехав через железнодорожный переезд станции Шарбогард, мы разместились в двухквартирных домах, построенных железнодорожным ведомством. Дома были новые, красивые. Я со своим штабным имуществом обосновался в одном из домов, во дворе его остановились обоз и кухня. В одной из квартир дома с родителями проживала девушка, которую можно было назвать близнецом Маришки, разве только она была полнее и не отличалась такой застенчивостью и скромностью. Она уже при разгрузке подвод крутилась возле меня и сразу потащила в свою квартиру. Мы с Лосевым уже несли железный ящик с секретными документами следом за ней, когда нам встретился Сорокин. Взглянув на девицу, он сразу заявил, что сам остановится в этой квартире, а мне следует разместить штаб у соседей.

    Девушка, поняв, в чем дело, начала бурно что-то объяснять Сорокину и постоянно тянула меня за рукав шинели, но приказ командира, как известно, не обсуждается…

    Я перенес свое имущество в соседний дом, и следом пришла эта белокурая, в белоснежной меховой шубке и такой же шапочке, красавица. На нее сразу набросилась, видимо, с бранью, наша старушка-хозяйка. Девушка зло отвечала, но вынуждена была уйти к себе. Хозяйка дала мне понять, что эта девушка нехорошая.

    Вечером пришел с работы хозяин — старичок лет семидесяти. Он был в форменной одежде железнодорожника, седой, розовенький, добродушный. Нам, молодым, было смешно смотреть, как он воркует возле своей старенькой жены, задорным петухом посматривая на нее, как они целуются. Они жили удивительно дружно, им могли позавидовать молодожены.

    В следующем доме, где разместились командиры взводов, жили поляки. Васильев стал ухаживать за хозяйской дочкой, учительницей, преподавателем французского языка. Сам учитель, он быстро нашел путь к ее сердцу, тем более что оно было открыто любви. Девушке было за двадцать, малочисленных местных мужчин она не подпускала к себе, но вдруг случай свел ее с равным, да еще и блестящим офицером, славянином. У нее было остренькое румяное лицо, большие глаза, обрамленные длинными ресницами, красивая фигура. Одевалась она тоже очень изящно.

    Завязался бурный роман, но к своей постели Васильева она не подпускала. Вечера проходили весело, с вином, картами и танцами. Галька флиртовала вовсю, но не сдавалась, тем более что все происходило под присмотром ее родителей, и тогда Васильев пошел на авантюру: он объявил, что женится на Гальке.

    Он пришел ко мне и изложил свой план действий, прося помочь ему. Васильев хотел, чтобы я «зарегистрировал брак», конечно же, фиктивный. Я отказался. Тогда он привел с собой других офицеров, и все стали уговаривать меня, заявив, что Сорокин не возражает. Я сдался. Состоялась «помолвка», устроили вечер с танцами, с приглашением соседских девушек, которые теперь более доверчиво относились к нашим офицерам.

    Утром пришел посыльный от Васильева и сообщил, что невесту готовят к вступлению в брак. Я достал большую книгу в кожаном переплете, которая досталась мне при захвате немецкого обоза еще на Украине. В ней я вел учет личного состава штрафников. Я разлиновал новую страницу, сделал заголовок таблицы.

    После завтрака ко мне под руку пришли жених и невеста, командиры взводов, подружки невесты. Я встретил их у порога, провел к столу, на белой скатерти которого эффектно лежала раскрытая книга. Жених и невеста стояли у стола рука об руку. Фарс начался.

    Я записал паспортные данные брачующихся. Затем спросил невесту:

    — Желаете ли вы стать женой Васильева Геннадия Александровича?

    Галька не понимала, что я говорю, вопросительно смотрела на Васильева. Он объяснил, что именно я хочу услышать, и она закивала: «Да, да!»

    — Желаете ли вы взять в жены Гальку Сикорскую? — спросил я у Васильева.

    — Конечно, желаю, у меня безвыходное положение!

    За спиной «молодоженов» офицеры давились от смеха, но держались героически. Они боялись сорвать этот спектакль, ведь завтра и они могли его разыграть со стоящими рядом с ними девушками.

    — Вы отвечайте — да или нет!

    — Да.

    — Поцелуйтесь. Отныне и на всю жизнь… — И я произнес вдохновенную речь о том, что они должны мирно жить, сладко спать и много детей нарожать.

    Ребята уже не могли сдерживаться и смеялись от души, объясняя своим подругам мимикой и жестами, что я говорю, покачивая на руках воображаемых младенцев.

    Вечером гуляли свадьбу. Кажется, и родители Гальки восприняли все серьезно, а возможно, просто хотели прикрыть этим грехи своей дочери. На видном месте сверкала никелем и белизной кружев высокая кровать «новобрачных» со стопкой подушек.

    На другой день к моим хозяевам добралась из Будапешта дочь Карина, не очень красивая, но миловидная молодая женщина с ребенком, девочкой лет четырех. Будапешт в это время уже был окружен советскими войсками, и немцы с венграми предпринимали отчаянные попытки разорвать кольцо. Население города жестоко страдало от артогня и бомбардировок, холода, голода, болезней и отсутствия воды.

    Хозяйка попросила меня потесниться в комнате, где стояли вместе две широкие кровати, на которых спали порознь я и Лосев. Теперь она предложила нам с Павлом спать на одной кровати, чтобы ее дочь с внучкой разместились на другой.

    Благополучное прибытие дочери и внучки хозяйка решила отметить и пригласила нас. Конечно же, их стол был более чем скуден, и нам пришлось его основательно дополнить. Вино, которым старики хотели блеснуть, я даже не попробовал, хотя все его хвалили, в том числе и Павел. Все немного захмелели, старики зарумянились и не скрывали свою любовь друг к другу. Девочка забралась ко мне на колени, играла медалями, что-то говорила. Надо сказать, что дети всегда меня любили и очень быстро теряли стеснительность, будто мы были знакомы уже давно. Играл патефон. Сердце размягчилось, повеяло мирной довоенной жизнью. Я взял девочку на руки и начал медленно кружить в танце, потом ее сменила мать, и даже старики пробовали кружиться в вальсе.

    Ночью, когда девочка уснула, Карина осторожно переложила спавшую между нами дочь на мое место…

    Утром старая хозяйка подала мне белоснежное полотенце и, улыбаясь, что-то спрашивала. Я понял, что она не против произошедшего ночью, наоборот, даже одобряет. После завтрака, проводив мужа поцелуем, она послала Карину на чердак за фасолью для обеда и подтолкнула меня подняться следом. Я догадался: хозяйка хотела, чтобы я не только приласкал ее дочь, но и увидел, что у них ничего, кроме этой фасоли, нет.

    Начали прибывать штрафники, и вскоре нас передислоцировали в село километрах в тридцати от Шопрона. В самом населенном пункте разместился 202-й запасной полк, мы же заняли крупное поместье примерно в километре от него. Говорили, что оно принадлежало министру земледелия Венгрии.

    Мы въехали в огромный двор на склоне холма, застроенный по периметру конюшнями, амбарами, хлевами, жилыми постройками. В верхней части размещался дворец, окруженный зеленым массивом. Стены дворца были окрашены в нежно-изумрудный цвет, а многочисленные лепные украшения, декоративные вазы, статуи, балюстрада — в молочно-белый.

    К парадному входу вела широкая полукруглая лестница с мраморными ступенями. Перила внизу оканчивались львиными головами, а вверху — статуями обнаженных женщин. Противоположная сторона парадной лестницы спускалась на аллею с узорчатыми решетками арок, оплетенных вьющимися розами. Вдоль решеток стояли тщательно подстриженные декоративные кусты. Аллея перескакивала по кружевному чугунному мосту через пруд, в лед которого вмерзли ветви плакучих и в.

    Во дворе усадьбы были также просторный особняк управляющего, дома-бараки для батраков и двухэтажные конюшни и коровники. На первых этажах размещался в стойлах чистый и ухоженный скот, выше хранилось сено и зерно. Нас поразили водопровод, канализация, автоматические кормораздатчики, повсюду было чисто, светло и тепло. Конечно, теперь этим никого не удивишь, но в то время это было настоящей сказкой. Уход за животными был идеальный, и каждая корова была словно румяная принцесса по сравнению с нашими крестьянскими буренками.

    Еще большее удивление ждало нас во дворце. Через парадный вход мы вошли в длинный коридор с огромными окнами-витражами. На внутренней стене мы увидели лес рогов лосей и оленей, а под ними многочисленные портреты. Портретную галерею открывал далекий предок владельца дворца в белом парике, с пеной тонких кружев на груди и на манжетах бархатного камзола. За ним шли другие представители династии, постепенно меняя наряды от фрака до современного костюма-тройки. В вестибюле сверкало огромное, во всю стену, зеркало в витой бронзовой оправе.

    Из галереи-коридора были устроены входы в залы с резными дверями. Каждый зал был отделан по-разному. Мы ходили по ним, раскрыв рты от удивления. Дворец не отапливался, из-за холода жить в нем было невозможно, и личный состав роты разместился в домах батраков, а Сорокин и офицеры заняли особняк управляющего. Я и Лосев поселились в батрацкой семье, которая ютилась в очень тесной каморке барака без каких-либо удобств. Глава семьи был конюхом, а его жена и молодая дочь — доярками.

    Душную комнатку с одним оконцем почти целиком занимали сундук и две кровати, на которых лежали матрасы, набитые сеном, и стеганые одеяла. Стол и табуретки путались в ногах и толкали в бока, занимали остальное пространство. Так жили все батраки.

    Дочка уступила нам свою кровать и ютилась на сундуке на каких-то лохмотьях. Семья жила впроголодь, и я шепнул Лосеву, чтобы он от моего имени попросил повара наполнять котелки до краев.

    Вечерами мы собирались за столом все вместе. Мадьяры-бедняки были приветливы, дружелюбны и любопытны. Они задавали много вопросов, не надеясь понять ответ, — мы свободно общались и понимали друг друга лишь за игрой в карты, которой посвящали вечера после совместного ужина. Одновременно мы флиртовали с шестнадцатилетней Муриэлой, но она была застенчива, особенно в присутствии родителей.

    Приближался новый, 1945 год. Сорокин договорился в запасном полку, что к нам в новогоднюю ночь приедут артисты. Обещали приехать и девушки из военной цензуры.

    Во дворце мы выбрали просторный, но довольно уютный зал с концертным роялем, а главное — с огромным камином. Он сверкал бронзой и бело-голубым мрамором и был украшен мраморной статуэткой Психеи. Пол этого зала был наборный, из ценных пород дерева. Из банкетного зала дворца солдаты принесли столы, стулья с высокими спинками и вычурными позолоченными ножками, а от управляющего — сервиз из саксонского фарфора. Старшина Червонобаба нашел потайной ход в винные погреба этого имения. Запаслись мы и дровами для камина.

    Под Новый год я и Ваня Живайкин на вечерней зорьке с большим интересом бродили по скрипучему голубому снегу в парке, примыкающем ко дворцу, по аллеям, по горбатому мосту через рукотворное озеро. Мы пришли во дворец, когда там уже все собрались. Приехали артист и две артистки, но посланный за девушками из ВЦ старшина Кобылин возвратился один: им не разрешили отлучаться из расположения штаба армии, видимо, они были нужнее там.

    Пылали дрова на решетке камина, полукругом возле него уселись гости и офицеры. Стол сервировали солдаты и старшина. Нарушая красоту сервировки, на столах стояли ведра с вином, а возле них жались бутылки шампанского.

    Камин не мог полностью прогреть промерзшей зал, и по спинам пробегал холод. Для «сугрева» от камина все стали периодически отлучаться к ведрам.

    Артист мне не понравился — было видно, что это прохиндей-алкоголик без поставленного голоса, девицы-артистки тоже больше флиртовали с нашими офицерами.

    Наташа ревниво сверкала большими глазами то на Сорокина, то на артисток, а командир роты, казалось, забыл о ней и пожирал глазами певицу. Всплески пламени в камине красили их оживленные лица, необычная окружающая обстановка делала их очень притягательными, и, когда певица вышла из зала, Сорокин поспешил за ней. Наташа запылала, как угли в камине.

    По мере убывания вина в ведрах прибавлялся шум в зале. Пианистка села за концертный рояль, зазвучал вальс «На сопках Маньчжурии». Идя на выручку Наташе, я пригласил ее на танец. На паркетном полу танцевать было легко, но удовольствия от танца не было: я знал, почему пригласил Наташу, она тоже это понимала и готова была броситься вслед за Сорокиным.

    В одиннадцать вечера зажгли лампы из гильз от снарядов, все сели за стол, повар и ординарцы разложили в тарелки горячее мясо. Вернулся Сорокин, а чуть позже и певица. Командир роты сел во главе длинного стола и произнес тост об уходящем 1944 годе. Он вспомнил все бои в этом году, потери, лейтенанта Кузнецова, при упоминании которого Наташа склонила голову к столу. Последний час уходящего года казался вечностью. Все уже крепко выпили, было шумно. Опьяневшего артиста давно никто не слушал, Живайкин обнимал пианистку, что-то шепча ей на ухо.

    В последнюю минуту все затихли. В двенадцать в залах раздался малиновый перезвон — это старшина Червонобаба завел все часы во дворце. За окном в селе поднялись в небо ракеты, хлопнули пробки шампанского.

    — С Новым годом, друзья! За Победу!

    Все потянулись друг к другу с бокалами шампанского, как вдруг в вестибюле раздалась автоматная очередь, а затем послышался звон осыпающегося стекла. Все замерли, кто-то из ординарцев бросился туда. В слабо освещенном дальним счетом ракет помещении, у двери в зал, стоял часовой и смущенно переминался с ноги на ногу.

    — В чем дело? Что случилось? Почему стрелял? — посыпались вопросы.

    — Да там… Мне показалось, что там кто-то был!

    Многие вышли в вестибюль с лампами. Огромное зеркало сверкало осколками на полу. Меня поразила толщина стекла — около 4–5 сантиметров.

    Произошло следующее. Часовой в вестибюле замерз и прохаживался почти в полной темноте. Для «сугреву» ординарцы выносили ему из нашего зала вино, и он захмелел, отошел от двери к окну, чтобы опереться на подоконник, может быть, и задремал. Когда в небо в деревне взвились ракеты и вестибюль осветился, часовой встрепенулся и увидел, что кто-то стоит у стены и шевелится, не отзываясь на оклик. Тогда он выстрелил в «шпиона», и грохнуло разбитое зеркало — часовой стрелял в свое отражение.

    — Старшина, осмотреть здание! — дал команду Сорокин. — Всем вернуться в зал!

    Все снова уселись за стол. Сорокин сел рядом с Наташей, а возле артисток толкались командиры взводов, стараясь привлечь к себе внимание. Девушки были нарасхват. Пианистка, отбиваясь от Козумяка, ушла к роялю, и зазвучала ее громкая игра. Рядом с ней приставил стул Ваня Живайкин, его широкая ладонь легла девушке на колено. От него девушка не отбивалась.

    Вернулся старшина с ординарцами и доложил Сорокину, что дворец пуст, но, возможно в нем есть привидения.

    Глубокой ночью закончились дрова. Артист валялся под роялем, у которого он несколько раз безуспешно пытался петь. Где-то в темноте раздавался храп ординарца. Старшина, покачиваясь, поднял за вычурные ножки стул, хрястнул им об инкрустированный пол и то, что от него осталось, стал бросать на решетку камина. Кто-то последовал его примеру, и огонь вновь ожил.

    Вскоре к столу стали склоняться сонные головы. Сорокин поднялся, оторвал от стола спящую Наташу и скомандовал:

    — Всем по домам! Заберите артиста ко мне. Старшина, проверьте, чтобы здесь никто не остался и не замерз. Выпьем отвальную!

    Но уже не многие могли поднять бокал. Сорокин ушел с Наташей, Живайкин — с пианисткой, Васильев — с певицей. Под руку вели пьяного в дрезину артиста. Я осмотрел все в зале и вышел с офицерами и старшиной. Сзади брел с автоматом часовой и бубнил:

    — Привидения… Привидения!..

    — Да вот они, привидения! — воскликнул старшина. — А ну-ка, дай автомат!!!

    Он взял автомат у часового и полоснул по портретам и лосиным рогам. Мы шли по галерее-коридору, и он непрестанно «расстреливал привидения».

    На следующий день у дворца появился невысокого роста молодой человек. Это был сын хозяина имения. Он в сопровождении нашего старшины обошел все подворье, конюшни, хлева, амбары, зашел во дворец и, увидев расстрелянные портреты своих предков, тяжело вздохнул и покачал головой. В зал, где мы пировали, встречая Новый год, он лишь заглянул и поспешно прикрыл дверь, видимо, не в силах смотреть на то, что там было. На разбитое зеркало он, казалось, не обратил внимания — что там зеркало, когда были уничтожены многовековой давности портреты предков. Этот молодой хозяин еще не осознал того, что рушится в его стране все старое и скоро он и его предки уйдут в историю. Но и мы, как выяснилось потом, пировали на вулкане — дни смертельной опасности приближались.

    Наша часть пополнялась медленно, и наступил период относительно спокойной тыловой жизни. Мы настолько привыкли к движению, смене мест, как кочевые цыгане, что размеренная оседлая жизнь казалась скучной и неинтересной. Пусть в бой, только бы не оставаться на месте! Безделье давало возможность осмотреться, вспомнить родных, близких, потерянных друзей, жестокие сцены войны. Росли тяга к женщинам и тоска. Особенно это было заметно среди солдат, офицеры еще находили себе какие-то развлечения. Сорокин, чувствуя настроение солдат, ввел тактические, строевые, политические учения, изучение материальной части стрелкового оружия, стрельбы.

    У меня из-за отсутствия пополнения работы было мало, скучал и Ваня Живайкин, и тогда мы собрались с ним на охоту.

    Санинструктор запряг лошадей в повозку, мы взяли цинковую коробку патронов, винтовку и карабин, положили на повозку сена и поехали. За имением и селом шли камыши, а за ними простирались помещичьи земли. Огромное, плоское, как стол, поле было рассечено глубокими незамерзающими каналами, через которые были переброшены мосты. На квадратных полях размерами примерно 500 на 500 метров возделывались зерновые культуры. Хлеб был убран, и квадраты прекрасно просматривались. Выехав на дорогу, мы увидели великое множество зайцев, которые сновали туда-сюда, но не могли перебраться через каналы. Такого большого количества зайцев я никогда не видел, мы будто попали на заячью ферму. Впереди и сзади на дороге в конском помете целыми выводками копались фазаны. Вот это дичь!

    Мы съехали на один из квадратов, сошли с повозки, набили карманы патронами. Санинструктор Митя остался с подводой, а затем, отпустив нас метров на сто, поехал следом. Впереди, как стадо овец, бежали зайцы, не подпуская к себе. Когда мы останавливались, останавливались и зайцы, садясь столбиками. Мы стреляли с рук, но попасть в такую мишень мог только снайпер, да и то из винтовки с оптическим прицелом. Выстрелы бахали, а зайцы спокойно бежали вперед, будто и не по ним стреляли. Но вот зверьки добежали до канала и заметались вдоль него. Ага, попались голубчики! Когда мы подошли поближе, эти «голубчики» бросились на нас и между нами. Мы лихорадочно стреляли, не замечая в азарте, что можем отрикошетившей от мерзлой земли пулей убить друг друга. Зайцы мигом перекочевали к нам в тыл. Ладно, живите, косые хитрецы!

    Мы с Живайкиным перебрались по узкому мостику за пределы квадрата — там росли красная лоза, кустарник и камыш, осока, покрытая снегом, а дальше на небольшом холме был лес.

    Почти из-под ног, из покрытой снегом осоки, выпорхнула с хлопаньем стая фазанов. Мы вздрогнули, пальнули им вслед, но куда там! Нужно было стрелять дробью, а не пулей, чтобы попасть на лету в таких быстрокрылых птиц. Идти, проваливаясь в снег выше колена, было трудно, и мы повернули назад. Когда мы вернулись на наше поле-квадрат, сели в телегу и поехали по нему, раздалась стрельба из крупнокалиберного пулемета, и пули просвистели над нами. Я посмотрел в сторону, откуда стреляли, и увидел, как из леса выскочило большое стадо диких коз, голов 15–20. По ним и бил пулемет. Пули, рикошетя от мерзлой земли, выпевали звуки на разный лад. Эдак можно и погибнуть от шальной пули!!!

    Я вспомнил, как еще на Украине во время такой же охоты на коз застрелили генерала. Шофер вел его машину-«эмку», когда вдруг сидевший рядом генерал привалился к нему. Не было слышно выстрела, на поле с перелеском не было видно никаких людей. Тогда вышел приказ командующего фронтом, запрещающий охоту с армейским стрелковым оружием.

    Опять задудукал пулемет, и стадо, добежав до дороги, помчалось вдоль нее на мост, в наш квадрат. Митя погнал лошадей к небольшой лощине, чтобы укрыться, — козы бежали прямо на нас, и, если вдогонку им будут стрелять, нам не поздоровится. Мы заехали в лощину, остановились, опустились на снег. Над нами веером просвистели пули, и мы пригнулись еще ниже.

    Просидев так некоторое время и не слыша больше выстрелов, я тихонько поднялся и выглянул из лощины. Козы бежали прямо на нас. Я пригнулся и показал Мите и Живайкину, чтобы не поднимались. Подождав еще, я определил, что козы должны вот-вот появиться в нашей лощине, тихонько сказал Живайкину:

    — Давай одновременно поднимемся и сразу же выстрелим в стадо, не целясь.

    Так и сделали. Мы резко поднялись и увидели, что все стадо коз сгрудилось в соседней с нами лощине. Мы выстрелили. Стадо бросилось наутек, а один козлик остался на месте. От убегающего стада стала отставать коза, легла на снег. Я бросился к ней, но когда приблизился метров на пятьдесят, она вскочила и бросилась вдогонку за стадом. Я остановился, задыхаясь от бега по снегу и волнения. Начал стрелять, но руки дрожали, и я не попадал. Стадо добежало до моста, перешло его и скрылось в лесу, из которого его выгнала пулеметная очередь.

    А коза вновь легла на снег. Я опять побежал к ней, но сил не хватало. Тогда я крикнул Мите, чтобы он ехал на повозке ко мне. Тот понял, погнал лошадей. Я сел в повозку, и лошадей направили к козе. Но когда подъехали к ней на десяток шагов и остановили подводу, поскольку с нее на ходу стрелять было бессмысленно, коза вскочила и побежала. Моя стрельба ей вслед ничего не дала. Коза, теперь уже не ложась, убегала от нас. Но, добежав до моста, она не перешла его, а пошла по дороге перпендикулярно нам, подставив свой бок. Я лег на снег вблизи телеги, стал целиться. Коза шла, падала, вновь поднималась и шла. Я прицелился и выстрелил. Коза упала и больше не поднялась.

    Я отдал козла своим хозяевам квартиры, а козу — на кухню. Поздно вечером Лосев принес жаркое, но оно было жесткое и пахло козлом. Все же это было иное мясо, чем свинина или говядина, и я с аппетитом его съел. Хозяева квартиры приготовили из ливера и картофеля вкусный соус, и ели его, когда я уже спал.

    15 января мне исполнялось двадцать четыре года. Я вспомнил об этом, когда утром после завтрака вышел во двор. Где-то на севере слышался непонятный гул то ли самолетов, то ли танков. Я не обратил на это внимания — может быть, наши самолеты полетели бомбить врага, а может, враг делал налет на наши части. Но гул не стихал, и так много самолетов не могло лететь. Заныло тревожно сердце. Проходили часы, гул нарастал. И вот я увидел, как по шоссе ниже нашего имения, метрах в двухстах, покатилась лавина машин и подвод. Они двигались быстро, нервозно, задевая друг друга, точно сзади их преследовало страшное чудовище. Гудело в той стороне, откуда они бежали.

    Вскоре гул стал распадаться на отдельные звуки разрывов и выстрелов, они стали слышнее. Над имением пролетели наши «илы». Послышались взрывы бомб и выстрелы из пушек самолетов. Шоссе опустело.

    Следующая эскадрилья штурмовиков пролетела над нами низко, и я увидел, как, еще не скрывшись за горизонтом, они спикировали, выстрелили реактивными снарядами. Значит, они атаковали врага где-то близко, всего в нескольких километрах.

    Всех охватила тревога, офицеры и солдаты собрались у дома управляющего, где жил Сорокин. Но Сорокин не появлялся, и мы не знали, что делать. Командир взвода Васильев хотел войти в дом к Сорокину, но часовой преградил ему путь, закрыв собой и автоматом дверь.

    — Товарищ старший лейтенант, командир роты приказал никого не впускать!

    — Но ведь надо что-то делать. Наши войска отходят, фронт приближается.

    — Не могу нарушить приказ. Я вас не пущу.

    — Вызовите ординарца или Наташу!

    — Это можно.

    Вышел ординарец.

    — Не шумите, товарищи. Майор спит, с ним и Наташа. Он приказал никого к нему не впускать.

    — Скажите ему, что наш фронт отступает. Что нам делать?

    Ординарец вернулся и передал Васильеву:

    — Приказа из штаба армии об отступлении нет, и мы отходить не будем! — И ординарец прикрыл дверь.

    Васильев и другие командиры взводов не знали, как поступить. Потом он решился и подал команду всем взводам занять круговую оборону, рыть окопы, приготовиться к бою.

    Тогда и я сказал старшинам, чтобы немедленно запрягли в повозки лошадей. Я с Лосевым и солдатами хозвзвода вынесли штабное имущество и погрузили на подводу Быкова — старшего ездового.

    Ординарец Сорокина вышел из дому, оседлал лошадь командира роты и привязал к крылечку. Взрывы снарядов слышались уже рядом, стали слышны пулеметные очереди.

    Я, старшины и ездовые стояли у подвод и ждали. А Сорокин не выходил и не давал каких-либо распоряжений. Часовой никого к нему не пропускал.

    С пригорка из-за дворца вышел танк, остановился и веером пустил пулеметную очередь по двору, по которому уже бегали солдаты, бросившие свои позиции круговой обороны. Танк с десантом фашистов в белых халатах не решался войти во двор, видимо, боясь нарваться на засаду противотанковых орудий.

    Благо что наши подводы стояли за торцом конюшни и были невидимы для танка. Танк с десантом тронулся тихонько во двор. Я подал команду: «Пошел! Гони!» — и, не успев добежать до штабной повозки, запрыгнул на телегу с мешками фуражного зерна. Весь обоз вытянулся в ленту, понесся к шоссе, а затем, повернув под прямым углом, помчался по нему.

    С горы между имением и поселком к шоссе спускался другой танк, который начал стрелять по нашему обозу. Пулеметные очереди ложились то ближе к шоссе, то дальше. Пули рикошетили и зло визжали, словно сердились, что не могут найти жертву. Я прилег за мешок с овсом, обхватил его, чтобы не свалиться с подводы, а ездовой, согнувшись, хлестал лошадей. Танк шел нам наперерез, и я отчетливо видел облепивший его броню десант.

    Вот и деревня. Обоз с ходу врезался в «пробку». Машины плотно забили все пространство между домами, калеча лошадей, ломая повозки и сани, разнося в щепки заборы и ограды. Люди бросали все и бежали по огородам в камыши и дальше, через квадраты осушенных полей, преодолевая каналы, покрытые тонким льдом.

    Теперь уже сзади нас по шоссе шел танк, намереваясь вогнать штопор в эту «пробку». Ездовой с моей подводы убежал. Я попытался разыскать штабную подводу. Но где там! В этой каше найти что-либо было невозможно.

    Но вот «студебеккер», окутанный паром из радиатора, тараня подводы и лошадей, стал все опрокидывать и ломать впереди себя и продвигаться вперед. Я увидел это, перепрыгнул через несколько перевернутых подвод, настиг этот «студебеккер» и пошел следом за ним. Когда машина, пробиваясь в пробке, стала двигаться по шоссе перпендикулярно улице, к шоссе уже шли два танка с десантом на броне. Передний танк дал очередь из пулемета, но пули завизжали выше моей головы, а «студебеккер» уже скрылся за домами. Я догнал его, уцепился за борт и залез в кузов, где лежали вповалку солдаты, укрываясь от пуль.

    И вдруг меня как громом поразило — а штабные документы!.. Как я мог бросить их! Ведь за это же расстрел!.. Я начал слезать с машины. Солдаты смотрели на меня, как на сумасшедшего, но я уже скользил по льду асфальта и кубарем скатился в кювет.

    Наступала темнота, и я думал ночью пробраться в село, найти штабную телегу и сжечь документы. Если убьют немцы, то не расстреляют свои, и я не приму позора. Я пошел по пустому шоссе в село.

    Мне навстречу засвистели пули, из села ударил очередью пулемет. Я сошел с шоссе и пошел параллельно ему. И вот я вижу, как по шоссе во весь опор несется упряжка. По ней стреляет пулемет — это вышел на шоссе танк. Я иду навстречу, сбоку от шоссе. Приближается подвода, и я вижу, что на ней хлещет лошадей кнутом Василий Быков, старший ездовой. Я бросился к шоссе и закричал:

    — Быков, Быков!

    В этот момент ударила очередь из пулемета, и одна лошадь, немного пробежав, грохнулась на асфальт и начала биться. Потом вскочила. Я подбежал к повозке. В ней находилось в целости все штабное имущество. Радости моей не было границ. Но по подводе опять бьет пулемет. Раненая лошадь поднялась и опять побежала. Темнота быстро сгущалась. Вновь пробежав метров пятьсот, лошадь падает, бьется, вскакивает, вновь бежит, вновь падает. И так несколько раз.

    Параллельно шоссе за бугром идут немецкие танки и пускают вверх осветительные ракеты, время от времени рыча очередью пулемета. Они двигаются, чуть отставая, как бы конвоируя и подгоняя нас. А лошадь все падает. Пуля ранила ее возле уха, видимо задев какой-то нерв и артерию, хлещет кровь.

    Я открыл крышки железных ящиков с секретными документами, списками личного состава, приказами, приговорами судов и трибуналов на штрафников. И вдруг похолодел. Документы надо сжигать, а у меня нет спичек, я некурящий. Не курит и Василий Быков — это я знал. Боже! За что же мне такое наказание!

    Я решил: если лошадь не поднимется и мы не сможем ехать, снимем железные ящики и закопаем в лесопосадке в снег. Но у нас нет и лопаты…

    Однако (так бывает только в сказке или в кино) вот и спасение! У лесопосадки я вижу всадника и в сумерках узнаю командира взвода Васильева. Он ожидал, не появится ли обоз или убегающие его солдаты. Он ускакал от них, и его мучила совесть. Я окликнул его, и Васильев подъехал к нам, когда в очередной раз опять упала лошадь.

    — А где наши? — спросил командир взвода, не уточнив наши войска или наша рота.

    Не ответив, я приказал Быкову быстрее распрягать раненую лошадь, а Васильеву сказал:

    — Быстрее расседлывайте свою лошадь! — И увидев, что он колеблется и даже повернул лошадь, чтобы ускакать, я прикрикнул, не соблюдая субординацию:

    — Надо спасать штабные документы! Секретные… Совершенно секретные! Давайте лошадь!

    Впрягли новую лошадь, а раненую оттолкнули в сторону. Комвзвода и я прыгнули в повозку, и Быков погнал. Раненая лошадь побежала за нами, упала, забилась на асфальте, вновь поднялась, начала гнаться за нами. Спуск под горку прибавил нам скорости, и лошадь отстала.

    Немецкие танки теперь даже несколько опережали нас, обозначались в темноте ракетами и звуками пулеметных очередей. Они шли совсем близко и почему-то параллельно шоссе, возможно, боясь лобовой встречи с нашими противотанковыми орудиями. Ракеты и пулеметные очереди, скорее всего, служили для создания паники.

    Лошади ходко неслись под уклон, а впереди на белом снегу еще издали мы увидели черное пятно, подобное тени большого облака. И вот мы врезались в «пробку». Через небольшую реку был переброшен мост, к которому подходило шоссе, поднимаясь на высокую насыпь. Там в несколько рядов сгрудились подводы и автомашины. Мы были в самом хвосте. Генерал с автоматчиками командовал у въезда на мост.

    Танки приближались, и пули завизжали в воздухе. И вновь как там, в селе, какой-то обезумевший шофер «студебеккера» пошел штопором в «пробку». И тогда я приказал Быкову:

    — Давай под откос! Езжай тебе говорю! А вот там надо взобраться на откос и попасть в след машины.

    Тот понял. Я и Васильев соскочили с подводы, и Быков слетел с ней вниз. Туда же почти кувырком по снегу спустились и мы.

    — А теперь давай правь вон туда, так, чтобы попасть вслед вон той автомашине.

    Быков, нахлестывая лошадей, разогнал подводу и стал подниматься на откос. Но, не дотянув до бровки насыпи, лошади стали скользить, и повозка с упряжкой стала угрожающе сползать. Я, комвзвода и ездовой уперлись в повозку. Быков недаром носил такую фамилию. Мы задержали подводу, а лошади обрели устойчивость и буквально ухватились передними копытами за бровку откоса. И хорошо, что не раньше, иначе «студебеккер» сбил бы их, выскочивших поперек шоссе. Но к нам уже бежали автоматчики и генерал.

    — Назад! Куда прешь! Назад! Долой с дороги! — Они, трехэтажно матерясь, хотели пустить нашу подводу под откос.

    — Мы спасаем штабные секретные документы, помогите нам!

    Солдаты убавили прыть, явно ожидая решения генерала, а потом подхватили повозку и вынесли за «студебеккер».

    Генерал увидел, что дело сделано, и повернулся к другим. А мы следом за машиной проскочили на другой берег реки. Ноги лошадей дрожали от напряжения. Мы не посмели сесть в повозку и бежали, держась за нее. Ветер обжигал, сзади вспыхивали зарницы ракет и несколько раз бухали орудия и разрывы снарядов.

    Подводы и машины шли сплошной лентой, вперемешку, и нетерпеливые шоферы подталкивали подводы или съезжали на обочину и буксовали в кюветах.

    Приближался город Шопрон. В нем паника охватила штабы армии, медсанбаты и тыловые подразделения. Раненые, которые могли передвигаться, бежали за огороды, на луг, который был превращен в аэродром. На него один за другим садились самолеты «Дуглас», в них санитары вталкивали раненых, и самолеты взлетали, чудом не цепляясь за верхушки деревьев и крыши домов. Неходячие раненые ползли по снегу на улицу, где двигался поток подвод и автомашин, и умоляли взять их с собой, цеплялись за колеса, кричали, ругались. Танки противника уже били из орудий по взлетающим самолетам, медперсонал разбежался. Транспорт медсанбата и госпиталей ушел с имуществом и врачами. Кто-то из командиров метался с пистолетом ТТ, стрелял в воздух, пробуя остановить автомашины и выгрузить из них солдат, чтобы забрать раненых, но его не слушали.

    Поток подвод двигался по основной улице Шопрона, а в переулке, недалеко, находился дом, где жила Маришка, Юлишка, Штефан. Туда заезжали передохнуть наши командиры взводов, и потом мне рассказали, как убивалась Маришка. Она спрашивала, где я, почему не с ними, и заливалась слезами, думая, что я убит. У меня же не было ни минуты времени, чтобы заехать во двор Маришки, нам грели пятки танки, и каждая минута стоила жизни.

    Мы, нахлестывая лошадей, бежали и бежали, и только под горку садились в повозку, чтобы отдохнуть. Но тогда за нас принимался мороз, и взмокшую от пота спину словно обливали холодной водой. Танки остались где-то сзади, но машины и подводы не останавливались всю ночь.

    Занималась кровавая заря. Мороз еще больше крепчал. Язык колюче ворочался во рту, мучили жажда, голод, холод, мертвецкая усталость.

    И вот мы въезжаем в какое-то село, останавливаемся в первом же доме. Быков внес замерзший хлеб — топором не отрубишь и ведро воды из колодца. Хозяева дома испуганно смотрят на нас, но нам не до них. Блаженно вытягиваем ноги, сидя на стульях, пьем не напьемся воду до бульканья в желудке. Положили хлеб на печку, и он запах, еще больше растравляя голод.

    Быков вышел, чтобы пошарить еще что-нибудь съестное, и вдруг поспешно вернулся:

    — Немцы! Танки!

    Мы выскочили из теплой избы. По косогору развернутым фронтом, примерно через пятьсот метров друг от друга, шли по полю танки с десантом на броне. Один из них был уже близко.

    Быков, разрывая удилами рты лошадей, круто развернул повозку и ударил по лошадям, а я и Васильев бежали рядом. Почти сразу мы врезались в «пробку». И вновь та же паническая чехарда. Вначале мы ехали по улице, потом съехали на тротуар, протискиваясь между деревьями озеленения и стенами домов. Мы почти уже выехали из села, осталось 2–3 дома. Быков отвернул лошадей на дорогу, и в этот момент танк из пушки ударил по бензозаправщику, пробивающемуся на площади села через кашу повозок и автомашин. Выплеснулся в небо огромный столб огня и черного дыма. Все пришло в еще большее движение. В заднее колесо нашей подводы ударил бампером «студебеккер». Колесо хрястнуло и рассыпалось, осталась только втулка.

    По площади, запруженной подводами и автомашинами, хлестали струи пулеметов. Люди бежали, бросая все. Васильев убежал еще раньше, а теперь смотался и Быков. Я раскрыл крышки железных ящиков со штабными документами, забрал печать части, штампы и папки с секретными документами, книгу личного состава роты. Остальные папки разорвал и зажег. Мне казалось, что проходят часы, а бумаги горят еле-еле. Обжигая руки, я тряс книги и папки. Опять резанул пулемет. Мимо меня, паря радиатором, лез по подводам «студебеккер», кузов которого был битком набит бойцами. Я подхватил папки с документами и, бросив горящие бумаги в ящиках, побежал за автомашиной. Она уже выехала на свободу и ревела, буксуя в глубоко продавленной в сыпучем песке со снегом колее. Бежать мне было тяжело, тем более что руки были заняты папками. Я глянул в сторону, откуда слышались пулеметные очереди, и увидел, как из села через огороды выходили танки.

    Значит, если я не догоню автомашину, то останусь в плену или буду убит. И я бежал, напрягая все свои силы. А автомашина словно дразнила: то она, буксуя, замедляла бег, то, когда мне оставалось сделать два-три шага, чтобы уцепиться за борт, она убегала. Я выбивался из сил, ведь я уже пробежал за ночь сотню километров. Бросил папки в кузов на солдат, они подхватили их, а я стал отставать. Все, я погиб. Ну и пусть! Не я один. Вон бегут солдаты по полю, и танки уже опередили их.

    Но судьба сжалилась надо мной: «студебеккер» въехал в выбоину, забуксовал. Не знаю, откуда взялись силы, может быть, подхлестнула пулеметная очередь с танка, но я сделал отчаянный рывок, и пальцы рук вцепились в жгуче-холодный борт автомашины. Солдаты втянули меня в кузов. Круги расплывались перед глазами, и казалось, что не «студебеккер» сотрясается от натуги, а колотится в груди мое сердце.

    С высоты кузова лучше были видны окрестности. Танки уже обогнали нас. Впереди виднелось село, в которое по дороге втягивался хвост подвод и машин. Танки, казалось, не обращали на нас внимания, шли своим курсом, время от времени изрыгая огонь пушками и злобно рыча пулеметами.

    Наш «студебеккер» въехал на улицу села и уперся в плотное нагромождение машин и подвод. Шофер выскочил из кабины и бросился во двор ближайшего дома, скрылся за ним. Из кузова посыпались, как яблоки в бурю, солдаты. Я сбросил папки на снег, спрыгнул вниз, а затем подобрал их и пустился следом за остальными. Люди, как зайцы в лесу, мелькали между машин и домов. Улица спускалась к реке, на противоположном берегу которой поднималась высокая гора. Оттуда по нас бил пулемет.

    Я с трудом пробрался на конец села. Там по одной отрывались от «пробки» автомашины и на полном газу мчались к мосту и по дороге на высокую гору. Я бежал вдоль шоссе, напрасно «голосуя» поднятыми руками с папками, чтобы притормозили. Где там! Я бежал из последних сил, перебежал мост, в бессилии пошел в гору по обочине. Шоссе опустело, последние автомашины и подводы поднялись на вершину и скрылись за горой. Я оглянулся назад. Из села вырвался «студебеккер», полный солдат, и помчался по шоссе через мост, стал подниматься в гору. Видимо, скаты у машины были «лысые», и колеса пробуксовывали. Машина тяжко ползла в гору. Вот она поравнялась со мной, я крикнул солдатам, чтобы взяли документы, и бросил папки им на головы.

    Машина при переключении скорости вдруг на мгновение потеряла ход, и я рванулся к ней, ухватился за борт. Солдаты в кузове что-то кричали, я их уже не понимал. И вдруг по моим пальцам на борту кто-то ударил каблуком сапога. Боль была не острой, пальцы одеревенели от мороза. Я держался мертвой хваткой, и в машине солдаты видели это. Враждебность сменилась жалостью. Кто-то схватил меня за запястья и потащил в кузов. Солдаты там стояли плотной массой, и перегруженная машина несколько раз готова была соскользнуть с горы вниз.

    Но вот и вершина горы. С холма на вершине тарахтел пулемет, и над нами зачиркали пули. Но машина стала спускаться к Дунаю, на берегу которого раскинулся город Дунафельдвар. Въехав на его окраину, «студебеккер» остановился.

    Я с папками пошел по улице вдоль шоссе. Всюду брели поодиночке солдаты и офицеры, казалось, единой армии не существовало.

    Наконец я увидел нашего особиста Хазиева, внимательно всматривающегося в проходящих. Я бросился к нему. С меня свалилась тяжелая ноша ответственности за секретную документацию — этот человек по долгу службы должен взять ее на себя.

    Видимо, он сознавал свою вину, за то, что бежал один, оставив нашу часть, штрафников, за надежность которых он отвечал. Увидев меня, Хазиев обрадовался, возможно, больше, чем я. Я рассказал, где сжег документы, какие из них несу с собой. Папки и печать части, штампы, наградные знаки штрафников особист у меня забрал. Я понимал, что это снимает с него возможные обвинения.

    Хазиев сказал, что еще подождет, — может, придет кто-то из офицеров роты, все же он будет не один. А я пошел по улице города вниз к Дунаю, куда шли и другие, ехали подводы, автомашины.

    Вот и мост через Дунай. Здесь толпились люди, скапливались обозы, и эту мешанину, словно нож, разрезала идущая полным ходом, навстречу бегущим, колонна автомашин с солдатами и орудиями на прицепе. Это были полки РГК — резерва главнокомандования, офицерская школа, «катюши».

    У моста стоял генерал-лейтенант — замкомандующего фронтом с заградительным отрядом. Он подзывал к себе бегущих на мост офицеров и солдат, спрашивал у каждого номер части и фамилию — адъютант записывал данные в блокнот — и тут же, показав на трех-четырех солдат, приказывал:

    — Полковник Катков! В ваше распоряжение поступают вот эти бойцы. Немедленно отправляйтесь в этот сектор и на окраине города занимайте оборону. Вы еще ответите за то, что бросили свою часть!

    Из слухового окна пятиэтажного здания по мосту ударил пулемет. Крики, давка, паника. Бойцы заградотряда затрещали автоматами по чердаку. Генерал приказал группе бойцов снять пулеметчика, они бросились к дому. Вскоре из слухового окна покатился человек и упал на асфальт тротуара. Значит, в наших тылах действовали группы диверсантов или местных фашистов.

    Вдруг меня окликнули. Я стал смотреть через головы. На мост шла толпа девушек из службы ВЦ нашей армии.

    — Саша, давай с нами! — И кто-то из девчат потянул меня в середину своей толпы. Заградотрядовцы расступились, пропуская девушек. С ними на мост прошел и я.

    Мимо нас неслись «студебеккеры» РГК с солдатами в кузовах и противотанковыми орудиями на прицепе, шли колонны офицерских курсов «Выстрел».

    Я очутился на другом берегу реки. Куда идти? Что делать? Девушки ушли по указанию регулировщицы к месту сосредоточения штаба армии. Недалеко от моста я увидел мечущегося ездового Василия Быкова. Он старался в общем людском потоке «выудить» своих. Увидев меня, он обрадовался, но виновато переминался — ведь он бросил подводу со штабными документами, не помог мне уничтожить бумаги.

    Быков дежурил здесь по приказу Сорокина, чтобы направлять тех из нашей роты, кто вырвался из танкового вала, к выбранному для сбора месту. Но Быков не знал всех штрафников в лицо. Я нашел уголек и на стене ближайшего к мосту дома написал: «Хозяйство Сорокина», указав стрелкой вдоль улицы. В названном Быковым месте меня встретили Сорокин и командиры взводов, видимо, перескочившие на лошадях через мост до установления там заградительного заслона. Я почти упал от усталости, казалось, я не смогу больше шевельнуть даже пальцем.

    После утоления жажды и дремотного отдыха Быков сунул мне в руки кусок копченой колбасы. Хлеба не было. Я жевал твердую колбасу, сидя на полу. Командиры взводов и Сорокин расположились за столом и резали тонкими ломтями копченый свиной окорок. Откуда такое богатство? Выяснилось, что Сорокин приказал ординарцу и Быкову внимательно осмотреть дом с целью выявления диверсантов. Во время осмотра они залезли на чердак и удивились размерам дымовой трубы, в которой была даже дверца. Боясь, что там может кто-то быть, солдаты резко распахнули дверцу и обнаружили в трубе развешанные на крючьях окорока и связки колбас. Оказывается, из-за отсутствия холодильников здесь трубу на чердаке делали в виде камеры. Когда топится печь, дым коптит колбасы и окорока, туда не залетают мухи. Так сохраняют эти копчености и летом, и зимой. Об этом узнали остальные солдаты, и все полезли на чердаки домов. Хозяева ахали, охали, пробовали протестовать, но оружие было не в их руках, а сильный всегда прав.

    По одному собирались в роту постоянный состав и штрафники. Но не все. Не вернулись Наташа и наш воспитанник Котя — паренек лет десяти, низкорослый, но крепкий, круглый и лицом, и телом. Не возвратилось много штрафников.

    На второй день пришел Ваня Живайкин с санинструктором Митей. Они чудом спаслись.

    Конечно, если бы командир роты Сорокин своевременно принял меры, можно было бы вывести весь личный состав и обоз без потерь. За это он и лично поплатился. Когда танк вошел во двор помещика и выпустил очередь, Сорокин выскочил на крыльцо дома, прыгнул в седло подготовленной ему лошади и, подняв ее на дыбы, поскакал. Вслед ему кричала Наташа:

    — Куда же ты? А мы?

    Сорокин, прикрываясь зданиями, доскакал до шоссе, перемахнул через него и скрылся в камышах. А Наташа и Котя бросились бежать следом за ним, выбежали в поле на глубокий снег, по которому даже идти было тяжело. Котя выбился из сил, сел в снег и заплакал. Наташа вернулась к нему, и оба оказались в плену.

    Сорокин опомнился, только переехав мост через Дунай. Но ужаснулся он не от потери Наташи и Коти. Его китель с орденами Красного Знамени, Отечественной войны I и II степеней, Александра Невского, Красной Звезды и другими наградами остался висеть на спинке стула в доме управляющего. Было большой удачей, что хотя бы документы на них сохранились, и он имел право носить орденские планки. Сорокин приказал мне подумать, как составить ходатайство перед Верховным Советом о выдаче дубликатов наград, мотивируя это их утратой в бою.

    За Дунаем развернулось жесточайшее сражение танков и десанта немцев с нашей артиллерией, авиацией и подразделениями резерва главнокомандования. Фашистские танки охватили наше кольцо вокруг Будапешта своим полукольцом, стараясь прорваться в осажденный Будапешт.

    Штаб 4-й гвардейской армии разместился в Будафоке на острове Чепель, и остатки нашей роты переехали в рабочий поселок вблизи знаменитых чепельских заводов.

    Майор Сорокин приказал старшинам Крапивко, Червонобабе (Кобылин пропал без вести) и ездовым вернуться на места нашего отступления и собрать все, что можно, для создания ротного обоза, достать походную кухню. Старшине Крапивко он дал и особый приказ не для огласки: пробраться в помещичье имение, откуда началось наше бегство, и не возвращаться без его орденов.

    Крапивко не был уверен в успехе и на всякий случай рассказал мне, куда его посылает Сорокин.

    Сорокин продиктовал мне донесение в штаб армии о восстановлении роты, о ее потерях. Я составил отчеты-заявки на материально-техническое, продовольственное обеспечение и обмундирование, чтобы получить наряды на них, и с командировочным предписанием пошел в штаб армии в Будафок.

    В штабе армии солдаты в разговоре рассказывали, что в Будафоке размещается самый крупный в Венгрии завод розлива вина и государственные погреба, тянущиеся под землей на десяток километров. Наши солдаты, когда вошли в погреба, начали дегустировать вина из разных бочек. А бочки там дубовые, размером с большую комнату. Пробовали, пока не допробовались до чертиков. И тогда автоматная очередь прошивала клепки бочки, и вино струями лилось в подставленный рот. Так это или не так, но до целых бочек в итоге приходилось доплывать на плоту, сделанном из бревен и сорванных дверей. Пробовали вина в бочках-колоссах, выбирали вкус и аромат, чтобы набрать потом в канистры из-под бензина и ведра. Говорят, что были случаи, когда солдаты тонули в вине в буквальном смысле.

    У нас в роте жалели, что потеряли водовозную бочку, сопровождавшую нас еще с Молдавии. И старшина Червонобаба рыскал всюду, выискивая подходящую тару. Наконец нашел бочку и установил ее на повозку.

    После немецкого танкового марша по нашим тылам в роту стало поступать много штрафников, и она выросла до полного состава.

    Положение в Будапеште, а вернее, в Буде — части города на правом берегу, — было отчаянным и для его жителей, и для войск противника. Находясь в окружении, немцы не имели организованного снабжения продовольствием, медикаментами. Все было съедено, все было отобрано у мирного населения. Голодали войска, умирали от голода и холода мирные люди.

    После вступления в город наши бойцы в королевском дворце увидели страшную картину: на покрытых инеем полах лежали вплотную мертвые и еще живые раненые фашисты. Им уже многие дни не оказывали никакой помощи, не давали пищи и воды, не перевязывали. Раненые гнили заживо, примерзали к полу, сходили с ума, умирали. И все это тысячами. Фашистам не раз предлагали сдаться, но эсэсовцы и власовцы, знавшие, что при сдаче в плен им пощады не будет, контролировали все остальные войска. Они не доверяли не только венграм, но и немцам.

    В одну из ночей венгры напали на посты эсэсовцев и власовцев и прорвались к нашим. Их встретили огнем, многие погибли, но часть с поднятыми руками все же сдалась в плен. После допроса пленных накормили, оказали медпомощь и послали всех назад, на те участки обороны, которые защищали венгерские части. Пленные венгры сообщили своим, что советское командование гарантирует им жизнь, питание, медпомощь и отпустит домой после полного освобождения Венгрии. И венгры стали сдаваться нарастающей лавиной, а в оголившиеся участки обороны устремились советские войска. За венграми стали сдаваться и немцы. Лишь эсэсовцы и власовцы дрались до последнего вздоха с яростью обреченных.

    Наша рота не успела вступить в бои в Будапеште, и после его взятия мы двинулись в сторону озера Балатон. Мы шли параллельно нескончаемой ленте пленных немцев и венгров. Они медленно двигались по шесть человек в ряд, таща под руки раненых. Даже не верилось, что эти еле передвигающие ногами, согбенные, закутанные в одеяла и платки, небритые, грязные люди сеяли смерть и разрушения на нашей земле, несли горе и страдания многим народам Европы.

    Вдоль колонны немцев по дороге шли наши танки, харкая сгоревшей соляркой нам в лицо. И вдруг возле нас один танк свернул с дороги, врезался в колонну немцев, перемолол гусеницами крайние ряды и вернулся в свою колонну. Я не стал смотреть, что там осталось после танка, — это было страшно.

    Не спешите делать выводы о жестокости танкиста, не представив себя на его месте. Что он увидел, вглядываясь через смотровую щель танка в лица пленных? Кто может знать это? От каких видений, от каких воспоминаний пальцы сжались на рычагах управления, а мускулы рук непроизвольно сократились, направляя тяжелую машину на плененного врага?

    Не доходя до Балатона, наши войска свернули в направлении стрелки на дорожном знаке с надписью: «Секешфехервар — 50 км». Шли днем и ночью, отдыхая лишь в населенных пунктах. Началось потепление. Войска накапливались для наступления на крупный промышленный центр Секешфехервар.

    В десяти километрах от города фронт встал, столкнувшись с сильным сопротивлением немцев. Несколько рядов траншей, доты, дзоты, врытые в землю танки, увязанные перекрестным огнем артиллерийские позиции, пулеметные ячейки, бойницы в фундаменте зданий на окраине города — линия обороны была продуманной и казалась непреодолимой. Ее надо было взломать. При этом командование прилагало все силы, чтобы пролить как можно меньше крови тех, кто шел от стен Сталинграда, от гор Кавказа и степей Украины к этому Секешфехервару, чтобы не захватить его, а освободить и вылечить от фашистской коричневой чумы.

    Наша рота заняла исходные позиции у небольшого оврага с пологими склонами. Люди и обоз сосредоточились у одинокого степного домика. Отсюда, если хорошо приглядеться, через широкие степные просторы были видны бездымные трубы, какие-то мачты и крыши высоких зданий Секешфехервара.

    На склоне оврага построили «заборы» в несколько рядов из реактивных снарядов, которые, в отличие от реактивных установок на автомашинах, прозванных «катюшей», называли «андрюшами». «Андрюши» устанавливали в ряды прямо в деревянной упаковке — клетке с наклоном в сторону вражеской обороны.

    За рядами «андрюш» были устроены горизонтальные площадки для «катюш», а между площадками разместились батареи орудий. Здесь стояли и полевые орудия разных калибров, и зенитные установки для стрельбы по наземным целям. Возле орудий — штабеля ящиков со снарядами.

    Ночь провели у домика, в котором разместился штаб какой-то части. Было холодно и тревожно. Прибывали и прибывали войска, техника. Прошли танки.

    Перед рассветом пехота передвинулась в сторону противника и залегла в поле. С рассветом я увидел, как на большой скорости к спланированным площадкам подъехали «катюши» и замерли на них. В предрассветных сумерках возились у орудий артиллеристы.

    И вот взвилась красная ракета. Раздались команды. От «катюш» наклонно в небо ударили молнии. Загромыхала артиллерия. У орудий цепочкой стояли артиллеристы и, словно на погрузке арбузов, перебрасывали друг другу из штабелей снаряды. Заряжающие с ходу вгоняли их в стволы, захлопывали замки, и грохал выстрел, изрыгая пламя и оглушительный звук. Цепочка артиллеристов работали как единый механизм с орудием.

    Чуть дальше зенитки, опустив стволы почти горизонтально, в полуавтоматическом режиме рвали воздух огнем и громом. А когда поднялось солнце, ахнул первый от нас «забор». Фугасные снаряды, поднимаясь в небо, махали, словно на прощанье, хвостами и мчались в сторону врага наперегонки, то отставая от других, то перегоняя их, словно соревнуясь, кто первый достигнет цели.

    Вновь быстро подъезжали к своим площадкам «катюши», давали залп и стремглав уезжали.

    А орудия все били и били, не переставая. Вновь взлетали «заборы», вновь били залпы «катюш». И так один час двадцать минут.

    Ветер гнал пороховую гарь вслед нашим наступающим частям. Когда наша рота ворвалась на позиции противника, живых там не было — «катюши», «андрюши», артиллерия сделали свое дело. Лишь из отдельных танков, вкопанных в землю, еще велся огонь, но идущие в боевых порядках сорокапятки быстро заставили их замолчать.

    На окраине города завязалась ожесточенная перестрелка, но вновь зашуршали в воздухе головастики «андрюш», и от домов, в которых засели немцы, осталась лишь груда кирпича. Из окопов и пулеметных ячеек взрывной волной выбрасывало немецких солдат, которых лишь условно можно было назвать живыми. У них было полностью парализовано тело, хотя ни один осколок их не коснулся. Огонь стал перекатываться волной в глубь обороны противника, и наши части пошли в атаку почти беспрепятственно. Отдельных немецких пулеметчиков и автоматчиков метко уничтожали наши пулеметчики и снайперы.

    Город был взят, и оставшиеся в живых бойцы нашей роты вернулись к исходным позициям, выполнив свою задачу.

    После Секешфехервара противник уже не мог оказывать серьезного сопротивления и отступал к границе Австрии. Началась весна 1945 года.

    В марте завязались ожесточенные бои под Веной. Туда, в составе частей 4-й гвардейской армии, устремилась и наша рота.

    Нескончаемые колонны солдат, обозов, автомашин шли по шоссе. У развилки дорог мы увидели огромный щит с надписью: «Бойцы и командиры! Не проходите мимо, взгляните на зверства фашистов, их пытки наших военнопленных!» и стрелкой, показывающей направление.

    Я довольно насмотрелся на разорванных на куски солдат и не мог смотреть на жертвы страшной жестокости фашистов. Пошедший туда Живайкин потом рассказал, что в кузнице на железных крючьях висели продетые за ребра искалеченные солдаты, кисти и кости рук были размозжены молотами на наковальне, ноги сожжены в горне, на спинах вырезаны звезды. Возле кузницы висел плакат: «Отомсти за них!»

    В одном из сел, через которое проходило шоссе, к нам бросились низенький старичок и женщина с огромными глазами в черном обводе глазниц. По их щекам текли слезы. Это были старшина Кобылин и Наташа, которых освободили из плена под Секешфехерваром. Они искали нас. Наташа рассказала о себе и о Коте.

    Оказалось, что когда они пытались бежать от усадьбы по заснеженному полю, по ним не стреляли, а шли на них, крича по-русски:

    — Остановитесь! Стойте!

    К ним подошли люди в белых полушубках, в валенках, шапках-ушанках, но с немецким оружием. Это были власовцы.

    — Ты кто такая?

    — Я медсестра.

    — Я бы хотел такую сестренку приголубить, да некогда — надо твоих братцев на тот свет отправлять, — пьяно ухмыляясь, сказал один из них.

    — А этот щенок откуда? Сын полка? А где же твой отец?

    Котя не понял и ответил, заикаясь от страха:

    — По… погиб на фронте…

    Пьяная рожа криво усмехнулась:

    — Новый твой отец — полк? А мать?

    — Мамку немцы убили, — ответил Котя.

    — Смотри выродок какой!.. Щенок! А подрастет — овчаркой станет и вцепится мне в горло. Ух ты! — И он направил автомат на Котю.

    — Да чего ты к ребенку пристал? — вмешался другой. — Нечего лясы точить! Давай я отведу их на пункт сбора.

    Их привели к селу, где за огородами, в поле, уже стояла толпа пленных, окруженная редкой цепочкой немцев и власовцев. Здесь они и встретились с Кобылиным.

    Старшина Кобылин ехал с поваром на полевой кухне, когда обоз уезжал из имения. В селе они попали в «пробку», в которую вскоре с ходу врезался немецкий танк. Кобылин соскочил с кухни и упал в кювет. Десантник на броне танка повел автоматом в сторону Кобылина и, вглядываясь, крикнул:

    — Встать! Ты кто, мадьяр?

    — Мадьяр, мадьяр, — кивал Кобылин и ухватился за танк, чтобы не упасть.

    В то время наши войска сильно обносились, одежда от солдатского пота и от времени расползалась. Тыл не успевал обеспечивать нас обмундированием. Поэтому Кобылин был одет в мадьярскую шинель и брюки, а шапку-ушанку носил очень небрежно.

    — Иди на окраину села, там разберутся, — сказали ему по-русски, а затем что-то еще добавили то ли по-немецки, то ли по-мадьярски. Так он попал в плен.

    Ночь их продержали в поле, а утром построили в колонну и погнали по шоссе в сторону Балатона. Поздно вечером их поместили в какой-то лагерь для военнопленных, огражденный колючей проволокой. Лагерь был разделен на две неравные части — для мужчин и для женщин.

    Голод и холод медленно убивали раненых и ослабевших. Немцы время от времени забирали солдат, увозили куда-то, и те не возвращались. Котя нашел лазейку под колючей проволокой в женское отделение и даже днем иногда пробирался к Наташе.

    Только на четвертый день им дали по кусочку какого-то подобия хлеба. К этому времени началось потепление и это спасло многих, но не от обморожения. Кашель непрерывно звучал над лагерем.

    Потом их перегнали в другой лагерь, с бараками, и заставили рыть окопы под Секешфехерваром. Кухня стала привозить им какую-то похлебку, но котелков у многих не было, и не во что было брать еду. Приходилось объединяться со счастливчиками, имевшими котелки, но не все они были честными, иногда съедали паек других.

    Кобылину было под пятьдесят, он не отличался крепким здоровьем, сильно простудился и ослаб. Если бы не подоспело освобождение, он бы погиб. Он потерял связь с Котей и Наташей, а Наташа — с Котей.

    На их счастье, советские войска бросили танковую группировку в тыл врага, и фашисты не успели уничтожить наших военнопленных. Неожиданное появление русских танков заставило немцев бежать, бросая все.

    Освобожденных из плена поместили в отапливаемые дома к местному населению, обеспечили питанием за счет конфискации скота у мадьярских фашистов, прибывший госпиталь оказал им медицинскую помощь. Потом их всех направили в запасной полк. Там Кобылин и Наташа встретились и стали держаться друг друга. А Котю потеряли.

    Март выдался теплым, и весна была в разгаре.

    Наш обоз, двигаясь по крутому спуску шоссе, проезжал какое-то село. И вдруг мы услыхали нечеловеческий крик, заглушающий шум массы войск. Все обернулись в ту сторону, откуда несся отчаянный, хватающий за сердце звук. Мы увидели, как к нам от домов катился какой-то клубок лохмотьев. Он стремился именно к нам, но отставал, не мог догнать наши подводы.

    Быков, ехавший в голове обоза, натянул вожжи изо всех сил, лошади заскользили задами по асфальту. К подводе, на которой ехали старшина Кобылин и Наташа, подбежал в рваной взрослой одежде грязный маленький мальчик. Лицо его заливали слезы и пот. Он придерживал рукава сползающего старого пиджака, полы которого почти касались земли, ноги в каких-то опорках путались в широких брюках с отрезанными штанинами.

    — Котя! — крикнула Наташа и, слетев с подводы, подхватила его в свои объятия.

    К ним уже спешили офицеры. Обоз задерживал движение на шоссе, сзади кричали, ругались. Сорокин приказал съехать на обочину дороги к кювету. Все столпились возле Коти и Наташи, ожидая, когда они успокоятся и оторвутся друг от друга.

    Сорокин первый подал руку Коте:

    — Ну, здравствуй! Живой?!

    У мальчишки перехватило горло, он не отвечал, только смотрел на всех заплаканными глазами и всхлипывал. Все его существо излучало радость.

    Не знаю, как другим, но мне было неловко смотреть ему в глаза, словно во всех его бедах был виновен и я. Возможно, поэтому Сорокин жестко сказал старшине Крапивко:

    — Чтобы за два дня Котю одели с иголочки! И пошили сапоги… Поехали!

    Котю забрала к себе на подводу Наташа, принялась на ходу его чем-то кормить. Она и раньше его баловала, проявляла к сироте жалость. А теперь все свое внимание и любовь она отдавала этому мальчику, которого решила усыновить после окончания войны.

    Вскоре наш Котя ходил в ладно подогнанной солдатской одежде с погонами ефрейтора, блестящих сапогах, на широком ременном поясе болталась маленькая кобура с трофейным «дамским» пистолетом. Последнее было недозволенным: мало ли что может случиться с мальчиком в двенадцать лет, прошедшим войну, плен, немецкие лагеря смерти, с еще не устоявшейся, а возможно, и нарушенной, психикой.

    Но его баловали, возможно, стараясь загладить вину за плен, за все невзгоды, выпавшие на его детскую долю.

    В конце марта наша рота, в числе других войск, подходила к Вене. Навстречу двигались подводы и машины с ранеными. Обоз спускался в большой широкий овраг — впадину. Мы видели далеко впереди, как по шоссе двигались войска, поднимаясь на другой склон оврага.

    Там начиналось большое село.

    У шоссе на бетонном столбе металлическая доска с литыми буквами «Ваграм». Что-то, казалось, щелкнуло выключателем в памяти: «Ваграм, Ваграм, Ваграм…» Да ведь это же место сражения французской армии Наполеона с австрийцами. А вот и дата — 5–6 июля 1809 года. Успел заметить, что до Вены 18 км.

    Въехав в Ваграм, мы сошли с подвод и пошли по обочине шоссе. У домов вдоль улицы стеной стояли австрийцы — нарядные, веселые, любопытные. Они смотрели на нас, переговаривались, улыбались дружелюбно. То ли в этот теплый солнечный день был какой-то праздник, то ли село недавно освободили, бои передвинулись к Вене, и жители были рады, что гроза войны их миновала.

    Толпа смотрит на Котю. Он, как игрушечный солдатик с почти игрушечным пистолетом на поясе, идет среди офицеров.

    И вдруг этот солдатик отстал от толпы офицеров и подошел к толпе австрийцев. Те заулыбались, заговорили. Какой-то щеголь вынул из жилета карманные часы, посмотрел время, явно довольный, что многие видят его красивый хронометр с крышкой.

    — Ур, ур! — услыхал я. — Часы, часы!

    Щеголь еще раз щелкнул крышкой часов, взглянул на них и ответил, видимо, который час.

    — Гебен зи мир! — раздраженно сказал Котя. — Давай сюда!

    Щеголь перестал улыбаться, защелкнул крышку часов и хотел сунуть в карман жилета, не попадая в него.

    — Ты, морда, давай сюда! Гебен зи мир! — уже кричал Котя и, расстегнув кобуру, вытащил пистолетик.

    Щеголь начал отстегивать цепочку с часами и отдал их мальчику.

    Я подбежал к Коте и приказал ему немедленно вернуть часы. Котя бесстрашно и гневно смотрел на меня и не отдавал. Я вырвал часы у него из рук и передал щеголю. Тот заулыбался, видимо, поблагодарил, поклонился. Засмеялись и в толпе. Подводы уходили, и я бросился вслед. Догнав группу офицеров, я оглянулся. Котя вернулся к тому щеголю и все же забрал у него часы. Я остановился, но Сорокин сказал мне:

    — Не трожь его! Пусть!

    А Котя шел вдоль толпы австрийцев, и у кого видел часы, отбирал. Может быть, издали, но мне показалось, что те начали отдавать часы без сожаления, словно дарили по собственному почину. Ведь люди не знали, что произошло вначале, а видели маленького солдатика, идущего вдоль толпы с фуражкой в руках, в которой поблескивали часики. И они снимали с себя часы и клали в фуражку в дар победителям. Если это так, то нас не считали своими врагами. В ином случае это было уже мародерством и отнюдь не способствовало созданию славы нашему народу. Ведь австрийцы не могли даже представить, что сделала фашистская армия с нашей страной, а потому не могли судить об этом эпизоде с часами без предубеждения. Они не знали, что пережил этот ребенок, родители которого погибли, а он, сирота, в свои 12 лет уже побывал в лагере смерти.

    Все ближе слышалась канонада и, спускаясь с пригорка к реке, в просветы дубового леса мы увидели в мареве далекий город…

    Штурм Вены начался рано утром 6 апреля. Войска 3-го Украинского фронта, в который входила и наша 4-я гвардейская армия, нанесли мощные удары с востока и юга и начали обходить Вену с запада, чтобы отрезать врагу отступление.

    Попытка с ходу овладеть городом не удалась — враг оказал ожесточенное сопротивление. Оборону Вены, как я узнал позже, возглавил генерал войск СС Дитрих. Его танковая армия в составе восьми дивизий и пятнадцати батальонов засела в городе. Это был беспримерный в истории случай, когда танковая армия вместе с пехотными частями обороняла город.

    Советские солдаты вели ожесточенные бои за каждый квартал, а иногда и за отдельные дома, превращенные гитлеровцами в опорные пункты. В течение 8 и 9 апреля наши войска успешно продвигались, освободив около трехсот кварталов, но в самом центре, в районе Ринга, встретили отчаянное сопротивление врага. Здесь и бросили в бой нашу 68-ю отдельную штрафную роту. Бои не прекращались ни днем ни ночью.

    Переехав через мост, 8 апреля вечером мы въехали на дальнюю окраину Вены. Город содрогался, зло ревел непрерывными разрывами снарядов, выстрелами орудий. Над массой далеких зданий поднимались дымы пожаров.

    Получив приказ ввести роту в бой, спешно выбрали место для обоза, раздали оружие, боеприпасы, НЗ, и рота ушла в развалины кварталов. Обоз разместился во дворе какого-то военного училища. На первом этаже были кухня и столовая. На кухне сверкал ряд автоклавов для варки пищи. Я видел их впервые и с интересом рассматривал чудо-котлы, старался разгадать принцип их работы, восхищался идеальной чистотой полированных котлов из нержавеющей стали, о которой мы тогда еще ничего не знали.

    Я поднялся на второй этаж, в учебные классы, и застал там парня, который отдирал от пола линолеум. Он замер в испуге. Окинув взглядом помещение, я увидел широкий расписной фриз у потолка. На нем был изображен бой. На танки с белыми крестами во весь опор неслась конница. Кавалеристы в буденовках с красными звездами, с длинными черными усами, оскаленными ртами, выпученными глазами, подняв сабли, неслись на танки. Тяжелые машины подминали гусеницами лошадей и людей. Автор был неплохим художником: лошади, танки, батальная схватка были написаны профессионально, в стремительной динамике. Но что за лица у всадников! Кощеи Бессмертные в образе буденовцев, призванные вызывать страх и отвращение, уверенность в своей броневой силе, в легкой победе.

    Интересно, где сейчас этот художник? Думал ли он, когда рисовал, что обманывает своих соотечественников, обещая им легкую победу? Что думает он сейчас, слушая грохот войны за своей дверью?

    Из широкого окна я видел до горизонта город. Неподалеку из скопления зданий в воздух наклонно взвились струи огня реактивных снарядов «катюш» и «андрюш». Эти струи гнали в сторону врага стаю PC. И вот засверкали молнии разрывов, поднимая в воздух черно-белые тучи. Прочувствуй, художник, хоть тысячную долю того, что испытал Сталинград!

    Местный мародер, свернув оторванные полотнища линолеума в рулон, потащил его по коридору. Недалеко от нас начали рваться снаряды противника, и я спустился на первый этаж, вышел во двор. Там лошади в упряжке кормились у одной из подвод. Рядом дымила кухня, вокруг которой колдовали повар и солдат обоза.

    Во двор въехала мадьярская мажара, приобретенная Быковым еще под Дунафельдваром, когда был брошен наш обоз. Она была с верхом нагружена ящиками и картонными коробками. Быков и Крапивко соскочили с нее возбужденные, веселые, крича:

    — А ну, налетай! Всех угощаем.

    Вокруг мажары стали собираться ездовые, старшины. Подошел и я. Быков снял один ящик, и мы увидали какие-то соломенные куклы. Он вынул одну куклу, свернул с нее соломенное «платье», и на солнце сверкнула бутылка с красивой этикеткой. Она казалась пустой — такое прозрачное в ней было вино. Старшина подавал в протянутые руки другие «куклы», и вместе с освобожденными от соломенной оплетки бутылками засверкали улыбки на лицах солдат. Начали возиться с пробками. Кто-то побежал к газону, начал дном бутылки бить по почве, и пробка вылетела. Этому примеру последовали и другие. Содержимое бутылок стало исчезать в запрокинутых глотках, раздавались восхищенные вздохи и кряхтенье.

    Быков сунул и мне еще не начатую бутылку. Отказываться было неловко, и я хлебнул прямо из горлышка. Какая отвратительная кислятина, выворачивающая наизнанку желудок! Через силу проглотив вино, я поблагодарил Васю:

    — Ладно! Я и для вас прихватил кое-что.

    Он открыл картонную коробку, в которой лежали прозрачные, точно стеклянные, пакеты, а в них ягоды. Мы тогда еще не знали о существовании целлофановых пакетов. Быков вытащил одну упаковку, развернул целлофан, и мы увидели замороженную клубнику в сахаре. Положили упаковку на солнце, и вокруг распространился божественный запах. В другом ящике в таких же упаковках были замороженные огурчики, порезанные на дольки. Разморозили и их. Чудо! Конец марта, а мы кушаем свежие фрукты и овощи, ароматные и вкусные!

    Старшина Крапивко рассказал, что наша рота выбила фашистов из квартала, в котором был большой ресторан. В его двухэтажных подвалах чего только не хранилось! Вот они с Быковым и успели кое-что прихватить: окорока, колбасы, вино, фрукты. Но вскоре туда устремились и другие, командование выставило охрану. Старшина жалел, что под руками была только одна подвода, не удалось набрать больше продуктов, экзотических овощей и фруктов. Что касается последнего, то его сожаление было напрасным: вскоре пакеты стали размораживаться, из них потек сироп.

    Повар предложил вытряхнуть содержимое пакетов в термосы для доставки пищи на передовую. Так на десерт офицерам отвезли вино и размороженные, но охлажденные фрукты.

    В военном училище мы переночевали, а утром, когда вернулась кухня, пришел приказ Сорокина передвинуть обоз к переднему краю. К этому времени врага выбили уже из большей части Вены, продвигаясь к центру.

    Обоз въехал в город и с большим трудом стал продвигаться по развалинам. Это был жилой рабочий район, густо застроенный казавшимися нам «небоскребами» 9—12-этажными домами. Союзная авиация старательно поработала над этой частью Вены, и почти все дома обрушились, завалив улицы и дворы обломками стен, железобетонных перекрытий, лестничных маршей, балок, кирпичей. Эти развалины были непроходимы. Но венцы разобрали узкий извилистый проезд по улице, в котором было не разминуться двум машинам. Мы ехали как по глубокому оврагу, удивляясь бессмысленному разрушению жилого массива. Кто-то говорил, что все промышленные объекты и аристократические кварталы остались целыми, а вот эти новые высокие здания с квартирами рабочих были разрушены.

    Из развалин мы выехали на широкий проспект с односторонним движением. Посреди проспекта тянулась широкая полоса с рядами цветущих каштанов. Пирамидки бело-розовых соцветий, как свечи на новогодних елках, ярко выделялись на густой темной зелени. Я впервые в жизни видел цветущие каштаны. Это было необычайно красиво! Поражала и брусчатая мостовая из мелких квадратных шашек темно-серого, почти черного камня. Кладка мостовой была идеальной, а поверхность брусчатки гладкой, отполированной вековой ездой. Лошади звонко цокали копытами, а повозки ритмично стучали, словно мальчик-шалун проводил палкой по частоколу забора.

    По обе стороны проспекта стояли старинные дворцы, особняк