Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    ПОВСЕДНЕВНАЯ ЖИЗНЬ МОСКВЫ В СТАЛИНСКУЮ ЭПОХУ, 1920-1930 ГОДЫ
    Г. В. АНДРЕЕВСКИЙ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
     
  • Георгий Андреевский Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1920–1930-е годы
  • Предисловие
  • Глава первая Любимый город
  • Глава вторая Трамвай
  • Глава третья Грешный мир Москвы
  • Глава четвертая Служители московской Фемиды
  • Глава пятая Казенный дом
  • Глава шестая Изобретатели и фантазеры
  • Глава седьмая Поэты
  • Глава восьмая Пивная эстрада
  • Глава девятая «Коммуналки» и «бывшие люди»
  • Глава десятая Мораль


    Предисловие

    Место, где прошли детство, отрочество и юность, люди называют родиной. Именно здесь, на этой земле, под этим солнцем, возникли наши первые ощущения, привычки и мысли. И будь то город Петербург, село Снова-Здорово, деревня Сладкие Караси, они одинаково дороги тем, кто в них вырос. Я вырос в Москве, и поэтому она так близка моему сердцу и бесценна в тех границах, которые я запомнил с детства, и где не было еще места таким названиям, как Свиблово, Орехово-Борисово, Митино и Крылатское, зато существовали Воробьевы горы, Чистые пруды и Александровский сад, Арбат, Сретенка и Замоскворечье. Именно о них я тосковал, покидая Москву, и радовался им, возвращаясь.

    С годами желание вернуться в прошедшие молодые годы усиливается в нас. Мы не можем без волнения рассматривать старые фотографии, на которых запечатлены наши одноклассники или друзья, с которыми мы проводили лето. Не могут оставить нас равнодушными и снимки, с которых глядят молодые наши родители, бабушки и дедушки. Да и родной город тех лет нам совсем не безразличен. Работая над книгой, я встречался с ним в архивах и библиотеках, открывая для себя все новые и новые стороны и закоулки его повседневной жизни. Поскольку родился я в 1940 году, то жизнь довоенной Москвы наблюдать, естественно, не мог. Помогли мне в этом, помимо архивов и библиотек, конечно, люди. Среди нас еще живут те, кто помнит Москву двадцатых-тридцатых годов прошлого века. Попробуйте на какой-нибудь лавочке разговориться со старичком или старушкой, вспомнить вместе с ними годы их детства и молодости, а потом не поленитесь, запишите то, что услышали, а то забудете потом. Особенно, скажу я вам, приятно предаваться воспоминаниям с простыми людьми, поскольку они бесхитростны и откровенны и не поглощены мыслями о своем месте в истории. Люди, много повидавшие и испытавшие на своем веку, живут у нас повсюду. Не дайте умереть вместе с ними и их памяти. Сохраните ее для будущих поколений, ведь жизнь нашей родины на нас не кончается. И для этого не нужно быть писателем или ученым, достаточно быть добросовестным секретарем своего времени. Не надо только времени навязывать свои взгляды, как это делает новичок-следователь, который заносит в протокол только те показания, которые соответствуют избранной им версии совершения преступления. Может быть, оттого, что историю часто не излагают, а сочиняют, полюбилась мне тема повседневной человеческой жизни. В ней не нужно врать и уж совсем ни к чему фамильярничать с «великими мира сего», пытаясь развенчать их или хотя бы низвести до своего уровня. За повседневной жизнью людей не надо подглядывать в замочную скважину или собирать о ней сплетни. Она проходит у всех на виду, и сказанную о ней ложь легко разоблачить, а уж ложь о жизни в сталинскую эпоху — тем более, поскольку еще живы ее современники.

    Главы этой книги складывались сами собой. Я их не планировал. По мере накопления материала выступили на первый план в повествовании городская торговля, жилища людей, транспорт, и в первую очередь трамвай, мода, мораль, искусство и пр. Вот тема преступности не всплывала, я ее сам определил как близкую мне по роду деятельности. Жаль только, что в московских архивах не сохранились уголовные дела двадцатых — первой половины тридцатых годов, а уж дел о нераскрытых преступлениях вообще днем с огнем не сыщешь. Поэтому и рассказал я только о преступлениях раскрытых и о преступниках, которые понесли наказание. Ну а сколько преступлений, и еще каких страшных, осталось не раскрыто, сколько выродков, совершивших жестокие убийства, бродили и еще бродят среди нас! Кто-то из них, наверное, повесился, кто-то спился, а что делают остальные? Слышали ли вы когда-нибудь о том, чтобы кто-то из них явился с повинной по истечении срока давности или покаялся перед смертью? Мне лично не приходилось. Значит, бродит в крови нашей нации их черная, грязная кровь, отравляя душу и жизнь нашу и будущих поколений.

    Теперь, когда в России все обрело свое денежное выражение, попробуем посмотреть на мир не через окошечко обменного пункта, а через свои распахнутые и удивленные глаза, и мы многое увидим. Увидим, что, помимо суеты и иностранных побрякушек, в нем существует очень много интересного.

    Жизнь Москвы двадцатых-тридцатых годов прошлого столетия полна потрясающих великих событий и мелочей. Не вина их, если, прочитав эту книгу, вы в этом со мной не согласитесь. Я, конечно, не мог охватить все разнообразие жизни тех лет, да это и невозможно. Давно и правильно сказано: «Нельзя объять необъятное».

    Совсем не стремился я и к тому, чтобы излагать события с какой-либо определенной политической позиции. Я шел за жизнью, за материалом, как вагон за паровозом, а поскольку материал мне попадался разный и разные излагались в нем точки зрения на Москву и на ее обитателей, то и рассказ мой противоречив и непоследователен. Я, по возможности, старался избегать оценок событий и мировоззрения людей, не считая свои взгляды интересными для читателей и, вообще, не желая им надоедать. Возможно, кто-то, прочитав книгу, обвинит меня в русофобии, кто-то в антисемитизме, а я всего лишь цитировал протоколы и фразы из жизни, в жизни же, как вы знаете, было все. К тому же совсем не обязательно в угоду политической корректности искажать или замалчивать существующую реальность. Разве интересно видеть жизнь людей такой, какой ты хочешь? Она интересна тогда, когда о ней говорят правду. О жизни двадцатых-тридцатых годов и так много фантазировали. Не скажу, что я влюблен в те годы или, наоборот, ненавижу их. Мне они просто интересны. И то, что двадцатые годы совсем не похожи на тридцатые, не делает ни те ни другие ни хуже, ни лучше. Помимо Гражданской войны, нэпа, коллективизации и репрессий в них была обыкновенная повседневная жизнь миллионов таких же людей, как мы с вами. Этим-то ощущением нашей схожести с людьми того времени, жившими в других обстоятельствах, мне думается, и интересна повседневная жизнь сталинской эпохи. Мы невольно спрашиваем себя: а что стало бы с нами, если бы мы жили в те годы, как бы мы повели себя в тех условиях, в которых находились наши предшественники? Порой мы смотрим на них, как на первоклашек второклассники, гордые своими знаниями. А были они просто другими.

    Георгий Андреевский


    Глава первая
    Любимый город

    Москва-река. — Надгробия под водой. — Найденные сокровища. — Собачья площадка. — Мэри Пикфорд в Москве. — Блеск нэпа. — Сухаревка, Тишинка и другие. — Биржа труда. — Папиросница из «Мосселъпрама». — Мусорщики и ассенизаторы.

    Париж — на Сене, Лондон — на Темзе, Рим — на Тибре, Вашингтон — на Потомаке, а Москва — на Москве. Река город и поит, и кормит, и, если надо, довезет.

    Течет Москва-река мимо Кремля по направлению от храма Христа Спасителя к Красной площади. Она и в двадцатые годы так же текла. Между Крымским и Большим Каменным мостами она раздваивается. Это стрелка. Здесь основное русло реки перегораживала плотина, а у Кремля река становилась мелкой-мелкой, так что на середине ее стояли, засучив штаны, рыболовы и удили рыбу. За стрелкой — водоотводный канал. Его называли Канавой. На левом его берегу располагался Болотный рынок. На нем торговали в основном овощами, фруктами и ягодами. Торговали оптом, возами, торговали и в розницу. На рынке подмосковные огородники сбывали свою продукцию. Цены на Болотном были ниже, чем на других рынках. Такова была его традиция. Здесь, на Болоте, можно было и закусить, например пирожками с разными начинками, полакомиться другими яствами, изготовленными по древним рецептам. На берегу находилась пристань. С приходом нэпа к пристани стали приставать маленькие пароходики. Ходили они, правда, не по расписанию, но путешествие на них не лишено было прелести, особенно если удавалось занять место на палубе, под парусиновым тентом. На пароходике можно было доехать до Парка культуры имени Горького. Когда пароходик выплывал из Канавы на простор Москвы-реки, его окружали лодки, байдарки, шлюпки, моторки и просто «водоплавающие» граждане в разноцветных тряпочных шапочках и без оных. Они лезли под самый пароход, одержимые страстным желанием покачаться на его волнах. Когда пароходик останавливался, пловцы забирались на него и прыгали в воду. Пройти пароходику сквозь массу людей и лодок было очень трудно, и капитан, срывая голос, умолял пловцов освободить путь его судну. Но капитана не слушали. Людям было не до него, они радовались воде, солнцу, выходному дню и не думали об опасности. А напрасно. В такие жаркие летние дни в Москве-реке тонули десятки человек.

    Вдоль берегов располагались «водные станции» разных профсоюзов. На них целыми днями загорали отдыхающие. У Парка культуры та же картина. Кроме того, здесь можно было встретить катающихся на водных лыжах. Лыжи — две маленькие лодочки — надевались на ноги, и человек ходил в них по воде, как комар-плавунец, отталкиваясь от дна длинными палками.

    А пароходик плыл дальше, мимо берегов Нескучного сада. Там, в Александровском дворце (Большая Калужская улица, 3 2), где теперь располагается Президиум Академии наук России, с 1920 года до февраля 1927 года находился Музей мебели. В его пятнадцатом зале стояла мебель боденского мастера Гамбса, того самого, чьи двенадцать стульев украшали некогда гостиную старгородского дома Ипполита Матвеевича Воробьянинова из романа И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев».

    Проплыв мимо Воробьевых гор, пароходик сворачивал в Дорогомилово. Здесь весной 1925 года расположился цыганский табор. Цыганки с большими серьгами в ушах и в монистах (ожерельях) подметали мостовые широкими пестрыми юбками, бегали голые чумазые ребятишки; по выходным, дав представление, обходил публику с картузом в лапах медведь, собирая деньги. По ночам горели костры, слышно было ржание лошадей да заунывное пение. Цыган, кстати, тогда в Москве было немало. Жили они и в Петровском парке. Там даже бывшая «Монастырская земля» стала именоваться «Цыганским уголком». Ну а когда-то сборным местом цыган в Москве был Нескучный сад. Но то время давно прошло.

    В 1932 году цыган из Дорогомилова прогнали. Устроили там лодочную станцию, которую облюбовала местная шпана, пестрая по своему возрастному и национальному составу.

    Москва и в те годы была многонациональным городом. Проведенная в 1926 году перепись населения показала, что жило в ней свыше 1 миллиона 700 тысяч русских, свыше 130 тысяч евреев, 17 тысяч татар и столько же поляков, 10 тысяч латышей, свыше 8 тысяч немцев, 6 тысяч армян и около 3 тысяч литовцев. Если же добавить ко всему этому разнообразию более мелкие национальные группы и приезжих из разных республик, то можно себе представить, какое смешение народов, лиц и языков наблюдалось на московской земле. Впрочем, не только на земле, но и в ней самой. Я имею в виду кладбища. В городе существовало несколько национальных кладбищ: армянское (Ваганьковское), еврейское и караимское в Дорогомилове на Можайском шоссе, Иноверческое (немецкое) на Наличной улице, недалеко от реки Синички, и магометанское (татарское) у Серпуховской Заставы.

    До наших дней дожили только армянское и немецкое. Многие гранитные надгробия с русского и еврейского кладбищ в Дорогомилове пошли на облицовку набережных в конце тридцатых годов. Гранитные плиты с могил чиновников, купцов, совслужащих и военных ушли под воду, спрятав от любопытных глаз прохожих последние прощальные слова близких: «Господи, прими дух его с миром», «Здесь лежит…», «Убитые горем жена и дети…» и т. д. и т. п.

    В тридцатые годы решительно расправлялись не только с кладбищами, но и с самими реками. Исчезли с карты Москвы притоки Яузы: Синичка в Лефортове, Серебрянка в Черкизове, Сосенка за Черкизовом. Пропал и Хапиловский пруд, который начинался недалеко от Измайлова и заканчивался около Яузы (а если точнее, то от Борисовской улицы до Суворовской улицы). Исчезла речка Филька в Кунцеве. Все они потекли по подземным трубам, как и речушка Черторый у храма Христа Спасителя.

    Ну а Москва-река после облицовки ее берегов гранитом похорошела и стала гордой и недоступной. А главное, она стала чище. До этого река, как вспоминают старожилы, была грязнущая. Купавшийся в ней мог измазаться мазутом, столкнуться с какими-нибудь отбросами, ведь канализацию прямо в нее спускали. Фабрика имени Дзержинского в Дорогомилове сбрасывала в воду красители, от чего река становилась то синей, то красной, то зеленой, то фиолетовой. В 1936 году реку стали чистить, углублять ее дно. Заработали на ее берегах землечерпалки. Дошло до того, что в предвоенные годы Москва-река стала «давать» лед. Его вырубали, потом распиливали простыми пилами на куски, а подъезжавшая вереница грузовиков завода «АМО» развозила эти куски по магазинам. Электрохолодильников тогда в городе почти не было.

    В двадцатые годы, когда у Москвы-реки не было высоких каменных берегов, от нее можно было ждать сюрприза. В апреле 1926 года река разлилась и затопила округу. Люди бросили свои дома. В клубах стало тесно, как на вокзалах: их заполнили пострадавшие. С крыш и из окон незатопленных домов любопытные глазели на дома, погруженные в воду, а между домами двигались плоты и лодки — они подбирали тех, кто не смог вовремя покинуть свое жилище. Опасаясь затопления, жители ближайших переулков смолили и конопатили доски, которыми забивали первые этажи своих домов. У дверей магазинов сооружались ограждения, а покупатели ставили ящики и с их помощью через эти ограждения перелезали. Подъезды к мостам были затоплены с обеих сторон. Ломовые извозчики на этом наживались, взимая с трудящихся пятикопеечную плату за переезд на другой берег. Пользовались наводнением и те, кто подбирал куски льда, принесенные рекой, и тащил их домой, ведь скоро, когда потеплеет, этот лед будет стоить денег. Мальчишки-беспризорники тоже не терялись. Они доставали где-то дырявые корзинки и ловили ими рыбу. Некоторым везло: в корзинки попадалась плотва.

    Через несколько дней вода спала, люди вернулись в свои разоренные дома, а городские власти стали подсчитывать убытки. На этот раз в Москве, в результате наводнения, остались без жилья 1330 человек Пришлось им начинать новую жизнь…

    Разнообразие климата тоже делает жизнь обитателей нашего города непредсказуемой. Они всегда живут в ожидании перемен и, разумеется, к лучшему. Так было и в те, ставшие теперь такими далекими, годы.

    Зеленая летом, белая зимой, Москва, как новогодняя елка, была украшена золотыми шарами церковных куполов и сосульками колоколен. Из многочисленных труб ее деревянных домиков уходил в голубое небо дым печей, согревавших жилье, в котором царил уют веревочных ковриков, белых подзоров на комодах и высоких никелированных кроватях, темно-зеленых фикусов, пурпурных гераней и крашеных скрипучих полов. И кружил ли над городом снег, или летала пыль, в небе по утрам и вечерам звучал протяжный и томительный колокольный звон. Перекричать его пытались духовые оркестры, играющие революционные песни и марши, и торговки, сбывавшие москвичам свой нехитрый товар.

    Летом, когда жаркий пыльный день сменяли томительные сумерки и от Москвы-реки тянуло долгожданной прохладой, жители бараков в Дорогомилове оставались на улице. Старые — играли в лото, малые — в лапту. До поздней ночи не кончались разговоры, заливалась гармошка, звучали песни.

    Бывало, в час ночи шли на реку купаться всей компанией, как в деревне, а потом оставались спать на улице, спасаясь от клопов, которые в эти жаркие дни становились особенно злыми.

    Спали летом на открытом воздухе не только те, кто спасался от клопов, но и бездомные. Они устраивались на бульварных скамейках, предпочитая для своего отдыха Яузский и Покровский бульвары. Эти бульвары подальше от центра, и милиции там меньше. А вот парочки облюбовали бульвары Никитский и Гоголевский.

    Сидели обнявшись до трех часов ночи, и не потому, что каждому из них некуда было идти, а потому, что некуда было идти вместе. Уж очень много людей приходилось в Москве на каждый квадратный метр жилой площади.

    Раньше всех просыпались Страстной и Гоголевский бульвары. На них в восемь часов утра с Молочного, Хлебного, Скатертного и других переулков выползали выгуливать своих собачек доисторические старушки в мантильках и черных наколках на седых головах, а за ними и няни с детьми, занимавшими свои песочницы. Приходили китайцы с учебниками из Университета трудящихся Китая имени Сунь Ятсена, а потом и фотографы. Один из них торговал фотографиями Есенина с гармошкой. Здесь же, на бульваре, красивый старик играл на цитре. На скамейках старики и безработные резались в шашки и шахматы, а на перекрестках весь день не умолкали черные трубы радиорупоров. Под ними собирались люди послушать музыку, лекции, последние известия. На Никитском бульваре появлялись графологи, музыканты, моментальные художники, которые вырезали из бумаги профили клиентов, рассаживались на своих табуретках женщины, торговавшие семечками. В хорошую погоду на этот бульвар приходил профессор графологии. У него были бурые усы, чуть косые глаза и вкрадчивый голос. Он раскладывал на скамейке листки бумаги с затейливыми завитушками и, предложив любопытному написать что-нибудь на листке бумаги, долго смотрел на каракули. Потом, откинув со лба прядь грязных волос, закатывал глаза к небу и начинал говорить о поэтичности и импульсивности натуры клиента, о заложенных в ней недюжинных способностях и скрытых талантах, о переживаниях, связанных с временными неудачами, и будущих радостях, а клиент слушал его развесив уши.

    Заходил иногда на бульвар и цыган с медведем. Медведь был небольшой, с плотно завязанной мордой. Он, делая вид, что борется с цыганом, позволял ему, в конце концов, схватить себя за лапу и свалить на землю.

    На Петровском бульваре с дореволюционного времени стоял синий сарайчик, на котором желтыми буквами было написано: «Весы для взвешивания лиц, уважающих свое здоровье». В этом сарайчике за столом сидел седой благообразный старик. Он выдавал взвешенным свидетельство о их весе. Некоторые по этому свидетельству пытались получить керосин или картошку.

    В мае от памятника Пушкину до памятника Тимирязеву выстраивались книжные киоски в виде башен, избушек и теремов. Лозунги у книжного базара были такими: «Не хочешь господских уз — заключи с книгой союз!», «Книги читай — ума набирай!» и пр. На книги здесь делались скидки от 20 до 50 процентов. У памятника Тимирязеву в мантии Оксфордского университета и гранитных подобий машин, с помощью коих великий ученый намеревался улавливать солнечную энергию, собирались букинисты. Они раскладывали книги по стопкам в зависимости от цены: в одной стопке все книги по 5 копеек, в другой — по 10 и т. д….

    Вот такой, примерно, я вижу теперь Москву двадцатых годов. По крайней мере я ее такой себе представляю по рассказам живших в ней людей. Мне дорог уют этого навсегда ушедшего города с его прораставшей сквозь булыжник травой, скамеечками у деревянных домишек с сидевшими на них старушками, колодцами, хрипом гармошек по вечерам, огромными лужами в переулках и улицах после дождя, ледяными горками зимой и всем-всем своеобразием старого города, населенного в основном выходцами из деревень. Не зря же Москву еще долго называли «большой деревней».

    Но Москва в те послереволюционные годы была не только уютным городом. Была она еще кое для кого и настоящим Клондайком. В ней то и дело находили что-нибудь таинственное или драгоценное. Алчные и любопытные копались в ней, как в сундуке, брошенном богатыми хозяевами.

    В доме 17 по Спиридоновке, принадлежавшем миллионеру Рябушинскому и отданном под «Бухарский дом просвещения», в 1924 году нашли подвал. Вход в него вел из бывшей пивной кладовой, в полу которой находилась незаметная на первый взгляд подъемная плита. В подземелье, замурованном кирпичной стеной, хранились на полках картины, миниатюры, японские шкатулки, полные дорогих вещей: часов, табакерок. Стояли на полках старинные вазы, фарфоровые статуэтки и прочие ценности.

    Летом 1925 года в подвале особняка князей Юсуповых (Малый Харитоньевский переулок, 17) был найден клад. Оценили его по тогдашним деньгам в 5 миллионов золотых рублей. Среди прочих ценностей хранились в том кладе двадцать пять колье с шестьюдесятью крупными изумрудами и восемьюдесятью крупными бриллиантами, жемчужинами, сапфирами и рубинами, двести пятьдесят пять платиновых и золотых брошек с драгоценными камнями, тринадцать диадем, сорок два браслета, сорок три кулона, булавки, пряжки, девятнадцать золотых дамских цепочек, оправы к веерам и пр. Все эти ценности были тогда сданы в Гохран.

    Немало было находок и иного рода. В то двадцать пятое лето XX века в подвале, занимаемом мастерской «Всё для радио», на углу Петровки и Столешникова переулка, были обнаружены тринадцать черепов и части человеческих скелетов. Страшная находка, как потом оказалось, представляла собой захоронения некогда (в начале XIX века) существовавшего на этом месте кладбища при церкви Рождества Богородицы. Ее причту принадлежал, в частности, дом 10 по Столешникову переулку.

    Скелетов вообще вытаскивали из-под земли тогда немало. При раскопках на Ильинке нашли тридцать три скелета, а у Абельмановской, в прошлом Покровской, Заставы, где стоял построенный в XVIII веке мужской Покровский монастырь, обнаружили семьдесят скелетов, три из которых были закованы в кандалы.

    Когда копали в Китай-городе, то обнаружили три каменных гроба со скелетами, изголовья которых сходились в одной точке. От каждого гроба шла вытяжная труба. Потом трубы эти сходились в одну. Надо ли сомневаться в том, что в каменных гробах были когда-то погребены живые люди. Наверное, нет. Кем были эти люди: злейшими врагами какого-нибудь боярина или самого царя, опасными преступниками, крамольниками, насолившими хозяину этого застенка родственниками, а может быть, это были его жена, ее любовник и «мамка», устраивавшая их свидания? Представляю, как «палач» сначала пытал их, запер в одной клетке, где они были вынуждены потерять стыд друг перед другом, а потом, когда их замуровали в каменные гробы, спускался после сытного обеда или ужина в свой подвал наслаждаться воплями и мольбами несчастных.

    Да, каких только тайн не скрывает в себе московская земля!

    Москвичам вообще приходится ходить, что называется, по могилам. На углу Мясницкой улицы и Лубянской площади со времен Ивана Грозного, а именно с 1472 года, стояла церковь. Сначала деревянная, потом каменная. Около этой церкви в свое время были похоронены поэт Тредиаковский (помните: «Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и лаей») и автор одного из первых русских учебников Магницкий. Когда-то, еще при Борисе Годунове, Марьина Роща была местом погребения иноверцев.

    В первые послереволюционные годы в Москве существовали такие сооружения, как мавзолей боярина Артамона Матвеева, убитого в первый Стрелецкий бунт в 1682 году, при церкви Николы в Столпах, что в Армянском переулке, или урна-фонтан на Собачьей площадке, напротив дома Хомякова, поставленная его сыном, а в самом доме известного славянофила еще существовал музей быта сороковых годов XIX века. На деревянных воротах его сохранялась железная заржавевшая доска, на которой можно было прочитать имя последней владелицы дома, Марии Александровны Хомяковой.

    Был в те годы в Москве еще один музей московской старины. Его открыли 7 января 1926 года в Сухаревой башне. При музее существовала богатейшая библиотека.

    Старая Москва везде соседствовала с новой. Рядом с государственными в те годы стояли и частные дома. Их было мало, но в них жили прежние хозяева или их наследники, которые сдавали комнаты внаем. Старые названия улиц тоже соседствовали с новыми. Так, например, рядом с новой дощечкой «Динамовская улица» долго еще красовалась старая — «Сорокосвятская улица», да и москвичи по привычке называли улицу Дружинников — Пресней, Марксову улицу — Старой Басманной, а Радищевскую — Верхней Болвановкой.

    Переплелись в названиях московских улиц история, география и религия. Церковь Иоакима и Анны вызвала к жизни название «Якиманка», мирная тишина за Пресней побудила жителей назвать улицу «Тишиной», а за ней и переулки — Тишинскими. Существовали в Москве два Таракановских переулка (первый в свое время назывался еще Арбатец) и Таракановская улица. Это там, где теперь станция метро «Сокол», слева от Ленинградского шоссе. А там, где теперь Новый Арбат, находилась Собачья площадка.

    До войны на Собачьей площадке существовали аптека, туберкулезная больница имени Снегирёва, представительство Ингушской автономной области, Музыкальный институт имени Гнесиных. Место это было настолько уютным, что казалось естественным разгуливать здесь летом в пижаме и тапочках на босу ногу.

    Иногда, предаваясь бесплодным мечтаниям, представляешь себе, что страна наша разбогатела и правители ее задумались, на что бы им потратить лишние деньги, а подумав, решили: «А не построить ли нам где-нибудь центр старой Москвы. Точь-в-точь таким, каким он был в начале двадцатого века». Подумали и построили. И вот уже возродились в своем былом очаровании Большая Молчановка, Кривоникольский, Собачий переулки, Собачья площадка и гуляют здесь важные псы в золотых ошейниках и белобрысые сучки с розовыми носиками, а долгими летними вечерами в арбатских двориках старые москвичи и москвички вспоминают безвозвратно ушедшую молодость и славные перестроечные годы. Всё это, конечно, прекрасно, только будут ли эти москвичи и москвички интеллигентными, а их воспоминания теплыми и романтичными? Неужели никогда больше в России не появится та, пусть и «гнилая», но милая и наивная интеллигенция, благодаря которой к русским людям в мире относятся, возможно, лучше, чем они того заслуживают.

    Но вернемся в прошлое. Тогда, сродни еще не уничтоженным древностям, встречались в Москве такие же древние люди. Вот, например, один старичок, звали его Иван Данилыч, так он еще был крепостным графов Шереметевых, а после революции стал сторожем в Останкинском парке. Времена тогда были для сторожей нелегкие. В Останкине — глушь, заброшенный лес, в оврагах прятались бандиты. Много пришлось пережить ему волнений и страхов. В 1928 году Останкинский дворец превратили в музей и Иван Данилыч стал его первым сторожем и его живым экспонатом.

    Да что за люди в то время жили в Москве! Сколько талантов! Возьмем хотя бы мир музыки. Москвичи могли послушать хор Государственной капеллы под управлением Чеснокова, автора прекрасной религиозной музыки, пойти на концерт пианистов Оборина, Игумнова, Гольденвейзера, Нейгауза, Горовица, Бекман-Щербины, скрипача Сибора. А какие композиторы тогда еще творили в Москве: Ипполитов-Иванов, Гречанинов, Глиэр, Мясковский, Гедике! Нам остается только завидовать тем, кто жил в ту эпоху, по крайней мере по части области духовной. А какие артисты жили в то время! Одни только двойные фамилии чего стоили: Корчагина-Александровская, Горин-Горяйнов, Корвин-Круковский, Мичурина-Самойлова, Книппер-Чехова, Сашин-Никольский и многие-многие другие. И все они жили в Москве! Где-нибудь на Арбате или Пречистенке можно было столкнуться с кем-либо из великих, несущим под мышкой свой жалкий паек.

    На тех, кто прежде вел безбедную жизнь, изменения московской жизни производили удручающее впечатление. Не лучше представлялась жизнь москвичей и тем, кто приезжал из-за границы… Побывавший в Москве в 1923 году К. Борисов (в 1924 году в Париже вышла его книжка «75 дней в СССР») обратил внимание на то, что летом мужчины в ней преимущественно одеты в «толстовки» (френчи из грубого холста), на ногах у них сандалии. Сделал автор и более глубокие наблюдения. Он писал: «Пенсионеры обречены на вымирание. Бросается в глаза отсутствие стариков и старух». Приехавшие из-за границы в двадцатые годы обращали внимание также на то, что днем на улицах города в основном женщины. Многие отмечали забитость и хмурость москвичей. Ничего удивительного в этом нет. Будешь хмурым при таком пайке, холоде и темноте. Электрическое и газовое освещение на улицах столицы возобновилось только 1 сентября 1924 года, да и то не везде. В половине второго ночи его выключали. В то время в Москве еще существовали фонарщики, они зажигали и гасили керосиновые и газовые фонари. К концу двадцатых годов керосиновые фонари исчезли, а потом исчезли и газовые, хотя еще в 1946 году столбы газовых фонарей стояли на улице Грановского.

    А вот какое впечатление произвела наша столица на известную американскую киноартистку Мэри Пикфорд, побывавшую в ней в 1927 году. «Москву я не нашла красивой, — писала Мэри, — она напомнила мне большой временный город, вроде наших пограничных. Быть может, она и хороша зимой… Магазины все там маленькие, и продаются в них самые простые вещи. Все очень дорого… Движение публики на улицах небыстрое. К автомобилям это не относится. Никаких законов уличного передвижения там не существует, и я до смерти боялась ездить там на автомобилях… Люди одеваются бедно и в темные цвета. Они выглядят чисто и стараются из пустяков сделать нарядные туалеты… Я думаю, что это отсутствие красок должно действовать угнетающе. И все же не могу не признать, что эти изголодавшиеся по красоте люди способны еще создавать великое искусство».

    Репортер парижской газеты «Возрождение» Янина Буксунуз, посетившая Москву в начале ноября 1936 года, писала: «В толпе мужчины почти все в фуражках, женщины в беретах. Многие в тапках. Женщины в демисезонных пальто. Это новшество. Говорят, прежде от полотняного платья прямо переходили к шубе».

    А вот французский журналист Родэ-Сен нарисовал довольно мрачную картину Москвы 1934 года. В журнале «Иллюстрированная Россия» он писал: «Большинство людей, которых видишь на улицах Москвы и Ленинграда, одеты в отвратительные лохмотья. Многие ходят босиком. Ботинки — редкость. И эта отвратительная одежда подчеркивается доведенным до последних пределов пренебрежением к элементарнейшим требованиям гигиены. Некоторые прохожие резко отличаются от общей массы своим внешним видом. Они гораздо лучше одеты и все, без исключения, носят портфели. Это — чиновники, властители советского общества. Нищих не видно. Не видно также и продавцов газет. Стариков почти не существует. Очень мало автомобилей, но множество трамваев».

    Конечно, не всё в Москве было так плохо, босиком и в лохмотьях ходили немногие, а непредвзятый взгляд мог заметить и много хорошего. Тот же Борисов, когда в 1923 году зашел в Филипповскую булочную на Тверской, просто обалдел. «Чего там только нет! — писал он в своей книжке. — Хлеб черный, рижский, полубелый, ситный простой, ситный с изюмом, булки всех видов, чуть ли не двадцать сортов сухарей, баранки, пирожки, пирожные. Одних пирожных выпекают около трех тысяч в день, и все это немедленно распродается!»

    Сладости москвичи вообще всегда любили. В двадцатые-тридцатые годы кустари-одиночки, несмотря на дефицит муки, сахара и прочих продуктов, ухитрялись изготавливать всякие «сласти» и сбывать их с рук и лотков беспризорникам и пионерам. Петушки, звездочки на палочках расходились очень быстро и приносили неплохой доход.

    Свет витрин, шикарные вещи, автомобили на улицах, кинобоевики, музыка из ресторанов — все это могло показаться невероятным в голодные военные и послевоенные годы.

    Реклама со страниц газет и журналов, с плакатов и витрин призывала граждан покупать в магазине, находящемся в доме 3 по Кузнецкому Мосту, мужскую обувь Зеленкина с клеймом на подошве. Представляете: не с дырой, а с клеймом! Это казалось верхом шика. В Верхних торговых рядах, то есть в ГУМе, можно было днем и ночью взять напрокат «роскошный» автомобиль. Парикмахерская «Базиль» в доме 6 по Кузнецкому Мосту предлагала мужчинам покрасить волосы, а женщинам — уход за красотой лица и маникюр, а также художественное исполнение постижа, то есть парика.

    Галантерейный магазин предлагал дамам депилакторий для удаления волос, а также бандажи, корсеты и прочие предметы ухода за собой.

    В московских магазинах действительно появились шикарные вещи. Улицей, на которой продажа этих вещей шла особенно бойко, была Петровка. Ее называли «котиковой» улицей, по которой, как писал один журналист, ходят «шиншилловые мадонны с отсутствующими взорами и радиостанциями на голове вместо шляп». На Петровке можно было купить все: и шнурки для корсета, и шелковые чулки, и мраморный умывальник, и ночную вазу.

    «Вечерняя Москва» в 1926 году звала своих читателей на Петровку. «…Пройдем вдоль стен, застланных зеркальными витринами… — писала она. — Флотилии узконосых лаковых штиблет, груды снежного паутинного белья, какие-то особенные, из шелковой пряжи кофты цвета яичного желтка и раздавленной клюквы. Изумительные, обшитые розами, подвязки… медовые табаки, брильянтовые скорпионы, шоколадные тыквы и аппараты для радикального разглаживания морщин». В статье говорится и об особой публике, гулявшей вдоль модной улицы: «…Кинематографические джентльмены в широких пальто и канареечных ботинках. Их спутницы в манто с модно подчеркнутыми торсами, прижимающие к груди огромные лакированные сумки… этот «членский билет» петровских дам».

    Отметим, что некоторые из этих дам служили «живой моделью» в модных магазинах. «Живая модель» не наше изобретение. Подобные «модные дамы», задолго до наших, прогуливались по Булонскому лесу Парижа, его ипподрому и просто приемным модных магазинов. У нас же они гуляли по Петровке и сверкали в окне «Москвошвея» (окно находилось в доме 12 по Петровке). Тогда, в начале двадцатых, перед его огромной витриной устраивалась демонстрация мод, сопровождаемая звуками струнного оркестра. Остроту и оригинальность в это яркое и красивое действо вносил ведущий — Григорий Маркович Ярон, будущая знаменитость советской оперетты.

    Манекенщицы демонстрировали последний cri (крик, писк) моды Парижа. Перед витриной собиралась толпа. Особенный интерес к демонстрации мод проявляли мужчины. Нередко они отпускали пошлые замечания по поводу манекенщиц, подогревая тем самым свое и без того воспаленное воображение. Их можно было простить за это, ведь они давно не видели женщину во всем ее умопомрачительном блеске. А торгующие папиросами мальчишки, комментируя происходящее за окном, декольте называли «дикотой».

    Властям все эти демонстрации не нравились, и они, в конце концов, приказали их «как вид рекламы, неприемлемый при коммунистическом строе», прекратить. После этого хитроумный руководитель «Москвошвея» устроил демонстрацию мод в виде карнавала. По Тверской двигались открытые кареты, запряженные шестерками лошадей, управляемые кучерами, в которых сидели одетые по последней моде артисты. Карнавал этот тоже вызвал бурю возмущения в руководстве города и у общественности.

    При нэпе и витрины магазинов стали привлекать внимание прохожих. На одной из витрин 1922 года можно было увидеть следующее: двуспальная кровать, на ней… хомут. В левом углу — детская колыбель, а в правом — гроб, обитый глазетом. Вверху, между балалайкой и Эсмарховой кружкой (клизмой, проще говоря), висит портрет Серафима Саровского. Тут же шарманка, пирамида банок американского стерилизованного молока, металлический венок и детский велосипед. А вот витрина 1923 года. Это магазин МПО (Московского потребительского общества) на углу Тверской и Мамоновского переулка. Изображена на ней лавка. Прилавок полон товара, а за прилавком сидит молодой хозяин, опустив голову на руку. Перед ним допитая бутылка и большой бокал, наполовину наполненный вином. Сверху плакат: «Лавка купца Толстосумова». Рядом другая лавка, кооперативная. Приказчик на ней трезвый. Очевидцы рассказывали, что первая лавка привлекала людей больше: Толстосумов пьет — значит, человек душевный.

    Москвичам запомнились и другие витрины. В Солодовниковском пассаже на Петровке (он находился рядом с ЦУМом, пока его не снесли и не разбили на том месте сквер) в тридцатые годы во все огромное окно была изображена ромашка. В середине ее находилось лицо девочки с большими черными глазами. С годами витрины и реклама становились строже и даже суровее, но в двадцатые годы можно было прочесть: «Есть дороже, но нет лучше пудры КИСКА-ЛЕМЕРСЬЕ» или: «ЖЕМЧУГА от ТЕТ-А-ТЕТА» и пр.

    В дни революционных праздников витрины тоже становились революционными. Так, в окне часового магазина на Кузнецком Мосту (бывший «Павел Буре») был выставлен большой земной шар с часовым циферблатом. Цифра «12» на нем была красной. Справа часовую стрелку к этой цифре подтягивали веревкой четыре фигуры: рабочего, китайца, индуса и негра. С другой стороны стоял Ленин с факелом в руке, и красное пламя обвивало весь земной шар. Надо всем этим красовалась надпись: «Близок час всемирной революции».

    Еще в 1931 году на витрине кондитерской можно было увидеть портреты вождей из мармелада, а на витрине галантерейного магазина — портрет Фридриха Энгельса в окружении дамских комбинаций — смесь революции и нэпа.

    В 1932 году стиль вывесок стал более строгим. К. И. Чуковский в дневнике отметил: «В Москве теперь такая мода: стеклянные вывески с академически простым шрифтом. Вся Москва увешана ими, а в двадцатые годы все было проще и пестрее».

    В двадцатые годы не только вывески, но и многие названия были интересны. Например, Детский парк в Сокольниках назывался, как и до революции, парком «Тиволи»; на Щипке существовал, как и прежде, парк «Ренессанс»; на Тверской, в доме 70, это между Благовещенским переулком и Садовым кольцом, в конце двадцатых годов находилось кафе-кондитерская «Бонжур». А кинотеатры? Сколько романтики, а то и шика нэповских времен хранили их названия. После переименования все это исчезло. На Арбате, в доме 39 кинематограф «Карнавал» стал кинотеатром «Юного зрителя», а «Прага» в доме 2 стал называться «Наука и знание». «Ампир» на Шереметьевской улице — «Октябрем», «Бельгия» на углу Цветного бульвара и Самотечной площади — «Экспрессом», «Великий немой» на Тверском бульваре, недалеко от площади Пушкина, превратился в «Новости дня», а «Фантомас» в доме 4 по Сретенке, близ Сретенского бульвара, стал именоваться «Хроникой».

    События двадцатых годов были тоже ярче событий тридцатых. В одиннадцать часов дня, 12 октября 1923 года, например, взлетел на воздух магазин «Охотник» на углу Неглинной улицы и Трубной площади. Погибло десять человек, ранено было двадцать. В октябре того же года с правых ворот бывшего Английского клуба, впоследствии Музея Революции (улица Тверская, 59), кто-то снял двух львов и установил их на подъезде соседнего кинотеатра «Арс» (теперь там Драматический театр имени К. С. Станиславского). Вернулись на свое прежнее место львы лишь 1 сентября 1924 года. Случались, правда, события и помельче, но москвичи и мимо них не проходили, они обо всем «сигнализировали» в газеты и учреждения. В 1926 году у часов на Сухаревой башне оторвалась и упала гиря весом в 20 пудов. К счастью, никто при этом не пострадал, а в 1931 году на одном из четырех циферблатов ее часов стрелки стали отставать на одиннадцать минут. Жители столицы сообщили об этом в «Вечернюю Москву». Часы, правда, не починили, но башню снесли, а жаль. Москвичи к башне привыкли и любили ее.

    Особым колоритом отличались и праздники тех лет. Вот как выглядела пятая годовщина советской власти в Москве. В этот день, 7 ноября 1922 года, в витринах магазинов появились портреты Ленина, Троцкого и Маркса, всюду загорелась красным цветом цифра «пять». Здание Моссовета было украшено гирляндами, зеленью и флагами. Фасад его украшали государственный герб и огромные красные стяги, на одном из которых были такие слова: «Не отдадим крупной промышленности акулам капитализма». Лозунг для того времени актуальный. Начиналась новая экономическая политика. Государство на время прекратило конфисковывать и реквизировать предприятия у частных лиц. Прогрессивную общественность не могла не беспокоить мысль о возврате к проклятому прошлому, и она провела для себя последний рубеж по линии крупной промышленности. Дальше отступать было некуда.

    Вершиной праздника был, конечно, военный парад. Как он выглядел? А вот как. На Красной площади построились воинские части… В одиннадцать часов прибыл Троцкий и прозвучала команда «смирно!». Главвоенмор начал обходить войска. Без лошади или машины, пешком. Он подходил к воинским частям и здоровался с красноармейцами. «Гремела музыка, приветствующая, — как писали в то время газеты, — вождя Красной армии». Долго не смолкало над площадью восторженное «ура!». Закончив обход, Троцкий поднимался на построенную по такому случаю трибуну. За ним следовали зампред Совнаркома Каменев, председатель Коминтерна Зиновьев, член Коминтерна и зампред ВЦИКа П. Г. Смидович и др. По толпе проносился шепот: «Троцкий будет говорить». Троцкий «оглядывал площадь орлиным взглядом», а потом говорил о наших победах и достижениях, высмеивал английского премьер-министра Ллойд Джорджа, призывал укреплять мощь страны и т. д. После его речи начинался парад. В небе над площадью летали сорок аэропланов. Сначала они покружили над головами присутствующих, вызывая их восторг, а потом унеслись вдаль, как стая гусей. А по брусчатой мостовой зацокали копытами гнедые лошади кавалеристов, прогрохотали тачанки с пулеметами на деревянных сиденьях. У артиллеристов все лошади оказались серыми. На одних гарцевали всадники, другие тащили пушки. Прошли по площади курсанты высшей стрелковой школы, школы связи, школы военной маскировки, Академии Генерального штаба. Держа винтовки со штыками «на руку», прошел первый образцовый полк Пролетарской дивизии. За ним, чеканя шаг, протопали моряки, все в черном, потом газовая команда с противогазами вместо винтовок и одетые в кожу представители войск связи с антеннами радиостанций. Пулеметчики протащили по площади пулеметы и, наконец, проехали по ней два броневика: «Степан Разин» и «Емелька Пугачев» и два трактора-фордзона, тянущих пушки. Замыкали шествие войска всевобуча. В первые годы советской власти на пальцах некоторых командиров еще сверкали золотом обручальные кольца. То были офицеры царской армии, перешедшие на службу революции. Мимо мавзолея командиры проходили с саблей наголо, а пройдя его, сабли опускали. Парад длился часа полтора и доставил зрителям немало удовольствия. В начале второго на площади появились колонны трудящихся, началась демонстрация. Когда прошли колонны рабочих, на площадь в грузовиках вывезли детей из детских домов (в 1921 году это были дети голодающего Поволжья). На красном знамени, что вез по площади один из грузовиков, были написаны такие слова: «На смену старшим, в борьбе уставшим, молодая рать идет». На другом грузовике надпись: «В прошлом страдания, невзгоды. Радостный путь впереди». После детей по площади провезли инвалидов и жителей работных домов. Государство позаботилось об увечных и престарелых. Учащиеся ронесли по площади лозунги «Вооруженные знаниями, мы завоюем мир» и «Мы дадим Советской России сотни красных спецов».

    Не обошлась демонстрация и без сатиры. Рабочие несли кукол, изображающих врагов советской власти и прежде всего Чемберлена. На грузовике провезли клетку с Муссолини, пугающим людей своей зверской рожей, а еще башню, на которой стояла полуобнаженная женщина под ручку с царским офицером, который постоянно рычал на всех: «Смирррно!» На красном полотнище надпись: «Исторический хлам на свалку», а над телегой, в которой бородатого купца бил молотком по голове рабочий, олицетворяющий советскую кооперацию, красовалась надпись: «Торговля Нэпорылова».

    В первое послереволюционное десятилетие Москва сохраняла черты своего прежнего лица, и особенно в торговле. Здесь, как и до революции, автомобилями и «экипажными принадлежностями» торговали в Каретном Ряду или на Большой Бронной, галантереей — на Сретенке и в Большом Черкасском переулке, книгами — на Моховой и Кузнецком Мосту. В Китайском проезде, как и прежде, устраивали свой базар букинисты. Кожей торговали Варварка и Зарядье, мануфактурой — Никольская, москательным товаром — Москворецкая улица, в Верхних торговых радах (ГУМе) вели торг преимущественно иностранцы и т. д. Продажа тех или иных товаров, конечно, не замыкалась в границах определенных районов, она осуществлялась и в других местах, но определенное сосредоточение отдельных видов торговли в перечисленных районах имело место. Всего в Москве в середине двадцатых годов существовало примерно 16 200 государственных, кооперативных и частных магазинов. Магазины были, конечно, не такие, как в «мирное время», то есть до войны и революции. В них не было ни разнообразия товаров, ни импорта. Тем не менее нам интересно знать, чем они торговали и что сколько стоило — извечная и общедоступная для нас тема. Так вот, в 1929 году за 11–13 рублей можно было купить мужские туфли («штиблеты» — как их тогда называли) с рантом и без. Примерно столько же стоили и женские туфли. Яловые женские полурезиновые башмаки стоили дешевле — около 9 рублей. Детская обувь — 5–7 рублей. Вот фетровые женские боты стоили дороже — 25–32 рубля. Были они и черные, и серые, и песочные.

    Галоши делались с тупым или острым носком, а для женщин, кроме того, под английский каблук — тупой и низкий, а под французский — острый и высокий. Прорезиненное мужское и женское пальто стоило до 20 рублей — ненамного дороже, чем хомут. Английский замок «ПЭЛЬ» с тремя ключами можно было купить за 5 с половиной рублей, трехструнная балалайка стоила тогда 4 рубля 75 копеек, а шестиструнная — 16 рублей 80 копеек Гитары итальянской формы продавали по цене от 18 рублей 20 копеек до 42 рублей и более. Гармоники «Невские» стоили 3 рубля, «Елецкие» — 3 рубля 70 копеек, губные — от 75 копеек до 2 рублей 50 копеек. Граммофоны однопружинные с рупором продавались за 55 рублей, а без рупора — за 75 и дороже. Граммофонные пластинки «Гигант» с записями Шаляпина, Собинова и других исполнителей стоили от 90 копеек до 2 рублей 50 копеек, а коробочка иголок (200 штук) для граммофона — 70 копеек. Радиокомплект (приемник, детектор, телефон без антенны) стоил 7 рублей 50 копеек, а с антенной — 14 рублей 50 копеек.

    За приемник Шапошникова просили дороже, около 16 рублей, а с антенной — около 20. А вот двухламповый приемник с переходом на детектор стоил 74 рубля 18 копеек. Фотоаппараты продавались и новые, и подержанные по цене от 60 до 600 рублей.

    В промтоварном магазине можно было приобрести никелированные сахарные щипцы. Сахар тогда еще продавался «колотый», то есть большими кусками, и их приходилось колоть, а потом откусывать щипчиками. В темноте было видно, как из сахара при этом летят голубые искры. Самые дешевые щипчики стоили 70 копеек. Карманные и перочинные ножи стоили от 60 копеек до 3 рублей. Продавались в магазинах и фонари «Летучая мышь» за 3 рубля 60 копеек со свечкой внутри, и оцинкованные рукомойники, окрашенные эмалевой краской, по 4 рубля 15 копеек за штуку, и никелированные кофейники за 6–8 рублей, и консервные ножи, и сантиметры «Госшвеймашины». Расчески были «Ермолова» — 20 сантиметров за 72 копейки и «Собинов» — 23 сантиметра за 81 копейку. Продавалась еще расческа с надписью «Мейерхольд».

    За те же копейки можно было приобрести и канцелярские принадлежности: химические карандаши № 1906, цветные химические карандаши № 60, простые цветные карандаши, чернильный порошок, наконечник с держателем для карандаша или ручки, наконечник никелированный, тюбик клея синдетикон, копировальную бумагу, чернильницу, обложки «Дело», сургуч, «шилья» (то есть шило во множественном числе), кальку бумажную и полотняную, кнопки, скрепки, булавки и пр. За полтора рубля можно было купить настольную металлическую чернильницу с крышкой и желобком для ручки. Для того чтобы написанный чернилами текст быстро высох и можно было перевернуть страницу тетрадки, не опасаясь смазать его, текст нужно было промокнуть, то есть положить на него промокашку и провести по ней рукой. На промокашке оставалось зеркальное отображение текста или его части. В то время, о котором идет речь, промокательная бумага называлась по-старому бюварной, а пресс-папье — пресс-бюваром. В магазине можно было купить резаную бюварную бумагу и полированный пресс-бювар.

    Появлялись в продаже и черные нитки «Медведь», и дамские чулки из крученой пряжи, и туалетные зеркала из граненого стекла с металлической ручкой. Продавались в те годы и другие вещи, которых теперь не встретишь в магазинах, например, брезентовые саквояжи за 14 рублей, брезентовые наплечные спортивные мешки — «рукзаки», как их тогда называли. Помимо кожаных продавались за 5–7 рублей брезентовые портфели и портфели женские с зеркальцем внутри, а также большие «совнаркомовские» портфели с двумя замками, стоившие около 50 рублей и составлявшие мечту каждого чиновника. Чемоданы продавались гранитолевые и стоили, в зависимости от размера, от 6 до 15 рублей. Полевая сумка военного стоила 16 рублей 80 копеек. За 3 рубля можно было купить кобуру для браунинга. Кобура для парабеллума стоила дороже — 5 рублей. Для пионеров и комсомольцев продавалась портупея («юнгштурм», как тогда ее называли по-немецки). Стоила она от 2 рублей 65 копеек до 3 рублей 20 копеек. Лыжи имели названия «Хаповези» и «Идеал». Цена их без палок составляла 13 рублей 25 копеек Ружья продавались шомпольные и «Бердан».

    В общем, всего, что продавалось в магазинах, и не перечислишь. Плохо то, что не всегда всё это можно было купить. Приходилось тогда идти на рынок. Там хоть дороже, но легче найти.

    Московские рынки тех лет были, конечно, интересны. Именно на них горожане выглядели наиболее естественно и непринужденно. Толчея, грязь, крики торговок, шныряние воров. Но все же у каждого из рынков было и свое лицо. Вот Сухаревский, в просторечии именуемый «Сушкой». Он возник еще в 1789 году, при Екатерине II. Первые послереволюционные годы торг здесь шел по всей Сухаревской площади. В 1924 году рынок оттеснили к кинотеатру «Форум», в район «Гефсиманского скита». В 1927 году на месте прежнего рынка был разбит сквер. Сухаревский рынок после перенесения его на новое место представлял собой огромный овал лавок и палаток, в центре кото…

    [пропуск стр. 32]

    Большинство же журналистов тех лет Сухаревка привлекала не вещевым, а съестным изобилием. После голодных годов «военного коммунизма» само лицезрение продуктов доставляло наслаждение. Поэтому, наверное, и описание их тоже не лишено прелести. Например, такое: «Пройдите по продуктовым рядам. Молочные продукты: снежно-белая сметана, янтарный сыр, масло неуловимых оттенков белизны и желтизны. Знали ли вы, что яйца, собранные в таком большом количестве, могут создать симфонию оттенков и размеров? И свежее парное мясо меняет цвет рубина на гранат, а жир его светится каплями жемчуга. А груды овощей? Зелень лука и пурпур редиски, сотни оттенков зелени — какой художник нарочно подбирал эти тона? Вы видели зарезанную курицу? Но разве вы знали, что сотни их, сложенные вместе на прилавке, создают фантастическое геометрическое тело, дышащее живой теплотой?»

    Прочитавшим эти излияния, наверное, овладевают противоречивые чувства. С одной стороны, хочется сказать автору: «Аркадий, не говори красиво!» — но с другой — нельзя не признать, что голод обостряет зрение. В газетах и журналах тех лет попадаются описания московских рынков и не столь восторженные. Например, поэт, скрывшийся под псевдонимом «Гр. Б-ой», изобразил московскую «толкучку» 1924 года так:

    Вон «барыга» — парень, видно, тертый,
    Вынес летом продавать меха.
    Рядом с ним, сгущая воздух спертый,
    Баба жарит чьи-то потроха.
    От жаровни чад струится едкий,
    Поварихи млеют, чуть дыша,
    А вблизи, на шаткой табуретке,
    Оборванец бреет торгаша.
    Тьма бацилл! Холеры, оспы, тифа,
    Смрад и вонь! — Божба и грабежи!
    Не пора ли эти рынки «скифов»
    Отвести за…наши рубежи.

    Красота и богатство прилавков действительно соседствовали на Сухаревке, да и на других рынках, с антисанитарией. Нечего и говорить, что на рынках водились полчища огромных и прожорливых крыс. Опасность для здоровья людей представляли не только они, но и всякие «вкусности», которые сбывали москвичам бойкие рыночные торговцы. Газета «Вечерняя Москва» в 1928 году, когда нэп стали вовсю прижимать, призывала граждан опасаться уличной еды. В свете классовой неприязни и еда потеряла всякий вкус. Вот что писала по этому поводу «Вечерка»: «…собачья колбаса, пирожки на постном масле, пропитанные пылью конфеты, похожие вкусом на еловые шишки, перещупанные ягоды, коричневый напиток под гордым названием «квас» — копейка стакан, булки черт знает из чего, горячие сосиски из мясных отбросов, клейкие пряники, семечки, крутые очищенные яйца… всем этим, с позволения сказать, товаром торгуют с немытых рук сомнительные личности на рынках и площадях Москвы… Бабы против Охотного ряда из огромных корзин, поставленных на землю, продают бутерброды с кетовой икрой, колбасой и яичницей… мороженое же — это сырая, часто грязная, вода, немытая ягода да бычачьи мозги, примешанные для цвета».

    Прочтешь такое, и аппетит пропадет.

    И все же, несмотря на весь классовый пыл автора, нельзя не признать, что в его словах было много правды и в столице действительно надо было наводить чистоту. Руководители города надеялись на то, что борьба с частниками и грязью облегчит укрепление государственного сектора в экономике. В Москве тогда уже насчитывалось 80 государственных и кооперативных столовых, имевших возможность накормить за один раз 17 тысяч человек. К сожалению, не стали образцами чистоты и гигиены и эти вполне богоугодные заведения.

    В 1928 году вышло постановление Моссовета, запрещающее торговлю вблизи писсуаров (эти сооружения можно было тогда встретить на улицах и площадях города), мусорных ящиков и общественных туалетов. И тем не менее на Самотечной площади какой-то торговец мороженым установил свою палатку около писсуара, мусорного ящика и стоянки извозчиков и не хотел никуда уходить, потому что место было бойкое и приносило хороший доход.

    Москвичей антисанитария возмущала. Они писали о ней в газеты. В опубликованных в 1924 году письмах читатели сообщали, в частности, следующее: «На Арбатском рынке дворники метут в двенадцать часов дня и грязной метлой задевают прохожих, а на протесты отвечают грубостью. На Рождественке подвальные люки не закрываются, в них легко упасть. Около дома 5 люк превратили в помойку. В доме 4 по Новой Триумфальной площади, против Александровского (Белорусского) вокзала, имеется чайная с постоялым двором. Это место стало излюбленным для торговцев поросятами. Привозят партиями, в ящике по десять-пятнадцать поросят, а ящиков десятки. Зловоние невообразимое…»

    Бог с ней, с чайной, посмотрим лучше, что делалось на других московских рынках, например Тишинском. Располагался он между домами, принадлежавшими до революции некоему Калинину. Тогда, в середине двадцатых, на его территории были выстроены ряды деревянных палаток. Больше половины из них занимали акционерные общества «Розничник» и «Коммунар». Были и палатки, торговавшие железным хламом, старыми примусами, поломанными велосипедами.

    Мне вспоминается Тишинский рынок недавнего времени. Наверное, он походил на тот, что существовал в двадцатых-тридцатых годах. Стояли на нем еще деревянные прилавки под навесами, а по краям и в середине — деревянные магазинчики. Торговля шла и вокруг памятника русско-грузинской дружбы, возведенного по замыслу поэта Андрея Вознесенского. Торговавшие раскладывали свой товар прямо на асфальте, подстелив под него картон или бумагу. Торговали всем, что могли принести из дома и без чего могли обойтись. Надо же было как-то жить. Здесь можно было приобрести примус, утюг, разогреваемый углями, кофемолку начала века, старый саксофон, коробку папирос «Люкс», коллекцию спичечных этикеток шестидесятых годов, телефонный аппарат цвета слоновой кости с диском, украшенным гербом Советского Союза, старые граммофонные пластинки, открытки, деньги давно минувших дней и многое-многое другое. Здесь, надо сказать, не только продавали старые вещи, но и скупали их. Соорудив некое подобие прилавка, скупщик выставлял на нем объявление: «Покупаю старые вещи, «приметы времени», серебро, золото». В качестве приманки и рекламы клал перед собой старый немецкий фотоаппарат, пенсне, серебряный подстаканник или бронзовый подсвечник и прочее из безвозвратно ушедшей эпохи.

    Рынок, конечно, был грязен и нелеп, но, походив по нему, всегда можно было обогатиться какой-нибудь приметой давно прошедшего времени. Стоили они недорого. Хорошие вещи люди тащили в комиссионные магазины, а сюда, на Тишинку, несли то, что ни в каком комиссионном магазине не принимали.

    Из конца восьмидесятых — начала девяностых вернемся в 1927-й. Зайдем на Миусский рынок Сюда в начале двадцатых переехал знаменитый «птичий рынок» с Трубной площади («Трубы»), описанный еще Гиляровским. По воскресеньям на Миусском рынке, который москвичи по старой памяти тоже стали именовать «Трубой», так же как и в старину, собирались любители птичьего пения. Приходили и любители петушиных боев, которые только здесь, на Миуссах, еще и проводились. На Миуссах можно было купить чижей, щеглов, зябликов, малиновок. А как-то в одно из воскресений 1928 года сюда принесли жаворонков. Их было очень много, и продавались они по 1–2 рубля штука. Говорили, что привезли их из Тамбовской губернии, где они опустились для отдыха по дороге с юга. Были они очень уставшие, и ловить их не составило большого труда. Птицеловы даже шутили: «Пойдем, говорят, жаворонков собирать».

    На этом рынке можно было обзавестись не только певчей птичкой, но и тулузской, арзамасской или пекинской уткой, горластым петухом или бронзовым злющим индюком. Здесь же торговали «буржуазными» птицами — попугаями и потомками вымирающих собачьих пород помещичьей России: сеттерами, борзыми, бульдогами.

    Недалеко от Саратовского (Павелецкого) вокзала существовал Зацепский рынок («Зацепа»). Торговали здесь в основном «съестными продуктами». Спекулировали по мелочи и промтоварами. То, что в Мосторге стоило 50 копеек, здесь «толкали» за рубль. Цыганки приглашали легковерных москвичей «позолотить ручку» для гадания и рассказать «всю правду», ассирийцы пытались всучить покупателям прошлогодний «гуталина», а сапожники — иодбить набойки на туфли из гнилой кожи.

    Филиалом Сухаревки являлся Анановский рынок (в Анановском переулке, напротив Большой Спасской улицы). С самого раннего утра свежевали здесь баранов и телят, рубили мясо, которое долго не продавалось из-за его дороговизны. Зато к вечеру, обсиженное мухами, оно дешевело и шло в продажу не дороже 20 копеек за фунт (410 граммов). По всему периметру рынка — лотошники. С рук и из-под полы продавали они «деревенскую» баранину, телятину, шершавый, как губка, «сычуг» — часть телячьего желудка, используемую при приготовлении сыра. Около уборной и, наверное, не случайно продавали синих с «душком» цыплят. С трех вокзалов жители Подмосковья несли сюда грибы, ягоды, яблоки, груши, орехи. Встретить можно было здесь и так называемых «холодных сапожников» — «подбойщиков». Сапожный клей на огне они не варили. Орудиями их труда служили нож, молоток, игла, дратва да «ведьма» — палка с железной лапой, на которую насаживалась при починке обувь. За работу они брали мало: гривенник — полтинник, за подметки — копеек 30–40. Встречались «холодные сапожники» и на других рынках. Всего их в Москве насчитывалось в то время две — две с половиной тысячи. Зарабатывать-то людям надо было. Большинство из них — неудачники. Голь перекатная. Снимали в семьях углы или комнатку на окраине, в которой селились по пятнадцать — двадцать человек и спали на полу, вповалку.

    В Москве искали возможность хоть как-то прокормиться не только «холодные сапожники». В конце двадцатых наладили снабжать Москву метелками из прутьев жители Рязанской волости Московской губернии (тогда ведь Рязанской области не было). Жили они артелями человек по семь-восемь в лесу, в шалашах. Документов у них не было. Зато в каждой артели была своя баба, жившая в том же шалаше и «выполнявшая, — как писала газета «Вечерняя Москва», — все обязанности, какие на нее возложила природа и условия дикого существования». Говорили, что в таких «бригадах» состояло тогда около ста человек. Метелки артельщики сбывали дворникам, а из Москвы в свои шалаши везли водку.

    В середине двадцатых годов слонялись по Москве без копейки в кармане и крестьяне, приехавшие на заработки. В Москву их тогда прибывали тысячи. Ночевали они в ночлежках, а то и прямо на улице. Дело в том, что в апреле начинался строительный сезон, а еще зимой и ранней весной столичные хозорганы посылали в деревни своих агентов-вербовщиков нанимать рабочую силу. Агенты, не брезгуя самогоном и взятками, нанимали крестьян, те приезжали в Москву, где их никто не ждал. Приходилось тогда бедным крестьянам наниматься в строительные артели к частным подрядчикам на тяжелых и невыгодных условиях.

    Около Устьинского моста через Москву-реку располагался Устьинский рынок — «Устье», как его еще называли. Здесь, на огражденном канатом месте, с шести до девяти часов утра, то есть до начала его работы, уже происходил торг всяким барахлом. Площадь рынка была покрыта асфальтом. Палатки торговали металлическими изделиями (водопроводными кранами, гирями, тисками), мехами (овчиной, каракулем), кожей. На земле валялся залежалый, бросовый товар: рваные галоши, сапоги, одежда. Авось кто-нибудь да купит. Не каждому, наверное, новые галоши были по карману. Для взрослых они стоили 3 рубля 75 копеек, а для детей — 2 рубля 5 копеек.

    Между улицами Буженинова и Суворовской — Преображенский рынок (в наше время, после закрытия в начале девяностых годов старого Тишинского рынка, на Преображенском рынке еще продолжают торговать всяким старым хламом). На этом рынке в конце двадцатых годов стояло много палаток государственного сектора. Площадь была залита асфальтом, а по воскресеньям вдоль Суворовской улицы выстраивались подводы, приехавшие с продуктами из сельской местности, и торг шел прямо с них. Здесь уже торговля была на девять десятых частной.

    Существовали в Москве еще рынки: Новоспасский, Рогожский и другие, а на Живодерке находился незарегистрированный официально «Универсальный рынок». Торговал он продуктами питания весьма сомнительного качества, но зато дешевыми.

    На Земляном Валу, от Покровки до Машкова переулка, торговали спиртным «шинкари», а недалеко от стоявшей тогда Китайгородской стены, у памятника первопечатнику Ивану Федорову, неподвижно стояли китайцы и торговали кожаными поясами и портфелями. На улицах Москвы велась довольно широкая торговля книгами. На Кузнецком Мосту торговали в основном беллетристикой, на Никитской — больше классикой, энциклопедиями, книгами по искусству, на Ильинке — экономической литературой.

    С годами число рынков не уменьшилось. В 1940 году в Москве существовало сорок официально зарегистрированных рынков.

    Москвичи вообще любят толкаться на рынках. Здесь они находят и отдых, и развлечение, и общение. Здесь можно посмотреть, пощупать и если не купить, то хоть поторговаться, поспорить. Можно было здесь услышать много интересного и, в частности, речь московских простолюдинов — яркую, грубоватую, не лишенную юмора.

    Московские газеты двадцатых годов запечатлели ее на своих страницах. Вот, к примеру, что можно было услышать в местах, где велась торговля. «Магазин без крыши, хозяин без приказчика, цены без запроса!» — кричал продавец галантереи. «Травушка-зубровушка для настойки водочки!» — кричал другой. А у Иверских ворот можно было услышать такое разноголосие: «Совершенно новое средство против зачатия! Сударыня, обратите внимание!.. Яблыки коришневые! Яблыки!.. Щеточки для примусов, от угару, от пожару — двадцать копеек за пару!.. Купи мыло — вымой рыло! Кожа слезет — грязь останется!.. Виноград, кому надо? Девочки, мальчики — оближете пальчики!.. Платки для носа без всякого запроса. Мадам, дешево продам!» или еще: «Вот замечательный морской обыватель! Сознательный гражданин подводных глубин!» У продавца в руках стеклянная колба, заполненная водой и затянутая сверху резиной, и в ней поднимается и опускается мохнатое пучеглазое чудовище — чертик.

    Мальчишки, продававшие в жаркие летние дни воду, кричали: «Лимонад! Лимонад! Стакан — рупь, пять — десять! Сладкий, как мед, холодный, как лед! За десятку — досыта!» А в графинах у них булькала подсахаренная мутная водица, в которой плавал ломтик лимона, давно выжатый.

    Вспоминая Москву тех лет, нельзя не упомянуть и о папиросницах из «Моссельпрома». Они были довольно заметными фигурами на московских улицах двадцатых годов. Некоторые носили шапочки с надписью «Моссельпром». Существовали, впрочем, не только папиросницы, но и папиросники. Зарабатывать деньги надо было всем, не только хорошеньким девушкам. Правда, больших заработков у папиросниц и папиросников не набегало, а поэтому некоторые работали даже без обеда, чтобы не пропустить лишнего покупателя. Вдруг кто-нибудь возьмет пачку «Кино» или «Басмы», а, если повезет, то и на «Эсмеральду» разорится. В ожидании покупателей папиросницы читали романы и от этого становились еще более впечатлительными и мечтательными.

    Папиросы меняли название, менялись и картинки на коробках. В 1940 году, например, появились новые сорта папирос: «Сулико», «Золотые», «Выставочные», «Зефир». Появились и сигареты под названием «Экстра», но папиросниц из «Моссельпрома» не стало.

    Статистика, как писали Ильф и Петров, знала все. Не знала она только, сколько было папиросниц счастливых, а сколько несчастных, сколько голубоглазых и сколько курносых. Зато она знала, что в середине двадцатых годов в Москве жили люди 47 национальное тей, 30 тысяч велосипедистов и почти 50 тысяч туберкулезников, что в городе трудилось 100 тысяч кустарей и кормилось столько же собак, большинство которых были бродячими, что почти четверть учащихся московских школ оставалась на второй год, что по улицам столицы сновало 2454 легковых и 1661 грузовых автомобилей, что кинотеатров в ней было 49, а студенческих общежитий — 98 и что в ее домах младенца находилось 1600 подкидышей…

    Статистика доподлинно знала, что в 1927 году в Москве работало около семнадцати с половиной тысяч торговых точек. Из них немногим более пяти тысяч были государственными и кооперативными (примерно поровну) и свыше двенадцати тысяч — частными. Она знала также, что товарооборот Москвы составлял треть всей внутренней торговли СССР!

    В 1931 году все частные предприятия в Москве, в том числе и торговые, были ликвидированы, а в 1938 году, согласно все той же статистике, в ней существовало две с половиной тысячи государственных и кооперативных магазинов, четыре тысячи триста палаток и три с половиной тысячи лотошников. Если учесть, что население города за эти годы увеличилось вдвое — с двух до четырех миллионов человек, да прибавить к этому нехватку продуктов и промышленных товаров и несвоевременную их доставку в магазины, то станет понятно, почему Москва всегда славилась своими длинными очередями. Сто, двести, триста человек на жаре, на морозе, в дождь и метель ждали, когда наступит их черед приобретения чего-то необходимого.

    В двадцатые годы в Москве выстраивались и другие очереди. Тянулись они к биржам труда. Одна часть городской биржи труда находилась в большом сером доме на Рождественском бульваре, а другая — на Каланчевке, в большом доме, стоящем слева от высотного здания гостиницы «Ленинград». Когда-то здесь была чаеразвесочная фабрика, а на доме красовалась вывеска: «Торговый дом С. В. Перлов». В этом здании находились секции совторгслужащих, железнодорожников, водников, строителей и чернорабочих. Известно, что чем проще квалификация и ниже разряд, тем, как пра вило, грубее и примитивнее человек. Секцию чернорабочих посещали не только чернорабочие, люди сами по себе не очень культурные, но и бродяги из находившегося неподалеку Ермаковского ночлежного дома, прикрывающие перед милицией свое тунеядство видимостью ожидания работы на бирже труда. Они вносили в жизнь биржи пьянство, грязь, скандалы и воровство. Для того чтобы обезопасить от них женщин, сделали перегородку. Одна часть зала стала мужской, а другая — женской. Заходить на мужскую половину женщинам было небезопасно. Запросто могли изнасиловать, и даже группой.

    Немало обид от посетителей видели и работники биржи. «Дура», «проститутка», «воровка», «сволочь» — не самые худшие слова, которые приходилось им слышать в свой адрес. Иногда доходило и до хулиганства. В 1928 году некто Борисов в Таганском отделении биржи труда в ответ на отказ направить его на работу стал выражаться нецензурно и плюнул в лицо работнику биржи. Получил он за это два года.

    В феврале 1929 года недовольные постоянными отказами в направлении на работу москвичи устроили на Каланчевской бирже скандал. Явилась милиция. Более двадцати очередников было арестовано и осуждено.

    Биржи труда были в каждом районе. Одна из них, например, занимала здание Министерства здравоохранения в Рахмановском переулке. Особенно большие очереди выстроились у всех этих бирж, когда в 1923 году в учреждениях Москвы произошло сокращение штатов — «разгрузка», как ее тогда называли.

    О «разгрузке» заговорили еще в 1921 году, а в январе 1922-го газета «Беднота» писала по этому поводу следующее: «Лишенный права торговать обыватель живо пролез в «советские служащие» и засел в бесчисленных «отделениях» губ, уезд и облисполкомов». В то время, надо сказать, нэп еще не начинался и средств на содержание большого количества чиновников у государства не было. Ведь помимо всяких замов, помов, предов и руководов были еще простые переписчики, а поэтому не удивительно, что после «разгрузки» очередь на биржу труда в Сытинском переулке протянулась вдоль всего Тверского бульвара. Несчастные люди! Ушли для них в прошлое шум, гам и пыль тесных советских учреждений, растаяли как дым аванс и получка по первым и пятнадцатым числам каждого месяца, а главное, их личная причастность к деяниям первого в мире государства рабочих и крестьян. Чем заняться им, что делать?

    Некоторые ходили на почтамт и подрабатывали тем, что писали письма неграмотным, «темным», как они говорили, людям. Писателей этих называли «переводчиками». «Здравствуйте, дорогие, — писали они под диктовку какой-нибудь Акулины Кузьминичны, — Устинья, Петр, баба Марья, сестра Глаша, с горячим московским приветом к Вам ваша…» и т. д. и т. п.

    Некоторым удавалось пристроиться распространителями газет. В 1926 году Московское общество «Печать» даже ввело для них форму. Они стали носить фуражки с номерами. Время от времени безработных за небольшую плату привлекали к общественным работам. Но все это было случайно, непостоянно и бедно.

    Обитали, правда, в Москве люди, которые вообще не ждали милости от биржи труда. Такими, в частности, являлись жившие на Воробьевых горах «свалочники» (за Калужским шоссе и речкой Кровянкой находились в то время городские свалки, позднее, в 1926 году, в Москве была организована единая свалка на Сукином болоте, куда вело Дубровское шоссе, теперь Волгоградский проспект). Пятый этаж Ермаковского ночлежного дома также занимали «мусорщики». Вооружившись мешками, крюками или железными палками, они ходили по помойкам и свалкам и собирали то, что другие выбрасывали. Это был тот случай, когда количество перерастало в качество. Куски материи, бумага, разные железки, выброшенные по отдельности, в мешках «мусорщиков» и «свалочников» превращались в капитал. В 1930 году, например, пролетарии помоечного труда собрали и сдали государству ценных промышленных отбросов на 12 миллионов рублей! Примером для людей этой малогигиеничной профессии служил московский «тряпичник» Иван Морозов, составивший до революции капитал на всяком хламе. Жил он на Усачевке, недалеко от городских свалок, и имел в Москве собственные дома.

    «Бизнес» москвичи делали не только на мусоре. Трест «Жиркость» за пуд костей платил 80 копеек золотом.

    На золото продавались за границу и коровьи кишки с мясокомбинатов.

    В ассенизаторы шли не шибко брезгливые. Москва в те годы оставалась в значительной степени городом деревянным и лишенным канализации (в 1927 году 58 процентов домов не имело водопровода, а 65 процентов — канализации), и по ее ночным улицам и переулкам, как и до революции, шествовали ассенизационные обозы, разнося по окрестностям нестерпимую вонь. Для Москвы вывоз нечистот всегда являлся проблемой. Впрочем, проблемы были и у самих ассенизаторов. «Известия» административного отдела Моссовета в 1927 году писали о них следующее: «…Каждую ночь ассенизаторы выливают на улицах, переулках и особенно на пустырях нечис тоты. Они объясняют это тем, что старались побольше заработать, вывозя лишнюю бочку, но большинство ассенизаторов ссылалось на то, что в Марьинском сливном пункте большие очереди и нет воды для промывки бочек, а если опоздаешь на пять минут, то хоть вези обратно — пункт закрыт. Приходилось спешить и расплескивать содержимое бочек. Ну а если не успевали — то бочку оставляли на ночь на улице».

    С годами ассенизаторов в Москве становилось все меньше и меньше. И не потому, что профессия, как теперь говорят, «непрестижная», а просто в городе строилась канализация. В 1938 году ее услугами пользовалось уже два с половиной миллиона москвичей. Суточная норма воды на жителя столицы к этому времени, если верить статистике, составила тридцать пять ведер.

    В конце тридцатых годов некоторые улицы города, в его центре, стали убираться с помощью техники. Советская печать с гордостью сообщала: «В 1938 году на магистралях столицы работало 189 подметальных машин и 86 поливочно-моечных агрегатов. Зимой для очистки снега были пущены в ход 219 машин для сгребания снега, 58 гигантских снегопогрузчиков и 14 пескоразбрасывателей».

    Цифры стали вообще главным аргументом власти на идеологическом фронте. Говорили они сами за себя.

    В 1938 году в столице насчитывалось больниц — 132, детских садов — одна тысяча, детских санаториев —11, около трех тысяч библиотек, 58 музеев, 250 клубов, по городу в 1940 году ездило 679 троллейбусов, 1257 автобусов и более четырех тысяч легковых такси и т. д. и т. п.

    «Мирная передышка» советского народа, несмотря на все перекосы, приносила свои плоды. Многое делалось для удобства жителей и гостей столицы. Например, уже в конце двадцатых годов в справочных бюро Москоммунхоза можно было получить бесплатные справки об адресах и телефонах всех московских учреждений и, что особенно важно, о их функциях, то есть узнать, куда обращаться по тому или иному вопросу. Можно было навести справку о трамвайных и автобусных маршрутах, расписании поездов, самолетов и пароходов, о наличии свободных мест в гостиницах, о почтовых, телеграфных и таможенных правилах и тарифах, о ставке налогов, о выигравших облигациях, о репертуаре театров и кинотеатров, а также навести справки по жилищному, трудовому, земельному праву, налогам, судопроизводству и другим вопросам. За 20 копеек можно было узнать адрес жителя Москвы или навести справку о деле, находящемся в производстве народного суда. За 20 копеек можно было справиться о ценах на московских рынках и о курсе продажи иностранной валюты. (Во время нэпа в Москве открылись кассы по обмену валют.)

    В «Кредитбюро», находившемся на втором этаже ГУМа, можно было выяснить кредитоспособность торговых и промышленных предприятий.

    В Москве в то время для удобства граждан существовал «институт» посыльных. За доставку грузов весом до 3 килограммов заказчиком оплачивалась лишь стоимость проезда, а доставка более тяжелых грузов обходилась, естественно, дороже.

    В редакциях «Правды», «Известий» и других крупных газет существовали так называемые «Бюро расследования» для проверки сигналов и жалоб читателей. Потом их заменили отделы писем.

    В двадцатые-тридцатые годы в Москве торговали керосином, дровами, чинили примусы, керосинки, патефоны. Открылись в Москве «скупки». Часть их работала на рынках. Цены за сданные вещи назначали в них невысокие, зато и паспортов не спрашивали. Можно было сдавать хоть ворованное. В городе работали артели полотеров и протирщиков оконных стекол и много других полезных горожанам служб.

    Но все это проза. А нужна была еще и мечта, поэзия. Громадье планов тоже являлось одной из привлекательных черт того времени.

    Вот, например, академик архитектуры Щусев в мае 1934 года писал в «Известиях» о том, какой будет Москва в ближайшие годы: «…Если мы станем спиной к Большому театру и посмотрим в сторону Китай-города, то вместо Китайгородской стены с чахлым сквером возле нее и силуэтами маленьких домиков мы видим огромнейшую лестницу, поднявшуюся на высоту в шесть метров к нынешней Никольской улице. Прямо перед лестницей по оси Большого театра высится гигантское здание Наркомата тяжелой промышленности. Это здание — вышиной в двадцать пять этажей. К нему примыкает Красная площадь. ГУМа нет, он уничтожен. Это — бывшие торговые ряды… ГУМ Москве не нужен. Красная площадь, на которой стоит мавзолей Ленина, слишком тесна, она должна быть расширена за счет ГУМа для того, чтобы дать возможность проходить по ней общественным демонстрациям и парадам в торжественные дни Октября и 1 мая…» Вряд ли это писал сам Щусев, наверное, эту статью дали ему на подпись, а заключенные в ней мысли принадлежали руководителям государства.

    А вот что мечтали в 1935 году сделать московские архитекторы с площадью Маяковского: «…Сносится дом на углу улицы Горького и площади им. Маяковского, примыкающий к стройке театра Мейерхольда. Башня театра, увенчанная огромной скульптурой В. В. Маяковского, будет выходить на улицу Горького. Здание Мюзик-холла пока сохраняется. Рядом расположенный сад «Аквариум» уничтожается. Здесь пройдет новая улица — Ново-Тверская».

    Планы эти не осуществились. Может быть, это и хорошо. Не все фантастическое разумно. А теперь вернемся к реальности — понятной и доступной, как старый московский трамвай.


    Глава вторая
    Трамвай

    Конка. — Первый трамвай. — Правила и порядки. — Давка. — Несчастные случаи. — Трамвайные истории. — Кондукторы и пассажиры. — Нищие. — Воры. — Автомобили и «гиоффэры». — Извозчики.

    25 марта 1899 года в четыре часа дня в Москве произошло весьма значительное событие: открылось движение первого электрического трамвая. Линия его прошла от Бутырской Заставы до Петровского парка. По этому случаю было совершено «молебствие», на котором присутствовали московский губернатор А. Г. Булыгин, городской голова В. М. Голицын, обер-полицмейстер Д. Ф. Трепов и другие весьма важные лица. «По окончании молебствия, — писала газета «Московский листок», — прозвенел звонок и «вагонно-провожатый» повернул рычаг и вагон плавно покатился по рельсам. Он замедлял движение, ускорял его, останавливался. После официальных лиц бесплатно каталась публика». Постепенно трамвайная линия достигла Брестского (Белорусского) вокзала, а в сентябре 1903 года дошла до Страстной (Пушкинской) площади. Длина трамвайных путей к этому времени составила 14 верст.

    На улицах Москвы в то время еще царила конка. За тридцать лет существования этого вида транспорта москвичи к нему привыкли. Никого не удивлял ВИД КОНКИ: маленький вагончик и две лошаденки, которые по кривым рельсам тянули свой, прямо скажем, нелегкий груз. Втащить вагончик в гору, скажем, от Трубной площади до Сретенских ворот, у Дорогомиловского моста лошадки без посторонней помощи не могли. Тогда им на помощь приходили так называемые форейторы — мальчишки на верховых лошадях. Они припрягали своих лошадей к вагону и с криком и свистом втаскивали его в гору. Там вагон останавливался, форейторы выпрягали своих лошадей и спускались вниз ожидать новый экипаж. Окна в вагонах конок были незастекленными, в случае дождя на них опускались чехлы. Был у вагончиков второй этаж, так называемый «империал», на который вела наружная лестница. «Империал» не имел крыши и был незаменим для неторопливых экскурсий по городу в хорошую погоду. Впрочем, такие экскурсии вы бы не могли совершить с дамой. Представители прекрасного пола на «империал» не допускались. То ли городские власти опасались за их безопасность, то ли считали их нахождение там безнравственным, но, как бы там ни было, бороться за уравнение прав с мужчинами женщинам пришлось немало. Поводом к борьбе являлось и то, что стоимость проезда на «империале» составляла 3 копейки, а в вагончике — 5.

    И все-таки в этом допотопном экипаже, оставлявшем на своем пути навоз и старые подковы, была своя прелесть. Поездки на открытой «террасе» в хорошую погоду, звон колокольчиков, которыми конки приветствовали друг друга, мерный цокот копыт по мостовой успокаивали, а жизнь казалась долгой и безмятежной. На конке ездил сам Антон Павлович Чехов. В 1884 году в журнале «Будильник» появилась его шутка на эту тему: «Учитель: — А что вы можете сказать о конно-железной дороге? — Ученик: — Конно-железная или попросту называемая конно-лошадиная дорога состоит из нутра, верхотуры и конно-железных правил. Нутро стоит пять копеек, верхотура три копейки, конно-железные же правила ничего. Скорость равна отрицательной величине, изредка нулю и по большим праздникам двум вершкам в час. За схождение вагона с рельсов пассажир ничего не платит. — Учитель: — Скажите, пожалуйста, для чего это два вагона при встрече друг с другом звонят в колокола и для чего это контролеры отрывают уголки у билетов? — Ученик: — То и другое составляет секрет изобретателей».

    В этой шутке было много правды, и главная правда заключалась в том, что конка себя изжила. Город нуждался в новом виде транспорта. Конечно, не всем появление трамвая пришлось по душе. Основным его противником было Бельгийское общество конных железных дорог. Газеты, отстаивающие его интересы, писали о том, что трамвай — это дорогостоящий аттракцион и долго он не просуществует. Первая очередь трамвая, завершенная к 1908 году, обошлась городской казне в 8 миллионов рублей, это, конечно, немало, но аттракционом трамвай не стал. Длина его путей превысила к указанному году 108 верст. Прошло еще немного лет, и трамвайные рельсы достигли Преображенской, Семеновской, Покровской, Рогожской, Дорогомиловской, Пресненской застав, Новодевичьего монастыря, Лефортова и других отдаленных от центра мест, а в центре почти не осталось улиц, по которым бы не ходили трамваи. На мостовых стало тесно. Извозчики, у которых трамвай отнимал седоков, приспособили себе в утешение трамвайные рельсы под телеги и фаэтоны. Трамваи были вынуждены ждать, пока перед ними пройдут вереницы конных экипажей. Царская полиция и советская милиция, как могли, боролись с этим извозчичьим произволом, но ничего не могли поделать. Уже 22 декабря 1917 года начальник московской милиции приказом № 16 обращал внимание подчиненных на то, что езда ломовых и легковых извозчиков вдоль полотна трамвая вредно отражается на движении трамвайных вагонов… и вменял им в обязанность записывать номера извозчиков.

    Доходило буквально до столкновений извозчиков и конок с трамваем. Извозчики падали с козел на землю, погибали лошади. Однажды на Разгуляе из-за поломки тормоза трамвай врезался в вагон конки и сбил лестницу, ведущую на «империал». Находящиеся там пассажиры очень возмущались — ведь они не могли сойти на землю.

    Ну а каким был победитель уличных столкновений? Чтобы лучше себе его представить, обратимся к воспоминаниям Г. Т. Доможилова, опубликованным в приложении к «Вечерней Москве» в 1934 году. Автор воспоминаний — вагоновожатый Рысаковского трамвайного парка. Ему в то время было семьдесят два года. Еще мальчишкой служил «фалетором», то есть форейтором, потом, когда подрос, стал кучером конки. Кучера, как вспоминал Георгий Тимофеевич, были обязаны жить в общежитии. Общественной столовой не было, и они в складчину нанимали кухарку, которая им готовила. Когда в Москве начали строить трамвай, то отобрали восемь кучеров, в том числе и его, и стали обучать управлению. Немец, который вел занятия, долго объяснял, но они ничего не поняли. Решили научиться ездить сами и поехали. Крохотные вагончики были похожи на старинные фургоны. Работать на них было чрезвычайно трудно. Трамвай имел один ручной тормоз, и для того чтобы остановить вагон, надо было начинать вертеть его рукоятку шагов за двадцать до остановки… Москвичи сначала боялись ездить на трамвае, особенно во время грозы, говорили, что электричество может убить.

    Постепенно люди к трамваям привыкли. Старался и трамвай приспособиться к людям. Он научился тормозить, в окнах его появились стекла. Москвичи еще помнят вагоны, в которых обычно не закрывались двери — ни те, что вели в вагон с улицы, ни те, что вели с площадки в салон. Если войти с задней площадки в салон, то первое место направо было местом кондуктора. В моторном вагоне над его головой вдоль вагона и до вагоновожатого была протянута веревка. Кондуктор, дергая за веревку, сообщал вагоновожатому о том, что посадка закончена. Звучало металлическое «блям», и трамвай трогался с места.

    Первые, дореволюционные, трамваи не имели электрического освещения, и когда темнело, в них зажигали свечи. Звонков у трамваев тоже не было, сигналы подавали с помощью трещотки.

    Не сразу установилась и единая стоимость проезда. Первое время, очевидно по аналогии с железной дорогой, городские власти ввели разную оплату за проезд в первом и втором классах, хотя ни ресторанов, ни спальных мест в вагонах не было. Разница же в цене оказалась существенной: целый пятачок. В то время это были деньги. Ведь за 4 копейки можно было купить пирожное! Даже чиновники предпочитали ездить во втором классе, что же говорить о простом люде. Для того чтобы он мог пользоваться трамваем, цену на билеты, продаваемые до семи часов утра, понизили.

    Популярность трамвая росла. В 19 Ю году в Москве даже издавалась «Московская трамвайная газета». В ней печатались расписание движения трамваев, коротенькие рассказы, анекдоты. Один из них позволю себе привести не для развлечения, а «как штрих к портрету». Анекдот такой: «Разговаривают две женщины. Одна говорит другой: отдыхали летом на даче, так мой муж так обленился, что ни разу косу в руки не взял. — А мой наоборот: так и косит, так и косит… людей. Он у меня вагоновожатый». Об этом анекдоте я вспомнил, когда прочел в воспоминаниях Г. Т. Доможилова о ручном тормозе. Но не только несовершенные тормоза представляли опасность для людей. Трамвай все-таки был тихоходным транспортом, особенно на поворотах, и имел постоянно открытые двери, по бокам которых находились длинные деревянные ручки. Все это не могло не соблазнять пешеходов. Как было удобно сойти, когда захочется, а как приятно вскочить на ходу! Разбег, прыжок, вы вскочили одной ногой на ступеньку, схватились за ручку и летите, уносимые трамваем, а под ногами булыжник или асфальт сливаются в едином потоке. К сожалению, такие смелые поступки не всегда сходили с рук и нередко стоили ног. Но горькие примеры не могли отвадить москвичей от того, что вошло в привычку. Уж очень этот «аттракцион» был для них соблазнителен.

    Свой восторг по поводу езды на городском железнодорожном транспорте выразил Алексей Ремизов, писатель-символист, скончавшийся в эмиграции в 1958 году. В 1920 году в журнале «Москва» опубликовали его стихотворение в прозе под звонким названием «Трамвай». В нем были такие строки: «…A сколько счастья стоять на передней площадке и смотреть, как у тебя под ногами с мешками и корзинами мечется толпа и прохожие, беспомощные и жалкие, подняв носы, глядят. Чувствуешь себя выше, и всякий, кто, ступив с тротуара, взберется на площадку трамвая, уже окреп духом: он смел и уверен — он мчится вперед. Но это еще не все. Вы вступаете в вагон — там новые люди и новая жизнь. А какие встречи, разговоры. Вот дождик захлестал по стеклам, а вы спокойны внутри, вы презираете дождь».

    Очень оптимистическое произведение, если учесть обстановку, в которой оно писалось. Наверное, Алексей Михайлович сохранил в нем воспоминания «мирного времени».

    Живую картинку трамвайной дореволюционной жизни Москвы нарисовал в своей «Повести о жизни» Константин Георгиевич Паустовский. В 1914 году, когда ему было двадцать два года, Паустовский поступил на работу в Миусский трамвайный парк. Этот парк находился на Лесной улице, в почерневших от копоти кирпичных корпусах. Теперь там разместился троллейбусный парк. Глава, в которой повествуется о работе на трамвае, названа «Медная линия». «Медной линией» кондукторы нарекли линию «Б», которую в народе окрестили «букашкой». Проходила она по Садовому кольцу, мимо многолюдных вокзальных площадей, «по пыльным обочинам Москвы». Моторные вагоны тащили прицепные, в которые разрешалось садиться с тяжелыми вещами. Этим пользовались ремесленники, огородники, молочницы. Расплачивались они, как правило, медяками, от которых у кондукторов руки к вечеру становились зелеными, а поэтому линию прозвали «медной». Была еще и «серебряная линия». Это была линия «А». Ее все называли ласково «Аннушка». Публика на ней была поинтеллигентнее и расплачивалась больше бумажками и серебром. Трамвай этого маршрута проходил мимо памятников Пушкину, Гоголю, мимо храма Христа Спасителя, Кремля. Бегали по ней только моторные вагоны. Константин Георгиевич вспоминает о существовавшей в те времена и так называемой «дачной линии» парового трамвая, ходившего от Савеловского вокзала до Петровско-Разумовской сельскохозяйственной академии. Маленький паровоз, похожий на самовар, был вместе с трубой запрятан в коробку из железа.

    Он выдавал себя только детским свистом и клубами пара. Паровоз тащил четыре вагона.

    При поступлении на должность кондуктора надо было сдать экзамен на знание Москвы. Главный инженер московского трамвая Поливанов считал знание города одной из основ кондукторской службы. «Кондуктор, — говорил он, — не только одушевленный прибор для выдачи билетов, но и проводник по Москве. Город велик Ни один старожил не знает его во всех частях. Предс тавьте, какая путаница произойдет с пассажирами трамвая, особенно с провинциалами, если никто не сможет помочь им разобраться в этом хитросплетении тупиков, застав и церквей». «Вскоре я убедился, — пишет К. Г. Паустовский, — что Поливанов был прав. Своей трамвайной службе я обязан тем, что хорошо изучил Москву, этот беспорядочный и многоликий город со всеми его Зацепами, Стромынками, трактирами, Ножевыми линиями, Божедомками, больницами, Ленивками, Анненгофскими рощами, Яузами, вдовьими домами, слободами и Крестовскими башнями».

    Если уж мы коснулись связанных с трамваем знаний, то не худо бы вспомнить, почему некоторые, наиболее сознательные из нас, говорят не «транвай», а «трамвай». А дело в том, что изобретателем городского рельсового пути был лондонский подрядчик Джон Утрам. В 1803 году из деревянных брусков он соорудил рельсы, по которым с ветряных мельниц Крейтона доставлял муку на Темзенскую пристань. Рабочие прозвали подрядчика «Папашей Трамом», а его рельсовый путь «Дорогой Трама», проще говоря «Tram way».

    И зазвенели эти «трамвэи» по городам России. В Киеве, Твери, Москве они сделали простым и доступным передвижение людей. Зимой и летом, в любую погоду, в любой конец города, в вагоне или на подножке человек мог добраться до работы или к любимой, не занылясь и не промочив ноги. И сколько бы лет ни прошло, пассажиры трамвая, как дети, налепляют на его замерзшие окна использованные билетики, рисуют на запотевших стеклах окон носатые рожи, заглядывают в кабину вагоновожатого и никогда не откажутся, если доведется, спрыгнуть с него на ходу.

    Одним словом, все в трамвае хорошо, и Константин Георгиевич, возможно, не оставил бы его и мог когда-нибудь стать ветераном-трамвайщиком, если бы не одно явление нашей российской действительности, побудившее его все-таки уйти со службы. Дело в том, что постепенно в будущем писателе, как он об этом сам писал, стало убывать человеколюбие. Для писателя это страшно, а для русского писателя особенно. Ведь о чем бы и как бы ни писал он, прежде всего обязан признаваться народу в любви. А как признаваться в любви народу, с которым с утра до ночи лаешься в трамвае? И это испугало Паустовского. «Непонятно почему, — писал автор «Золотой розы», — но нигде человек не вел себя так грубо, как в трамвае. Даже учтивые люди, попав в трамвай, заражались сварливостью. Сначала это удивляло, потом начало раздражать, но в конце концов стало действовать так угнетающе, что я ждал только случая, чтобы бросить трамвайную работу и вернуть себе прежнее расположение к людям». К. Г. Паустовский расположение к людям себе вернул, а трамвайное хозяйство города лишилось вежливого и знающего Москву кондуктора…

    Надо сказать, что в то время, когда будущий писатель навсегда оставил свою кондукторскую сумку, с трамваями в Москве становилось все хуже и хуже. Трамвай умирал. Самым тяжелым годом для него стал 1921-й. Тогда оставалось на линиях всего 126 пассажирских вагонов, и запасных частей для них не было. Зато пассажиров набивалось столько, что вагоны не выдерживали, ломались. В марте 1922 года цены на трамвайный билет подскочили с двух до шестидесяти тысяч. Трамвай становился «предметом роскоши», но это не останавливало горожан и «гостей столицы». Да и какие билеты в такой свалке. В обстановке, лишающей людей возможности соблюдать в полной мере какие-либо правила поведения и приличия, развивались безответственность, жестокость, вандализм. Для того чтобы топить печи, жители города выпиливали балки на чердаках домов, рубили фонарные столбы, срывали с домов дощечки с названиями улиц. Это было объяснимо — холод ставил людей на грань между жизнью и смертью. Но это вынужденное варварство влекло за собой варварство необъяснимое, вызванное злобой и бесшабашностью. Одичавшие люди стащили цепь из лавров у памятника Пушкину, вернее, во время митингов цепь оборвали, оттащили в кусты, а потом она и вовсе пропала. Неизвестные варвары отбили угол пьедестала памятника Гоголю, вытоптали газоны скверов, исковеркали вертящиеся калитки на бульварах в черте Садовой, предохранявшие пешеходов от несчастных случаев. (Помните такую калитку-турникет на Патриарших прудах, за которую торопящийся Михаил Александрович Берлиоз из булгаковского романа «Мастер и Маргарита» сделал свой последний шаг навстречу трамваю?) Нападению вандалов подверглись и кладбища. Варвары изуродовали надгробия Василия Львовича Пушкина, поэта Дмитриева, похитили медную доску с могилы художника Перова, украли хрустальный крест с могилы композитора Скрябина. Что касается могилы основателя русского театра Волкова, то она вообще исчезла.

    И все-таки было в том времени не только темное, но и светлое. В тяжелом 1922 году состоялся первый пробег москвичей по кольцу «А». Участвовали в нем и братья Знаменские. Бежать было нелегко. Часть мостовых вдоль Бульварного кольца была покрыта булыжником, кроме того, бегунам в некоторых местах, например у Покровских Ворот, приходилось с трудом пробираться через толпы прохожих. Один из бегунов нечаянно сбил с ног старушку, переходившую улицу. Что поделаешь, людей в городе было много и пользоваться им в основном приходилось «одиннадцатым номером», то есть ходить пешком.

    Власти города делали все, чтобы улучшить состояние городских железных дорог. В начале 1924 года по Москве ходили трамваи тринадцати маршрутов, в 1928-м — тридцати восьми, в конце 1930-го — сорока девяти, да и количество вагонов увеличивалось. В 1925 году их было 740, в 1927-м — около тысячи, а в 1933-м — две с половиной тысячи. Пассажиров они перевозили все больше и больше: в 1927 году — полтора миллиона, а в 1933-м — шесть миллионов в день.

    Но вагонов все равно не хватало, и люди стояли и стояли на остановках иногда по часу и более, ожидая трамвая. Эти ожидания дали повод для еще одного невеселого анекдота. На рельсах лежит человек, а на животе у него батон. Прохожий спрашивает: «Ты чего лежишь с батоном на пузе?» А тот отвечает: «Да вот решил с собой покончить, под трамвай лег, а пока его дождешься — с голоду подохнешь».

    В результате недостатка транспорта в Москве в 1922 году появилась рикша. На Тверской была замечена колясочка, помещавшаяся между двумя задними колесами велосипеда, и на ней плакат: «Прокат. Подвезу в любую часть города». Но рикша в Москве не прижилась. Велосипед был роскошью, и все его владельцы находились на учете у государства.

    В 1923 году многотысячные цены ушли в прошлое. Билет стал стоить копейки. Развитию трамвая в городе способствовали его доступность и отсутствие конкуренции. Автобусов, движение которых началось в 1924 году, было мало, троллейбусы еще не появились, они пошли лишь в 1933 году, а метро — в 1935 году. Автомашин-«такси», недоступных простому человеку, насчитывалось ничтожное количество: в 1924 году — не более ста на весь город. На такси, правда, у москвичей и денег не было. Пользоваться им могли лишь нэпманы. Но что говорить о тех, кто ездил на такси, когда даже на тех, кто пользовался автобусом, смотрели косо. В журнале «Пролетарский суд» того времени сохранилась фраза, сказанная свидетелем в суде по делу о растрате. Вот она: «А растратил он эти сто тридцать семь рублей сорок семь копеек в течение года только потому, что вел роскошную жизнь, особенно его жена все на автобусе ездит». А автобус был дороже трамвая на 3 копейки. Вот как было легко вести роскошную жизнь!

    Когда в Москве заработали заводы, открылись магазины, стали более или менее регулярно ходить поезда, то понадобился и надежный городской транспорт. Кроме того, городу нужны были доходы, а оплата транспортных услуг — одна из доходных статей бюджета.

    В феврале 1923 года были введены штрафы за бесплатный проезд в размере троекратной стоимости билета.

    Согласно новым правилам граждане должны были входить в вагон, имея сумму, нужную на билет, чтобы сразу за него заплатить. Вызывалось такое требование тем, что нередко пассажир заявлял кондуктору, пользуясь давкой в вагоне, что не может достать деньги, так как они у него в валенке или в каком-нибудь другом укромном месте. Для того чтобы собирать в казну города деньги за проезд на трамвае, в вагонах в то время было по два кондуктора. Когда в середине 1924 года количество кондукторов сократили до одного на вагон, то некоторые сокрушались, что один кондуктор, особенно на таком маршруте, как № 13, который проходил по Тверской, Садовой, мимо Страстного монастыря, не успевает «обилетить» пассажиров и в результате многие едут без билета, а другие берут билеты на одну-две остановки меньше и, следовательно, дешевле. Детям бесплатный проезд был разрешен, если их рост не превышал полтора аршина, то есть 71,16 сантиметра. Метрику детям заменяла зарубка на входе в вагон. Возвращаясь к штрафам, заметим, что введение их положения не исправило и городскую казну не пополнило. Например, в июле 1924 года за нарушение трамвайных правил было оштрафовано всего 17 человек на 47 рублей. В то же время за курение в театрах оштрафовано 60, а за пьянство — 312 человек. Вообще это было время увлечения штрафами — у государства чуть-чуть наросли мускулы, и оно могло позволить себе такие строгости. Штрафы стали взиматься не только за безбилетный проезд, но и за посадку и выход из трамвая на ходу и многое-многое другое. Эти штрафы москвичи назвали «трамналогом». Некоторые даже специально брали с собой на дорогу 55 рублей: 5 — на билет кондуктору и 50 — на штраф милиционеру. В отделении милиции штраф возрастал в десять раз. Впрочем, его можно было заменить месячной «высидкой». Везло, правда, не всем. Один приезжий, чтобы как-то перезимовать в Москве, постоянно нарушал трамвайные правила в надежде на то, что его посадят, но никто, как назло, не обращал на него внимания.

    По городу тогда ползли серьезные и шутливые слухи о том, что штрафы берут также за прикуривание на улице, за хождение с зонтиком, за то, что спросишь у прохожего, сколько времени, за то, что погладишь чужую собаку, и т. д.

    24 апреля 1924 года Моссовет утвердил «Положение о пользовании городским железнодорожным транспортом». Согласно этому положению в трамвай не допускались лица в нетрезвом состоянии, запрещалось возить арестованных в сопровождении конвоя, не допускался проезд милиционеров и военных, «красноармейцев», как их тогда называли, с винтовками. Запрещалось пользоваться трамваем лицам, «явно одержимым заразными болезнями», а также «лицам женского пола в шляпах с длинными острыми шпильками без наконечников». Это требование было заимствовано из дореволюционных правил пользования трамваем, кроме, разве что, именования «лиц женского пола» «дамами» (в 1924 году, наверное, снова появилась мода на шляпки с большими булавками. — Г. А.). Кроме того, правила разрешали открывать окна в вагоне только с одной стороны. Безбилетным же считался пассажир, не взявший билет после слов кондуктора: «У всех ли есть билеты?», а также пассажир, билет которого утратил силу после проезда тарифной границы. Правила были усовершенствованы в марте 1926 года. Согласно новому положению запрещалось курить внутри вагона и на площадках, плевать, ставить детей на сиденья. Запрещалось шуметь, петь, играть на музыкальных инструментах, занимать место кондуктора. Пассажиры предупреждались о недопустимости надрыва билетов, сворачивания их в трубочку, комканья, поскольку все это осложняло работу контролера.

    С годами правила упрощались. Исчезли запреты на пользование трамваем женщинами в шляпках с большими булавками, лицами, одержимыми заразными болезнями, и пр. Если в 1928 году через переднюю дверь могли войти в вагон члены ЦИК СССР и ВЦИК, члены Московского и районных Советов, инвалиды, имеющие специальные билеты на бесплатный проезд по ГЖД (городским железным дорогам), лица с явными признаками инвалидности, беременные женщины, лица с детьми не выше одного метра, школьники до пятнадцати лет по удостоверениям школ, сотрудники милиции в форме и служащие ГЖД по специальным удостоверениям, то в 1939 году с передней площадки имели право войти граждане, награжденные орденами, пассажиры с детьми, школьники, беременные женщины, инвалиды и лица престарелого возраста. Для детей, инвалидов, беременных и престарелых отводилось восемь мест в передней части вагона. В правилах тех лет много внимания уделялось безопасности пассажиров. В них, в частности, говорилось о том, что пассажиру нужно, входя в вагон, держаться за поручни обеими руками или держаться за правый поручень правой рукой. Держаться за один левый поручень, стоя на подножке, опасно: при начале движения вагона пассажира «относит» назад, ему легко потерять равновесие, и он может упасть. При выходе из вагона через переднюю площадку предлагалось держаться левой рукой за поручень и выходить лицом вперед по направлению движения. А пассажирам с детьми сначала сходить самим, а потом помогать сойти детям. Ездить с маленькими детьми в прицепных вагонах правила не советовали, ссылаясь на то, что вагоновожатый, не видя того, как сходит пассажир с ребенком, может слишком рано начать движение. Разработчики новых правил советовали пассажирам при посадке в трамвай держать вещи в левой руке и хвататься за поручни, не поставив еще ногу на подножку. В положении также говорилось о том, что не следует «догонять уходящий вагон. Особенно опасно, догоняя вагон, хвататься за левый поручень». Гражданам не советовалось входить в вагон, пока он еще не остановился (многие же считали, что когда он остановится, то будет уже поздно). «При этом, — предостерегали правила, — можно оступиться или быть сбитым с ног другими пассажирами, выходящими из вагона». Такое тоже случалось.

    Вагоновожатые трамваев «А» и № 23 тоже должны были ждать, и не только выхода пассажиров, а отправления другого трамвая. Дело в том, что, проехав «Сретенские ворота», вагоновожатые этих маршрутов были обязаны ждать, пока с остановки на Трубной площади не уйдет трамвай и рельсы окажутся свободны. Если бы у трамвая на таком крутом спуске отказали тормоза, катастрофа была бы неминуемой.

    В конце тридцатых годов движение городского транспорта возросло. Работал он с шести утра до часа ночи. Билет на трамвай стоил 10 копеек плюс 5 копеек за каждую последующую станцию. Билет на автобус и троллейбус — 20 копеек плюс 10 копеек за каждую остановку. В городе действовало десять троллейбусных и сорок восемь автобусных маршрутов. Существовали еще автобусные маршруты для пассажиров с багажом. Такие грузовые автобусы ходили без остановок от Комсомольской площади до Курского вокзала, и стоимость проезда составляла 1 рубль, а проезд на таком автобусе по маршруту Курский вокзал — Киевский вокзал стоил 2 рубля. Существовали еще так называемые укороченные маршруты. Они вводились в действие в часы пик — с шести утра до десяти и с половины четвертого до восьми, и ходили они от Черемушек до Даниловского рынка и от Преображенской Заставы до деревни Черницыно, что за деревней Калошино. Загородные автобусные маршруты вели в Бронницы, Ногинск, Красную Пахру и Рогачево. В предвоенные годы в Москве существовало и ночное движение городского транспорта. Правда, маршрутов было поменьше, в основном по кольцам: Садовому, Бульварному, да и интервалы в движении были побольше — минут 15–20. Всего ночных маршрутов автобусов и трамваев в городе насчитывалось четырнадцать.

    Ходили по Москве и маршрутные такси. При посадке пассажир платил 50 копеек и по столько же за каждый последующий тарифный участок. На таком такси можно было проехать по Садовому кольцу, от Яузских Ворот до Новодевичьего монастыря, от Комсомольской площади до Черемушек, от Таганской площади до Карачарова. Можно было прокатиться по городу и на такси немаршрутном. Один километр на «Ямке» («М-1») обходился в 70 копеек, а на ЗИС-101 — 1 рубль 20 копеек.

    Столько же платили за грузовое такси. Поездки за город на расстояние свыше 50 километров требовали разрешения диспетчера таксомоторного парка.

    Такси было, конечно, дорогим удовольствием. Граждане предпочитали трамвай. И хотя правила, наклеенные на стене вагона, читали далеко не все, но окрики милиционеров, контролеров, кондукторов и просто законопослушных граждан медленно, но верно вдалбливали в головы несознательных пассажиров — что можно делать, а чего нельзя, что для них лучше, а что хуже, что опаснее, а что безопаснее.

    Увы! Жизнь, несмотря ни на что, диктовала свои правила. Трезвые и пьяные граждане набивались в вагоны, висели на дверях, буферах и подножках. Напрасно кондуктор кричал: «Граждане, местов нет!», напрасно нарушителей штрафовали милиционеры, напрасно газеты сообщали о несчастных случаях с теми, кто нарушал правила, а трамвайщики смазывали буфера вагонов смолой, чтобы на них не висели мальчишки, — люди делали свое дело. Они штурмовали вагоны, забывая о карманах, пуговицах, болезнях и опасностях. В трамваи лезли все: и рабочие, и крестьяне, и солдаты, и воры, и интеллигенты, и конторские служащие, и беременные женщины. Люди ухитрялись втаскивать в вагон громоздкие вещи, грудных детей, больных родителей, собак и кошек. Корней Иванович Чуковский 26 мая 1921 года записал в дневнике: «Федин рассказал, как в Москве его больше всего поразило, как мужик влез в трамвай с оглоблей. Все кричали, возмущались — и никакого внимания». Были случаи и пострашнее. Как-то озверевшая толпа затоптала при посадке женщину с трехмесячным ребенком. Добавим еще, что своими тяжелыми стальными колесами трамвай вписал черную страницу в историю российского театра.

    21 июля 1918 года сорвался с подножки переполненного вагона и погиб под колесами трамвая знаменитый русский артист Мамант (по святцам), Мамонт (по жизни) Викторович Неелов, известный под псевдонимом Дальский, учитель Шаляпина, потомок (по материнской линии) пушкинского Ганнибала, «арапа Петра Великого». А. Н. Толстой отразил этот трагический случай в романе «Хождение по мукам». В декабре того же 1918 года сын погибшего, Юрий Неелов, станет первым мужем Елены Сергеевны Булгаковой, второй жены Михаила Афанасьевича Булгакова. Так причудливо переплелись жизнь и литература с движением городского транспорта, и протянулась ниточка от Пушкина к Булгакову.

    На трагических случаях, связанных с трамваем, мы остановимся позже, а сейчас посмотрим, как происходила посадка.

    В 1931 году выходившие в Париже милюковские «Последние новости» писали о посадке в московские трамваи следующее: «Около каждого вокзала работает негласная, но всеми признанная артель беспризорных. На Брянском (Киевском) вокзале их около 400 (кто и как это подсчитал, неизвестно. —ГА). Закутанные в странные мешки и тряпки, грязные, как трубочисты, они обслуживают пассажиров… Если пассажир вышел с вокзала с чемоданом и с недоумением смотрит на бой около трамвая, к нему подходит беспризорник, член «пересадочной артели». «Я извиняюсь, гражданин, — говорит он вежливо. — Вам в трамвай или понести?» «В трамвай» — это фунт хлеба или деньги на этот фунт, и два-три фунта — за путешествие с чемоданом по городу». Приезжий выбрал трамвай. Беспризорник ушел куда-то далеко, навстречу трамваю, вскочил в него на ходу, а на остановке принял из рук приезжего его чемодан через головы граждан. Потом втиснулся в трамвай и сам путешественник, растерявший в поездке все пуговицы от пальто.

    Трамвай был не единственным транспортом, бравшимся с боя. В тех же воспоминаниях рисуется посадка на поезд на том же Брянском вокзале: «Билетов на поезд нет. Вот подан поезд. Ожидавшие, не спрашивая куда, как саранча, устремляются на перрон. Контролеры у дверей и охрана смяты в один миг. Слышны душераздирающие крики женщин, детей. Проводники смываются человеческой бурей и, опасаясь за жизнь, прячутся под буферами вагонов. В вагонах открыты все двери, все окна. В них, как цирковые жонглеры, пассажиры бросают свои вещи…Но от этого, как говорится, не легче».

    Время шло, но посадка на трамвай по-прежнему оставалась очень нелегким делом. Об этом писала даже эмигрантская газета «Возрождение». В ней печатались отрывки из книги Р. Трушковича «Закрепощенная Россия». Автор ее в конце 1933-го — начале 1934 года побывал в Москве. Делясь с читателями своими впечатлениями от поездки, он писал: «…Трамваи брались с боя, со многими людьми при подходе трамвая случались припадки «трамватического невроза» трамвайного происхождения, как острили невропатологи. Каждая поездка в трамвае отнимала у меня больше часа и представляла всегда довольно опасное предприятие. Толпа, бравшая приступом вагон, могла сбросить под колеса. В давке могли вытащить документы и деньги. В вагоне царствовало «кулачное право», ибо люди, желающие выйти на остановке, должны были пробивать себе дорогу сквозь людскую стену».

    Да, невеселую картину нарисовал «господин из Парижа». Впрочем, не в одних же трамваях счастье. Приезжавшего в 1927 году нелегально в Россию на поиски пропавшего сына В. В. Шульгина поразило «неистовое количество легковых и ломовых извозчиков» в столице, ведь сюда тянулись с окрестных губерний на заработки крестьяне. Извозчики тогда просто гонялись за пешеходами по Каланчевской площади, предлагая свои услуги. Следует заметить, что около вокзалов, когда в Москву приходили поезда дальнего следования, и около театров, после окончания спектаклей, стоимость поездок на извозчике возрастала, а вообще она колебалась где-то между полтинником и рублем.

    Однако такое обилие гужевого транспорта, оттягивающего от трамвая хоть какую-то часть пассажиров, продолжалось недолго. В 1929 году, когда началась коллективизация и были введены карточки, послышались возмущенные голоса о скармливании хлеба лошадям. Тогда многие извозчики продали своих битюгов и кляч и завербовались на стройки. В магазинах появилась конина, а в трамваях усилилась давка.

    «2 июня 1929 года на площади Свердлова, — сообщала «Вечерняя Москва», — из-за толпы, обступившей трамвай, попали под вагон А. Скотников и неизвестный блондин в черном костюме. Оба в тяжелом состоянии отправлены в больницу «Медсантруд» на Яузской (тогда Интернациональной) улице». Особенно осторожным при посадке надо было быть зимой, когда на остановках, около рельс, из натоптанного снега образовывались наледи, с которых было легко соскользнуть под колеса. В прессе высказывалось возмущение тем, что трамвайные пути чистятся только между рельсами, а на все остальное пространство внимания не обращается.

    Гражданина, повисшего на подножке, пассажиром назвать нельзя, но и пешеходом тоже не назовешь. Это некая промежуточная стадия. Он нарушитель поневоле, и за него никто не отвечает. У людей, деятельность которых связана с риском, не может не быть своего фольклора. Был такой фольклор и у «висунов».

    Синячище во все тело,
    На всем боке ссадина.
    На трамвае я висела,
    Словно виноградина.

    Эту частушку можно буквально отнести к двадцатилетней работнице кондитерской фабрики Пелагее Комаровой, которая в семь часов утра 16 сентября 1925 года на Бухаринской (теперь Волочаевской) улице висела на подножке трамвая и, зацепившись, на свою беду, одеждой за проезжавшую рядом с трамваем подводу с мясом, упала и здорово разбилась. Дома ее узнали с трудом.

    Особенно большая давка возникала у задней двери трамвая, так как, согласно правилам, гражданам разрешалось входить в вагон только через заднюю дверь — передняя предназначалась для выхода.

    Потом, когда по Москве станут ходить трамваи с тремя дверями, правила, введенные в действие в 1943 году, разрешат входить в вагон только в среднюю дверь, а выходить — в переднюю и заднюю. (Интересное это занятие — сочинение правил!)

    Кроме дверей у трамвайных вагонов были еще так называемые буфера и по обе стороны вагона — выступы. Встав на буфер или выступ и держась за окно, можно было ехать. 13 июня 1922 года некто Никитин попытался вскочить на выступ с левой стороны трамвая, грохотавшего по Садово-Каретной улице, но ударился о трамвайный столб и погиб. Наверное, этот случай наряду с другими, подобными, побудил начальника милиции Москвы и губернии (они тогда были объединены) Стельмаховича издать 30 ноября 1922 года приказ № 252, который всем начальникам отделений милиции предписывал «вменить в строгую обязанность учнадзирателей и постовых милиционеров не допускать к проезду всех замеченных лиц, висящих на подножках, с боков, на буферах и т. п., останавливая свистком при каждом таком случае трамвай, а всех виновных в нарушении езды на трамвае задерживать и направлять в отделения милиции для составления протокола». Напомню, что штрафы были введены в феврале 1923 года. Но кого же могли напугать «протоколы», если людей и штрафы не брали. Человек всегда надеется на удачу. Сколько раз кондукторы говорили пассажирам: «Граждане, отойдите от двери, не высовывайтесь!» На стеклах окон писалось: «Не высовываться», — но пассажиры оставались глухи к этим призывам и даже видели в них попытку кондукторов и всего трамвайного хозяйства лишить их удовольствий и ограничить свободу, а поэтому нередко надписи «Не высовываться» превращались в «высовываться» (как в наши дни на стеклах вагонов метро «Не прислоняться» превратилось в «Не писоться»), А зря! Трамваи, особенно на отдельных участках пути, раскачивались, как лодки в неспокойном море. Пассажиры садились друг другу на колени, падали. Виной этому было плохое состояние путей. Так вот стоять при такой качке у открытой двери было небезопасно. Это доказал проезжавший по Генеральной (Электрозаводской) улице П. В. Абрамов, который не внял призыву кондуктора и при очередной качке выпал из вагона, разбившись насмерть. На похоронах говорили о его безвременной кончине.

    Случалось, что и не столь грубые нарушения правил приводили к трагическим последствиям. 2 октября 1935 года, в одиннадцать часов вечера, по улице Герцена (Большой Никитской) шел трамвай № 31. Ехал в нем пьяный Алехин. То ли нарочно, то ли нечаянно, но стекло в окне он разбил. Кондуктор стала кричать на него и угрожать доставлением в милицию и взысканием суммы ущерба. Испугавшись, Алехин по подсказке черта, наверное, выскочил в разбитое окно и тут же был наказан Богом (и, надо сказать, тот, как всегда, переборщил): Алехин попал под встречный трамвай, и ему отрезало обе ноги.

    Стечения обстоятельств вообще бывали самые невероятные. А. П. Иванов 26 июня 1936 года на Бахметьевской (ныне Образцова) улице упал из трамвая на переднее крыло автомашины, та свернула вправо и наехала на идущую по тротуару Рахиль Кур, которую доставили в больницу, где она и скончалась.

    Ну а как обстояло дело с нарушителями заповеди «Не высовываться»? Ведь кажется, что ничего плохого с высунувшимся пассажиром случиться не может. Ну разве что в глаз соринка попадет или кто-нибудь ему в лицо плюнет. Так нет — история показывает, что произойти очень даже может. Через месяц после того как Рахиль Кур скончалась в больнице, гражданка Блекман ехала на сорок седьмом трамвае в сторону площади Коммуны, свесила, надо сказать, очень красиво, за окно руку, а какой-то мерзавец сорвал с нее часы. Бог с ними, с часами, была бы голова цела! Так нет, в 1928 году, 21 августа, Федор Парфенков так высунулся в окно, что головой ударился о мачту, поддерживающую трамвайный провод, и с травмой черепа был доставлен в больницу.

    О такую же мачту в результате автокатастрофы 22 октября 1925 года ударился головой начальник милиции Москвы и ее губернии Фриц Янович Цируль. На следующий день он умер в больнице. Когда-то Цируль был революционером, при старом режиме сидел в Рижском централе. Там его подвергали пыткам: вырывали волосы, царапали крючками тело, загоняли под ногти гвозди и булавки, били, прижигали тело огнем. В годы революции и Гражданской войны Цируль участвовал в сражениях, в борьбе с бандитизмом, и никакая вражеская пуля его не брала, а вот смертельный удар нанесла никому не известная трамвайная мачта. Мачты эти стояли между трамвайными путями, поддерживая провода, и автомашинам приходилось их объезжать. Не всем, значит, это удавалось.

    Жизнь пассажиров, находящихся в трамвае и не нарушающих установленные правила, тоже, как говорится, была не застрахована. Плохие пути, старые, изношенные детали, невнимательность вагоновожатых иногда приводили к печальным последствиям.

    Летом 1922 года в Москве произошли две катастрофы с человеческими жертвами. Первая случилась в Охотном Ряду. У трамвая, идущего со стороны Лубянской площади, испортились тормоза. Вагоновожатый вести трамвай отказался. Тогда контролер, требующий отправления вагона, сел на его место и поехал. В результате трамвай врезался в другой, стоящий у «Метрополя». Вторая катастрофа произошла с трамваем, шедшим по Васильевскому спуску от Красной площади к Москве-реке. Спуски и подъемы для трамваев всегда являлись камнем преткновения.

    Конечно, у столкновений были не только объективные, но и субъективные причины. Вагоновожатый Иванов как-то в марте 1929 года ездил к себе в деревню, а возвращаясь в переполненном поезде, не спал всю ночь и, выйдя на работу, естественно, уснул «за рулем» трамвая. В результате трамвай на полном ходу врезался на Воздвиженке в другой трамвай. Пассажиры вывалились из вагонов, но, к счастью, никто серьезно не пострадал. В 1928 году произошло два столкновения трамваев из-за того, что вагоновожатые были просто пьяны. 15 мая на углу Малой Дмитровки и Садово-Каретной и 27 мая — на Екатерининской площади (площадь Борьбы). Отметим для справедливости, что пьяных вагоновожатых было, конечно, меньше, чем пьяных шоферов.

    Если говорить о происшествиях, принесенных трамваем в городскую жизнь, нельзя не рассказать о некоторых случаях, в которых потерпевшими оказались пешеходы.

    Как-то вечером вагоновожатый, остановив трамвай у Курского вокзала, заметил лежащего перед вагоном мальчика. Он выскочил из вагона, подошел к ребенку и понял, что это его трамвай сбил мальчика, после чего провез его тело на решетке, имеющейся под передним буфером, к вокзалу.

    Подобные потрясения не всегда сходили с рук вагоновожатым. Один из них, Кирпичев, умер от разрыва сердца, когда с трудом остановил трамвай, заметив упавшую перед ним на рельсы женщину.

    Больницы тех лет были полны трамвайными жертвами, а потеря ноги в результате трамвайной травмы не считалась редкостью.

    Уже в 1925 году каждые две недели в результате трамвайной травмы в Москве погибал человек, а каждые два-три дня он получал тяжелую и ежедневно — легкую травму. Статистика конца двадцатых — начала тридцатых годов располагала данными о том, что ежедневно три человека в день калечились трамваем.

    Общественность и пресса были взволнованы такими обстоятельствами. Постоянно указывалось на то, что главными виновниками несчастных случаев являются сами пассажиры и пешеходы. Они отвлекают вагоновожатого разговорами, зимой норовят до остановки выйти на площадку и пустить в кабину вагоновожатого теплый воздух (кабины тогда были неизолированными), от чего стекло перед вожатым запотевает и он не видит пути. Наконец, они провозят с собой недозволенные, опасные грузы. Летом 1926 года работники киностудии Куликов и Севалин везли в трамвае кинопленку и аккумулятор. На площади Свердлова от искры аккумулятора загорелась пленка. Пламя сожгло вагон. Обгорели люди. Пленку надо было везти, конечно, на извозчике, да, видно, Куликов и Севалин решили деньги сэкономить. Так считали многие.

    Вам, уважаемый читатель, наверное, приходилось наблюдать, как кошка, подойдя к мостовой, ждет, присматривается к машинам, стоящим на светофоре, но стоит только им двинуться, как кошка бросается вперед, им наперерез. По всей вероятности, каждое животное настораживает все остановившееся и затаившееся. Подобный рефлекс существует и у многих их «старших братьев». Успеть перебежать для них всегда лучше, чем долго и нудно ждать. (Ждать, впрочем, они так и не научились.) А сколько потребовалось времени, чтобы приучить людей при переходе улицы смотреть сначала налево, а потом направо! В 1924 году, как отмечали газеты, в Москве появился новый вид спорта: перебегание линий перед близко идущим трамваем. На такие провокации, надо сказать, пускались не только пешеходы, но и автомобили, норовившие проскочить перед трамваем. Помимо спортивного азарта поперек трамвайного движения вставало и образование. 20 мая 1930 года студент, или, как тогда еще называли, «вузовец», Славский шел по улице и читал первый том «Капитала» Карла Маркса. На носу у студента были очки и экзамены. Он так зачитался открытиями в политической экономии, что не заметил подъезжавшего к нему трамвая. К счастью, рядом оказался слесарь Петров, который вообще не читал Маркса. Он сильно пнул нашего «вузовца» ниже спины, и тот отлетел от рельс прямо в объятия милиционера: «Гражданин, с вас штраф за хождение в неположенном месте». — «Но я читал первый том «Капитала»», — пытался оправдаться верный ученик основоположника научного коммунизма. «Хоть третий», — парировал страж порядка. Пришлось Славскому раскошелиться на 25 копеек. Смешные тогда были штрафы. За посадку на трамвай на ходу милиционер мог оштрафовать на рубль, но случаи такие были крайне редки. Ведь если вы не вскочили в трамвай, то и штрафовать вас не за что, ну а если вскочили, то милиционеру вас еще догнать надо.

    От несчастного случая были не застрахованы и постовые милиционеры. Один из них, Астахов, служивший в 41-м Ol делении, 30 июня 1924 года, когда регулировал уличное движение у Яузских Ворот, был сбит трамваем № 16 и через двадцать дней умер в больнице. Молодой был, полный сил, и так нелепо погиб на посту.

    В десять часов вечера 9 ноября 1927 года милиционер Рубцов сопровождал пьяного в отделение. Пьяного он в вагон посадил, хоть и с трудом, а сам попал под колеса и погиб. У него остались жена и двое детей.

    Гибли милиционеры и по своей неопытности. Многие из них до службы в милиции были сельскими жителями и работы в Москве с ее узкими улицами, с ее трамваями, автомашинами, извозчиками, неорганизованными и недисциплинированными пешеходами и пассажирами, как говорится, «не бачили». Стала она для них тяжелым испытанием. Иной раз милиционер остановит машину посередине улицы, а то и на трамвайных путях, начнет выяснять у водителя, почему он нарушил правила уличного движения, а в это время создастся пробка, затор, а то и трамвай налетит на машину. В общем, происшествие накладывается на происшествие и вместо порядка получается еще большее безобразие.

    Для стимуляции безопасности движения применялись, конечно, не только штрафы. Московское коммунальное хозяйство («Москоммунхоз») за идеальную езду выдавало вагоновожатым и шоферам ежегодную премию в размере 114 рублей. Деньги немалые. Правда, говорили, что выплатили их не всем и вроде как бы вообще никому не выплатили, но верить этим слухам мы, конечно, не обязаны.

    Еще в конце двадцатых годов в целях безопасности было введено «психотехническое» исследование водителей городского транспорта на их профессиональную пригодность. Эта мера, надо полагать, также способствовала сокращению несчастных случаев.

    От трамваев страдали не только люди, но и лошади. 10 июня 1928 года по улице Герцена лошадь тащила телегу, груженную досками. Около консерватории лошадь обогнал трамвай и при этом сильно испугал мирно шедшее животное. Резко рванувшись от трамвая вправо, лошадь врезалась в витрину магазина музыкальных принадлежностей (дом 13). Несчастную кобылу пришлось долго вытаскивать из магазина, в который она влезла наполовину.

    Вообще, помимо трагических и печальных, было немало смешных и нелепых случаев. О них говорили, читали в газетах и журналах. Они давали пищу для творчества. За коляской Гоголя, тарантасом Сологуба в русскую литературу въехал трамвай Ильфа и Петрова, Зощенко, Булгакова. Бурная трамвайная жизнь была полна неожиданностей.

    Корней Иванович Чуковский в дневнике записал следующее: «…вчера я видел, как в трамвае у женщины из размокшей бумаги посыпались на пол соленые огурцы, и когда она стала спасать их, из другого кулька вылетали струею бисквиты, тотчас же затоптанные ногами остервенелых пассажиров». Писателю было не смешно, тем более что ему самому какой-то пассажир измазал пальто «вонючей рыбой». Происходило это в 1932 году.

    А в 1925 году был такой случай: некто М. (история не сохранила для нас его фамилию) спешил на работу. Вскочил в трамвай (наверное, обрадовался, что успел) и ждал отправления, нервничал, ведь опаздывал на работу, а трамвай стоит и стоит. Вагоновожатый на месте, а кондуктора нет. Терпел-терпел М. это безобразие, а потом дернул за веревочку, что-то в кабине вагоновожатого звякнуло, и трамвай пошел. На следующей остановке повторилось то же самое, то же — на третьей и на четвертой. Только на пятой в трамвай вошел милиционер и пресек кондукторскую самодеятельность М. Говорили, что М. просил знакомого врача дать ему справку, что он сумасшедший, но тот побоялся это сделать.

    Мальчик Вова, которому было лет десять-двенадцать, никуда не спешил. Но в один из апрельских дней 1931 года он заметил, что в трамвае № 20, стоящем на Сокольнической станции, никого нет. Он влез в кабину кондуктора, о которой так долго мечтал, и увидел две большие ручки. Эти ручки в трамвае вообще съемные, и вагоновожатый должен забирать их с собой, когда уходит, но тут, на счастье мальчика, он этого не сделал. Вовочка повернул одну из ручек, и трамвай двинулся, прошел одну остановку, другую (представляю, как радовался мальчишка), но на третьей остановке трамвай догнали запыхавшиеся взрослые и отняли его у ребенка. Одному дяде, контролеру Тришину, суд потом даже год исправительных работ дал за то, что он оставил трамвай «с ручками».

    Другой, на этот раз взрослый «шутник» 17 июля 1928 года, изрядно «выпимши», ругался в трамвае. Кондуктор потребовала, чтобы он вышел. Это обидело Федорова, так была фамилия обиженного. Он злобно глянул на кондуктора и произнес: «Вот теперь я посмотрю, как это вы без меня поедете» — и вышел. Вагон только тронулся, как справа от вожатого мелькнула какая-то тень и распласталась на рельсах. Это был Федоров. До вагоновожатого долетели его удалые слова: «Эй, трамвай, если хочешь ехать, бери меня, а не то я тут до вечера пролежу. У меня время есть!» Вагоновожатый звонил в звонок, просил его освободить путь, просил кондуктор, просили пассажиры. Федоров оставался глух к зову народа. Пришли милиционеры. Они подняли Федорова и понесли на руках. Он кричал, брыкался, а потом схватил одного из милиционеров за ноги, и вся компания упала на землю. Здорово извалялись, окруженные толпой милиционеры наставили себе и задержанному синяков и шишек, но в конце концов все же добрались до отделения милиции. Страдали милиционеры, надо сказать, не зря. Суд осудил Федорова на три месяца лишения свободы.

    Вообще граждане, чуть что случалось в трамвае, сразу тащили виновника происшествия в милицию. Один гражданин ехал в трамвае тихо, никого не трогал. Стоявшая рядом дама попросила его передать деньги на билет. Он взял деньги, но кто-то его толкнул, и он деньги выронил. Нагнулся, чтобы поднять, а тут дама как закричит: «Что вы делаете, нахал, как вам не стыдно!» Гражданин стал оправдываться, а дама кричит: «Вы меня ущипнули за ногу, чулок порвали!» После таких слов и народ возмутился. Подхватили мужичка и потащили в милицию. Когда трамвай тронулся, одна тетка, до того молчавшая, сказала как бы про себя: «Наверное, это ее мой гусак ущипнул». Все посмотрели под сиденье, около которого стояла оскорбленная дама, и увидели под ним гусака в корзине. «Что же вы раньше не сказали об этом?» — спросил кто-то тетку. «Боялась, высадят», — ответила она.

    А вот гражданин Зильберман того, что его высадят, не боялся. Он сам был милиционером. Служил в 1-м отделении милиции. Было это в 1925 году. Как-то нашел он бесхозную козу и решил свезти ее на базар и продать. Ни машины, ни лошади у него не было, и полез Зильберман с козой в вагон трамвая. Кондуктор, естественно, не пускает, кричит, а Зильберман твердит, что ему можно, что он милиционер. Коза блеет, что она коза, народ смеется. Шум привлек внимание работников милиции. Зильберману предложили вместе с козой пройти в отделение милиции. В конце концов Зильбермана освободили не только от хлопот по продаже козы, но и от работы.

    Трамвайные сцены служили барометром социально-политической обстановки в стране, да и не только. Ведь в Москву после всех войн и потрясений устремились люди из разоренных деревень и городов, устремились те, кому при царском режиме дорогу в столицу перекрывали черта оседлости, политическая неблагонадежность или уголовное прошлое. Приезжали люди из других стран. Всю эту разношерстную и разноплеменную толпу, копошащуюся на улицах и площадях, трамвай сдавливал в железных тисках своих корпусов, бросал в объятия друг друга, сближая и ссоря. Эти сгустки московской жизни плодили слухи, анекдоты, сплетни. В общем, это был передвижной театр, в котором сама жизнь ставила свои веселые и невеселые сценки.

    В 1933 году к власти в Германии пришел Гитлер, а 8 мая 1934 года около двадцати двух часов милиционер Прохоров, несший постовую службу на улице Разгуляй, услышал крики, доносившиеся с трамвайной остановки. В трамвае, как оказалось, прилично одетый гражданин оскорблял пассажиров, называя их «свиньями». Милиционер высадил гражданина. Тот заявил, что никуда не пойдет и не подчинится советским жандармам, после чего ударил два раза Прохорова по голове. В 28-м отделении милиции задержанный стал обзывать милиционеров «сволочами», «бандитами», «жандармами», а потом заявил, что «только через фашизм можно прийти к культуре». Выяснилось, что поборник «культуры» был гражданином Германии Паулем Густавом Бекманом двадцати трех лет. В 1931 году он приехал в СССР работать проходчиком на шахте Метростроя. За свой безобразный поступок он получил год исправительных работ и остался работать на шахте.

    Традиционно самым любимым вопросом, поднимаемым в трамвайных выступлениях, был еврейский. Помню, в трамвае на Трубной площади, когда в 1953 году все узнали о деле врачей, какая-то нетрезвая личность вещала: «Жидов надо бить. Сталин был добрый, он всем верил, а жиды хотели его убить». Народ безмолвствовал. А тогда, в бурных двадцатых-тридцатых, за такие высказывания можно было запросто схлопотать срок. С. В. Чесалова в 1929 году выслали на три года в Северный край за то, что приставал в трамвае к пассажирам-евреям, выкрикивая антисемитские лозунги, а И. Я. Яковлев в 1927 году был выслан из Москвы за «выкрикивания против евреев в трамвае».

    Вылетали из Москвы по воле ОГПУ не только пассажиры, но и трамвайщики. Вагоновожатый Краснопресненского трамвайного депо Иосиф Михайлович Кудрявцев как-то распространялся по поводу того, что, мол, советская власть разоряет крестьянство. За это в августе 1924 года он был на три года сослан туда, где трамваи не ходят, в Северный край.

    Дореволюционный трамвай мы видели глазами К Г. Паустовского. Трамвай двадцатых годов мы можем увидеть глазами поэтессы Веры Инбер. 17 ноября 1925 года в «Вечерней Москве» был опубликован ее очерк «А. Б. В.» о трех трамвайных кольцах. В нем В. Инбер делит москвичей «на три половины»: одна — мечется по улицам, вторая — сидит дома, третья — стоит в трамваях (сидячих мест мало)… От Страстной площади «А», нагруженный, как верблюд в пустыне, лезет к Трубе (Трубной площади), а оттуда медленно вползает к Сретенке. Его населяют портфели, кожаные кепи, куртки и иногда шубы. Население трамвая разное. Те, которые стоят в самом вагоне, и те, которые на площадке. Оба эти сословия ненавидят друг друга. Тем, кто стоит на площадке, всегда кажется, что вагон пуст, и они настойчиво требуют «продвинуться вперед». Стоящие внутри доказывают, что «вагон не резиновый»… До Покровских Ворот трамвай «А» безумно переполнен. У Остоженки снова насядет народ… Кольцо «Б» проходит по рынкам… Здесь садятся армяки и тулупы, в руках корзины и кульки. («В трамвае эти мешки и кульки, — как писал К. И. Чуковский, — истинное народное бедствие».) Бывало, влезет в вагон баба с корзиной (уж не та ли самая?! — Г. А), в которой гусь. Кондуктор возражает: гусь может ущипнуть пассажиров, а баба возмущается: что же, мне автомобиль нанимать для гуся?.. Кольцо «В» — фантастично и огромно… А № 15 ходит очень редко и когда, наконец, появляется, то возникает такое чувство, будто вы по лотерее выиграли корову. «Странно думать, — пишет В. Инбер, — что под Страстной площадью и под Кремлем, под кремлевским подземельем, где, по слухам, лежат книги ученых дьяков, когда-нибудь протянутся рельсы, засвистит свисток, зашумят людские волны, пройдет метрополитен, и мы тоже поедем этим путем, глядя на каменные своды, будем думать: — А наверху солнце. А наверху трамваи. Милые трамваи».

    Кажется странным, что в то голодное тяжелое время, когда трамваи-то и ремонтировать было не на что, строились планы о введении в Москве метро. Дискуссия о строительстве метрополитена велась в 1924 году в «Известиях» Моссовета. Сторонники строительства указывали на то, что трамвай патриархален (а давно ли он казался «аттракционом» по сравнению с конкой), медлителен, слишком громоздок для нешироких, кишащих экипажами и пешеходами улиц. Достаточно одного небольшого затора испортившегося в вагоне двигателя, остановившегося поперек рельс ломовика, ворвавшегося в вагон буйного пассажира — и порядок трамвайного движения нарушен, резонно отмечали энтузиасты метрополитена. Им возражали сторонники наземного транспорта. Они говорили о том, что дело не в количестве транспорта, а в неудобном расположении в Москве контор, складов, учреждений, о сосредоточении их в центре, что и влечет за собой скопление там транспорта и, как следствие этого, заторы. Они говорили о том, что метро очень дорого и есть много больших городов, которые без него прекрасно обходятся. Как всегда, правы были и те и другие. Метро построили, но не сразу, а когда появилась возможность.

    Метро отличалось от трамвая не только красотой и богатством, но и торжественностью своих обрядов. Одно отправление его поезда чего стоило. А происходило оно так: перед отходом поезда метро дежурный по станции, когда все пассажиры усаживались в вагоны, громко и распевно произносил: «Готов!» — а затем обращался к машинисту с возгласом: «Двери!» Двери автоматически закрывались. Когда все двери закрывались, начальник поезда командовал: «Вперед!» — и вскакивал в вагон, закрыв за собой дверь кабины. На платформе оставался дежурный в красной фуражке. Трамваю, конечно, такие почести и не снились. Утешало его то, что первое время у метро были родимые трамвайные пятна — в его вагонах контролеры проверяли билеты у пассажиров. Дело в том, что по маленькому картонному билетику можно было проехать только один раз и только в один конец. Когда в июле 1935 года на станции «Красносельская» установили механические турникеты, то граждане, помимо жетонов, брали билеты. С помощью жетона они проходили через турникет, а билет сохраняли до конца поездки для контролера. Билеты тогда только собирались отменить после установления турникетов на всех станциях.

    Трамвай же особенно не обновился, до метро ему было далеко, зато он являлся своеобразным украшением города. В двадцатых годах ходили разрисованные трамваи, с изображениями рабочих и крестьян, пожимающих друг другу руки и олицетворяющих «смычку» между городом и деревней. Трамваи носили названия «Красный Октябрь», «1 Мая 1923 года»… Некоторые из них имели и клички. Трамвай «А» называли «совбуром» (советским бюрократом), в нем, как мы помним, ездили «портфели», «Б» — «демократическим». Публика в нем была самая разная. Первый его вагон от Тверской улицы до Крымской площади собирал интеллигентов и ответственных работников, второй — подбирал с вокзалов молочниц, торговок, деревенских баб. Во второй вагон «общедоступного» десятого номера у Красных Ворот садились маляры и штукатуры с напудренными известкой носами, поскольку недалеко была трудовая биржа строительных рабочих. В таком «общедоступном» вагоне народ быг простой и любил поговорить на разные темы. Нели вы в таком трамвае разворачивали газету, то сосед обязательно просил разрешить ему почитать вторую ее половину. Трамваи же № 24 и 34 были самыми тихими и малоразговорчивыми. 24-й шел мимо Покровских и Ильинских Ворот, Охотного Ряда, Воздвиженки, Пречистенки, а 34-й — мимо Мясницкой, Лубянки, Большой Никитской, Мертвого, Левшинского переулков. В них еще можно было встретить бывшего офицера, инженера, чиновника, услышать, как аккуратная старушка говорит благообразному старичку с бакенбардами: «Смотри, Федя, дом Татьяны Алексеевны красят»…

    В упомянутых воспоминаниях о поездке в Москву В. В. Шульгин пишет и о пассажирах трамваев: «…Можно было сделать различие между публикой, стремящейся в первый вагон и во второй… Петр Яковлевич (лицо, сопровождавшее Шульгина по Москве. — Г. А) сказал мне: «Вот будете ездить в трамваях, обратите внимание: в первом вагоне всегда публика чище, больше жидов, ну и тех, кто получше одет… классов нет, плата одинаковая… а вот сама публика отбирается… второй вагон хуже: трясет и шумит»».

    Отбор пассажиров шел, наверное, по привычке. До революции первые вагоны трамваев были вагонами первого класса.

    И все-таки большинство людей норовили сесть в первый вагон. В душе каждый, наверное, опасался, что второй вагон в пути отстанет или отцепится.

    Среди пассажиров встречались капризные, горластые и сварливые люди. Они портили кондукторам нервы. Один, например, требовал, чтобы ему кондуктор дал сдачу с «двугривенного» (20 копеек) «серебром», а не медью. «Что я вам нищий, собирать медяки?!» — возмущался он. Другая заявляла кондуктору: «Кондуктор, перемените мне билет, я этот нипочем не возьму. Вы смочили палец слюной, когда отрывали. Может, вы заразная какая?!»

    Доставляли пассажиры кондукторам хлопоты еще и тем, что вечно забывали что-нибудь в вагоне. Приходилось забытое сдавать по докладной в трамвайный парк Вот что говорилось в одной из таких докладных: «В б часов 13 минут пополудни в вагоне № 243 кондуктором № 712 найдена мужская левая калоша с дыркой величиной в медный пятак». Калош, вообще, в трамваях оставалось полно и почему-то всё больше с левой ноги. Все они, да и не только они, переправлялись в камеру при Управлении дорог. В двадцать девятом году, например, перечисление некоторых забытых в трамваях вещей выглядело следующим образом: «…кошелек черный (пусто). Портфель старый (пусто). Мужские кальсоны (грязные). Буханка хлеба (ржаного). Швейная машина (исправная). Вексель на 303 рубля. Дамский лифчик (с мережкой). Рыжая кошка (дохлая). Шины (автомобильные). Бусы (коралловые). Клетка (с чижами). Трубка (докторская). Труба (граммофонная). Спальная перина (пуховая). Лопаты (деревянные). Пишущая машинка («Ундервуд»). Мастерская «холодного сапожника»».

    Помимо всего этого разнообразия оставлялись в вагонах пилы, фуганки, обручальные кольца, чулки, пудреницы и пр. и пр.

    Простое перечисление «забытого» говорит нам теперь и о рассеянности пассажиров, и о давке в трамваях, и о честности кондукторов, и вообще о том мире, в котором жили наши с вами предшественники. От списка так и повеяло пылью, затхлостью и любопытством.

    Ну, о пассажирах и их барахле, наверное, хватит. Вспомним о трамвайщиках.

    Основной рабочей силой в трамвайном хозяйстве все больше и больше становились женщины. Еще в 1915 году в Москве на маршруте «Б» появилась первая женщина-кондуктор. Тогда это произвело сенсацию. Газета «Русское слово» писала по этому поводу следующее: «Героиней дня, несомненно, стала кондукторша Ольга Егорова, бляха № 76, затмившая своей скромной фигурой не только слона из зоологического сада (надо сказать, что трамвай «Б» ходил мимо зоопарка. — Г. А), но и Игоря Северянина, выступающего в клубе художников на очередном «поэзовечере». Муж Ольги Егоровой храбро сражается с бошами (так немцев называли французы. — Г. А.), в то время как жена заняла его место в тылу». Следует добавить, что для того чтобы решить вопрос о назначении Егоровой кондуктором, городская управа собиралась четыре раза! Раздавались протестующие возгласы: «А кто детей будет рожать, мы с вами, что ли?!.. Это противно природе и укладу русской жизни!..» Когда же решение все-таки приняли, то, рассказывали, старичок, секретарь управы, скрепляя решение собрания своей подписью, даже заплакал. Представляю, что было бы с ним в 1924 году, когда появился первый вагоновожатый-женщина. Фамилия этой женщины была Деревенникова.

    К 1930 году вагоновожатых и кондукторов трамваев в Москве насчитывалось семь тысяч, и многие из них — женского пола.

    Женщины были не только кондукторами и вагоновожатыми, но еще и стрелочницами. В 1930 году стрелочниц в Москве насчитывалась целая тысяча! С самого раннего утра до глубокой ночи эти бедно одетые женщины должны были дежурить на трамвайных перекрестках. В жару, в холод, в дождь и метель они стояли или сидели на раскладных стульчиках и вглядывались в подъезжающий трамвай. Увидеть его номер в темноте или тумане, чтобы правильно перевести стрелку, было не так легко. В тридцатых годах им это стало делать легче. На моторных вагонах установили «лобовые огни» разного цвета: белого, бледно-лунного, голубого, оливкового, фиолетового, зеленого, красного, коричневого и синего. Если номер трамвая состоял из двух одинаковых цифр, то и фонари были одинаковыми: № 11 — два красных, № 22 — два зеленых и т. д. Трамвай маршрута «А» имел фонари бледно-лунный и красный, «Б» — бледно-лунный и зеленый. Пассажирам это нововведение понравилось. Во-первых, красиво, а во-вторых, удобно: увидел огоньки своего номера — подошел ближе к остановке, номер не твой — отошел в сторонку, чтобы другим не мешать.

    Кондукторам это нововведение жизни не облегчало. Особенно им доставалось зимой. В стужу их обувь покрывалась льдом, коченели от холода руки. Вагоновожатым в конце тридцатых годов стали хоть шубы давать и валенки, а им — ничего. Зарплата была мизерной. Неудивительно поэтому, что москвички не очень-то шли в кондукторы. Их место в вагонах занимали деревенские девушки из провинции, часто неграмотные, далекие от столичной жизни с ее нервозностью и грубостью. К тому же девушки не знали города и не объявляли остановки, чем вызывали недовольство пассажиров, которые тоже были не святые. Дело иногда доходило до смешного. Какая-нибудь баба, ехавшая от Курского вокзала с большим мешком, донимала кондуктора тем, что просила, чтобы трамвай «Б» довез ее до Брянского (Киевского) вокзала. Кондуктор долго и упорно объясняла ей, что трамвай «Б» до Брянского вокзала не ходит, что ей надо сделать пересадку, однако никакие объяснения на бабу не действовали, и она продолжала донимать кондуктора, считая, что та ее обманывает.

    Пассажиры вообще не любили кондукторов. Они считали их «воплощенной грубостью, запакованной в форменную куртку с серебряными пуговицами», как писала «Вечерняя Москва», хотя, конечно, форменные куртки имели далеко не все кондукторы. Непременными же их атрибутами являлись кожаная сумка и колодка с билетами, висевшая на груди.

    Критиковали кондукторов все кому не лень и за всё: за то, что рано давали отправление, когда еще пассажиры не сели в вагон, за грубость, за то, что остановки не объявляли, «как раньше», наконец за то. что объявляли их по-старому: вместо «фабрика «Большевик»» — «фабрика Сиу», вместо «Белорусско-Балтийский вокзал» — «Александровский вокзал», вместо «село Октябрьское» — «село Всехсвятское», в общем, не кондукторы, а «пережитки прошлого».

    О появлении на линиях кондукторов «новой формации» писали «Известия» административного отдела Моссовета 11 августа 1924 года. Вот какой портрет рисовала газета: ««Новому» кондуктору 16–17 лет, веснушки, светлые стриженые волосы, красный платочек на голове. Объявляя остановку «Застава Ильича», имя вождя произносит с любовью. Когда старик благодарит ее за то, что она дала ему сдачу с рубля серебром, отвечает: «У советской власти на всех рабочих и крестьян серебра хватит»». «Она не зубоскалит с вожатым, — говорится далее, — и не отвечает на его заигрывания, как это практикуют те, прежние, такие, как кондукторша прицепного вагона, которая не переносит этих «костомолок»».

    Не знаю, много ли было таких новых кондукторов, но какими бы они ни были, они оставались женщинами, со своей нелегкой женской судьбой. Работать по десять часов, когда зимой на обуви намерзает лед, уходить из дома ни свет ни заря, или возвращаться поздно ночью, бояться воров и бандитов, трепать нервы с пассажирами, есть и спать на ходу — не самая лучшая профессия для обзаведения семьей и ее сохранения. Статистика показывала, что женщины-кондукторы чаще, чем женщины других профессий, делали аборты. Да, личная жизнь у многих не клеилась.

    Однажды, это было весной 1924 года, в трамвае разрыдалась кондукторша. Разрыдалась неожиданно, никто ее не обижал, да и народу было в вагоне немного. Сидела, сидела и вдруг разрыдалась. Пассажиры стали ее успокаивать, пытались выяснить, что случилось. Успокоившись, она рассказала, как четыре года назад полюбила человека. Стала с ним жить. И вот однажды, в вагоне, увидела своего любимого вместе с незнакомой девушкой. Они очень мило беседовали и никого вокруг себя не замечали. Дома она собрала вещи и ушла жить в общежитие, ничего ему не сказав. Тем и кончилось ее недолгое женское счастье.

    Кондукторам-мужчинам было легче, но и им доставалось. Как-то в 1925 году у Замоскворецкого моста в трамвай «А» вошел пассажир. Стоя на площадке, он ухитрился так схватиться за поручень в вагоне, что захватил веревку, за которую дергал кондуктор, давая сигналы вагоновожатому. Широков, так была фамилия вошедшего, обругал кондуктора, когда тот попросил его войти в салон и освободить веревку. Когда же кондуктор потребовал, чтобы он не выражался, Широков его избил. Хулиган за это получил всего месяц лишения свободы.

    Один кондуктор жаловался пассажиру: «А бывает так, что и в морду законопатят! Намедни пассажир ударил кондуктора, а его, голубчика, и присудили к трем целковым (30 рублям. — Г. А) штрафа. Вышел он из суда и кричит кондуктору: «Вам набить морду только три целковых стоит!»» Случилось это в 1929 году.

    Напасть на кондуктора мог не только хулиган, но и бандит. К ночи у кондуктора в сумке набиралась не очень-то большая сумма денег. Но и на нее находились охотники. 25 февраля 1925 года в половине третьего ночи в Покровско-Стрешневе в трамвай № 13 на повороте вошел неизвестный, вооруженный наганом, отнял у кондуктора Оболенской сумку с деньгами, а колодку с билетами бросил на пол, потом подошел к вагоновожатому Демидову и, угрожая, потребовал ехать тихо, после чего вышел из вагона. В тот же день был ограблен кондуктор трамвая № 17. Преступник свалил его на пол, отнял сумку и выскочил на ходу из вагона.

    30 ноября 1925 года в два часа ночи в прицепной вагон трамвая № 24 на Бухаринской (Волочаевской) улице на ходу вскочили трое, отняли у кондуктора Ольги Гольцевой сумку, в которой находилось 16 рублей.

    Ограбления кондукторов не прекращались много лет. В январе 1935 года Селиверстов и Филатов в половине второго ночи прыгнули в прицепной вагон трамвая № 46 в Тюфелевом проезде (теперь его нет, это район станции метро «Автозаводская»), Селиверстов обрезал ножом ремни кондукторской сумки Каравановой, в которой находилось 60 рублей, а Филатов выхватил сумку и выпрыгнул из вагона. 12 февраля они ограбили кондуктора трамвая № 27. Селиверстов обрезал сигнальную веревку, а Филатов с ножом в руках стал грабить кондуктора. В похищенной сумке находилось 51 рубль 85 копеек. За эти и другие аналогичные преступления наши разбойнички были приговорены к расстрелу. Верховный суд оставил приговор без изменения. Да, времена менялись, но Селиверстов и Филатов этого не учли.

    И все же главными врагами кондукторов были не хулиганы, не бандиты, а «зайцы». «Зайцы» бывали разные. Одни нахально сидели в вагоне, смотрели в окно и на вопрос кондуктора: «Есть ли билет?» — отвечали: «Есть!» Кондуктору было неудобно у каждого пассажира проверять билет, пассажиры обижались: что мы, шаромыжники какие, а не советские люди, что нам не верят?! Не пускать пассажиров с площадки в вагон до покупки билета не было возможности: задние напирали и загоняли в салон вошедших, даже тех, кому надо было скоро выходить. «Зайцы» другого вида протягивали кондуктору деньги и называли остановку противоположного направления. Когда кондуктор им об этом говорил, то они живописно ахали, забирали деньги и выходили на следующей остановке. Здесь они поджидали другой трамвай и ехали дальше. Все повторялось снова. Ехали медленно, но верно. Были и «полузайцы». Они брали билет на одну остановку, а ехали десять. «Зайцы» были разные: «по забывчивости», «по лени» и «профессионалы». «Профессионал» рассуждал так: в день я трачу на трамвай 50 копеек, в месяц — 15 рублей. Так лучше уж я уплачу раз в месяц штраф 3 рубля.

    Старый москвич Эдуард Ксаверьевич Саулевич вспоминает: «Шел 1928 год — первый год учебы в МГУ. Жил я тогда в студенческом общежитии на Зубовской площади. От места жительства до места учебы на Моховой был прямой путь — несколько остановок на трамвае. Проезд стоил 8 копеек. Значит, в оба конца 16. Для студента, получавшего стипендию в 25 рублей, такая плата была накладной. Приходилось ездить «зайцем». Задняя площадка трамвая была с двух сторон защищена раздвигающейся железной решеткой. Обычно мы, студенты, внутрь вагона не проходили, а оставались на задней площадке. Проезжая по Моховой мимо нового здания МГУ, мы отодвигали решетку с левой стороны и выскакивали на рельсы встречного трамвая. В этом был риск, но и экономия».

    Бесплатно на трамвае ездили не только «зайцы», но и нищие. Нищие инвалиды входили в трамвай с передней площадки (как им и было положено), усаживались на места у выходной передней двери и начинали просить милостыню. В середине двадцатых годов нищих в трамваях было полно. На таких остановках, как «Арбатская» или «Смоленская», в каждый вагон входили нищие. Нередко больные, в грязных лохмотьях, они протискивались через переполненный вагон, оставляя на пассажирах грязь, бациллы и насекомых.

    По скромным подсчетам, в Москве в начале двадцатых годов было три тысячи нищих, а проведенная в январе 1926 года их перепись показала, что нищих в городе восемь тысяч. Остается только удивляться, как голодающие москвичи смогли прокормить эту ораву.

    Новая власть пыталась бороться с нищенством. Начальник московской милиции Вардзиели 20 февраля 1922 года даже издал приказ по этому поводу. В нем было сказано следующее: «Мною замечено и с мест губернии доходят слухи, что на улицах, торговых площадях и других многолюдных местах Москвы и губернии появляются нищие и инвалиды, позволяющие себе не только побираться, но и преследовать прохожих назойливыми требованиями подаяния. Этим остаткам попрошайничества в Советской республике не может быть места, так как советская власть всех граждан, не способных к труду, берет на государственное иждивение, а против бродяг и тунеядцев, зараженных праздностью, вооружается всеми мерами борьбы… Приказываю принять надлежащие меры к недопущению нищенства, привлекая виновных к ответственности».

    Начальник московской милиции несколько преувеличивал. Не было у нашего государства тогда таких возможностей, чтобы обеспечить работой и всем необходимым своих граждан. Государство, конечно, старалось это сделать, но у него не хватало средств.

    Среди нищих того времени, надо сказать, встречались весьма колоритные типы. По трамвайным вагонам ходил, например, один «интеллигент», который на французском, немецком и английском языках просил на хлеб, протягивая очень картинно руку за подаянием. Наверное, это его видели Ильф или Петров, а может быть тот и другой вместе, и наградили способностями Ипполита Матвеевича Воробьянинова.

    В 1924 году по трамваям просил милостыню другой живописный нищий. Его называли «раненый». Он всегда заходил в трамвай с передней площадки. Голова его была забинтована, левая рука на перевязи. Босой, в грязной гимнастерке и засаленных галифе, у пояса на веревке — кружка. Он был похож на красноармейца, вышедшего из госпиталя. Сочувствующим пассажирам он объяснял, что на фронтах Гражданской войны получил шестнадцать ран, что лежал в госпитале, две недели тому назад выписался, что каждый день его бьют припадки и вот в один из таких припадков у него украли все документы. Их он, конечно, скоро получит, а пока жить не на что, ведь на работу без документов не устроишься. Люди ему верили и подавали. Некоторые, может быть, назло властям и милиции.

    Значительную часть нищих составляли крестьяне, приехавшие в Москву хлопотать по своим делам и «прожившиеся» в ней до последней копейки. Однако были и такие, которые специально приезжали в Москву нищенствовать. Этим промыслом занимались, в частности, жители деревни Новаки Тамбовской, села Бево Воронежской и станции Шамердан Казанской губерний. На арбатском рынке обосновались нищие из деревень Запрудная, Гусевка, Загоричи, Осинка Жиздринского уезда Калужской губернии. І Іазьівали этих нищих «якуталами». Традиция нищенства сложилась в их местах давно, еще до революции. Поначалу действительно просили «Христа ради», потом понравилось, и вот стали просить на «погорелое», на неурожай, на дорогу домой из мест неудачного переселения, на безработицу и т. д. Нищенством занимались и пенсионеры, ссылаясь на то, что на пенсию в 30 рублей прожить невозможно. Милиция задерживала нищих и отправляла их в трудовой дом, где для трудоспособных были мастерские, однако это не помогало. Освободившись, они опять занимались нищенством. В день как-никак рубля два насобирать было можно, ну а у некоторых нищих милиционеры обнаруживали по несколько сотен рублей.

    Отцам же города в утешение оставалось лишь лицезреть надпись на обелиске Свободы, что стоял напротив Моссовета. Надпись гласила: «Нетрудящийся да не ест». Обелиск этот был воздвигнут в честь первой советской конституции в ноябре 1918 года. На нем красовались медные дощечки с выгравированным текстом нового Основного закона Страны Советов. Через год скульптор Н. А. Андреев создал фигуру, олицетворяющую Свободу (голова ее хранится в Третьяковской галерее). Скульптуру установили у подножия монумента. В ге годы около обелиска играли дети, на разъехавшихся камнях его пьедестала отдыхали крестьяне, забредшие в Москву. В 1924 году изображение обелиска вошло даже в герб Москвы. Потом обелиск снесли, а в 1954 году на его месте поставили памятник Юрию Долгорукому.

    Но мы что-то отвлеклись на монументальную пропаганду и забыли о трамваях. Вернемся к ним.

    Одной из трамвайных проблем тех лет являлось воровство.

    На трамвайных остановках действовали так называемые «суматошники». Какая-нибудь женщина, представьте, ставит слева от себя корзину и ждет трамвая. Справа от нее один парень толкает другого, и тот летит на женщину. Она, естественно, выставляет обе руки, чтобы тот ее не сбил с ног, возмущается, а в это время третий вор похищает корзину.

    Когда люди лезли в долгожданный трамвай, они забывали обо всем. Здесь, в свалке, устроенной нечаянно или нарочно, из карманов так соблазнительно торчали бумажники, раскрывались сумки, что совершить кражу не составляло особого труда. Украсть можно было даже оружие. 15 февраля 1935 года Парамонов при посадке в трамвай у военнослужащего Горбанова похитил наган. Через несколько дней он совершил бандитский налет, был задержан и приговорен к расстрелу. Другой наган был украден в трамвае у командира взвода 176-го полка НКВД Шенина. А сколько денег и документов похитили в трамваях воры! У иркутского торговца Когана в трамвае «А» вынули из кармана бумажник, в котором находились 1 тысяча рублей и вексель на 500 рублей, у торговца Сергеева похитили 3 тысячи рублей, у Бурмистровой вытащили 130 рублей, принадлежащие месткому строительных рабочих. Может быть, у кого-нибудь из них украл деньги отпрыск старинного рода Милославских, который «щипал» в двадцатые годы в трамвае маршрута «А» и время от времени от сих многотрудных дел отдыхал на Канатчиковой даче. Трамвай, конечно, был не единственным транспортным средством, в котором вас могли обворовать. В 1928 году в нашу страну приехал румынский писатель Панаит Истрати. Он был внебрачным сыном румынской крестьянки и грека, книги писал по-французски. Ромен Роллан назвал его «балканским Горьким» — так много он скитался по свету и перебрал разных занятий и специальностей. Был он маляром, портовым грузчиком, подручным на ве рфях, лакеем в гостиницах, носильщиком на вокзалах, кухонным мальчиком в ресторанах, подавальщиком в пивных, кузнецом, постановщиком телеграфных столбов, землекопом, расклейщиком афиш, фигурантом в цирковых пантомимах, шофером сельскохозяйственных тракторов, учеником аптекаря, пильщиком дров, газетным экспедитором, странствующим фотографом, изъездил страны Ближнего Востока и Средиземноморья, и теперь, в Москве, когда он садился на Театральной площади в автобус № 1, московский вор вытащил у него бумажник с тысячью франков. Истрати было очень обидно, ведь его так душевно, так мило встречали в СССР! В следующем, 1929 году за границей вышла книга Истрати «К чужому пламени», в которой он довольно критически писал о жизни в нашей стране. Да и в некоторых интервью он говорил о нас не очень почтительно. Например, в интервью газете «Литературные новости» в Париже он подтвердил, что в СССР Горького стали называть «сладким». Но, главное, ему не могли простить троцкистских высказываний, например таких: «Если (в СССР) не появятся революционеры, которые снова превратят советскую власть в пролетарскую власть, то придет день, когда слова «коммунист», «большевик» сделаются в глазах пролетариата еще более одиозными, чем слово «социал-демократ»»… Прошло время, об Истрати забыли и книгу «К чужому пламени» не издали. Не издана она на русском языке, к сожалению, до сего времени.

    Но «вернемся к нашим баранам», то бишь к ворам. Жизнь (бедность, безработица) выбивала людей из колеи, и нередко они объединялись в воровские шайки. Воровать в трамваях, в условиях постоянной давки, как уже отмечалось, было делом не сложным, да и сроки наказания за это были не столь значительными. Наверное, в силу этих причин и произошло следующее: 30 июня 1925 года в трамвае № 11 у Чугунного моста через Москву-реку гражданина Низгольца окружила группа неизвестных и вытащила портмоне, в котором было 8 рублей 90 копеек. То, что у него украли портмоне, Низгольц почувствовал, когда выходил из трамвая на остановке. Повинуясь внутреннему голосу и инстинкту, он снова вскочил в трамвай. Здесь пассажир Сруль Донович Штерн сказал ему о том, что он видел, как у него своровали деньги. Низгольц потребовал остановить трамвай. Когда трамвай остановился, потерпевший Низгольц, свидетель Штерн и подоспевший милиционер задержали подозреваемых. Ими оказались: бывший портной Хацкель Ицкович Фишбойн-Коренбайзер, Борис Альтерович Якубовский, бывший парикмахер, и кондитер Георгий Давыдович Корнблит. Первый отдал Низгольцу похищенный бумажник. Среди карманников, надо сказать, было тогда немало евреев.

    Помимо давки и тесноты в трамваях ворам способствовала и темнота. В начале двадцатых годов лампочек не хватало и на площадках вагонов в темное время суток свет не горел. Пойди поймай на темной площадке «темную» личность.

    Были и шайки «карманников-артистов». Чтобы облегчить совершение краж, они разыгрывали в трамвае спектакль, отвлекая пассажиров от заботы о карманах. Это выглядело, например, так в вагон входит девица «благородной» наружности и громко произносит: «Пройдите в вагон, господа!» «Господа» оставались неподвижны, ведь вагон битком набит. Тогда девица повышенным тоном: «Товарищи, подвигайтесь!» Сзади нее мужчина в кожаной кепке говорит: ««Господа» говорила вежливо, а «товарищи» — словно лает», на что девица реагировала довольно бурно: «Нахал, не вмешивайтесь, куда вас не просят!» «Забыть «господ» надо, — слышалось из публики, — «господа» все в Черном море!» — «И не подумаю даже!» — возмущалась девица. «Пусть на такси ездит… Все они такие…» — слышалось из разных углов. Потом и кондуктор не выдерживал, вмешивался в дискуссию. Короче говоря, через несколько остановок целый ком пассажиров вываливался из вагона с намерением идти вместе с девицей в комиссариат. Те же, кто оставался в вагоне, обнаруживали у себя пропажу кошельков и бумажников. Дорого обходился им такой спектакль.

    Как у нищих были свои места на паперти в церквах, так и у воров имелись свои маршруты, на которых они «щипали». Маршруты распределялись между воровскими сообществами, и чужаки на них не допускались. В связи с тем, что воров было много, в милиции создавались специальные группы по отлову карманников.

    Представьте: одна из таких групп наблюдает за посадкой на трамваи у Виндавского (Рижского) вокзала. Лето, жарко. Сквер у вокзала вытоптан, насаждения поломаны, на земле спят люди. Но вот пришел поезд, из дверей вокзала повалил народ. Большинство людей устремляются к трамвайной остановке. Возникает толпа. Агенты МУРа замечают группу прилично одетых молодых людей. Их человек девять-десять. Они отделяются от палатки, около которой стояли, подходят к трамваю, врезаются в толпу и начинают толкаться. В вагоне «мастера карманной тяги» также толкаются, стараясь создать и без того сильную давку. На остановке «Капельский переулок», на 1-й Мещанской улице, в вагон входит солидный гражданин с женой. Воры, почувствовав добычу, окружают его, оттесняя от жены. Одно мгновение — и кошелек у гражданина украден. Агенты всё видели, но до Сухаревой башни шума не поднимают. На «Сухаревой», как называли остановку пассажиры трамвая, они выходят вслед за ворами из вагона. Один из воров узнает агента: «Атас, шухер!» — и воры разбегаются. Агентам удается некоторых из них поймать, в частности Попича, у которого украденный кошелек. В нем не так уж много денег. Оказывается, что почти все воры — рецидивисты. Вишневский судился десять раз, Яковлев — семь, Абрамович — одиннадцать. И эта судимость у них, наверное, не будет последней.

    Воры залезали в карманы, сумки, резали их бритвами, но то, что в марте 1925 года сделал повар частной столовой Иванов, превзошло многое. Он срезал в трамвае у двух девушек их красивые золотые косы! Потом, в суде, Иванов говорил, что был пьян и не знает, зачем это сделал, выражал даже желание жениться на одной из потерпевших, когда та сообщила, расплакавшись, что из-за утраты косы ее жених, телеграфист на вокзале, отказался на ней жениться. За свою гнусность Иванов получил три месяца принудительных работ.

    Используя давку, гомосексуалисты искали в трамваях себе партнеров. Они отводили назад руки, как бы ища опору, и если находили ее в чужих брюках и не встречали сопротивления, то заводили разговор. А уж сколько романов начиналось в трамваях — ни одна статистика не подсчитает.

    Но выйдем из трамвая, пройдемся по улицам города. В начале двадцатых годов его наполнили новые люди. Многие из них не знали, что такое большой город, что такое уличное движение. Ходили, как по деревне или местечку. Как вздумается. Чтобы навести какой-то порядок среди пешеходов, Моссовет в 1924 году ввел «Правила движения по городу Москве». Правила требовали от пешеходов держаться правой стороны, запрещали возить по тротуарам сани, кроме детских, водить по улицам скот (коз, коров), играть в футбол, волейбол, носить непокрытые зеркала (они отражали свет и могли ослепить шофера). Кроме того, правила запрещали ходить по тротуарам и бульварам воинским частям в строю и конвою с арестованными (в тридцатые годы произошло несколько несчастных случаев, связанных с наездами автомашин на колонны военнослужащих и гибелью людей). Правила запрещали штукатурам и малярам носить по тротуарам ушата и ведра с красками, известью и пр., а также ходить по улицам трубочистам с их инструментами. Трубочисты должны были переодеваться.

    Необходимость научить многих жителей Москвы, переехавших в нее из сельской местности, жизни в городе вынуждала московские власти создавать всевозможные правила. В 1926 году появились даже «Правила езды на санках». А на центральных улицах установили стрелки, указывающие направление пешеходного движения, и развесили плакаты: «Держись правой стороны!» (милиционер на них держал в руке красный жезл), «Не загромождайте тротуар, идя толпой, думайте о других», «Нарушение правил ходьбы часто влечет за собою смерть», «Задавят, если будешь ходить по левой стороне» (на нем была изображена перекошенная от ужаса физиономия). Однако граждан это не пугало. Отличительной чертой наших людей уже тогда являлась торопливость, доходящая до самопожертвования.

    У пешеходов, как и у шоферов, была общая проблема: дорога. Иной раз, чтобы пройти по улице, приходилось нарушать правила и выходить на правую сторону, чтобы обойти рытвину или яму. Разгильдяи не всегда огораживали ямы, подвалы, и дело доходило до трагедии. Так, 29 и 30 июня 1923 года в Москве шел сильный дождь, а вернее, ливень. Вода затопила тротуары на Неглинной улице (тогда Неглинном проезде). Когда наконец вода сошла, то в подвале ресторана «Риш» нашли утонувшую женщину. Дело в том, что незадолго до ливня перед рестораном провалился тротуар. Провал заделали, но плохо, и когда произошло наводнение, халтурное сооружение под женщиной рухнуло и она упала в яму. Говорили, что в ту же яму провалился и ребенок.

    Были в Москве ямы и побольше. В октябре 1925 года в Водопьяном переулке, который соединял Мясницкую улицу с Уланским переулком (теперь его нет, а на его месте Тургеневская площадь), в яму провалилась ломовая лошадь, и пожарные вместе с милиционерами два часа вытаскивали ее с помощью деревянного подъемника и наконец вытащили.

    Многие улицы в Москве были вымощены булыжником. До революции булыжники подгонялись один к другому, пространство между ними засыпалось в основном мелким гравием, а также песком. Когда ремонтировали мостовые в двадцатые годы, то подгонять булыжник к булыжнику не старались, а промежутки между камнями засыпали песком. Песок, естественно, уносился дождем, выветривался, засорял буксы трамвайных вагонов, водостоки, а в сухую и ветреную погоду превращался в тучи пыли, которые, как в Сахаре, носились над городом. Ездить же по разбитым мостовым было сущим наказанием. Один иностранец, побывавший в Москве в 1931 году, описывая свою поездку на автомобиле по Тверской улице, сравнивал себя с путешествующим «в бурном море в утлой лодочке».

    Автомобиль с первых дней своего появления стал врагом пешеходов. «Московский автомобиль, — писала одна из газет в 1922 году, — это кошмар нашей жизни. Напившись бензину, они носятся как бешеные, не признавая правил движения (а правил-то и не было. — Г. А). Взяли себе за правило «срезать углы», из-за чего некоторые столбы на углах исковерканы». Большинство машин тогда было иностранных, но появлялись и отечественные. Первый советский автомобиль «АМО» мог развивать скорость 75–80 километров в час! Прибор, измеряющий пройденный автомобилем путь и скорость, назывался «верстометр».

    В наше время, когда машины на Садовом кольце из крайнего левого ряда делают правый поворот, невольно вспоминаются гоголевские Селифаны, Митяи и Миняи, их полная несовместимость с какими-либо правилами, регулирующими движение транспорта. Вспоминаются и «водители» гужевого транспорта, о которых В. Ф. Одоевский пишет в очерке «Езда по московским улицам». Владимир Федорович еще в 1866 году подметил особенности московских водителей. Он обратил внимание на то, что подъезжающие к лавкам на рынке возы, легковые и ломовые извозчики становятся так, как никто не становится ни в одном городе мира, а именно: не гуськом вдоль тротуара, но поперек улицы и часто с обеих сторон ее, так что по улице невозможно проехать. Обратил наблюдательный писатель внимание также и на то, что въезжающий в ворота экипаж никогда не остановится за воротами, заслышав приближение экипажа с другой стороны, а как тот, так и другой будут лезть напролом, пока один другого не сломит. Подметил Одоевский и другие несуразности в вождении московского транспорта, вызванные специфической психологией московских водителей.

    Жизнь заставляла московское начальство искать пути, позволяющие справиться со стихией уличного движения. Поступали предложения о строительстве в центре города подземных улиц (предлагал это еще Л. Красин в 1925 году), воздушных переходов через главные улицы (в 1930 году), но воплотить эти планы в жизнь не хватало средств.

    В 1924 году по Москве стали ходить «такси», а в 1925 году появились «таксомоторы» французской фирмы «Рено». Известный драматург, автор пьесы «Интервенция» Лев Славин описывает московских таксистов в июньском номере «Вечерней Москвы». Он пишет о том, что племя шоферов обосновалось на Страстной площади. Обычно их человек тридцать. Всегда одни и те же. Прокатных машин в городе не более ста. Зарабатывают таксисты неплохо, в день 10–12 червонцев. Попадаются им иногда богатые пассажиры, которые платят за скорость, за раздавленных собак, за острое слово, за поднесенную спичку. Таксисты ловят их у дверей кафе и ресторанов. Специально для кутящей публики имеется стоянка на Рождественке, недалеко от Охотного Ряда. Здесь много ресторанов. На шоферах (шоффэрах, как тогда писали) в любую погоду кожаные костюмы, в зубах трубка, на лбу «очки-консервы».

    Прошло время, шикарные «шоффэры» в крагах, с трубками в зубах ушли в прошлое. Французский журналист Морис Родэ-Сен, о котором упоминалось в первой главе, обратил внимание на то, что за рулем американских автомобилей-такси, возивших интуристов, сидели шоферы, «неряшливый вид которых составлял резкий контраст с роскошной отделкой автомашин».

    Таксисты и в те годы выбирали себе выгодных клиентов, а по ближним, соответственно малооплачиваемым адресам ехать и вовсе отказывались, ссылаясь на то, что их смена кончилась, что не их очередь ехать и т. д. Это, конечно, они делали в нарушение установленных правил. Правила позволяли пассажирам требовать у шофера такси квитанцию об оплате за проезд, а шоферу — требовать от пассажира аванс за предполагаемое время его ожидания. Согласно правилам пассажир имел право бесплатно провезти на такси багаж не тяжелее 20 фунтов (примерно 8 килограммов). Можно еще добавить, что чемоданы и корзины в салонах автомашин провозить запрещалось. Они прикреплялись к кузову автомашины сзади. За каждое место багажа с пассажира взималось по 50 копеек.

    Работа таксиста, надо сказать, была тогда (как и сейчас) небезопасна. У нас почему-то считалось (и считается до сих пор), что жизнь его стоит гораздо меньше его выручки. Вот и в 1935 году В. А. Смирнов, А. Д. Чепанес и В. И. Шакурин, когда Наркомтяжпром отказался отправлять их за свой счет на Дальний Восток, поскольку у них не было надлежащих для этого документов, решили убить таксиста и на его деньги отправиться в далекую страну, про которую им кто-то черт-те что наговорил. Они взяли нож, молоток, бритву, наняли такси и поехали. В пути их поведение шоферу Проводину показалось подозрительным, а когда он заметил, как Смирнов провел рукой по своей шее, то не выдержал и остановил машину. Сделав вид, что что-то испортилось. он открыл капот и стал ковыряться в моторе. На его счастье рядом оказался милиционер. Все три путешественника были задержаны. Они признались в своем коварном замысле, и судебной коллегией по уголовным делам Московского городского суда под председательством Макаровой-Жук были осуждены за покушение на жизнь таксиста Проводина.

    Нападениям подвергались таксисты так же, как в свое время извозчики. И автомашины угоняли так же, как раньше пролетки и фаэтоны. Однажды, 6 января 1933 года, два приятеля, Квашуков и Волков, засиделись в гостях. Вышли на Тверскую в четвертом часу утра. Тишина, улица пуста. Транспорт не ходит. Метро еще не построено. Вдруг видят: едет по улице фургон «Хлеб». Это был фургон треста «Хлебопечение», а правил лошадью, тащившей фургон, возчик восьмого конного парка этого треста Телятников. Когда лошадь своей мордой поравнялась с физиономией Квашукова, тот дыхнул на нее перегаром и, выхватив из кармана сломанный браунинг, заорал во все горло: «Руки вверх!» От такой неожиданности лошадь присела, а возчик скатился со своего места на землю. Тогда Квашуков вместе с Волковым вскочил на его место и погнал лошадь к Брестскому вокзалу. После того как фургон ускакал, Телятников пришел в себя и рассказал о случившемся встретившимся милиционерам. Им удалось догнать угонщиков. Квашуков получил пять лет, а Волков — три года. Телят ников же получил свою кобылу.

    Приехал Телятников в Москву в начале двадцатых годов то ли из Тульской, то ли из Рязанской губернии, из которых в Москву приезжали обычно крестьяне работать ломовыми извозчиками. Так уж повелось, как повелось и то, что из Ярославской губернии приезжали в Москву мужики наниматься больше в половые или официанты, а из Костромской — в штукатуры и маляры. Жили тогда многие ломовые извозчики («ломовики») в доме 10 по Костянскому переулку, напротив Головина переулка (в те годы продолжением Головина переулка был Николодербинский переулок, так вот на углу этого Николодербинского и Костянского переулков и стоял этот дом). «Ломовики» в нем обитали еще до революции. Жизнь извозчиков была нелегкая. Загнала их сюда бедность. Да и в Москве заработок был непостоянный: когда как повезет. Клиентов стал отнимать городской транспорт, да и сами друг у друга рвали седоков. Заедали налоги. Жили они в Москве без семьи, в грязи и неуюте. Вместо жены — любовница-«матрешка», которая, как говорили, «очень сладко обнимает, очень чисто обирает». Может быть, от такой жизни ломовые извозчики были особенно злые на язык и прославились своей матерной бранью.

    Справиться с лошадью не просто. Лошадь — животное нервное и впечатлительное, а извозчик озлоблен, груб и жесток Ему не до лошадиной психологии. Что произошло с лошадью, везущей 19 мая 1924 года воз по Столешникову переулку, неизвестно, но только она неожиданно понесла, выскочила на Петровку и с размаху ударилась о витрину книжного магазина, находившегося в доме 16. Между ней и магазином оказалась женщина с ребенком. Ребенок каким-то чудом уцелел, а женщина скончалась в больнице.

    Люди не винили лошадей, а винили извозчиков. Они знали, что те постоянно нарушают правила, установленные для них. Правила, например, запрещали водителям гужевого транспорта (за исключением крестьян, приехавших из деревни) ездить зимой на санях «без подрезов» (то есть тормозов), препятствующих раскату, из-за чего страдали и калечились лошади, а они ездили. Правила запрещали извозчикам привязывать лошадей к деревьям, афишным тумбам, фонарям, столбам, решеткам, выезжать на тротуар, а они привязывали, выезжали. (Старые москвичи помнят торчащие из земли вдоль бордюра тротуара и у ворот каменные и металлические (в форме гриба) тумбы, на которые извозчики накидывали вожжи, чтобы лошадь не могла уйти.)

    Нередко приходилось наблюдать, как извозчики в несколько рядов, пытаясь обогнать друг друга, мчались по улице или площади.

    Бывали случаи, когда они жестоко избивали выбивавшихся из сил лошадей. По этому поводу «Известия» административного отдела Моссовета 15 января 1926 года писали следующее: «В Москве на каждом шагу наблюдается жестокое обращение с лошадьми… Очень часто лошадей с возами и кладью заставляют ходить не шагом, а рысью. Возчики снега вплетают в вожжи проволоку, чтобы больнее бить лошадей. С той же целью на концах вожжей делают крючья. Тяжеловозов, едущих порожняком, заставляют идти галопом…» Однажды факт жестокого обращения с лошадью стал предметом судебного разбирательства. Произошло это 4 декабря 1927 года. Три подводы тянулись от Трубной площади к Сретенским воротам. Подъем там, как известно, довольно крутой (помните картину Перова «Тройка» — дети тащат в гору бочку с водой мимо стены Рождественского монастыря). Так вот именно на этом месте лошадь возчика Петухова выбилась из сил и остановилась. Она взмокла, задыхалась. Петухов стал избивать ее кнутом. Прохожие, увидевшие эту сцену, возмутились. Один из них, Гольдберг, сказал Петухову: «Вы дайте ей передохнуть. Видите, она без сил», на что Петухов съездил Гольдбергу по физиономии и нецензурно выругался. Подошел милиционер и также потребовал прекратить истязание лошади, попытался вырвать кнут у Петухова. Тогда Петухов стал изображать из себя припадочного: упал на землю, потом вскочил, ударил милици онера и снова упал. Когда милиционер пытался задержать Петухова, ему не дали это сделать другие возчики. Наконец с помощью второго милиционера и гражданина Гольдберга Петухов был доставлен в отделение милиции. Суд осудил его на восемь месяцев лишения свободы. Добавим еще, что пока Петухов дрался с милиционером, лошадь отдыхала.

    Это был не единственный случай, когда человек, начиная с грубости и распущенности, заканчивал тюрьмой. Николай Иванович Корябкин, шофер автобазы Мосжилстроя, имеющий образование два класса, 26 мая 1935 года оскорбил грубой площадной бранью секретаря районного комитета партии за то, что тот сделал ему замечание за варварское обращение с автомашиной. (Корябкин, правда, не знал, что мужик, который сделал ему это замечание, секретарь райкома партии, но должен был знать, как посчитали следствие и суд.) Следствие обвинило Корябкина в контрреволюционном преступлении. И быть бы Корябкину «жертвой политических репрессий», если б не Московский городской суд, который переквалифицировал его действия на статью 74-ю УК РСФСР, предусматривавшую ответственность за хулиганство, и дал ему два года лишения свободы. Оплошал Коля Корябкин. Ему тогда двадцать четыре года было, а уважать людей не научился…

    И ведь не только уважать их надо было, но и жалеть. Милиционерам, извозчикам, кондукторам несладко приходилось в суровые московские морозы.

    Илья Эренбург в романе «Рвач» рассуждает о российском климате: «…Все дело в климате. Для других стран это абстракция, слово из учебника географии. Там погода, хорошая или плохая, и все. Здесь же климат. Он важнее, патетичнее идей, строя, законов. Здесь он — тяжесть дыхания и мощь, гранитная, всепокрывающая мощь вшивых шкур на вялом, нечесаном, заспанном теле…» Потом об извозчике: «…извозчик — это диковинное существо, чудовище, обмотанное рыжим тряпьем, под которым булькает ругань и холодеющий чай…» О трамвае: «…Мороз крепчал… Тяжело дыша и нездоровым светом освещая синь снега, подполз засахаренный трамвай. Михаил вошел, подталкиваемый другими людьми, не сгибающимися, мертвенными, похожими на мороженые туши. Какая нищета была в этом, в плотности застывающего дыхания, в густоте запахов, в сиплом выкрике кондукторши, у которой изморозь выела ресницы: «Граждане, уплотняйтесь!»»

    Да, немало тяжелых и безрадостных судеб сгребал в охапку московский трамвай и волок по площадям и улицам… Военные, послевоенные судьбы… Но годы шли, шоферы стали образованнее, исчезли извозчики (последний в 1935 году возил туристов вокруг «Метрополя»), не стало такси фирмы «Рено», двухэтажных троллейбусов, но трамвай остался. Время оттеснило его на окраины, но он, как и раньше, представляет собой тот же ковчег для чистых и нечистых, праведных и грешных, трудящихся и тунеядствующих, катящийся по улицам нашего города. Скромно и не торопясь, добрался он до наших дней и въехал в третье тысячелетие. Пожелаем ему доброго пути.


    Глава третья
    Грешный мир Москвы

    Снимай шубу! — Ограбление Купеческого клуба. — Шайка «Черный ворон». — Бандиты-интеллигенты. — Банда палачей. — Агенты МУРа. — Скорбный список милиции. — Малины и притоны. — Милиционер-убийца. — Гомосеки. — Чистка в органах. — Хулиганы. — Воры. — Убийцы. — Убийство А А Иловайской. — Белый О тепло. — Мошенники.

    «Полиция» — слово немецкое и означает, согласно словарю иностранных слов, вышедшему в Санкт-Петербурге в 1881 году, заведование общественным порядком. Слово «милиция» латинского происхождения и на русский переводится как «войско», «рать», «служба». После революции необходимость в создании рати, обеспечивающей порядок в стране, стала очевидна, и она была создана — рабоче-крестьянская милиция. Излишне говорить, что это, скорее, было ополчение по борьбе с бандитизмом, чем организация по борьбе с преступностью. Учились сотрудники милиции на ходу, на собственных ошибках.

    Преступный мир тоже пополнился новичками. Многих война и революция выбили из колеи. Вернулись с фронта люди, привыкшие убивать. Безотцовщина и сиротство толкнули на преступный путь зеленую молодежь. Москвичи стали жить в страхе. По городу поползли слухи и легенды об ограблениях и бандитских налетах. Рассказывали о питерских «попрыгунчиках» огромного роста, одетых в белые саваны, которые нападают на людей около кладбищ и грабят их, о листовках со словами: «Граждане, до десяти часов шубы ваши, после — наши». Холодно, топить дома нечем, и шуба приобрела особую ценность, да и брать у многих, кроме нее, стало нечего. Поэтому, наверное, немало историй было связано именно с шубами. Когда темнело, по закоулкам города бродил призрак титулярного советника из Петербурга Акакия Акакиевича Башмачкина.

    Рассказывали, например, как к одному господину, одетому в богатую медвежью шубу, на одной из плохо освещенных улиц подошел маленький мальчик и как-то жалобно, но противно сказал: «Сымай шубу, дядя». Господин удивился, но ничего не ответил, а продолжал идти дальше. Мальчик догнал его и повторил свое требование. Тогда владелец медвежьей шубы выругался и пригрозил отвести попрошайку в милицию. Мальчик захныкал, но требовать шубу не перестал. Еще немножко, и он получил бы подзатыльник от возмущенного господина, но в этот момент невесть откуда появился здоровенный детина и хриплым басом грубо сказал: «Ну, сымай шубу, чего зря дите мучишь!» Пришлось шубу снять.

    О новых формах работы с людьми в преступном мире свидетельствовали такие истории: бандит снял с девушки шубу, а также платье и туфли, а потом проводил до дома, передал родственникам и только после этого ушел. Или такой случай. Он произошел на Ордынке. К мужчине подошли два бандита с пистолетом и потребовали снять шубу или отдать 10 тысяч. Иван Иванович (назовем так потерпевшего) возвращался из гостей, где выиграл в карты приличную сумму. Ее-то он и отдал грабителям, а те ему расписочку в получении денег. Иван Иванович удивился, но расписку взял. Вскоре к нему подошли другие бандиты и потребовали шубу или деньги. Он им квитанцию показал, сказал, что его только что ограбили. Бандиты посмотрели квитанцию и отпустили его.

    Бывали случаи и похлеще. Связаны они больше с актерами. Может быть, актеры сами их выдумывали, а может быть, рассказывая про известных людей, рассказчики рассчитывали привлечь к себе большее внимание и сделать свою историю интереснее — не знаю. Как говорится: хотите — верьте, хотите — нет. Так вот, один известный артист возвращается из гостей домой, разумеется, навеселе. К нему подходит неизвестный и просит закурить. Актер стряхивает пепел с папиросы и подставляет ее неизвестному. Тот долго прикуривает, благодарит и уходит. Пройдя несколько шагов, артист обращает внимание на то, что у него на руке нет золотых часов. Его как молния пронизывает мысль: часы украл незнакомец. Актер догоняет его, набрасывается, сваливает на землю и срывает с руки часы Гэтот мерзавец уже успел надеть их на свою поганую лапу!). На прощание он пинает поверженного вора ногой и идет домой. Дома, сняв воротничок рубашки и расстегнув на животе брюки, он рассказывает жене о произошедшей с ним истории, ожидая восторженной реакции, но вместо этого слышит: «Какие золотые часы, вон они, на туалетном столике, ты забыл их дома». — ???!!!

    Невероятную историю рассказывали про другого известного актера. С того бандиты сняли шубу, ну а чтобы не замерз, кинули какую-то рвань. Жена артиста на всякий случай (время ведь тяжелое) решила осмотреть брошенное мужу пальтишко: может, на что и сгодится. Отпорола подкладку, а под ней нашла сверток с бриллиантами и золотыми монетами.

    Такого рода рассказы были утешительны для пострадавших, но порядка в городе не прибавляли. Преступники наглели.

    Нередкими стали и ограбления церквей. 26 сентября 1918 года был ограблен Казанский собор на Никольской улице. Бандиты ранили дьякона Разумовского, похитили икону Казанской Божьей Матери, украшенную драгоценными камнями, среди которых были шестьдесят один бриллиант и тринадцать изумрудов, не считая аквамаринов и яхонтов.

    В ночь на 10 июля 1918 года из церкви Святой Троицы на Капельках, что на 1-й Мещанской улице, воры, взломав решетку окна, похитили восемь икон, потир, дискос, звездицу, две лжицы, два ковша, лампадку, дарохранительницу и наперсный крест.

    Грабили, конечно, не только церкви. Врывались налетчики и в рестораны, клубы, одним словом, туда, куда влекло их человеческое мясо, перемешанное с золотом и бриллиантами.

    Вообще, кто не мечтал красивым и элегантным войти в зал ресторана, где прожигают жизнь обрюзгшие дельцы и их дамы, продающие им за устричный писк и тягучую зелень ликера свою красоту и молодость, и, достав из кармана парабеллум, скомандовать: «Руки вверх!» — тот не романтик.

    5 июля 1917 года такие «романтики» совершили нападение на Московский купеческий клуб на Малой Дмитровке (теперь в этом здании Театр им. Ленинского комсомола). В клубе находилось четыреста человек. Немало среди них было дельцов, биржевых маклеров. Примерно сто посетителей проводило время на стеклянной террасе, выходившей в сад. Рядом в большом зале за четырьмя столами шла игра в карты. Вдруг в вестибюле раздались выстрелы и в игорный зал вошли несколько человек, вооруженные револьверами. Они скомандовали: «Ни с места, руки вверх!» Несмотря на то, что среди присутствующих были военные, сопротивление не оказывалось. Вскоре вошли еще восемь бандитов. Всеми командовал прапорщик, (большинство грабителей были в военной форме), который кричал: «Руки вверх! Стоять смирно!» Некоторые посетители клуба успели сбежать, кое-кто спрятался в саду, но большинству пришлось отдать бандитам деньги и драгоценности. Для острастки бандиты несколько раз выстрелили. В стеклах террасы остались отверстия от пуль. Милиционеры охраны клуба в это время находились в подвале, куда спустились попить чаю. Так их никто и не увидел. Окончив грабеж, бандиты по команде «Товарищи, отступаем!» ушли. Потом выяснилось, что бандиты (их было человек двадцать) подъехали к клубу на грузовике, схватили за руки швейцара, приставив к виску револьвер, содрали с него ливрею и вошли в клуб. Один из работников клуба выстрелил, убив бандита, но и сам был застрелен. Бандитов не нашли. Было не до них. После революции дело прекратили.

    3 апреля 1918 года Всероссийская чрезвычайная комиссия обратилась к гражданам с таким воззванием: «Лицам, занимающимся грабежами, предлагаем совершенно отрешиться от своей деятельности, зная вперед, что через двадцать четыре часа по опубликовании этого постановления все застигнутые на месте преступления немедленно будут расстреляны». Шутить чекисты не любили, однако даже самыми крайними мерами с бандитизмом покончить было нельзя.

    На борьбу с преступностью требовалось мобилизовать массы. Люди же были запуганы и боялись сообщать милиции о преступлениях и преступниках. В подготовленной начальником московской милиции Карлом Гертовичем Розенталем в марте 1918 года инструкции уголовно-разыскной милиции имелся пункт, в котором председателю Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов предлагалось издать декрет, обязывающий население города Москвы под страхом ответственности сообщать о всех преступлениях и проступках. 26 января 1919 года московский окружной комиссар по военным делам издал приказ № 157. В нем было сказано: «Всем военным властям и учреждениям народной милиции в пределах линии Московской окружной железной дороги расстреливать всех уличенных и захваченных на месте преступления бандитов, виновных в производстве грабежей и насилия. Всем гражданам Москвы, имеющим какие-либо сведения, немедленно сообщать все им известное лично по телефонам: 4–22–60, 2–87 и 26–84 в отделы охраны Москвы по военным делам… Виновных в несообщении известных им сведений надлежит наказывать наравне с бандитами, коих они укрывают. Окружной военный комиссар Н. Муралов».

    Особенно яркая вспышка бандитизма в Москве пришлась на 1922 год. После окончания Гражданской войны этим промыслом занялись мародеры. Появились банды и шайки, большие и маленькие. Банды Глобы, Панаетова и другие насчитывали несколько десятков человек.

    Шайка «Черный ворон» состояла из шести человек Действовала она в районе Арбата. Совершала ограбления. Убийство за ней числилось только одно. Состояла в ней одна дама, Лидия Федоровна Костромина, дочь петербургского чиновника. Окончила гимназию, поступила на высшие женские курсы, но будущее учительницы ее не прельщало. Влюбилась, сошлась, забеременела. Пришлось уйти из дома. Стала кокоткой. Шикарная жизнь: рестораны, казино. Революция все испортила. Костромина переехала в Москву и вышла замуж: надо было как-то жить. Познакомилась с братьями Одиноковыми и Гороховым. Решили создать банду. Лихая жизнь длилась недолго и закончилась у забрызганной кровью тюремной стены.

    Вообще, в преступном мире того времени все чаще стали появляться «классово чуждые элементы». Выбитые из жизни войной, конфискацией собственности, потерей работы, обычного рода занятий, люди становились на преступный путь. Свои дореволюционные замашки они вносили и в преступную деятельность. Они вежливо вели себя с дамами и любили эффектные сцены. Одна такая банда, ворвавшись в квартиру нэпмана, когда там шло застолье, заперла хозяев и гостей в ванной, а сама заняла место за столом. Распив шампанское и закусив, бандиты завладели ценностями и покинули «гостеприимный» дом. Всего, как было установлено, шайка совершила весной 1923 года более двадцати вооруженных ограблений. Об этой банде писали даже парижские газеты. В конце концов ее участники были арестованы, и в декабре 1923 года судебная коллегия Мосгубсуда под председательством Кондрашкова приговорила почти всех подсудимых к расстрелу. Верховный суд РСФСР заменил части осужденных смертную казнь десятью годами лишения свободы, но смертный приговор в отношении Жукова, Яковлева, Поегли, Линденберга оставил без изменения. Август Мартынович Поегли, которому тогда было тридцать лет, находился в Лефортовской тюрьме и ждал расстрела. Он не знал, что суд заменил потом и ему смертную казнь на лишение свободы, и свое спасение видел только в побеге. Сидевший с ним в одной камере двадцатидвухлетний Горшков, также приговоренный к расстрелу, решил бежать вместе с ним. Камера их находилась на первом этаже. «Добрые люди» подсказали им, что под камерой находится коридор, ведущий на улицу. Ночью они проломили ножками кроватей пол, спустились в подвал и по коридору вышли на дорогую свободу. Поегли подался в Петроград. Здесь он повстречал Крылова по кличке «Сережка Петроградский», бежавшего с Соловков, и совершил вместе с ним несколько краж со взломом. Крали они дорогие по тем временам пишущие машинки из разных учреждений Москвы, Смоленска, Рязани и других городов. Потом их поймали и дали по десять лет. При всей ценности пишущих машинок для молодого Советского государства суд, наверное, учел, что Поегли и Крылов не являлись убийцами.

    Были и другие бандиты. На преступлениях они наживались не больше, чем те, о которых мы только что упоминали, но в них они находили выход своим звериным чувствам. Это были палачи и садисты.

    В Москве на Поклонной горе в деревянном домишке жила семья Павла Морозова, всего шесть человек. Весной 1922 года бандиты вошли в их дом, связали несчастных, зарубили топором, а дом подожгли. Вскоре сожгли дом 58 по Нижне-Красносельской улице, в котором ограбили и убили тем же способом семью Мамина и четырех квартирантов. Потом такие же преступления совершались бандой в Московской, Калужской и других областях. Бандиты убивали всех и не оставляли свидетелей. Но одной девочке, Анне Поздняк, удалось избежать смерти: она забралась под кровать, и бандиты ее не заметили. Вот что она рассказала: «Бандиты завели всех в одну комнату, связали руки, ноги, а некоторым завязали глаза. Когда мужчины вышли, следить за связанными осталась женщина с пистолетом. Тут в комнату вошел высокий рыжий мужик, одетый в длинный серый армяк, он что-то придерживал под полой, потом сказал: «Ну, все готово». Затем подошел к моему отцу и ударил его топором по голове. Все стали кричать, биться, просить пощады. Убийца убивал, ругаясь площадной бранью. Когда все были убиты, трупы бросили под пол». Всего таким способом бандитами было убито более ста человек. Наконец, после одной из расправ, преследующий банду агент уголовного розыска Степанов, гнавшийся за преступниками 65 километров, пришел в деревню Лобрево Сычевского уезда Смоленской губернии. Здесь он арестовал девятнадцатилетнего Ивана Крылова, который ему назвал другого участника банды — Смирнова и его сожительницу Винокурову. Степанов задержал Смирнова, приставил к его лбу пистолет, после чего тот назвал ему фамилию главаря, Василия Сергеевича Котова, и его подручного, Григория Ивановича Морозова-Саврасова. Оказалось, что этот Морозов-Саврасов и был тем рыжим мужиком с топором и в длинном сером армяке, который убивал людей. Это был бандит с дореволюционным прошлым. За убийство городового он в свое время получил пятнадцать лет каторги. Революция выпустила его на свободу. Арестовать Морозова-Саврасова не удалось. 23 сентября 1922 года, когда он вместе с Котовым устроил засаду у большой дороги с целью ограбления, Котов убил его. Дело в том, что последнее время Морозов-Саврасов много пил и стал невоздержан на язык. Котов боялся, что он может выдать банду. Крестьяне села Апрелевка (под Москвой) нашли в конце сентября 1922 года недалеко от дороги труп неизвестного и закопали его. Котов и другие бандиты были схвачены и приговорены к расстрелу.

    Большинство преступлений эта банда совершила не в Москве, а в окружавших ее городах и городках, а вот исключительно московской «знаменитостью» стал извозчик Петров-Комаров. Он заманивал к себе в дом на Шаболовке легковерных крестьян, приезжавших в Москву и торговавших на Конном рынке, который находился на углу Мытной улицы и Добрынинского переулка, ставил на стол угощение: самогон, мадеру — и в самый неожиданный момент наносил жертве удар молотком по голове. Завладев деньгами и имуществом убитого, он клал связанный труп в мешок и отвозил его в полуразрушенный дом в Конном переулке или в дом 24 на Шаболовке. Так он убил более тридцати человек Петров-Комаров был алкоголиком. Жена боялась его и помогала в совершении преступлений. О кровавом бандите говорила вся Москва. Бывали случаи, когда преступники, чтобы запугать жертву, говорили: «Вяжи его комаровским узлом». В 1923 году кто-то написал мелом на стене Сухаревой башни: «Просят здесь не останавливаться воров, а то вас Комаров в мешок», а на стене кинотеатра на Лубянке красовалась громадная картина в красках, в стиле лубка: Комаров громадным молотком убивает крестьянина, сидящего за самоваром и мадерой.

    Вообще о бандитах писали газеты, о них ставили фильмы, писатели сочиняли романы и повести, а поэт Владимир Маяковский в одной своей авиачастушке затронул тему бандитизма так:

    Летчик! эй! вовсю гляди,
    За тобой следит бандит.
    — Ну их к черту лешему,
    Не догнать нас пешему!

    То, что было легко сделать летчику, не под силу простому гражданину. Оставалось только завидовать покорителям неба. Вот бандитам действительно было все доступно. Вели они себя вызывающе. Совершали нападения среди бела дня. Например, 5 июля 1923 года семь вооруженных бандитов вошли в ювелирный магазин Кроля, находившийся в доме 12 по Арбату. Бандиты назвали себя анархистами, угрожая револьверами, загнали хозяина и покупателей в отдельную комнату и там заперли, а сами забрали ценности на 500 миллиардов рублей и скрылись.

    Среди преступников попадались такие, которые хвастали, что они не боятся милиции, что тюрьма для них — родной дом, что жизнь — копейка и пр. Но все же у большинства из них имелась одна слабость — они были суеверны.

    Правда, действовала в Москве одна шайка, которая в этом отношении являлась исключением. Состояли в ней Лоскутов, Ларичев и Филяев. Совершать преступления они начали 13 апреля 1923 года. Потом, на допросе в суде, Лоскутов сказал: «Все говорят тринадцатое — «несчастный день». Ежели им (потерпевшим) несчастный, значит, для нас, грабителей, счастливый». В тот «счастливый» день бандиты, вооруженные револьверами, напали на магазин «Конкордия» на Земляном Валу (был еще магазин с таким названием в доме 19 на Сретенке). Войдя в магазин, скомандовали: «Руки вверх!» Пока продавцы и покупатели стояли с поднятыми руками, бандиты забрали из кассы 512 рублей, сняли с вешалки шубу с бобровым воротником, а с покупателей часы и кольца и, выйдя из магазина, заперли его снаружи на висячий замок. Потом сели в нанятый ими для налета автомобиль и направились на Владимирское шоссе (теперь шоссе Энтузиастов). Отъехав недалеко от города, велели шоферу остановиться. Здесь они его ограбили, связали и бросили. На автомашине вернулись в город и ограбили два винных магазина: на Спасской и Садово-Триумфальной улицах, забрав деньги из кассы.

    Другие бандиты, не побоявшись Бога, совершили в декабре 1924 года налет на квартиру патриарха Тихона в Донском монастыре. Патриарха дома не было, а его послушник, Я. А. Полозов, оказал им сопротивление и двумя выстрелами был убит.

    Дать достойный отпор бандиту, убийце и прочей нечисти может, конечно, не каждый. Для этого существует милиция.

    На третий день после революции, то есть 28 октября (10 ноября) 1917 года, вышло постановление Совета народных комиссаров «О рабочей милиции». По существу, создавались вооруженные отряды для наведения порядка, и поначалу им было не до сыска и розыска. Лишь спустя год, 5 октября 1918 года, Наркомат внутренних дел выпустил инструкцию о создании уголовного розыска. Он был тогда частью милиции, к тому же, помимо своего непосредственного начальства, работники уголовного розыска подчинялись местным Советам. 10 июня 1920 года вышло «Положение о рабоче-крестьянской милиции». Согласно ему создавалась уездная и городская, промышленная, железнодорожная, водная (речная и морская) и разыскная милиция. Именно в этом положении руководители подразделений милиции были названы «начальниками». Это название на много лет станет обобщенным названием работника милиции для наших не очень задумывающихся о смыслах граждан.

    Повседневное руководство всей деятельностью милиции и уголовного розыска в масштабе страны в то время осуществляли Главное управление милиции и входящий в него «Центророзыск». В конце 1922 года отдел уголовного розыска Главного управления милиции стал самостоятельным, он продолжил деятельность «Центророзыска».

    Принимались меры к профессиональному (и не только) обучению работников милиции. Далеко не все из них умели читать, писать и считать. Малограмотность была бичом милиции. Вот, к примеру, протокол задержания, составленный одним из агентов МУРа в 1928 году: «Я заметил извеснава вора Сашку Пучкова в руке с падазрительными новыми сапагами который крадены а посему на основании ст. 100 УПК постановил: Сашку как он есть преступный елемент задержать и доставить в УРО на предмет установления личности». А ведь в МУРе с первых дней его существования имелись курсы для ликвидации безграмотности. Работавший тогда начальником Управления уголовного розыска Москвы и Московской губернии Фрейман 1 января 1921 года даже издал такой приказ: «Вменяется в обязанность всем безграмотным и малограмотным сотрудникам МУРа аккуратно посещать школу ликвидации безграмотности при Управлении… Присовокупляем, что посещение школы обязательно и к манкирующим будут применяться репрессивные меры». Лица, пропускающие занятия, назначались на внеочередное дежурство. Когда этой меры стало недостаточно, начальник МУРа пригрозил в приказе от 5 февраля 1921 года принимать более решительные меры, вплоть до ареста.

    Нельзя забывать, что работников царской полиции в милиции практически не осталось. На них не распространялось отношение к военспецам, которое практиковалось в армии. Вместе с тем должность сотрудника милиции, наделенного большими правами, была соблазнительна для всяких проходимцев. Вообще, стало распространенным явлением производить обыски и конфискации в квартирах состоятельных людей, действуя под вывеской ЧК, ОГПУ или милиции.

    Распознать и обезвредить «оборотней» было непросто. В то время в милиции и уголовном розыске не существовало ни особой инспекции по кадрам, ни секретной агентуры. Денег на оплату нелегкого, опасного, но столь необходимого труда агентов у государства не находилось. К тому же не было никаких инструкций и указаний на этот счет. Может быть, наверху сомневались в необходимости существования секретной агентуры в государстве рабочих и крестьян? Но какой же уголовный розыск без секретных агентов? Их отсутствие или нехватку не могли компенсировать ни суровые меры к преступникам, ни штат следователей, который существовал в двадцатые годы в МУРе. Так или иначе, работа этого необходимейшего из учреждений стала кое-как налаживаться лишь в 1921 году. Вышел даже приказ, который в виде опыта, на три месяца, вводил норму раскрытия преступлений. Если в течение месяца сотрудник раскрывал менее 60 процентов преступлений, то ставился вопрос о его увольнении. Конечно, проверки жизнью такой приказ не выдержал. Работники уголовного розыска находили много способов, позволяющих им манипулировать цифрами. И в резерве имели преступления, которые, в случае необходимости, всегда можно сделать «раскрытыми», и могли «уговорить» вора взять на себя лишнюю кражу. Халтурщики находили много способов и для того, чтобы скрыть истинное положение вещей, стараясь сэкономить силы на работе. Один такой халтурщик на вопрос, почему он не проверил как следует виновность подследственного в совершении преступления, ответил: «Плевать, это пусть суд разбирает. Наше дело поймать, маленько выяснить и отослать». Не все, конечно, так думали. Большинство работало хорошо. Повышались требования и к соблюдению законности. В приказе начальника московской милиции № 20 от 17 мая 1921 года указывалось на то, что никто не может быть заключен под стражу без протокола задержания, в котором должно быть указано: когда, в какие часы, где, за что, при каких обстоятельствах задержано то или иное лицо, как назвало оно себя при задержании. В отдельном протоколе личного обыска должно быть зафиксировано все обнаруженное и изъятое у задержанного и сдано дежурному милиционеру для доставления вместе с ним в МУР. А приказ № 9 от 28 февраля того же года предписывал составлять опись изъятых вещей с участием оценщика, указывать вес драгоценных камней в каратах, золота и серебра в золотниках. Государство заботилось и о своем престиже, и о своей материальной выгоде. Ведь все похищенное в конце концов должно было стать его собственностью. И агентура стала потихоньку вербоваться. В Государственном архиве Москвы сохранилось «обязательство» некой Гуляевой, которая 12 октября 1922 года подписала его. В нем она обещала «не разглашать конспирации секретной части, как в бытность на службе, так и по выходе из таковой, под страхом предания суду Ревтрибунала». «Все сведения, — сказано в «обязательстве», — по выданным мне заданиям будут предоставляться без всякого вымысла и подписываться кличкой (псевдонимом) Крылова, за которую отвечаю, как за свою собственную фамилию».

    Общественная мораль и теперь осуждает агентов, но нельзя забывать того, что многим из них те же москвичи обязаны избавлением от опасных преступников, сохранением своего имущества, а то и жизни. Эти «бойцы невидимого фронта», а их немало погибло от рук преступников, достойны уважения и благодарной памяти.

    Иное дело агенты политической полиции во времена бесчеловечных режимов, как это было у нас при Сталине. Большинство из них сыграло мрачную роль в жизни своих соотечественников. Кто-то из них, возможно, и служил своей любимой советской власти, а кто-то понимал всю низость своего падения и страдал. Оправданием в собственных глазах был для таких людей лишь страх смерти и лишений. Некоторых из них эта иудина служба не спасла, они разделили участь своих жертв, других послали в лагерь за отказ от сотрудничества. Вот как сложились судьбы некоторых агентов. Студент МВТУ 3. принадлежал к оппозиции и был в 1925 году завербован работниками ОПТУ. Поскольку, несмотря на данную подписку, он на своих товарищей доносить не стал, его арестовали и дали пять лет.

    Бывший священник К, являясь агентом НКВД, скрыл от своих хозяев встречи со священниками, высказывавшими антисоветские взгляды. Получил за это пять лет лагеря. Случалось и так, что агенты злоупотребляли своим положением. Некая С., инспектор отдела кадров в системе Наркомлеса СССР, использовала свое положение сексота для того, чтобы избавиться от своей сопер ницы — жены некоего Р. Она сообщала в НКВД о том, что та работает на иностранную разведку. Ни в чем не повинного человека арестовали. Это было в 1935 году, а в мае 1941-го, когда С. отказалась сотрудничать с НКВД, ее саму арестовали и отправили на пять лет в лагерь.

    Работник Горздравотдела X., для того чтобы выслужиться перед НКВД, оговаривал людей, сообщая «куда следует», как тогда говорили, о их антисоветских высказываниях. Делал он это не бескорыстно. Присматривал, кто из знакомых побогаче, входил в доверие, «стучал» на них, а сам тем временем брал у своих жертв вещи и деньги «на сохранение» («время тяжелое, не ровен час что случится, а у меня как в сберкассе»). Когда оклеветанных им людей арестовывали, X. завладевал их ценностями. В октябре 1942 года его самого арестовали и отправили в лагерь на десять лет. Такого не жалко.

    Репрессии двадцатых-тридцатых годов прокатились и по милиции. В 1937 году был арестован и расстрелян комиссар милиции 3-го ранга Л. Д. Буль. С 1930 по 1933 год он был начальником МУРа, а потом, вплоть до ареста, начальником московской милиции. Коснулись репрессии и рядового состава. Например, милиционер 37-го отделения Алексеев в феврале 1927 года за то, что ругал коммунистов, был выслан из Москвы на три года. Пять лет концлагеря получил в 1932 году участковый Богуцкий за то, что при поступлении в милицию в 1931 году скрыл факт проживания за границей родственников. Милиционер охраны Парка культуры и отдыха Голицын в мае 1931 года получил три года за то, что постоянно выказывал недовольство условиями жизни рабочих и крестьян и расшифровал себя как секретного информатора ГПУ среди сотрудников милиции. Милиционер отряда регулирования уличного движения при 9-м отделении милиции Есаков в 1933 году был осужден на три года лишения свободы за то, что при поступлении на работу в милицию скрыл свое социальное происхождение, то есть то, что родился в семье помещика, и, кроме того, за то, что «написал анонимное письмо контрреволюционного содержания на имя Кагановича и Булганина», в котором указал «на неправильные действия советской власти в улучшении быта милиции и ее материальных условий», а проще говоря, на тяжелую жизнь милиционеров. В 1932 году работники уголовного розыска Козылев и Лелапш были репрессированы за распространение слухов о засилье евреев в аппарате ОГПУ Нижне-Городского (как тогда писали) края. Надо признать, что Козылев и Лелапш были не так уж далеки от истины. Особенно много евреев тогда работало в отделе, ведающем местами лишения свободы Нижегородского ГПУ. Компания так заворовалась, что осужденных одевать стало не во что. По этому поводу проводилось расследование, виновные понесли наказание.

    Руководил в то время Нижегородским ГПУ Матвей Самойлович Погребинский. До этого он возглавлял Болшевскую коммуну под Москвой, ту самую, о которой был снят кинофильм «Путевка в жизнь». Погребинский был интересным и предприимчивым человеком. Им при Нижегородском управлении ГПУ была создана оперативная группа из бывших уголовных преступников для борьбы с воровством и другими преступлениями. В этой группе состояли такие известные в то время личности преступного мира, как Шелухин по кличке «Гуливан», «Колька-мясо», «Карахан» и др. Идея была интересная, имелись даже кое-какие результаты, но поддержки она не нашла. Бандиты оставались бандитами со своей психологией и привычками. Сделать из них нормальных, честных людей и одновременно оставить членами преступных сообществ было невозможно. Эксперимент Погребинского провалился. После убийства С. М. Кирова обстановка в органах стала тяжелой. Московское руководство требовало больших дел. Погребинского стали обвинять в том, что он занят мелочовкой, а «враги народа» на свободе. Тогда в управлении начались «конвейерные допросы» людей, схваченных по подозрению, стало применяться насилие. Покровитель Погребинского Генрих Ягода был снят с должности комиссара внутренних дел, а затем расстрелян. Застрелился и сам Погребинский, оставив жене записку: «Я Ягоде беспредельно доверял, а он оказался врагом народа, поэтому я жить не могу. Кончаю самоубийством. Передай детям, что уехал я в длительную командировку. Прощай». Погребинский находился в оппозиции к сталинскому руководству. Еще в 1931 году, как-то приехав в Москву, в гостинице «Селект», в присутствии Крючкова — секретаря М. Горького и его, Погребинского, секретаря Жидкова, он восхвалял Рыкова (его тогда как раз сняли с поста председателя Совнаркома) и ругал Сталина и Молотова, их политику по отношению к крестьянству. Кто-то предложил обратиться к Ягоде, чтобы он принял какие-нибудь меры, на что Погребинский бросил фразу: «Разве Ягода хозяин, он только исполнитель».

    Но вернемся на несколько лет назад.

    Несмотря на отдельные, внушающие оптимизм, сдвиги, положение в милиции продолжало оставаться тяжелым. В конце февраля 1922 года началась чистка с целью удаления из органов «негодного, примазавшегося элемента». Вычищались не только «темные личности», но и классово чуждые элементы, — милиция должна была стать рабоче-крестьянской и соответствовать своему названию. На руководящие должности выдвигались коммунисты.

    В отчете мосгубпрокурора за первое полугодие 1923 года о качественном составе работников московской милиции было сказано следующее: «За немногими исключениями агенты МУРа являются подготовленными к исполнению возложенных на них заданий. Состав же и работа оперативной группы МУРа могут быть названы хорошими. Менее подготовленными к своей работе являются работники московской милиции. Многие не обладают достаточным для ведения дознания опытом, плохо знакомы с УПК (уголовно-процессуальным кодексом) и инструкцией по организации дознания, а кроме того, иногда не обладают самой простой грамотностью. Обычным явлением является неполнота дознания и неумело составленные протоколы, при которых бывает трудно составить правильное представление о деле. Один из крупных недостатков в работе органов милиции выражается в том, что в большинстве случаев при сознании обвиняемого лица проводящие дознание ограничиваются этим сознанием и не собирают других улик. Недостаток этот наблюдается даже в работе МУРа». Автор этих строк, наверное, и не предполагал, сколь живуч этот недостаток.

    В 1924–1925 годах, после проведенной чистки, из московской милиции было уволено около пятисот человек В штате ее насчитывалось тогда свыше семи тысяч сотрудников, что составляло лишь половину довоенного уровня. После чистки кадры милиции значительно обновились, но текучесть их не прекратилась. Например, в 1925 году в 10-м отделении милиции в Хамовническом районе из шестидесяти работников уволилось сорок семь и столько же было принято новых. Тяжелый труд и низкая оплата его заставляли людей искать более выгодную работу. «Голодный милиционер — плохой сторож государственного достояния и порядка. Милиционер должен быть материально обеспечен» — эти слова, напечатанные жирным шрифтом в журналах и газетах, воспринимались как лозунг дня. В первые послереволюционные годы милиционеры донашивали военное обмундирование. И если штанов и гимнастерок еще хватало, то с обувью было совсем плохо. Как и армию, милицию обували даже в лапти. Существовала специальная Чрезвычайная комиссия по заготовке и распределению валенок и лаптей — «Чеквалап». Большой радостью для милиционера были обыкновенные галоши. В архиве сохранилось письмо комиссара по хозяйственной части Совета Московской народной милиции на имя комиссара Первого Серпуховского комиссариата следующего содержания: «Сообщаю для сведения, что командный состав и служащие комиссариатов могут получить галоши из хозяйственной части МНМ лишь при представлении своих паспортов по ходатайству участкового комиссара, причем необходимо представлять именные списки всех нуждающихся в галошах служащих». Галоши на заре советской власти были действительно большой ценностью. И хотя предприятия «Резинотреста» уже в 1925 году выпускали их до девяносто двух тысяч пар в год, галош все равно не хватало. Много пар уходило за границу, прежде всего в восточные страны, а также в Румынию, Латвию, Эстонию. Существовало отделение нашей фирмы по продаже галош даже в Вене. Одно время галоши отпускали только членам профсоюза, но когда члены стали давать свои книжки напрокат за умеренную плату нечленам, этот порядок отменили. А вот инвалиды Давыдов и Вознесенский благодаря галошам вошли в историю (о них писали в газете). Пользуясь льготами, они вставали в очередь в магазин «Резинотреста» и покупали галоши, а потом продавали их на базаре, естественно, дороже. Что поделаешь, с одеждой было трудно. Полицейская форма была запрещена, а новая, советская, еще только зарождалась. Милиционеры в начале двадцатых годов нередко вообще ходили в гражданской одежде.

    Руководители органов милиции пытались заставить подчиненных следить за своим внешним видом. Начальник милиции одного из районных управлений милиции Москвы в 1922 году издал по этому поводу такой приказ: «При объездах отделений милиции и района мною замечено как в резервной, так и в постовой службе, что т.т. (товарищи) милиционеры, нередко и комсостав, встречаются в домашних пиджаках и разноцветных рубашках, что при исполнении служебных обязанностей буквально недопустимо. Одетые же по форме, в шинелях и гимнастерках, находятся в большинстве настолько в неряшливом виде, что перед тобой, думаешь, находится не представитель РКМ, а какой-нибудь сторож от нэпмановских магазинов… Необходимо требовать от каждого солдатской выправки… Неряшливый вид подрывает доверие граждан. Необходимо напрячь все усилия, все наше внимание и всю нашу сознательность и достичь того, чтобы граждане смотрели на РКМ не как на разгильдяев, а как на образцовую и дисциплинированную часть. Приказание это считаю боевым, на замеченных в неисполнении его буду налагать самые строгие взыскания. Приказание вывесить на видных местах». Читаешь такой приказ и видишь этого усталого, но волевого начальника, болеющего за дело, страдающего от невозможности изменить существующее положение без каких-либо крайних мер.

    В январе 1923 года вышел приказ о новой форме одежды. Зимой 1924 года на милиционерах появились черные шинели с красным воротником.

    Сложное, а то и безвыходное положение в вопросах снабжения порой разрешалось довольно просто: путем реквизиций, а вернее, конфискаций, поскольку компенсировать изъятое имущество, как это должно быть при реквизиции, никто не собирался. Когда, например, милиции понадобились шкафы с ящичками для картотеки, начальник административного отдела Москвы предложил руководителям комиссариатов «воспользоваться правом, предоставленным последним декретом СНК (Совета народных комиссаров) о реквизиции мебели». В письме есть такие строки: «Я полагаю, что таким путем вопрос о шкафах разрешится быстро и в благоприятном смысле». Когда Бутырскому Совету потребовалось сено, начальник административного отдела обратился с письмом к заведующему Всехсвятским комиссариатом (то есть к начальнику отделения милиции) с таким посланием: «Прошу посодействовать подателю сего реквизировать один-два воза сена для лошади Административного отдела, везущих с целью спекуляции». Грамматику и стиль письма оставим на совести автора, а вот вопрос о том, было ли конфискованное сено предметом спекуляции или его конфисковали в угоду начальству, остался без ответа. Одно ясно, что работать в руководящих органах хорошо даже лошадью: от голода не помрешь. Добавим еще, что реквизиции эти производились в 1918–1919 годах.

    Отношение к собственности в те годы соответствовало духу времени. Вот что говорилось на эту тему в приказе № 89 по московской милиции от 6 сентября 1919 года: «…для советской милиции спекулянт, мошенник, всякое лицо, нарушающее распоряжения центральной или местной власти о твердых ценах, правила распределения между гражданами продуктов и товаров, — больший преступник, чем преступник и вор обыкновенный… Советская милиция в первую очередь охраняет собственность и интересы общенародные — рабочего класса и беднейшего крестьянства. Частные интересы и частная собственность охраняются только потому, что в этой охране заинтересованы рабочие и беднейшие крестьяне, ибо и она, эта частная собственность, в конечном счете целиком принадлежит им».

    Когда время военного коммунизма прошло и настало время нэпа, у милиции появились новые проблемы. Некоторые из них просматриваются в «Инструкции постовым милиционерам» за 1920 год. В ней, в частности, говорится о том, что милиционерам, несущим службу по наружной охране, запрещается не только сходить со своего поста, собираться группами, спать, но и воспрещается исключительно охранять какой-нибудь один дом, ресторан, театр и прочее по просьбе или за вознаграждение, брать на хранение какие-либо вещи или принимать поручения от частных лиц, вести разговоры с посторонней публикой, не относящиеся к Делу.

    В соответствии с духом времени в Москве в 1922 году было создано частное общество по раскрытию преступлений.

    Буржуазия разлагала милицию. Стало возможным давать и брать большие взятки, не шедшие ни в какое сравнение с милицейским жалованьем. Вся надежда была на совесть и классовую сознательность работников милиции. Государство обращалось к милиционерам с такими лозунгами: «Рабочий-комиссар разбил буржуазию на фронте военном, рабочий-диктатор победит буржуазию на фронте хозяйственном», «В пятилетнюю годовщину зорко смотри за врагом, рабочий, крестьянин, красноармеец!», «Милиционер — часовой законности и порядка».

    Вдохновленный ими милиционер Манухин написал стихотворение о милицейском долге, опубликованное 22 июня 1924 года в «Известиях» административного отдела Моссовета:

    Стою на страже революционной
    И на борьбу всегда готов.
    Я власть Советов охраняю
    От нападения врагов,
    А их у нас в стране немало,
    Бандит, буржуй, лохматый поп,
    Но я на страже… Не проморгаю,
    А если нужно, то пулю в лоб!
    Уйдите лучше, вы, паразиты,
    Из нашей красной стороны,
    Вам нет здесь места, нет покоя
    И власти прежней вы лишены.
    За власть Советов, за власть рабочих
    Мы все готовы, хоть завтра, в гроб…
    Но мы на страже, не проморгаем,
    А если нужно, то пулю в лоб!

    Заканчивалось стихотворение так:

    …Пусть верит Коминтерн, что…
    За кровавый пот, за кровь трудящихся
    Всех в мире рас и наций…
    Жестоко отомстят… наш обновленный флот,
    Стальная армия и силы авиации!

    …Довольно грозное стихотворение. И все же на этом энтузиазме, на этой решимости бороться до конца со старым, «прогнившим» миром во многом держалась тогда страна. Они помогли справиться с такими трудностями, которые не каждое поколение преодолело бы. Стремление построить новую жизнь без буржуев, помещиков, офицеров, попов немало стоило. Много пролито крови, и назад пути не было. Жертвы, казалось, были гарантами светлого будущего. Это не то что фашизм в Германии: проголосовали, утром проснулись, а у власти Гитлер. Нет, здесь было дело посерьезнее. Поэтому, наверное, многим не казалась вычурной резолюция конференции фабрично-заводских комитетов Московского отдела Всероссийского союза муниципальных работников от 9 февраля 1920 года, в которой говорилось: «Обсудив вопрос о международном положении, хозяйственной разрухе страны и о всеобщей трудовой повинности, конференция констатирует, что разрыв белогвардейского кольца победоносною Красной Армией усиливает разложение в буржуазном мире и в то же время миру труда дает возможность построиться в боевые ряды для последнего удара по старому рабскому строю… В настоящее время свобода должна выражаться в упорнейшем свободном труде на общее благо и каждый трудящийся, отбросив личные интересы, должен употребить максимум напряжения для борьбы с разрухой».

    Да, что ни говори, а спасибо нашему народу, что он в те времена нашел в себе силы собраться, встать и пойти дальше. Большая в этом заслуга и милиции. Ну а МУР был вообще организацией легендарной. Служившие в нем гордились своей работой. Свои удостоверения они ласково называли «мурками». Служба в МУРе была и остается самой романтичной из всех милицейских служб. Другим работникам приходилось и приходится заниматься весьма прозаическими вопросами. Прежде всего, конечно, порядком на улицах города.

    До чистоты ли улиц было в первые годы советской власти, когда большинство населения задавало себе один вопрос: «Что я сегодня есть буду?» Но милиции и тогда до всего было дело. Иначе как объяснить, что начальник милиции второго района Москвы 25 апреля 1921 года издал приказ, в котором говорилось следующее: «Обязать упквартхозы и домкомы в боевом порядке приступить к очистке улиц, площадей, переулков, проездов и дворов от мусора, нечистот и т. д. Мостовые и тротуары подметать ежедневно. До 8 часов утра должно быть подметено и убрано. Отнюдь не заметать в 10–12 часов дня, когда население, проходя, глотает бездну пыли с площадей, улиц и дворов. Нажать в порядке боевого приказа на районный отдел очистки». Далее в приказе содержится обращение непосредственно к работникам милиции, которые в обстановке всеобщей неразберихи, наверное, расслабились. Вот оно: «Участковые надзиратели изволили вставать в 9–10 часов утра, являться в отделение за получением распоряжений от начальника отделения, не зная, что творится во вверенном им участке, а посему и начальник отделения не может знать, что делается в районе отделения. Этой ненормальности кладу конец… требую от помощников по административной и административно-строевой части с 9 до 10 часов ежедневно обходить некоторые из участков района и уже являться на доклад к начальнику отделения не с тем, что видел во сне в постели, а о том, что видел в районе при обходе его… Милиционеры всех отделений, за исключением уволенных в отпуск, должны вести себя прилично, как подобает блюстителям социалистического порядка».

    Эмоционально, от души написан приказ. Не знаю, разбивал ли об пол, как Чапаев, начальник милиции табуретки, но в том, что он был до глубины души возмущен нерадивостью и разгильдяйством подчиненных, сомнений быть не может.

    Ну мог ли не возмутиться грамотный начальник, когда, скажем, один из его подчиненных зарегистрировал факт насильственного мужеложства не в графе «другие преступления против личности», а в графе «контрреволюционные заговоры», приписав сверху «педерастия»?

    В том же 1922 году начальник милиции четвертого района, возмутившись другими безобразиями, издал приказ следующего содержания: «…Ни комсостав, ни милиционеры не имеют права отказывать в своем содействии ни нуждающимся гражданам, ни сотрудникам, хотя бы сотрудники были другого участка. Каждый, стоящий на посту, видя какое-либо нарушение в участке товарища, должен указать на замеченное нарушение, а если таковой отсутствует, то принять меры самому. Сменившись с поста или будучи свободным от службы, проходя в какое-либо время по другому участку, каждый чин милиции, заметив недопустимое, должен принять надлежащие меры и ни в коем случае не отказывать в просимом содействии товарищам другого участка. Что же касается перегона через границу к другому товарищу торговцев или подкидывания чего-либо обнаруженного, то таковые проделки буквально не допустимы. При разъяснении предлагаю предупредить всех чинов милиции, что неисполнение сего будет считаться игнорированием всех приказов и распоряжений и к таким лицам будут приняты самые суровые меры взыскания вплоть до отдания под суд».

    Однако жизнь берет свое и милиционеры пускаются на хитрости. Работники речной милиции сплавляют утопленника вниз по течению до следующего участка, постовые переводят пьяных на другую (чужую) сторону улицы и т. д. и т. п.

    Распущенность, оторванность от народа ставят милиционера в некрасивое, а подчас и опасное положение. В марте 1924 года помощник начальника 12-го отделения милиции Соловьев, член партии и Моссовета, и милиционер Гришин распили пол-литра водки и пошли проверять патенты на торговлю. В то время беспатентная торговля была очень модным занятием. Никто не хотел платить и уравнительный налог, составляющий 1 процент с оборота. В 1925 году, например, ежедневно за беспатентную торговлю милиция штрафовала пятьдесят-шестьдесят мелких торговцев, правда, безрезультатно. Оштрафованный тут же, на глазах милиции, продолжал торговать, перейдя на соседний угол. Особенно много было торгующих фруктами крестьян. Много было и инвалидов. Их нанимали богатые торговцы, поскольку с инвалидов штрафы брались поменьше.

    Все это возмущало работников милиции. И вот, распалившись от алкоголя и законного негодования, Соловьев взял у одного торговца мануфактурный товар и бросил его в грязь, а после этого встал на него и начал топтать ногами. Толпа и главным образом другие торговцы стали возмущаться, кричать: «Бей его (то есть Соловьева), обезоруживай!» Тут в голове нашего блюстителя порядка стало проясняться, и он ясно почувствовал, что его сейчас будут бить и очень жестоко. На его счастье по рынку проходил помощник прокурора Хамовнического района Клыгин. Он тоже понял, что его поднадзорного сейчас будут бить. Врезавшись в толпу, он представился и предложил выделить из собравшихся делегатов и отправиться с ним в 11-е отделение милиции. Толпа согласилась, и вся депутация во главе с Клыгиным двинулась в отделение. Здесь, на совещании секретарей ком-ячеек и начальников отделений милиции, Клыгин произнес речь. Он говорил о том, что если так пойдет дальше, то милиционеры превратятся в городовых, что причина заскорузлости некоторых работников милиции в их отсталости, в крестьянском происхождении. Клыгин говорил о фактах избиения арестованных, о направлении в суд дел на лиц, виновных только в том, что они находились в Москве без прописки. Он рассказал о том, как работники милиции арестовали и посадили в тюрьму женщину только за то, что она ушла от мужа…

    На совещании было высказано немало здравых и ценных мыслей. Многие кивали и даже аплодировали, но заметных изменений в работе милиции не произошло.

    Вообще, прекрасных порывов, нужных и своевременных приказов руководителями органов милиции тех лет издавалось много. Этому способствовало то, что в руководстве милиции находились способные и достаточно культурные люди, а также то, что государство было еще слабое и действовало с учетом обстановки: старалось, когда возможно, не обострять отношений с пролетариатом, не идти напролом. В 1918 году руководителями Совета Благушинско-Лефортовского района, например, были направлены руководителям районного комиссариата (милиции) письма с такими предписаниями: «Во время охраны булочных милиционеры должны уговаривать толпу и ни в коем случае не держать себя вызывающе», или: «будет… крестный ход из церкви Преображения, которому предлагаем препятствий не чинить и в то же время принимать меры к устранению всяких хулиганских выходок, с какой бы стороны таковые ни исходили», или вопросами: «Почему во вверенном вам комиссариате продержали целые сутки реквизированных коров, по чьему распоряжению таковые были выдоены и куда девались две коровы?» Действительно, куда?

    Требовательность к своим сотрудникам проявляли и сами руководители органов милиции. Как-то в марте 1921 года руководители МУРа прошлись по квартирам, в которых их подчиненные проводили обыски, и установили, что в 35-й квартире дома 11/28 по Каланчевской улице, где жил Агафонов, агент Макаров по окончании обыска потребовал самовар и белый хлеб. За эти действия, «роняющие достоинство агентов МУРа», Макаров был арестован на пять суток. Другой агент, Кукушкин, был арестован на пятнадцать суток за то, что, «находясь в засаде, воспользовался мукой с разрешения граждан в месте засады». Кроме того, отмечая в выпущенном по поводу допущенных злоупотреблений приказе некорректное обращение лиц, производивших обыск, с гражданами, начальник МУРа указывал на то, что это явление недопустимо и будет впредь строго караться.

    Строго взыскивали начальники с подчиненных и за рукоприкладство. 2 февраля 1921 года, например, приказом начальника МУРа был отстранен от работы за нанесение побоев арестованным агент А. П. Катаев. Но и строгие меры не смогли изжить старых привычек. Способ установления истины с помощью насилия продолжал существовать. Стоит отметить, что самих уголовников такая форма обращения с ними представителей власти не очень-то возмущала. Это был и их метод. Именно в мордобое милиционер и преступник находили общий язык. Здесь как бы не существовало представителя закона и правонарушителя. Были тот, кто бьет, и тот, кого бьют. Преступники уважают силу и оскорбленного самолюбия не выказывают, как это делают люди, далекие от преступной среды.

    Когда в начале шестидесятых годов мне на Петровке, 38 довелось увидеть такое избиение, меня начало трясти. Мне показалось диким и неестественным избиение человека, лишенного возможности защитить себя.

    Попытаться оправдать эти действия можно было только с помощью логики. Задержан преступник на короткий срок, времени на длительные допросы нет, улик тоже. Почему бы идти не от улик к признанию, а от признания к уликам? Что церемониться со всякой мразью, которая, выйдя на свободу, снова совершит преступление и, может быть, тяжкое? Кто-то мучается этими вопросами, а кто-то, не мучаясь, употребляет силу для достижения нужного результата.

    Существовали и другие нежелательные явления, мимо которых милицейское начальство не могло пройти. Например, игра с оружием. По этому поводу в июле 1918 года начальник уголовно-разыскного отдела милиции издал такой приказ: «Мною замечено, что сотрудники часто без всякой надобности в канцелярии и инспекторских комнатах играют револьверами и даже щелкают курками. В предупреждение могущих произойти несчастных случаев предписываю сотрудникам УРП в присутствии других лиц без надобности огнестрельное оружие из карманов и кобур не вынимать и отнюдь не позволять себе играть оружием или щелкать курками ради баловства».

    Такое предупреждение являлось совсем не лишним. В милицию пришло работать много мальчишек, для которых пистолет еще недавно был игрушкой.

    «Скорбный список», опубликованный в 1922 году и насчитывающий шестьдесят пять фамилий, свидетельствует о том, что милиционеры гибли не только от пуль бандитов, но и от неосторожного обращения с оружием. Так, в 12-м отделении милиции в Малом Могильцевском переулке в 1918 году от нечаянного выстрела погиб милиционер Кузнецов, в 1919 году — Гаранин, в 11-м отделении на Дорогомилово-Тишинской площади в 1918 году был убит милиционер Круглов, во втором Пречистенском комиссариате в 1918 году убит милиционер Локне.

    В ноябре 1927 года нелепый случай произошел с участковым надзирателем 27-го отделения милиции Миллером. Говорили, что он дал поиграть заряженным револьвером своему трехлетнему сынишке и тот, нажав ручонками на курок, сразил папашу Миллера наповал. Бедный ребенок от испуга заплакал. Так нелепо погиб старый член партии, участник Гражданской войны, командир кавалерийского полка, имеющий семь ранений и несколько контузий. Убийцу несли за гробом на руках, и он, от нечего делать, пускал слюни. Поговаривали, правда, что Миллер покончил с собой по политическим мотивам, но кто теперь в этом разберется? А возможно, всё это досужие домыслы, и клеймо отцеубийцы Миллер-младший носил всю жизнь совершенно справедливо. Ведь не скрывали же власти факт самоубийства помощника начальника 18-го отделения милиции (оно тогда находилось на Селезневке) Ларюшкина. Высказывалось предположение, что Ларюшкин крайне переутомился на работе. Он приходил в отделение в пять-шесть часов утра и засиживался на работе до двенадцати ночи.

    Милиционеры, конечно, гибли не только под колесами трамваев, от случайных выстрелов и самоубийств. Главной причиной их гибели были убийства. После войны в руках преступников находилось много огнестрельного оружия, ну а о холодном и говорить нечего.

    Милиционеров, конечно, учили стрелять. На то, чтобы достать оружие и произвести прицельный выстрел, отводилось не более пяти секунд. На вооружении милиции в двадцатые годы не было ни «ТТ», ни «Макарова». Имелись пистолеты «браунинг», «маузер», «штейер», «дрезе», револьверы «наган», «волла-дог». Пистолеты, как правило, были меньше, их легче было носить, но зато наган был надежнее. Патроны в нем не заклинивало, как в пистолете, с предохранителя его не надо было снимать, а следовательно, сэкономив секунду, можно было сохранить себе жизнь. Калибр оружия, которым пользовались агенты, был не меньше 7,65 миллиметра, поскольку выстрел из оружия крупного калибра валил преступника с ног. И все же оружие, даже самое хорошее, не всегда спасало работника милиции. У бандита перед милиционером всегда есть преимущество: за ним первый выстрел. Вот несколько случаев разных лет, когда работники милиции погибали при исполнении служебных обязанностей.

    В семь часов вечера 29 апреля 1926 года, на Арбате, недалеко от Смоленского рынка, милиционер Корольков увидел бандитов, ограбивших магазин Чаеуправления. Они пытались скрыться с места преступления на «лихаче». Корольков бросился за ними в погоню, вскочил в такси и около Горбатого моста через Москву-реку нагнал бандитов, но те выстрелили в него и убили. Похоронен Корольков на Ваганьковском кладбище. В конце декабря 1929 года, серым, пасмурным днем, в Перове, бандиты убили сотрудника Центророзыска Л. С. Шарометова. Он сопровождал артельщика «Всекобанка» Пивоварова, несшего 5 тысяч рублей. Когда-то Шарометов возглавлял розыск банды Яшки Кошелькова, отнявшей в Сокольниках автомобиль у Ленина. Получил Шарометов от бандитов пять пуль, по пуле за каждую тысячу.

    Убийства милиционеров не прекращались и в последующие годы. 16 апреля 1935 года банда Лейферова, совершив ограбление, пыталась скрыться с места происшествия с мешками, набитыми похищенным. Заместитель начальника управления милиции первого района столицы Кандиано настиг их. Один из бандитов, Куняев, выстрелил в него и ранил. Кандиано это не остановило, и он, бросившись на бандита, сбил его с ног, но в этот момент главарь банды, Лейферов, выстрелил в Кандиано и убил его. В октябре того же года бандиты Куняев и Дермичев были замечены в кинотеатре, недалеко от Курского вокзала, милиционером Зверковичем, который стал преследовать их. Бандиты забежали в подъезд одного из домов на Земляном Валу, куда за ними последовал Зверкович. Там Куняев его застрелил, и бандиты скрылись. В конце концов банда была выловлена и бандиты приговорены к расстрелу.

    Незадолго до войны, в ночь на 4 марта 1941 года, И. П. губонин и Г. С. Александров убили ударом колуна по голове милиционера, несшего дежурство у итальянского посольства. Бандиты отобрали у него револьвер, с которым намеревались совершать бандитские нападения. Оказалось, что эти негодяи свою банду называли обществом «Тихая смерть».

    Встречаясь с преступником один на один, милиционер должен был не только хорошо стрелять, но и драться. В арсенале уголовного мира и в то время было немало приемов, о которых знали работники милиции. Прием одесской шпаны: удар головой в лицо — часто практиковали хулиганы, преступники применяли также «вилку» — удар двумя пальцами в глаза, «датский поцелуй» — выпад, состоящий из трех ударов: кулаком правой руки в лицо, локтем левой руки в живот и носком ноги в голень или коленом в пах. Применялся еще «галстук» — преступник накидывал сзади на шею веревку или шарф и затягивал их, как аркан.

    Преступник мог накинуть на голову милиционера снятые с себя пальто, пиджак или плащ, мог нанести удар в лицо полями твердой шляпы (котелка), бросить в глаза песок, табак, перец, мог замахнуться палкой или ножом и нанести ему, воспользовавшись тем, что сотрудник, обороняясь, поднял руки, удар ногой в живот. Женщины, отбиваясь от задерживавшего их милиционера, могли ударить его концом зонтика, шпилькой от шляпы, связкой ключей, дамской сумочкой, в которой находились гиря или камень. Могли, наконец, искусать милиционеру лицо, руки. А уж об оскорблениях и угрозах, которые стражам порядка приходилось слышать постоянно, и говорить не приходится. Ужас положения милиционера состоит еще и в том, что он на себя принимает все недовольство граждан, вызванное неправильными или нежелательными решениями властей. При этом нельзя не учитывать и культурный уровень граждан, способных не только на грубость и матерщину, но и на плевки в лицо, насилие. Виноваты в этом были, конечно, не только люди, но отчасти и тяжелые условия их жизни.

    Одна проститутка на Павелецком вокзале обозвала милиционера нецензурно. Было это 3 марта 1925 года. Когда ее спросили, почему она это сделала, она ответила, что находилась в нервном состоянии «от этой проклятой жизни». Жизнь для многих была «проклятой».

    Заглянув в московские «дыры», нельзя было не ужаснуться. Вот хотя бы сухаревские подземные уборные. Грязь и смрад. Здесь взрослые и мальчишки-беспризорники резались в карты. Проигрывали всю одежду, оставаясь голыми. Друзья выручали, давали на время, чем прикрыться. Проигравший тут же шел на Сухаревку, крал и снова ставил похищенное на кон. Большинство игроков составляли «занюханные», то есть кокаинисты. Спали беспризорники в ямах, вырытых у стены Китай-города, и в находившихся около нее вечно мокрых, зловонных уборных. Уборные эти под полукруглыми черепичными крышами напоминали домики, стоящие у железной дороги, с балкончиков которых дежурные показывали машинистам флажки.

    Ночевали беспризорники и в котлах, в которых сезонные рабочие варили асфальт. По окончании рабочего дня котлы еще долго сохраняли тепло. Беспризорники старались сохранить с рабочими хорошие отношения, и когда те оставляли что-нибудь на рабочем месте, всегда им забытое возвращали.

    По отношению к другим работникам, и прежде всего к работникам торговли, беспризорники такой чуткости не проявляли. Нападали целыми стаями, «на шарап», на какой-нибудь лоток Моссельпрома, хватали пачку папирос и бежали дальше. Лотошница за ними, конечно, не гналась: пока будешь бегать — все растащат.

    Когда в 1925 году в центре города появились автоматы по продаже табачных и кондитерских изделий, беспризорники наловчились стачивать об асфальт копейку царского времени, и когда этого не замечал сторож (а к автоматам были приставлены сторожа), опускали монетку в щель. Автоматы от этого ломались, но зато беспризорникам доставались папиросы и шоколадки.

    Между Малым Сухаревским и Малым Сергиевским переулками находился так называемый «рваный переулок». Настоящее его название Цветной. Мы о нем упоминали. Там, в развалинах, в двадцатые годы жили бездомные бродяги, занимались своим ремеслом под открытым небом среди груды камней проститутки. У грязной стены на бечевке были развешаны белье и лохмотья, а рядом, прямо на земле, вповалку, положив кирпичи под голову, спали пропьянствовавшие всю ночь босые люди. По вечерам по переулку было опасно ходить: убьют или ограбят. В этом переулке постоянно сводила счеты между собой и местная рвань. В ночь на 7 июля 1925 года здесь был убит Бузин — «Ленька-летчик». Убил его Гусев с Трубной площади, вынюхавший весь кокаин, продать который поручил ему Бузин.

    Цветной бульвар тоже был не самым чистым местом. На бульваре постоянно обитали группы оборванных женщин. Лица их, опухшие от пьянства, были раскрашены синяками. С ними рядом находились их мужики из той же спившейся братии. «Дамы» и «кавалеры» пили, матерились и дрались, а ночью здесь же, на земле, укладывались спать. Их не смущали ни грязь, ни присутствие вонючего писсуара. Здесь же «дамы» пытались всучить себя прохожим за любую плату.

    Проституток ловили, помещали в концлагерь. Находился он чуть выше Смоленской набережной и назывался «Новопесковским» (по имени одного из находящихся там переулков). Концлагерь не был похож ни на Освенцим, ни на Майданек. Содержалось там несколько сотен заключенных. Их воспитывали, приглашали к ним артистов, вместе с которыми заключенные пели «Интернационал», «Дубинушку» и другие песни. В Москве и под Москвой, например во Владыкине по Савеловской дороге, создавались колонии для проституток, где заблудших обучали ремеслу и приобщали к общественной жизни.

    Особенно много проституток было в центре города.

    Об этом, в частности, говорит акт проверки, проведенной в августе 1922 года руководством московской милиции, в котором отмечалось, что «уличная торговля» производится в полном разгаре до двух-трех часов ночи в продолжении всей Тверской, Дмитровки и пр. Толпы торговцев настолько привыкли к бездействию милиции, что, помимо прямых нарушений, бесчинствуют и хулиганят. В двадцатые годы в Москве насчитывалось пятнадцать тысяч проституток. Значительная их часть была больна венерическими заболеваниями и прежде всего сифилисом. По статистике за 1928 год, сифилисом болела треть представительниц древнейшей профессии. За это их не любили женщины и побаивались мужчины. Зато к проституткам хорошо относились домоуправы, так как те исправно платили за квартиру, и приезжие: у проституток можно было переночевать.

    Распространенность венерических заболеваний подвигла народных поэтов на сочинение лозунгов в духе времени, например, такого: «Шанкеры, бобоны — становись в колонны!», а на стенах поликлиник появились плакаты: «Сифилис — не позор, а народное бедствие!» Кто-то, говорят, на таком плакате внизу приписал: «А мне от этого не легче».

    Со временем лицо московской проституции несколько изменилось. Если в первые годы среди проституток было больше представительниц рабочего класса и крестьянства, то к середине двадцатых годов стало больше «интеллигенток», женщин «из общества». Многие проститутки стали представляться дочерьми фабрикантов, аристократов. Это, наверное, должно было повлиять на оплату, да и не всегда это было враньем. Некоторые из них могли с клиентом заговорить по-французски.

    Одним из излюбленных мест «приличных» московских проституток был Петровский пассаж. Здесь «подрабатывали» жены мужей, получавших 200–300 рублей в месяц, матери семейств, одним словом, женщины, занимающие положение в обществе. Они тихо бродили мимо витрин, разглядывая дорогие красивые вещи, а когда мимо них проходили мужчины, тихо и ласково шептали: «Я живу недалеко». А в ответ на вопросительный взгляд щебетали: «Тридцать рублей». На 30 рублей тогда можно было купить две коробки пудры «Коти», или три пары заграничных чулок, или фетровые боты, или модную шляпку. Красота требовала жертв, и женщины на них шли.

    Несмотря на жилищный кризис, мест для притонов все же хватало. И на притоны разврата, и на наркотические, и для азартных игр, и просто воровские. Вот некоторые из них: в Головине переулке, между Трубной и Сретенкой, находился так называемый «кокаиновый домик». Держали его мать и сын Новиковы. Журналист Шляхтер, его жена, артистка, и приятель, журналист и писатель Кардашов в 1925 году открыли притон опиума для интеллигентной публики. Здесь можно было не только курить и нюхать, но прочесть маленькую книжонку рассказов француза К Фаррера «В грезах опиума», в которой восхваляется это одурманивающее зелье.

    Прелести наркотического опьянения, описанные в рассказах Фаррера, были не для всех. Нанюхавшись кокаина в притонах Цветного бульвара и Домниковки, наши любители сладостных ощущений начинали страдать от страшного зуда кожи, им казалось, что по их телу бегают вши, крысы, змеи, что они подползают к горлу, вгрызаются в кожу и т. д. До такого состояния доходили не все и не сразу. Кокаин, как главная «дурь» тех лет, оставался одной из причин совершения краж, грабежей и убийств.

    В двадцатые годы в Москве проживало более тысячи китайцев. Многие из них держали прачечные. Жили они обособленно, сохраняя свои обычаи. Привычными для них были опиум и настольные игры: лото, фишки, карты. Поэтому, естественно, в Москве существовали китайские опиумные и игорные притоны. Такие притоны были, например, в доме 24 по Последнему переулку, в доме 12 по 1-му Спасскому тупику, в домах 5 и 20 по Большому Сухаревскому переулку, в доме 8, квартире 26 по Большому Кисельному переулку, в доме 3/2 по Садово-Спасской улице и по многим другим адресам. После событий на КВЖД многих китайцев репрессировали, так что не только притонов, но и прачечных не осталось. Конечно, наркотические притоны были не только китайские. Известен, например, «волчатник» в Проточном переулке. Хозяйкой его была «касатка», грубая одноглазая баба, пользующаяся авторитетом в воровском мире. К ней в дом приносили ворованное, здесь же всегда можно было достать кокаин. «Королем кокаина» в Москве называли некоего Батинина — Батулина. Когда в январе 1925 года его арестовали агенты уголовного розыска, то в доме его они обнаружили маленькую «наркоразвесочную фабрику» с тремя работницами.

    Борис Пильняк в повести «Иван Москва» писал: «…B притонах Цветного бульвара, Страстной площади, Тверских-Ямских, Смоленского рынка, Серпуховской, Таганки, Сокольников, Петровского парка — или просто в притонах на тайных квартирах, в китайских прачечных, в цыганских чайных — собирались люди, чтобы пить алкоголь, курить анашу и опий, нюхать эфир и кокаин, коллективно впрыскивать себе морфий и совокупляться… Мужчины в обществах «Черта в ступе», или «Чертовой дюжины», членские взносы вносили — женщинами, где в коврах, вине и скверных цветчишках женщины должны быть голыми. И за морфием, анашой, водкой, кокаином, в этажах, на бульварах и в подвалах — было одно и то же: люди расплескивали человеческую — драгоценнейшую! — энергию, мозг, здоровье и волю — в тупиках российской горькой, анаши и кокаина». Энергии этой у нас не так много, как кажется. Жалко каждой капли. Заботу о ее сохранении также взяла на себя милиция. Официально свободное обращение наркотических веществ было запрещено 14 ноября 1924 года совместным постановлением ЦИК СССР и ВЦИК. Инструкцию о хранении и торговле наркотическими веществами предлагалось издать Наркомздраву, что тот и сделал.

    Что касается игр, то с появлением нэпа появился и игорный бизнес. Поначалу было разрешено играть в лото, механический ипподром, разрешались такие карточные игры, как винт, преферанс, бридж, безик. Вскоре, правда, свобода игорного бизнеса была ограничена. В соответствии с инструкцией № 355, выпущенной по этому поводу 22 февраля 1922 года, заведения, получившие разрешение на организацию у себя определенных игр и уплатившие промысловый налог, не имели права организовывать какие-либо другие игры без соответствующего на то дополнительного разрешения. Инструкцией категорически запрещались азартные игры, к которым были отнесены карты, лото, рулетка и др. Запрещались игры на деньги. Вообще азартными были признаны игры, успех в которых зависел не столько от умения играть, сколько от удачи и шулерства, и в которых расчет шел на деньги. Следует добавить, что инструкция требовала, чтобы вход в игорное заведение был свободным. Это позволяло хоть как-то наблюдать за их деятельностью. Уследить за всем было, конечно, невозможно. В игорном бизнесе существовали свои правила, не очень-то отличающиеся от приемов обыкновенных мошенников. И мошенники в игорном деле были свои, особенные. Завсегдатаи бегов, «тотошники», создавали ажиотаж вокруг лошади, которая заведомо для них не должна была прийти первой, «мазчики» в казино увеличивали ставки, вовлекая деньги играющих в оборот заведения, а «благодетели», торчавшие у игорных столов, ссужали проигравшим деньги, беря в залог ценные вещи и договариваясь о встрече на следующий день. Многие денег для возвращения долга не находили, и их ценные вещи, драгоценности переходили в руки «благодетелей».

    К тридцатому году все игорные заведения в Москве были закрыты.

    Но притоны разврата продолжали существовать. В 1926 году работниками МУРа был «накрыт» притон в квартире генеральши Обуховой, в доме 8 по Благовещенскому переулку. Благородная хозяйка, хорошая мебель, культурная обстановка делали это заведение привлекательным. Притон «работал» с одиннадцати вечера до пяти утра, и за это время в нем успевало побывать до тридцати гостей. Знаком того, что свободных мест нет, был шарф на окне. Постучавшись, пришедшие говорили пароль: «архиерейский носик» или «чашка кофе». В случае каких-нибудь непредвиденных обстоятельств заведение покидали через соседнюю квартиру, которую занимал дьякон, так что, согрешив, можно было тут же и покаяться.

    В доме 12 по 2-му Волконскому переулку, соединяющему Самотечную улицу с Божедомской (улица Щепкина), завела притон у себя дома дворничиха А. Ф. Миндер. Ее умерший муж когда-то был владельцем Старопокровской аптеки и имел заводик по разливу минеральных вод, а последние годы держал чайную у Красных Ворот. Когда в 1925 году мужа не стало, Аделаиде Федоровне, для того чтобы как-то сводить концы с концами, пришлось открыть «заведение».

    В начале двадцатых годов притоны существовали и при некоторых банях. В сентябре 1923 года в Московском губернском суде слушалось дело о создании притона разврата в Сандуновских банях. В суде выяснилось, что банщики по требованию посетителей приглашали в номера женщин. Стоила услуга 100 рублей, половина из которых шла банщику. Проституток находили у подъезда, их там стояла очередь. Клиенты, если не указывали, какую именно женщину им привести, получали ту, которую приводили им банщики. Такими услугами посетители Сандунов пользовались и до революции.

    В апреле 1926 года работники МУРа накрыли притон разврата на Пятницком кладбище. Там стоял маленький домик, который арендовал некий Акимов. Он торговал спиртным и пускал в дом парочки, с которых брал по 5 рублей. Когда сотрудники милиции нагрянули в его кладбищенскую светелку, они застали там семь таких парочек.

    Для милиционеров проститутки были, конечно, соблазнительны. Они всегда выражали готовность откупиться от них натурой, однако пользоваться их услугами многие не решались: боялись заразиться. Находились такие, которые, прикрываясь борьбой с проституцией, «использовали» женщин совсем иных профессий. Так, в ноябре 1926 года участковый 42-го отделения милиции Павлов и агент МУРа Морозов в два часа дня пришли в общежитие Нарпита в Гончарном переулке и без всяких оснований задержали, якобы за проституцию, Садошкину и Терентьеву, живших там со своими детьми. Милиционеры привезли женщин в дежурную камеру, и Павлов стал угрожать им высылкой на Соловки. Испугавшись, женщины не стали оказывать сопротивления. Губернский суд дал Павлову пять, а Морозову — четыре года лишения свободы.

    Милиционеры 24-го отделения милиции Иванов и Широков в 1925 году приходили в Ермаковский ночлежный дом (там ютилась нищета, так как с постояльцев брали всего по 20 копеек за ночь), входили в комнаты, где спали женщины, поднимали одеяла, а заметив молодых и симпатичных, забирали их как «нюхательниц» и уводили с собой. По дороге, под видом обыска, заводили в подъезд и насиловали. Милиционеров посадили. Начальника отделения Маштакова привлекли к ответственности за халатность. Он поощрял пьянство и разврат в отделении. В насилии над женщинами в возглавляемом им отделении участвовали и другие сотрудники. Защищая одного из них, Константинова, адвокат Брауде, как это обычно делают в таком случае адвокаты, во всем обвинял потерпевшую. Он сказал, в частности, такое: «Навозова (потерпевшая. — Г. А) пыталась подкупить своим кокетством Константинова, старалась пробудить в нем животные инстинкты и сумела это сделать. Константинов потерял облик милиционера и стал просто мужчиной, а Навозова для него — не арестованной, а просто женщиной». Адвокат был прав: никакие милицейские галифе не спасут человека от грехопадения, если он его захочет.

    Падению нравов способствует, как известно, и пристрастие к спиртному.

    Как-то летом 1928 года милиционер 31-го отделения Черкасов, одетый в форму, зашел к хулигану Савоськину, который жил в доме 12 по 3-й Миусской улице. Савоськин еще весной обещал его угостить, и Черкасов этого не забыл. Зашел, посидели, выпили. Тут пришел еще один местный хулиган. Когда компания стала вести себя шумно, соседи возмутились, стали стучать в стену, угрожали вызвать милицию. Такой косности друзья стерпеть не смогли и стали соседей бить. Поскольку Савоськин жил в бельэтаже и матерщина хулиганов, как и вопли жильцов, стала достоянием улицы, перед окнами квартиры собралась толпа. Люди с интересом наблюдали за ходом сражения. Наконец появилась милиция, и вся троица под конвоем проследовала в отделение. Некоторые недоумевали: почему все милиционеры трезвые и опрятные, а один пьяный и растерзанный?

    7 августа того же 1928 года участковый надзиратель (с февраля 1932 года участковых надзирателей стали именовать участковыми инспекторами) Зименков зашел в телефонную будку, стоящую у дома 7 по Петровке (теперь там сквер), где долго и мрачно мочился, приняв ее за уборную. Злые языки утверждали потом, что это с ним не впервой, а уголовники, почуяв запах милиционера, стали с тех пор обходить эту будку стороной.

    Милиционер 17-го отделения милиции Егорченков 24 февраля 1929 года в состоянии довольно приличного алкогольного опьянения влетел в Иерусалимскую церковь, где проходило крещение младенцев, и, громко матерясь, угрожал закрыть храм. Никакие уговоры на него не действовали, а когда его попытались вывести, он стал скандалить и набросился на церковного сторожа Колесина. Сторож попытался укрыться от него в алтаре, но Егорченков извлек его оттуда и избил. С большим трудом удалось доставить этого «стража порядка» в 44-е отделение милиции на Новодубровской улице.

    Егорченков оправдывался тем, что боролся с религиозным дурманом, однако рвения его начальство не оценило и из милиции уволило.

    Примером особо опасного проявления служебного рвения может служить поступок, а вернее, преступление, совершенное в 1926 году милиционером Фитинским. А дело было так. В Подмосковье жил бандит Львов. Население Орехово-Зуевского района его боялось и не знало, как от него избавиться. Львова, конечно, нужно было арестовать, но милиционеры никак не могли застать его дома. Но вот однажды милиционеру Фитинскому повезло. Зашел он к Львову, а тот сидит у самовара и чай пьет. Что делать? Надо бы арестовать, да боязно: бандит-то опасный и наверняка вооружен, да к тому же силен, как черт, при желании может в окно выкинуть. И завел тогда Фитинский с ним разговор, стал «давить на психику». Говорил о его старушке-матери, которая нуждается в помощи, о его жене, детях, о том, какая будет скоро светлая и прекрасная жизнь, как ценят люди добро и честный труд, как плохо их обижать, как подло пропивать награбленное, накопленное людьми тяжелым трудом и т. д. и т. п., и до того договорился, что бандит не выдержал, бросился перед Фитинским на колени и стал клясться завязать с преступной жизнью и прийти с повинной в милицию. Фитинский, обрадованный своим успехом в деле перевоспитания отъявленных бандитов, тоже расчувствовался и пообещал пойти с Львовым по всем инстанциям и добиться для него амнистии. На том и расстались. Придя в родное учреждение, Фитинский о своей психологической победе доложил начальнику Петру Забелину. Но вопреки всем ожиданиям, услышал не похвалу, а несколько весьма нелестных и непечатных выражений в свой адрес, которые сводились к тому, что вся милиция района сбилась с ног, разыскивая Львова, а он, Фитинский, с ним чай пьет и ведет дурацкие разговоры, чем только дискредитирует милицию. Короче говоря, Фитинскому, если он хочет оставаться в милиции, было предложено задержать Львова до 1 июля 1925 года, а если для этого потребуется убить Львова, то и убить. Фитинский покраснел как рак, ему стало стыдно смотреть в глаза товарищам. Вдруг всю свою «педагогическую поэму» он увидел совершенно в другом свете: он трус, который не смог задержать опасного преступника. Что скажут люди, узнав о том, что он, вместо того чтобы схватить бандита, стал с ним болтать черт знает о чем, как какой-то вшивый интеллигент? А что, если Львов обманул его и теперь смеется над ним, а что, если он кого-нибудь уже ограбил или убил? Отвращение к себе смешалось в Фитинском с ненавистью к Львову. Теперь он от него не уйдет! — решил Фитинский и поклялся показать, какой он мужчина. Вскоре такой случай представился. Был тихий летний вечер. Солнце клонилось к закату. В теплом прозрачном воздухе носились жуки и стрекозы. Большие красивые бабочки застывали на зелени листьев. Все дышало усталостью и покоем. Фитинский подошел к дому, вернее к бараку, в котором жил Львов. Бандит районного масштаба мирно сидел на скамеечке около полногрудой жены и наблюдал, как перед ним, на траве, резвились два его сына, Фома и Никита. Фитинский подошел к Львову и завел разговор о том, что пора, мол, ему, Львову, написать ходатайство во ВЦИК о помиловании. В благодарные глаза Львова он старался не смотреть. Нужно было решаться. Снова уйти ни с чем он не мог. Наконец, порывшись в портфеле, как бы ища бумагу и карандаш, Фитинский достал из портфеля пистолет и выстрелил в раскаявшегося. Тот упал, то ли от пули, то ли от неожиданности, но тут же стал подниматься. Фитинский выстрелил в него второй и третий раз. Львов упал и затих. Кричать стали его жена и дети. Никто не ожидал такой страшной развязки. Вернувшись в отделение, Фитинский накатал рапорт на имя Забелина. Он писал: «Согласно вашему устному приказу доношу, что сегодня мною убит бандит Львов». Начальство опять возмутилось. Забелин кричал: «Заставь дурака Богу молиться!..» Все понимали, что совершено убийство и за него придется отвечать. И, действительно, дело на Фитинского, Забелина и Савина, непосредственного начальника Фитинского, который и передал ему указания Забелина о доставлении Львова в милицию живым или мертвым, было передано в суд. Адвокаты Трайнин и Бруштейн утверждали, что в действиях их подзащитных нет состава преступления, и настаивали на прекращении дела, однако суд все же объявил всем троим общественное порицание и запретил им на три года занимать милицейские должности. Но Верховный суд приговор отменил за мягкостью назначенного наказания. Вторым судом Фитинский был приговорен к лишению свободы. Справедливость восторжествовала.

    Вернемся же теперь к тем гражданам, кто представлял собой порочные сообщества Москвы и с кем милиция вела борьбу.

    Если проститутками был оккупирован весь центр, то гомосексуалисты облюбовали его отдельные места. Таким местом, в частности, был сад «Эрмитаж». До 1934 года государство особенно в личную жизнь гомосексуалистов не вмешивалось. Только 7 марта 1934 года, накануне Международного женского дня, наверное, решив сделать подарок женщинам, оно ввело уголовную ответственность за мужеложство. В уголовном кодексе появилась статья 154-а. 7 марта стало «черным днем» гомосексуалистов Советского Союза.

    В 1934 году Московский городской суд рассматривал дело в отношении группы гомосексуалистов, существовавшей с 1927 года. Основателем ее был некто Царев, который называл себя «Катенька». Этим именем он подписывал письма своему любимому Елину, так и писал: «твоя Катенька». Нежность, с которой мужчины относились к своим собратьям по полу, вызывает умиление. Например, один из членов этой компании Ровин, отдыхавший на курорте, в письме Цареву и Елину просил отпустить к нему другого гомосексуалиста, Жиляева, называя его ласково «толстопузеньким». Компания часто собиралась в квартире «баронессы» по имени Петр. Устраивала групповые сношения.

    В одном из уголовных дел 1933 года мне попались показания о таком гомосексуальном «бдении». «В притоне на стенах рядом с Лениным и Сталиным, — сообщает очевидец, — висел портрет бывшей царицы, порнографические открытки. Вывешивался плакат, регламентирующий программу разврата: «До 12 часов ночи выпивка в таверне, затем сладострастное утоление своих желаний. Хозяину будут принадлежать двое по выбору». После выпивки, возбуждающих танцев и «цыганщины», которую исполнял «Вася-стеколыцица», определяются пары и группы. Сначала просто обнимаются, исследуя «достоинства» своих партнеров, потом на полу, диване, кроватях, распространяя отвратительный запах, марая все окружающее экскрементами и вазелином, матерщинясь и визжа «для страсти», ползают друг по другу люди, не разбирая, рот ли, рука, задний проход, хватают со стола закуску, пьют мочу, облизывают мышечное кольцо заднего прохода…»

    Да, отвратителен человек, ищущий наслаждения на путях, противоречащих природе! Алкоголики, наркоманы, токсикоманы по сути своей те же онанисты, убегающие от нормальной жизни в свой ничтожный, противоестественный мирок. Алкоголь, наркотики, подобно Цирцее, превращают человека в животное, невзирая ни на его способности, ни на возраст.

    Обследование несовершеннолетних, проведенное в Москве в 1922 году, показало, что восемь тысяч обследованных детей, от восьми до четырнадцати лет, — это дети «легкой степени преступности»: попрошайки, воришки, хулиганы. Еще восемь тысяч детей, от четырнадцати до шестнадцати лет, нуждаются, по своей причастности к преступной деятельности, в крепких принудительных условиях труда, а четверть из них составляют «тяжелые выродки, нуждающиеся в совершенно особых условиях воздействия».

    Все эти «выродки» отравляли жизнь москвичей. Нужно было принимать жесткие меры. В июне 192ö года вышло постановление ВЦИК и СНК РСФСР об усилении ответственности за хулиганство, в декабре 1927 года — постановление «О мерах к усилению борьбы с самогоноварением», установившее, наряду с административной, уголовную ответственность за изготовление спиртного, а в 1928 году в Москве и некоторых других больших городах открылись широкие двери вытрезвителей. Вопрос об открытии вытрезвителей давно назрел. Доставляемые в отделения пьяные не давали работать, загаживали помещения. Теперь их стали доставлять прямо в вытрезвители. Держали в вытрезвителях задержанных не более двадцати четырех часов. С рабочих, крестьян, служащих, инвалидов, кустарей и красноармейцев за обслуживание брали по 2 рубля, а с прочих граждан (нэпманов, творческих работников и др.) — 5 рублей.

    Медицинский персонал мог поставить доставленному в вытрезвитель один из четырех диагнозов: «Совершенно трезв. Легкое опьянение. Полное опьянение с возбуждением. Бесчувственное опьянение». В примечании следовало указывать: запах денатурата, валерьяновых капель и т. д. (такого разнообразия продуктов химии, как стало потом, тогда не было, и люди, бывало, напивались валерьяновых капель).

    Поскольку одной милиции со всеми безобразиями сладить было не под силу, в конце двадцатых годов стали создаваться дружины. В дружины принимали всех желающих. Поначалу, правда, не знали, как лучше использовать дружинников, и они топили печи в отделениях, подметали пол и разносили повестки.

    25 мая 1930 года вышло постановление СНК РСФСР «Об обществах содействия милиции и уголовного розыска» («Осодмил»), Членами этой организации могли стать граждане не моложе восемнадцати лет, не лишенные избирательных прав и не состоявшие под судом и следствием. Осодмильцы имели право составлять протоколы о нарушении постановлений местных Советов, могли участвовать в обысках, конвоировании арестованных, несении постовой службы. В апреле 1932 года «Осодмил» было преобразовано в «Бригадмил», или БСМ — «бригады содействия милиции», которые строились не по территориальному, как «Осодмил», а по производственному признаку.

    Как это, к сожалению, часто бывает, преступники использовали существование БСМ в своих целях. Летом 1934 года в Сокольническом парке преступная группа, в которую входили Зубков, Ивашков, Перевалов, Прошкина, вооруженные финскими ножами и револьвером, под видом бригадмильцев забирала на аллеях пьяных или парочки влюбленных, заводила их вглубь парка и грабила. Первой поймали Александру Матвеевну Прошкину, неоднократно судимую, и она выдала остальных участников шайки. Но как бы ни омрачали подонки деятельность бригадмильцев, участие последних в борьбе с правонарушениями заслуживало уважения со стороны граждан и всяческого поощрения со стороны государства. Добавим еще, что преобразования в области охраны общественного порядка пополнились таким важным событием, как введение в 1928 году должности инспектора по регулированию уличного движения. В декабре же 1931 года в Москве, как и по всей стране, стали действовать «Правила уличного движения». Они просуществовали до 1939 года. Необходимость в новых правилах назрела давно. Машин в городе становилось все больше. Наряду с различными легковыми автомашинами по улицам города грохотали пятитонные немецкие «бюссинги» с механическими кузовами, как тогда называли самосвалы, большие зеленые «форды», наши грозные «АМО» и другие их собратья по двигателям внутреннего сгорания. Водителей же дисциплинированных было мало. Ездили машины по городу, как хотели. Нижняя часть улицы Горького, у Манежной площади, была тогда узкая и кривая, а поэтому там часто возникали пробки. Прохожие в этих случаях слышали извозчичью брань шоферов, выясняющих отношения.

    Бывали случаи, когда пьяные водители грузовиков наезжали на колонны военнослужащих, шествующих по мостовой, и давили людей.

    Конечно, «Правила уличного движения» повлияли на порядок в движении городского транспорта, но гибели людей на дорогах они, конечно, остановить не могли. 18 июля 1934 года, например, автофургон «Хлеб», ехавший со стороны Большой Богатырской улицы, упал с моста в реку Яузу. Трое находившихся в машине людей спаслись, а один, Лашков, утонул. В том же году Родионов, управляя легковой автомашиной в пьяном виде, сбил на Пятницкой улице милиционера, причинив ему травму головы, и скрылся с места преступления. Его поймали и судили. Сначала по статье 59–3 «в» УК РСФСР — «Нарушение правил трудовой дисциплины на транспорте» (тогда специальной статьи, предусматривающей ответственность за нарушение «Правил дорожного движения», не существовало, она появилась в кодексе 1961 года). Московский городской суд (председательствующий Хотинский) дал Родионову три года лишения свободы «с запрещением водить машины во всех столицах союзных республик, включая Ленинград», но Верховный суд переквалифицировал действия Родионова на статью 111 УК РСФСР — «Бездействие власти и халатность» — и снизил ему срок наказания до двух лет. При этом суд сослался в приговоре на то, что травма головы, причиненная при наезде, для милиционера не столь уж тяжкое последствие.

    Принимались в городе меры и к охране социалистической собственности.

    В конце 1929 года в Москве вместо ночных дежурств дворников вводились ночные сторожа. Было установлено около четырехсот постов. Сторожа имели номерные знаки и свистки, а некоторые и оружие (охотничьи ружья).

    Рост хищений в государственных и кооперативных предприятиях повлек создание в мае 1931 года Отдела по борьбе с экономическими преступлениями (ЭКО), предшественника ОБХСС (Отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности). Были и другие важные изменения. Все большую власть в стране приобретали карательные органы. Они становились душой государства, поскольку страх за свое положение в результате экспериментов в сельском хозяйстве и некоторых других вопросах у руководства страны возрастал. В храмы, молиться о своей безопасности, вожди не ходили, дружественных зарубежных стран у СССР тогда практически не было. Оставалось одно: укреплять безопасность внутри страны силой. Силу решили собрать в один кулак. Для этого в декабре 1930 года наркоматы внутренних дел союзных и автономных республик были ликвидированы и было организовано Главное управление милиции и уголовного розыска. В июле 1934 года был создан единый аппарат Наркомата внутренних дел (НКВД), в который вошли как органы государственной безопасности, так и милиции.

    Вообще, в начале тридцатых годов устанавливается порядок контроля над населением, над его передвижением, переселением и пр. В декабре 1932 года в стране вводится единая паспортная система, вступает в действие «Положение о паспортах». Правда, во многих паспортах еще не было фотографий. Только в 1937 году заставили всех фотографироваться и вклеивать фотокарточки. Без них паспорт считался недействительным. Так вот, с 1932 года все граждане страны, кроме сельских, в шестнадцать лет стали получать паспорта. При аресте паспорт отбирался, а после освобождения из мест заключения возвращался с соответствующей отметкой. Человек, имеющий в паспорте отметку о судимости за опасное преступление, не имел права жить в Москве и в ее стокилометровой зоне. Уголовникам пришлось селиться в Кашире, Твери, Можайске и других городах, окружавших Москву. Усилился контроль и за хождением оружия. В феврале 1932 года была введена так называемая разрешительная система. Торговля, хранение и ношение огнестрельного оружия допускались только с разрешения органов милиции, а в марте 1935 года Главное управление милиции при НКВД СССР издало постановление, запрещающее ношение холодного оружия всем, кроме тех, кому оно необходимо по роду занятий.

    В те годы у милиции был еще один метод воздействия на преступный мир. Назывался он «приводом». Заподозрив кого-либо в совершении преступления, милиционер задерживал подозреваемого и доставлял в отделение. Привод заносился в справку о судимости и учитывался при назначении меры наказания за совершенное в будущем преступление. Отношение к приводам было не однозначным. Кто-то считал их необходимыми, а кто-то находил приводы не только бесполезными, но и вредными. Вред они усматривали в том, что агенты уголовного розыска, не умея или не имея возможности задержать вора во время совершения преступления, желая показать свое служебное рвение, приводили в отделение милиции известных им воров, которых вскоре сами же и отпускали. Воры тем временем присматривались к сотрудникам милиции и внутреннему порядку в отделении. Кроме того, противники приводов считали, что такое безответственное действие, как привод, позволяет лишний раз сотруднику получить взятку, а вору оговорить сотрудника в ее получении. Усиление же таким образом секретной работы с ворами весьма сомнительно, так как карманники сами не знают, где, когда и у кого совершат кражу.

    Все изменения и потрясения, которые происходили в стране, касались и милиции, в частности московской. В 1929 году в ней опять прошла чистка. Одного пролетарского происхождения для работы в милиции стало недостаточно. Стала необходимой политическая незапятнанность сотрудника по отношению к руководству страны. Некоторых членов комиссий, проводивших чистку, интересовали не только отношение к оппозиции, но и «дела давно минувших дней». Бывало, пожилой член комиссии, прищурив глаз, спрашивал испуганного милиционера, которому едва за тридцать: «Вы участвовали в революционном движении 1905 года?» Тот, поморгав и откашлявшись, говорил, что помогал строить баррикады. Тогда следовал второй вопрос: «А какое наказание вы за это понесли?» Наступала неловкая пауза, и опрашиваемый был вынужден признать, что наказания он не понес. Следующая пауза становилась зловещей. У старика возникали всевозможные жуткие подозрения, начиная с того, что отвечающий врет и баррикад не строил, и кончая тем, что он агент охранки и из-за его предательства революция и была разгромлена. Ему и в голову не приходило, что мальчишку просто могли не наказать. Хорошо, что эта мысль посещала председателя комиссии и он отпускал подозреваемого с миром, хотя «революционер со стажем» еще продолжал хитро прищуривать глаз и ставить под сомнение выводы своих товарищей. Так уж, наверное, устроен человек: высказав неправильное мнение, продолжает на нем настаивать, сознавая в душе его нелепость, и даже желать в душе, чтобы оно, вопреки всему на свете, подтвердилось. А сколько несчастных пострадало от неразумных решений, основанных на неправильных выводах, и сколько преступников ушло от ответственности из-за того, что следователи упрямо придерживались одной какой-либо версии и не желали от нее отказываться! Но хватит о грустном. В жизни московской милиции, и особенно ее руководства, случались и приятные моменты. В 1928 году на 5-й Тверской-Ямской улице, напротив Краснопресненского райсовета, был построен большой жилой дом для работников милиции. Подобный дом строился и в Замоскворечье.

    Радость новоселов не омрачало даже то, что, въезжая, они давали подписку о том, что по оставлении службы в милиции они обязуются из дома выехать.

    Конечно, не только карательными мерами государство рассчитывало покончить с преступностью. Люди, чьим девизом было: «Бытие определяет сознание», не могли не сознавать того, что в конце концов преступность смогут победить только хорошие условия жизни и культура. Построить школы, клубы, стадионы в один миг нельзя, а вот покончить с самогонщиками — другое дело, можно. Государство, для того чтобы создать самогонщикам конкуренцию, в сентябре 1924 года стало выпускать двадцатиградусный спиртной напиток, назвав его «Русская горькая». Самогонщики в долгу не остались. Они снизили цены на свою продукцию и увеличили его крепость до пятидесяти градусов. Государство на это ответило увеличением крепости «Русской горькой» до тридцати градусов. Втянувшись в соревнование, государство увлеклось. Кончилось тем, что «горькой» стали спекулировать, пришлось устраивать облавы на спекулянтов.

    Борьба с самогонщиками, спекулянтами, беспатентными торговцами, наркоманами отнимала много сил и времени у работников милиции. А надо было еще бороться с хулиганами, ворами, мошенниками и прочим сбродом.

    Хулиганов в Москве было много, и нередко они чувствовали себя в ней хозяевами. Действовали они целыми оравами. Вот, например, как они вели себя в Черкизове. Представьте: кончился рабочий день, усталые люди возвращаются с работы домой, и вдруг в проходящую по улице женщину попадает дохлая кошка. Хулиганы играют ею в футбол. Крик, мат, оскорбления. В находящийся неподалеку кинотеатр «Орион» лучше вообще не ходить — все равно хулиганы не дадут смотреть картину.

    Были случаи, когда хулиганы и до убийства доходили.

    21 апреля 1935 года в «красный уголок» треста «Мосстройканализация» в Филях ворвалась шайка хулиганов во главе с Бородулиным. Заведующий «красным уголком» Быков объяснил им, что идет техническая конференция и посторонним там делать нечего. Тогда по призыву Бородулина: «Режьте, ребята, ножами!» — хулиганы набросились на стояших у входа граждан. Ударили ножами Быкова и председателя профсоюзного бюро Солдатова, смертельно ранили рабочего Забирова, ранили милиционера Роговского и рабочего Рогова.

    Летом и осенью 1933 года хулиганы активизировались в Пролетарском районе столицы, где находятся такие заводы, как «Серп и молот», «Динамо», имени Сталина (ЗИС). Хулиганы избивали рабочих, издевались над женщинами, черт-те что творили в «красных уголках» и клубах. Действовали в районе две хулиганские группы. Одну из них возглавляли Михеев по кличке «Колчак» и Заравняев по кличке «Большой». Состояли в шайке и менее яркие личности под кличками «Золотой зуб», «Матрос», «Море», «Точило», «Мартын» и др. Михеев носил кинжал, Заравняев — металлическую перчатку. Вторую группу возглавлял Сотченко. Особенно активизировали хулиганы свою деятельность после того, как Сотченко и его друг Андреев были исключены из драмкружка за разлагающее влияние на кружковцев. Уязвленное самолюбие хулиганов, чей талант был отвергнут во имя порядка, стерпеть этого не смогло. Хулиганы решили, что «красный уголок» должен быть разрушен, и разгромили его, разбив к тому же бюст Ленина.

    Рабочих фабрики «Дукат» терроризировали хулиганы во главе с Ивановым по кличке «Поросятник», который жил по адресу: Малый Тишинский переулок, дом 2/4, его ближайшим помощником Васиным по кличке «Колбаса» и Крупновым по кличке «Сережка-шляпа». Как-то в драке с хулиганами из другого микрорайона они зарезали финками двоих.

    По вечерам хулиганы распоясывались и у храма Христа Спасителя, на фасаде которого были слова: «Господи, силою твоею возвеселится царь». Царя не было, зато веселились хулиганы. На набережной летом загорали женщины, и гуляющие мужчины ими любовались. Хулиганы приставали к женщинам и избивали мужчин. Милиция не могла с ними справиться. А место там было чудесное. Только гуляй да радуйся. Парк у храма был засажен деревьями редких пород, от реки веяло прохладой.

    Но особенно распоясывались хулиганы на рабочих окраинах города. Во 2-м Донском проезде, около студенческого «Дома-коммуны», жили строительные рабочие, приехавшие на заработки из разных деревень. По вечерам они собирались около своих бараков, пили самогон, играли на гармошке, дрались. Ссоры затевали то «сапожники», то «пензенские», которых обычно «сапожники» называли «волосатниками», так как те не стриглись. 18 августа 1933 года «пензенские» здорово избили зачинщика драк со стороны «сапожников» Сафонова. «Сапожники» решили разобраться с «пензенскими». Последние, ожидая нападения, пригласили на подмогу корешей с Колокольникова переулка: Былинкина, Плотицына, братьев Василия и Александра Липковых. Жили они там в домах 9 и 12 и слыли известными ворами и хулиганами. Узнав о надвигающемся сражении от уборщицы барака, комендант Иванов принял срочные меры: он забрал у жильцов гармонь, принадлежащую бараку, чтобы она не пострадала, и спрятал ее. 23 августа состоялось сражение. Ему предшествовала алкподготовка. «Пензенские» выпили водки и вышли на улицу. Здесь они встретили того же Сафонова, который, не долго думая, ударил медной гирей по голове Василия Липкова и убежал в свой барак Барак тут же был обстрелян камнями, кирпичами, гирями. Когда стекол в нем не осталось, «пензенские» и кореша с Колокольникова переулка с криками «режь всех!» ворвались в барак. Здесь, в темном коридоре, у двери, за которой спрятался Сафонов, был зарезан не принимавший участия в драке Дашутин. Другие участники драки пострадали меньше. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы побоище не было прекращено вызванными красноармейцами.

    Поводом к избиению для хулиганов могло послужить все что угодно: очки, шляпа, приличный костюм, нерусская физиономия, лысина, шевелюра, наконец, просто улыбка. Вот, например, что произошло 29 апреля 1936 года со слушателями Центральной школы нацменов.

    Школа эта находилась в так называемом «доме Фамусова» на Пушкинской площади. В нем когда-то жила красавица Римская-Корсакова, заставлявшая мужчин на балах прыгать через обруч, а ее служанка Дуняіш стала прототипом фамусовской служанки Лизы. Так вот, когда наши нацмены — Абдулаев, Исмаилджанов и другие — возвращались с торжественного первомайского вечера в прекрасном, приподнятом настроении и пели узбекские песни, потому что они были узбеками и им хотелось петь, к ним подошли Кузьмичев, Бекасов, Медведев, Зорин и другие, всего шестеро, и стали обзывать их чурками, азиатскими мордами и прочими малоприятными словами. Один из узбеков по фамилии Нурутдинов попытался разъяснить хулиганам политику партии и советской власти в национальном вопросе (тогда и среди узбеков встречались идеалисты), но кто-то из «старших братьев» его толкнул, и он упал. Хулиганы разбежались. Около общежития хулиганы снова напали на узбеков. В руке у Кузьмичева на этот раз был нож, у Бекасова — камень, а у Зорина — палка. Они стали бить Мамедова, ударили ножом в горло Абдулаева и в плечо Исмаилджанова. К счастью, Абдулаев остался жив. Хулиганов арестовали. Кузьмичев 22 июня 1936 года был приговорен к расстрелу, который ему Верховный суд заменил десятью годами лишения свободы.

    К сказанному можно добавить, что ранее, в двадцатых — начале тридцатых годов, Школа нацменов называлась Коммунистическим университетом трудящихся Востока имени Сталина. Были в Москве и Коммунистический университет национальных меньшинств Запада имени Мархлевского в Петроверигском переулке, и Университет трудящихся Китая имени Сунь Ятсена на Волхонке. Советские коммунисты были уверены во всемирной победе учения Маркса и готовили в старых московских зданиях лидеров новой эпохи.

    В двадцатые годы в Москве еще существовал обычай проводить кулачные бои. Обычно они устраивались зимой на льду Москвы-реки, недалеко от храма Христа Спасителя, и в них отличался один моряк, фамилию которого история для нас, к сожалению, не сохранила. Дрался он здорово. Русская драка — развлечение красочное. В ней нет устрашающих поз, каких-то фигурных стоек и прыжков. Русские отдаются драке, как музыкант великому произведению, как птица полету, как женщина любимому человеку, безоглядно и страстно. Люди вообще любят делать то, что у них хорошо получается. У русских хорошо получались драки, и они их любили. Со временем, из-за того что власти не поощряли этот вид развлечения, драчуны стали выбирать для боев более укромные места. Например, 28 января 1923 года на железнодорожных линиях между Александровским (Белорусским) и Савеловским вокзалами сошлись в кулачном бою жители Ямской слободы и Сухаревского рынка. Участвовало до тысячи человек. Главную силу дерущихся составляли ломовые и легковые извозчики. Начинали драку, как всегда, мальчишки. Когда драка была в самом разгаре, нагрянула милиция, потребовала прекратить побоище, но на нее никто не обращал внимания. Правда, кто-то рявкнул: «Вас, что ли, бьем, уходите, пока целы!» — и снова полез в драку. Утихать бой стал лишь после того, как милиционеры открыли стрельбу.

    Еще 7 марта 1926 года, в Прощеное воскресенье, кулачный бой должен был состояться у Бабьегородской плотины, но конная и пешая милиция его быстро пресекла.

    Для крупных столкновений были и другие причины. До наших дней в Москве сохранились будки, где сидят чистильщики обуви. Внешне они напоминают цыган, но москвичи их всегда называли «армяшками». На самом деле они ассирийцы. Много лет назад они заняли свою «нишу» в московской жизни. Они чистят обувь, продают шнурки, стельки, гуталин. Для большинства из нас они загадка, несмотря на всю простоту их ремесла.

    Конечно, в Москве чисткой обуви занимались не только ассирийцы. В 1930 году в городе неожиданно появилось много русских мальчишек с ящичками и щетками, которые занялись этим ремеслом, но скоро их самодеятельность была прикрыта, и на чистку обуви снова вернулась монополия ассирийцев. В Москве даже существовал Центральный союз ассирийцев. Москвичам все ассирийцы казались одинаковыми. На самом деле это было не так. В феврале 1925 года «Вечерняя Москва» поведала о том, что в столице живут ассирийцы двух племен: тиараи и канаи. Тиараев — десять семей, а канаев — шестьдесят. Все они турецкоподданные. Стоянки для чистки обуви им определял Союз ассирийцев, арендующий места у МКХ (московского коммунального хозяйства). Так продолжалось три-четыре года, и все это время племена вели между собой войну за лучшие точки в городе. Зута Михайлов был канаем. Он имел точку у дома 35 по Тверской (на углу Леонтьевского переулка). Когда дом стали ремонтировать, Михайлову пришлось пересесть к дому 37 (на угол Гнездниковского переулка). Вскоре он заболел и его место занял Вазиров из племени тиараев. Когда Михайлов выздоровел и пожелал вернуться на свое место, Вазиров его не пустил. Не помогло и обращение в Союз ассирийцев. Вазиров никого не слушался. Кончился спор побоищем. Несколько человек было ранено, один убит. В суде Вазиров заявил, что ассирийцы решили не топить друг друга и молчать. Действительно, как ни бился с ними суд, они твердили одно: ничего не видели, ничего не знаем.

    И все же до нас дошел рассказ одного ассирийца о таком побоище, произошедшем, правда, несколько раньше, в декабре 1924 года. В Московском архиве хранится протокол, составленный по заявлению Калебара Георгиевича Мирзаева тридцати семи лет, персидско-подцанного из города Урби. Он рассказал, что в Москве существуют две группы ассирийцев. Первая состоит из казаков («ашкретов» по-ассирийски). Возглавляет ее бывший князь округа Дизин (Турция — Персия) Малик-Дишо Лазар (по-русски Осип Лазар), проживающий в доме 3 по 3-му Самотечному переулку. У него имеются помощники: «дьякон Инвия» — Михаил Гевардизов — управляющий домом, в котором живут князь, Александр Адамов, Даниил Дзервитаев и др. Князь находится на иждивении казаков, которых насчитывается около трехсот. Вторая группа — это группа так называемых крестьян. Они большей частью неорганизованны. Проживают они в доме 20 по Живареву переулку, в доме 9 по Уланскому переулку, в домах 4 и 7 по Лукову переулку и в доме 26/6 по Домниковке.

    22 ноября 1924 года состоялось заседание комиссии по выдаче мест для чистки обуви, которая заседала в помещении Центрального союза ассирийцев (Каланчевская улица, дом 23/40). Председателем комиссии был священник-архиерей Бит Алхазов, который переменил свое звание и именуется теперь «атури». Один из наших «крестьян», а именно Яков Иосифович Семенов, потребовал от князя перераспределения мест, поскольку князь распределил места неправильно: дал своим приближенным по несколько мест для чистки обуви и самые лучшие, в то время как крестьянам было дано очень мало мест и плохие, а кроме того, Семенов обвинил князя в том, что тот распределил места без согласия комиссии, членом которой он, Семенов, являлся, и потребовал от князя перераспределения мест. Князь отказался и заявил, что он князь и как князь, и как председатель комиссии может распределять места, как хочет. Тогда Семенов ответил, что в советской России князей нет и он никаких князей не признает, а кроме того, заявил, что Лазар (то есть князь) брал взятки за предоставление хороших мест. Это было принято Лазаром за оскорбление, и его главный помощник Михаил Гевардизов (дьякон Инвия) заявил, что мы покажем тебе, как оскорблять князя. На том и разошлись. Спустя месяц князь через стариков-ассирийцев предложил крестьянам прийти к нему на поклон с условием, что у того, кто его оскорбил, будут вырезаны губы. На поклон «крестьяне» не пошли и своих выдавать не стали. На следующий день, 23 декабря 1924 года, князь распорядился прекратить работу по чистке обуви в Москве, а вечером «казаки» стали подтягиваться к домам, где жили «крестьяне». У домов ассирийцев в Уланском, Лукове и Живареве переулках собралось по сотне «казаков». До вечера 24 декабря все было спокойно, а в восемь часов вечера на дом 20 по Живареву переулку было совершено нападение «казаков». Сперва напало человек тридцать, а потом сто пятьдесят. Были выбиты окна, двери, избиты палками несколько «крестьян». В доме от испуга умер девятимесячный ребенок и заболели две женщины.

    Нападение было пресечено вмешательством милиции. Никого из «казаков» задержать не удалось. В тот же день было совершено нападение на «крестьян», живущих на Домниковке. Утром 25 декабря двести «казаков» напали на дом в Уланском переулке, но благодаря милиции и дворникам избиения не произошло, а вечером агенты ГПУ арестовали князя Лазара и его приближенных. Пока две недели князь сидел в ГПУ, все было спокойно, но, когда его освободили, нападения «казаков» на «крестьян» возобновились. Кроме того, князь через своих помощников передал «крестьянам», что за то, что он, князь, сидел две недели в тюрьме, нужно внести контрибуцию и прийти к нему на поклон, а иначе он будет мстить, так как, согласно обычаю, за оскорбление князя полагается месть.

    Сколько правды в этом рассказе, сказать не берусь, но факт остается фактом: для драк и поножовщины в Москве существовали разные поводы.

    Помимо кулачных боев и сражений между ассирийцами, обострялись в Москве и Подмосковье отношения местных жителей с цыганами. Разница между цыганским пением и цыганами, наверное, не меньше, чем между русскими гениями и простой пьянью. Конокрадство, да и вообще воровство, у цыган не считается зазорным. Местное население этого своеобразия цыганам не прощало. В начале 1926 года, недалеко от подмосковного города Пушкино, крестьяне сожгли на костре цыгана, укравшего коня. В самой Москве к цыганам тоже относились не лучшим образом и не желали их соседства. Идя, как говорится, навстречу пожеланиям трудящихся, Моссовет в апреле того же года запретил цыганам «раскидывать свои палатки» в пределах Московской окружной железной дороги. Цыгане подались за город, но и тут то и дело возникали стычки между ними и местными жителями. В Измайловском лесу произошло настоящее побоище между цыганским табором и местными парнями. Прекратить его конной и пешей милиции удалось с большим трудом.

    Не жилось мирно местному населению. Из-за всякой ерунды возникали драки в общественных местах и, в частности, на рынках. Так, 18 сентября 1925 года у входа на Сухаревский рынок возникла драка между ворами. В драке был убит вор-рецидивист Василий Никитин по кличке «Васька-Москва». Кличку «Москва», надо сказать, носил не только Никитин. И в послевоенные годы в Москве был вор под этой кличкой, который мог бритвой разрезать майку на мокром теле, не коснувшись кожи. Большие специалисты воровского ремесла в те далекие годы составляли основу преступного мира. Квалификация воров и милиционеров шла параллельным курсом. Такие воры, как Агапов по кличке «Мурзик», Сергеев — «Карие глазки», Лешка Петроградский — «Васька-шмаровоз», Карев — «Колька-король советский» и другие, были хорошо известны работникам Московского уголовного розыска.

    Нередко мы слышим от стариков о том, что в их времена такого безобразия не было, был порядок. Увы! Согласиться с этим можно далеко не всегда. Казалось бы, что после репрессий 1937 года в стране установился такой порядок, что люди боятся не то что безобразничать, а вообще рот разевать. Но этого не случилось. Хулиганы оставались хулиганами.

    1 мая 1938 года на Загородном шоссе шайка пьяных хулиганов, в которую входили Герман Есипов, Константин Соловьев, Иван Волков, Георгий Соловьев, подошла к палатке, торгующей квасом. Около нее стояла длинная очередь. Им захотелось капустки «провансаль», которой там торговали, а в очереди стоять не хотелось. Полезли без очереди. Когда Соколов и Коровин сделали им замечание, Волков в ответ ударил Соколова, а Константин Соловьев с криком: «Режьте, ребята!» — ударил финкой по голове Коровина, после чего Есипов всадил нож в бок Соколова, а Волков порезал финкой руку Журавлева. Хорошо еще, что потерпевшие Соколов и Коровин остались живы. В Краснопресненском районе в 1938 году тоже действовала шайка хулиганов. В нее входили нигде не работающие Михаил Нарышкин по кличке «Летчик», Михаил Лапшин по кличке «Лапша», его брат Борис — «Лапша вторая», Владимир Штукатуров, Сергей Блохин по кличке «Жеребец», Николай Шилов по кличке «Мавруха», Алексей Крючков по кличке «Крючок». Промышляла компания и раздеванием пьяных, а в ночь на 20 июля 1938 года, под угрозой убийства, затащила к забору школы № 93, около Краснопресненского парка, инкассатора конторы очистки домоуправлений Краснопресненского района Людмилу Родионову и изнасиловала. Во время изнасилования Блохин колол Родионову иголкой, чтобы она была резвее и не лежала «как бревно».

    Хулиганы действовали и средь бела дня.

    Наглость их не знала границ, и неудивительно, что их действия, начинаясь с обыкновенного хамства, порой заканчивались изнасилованием, грабежом, а то и убийством.

    20 июля 1936 года на Чистых прудах катался на лодке маляр Михаил Белянин. Ни с того ни с сего, подплыв к лодке, в которой катались девушки, вырвал у одной из них сумку. Сначала девушки приняли действия Белянина за своеобразное хамское заигрывание, но, когда тот, вынув из сумки деньги, бросил ее обратно в лодку девушек, те поняли, что с ними не заигрывают, а просто грабят. Они стали кричать, звать на помощь, а маляр тем временем подплыл к берегу и хотел с деньгами смыться, но граждане его задержали.

    Воровской мир не только мерзок, но и разнообразен. От нищего бродяги до образованного и умного мерзавца — вот диапазон лиц, занимающихся этой «профессией». На ворах не лежит каинова печать, как на убийцах, их не мучит совесть («Бог велел делиться»). Их добродетель — удачная, счастливая кража. «Доброму вору все впору», — говорят они о похищенном. Разнообразие же способов хищения позволяет вербовать в воровское сословие людей разных наклонностей и ремесел.

    В двадцатые годы у воров, как у проституток и гомосексуалистов, были свои «места» в Москве. Скверик на Триумфальной площади, где теперь стоит памятник Маяковскому, назывался «пятачок». Здесь воры встречались, заводили связи. Воров здесь можно было увидеть самых разных.

    Находили в Москве и воровские склады. Такой склад, например, в 1926 году был обнаружен в Дангауэровской слободе. Склад был забит роскошными коврами, сундуками, набитыми мануфактурой, бельем и другими вещами.

    Воровали кто как умел. Встречались, в частности, воры, не гнушавшиеся ради наживы тяжелым физическим трудом. Кражи они совершали с помощью подкопа, или «кобура», на воровском жаргоне. Об одной такой краже говорила вся Москва. А дело было так. На углу Большой Дмитровки и Столешникова переулка находился меховой магазин Госторга. В ночь на 12 октября 1928 года в нем произошла кража на десятки тысяч рублей. Двери, замки и окна в магазине оказались целы. Кража была совершена через пролом в стене, к которому вел подземный ход. В МУРе знали несколько специалистов по таким кражам. Одним из них был сын бывшего начальника московской сыскной полиции Швабе. Правда, в то время он числился арестованным и должен был находиться в тюрьме. Однако, как выяснилось, Швабе к тому времени убежал из Сокольнического исправдома и где находился — неизвестно. Тогда агенты нагрянули к нему на квартиру с обыском и нашли в ней похищенные меха. Когда осмотрели место происшествия, то установили, что тоннель до магазина протянулся на несколько метров и что подземные работы преступники освещали с помощью специального кабеля. И вот еще что было обидно: подкоп вели дольше двух недель, за это время работники уголовного розыска три раза выезжали на место подкопа по сигналам работников магазина, но ничего не поняли и, следовательно, ничего не сделали. Правда, выставили пост, но, когда постовые менялись и пост на полчаса оставался пустым, преступники копали изо всех сил и довели-таки подземный ход до магазина, посрамив тем самым стражей порядка.

    Кража мануфактуры с проломом стены магазина, находившегося в доме 27 по Сретенке, произошла в ночь на 6 июня 1925 года. Преступникам удалось скрыться, и их не нашли.

    Мерлин, Печура, Грановский, Фалановский, Лурье, Алескер-Кушель, Гольбранх и Харащ сняли помещение для столярной мастерской в подвале под складом треста «Моссукно» и, проделав дырку в полу, как крысы, тащили потихоньку со склада мануфактуру. Ими же было снято помещение для «часовых дел мастера» по соседству с магазином «Красный платок» на Сретенке, откуда они так же, сделав пролом, похитили товары. Преступники были арестованы и осуждены.

    Громила, как тогда говорили, Михневич по кличке «Акробат» в ночь на 22 декабря 1924 года проломил потолок в магазине «Шелкотрест» на углу Столешникова переулка и Петровки и похитил товаров на 3 тысячи рублей. Подобным способом он из магазина, находившегося в доме 27 по Сретенке (том же самом), в ночь на 19 января 1925 года похитил товаров на 10 тысяч рублей, а в ночь на 28 февраля 1925 года из магазина Русско-Бухарского акционерного общества, в доме 11 по Третьяковскому проезду, похитил каракулевые шкурки и манто на сумму более 2 тысяч рублей. Часть похищенного была найдена в квартире его сожительницы Монастырской.

    Большинство же воров подкопов не делали, стен и потолков не ломали, сейфов не взламывали. Основными их орудиями были ловкие руки, быстрые ноги и находчивость.

    Вот, например, воры редкой «профессии» — «похоронники». Некто Матвей Ишкин имел высшее образование, был когда-то офицером, но за шулерство его изгнали из полка, затем служил управляющим великокняжеского имения. После революции трижды привлекался к уголовной ответственности за мошенничество, но вину его ни разу доказать не смогли и отпускали. А тем временем ему исполнилось тридцать три года. Нужно было как-то жить. И тут Матвея потянуло к покойникам. Поступил он на работу в похоронное бюро. Получив заказ на гроб, он приходил к заказчикам «отмерять» покойника, а заодно прихватывал что-нибудь на память из дорогостоящего.

    Другой «похоронник» — Константин Бурмин. Ему тогда было тридцать четыре года. Узнав о чьей-либо смерти, он, под видом рассыльного, приносил в дом умершего венок с лентой, на которой («это же надо!») была фамилия покойника, да не того. Бурмин, конечно, извинялся, обещал все поправить, переменить ленту и пр. Времени он зря не терял. Пока устанавливал венок, узнавал некоторые подробности об усопшем, во всяком случае, его фамилию, имя и отчество. Через некоторое время он возвращался с «правильным» венком и объяснял, что в конторе все перепутали и послали не тот венок. В квартире он что-нибудь крал во время своего первого посещения и прятал в венок, в котором специально для этого сделал хитроумное приспособление. Оставив второй венок, он с первым покидал благодарных ему за чуткое отношение близких покойного. Таким способом Константин Бурмин совершил десятки краж и попался на сбыте краденого: каракулевой шапки и золотых запонок.

    Среди воров-«похоронников» были и такие, которые приходили в квартиры под видом «плакальщиц», мойщиков трупов.

    Жили в Москве и воры-поджигатели. Подожгут ночью дверь в каком-нибудь деревянном доме и кричат: «Кидайте вещи, мы посторожим!» Перепуганные жильцы вещи побросают, а воры с ними и смываются.

    А в середине двадцатых появился в городе какой-то маньяк-пироман, который поджигал музеи. Поджег музей Л. Н. Толстого на Кропоткинской улице, Исторический музей, музей «Останкино», Музей изящных искусств имени Пушкина. Он приходил в музей как посетитель и незаметно оставлял в каком-нибудь укромном месте склянку, бутылку с зажженной жидкостью. К счастью, огонь во всех случаях удавалось вовремя потушить.

    Зинаида Беко, жившая в квартире 10 дома 10 по Благовещенскому переулку, домов не поджигала и ничьей смерти не ждала. Она вычитывала в бюллетене по обмену жилой площади адреса, приходила по ним якобы с целью обмена и что-нибудь крала.

    Были воры-«банковцы». Они всегда хорошо одевались и выглядели очень деловыми. Приходя в какое-нибудь кредитное учреждение, они высматривали человека с портфелем, похожего на кассира, и подменивали свой пустой с тряпьем на его с деньгами, а то и просто незаметно резали портфель кассира, похищая из него деньги.

    Представляю, какое потрясение переживали служащие, у которых государственные деньги крали тысячами. Но не меньшие потрясения испытывали бедные люди, у которых воры похищали их жалкие копейки. В 1920 году одна женщина, которая жила в доме 19 по Протопоповскому переулку, после того как ее обокрали на Сухаревском рынке, вернулась домой и повесилась, оставив четырех детей. В 1922 году другая, жившая в Сущеве, больная, нетрудоспособная женщина пошла купить хлеб на последние деньги и их у нее украли. Она вернулась домой, задушила двух своих детей и сама удавилась. Вот какой бывает цена «блатной романтики».

    На рынках тогда распевали: «Пролетарии всех стран, берегите ваш карман». Воров-карманников было много. Подразделялись они на «ширмачей-шпану», «ширмачей-урок», «гастролеров», «марвихеров». Последние считались воровской аристократией. Хорошо одевались, в обществе появлялись с дамой, нередко очень привлекательной. Мелким воришкам было не до дам. Многие из них не имели постоянного места жительства и ночевали, как тогда говорили, в «гостинице Ветрова», то есть на улице. Воровали они больше на рынках, где кроме них промышляли нищие воры («стрелки»), босяки, базарные воры («хламидники»), мальчишки-«подносчики», которые предлагали гражданам поднести им до дома тяжелые свертки и, сделав пять шагов, бесследно исчезали, «отвертчики», один из которых крал, а другой отвлекал внимание жертв, и другие многочисленные и пакостные ублюдки.

    Для того чтобы кошелек или бумажник не выскользнул из потных или жирных пальцев, воры натирали их толченой канифолью («каня»).

    Были воры-«ширмачи». В старину карман среди воров назывался «ширманом». Кроме того, такой вор-«ширмач» (карманник) часто пользовался так называемой «ширмой», то есть набрасывал на левую руку пиджак или плащ. Эта ширма прикрывала действия его правой руки. Прижавшись к жертве, он ощупывал ее карманы, а потом одной рукой оттягивал карман, а другой проникал в него. В одежде (пальто, брюки) у вора карманы были прорезаны, что позволяло, в случае опасности, выкинуть похищенное, не вынимая рук из карманов. Передача похищенной вещи от одного вора другому и третьему называлась «перепулька». Надо еще сказать, что все карманы у воров в те годы имели свои названия. Например, наружные карманы пиджака и пальто назывались «верхушки», внутренние нагрудные — «скулы», маленькие нагрудные карманы пиджа ков — «чердачки», карманы жилета — «ужарки», задний брючный — «очко» и, наконец, боковые брючные — «шкары». Когда вор, совершая кражу, расстегивал карман, то говорили, что он его «распрягает». Вот такая терминология. Кошельки, бумажники, документы воры никогда у себя не оставляли, а выбрасывали в урны, под скамейки и прочие места.

    Вор-«пушкарь» «работал» на вокзале. Он подсаживался к какой-нибудь женщине и начинал разговор. Оказывалось, что он едет туда же, куда и женщина, чуть ли не на ту же улицу. Несколько раз он куда-то уходил, прося соседку приглядеть за его корзиной или чемоданом. Не выдерживала и женщина. Ей тоже надо отлучиться хоть ненадолго. Когда она возвращалась, ни соседа-попутчика, ни ее вещей не было. Другие воры на вокзалах незаметно меняли свои корзины со всякой дрянью на чужие, с добром. Были и такие, которые свои корзины и чемоданы без дна ставили на корзины и чемоданы своих жертв и, прихватив их за ручки, скрывались.

    А сколько было людей просто нечистых на руку, готовых в любой момент что-нибудь украсть. Колодков и Панкратов, например, 1 октября 1928 года пытались похитить громкоговоритель со Стромынского сквера. Зачем он им понадобился? А кому понадобился асфальтовый котел весом в тонну, который находился у ворот завода имени 8 Марта? А два телеграфных столба, тихо стоявших в саду Первой градской больницы, кому они мешали? Их ведь тоже украли.

    У пролетарского писателя Ивана Рахилло 21 октября 1926 года в Доме писателей на Тверском бульваре кто-то спер полушубок из романовской овцы, в кармане которого находилась рукопись его произведения. Писателю было обидно, что рукопись украли из-за полушубка, а не полушубок из-за рукописи.

    Воров не останавливала ни святость места кражи, ни имя потерпевших. 1 5 июля 1925 года Иванов взломал несгораемый шкаф в храме Христа Спасителя и пытался похитить деньги, но его задержали.

    Был еще такой случай. Утром 7 июня 1927 года сторож церкви Иверской Божьей Матери на Большой Ордынке открыл храм и чуть не упал в обморок. Перед ним, медленно покачиваясь, висел на веревке отрок. Видение не рассеялось и после неоднократных крестных знамений, которые сторож сотворил. Когда в храм пришли работники милиции, они вынули из петли труп мальчика и осмотрели его. В карманах штанов нашли фальшивые драгоценные камни, которыми в те годы украшались иконы. Очевидно, мальчик, а это был, как выяснилось, тринадцатилетний Франс Надзвицкий, принял стекляшки за настоящие драгоценности, залез в церковь, чтобы их похитить, но запутался в веревке, пытаясь вылезти на крышу церкви, и задохнулся. Верующие потом всё говорили: «Бог наказал!»

    10 июня 1935 года воры обокрали квартиру знаменитого летчика Н. П. Каманина, Героя Советского Союза и будущего наставника космонавтов, который жил на Конюшковской улице. Они взломали замок квартиры. Через неделю воров, Антонова и Юлина, задержали и нашли у них часть похищенного.

    Когда жертвами преступлений становились известные люди, милиция работала особенно активно. К поискам виновных подключался местный преступный мир, и расследование, как правило, завершалось успешно.

    Были воры-«домушники», они воровали в домах граждан, и воры-«городушники», они крали в государственных учреждениях. Такие «городушники» «чистили» магазины. Особенно много их попадалось в Мосторге (ЦУМе). Воры прятались вечером в каком-нибудь укромном уголке, а после закрытия магазина действовали. Многие первым делом шли в гастрономический и кондитерский отделы и там отъедались, потом шли в отделы готового платья, галантереи и набирали вещи, а затем прятались с ними в каком-нибудь укромном месте и ждали открытия магазина, чтобы незаметно из него выйти. Кому-то это удавалось, кому-то нет. Один такой воришка был задержан в соседней пивной, куда зашел сразу после кражи и, захмелев, расхвастался своим «подвигом».

    Как-то в 1929 году в Мосторге решили остаться две девчонки. Они спрятались в трансформаторную будку. Их там и заперли заботливые служащие магазина. Прошла ночь, потом день, потом еще ночь, но дверь всё не открывали. В конце концов девчонки стали барабанить в дверь и умолять выпустить их. Наконец их выпустили. Одна оказалась профессиональной «городушницей», а вторая — «гражданкой города Парижа» Жанной гуро, дочерью недавно умершей француженки, служившей воспитательницей в семье русских аристократов. Жанна окончила семилетку и жила на иждивении родственников в небольшом провинциальном городке. За сидение в будке получила она месяц исправдома.

    Другая «городушница», семнадцатилетняя Лена, и ее подружка в том же 1929 году спрятались в гардеробе Мосторга, где и уснули. Были они голодные и уставшие. Проснулись уже ночью. Первым делом направились в кондитерский отдел, отвели там душу. Потом перешли в парфюмерию. Здесь они скинули с себя жалкие обноски, вымыли свои худые и нежные тела духами, надели на себя все новое, потом набрали разных милых вещиц, о которых могли только мечтать, а чтобы скоротать время до открытия магазина, зашли в гастроном и взяли бутылочку сладкого вина. Когда выпили и повеселели, стали играть, петь, танцевать, да так, что притомились, прилегли на кровать (на такой хорошей кровати они никогда в жизни еще не лежали!) и уснули. Служащие Мосторга застали их спящими. Они что-то бормотали во сне, и от них пахло духами. Они были очень милы в новых красивых платьях, даже будить их было жалко. Суд тоже пожалел их и дал каждой по году условно. Вскоре Лене захотелось повторить ночную сказку. Она выспалась и снова пошла в Мосторг, спряталась в том же гардеробе. Потом опять — кондитерский отдел, вещи, снова — гардероб, где утром ее и застали работники прилавка. Во второй раз сказки не получилось, была самая обыкновенная кража, и дали ей за нее год вполне реального исправдома. Лене тогда шел восемнадцатый год. Родной матери она не помнила. Мать умерла, когда ей было семь месяцев от роду. Девочку удочерила помещица, в имении которой она родилась. Эту помещицу Лена и считала своей родной матерью. В 1917 году восставший народ, получив свободу, зарубил на глазах пятилетней Лены ее неродную мать. После этого Лена стала заикаться, на людей смотреть исподлобья, как загнанный зверек До 1924 года она находилась в детдоме. В пятнадцать полюбила вора, стала с ним красть. На фабрику и в общежитие не брали. Скиталась по ночлежкам. Освободившись из исправдома, продолжала воровать. Так и сгинула, пропала девочка…

    Став «городушницей», женщина нашивала спереди на трусы большой карман, куда прятала похищенное. Карман назывался «катькой». Если воровка не успевала спрятать украденное в «катьку», прятала под юбку, между ног.

    «Городушники» считали себя воровской аристократией. Их не били, как «домушников», разъяренные потерпевшие, а с почетом доставляли в милицию. У них всегда было оправдание перед собой и людьми. «Государство не обеднеет», — говорили они. Государство с одной кражи действительно не обеднеет, а вот кооператив рыбаков на Серпуховской площади в 1925 году, когда воры похитили у него бочку паюсной икры весом 3 пуда (48 килограммов), обеднел. И какая зараза съела столько паюсной икры, до сих пор остается загадкой.

    «Домушники» проникали в квартиры разными способами: и с помощью отмычек, и с помощью подбора ключей, и с отжимом ригеля замка топором. Они лезли в окна, запускали в окна и форточки «удочки» и выуживали с их помощью вещи.

    В особенно голодные годы (1918–1921) развелись в городе «охотники за провизией». Известно, что люди, не имеющие холодильника (а их в то время вообще ни у кого не было), в холодное время года заворачивают во что-нибудь продукты и вывешивают их за окно. Лишены такого преимущества лишь жители подвалов и первых этажей: они опасаются, что продукты похитят воры. Жители же второго, а уж тем более третьего этажа воров не боятся. Воры же нашли управу на этих оптимистов. Они привязывали к палке острый нож и срезали им узелок с продуктами, висевший в форточке второго этажа. Если одной палки было мало, то к ней привязывали другую, а если надо, то и третью. С помощью такого нехитрого приспособления воровали и лампочки в подъездах. Для этого вместо ножа к концу палки приделывали половинку черного резинового мячика, каким играли дети. Половинка эта охватывала лампочку, и вору оставалось только крутить палку, чтобы ее вывинтить.

    «Прибор», которым вор выворачивал лампочки, потом хранился в криминалистическом музее МУРа, организованном в 1924 году в Гнездниковском переулке. Там же хранились рулетка, конфискованная в игорном доме, бархатная маска бандита «Сашки-семинариста», фотографии извозчика-убийцы Комарова, убийцы-палача Котова, лучших ищеек МУРа: Джима и Дэзи. Музей был призван хранить в памяти работников милиции уловки и злодейства преступников. Врага надо знать.

    Воры прибегали ко всяким хитростям. Семен Мейстер и Валентин Свибильский познакомились в марте 1935 года с некой Сухановой, узнали ее адрес (жила она в доме 3 по Настасьинскому переулку) и назначили ей свидание. Суханова принарядилась и пошла на встречу, а Мейстер и Свибильский тем временем прямо к ней домой. Взломали дверь, похитили вещи на полторы тысячи рублей и скрылись. Погорели они на грабеже. 3 апреля 1935 года Свибильский зашел в мастерскую кустаря Лейтмана в доме 4 по 9-й Черкизовской улице как заказчик. Когда он с хозяином обсуждал работу, в мастерскую ввалился Мейстер в милицейской форме и с наганом за поясом. Физиономия у него была красная и от него несло перегаром, так что Лейтман сначала действительно принял его за милиционера. Мейстер назвался работником уголовного розыска, после чего стал производить обыск. Имущество Лейтмана на сумму 2230 рублей было им конфисковано, у Свибильского он отобрал револьвер «маузер». Оставив Лейтману расписку об изъятии конфискованного имущества и арестовав Свибильского, Мейстер вместе с ним попытался скрыться, но друзей задержали потерпевший и рядом оказавшиеся так некстати для них граждане. Сначала налетчиков приговорили к расстрелу, но Верховный суд заменил его десятью годами лишения свободы.

    В 1928 году в третьеразрядной гостинице «Урал», что в 1-м Зацепском переулке, поселилась шайка «домработниц». Они давали объявления в газетах под вымышленными фамилиями, поступали на работу, а потом обкрадывали своих нанимателей. Этим в начале двадцатых годов промышляли и дети, которых сердобольные граждане подбирали на улицах как беспризорных.

    Творились в Москве дела и пострашнее. Жертвами преступников становились хорошие, уважаемые люди.

    В доме 8 по Конюшковской улице (его давно не существует) жила семидесятчтрехлетняя Зинаида Ивановна Соболевская, сестра Сергея Ивановича Соболевского, академика и профессора двух университетов, который ее и содержал. Старушка жила небогато, но кое-что от прошлого времени у нее осталось, а в те годы вокруг людей, сохранивших у себя «остатки прежней роскоши», вертелись отвратительные личности, алчные и жестокие, стремившиеся за счет этих остатков поживиться. Некая Захарова, жившая неподалеку и как-то помогавшая хозяйке в уборке квартиры, навела на нее знакомых бандитов: Петрова, Тетина, Добровольского и Провоторова. В ночь на 27 февраля 1935 года бандиты перелезли через забор на участок Соболевской, взломали замок и вошли в дом. В первой комнате спала няня детского сада, который расположился в доме Соболевской, Осликовская. Она закричала, но ей тут же зажали рот и приказали молчать. Бандиты попытались войти в комнату Соболевской, но она была заперта. Тогда они заставили Осликовскую попросить Соболевскую открыть дверь. Осликовская постучала. Послышались шаркающие шаги, и Зинаида Ивановна спросила из-за двери: «Ты что, Люба?» Тогда Осликовская, дрожа всем телом, пролепетала: «Бабушка, откройте, во дворе кто-то ходит». Соболевская открыла дверь, и Добровольский выстрелил ей в голову. Бандиты забрали ложки, вазочки, ризы от икон. Награбленное по дешевке продали и на вырученные деньги пять дней пьянствовали.

    Погибла от рук преступников и другая профессорская вдова — Александра Александровна Иловайская. Она была второй женой Дмитрия Ивановича Иловайского, известного историка, деда Марины и Анастасии Цветаевых. Жили когда-то Иловайские в собственном доме с полукруглыми окнами под номером шестнадцать, недалеко от церкви «Старого Пимена» в Старопименовском переулке. В 1919 году Д. И. Иловайский умер, дом заселили, оставив его вдове одну комнату. Замечательная библиотека Иловайского, в двадцать тысяч томов, была согласно завещанию покойного передана Историческому музею. Музей библиотеку не взял. Работники его сказали, что книги ставить некуда, и оставили их на попечение Иловайской. В 1923 году дом был сдан в аренду Мукмельстрою. В него въехал уполномоченный этой организации от закавказских республик по фамилии Кухаренко. Он стал распоряжаться не только своим имуществом, но и книгами Иловайских. К тому же добивался, чтобы Александру Александровну переселили в меньшую комнату. Иловайская, испугавшись действий уполномоченного и опасаясь за библиотеку, решила навести справки о новом «хозяине» и пошла в представительство закавказских республик. Там ей сказали, что такой уполномоченный был, но с января 1924 года он свой мандат не продлил, и чем он теперь занимается, сказать не могут. Александра Александровна обратилась в прокуратуру с просьбой спасти библиотеку от самозванца. Тогда Кухаренко смотался в Баку, привез оттуда «мандат» и с этим «мандатом» тоже пошел к прокурору, настаивая на привлечении Иловайской к ответственности за клевету. Там уцепились за это заявление, как за повод, чтобы разобраться с этой тайной советницей, помещицей, дворянкой, вдовой Иловайского, «пресловутого историка» царских времен, а главное, сподвижника доктора Дубровина, возглавлявшего «Союз русского народа». В заметке, помещенной в «Вечерней Москве», о ней сказано: «маленькая горбатая старуха», а представитель обвинения в судебном заседании так прямо и заявил: «Время Иловайских прошло…» Суд дал Иловайской два года и взял под стражу. В конце концов, после разных мытарств, старуху освободили и она вернулась в свою комнату. Здесь, храня библиотеку мужа, она и могла закончить свою жизнь, но судьба распорядилась иначе.

    В доме 1б по Старопименовскому переулку жила домработница Грищенко со своим сыном и сожителем Мецатуновым. Тот привел в дом приятеля, Калиновского. Оба они нигде не работали и, естественно, нуждались в деньгах. К тому же лелеяли мечту о богатстве и о приобретении автомобиля. Решили для этого совершить преступление: убить и ограбить Иловайскую, о богатстве которой в их доме ходили разговоры. Участвовать в преступлении пригласили Алиханова — шофера автобазы Санитарного управления. Алиханов согласился.

    23 ноября 1928 года, в десять часов вечера, когда Иловайская вышла из дома, Мецатунов, Калиновский и Алиханов подошли к ней, и Алиханов сильно ударил ее по голове. Иловайская упала без чувств. Когда она начала шевелиться, Калиновский ударил ее топором по голове, а Мецатунов — пять раз ножом. Потом они обыскали ее одежду, взяли сумочку, в которой находились 160 рублей и золотой крестик с цепочкой, а труп бросили под пол находящейся во дворе общественной уборной. После этого открыли ключом Иловайской ее комнату и взяли из нее все, что могло представлять для них какую-то ценность и что могли унести. Через два дня три урода уехали в Тифлис. В начале января труп Иловайской, объеденный крысами, был обнаружен. Сотрудники МУРа посетили Грищенко и обратили внимание на находящуюся у нее пустую коробку папирос «Басма». Грищенко не курила, а по имеющимся у них сведениям такую коробку жители дома видели у убитой. Грищенко вскоре после пропажи Иловайской стала хлопотать о том, чтобы ей передали ее комнату, сообщить же, куда уехал ее сожитель Мецатунов вместе с Калиновским, не смогла. Выяснилось, что исчез из Москвы и Алиханов. Подозрение пало на эту троицу. Вскоре в руки оперативников попало письмо Грищенко, адресованное Мецатунову. В письме она сообщала о допросе в МУРе и о том, что милиционеры интересовались папиросной коробкой. Агенты МУРа выехали в Тифлис и там задержали преступников. Суд осудил Калиновского и Мецатунова к расстрелу, Алиханова — к десяти и Грищенко — к восьми годам лишения свободы.

    Но что значат все эти сроки по сравнению со злодеянием, совершенным этими выродками? В каком страшном сне может привидеться человеку такая его кончина, какая постигла Александру Александровну Иловайскую?

    А чем были виноваты люди, встретившиеся на пути банды «Васьки-цыгана»? Банда эта орудовала летом 1925 года в Подмосковье и наводила ужас на дачников. Входило в нее семь бандитов: Дерюгин по кличке «Сенька-большой», Бредов по кличке «Митяня», Егоров — «Васька-рыло» и др. В Кускове они убили мужа и жену Масловых, убили еще неизвестных мужчину и женщину, изнасиловали и задушили девочку, в Вишняках застрелили мужчину, в Чухлинке изнасиловали и убили женщину, другую женщину убили в Чесменке. В Люберцах бандиты задушили ремнем и прикончили колом мужчину. Когда Ваську поймали, он после первого же допроса в Таганской тюрьме удавился. И правильно сделал. Жаль только, что его примеру не последовали остальные участники банды.

    А что творили бандиты в Москве?

    В квартире 13 дома 50 по Покровке, там, где находилась церковь Иоанна Предтечи, жил священник Остроумов. Бандиты Минтусов-Абрамов, Акулов, Михеев и другие 4 февраля 1934 года проникли в квартиру через форточку на кухне и постучали в комнату Остроумова. Когда священник открыл дверь, бандиты нанесли ему ножами двадцать два удара. Совершив убийство, они забрали серебряные ложки, ризы от икон и, устроив погром в квартире, скрылись. 21 марта эта же банда ограбила квартиру 79 дома 10 по Ново-Басманной улице. Взяли дамские часы, браслеты, перебили статуэтки, порезали вещи, сломали радиоаппаратуру, разбили бюст Ленина. Всего банда совершила четырнадцать ограблений и пять убийств. Как-то в феврале 1934 года, около кинотеатра «Крым» близ Курского вокзала, бандита Минтусова задержал бригадмилец 27-го отделения милиции Шибаев. До отделения милиции он бандита не довел. Минтусов двумя выстрелами убил Шибаева и скрылся. В конце концов банду удалось ликвидировать. Все ее участники были приговорены к расстрелу.

    В тридцатых годах с бандитами перестали церемониться, и это дало свои результаты: с бандитизмом в Москве было практически покончено. Без ответа остался только вопрос: откуда в бандитах это варварство, эта страсть к разрушению? Может быть, для этих изголодавшихся, одичавших, выросших в нищете людей вообще ничего, кроме еды, не представляло ценности? Наверное. И тем не менее с этими людьми надо было вести самую отчаянную и упорную борьбу. Борьба эта стоила милиции не одной жизни.

    Перестрелки на улицах Москвы представляли собой яркие и опасные зрелища. Однажды, 12 ноября 1934 года, во время такой перестрелки, которая произошла в центре города, в Охотном Ряду, был ранен проходивший поблизости вице-консул Турции Секи-Рея. Его отправили в больницу. К счастью, рана была не опасной, и он вскоре приступил к своим вице-консульским обязанностям. Следует заметить, что в те годы граждане проявляли активность в преследовании и задержании преступников. И молодежь была отчаянная, да и многие из тех, кто постарше, еще не забыли своего участия в боевых действиях и не боялись рисковать жизнью. Так, летом 1936 года прохожие помогли задержать бандитов. Банду возглавлял Василий Васильевич Гришин. Он недавно был освобожден из «Белбалтлага». В Москве организовал банду. Грабили магазины, лавки. Как-то заскочили в мастерскую Шульмана в доме 35 по улице Горького (на углу Гнездниковского переулка), скомандовали: «Руки вверх!» — и приступили к ограблению. В это время в мастерскую вошел заказчик Проскура. Ему пригрозили пистолетом и приказали лечь на пол. Когда бандиты ушли, Проскура развязал Шульмана и вместе с ним выбежал на улицу. Здесь они подняли крик. Грабители пустились наутек. За ними по улице Горького бежали Шульман, Проскура, милиционеры и прохожие. Бандиты стали отстреливаться, ранили одного милиционера, но это не остановило преследователей. В конце концов банда была поймана. Ее главарь Гришин приговорен к расстрелу.

    Жестокость всегда отвратительна. Объяснить ее, скорее всего, можно эмоциональной тупостью преступника, его умственной и психической неполноценностью, наконец, социальными причинами. К тому же войны: империалистическая, гражданская, революция, белый террор, красный террор, разруха, одичание и, наконец, первородный грех русской революции — убийство царской семьи — превратили Россию в мировую плаху, с полей которой долго еще несло запахом мертвечины. Убийство стало обрядом классовой ненависти, способом добывания элементарных человеческих благ, основой авторитета многих и многих.

    28 января 1926 года власть призналась в убийстве бывшей царской семьи. В «Известиях» была опубликована статья «Расстрел семьи Романовых». В ней сообщалось о расстреле одиннадцати человек: Николая, его жены, сына, четырех дочерей и четырех приближенных. Сообщалось и о том, что трупы были сожжены и брошены в шахту в урочище «Четыре брата» под Екатеринбургом, а драгоценности убитых конфискованы. «Все было окончено настолько основательно, — не без гордости сообщала газета, — что белые в течение двух лет не могли найти могилы». Одним словом: учитесь, ребята, как надо работать!

    Убийств в Москве совершалось много. По страсти, по злобе, по мерзости человеческой. Преступники умерли, свидетели, наверное, тоже. Остались несколько уголовных дел в московских архивах, копии приговоров, статьи и заметки в газетах и журналах.

    Начнем со страстей человеческих.

    Олег Николаевич Фрелих, артист Московского драматического театра, был молод и красив. Жил он в квартире 11 дома 9 по Гранатному переулку со своей молодой женой Верой Николаевной. Она тоже была актрисой и служила в Малом театре. Ее фамилия по сцене — Балицкая. Внешне это была прекрасная пара. Но жизнь ее не сложилась. Виной тому неуправляемая натура Олега Фрелиха. Эту натуру, по всей вероятности, он унаследовал от отца, закончившего жизнь в сумасшедшем доме. По этой ли или по другой причине, но был Олег Фрелих болезненно ревнив. Вскоре после свадьбы, увидев, что его жена танцует на балу с другим, набросился на нее и чуть не задушил. Сцена получилась пошлая и дикая. Он чувствовал это, но измениться не мог. Страсть была сильнее его. Вот как он сам рассказывал о себе следователю: «…я никогда не мог равнодушно видеть женщин, слишком играла во мне плоть. Пять лет тому назад я поехал в Новороссийск, в местную труппу. Влюбился в артистку Журавскую, которая состояла в ней. Режиссер возлагал на меня, как на артиста, большие надежды, но я ни о чем, кроме Журавской, не мог думать. Роли не учил, играл плохо. Тут у жены умерла тетка, и она приехала в Новороссийск. Журавская показала ей мои письма. Жена моя истеричка, всегда меня ревновала, но она гордая и на этот раз уехала от меня, даже не простившись. Однажды, когда мы с Журавской возвращались домой из театра и она рассказала мне, как фотографировалась с компанией мужчин, я повалил ее на землю и стал душить. Когда она захрипела, я бросил ее и убежал. После этого случая я стал мрачный и раздражительный, так что наши актеры не узнавали меня. Вскоре бросил Новороссийск и приехал в Москву. Поступил в Драматический театр. Здесь встретил Елену Николаевну Визарову. Решил, что знакомиться с ней не следует. Как будто почувствовал, что эта женщина меня погубит. Но однажды в фойе театра меня с ней кто-то познакомил. Визарова предложила мне встретиться с ней у ее подруги Вентцель. В тот же вечер мы сблизились с ней. А тут гастроли. Приехал в Одессу и чувствую, что жить без нее не могу. Получил письмо от жены. Она писала, что устала от моих измен и что я могу считать себя свободным». Тут надо заметить, что Валицкая, пытаясь вернуть мужа, встретилась с мужем Визаровой и рассказала ему о романе своего мужа с его женой, но тот, вопреки ее ожиданиям, на это никак не реагировал и даже стал что-то бурчать про современный взгляд на супружеские отношения. Ее это возмутило, но изменить что-либо в образе мыслей этого «великодушного рогоносца» она не могла, да и не до того ей было. Она ушла и написала мужу то самое письмо, о котором упомянул Фрелих в своем рассказе следователю. А вот и его продолжение. «Тоска по Елене Николаевне не давала мне жить, — рассказывал Фрелих. — Я не мог спать, по четыре раза в день занимался онанизмом, завел даже роман со студенткой. Говорил с ней о религии, музыке, искусстве. Когда наконец вернулся в Москву, а Елена Николаевна к тому времени вернулась с гастролей из Новочеркасска, снял комнату в квартире 37 дома 1 по Палашевскому переулку, где снова стал встречаться с ней. Это были сумасшедшие дни. Но вскоре я стал замечать, что Визарова как-то изменилась ко мне. Однажды она даже начала рассказывать что-то о своих случайных похождениях. Я этого не стерпел и хотел ее ударить, но сдержался и после этого старался с ней не встречаться. Мне было так больно, ведь я отдавал ей всю душу. Как-то она позвонила и назначила встречу. Договорились встретиться на следующий день, 14 мая, в кафе, напротив Трехпрудного переулка, в девять часов вечера. Встретились, пошли по Садовой, свернули на Брестскую. Она говорила, что я сумасшедший, больной, что мое настроение калейдоскопически меняется и что я и ее делаю больной. Потом сказала, что днем была в кафе «Бом» на Тверской с Леней. На мой вопрос, кто такой Леня и почему она его так называет, она улыбнулась и сказала: «Ты ведь знаешь, что я паршивая женщина»». Тут надо заметить, что именно все порочное и дурное в Елене Николаевне сводило нашего героя с ума. Он обожал ее корявый почерк, ее неряшливость, чувственность, его необычайно возбуждал вид драного, спускающегося с ее ноги чулка. И эта «паршивая женщина» прозвучала для него как признание в измене, как хвастливое заявление о том, что она дарит свою сладость, без которой он не может и не хочет жить, другому. В голове у «Отелло» помутилось. «Я выхватил нож из кармана пальто, — рассказал он далее, — и ударил им ее в грудь. Она вскрикнула. Я схватил ее в объятия, стал целовать и спрашивать, жива ли она. Она не отвечала. Я стал кричать, звать на помощь, но никто не отзывался — улица была пуста. Я положил Елену на скамейку и побежал на Тверскую. Оттуда привел извозчика. Мы положили Елену в пролетку и помчались в Екатерининскую больницу. Она еще стонала…»

    В десять часов вечера в Новоекатерининскую больницу у Петровских Ворот бьпа доставлена женщина лет двадцати пяти со сквозной колотой раной груди. Ею оказалась Визарова-Юккель, проживающая в квартире 13 дома 2 по Дегтярному переулку. Медицинская помощь ей не оказывалась, так как она была мертва. Олег Николаевич Фрелих прошел обследование в Алексеевской больнице на Канатчиковой даче (земля, на которой стоит больница, принадлежала когда-то купцу Канатчикову, а потом у него выкупил эту землю городской голова Алексеев, который и создал там психиатрическую больницу. — Г. А), и врачи признали его психически больным. Он два года находился в психиатрической лечебнице профессора Усольцева. Что с ним стало потом, неизвестно.

    Убийства из ревности не прекратились с утверждением нового общественного строя. Был, например, такой случай. В одном из корпусов дома 13 по Большому Балканскому переулку, там, где он выходит на Каланчевскую улицу, жил тридцатидвухлетний инженер-электрик Владимир Сергеевич Титов с женой Анной. Анна училась в Инженерно-строительном институте имени Куйбышева. Там она подружилась с однокурсником Константином Отрешко-Арским. Как-то пригласила его к себе домой. Потом он стал ходить к ней чаще, вместе стали заниматься. Титов сначала не ревновал, потом делал вид, что не ревнует, а потом делать вид ему надоело. Между мужем и женой начались ссоры. Анна сначала говорила, что у нее с Константином ничего нет и быть не может, что он просто ее товарищ, но когда ссоры зашли слишком далеко, не выдержала и бросила Владимиру, что любит Костю больше, чем его. Этого Титов пережить не мог. 20 ноября 1934 года в десять часов вечера он встретил в своем подъезде Отрешко-Арского (тот возвращался в общежитие) и два раза выстрелил в него. В Институте имени Склифосовского Отрешко-Арский сообщил, что стрелял в него Володька, то есть Титов. Титов же свою вину отрицал и утверждал, что в тот момент, когда был ранен Отрешко-Арский, он находился в кинотеатре и смотрел «Чапаева». Через девять дней после случившегося Отрешко-Арский скончался, Анна вскоре куда-то уехала, а Титов в 1936 году был осужден на пять лет лишения свободы. Из сохранившейся домовой книги следует, что Титов после войны вернулся в родной дом. Получил комнату в корпусе, выходящем на Каланчевскую улицу, там, где был так называемый «круглый» гастроном, а потом, в шестидесятые, переехал в новый район.

    Александра Евтихиевна Соколова тоже не пощадила свою соперницу В 1937 году Александре Евтихиевне шел сорок первый год. Работала она акушеркой роддома при заводе «Красный богатырь», а жила с мужем в квартире 4 дома 72 по 2-й Тверской-Ямской улице. Однажды, это было 16 января 1937 года, в дверь постучали. Она открыла. На пороге стояла Мотя Макас, ее бывшая соседка. Мотя сказала, что зашла за вещами. Дальше она стала говорить что-то совсем странное. Сказала, что уезжает с ее, Соколовой, мужем, что она беременна от него и не знает, делать ли ей аборт. Александра Евтихиевна обомлела, в голове ее как будто соединились два провода. Не помня себя, она схватила скалку и ударила ею Макас. Та с криком выскочила в коридор. Тут Соколова ее настигла. Началась борьба. Соколовой попал под руку тяжелый металлический пестик, и она им несколько раз ударила по голове мать будущего ребенка своего мужа. Макас была убита. Соколова раздела труп, разрезала его на несколько частей и сожгла вместе с одеждой в двух голландских печах. Получила она за свое преступление пять лет.

    Люди, склонные к однополой любви, ревнуют своих возлюбленных не меньше, чем их разнополые собратья. Вот какой странный случай произошел 22 января 1937 года в квартире 189 дома 6 по Мантулинской улице. В двенадцать часов дня в ней собрались на чаепитие старушка Ульяна Воробейкова и молодые женщины: Муза Авдеева, Людмила Белякова и Надежда Черноусова. Надежда Черноусова принесла торт. Сама его разрезала, разложила на тарелочки и поставила на стол. Воробейкова и Авдеева съели по кусочку. Белякова есть торт не хотела, но Черноусова ее уговорила. Не успели Воробейкова, Авдеева и Белякова допить чай, как уснули. Черноусова вызвала «скорую помощь». Воробейкова и Авдеева вскоре пришли в себя, а Белякова умерла через двадцать минут после того, как ее доставили в Боткинскую больницу. Сначала все решили, что она отравилась тортом. Торт исследовали. Оказалось, что он посыпан морфием. Начали было подозревать фабрику «Моссельпром», изготовившую торт, но когда установили, что морфий имеется не только на его поверхности, но и на разрезах, грешить на фабрику не стали. Ясно было одно: убийца находилась за столом и была это, вероятнее всего, Надежда Черноусова, которая и торт принесла, и сама не пострадала. К тому же выяснилось, что раньше она работала в больнице и имела возможность достать морфий. Когда стали допрашивать свидетелей и, в частности, родителей Беляковой, то выяснилось, что между Черноусовой и Беляковой были необычные отношения. Надежда слишком явно опекала Людмилу, ревновала ее, не давала ей знакомиться с мальчиками. Людмила подчинялась ей. Окружающие замечали, что подруги были чересчур ласковы друг с другом. Особую активность в ласках проявляла Надежда. Она при всех целовала Людмилу, и у нее при этом загорались глаза. Бывало, она щипала Людмилу, устраивала ей сцены ревности. Людмила тяготилась влюбленностью в нее Надежды, но поделать ничего не могла — Надежда подчинила ее своей воле. Выяснилось также, что, измученная своим патологическим влечением и не видя возможности связать свою жизнь с Людмилой, Надежда Черноусова предложила Людмиле Беляковой покончить с собой: отравить сначала ее, а потом отравиться самой. Как мы видим, половину этого замысла Черноусова осуществила. Московский городской суд приговорил ее к десяти годам лишения свободы.

    Когда-то, до революции, убийство из ревности называли убийством на романтической почве. В советское время на этот мотив стали смотреть как на низменный. В нем усматривали покушение на право государства вмешиваться в частную жизнь людей. В статье «Уголовное право и психология. Роль мотива в уголовном праве», опубликованной в 1925 году в журнале «Право и жизнь», Г. С. Фельдштейн писал: «Ревность в своей основе является комбинацией эгоизма и злобы… половая ревность является, несомненно, пережитком стремления к полному обладанию другим лицом и использованию его. Это чувство не может при развитом состоянии общества считаться заслуживающим особой охраны и культивированию его. Мы должны видеть в ней реализацию мотива антисоциального, подсказываемого эгоизмом, злобностью как его вероятными источниками… Ст. ст. 142 и 144 УК РСФСР ставят ревность в ряд с другими низменными мотивами, если только убийство, совершенное из ревности, не осуществляется под влиянием сильного душевного волнения». Наверное, ревность — это прежде всего уязвленное самолюбие, а в самолюбии можно найти и эгоизм. Но какая же это ревность, если нет сильного душевного волнения?

    Убийство на дуэли Верховный суд РСФСР также посчитал убийством из низменных побуждений. Поводом к такому суждению послужила дуэль между Тертовым и Дьяконовым, произошедшая в светлую ночь на 1 июля 1923 года в Нескучном саду. Дьяконов, бывший прапорщик царской армии, учился в военной академии. Он страстно влюбился в Тамару Мечабелли. У нее были матовая смуглая кожа с нежным румянцем на щеках и большие глаза цвета мокрой черной смородины с голубыми белками. Тамара не любила Дьяконова, и он это понимал. Жить без нее он не мог, но и смерть означала для него вечную разлуку с ней. Так и существовал он, не зная, к какому из двух берегов — жизни или смерти — пристать. Он казался себе жалким, как барон Тузенбах из чеховских «Трех сестер». Ощущение это усиливал некий Тертов, в котором Дьяконов видел Соленого, персонажа той же драмы. Тертов в свое время был «отчаянный рубака». Он не служил в разбитой царской армии, а с восемнадцати лет сражался на баррикадах Питера и Москвы. Он побывал на многих фронтах Гражданской войны, имел одиннадцать ранений. За свою недолгую жизнь он успел побыть поваренком, актером, техником, кочегаром, шахтером. Дьяконов в чем-то завидовал ему и от этого еще больше ревновал к Мечабелли. Как-то, обидевшись на очередную шутку Тертова, он не сдержался и чуть было не застрелил его. Тамара успела отвести его руку. Дьяконов понял, что она любит Тертова и тот теперь обязан ей своим спасением. Это был тупик. Как ни велика была земля, а места на ней для него и Тертова не хватало. Убить Тертова из-за угла значило навсегда пасть в глазах любимой им женщины. Застрелиться, сдав Тамару без боя Тертову, он тоже не мог. Оставалось одно: вверить свою судьбу провидению, Богу, и будь что будет. Дуэль состоялась, и Дьяконов на ней был убит. Тертов пришел в милицию и обо всем рассказал.

    Суд признал Тертова виновным. В приговоре он обрушился на «мещанскую психологию» кругов, в которых вращался Тертов, возмущался «славными традициями худшей части царского офицерства», но, вспомнив о том, что Дьяконов угрожал Тертову и даже стрелял в него в квартире Мечабелли, смилостивился и назначил ему наказание в виде полутора лет лишения свободы. Верховный суд, хотя и приравнял ревность к корысти и другим низменным побуждениям, отменять приговор за мягкостью назначенного Тертову наказания не стал.

    Но не только ревность вызывала споры у судей и законодателей. В 1922 году они много спорили по поводу сострадания. Дело в том, что в примечании к статье 143 действовавшего тогда Уголовного кодекса говорилось о том, что убийство, совершенное по настоянию убитого из чувства сострадания, законом не карается. Появление такого пункта закона в эпоху голода и разрухи, когда людей лечить было некому да и нечем, понятно. Однако затруднения, в которые ставили при этом следственные органы лица, совершившие подобные убийства, были очевидны. Нелегко было опровергнуть утверждение убийцы о том, что он действовал из чувства сострадания.

    В одной из дискуссий по этому вопросу Юрий Ларин, о котором мы уже упоминали, сослался на собственный пример. «Я, — сказал он, — болен высыханием мускулов. Через несколько лет я должен умереть». Кто-то после этих слов тихо пробурчал: «Через несколько лет мы все помрем», а Ларин, не расслышав замечания, продолжал: «Если я попрошу министра нашего здравоохранения товарища Семашко дать мне яду, то выйдет так, что вы будете его судить за то, что он избавил меня от страданий по моей собственной просьбе?» — «Не будем», — послышались голоса, а кто-то добавил: «Зачем обращаться к Семашко? Неужели этот вопрос нельзя решить самому?» Дискуссия закончилась тем, что примечание было исключено.

    Убийства из ревности, из сострадания волновали граждан больше, если можно так выразиться, с литературной стороны. Не такое уж большое количество людей чувствовало себя в смертельной опасности, не соблюдая супружескую верность или, лучше сказать, соблюдая супружескую неверность. Больший страх внушали убийства из корысти, убийства без всякой видимой причины. Их совершали сумасшедшие, которых было не так уж мало. Тяжелые, голодные годы дали себя знать и в этом. Поэтому даже бедный человек не чувствовал себя в полной безопасности, а о богатом и говорить нечего. Ну могла ли подумать бедная Мария Суматохина о том, что скоро придет ее смерть, когда во дворе дома 7 по Зачатьевскому переулку ее позвала к себе в комнату Головина? А ведь именно так и случилось. Оказывается, сожитель Головиной потерял квитанцию на сданные им казенные деньги (а может быть, просто пропил их), и его нужно было выручать. Пришедшую к ней Суматохину Головина убила, труп ее расчленила и закопала во дворе в снег. Пальто же (ничего более ценного у Суматохиной не было) продала за два червонца, которые и отдала сожителю. И, уж конечно, не ожидал гибели от руки убийцы шестнадцатилетний Фома Федоров, когда осенним вечером 1925 года ютился на Вокзальной (Комсомольской) площади, страдая от голода и холода. Ни врагов, ни копейки денег у него не было. Смерть подошла к нему в виде тихой старушки. («Набожная», — еще подумал мальчик) Старушка наклонилась и ласково так спросила: «Что, сынок, плохо тебе?» — «Плохо, — ответил Фома, — очень есть хочется». — «Пойдем со мной, я тебя накормлю», — сказала старушка. Федоров встал и поплелся за ней, с трудом волоча ноги. Ему показалось, что они шли очень долго. Наконец вошли в какие-то ворота, за ними деревья, кусты. Запахло сыростью и прелыми листьями. «Как на кладбище», — подумал мальчик и тут в самом деле разглядел в темноте каменные надгробия. Остановился, но тут же услышал добрый голос: «Пойдем, милый, не бойся». Он пошел. Подошли к какой-то могиле. «Садись, — сказал голос, но, как ему показалось, уже не такой ласковый. — Вот я тебя сейчас и накормлю». У Фомы что-то екнуло в животе и во рту стало мокро, а силы совсем покинули его. В просвете между тучами появилась луна. Старушка возилась, что-то доставая из сумки. Он поднял голову и увидел над собой вместо доброго, участливого лица пустые старушечьи глаза и два торчащих зуба на обнажившейся нижней челюсти. Блеснул клинок ножа, и тут же он ощутил боль, потом еще и еще.

    Когда Фому привезли в больницу, на его теле обнаружили семнадцать ножевых ран. К счастью, они были не смертельными. Видно, у старушки не хватило сил. Вскоре ее поймали. Это была сумасшедшая нищенка Пелагея Денисова, а кладбище, на которое она завела Федорова, — кладбищем Алексеевского монастыря. Он находился на Красносельской улице. Кладбище сюда переехало вместе с монастырем в 1837 году с того места, на котором теперь стоит храм Христа Спасителя.

    Жутким историям в Москве не было конца. В 1923 году, в период нэпа, в городе существовали черная биржа, игорные заведения, казино и, естественно, было немало дельцов и биржевых маклеров. Они наживались на биржевых спекуляциях. Таким дельцом черной биржи был Сергей Сергеевич Зернов, веселый, жизнерадостный молодой человек, сын профессора. Занятия на бирже не мешали его службе в качестве юрисконсульта в тресте «Северолес». Сергей был азартен и являлся душой игорных заведений и, в частности, казино «Прага» на Арбатской площади. Здесь, в казино, он познакомился с тридцатитрехлетним инженером-механиком М. А. Иоселевичем, папаша которого держал лавку в Петровском пассаже, человеком семейным и положительным, носившим английский костюм, бородку и усики. В Дармштадте, что в немецком княжестве Гессен, он закончил Политехнический институт, знал несколько европейских языков и работал управделами в Киевском исполкоме Москвы. Жил Иоселевич-младший в доме 4 по Мамоновскому переулку. Дом этот и теперь стоит на том же самом месте, немножко ниже Театра юного зрителя. В нем разместились представительства иностранных фирм. В этот дом, в квартиру, расположенную в бельэтаже, 21 июля 1923 года Иоселевич пригласил Зернова, встретив его на черной бирже у Ильинских Ворот Дело в том, что Зернов продал Иоселевичу иностранную валюту на крупную сумму, и последний предложил ему завершить расчет у себя дома. К тому же на бирже, как это заметил не только Иоселевич, у Зернова имелась крупная сумма денег, кажется, 400 миллиардов. Когда в пять часов дня Зернов приехал к Иоселевичу, который был дома один, так как семья его уехала на дачу, тот проводил его в гостиную. Здесь он выстрелил в затылок ничего не подозревавшему гостю из пистолета, а затем для верности, наверное, три раза ударил молотком по голове. Приехал, как и договорились, Лурье, приятель Иоселевича, тоже игрок. Они положили труп Зернова в большую корзину, связав ему ноги и руки, замыли кровь на полу, наняли подводу и, погрузив на нее корзину с трупом, отвезли ее на Ярославский вокзал. Когда Иоселевич сдавал корзину в камеру хранения, приемщик обратил внимание на то, что из нее сочится кровь. Бдительный служащий решил заглянуть в корзину. Какой же ужас охватил его, когда он увидел связанный труп. Иоселевича, естественно, задержали. Он назвался электромонтером Вишневским, сказал, что едет в Ярославль, а корзину в камеру хранения его попросил сдать неизвестный. Объяснения монтера выглядели сомнительно: с какой это стати он взялся за такую тяжелую работу, да еще по поручению неизвестно кого? Его задержали. В корзине нашли бумажку. Она напоминала квитанции игорного клуба или казино, которые выдают там при выигрыше большой суммы вместо золота. Тогда агенты уголовного розыска с фотографиями трупа стали обходить игорные заведения. Один из служащих казино «Прага» узнал убитого, как посетителя, но не мог назвать его фамилию. На одном из найденных в той же корзине листочков, очевидно вырванных из записной книжки, удалось прочесть: «Погодилов 5 червонцев». В книге посетителей «Праги» значился некий Погодилов. Его нашли, допросили и узнали, что 5 червонцев ему остался должен Зернов. Нашлись свидетели, знавшие и о том, что Зернова пригласил к себе Иоселевич. «Монтеру» предъявили доказательства, и он признался в убийстве. Был шумный судебный процесс. Убийца на нем не раскаивался и вообще чувствовал себя героем. Получил он за совершенное преступление десять лет со строгой изоляцией. О преступлении Иоселевича писали не только московские газеты, но и парижские «Последние новости». добавившие к происшествию еще одну жуткую деталь, а именно то, что Иоселевич разрубил труп Зернова на куски, а уже потом погрузил в корзину. Что ж, людям всегда всего мало, даже зверств.

    Корыстный мотив совершения убийства безусловно один из подлейших и, к сожалению, один из самых распространенных. Корысть — настолько широкое понятие, что охватывает вещи совершенно несопоставимые. На моей памяти были серии дел об убийствах, целью которых являлись джинсы, иностранные безделушки, видеомагнитофоны, автомашины. Одним словом, вещи, совершенно различные по цене, но имеющие притягательную силу за счет моды, иностранного происхождения или внешне броского вида. Дикарь ведь реагирует на все яркое.

    Теперь вошло в моду слово «киллер». Звучит оно красиво, а означает: убийца. Англичане, так те прямо так и называют подонков, убивающих по найму, убийцами, а наши газеты, журналы, телевидение называть их убийцами, мерзавцами, выродками не решаются. Почему? Неужели так уважают силу, что и подлость ей не помеха, или настолько любят иностранные слова? Развелись в стране «авторитеты». Раньше слово «авторитет» звучало уважительно, а теперь, оказывается, авторитет — это тот же подонок, и авторитет у него существует среди таких же подонков, как и он сам. И держится этот авторитет на подлости и оружии. Суть его проста и отвратительна — личный корыстный интерес, цена — человеческая жизнь. Блатная романтика, которой окружают себя подонки, тот же плевок на асфальте. Его можно принять за монету, но ценности ему это не прибавляет. Впрочем, хватит о современности.

    Вернемся в тридцатые годы, к уголовным делам тех лет. Здесь тоже холодно и страшно, как в морге.

    3 марта 1929 года некто Баратов развелся с женой и зарегистрировал брак с Зайцевой. Он подделал при этом документы, и жене о своей новой женитьбе ничего не сообщил. Тут получил он назначение на работу в Семипалатинск, выхлопотал для перевозки вещей товарный вагон и предложил своей первой жене тоже упаковать вещи и вместе с матерью переехать с ним в Семипалатинск «для новой жизни». Ничего не подозревавшая жена согласилась, хотя мать, чуя недоброе, ее отговаривала, да не отговорила, — видно, дочь любила своего мужа. Так и поехали мать и дочь со всем своим добром, бросив Москву, искать новую счастливую жизнь. А в дороге, когда поезд миновал российские города и потащился по бескрайним степям Казахской автономной республики, Баратов убил поленом жену и тещу, разрезал их трупы на семнадцать кусков и, уложив куски в корзины, намеревался выбросить по дороге. Бдительные железнодорожники не дали ему этого сделать. Баратов, а потом и Зайцева были арестованы. Краснопресненский нарсуд дал Баратову семь лет, а Зайцевой, как сообщнице, которая знала о его планах, полтора года.

    Широкую известность в Москве приобрело дело Афанасьева-Дунаева, обвинявшегося в убийстве своей жены, Нины Амираговой, в июле 1936 года. Владимир Афанасьевич Афанасьев-Дунаев 1899 года рождения, имеющий высшее медицинское образование, врач и бывший судебно-медицинский эксперт, весной 1931 года познакомился с Ниной Амираговой, на которой вскоре женился. Сам он был рязанский и хорошей жилплощади в Москве не имел, поэтому и поселился у Нины, в коммунальной квартире 26 дома 5 по Метростроевской улице. Дом этот и теперь стоит между Обыденскими переулками, большой и красивый.

    Первое время новобрачные жили хорошо, но спустя два-три месяца соседи стали замечать, что Афанасьев изменился. Он стал груб с женой, оскорблял ее, бил, угрожал ей. Он упрекал ее в измене, хотя сам не очень-то был ей верен: его не раз видели с другой женщиной. Летом 1935 года Афанасьев приревновал Нину к какому-то шоферу и устроил ей скандал, даже душил ее, потом взял нож и приказал ей молиться, сказал, что сейчас зарежет, и еще добавил: «Не кричи, не успеешь, все равно зарежу и сделаю с тобой то, от чего перевернется в гробу твой Иван Иванович». Иваном Ивановичем звали первого мужа Амираговой, который умер еще до знакомства Нины с Афанасьевым. Знакомые уговаривали Нину развестись с Афанасьевым, но Нина боялась — Афанасьев был против развода. К тому же Нина не имела никакой специальности и в материальном отношении зависела от мужа. Когда же она стала учиться машинописи, Афанасьев устроил ей скандал и запретил учиться. В общем, между супругами сложились довольно сложные отношения. В конце концов 6 февраля 1936 года они развелись. Однако Афанасьев с квартиры не съехал, а продолжал приходить ночевать и устраивать скандалы. В том же 1936 году он познакомился с женщиной по фамилии Лосс и стал с ней снимать дачу на станции Лось. Продолжал он поддерживать отношения и с Ниной и даже стал с ней ласковым и добрым.

    11 июля Афанасьев предложил ей поехать с ним за город, но в тот же день они поссорились из-за какого-то пустяка: то ли Афанасьев считал, что продукты на дорогу надо купить накануне, а Нина — что это можно сделать в день поездки, то ли наоборот — неизвестно. Известно только, что поездку они отложили на следующий день. Вечером же к ним пришла соседка по дому Лачинова, которая просидела у них допоздна. Потом они проводили ее и вернулись домой. Той же ночью Афанасьев убил Амирагову, ударив чем-то тяжелым по голове. Затем расчленил ее труп, снял с головы кожу отрезал уши, вынул глаза, зубы, отрезал пальцы на руках, уничтожил на ее теле родинки. Тут ему помогли его профессиональные знания и навыки эксперта. Следует заметить, что преступники, да и вообще люди, обладающие определенными профессиональными знаниями и навыками, часто переоценивают их значение. Афанасьеву ничто не мешало убить Амирагову где-нибудь в лесу, но, наверное, применение своего профессионального мастерства на практике представляло для него большой соблазн. Итак, убив Нину, он упаковал части ее трупа и развез их по линии Северной железной дороги: на шестой километр, близ платформы Яуза, в район санатория «Белая ромашка», Болшевский и Лосиноостровский лес.

    О пропаже Нины ее родственники заявили в милицию, а потом люди и части расчлененного Нининого трупа стали находить. Правда, опознать их никто не мог. Однако соседи убитой опознали клеенку, в которую были завернуты найденные части. Афанасьев же, заподозренный в убийстве, все отрицал. Утверждал, что лично видел, как Нина села в какую-то машину и уехала неизвестно куда. Следствие ему не поверило. В начале октября 1937 года дело рассмотрел Военный трибунал внутренних войск НКВД по Московской области. Присутствовавшие на судебном процессе очевидцы рассказывали, что Афанасьев был спокоен, гладко выбрит и «причесан до лоска». Его худую шею поддерживал накрахмаленный стоячий воротничок. Подсудимый выглядел каким-то неестественно равнодушным. Порой казалось, что перед судом стоит не живой человек, а какая-то длинная, высохшая мумия. Когда прокурор Гольст потребовал для него расстрела, Афанасьев сидел и спокойно ел яблоко.

    Опровергая доводы Афанасьева в свою защиту, трибунал указал в приговоре на то, что Амирагова не могла уехать неизвестно куда и неизвестно с кем, не предупредив об этом сестру и мать и не написав им за полгода ни одного письма. Наконец, она не могла уехать, не получив в ателье заказанные ею платья. О виновности Афанасьева в убийстве говорило, по мнению трибунала, и его собственное поведение. Буквально на следующий день после пропажи Нины он затеял в ее комнате ремонт, обтянул мебель новой материей. Кроме того, он продал принадлежавшие ей вещи: платья, швейную машинку, шкаф, шубу, диван. Более того, при тщательном осмотре комнаты, несмотря на проведенный ремонт, между половицами, под новой обивкой кресел, на стенах и в щелях стола была обнаружена кровь.

    Афанасьев утверждал, что кровь оставили неаккуратные девушки, жившие одно время в комнате Амираговой, а вещи Нины он продал потому, что она его обокрала перед побегом.

    Трибунал не поверил Афанасьеву и, согласившись с прокурором, приговорил его к расстрелу. Тут следует добавить, что дело это рассматривалось в 1937 году и на приговор повлияли, надо полагать, политические веяния эпохи. В ходе процесса вскрылось, что два брата Афанасьева осуждены и высланы за контрреволюционные преступления и что сам он враждебно относился к советской власти. Короче говоря, трибунал решил, что Афанасьев убил Амирагову за то, что она грозила ему разоблачением, то есть имел место «акт классовой мести, акт классового врага, боявшегося разоблачения».

    Верховный суд приговор все же отменил и при новом рассмотрении, которое проходило в Московском городском суде в июне 1938 года под председательством Куцова, Афанасьев-Дунаев получил десять лет лишения свободы.

    Убийство Нины Амираговой произошло в июле 1936 года, а в сентябре того же года произошло в Москве убийство еще более страшное. Предыстория его такова.

    Вольдемар Карлович Линтин был зачат Евдокией Иосифовной и Карлом Карловичем Линтиными в ночь под новый, 1921 год. Что пили его родители в ту голодную новогоднюю ночь, неизвестно, но вряд ли шампанское. Пили в те годы и одеколон, и керосин, и еще черт знает что. Правда, молодым и любящим людям все могло показаться сладким. Любовь и в 1921 году была любовью.

    30 сентября 1921 года Вольдемар появился на свет. Он быстро рос, казалось, на радость отцу и матери. Карл Карлович был чиновником, неплохо по тем временам зарабатывал, и сын его особой нужды не испытывал. Жила семья в доме 4 по Большой Екатерининской улице, проходящей вдоль Екатерининского сада. Теперь там Олимпийский проспект. Дом был небольшой, деревянный. Соседом Линтиных по квартире был одинокий молодой человек по фамилии Музыкант. Наступил 1936 год. Вольдемар тогда учился в шестом классе школы № 53 Дзержинского района. Был он какой-то не такой, не как все. Обычно замкнутый, угрюмый, он жил в своем особом мире. В мире этом было много фантазии, наполненной образами бродяг и разбойников. Учиться в школе, состоять в пионерах ему было скучно, и он этим тяготился, начиная с четвертого класса. Наконец он перестал ходить в школу. Потом, в приговоре, суд так напишет об этом периоде в жизни Вольдемара: «…B результате неправильного воспитания в семье, безотказного удовлетворения всех его прихотей со стороны матери и отца, Вольдемар рос замкнутым, эгоистичным ребенком, оторванным от коллектива. Из-за отсутствия должного внимания и воспитания со стороны руководителей педагогического состава школы у него сформировались индивидуалистические, эгоистические наклонности, в силу чего Линтин в 1936 году бросил учиться в школе и строил планы беззаботной и роскошной жизни, которую он мечтал себе устроить за границей, бежав туда и занимаясь там бандитизмом». Суд, наверное, был искренен в своем мнении, и учителя, наверное, действительно мало вовлекали Линтина в общую жизнь класса, но могли ли они предвидеть, что может совершить этот тихий мальчик. Да и кто из нас не мечтал о приключениях?! С Линтиным дело обстояло несколько иначе. Казалось, в него вселился дьявол. Темные, нечеловеческие страсти стали бродить в этом тринадцатилетнем отроке. Все доброе и светлое как бы остановилось в нем, замерло, куда-то ушло. Своими мыслями он мог дотягиваться только до денег, до вещей. С недавнего времени он почувствовал себя мужчиной и решил, что может претендовать на те места под солнцем, которые захватили пузатые, лысые, слабые. Ему не надо было думать: переступить или нет? Он был готов переступить не задумываясь.

    Лев Николаевич Толстой в повести «Отрочество» пишет о душевном состоянии тех, кому перевалило за десять, у кого бывают минуты, когда мысль не обсуждает наперед каждого устремления воли, а единственными пружинами жизни остаются плотские инстинкты. Так вот Толстой пишет: «…крестьянский парень лет семнадцать, осматривая лезвие топора подле лавки, на которой лицом вниз спит его отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку кровь из разрубленной шеи, под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а что, если туда броситься?»

    Вольдемар Линтин себе такого вопроса не задавал. Он решил броситься.

    Итак, Линтин замыслил бежать из дому. Одному этого делать не хотелось, и он позвал с собой приятеля, Виктора Соколова. Тот был старше его на полтора года, но учился в пятом классе. Очевидно, был второгодником. Соколов согласился. Решили кого-нибудь ограбить, чтобы добыть деньги на дорогу. Линтин украл из дома 80 рублей, золотое кольцо матери, а у соседа по фамилии Музыкант — револьвер. Соколов захватил из дома кортик своего отца. 7 сентября 1936 года они бежали. Ограбление планировали совершить в ЦПКиО имени Горького, но никого подходящего для этого не нашли, да и Соколов не хотел участвовать в грабеже. Он даже позвонил домой Линтину и сказал, где они находятся. Так бесславно закончилась их первая попытка стать гангстерами.

    Но мысль, внушенная Сатаной, не оставляла Линтина. К тому же взыграло его самолюбие. Он почувствовал, что должен не только сбежать, а переступить через что-то страшное. Именно это страшное навсегда порвет его связь с родителями, с домом, с Москвой, со страной. Короче говоря, он решил убить своих родителей. Поделился этой идеей с Соколовым Тот испугался, но отговаривать не стал. Линтин и так издевался над ним за прошлое предательство. Новый побег назначили на 26 сентября 1936 года. Вольдемар попросил у соседа велосипед покататься, а потом, вместе с Соколовым, сдал его в скупочный пункт за 225 рублей. Вечером Соколов взял дома белье и кортик и пошел к Линтину. Они должны были в этот вечер осуществить свой план, но отец Соколова обратил внимание на то, что сын долго не возвращается домой, и на то, что опять пропал его кортик, и пошел к Линтиным. Своим приходом он расстроил планы детей. Родители смогли спокойно проспать еще одну ночь. На следующий день Карл Карлович Линтин потребовал от сына, чтобы он вернул соседу велосипед, а сам ушел на работу — тогда по субботам работали. Вольдемар сказал матери, что пойдет за велосипедом, а сам, выйдя из дома, остался ждать за углом, когда уйдет мать. Здесь к нему подошел Соколов. Стали ждать вместе. Вскоре Линтина из дома ушла. Вольдемар и Виктор пришли в квартиру и стали собирать вещи. В это время вернулась Евдокия Иосифовна (как чувствовала) и, увидев, что ее сын опять убегает из дома, стала кричать и возмущаться, грозить, что позовет отца. Тут Вольдемар взял кортик и ударил им ее в спину. Она попыталась выбежать из квартиры, но сын свалил ее на пол и стал бить по голове молотком, который ему передал Соколов. Евдокия Иосифовна была еще жива, она хрипела. Мальчики ее перетащили и уложили в ванну. Здесь Вольдемар ударил ее еще пятнадцать раз кортиком. Линтина умерла. Соколов замыл кровь в комнате, а Линтин вызвал по телефону такси, быстро собрал чемодан, затем отключил в квартире свет, вывернув пробки и на такси с Соколовым уехал на вокзал. Нечего и говорить о том, какую страшную картину застали, вернувшись домой, Карл Линтин и Музыкант. Сообщили, конечно, в милицию. Вольдемара Линтина и Виктора Соколова объявили в розыск Но найти их было не так-то легко. Никто не знал, куда они уехали. А беглецы после Саратова, куда их привез московский поезд, пустились бродить по маленьким городкам и, наконец, в октябре того же 1936 года приехали в Ташкент. О том, чтобы перейти границу, и речи быть не могло, гангстеров из них не получилось: ни навыков, ни связей, ни опыта, ни силы у ребят не было. Даже языка узбекского они не знали. Воровали на рынках что придется, побирались, пытались совершать карманные кражи. Однажды при такой попытке они попались. В милиции Соколов назвался Борисовым и получил два года. Линтин назвался Федоровым. Он постоянно хныкал, имел жалкий, ничтожный вид, и милиционеры, пожалев, отпустили его. Оставшись один, наш «гангстер» совсем раскис. Промыкался несколько дней без жилья и пищи и пришел в милицию, где и рассказал, кто он и что совершил. Его отправили под конвоем в Москву. Отыскали и Соколова. Судебная коллегия Московского городского суда под председательством Н. С. Сымантовича 3 марта 1937 года дала Линтину, учитывая несовершеннолетний возраст, восемь лет, а Соколову — два года лишения свободы.

    Евдокию Иосифовну похоронили. Карл Карлович женился на другой женщине. В 1945 году К. К. Линтин с новой женой уехал жить в Ригу. Вскоре, освободившись из заключения, к нему приехал и Вольдемар. Трудно представить встречу сына и отца, о чем они говорили. Наверняка можно сказать одно — Вольдемар отцу врал. Он так и не осознал своей вины. В июне 1948 года его вновь осудили за грабеж и кражу и дали пять лет. Освободился он по амнистии от 27 марта 1953 года. Что с ним стало потом, сказать не могу не знаю, но думаю, что стал он вонючим уголовником, жестоким и злым на весь мир. Никто не знает, где находится его могила, чтобы вбить в нее осиновый кол.

    Остановлюсь еще на трех довоенных убийствах, дела о которых рассмотрел Московский городской суд. Существовал в Москве инвалидный дом имени Радищева. Инвалиды жили бедно, но хлеба, как говорится, хватало, от голода не пухли. А вообще, смертность была относительно высокой: люди все-таки больные, да и в большинстве своем старики.

    Завелся в этом доме инвалид С. В. Чернов. Боялся он смерти, и умирать ему не хотелось, а тем более раньше других. Некоторых, у которых физиономия круглая, вообще возненавидел. И стал он вести разговоры о том, что все равно все скоро умрем, кому нужна такая жизнь, не лучше ли самому стать хозяином своей смерти, чем ждать от нее милости и дрожать от страха. Даже писал стихи на эту тему и отсылал их фельдшерице Сергеевой. Нашел он и единомышленников. Инвалидам А. А. Грузинову и Г. П. Барышникову жить надоело, и они приняли откровения Чернова чуть ли не как новую религию. Решили организовать групповое самоубийство. По намеченному плану самоубийство первыми должны были совершить инвалиды Гусев, Кострикина (она больше всех жаловалась на свою несчастную жизнь) и Чернов. Гусев и Грузинов достали где-то наган. Самоубийство было назначено на 27 мая 1934 года. Грузинов должен был помочь застрелиться Гусеву и Кострикиной, пристрелив их или добив в случае неудачных выстрелов, а затем передать пистолет Чернову для самоубийства. В назначенное время Гусев, Грузинов и Кострикина встретились в условленном месте за речкой. Гусев выстрелил себе в лоб, но то ли лоб оказался крепким, то ли пистолет слабым, но пуля дала рикошет, и Гусев, раненый, упал на землю и стал стонать. Тогда Грузинов взял наган и выстрелил Гусеву в глаз (очевидно, лоб пробить не надеялся). Гусев был убит. Видевшая эту малоприятную процедуру Кострикина стала кричать и умолять Грузинова пощадить ее, но тот, очевидно войдя в раж, застрелил и ее. В себя же он стрелять не стал (может быть, в должности палача нашел призвание и стимул для жизни?), а выстрелил в дерево. Потом они с Черновым закопали трупы и пошли, как ни в чем не бывало, обедать. Гусева и Кострикину особо не искали. Решили, что они пустились в какое-нибудь путешествие. Такое с постояльцами дома инвалидов случалось, тем более что и сам Радищев, имя которого носило их «кефирное заведение», любил путешествовать. Но Чернов своей гнусной деятельности не прекратил. В 1935 году ему удалось сагитировать на самоубийство инвалидов: Куликова, Логинова и Облитяева. Правда, последний вовремя одумался и из дома инвалидов сбежал. Чувствуя безнаказанность, Чернов стал призывать инвалидов к убийству работников дома. Угрожал им в своих письмах расправой. Это его и сгубило. Вмешались «органы», откопали трупы. Прижали основателей «клуба самоубийц» и арестовали их. Судебная коллегия Московского городского суда приговорила Чернова и Грузинова к расстрелу.

    Находясь под впечатлением от совершенных людьми преступлений, невольно пытаешься представить духовный мир таких, как Линтин, Чернов и других, им подобных, и становится жутко, как будто заглянул в духовный мир крокодила, варана, червя: темень темная, непроглядная. И как только люди, совершив такое, могли потом жить, о чем-то думать, на что-то надеяться?

    Софья Иосифовна Васильева проживала со своей падчерицей Лидой Желдыбиной в квартире 12 дома 14 по 1-й Мещанской улице. Когда стояла Сухарева башня, их дом был домом 16, потому что Сухарева башня имела сразу два номера: 1-й и 2-й, а когда башню снесли, нумерация сразу уменьшилась на два номера и дом 16 стал домом 14. Муж Васильевой и отец Лиды умер. Лида рано пошла работать и трудилась на какой-то фабрике в Каретном Ряду. В 1937 году ей было пятнадцать лет. Отношения ее с мачехой не сложились. И чем дальше, тем они становились хуже. Васильева уже не могла скрывать своей ненависти к падчерице. Она часто со слезами на глазах («артистка») жаловалась соседкам на то, что Лида ее обижает, что она боится в дом войти, что Лида все съедает, а она ходит голодная. Соседи сочувствовали, но ничем помочь не могли. В конце концов Васильева, растравив душу соседям и самой себе, решила убить Желдыбину. Казнь назначила на двенадцать часов ночи 31 декабря 1938 года. Когда москвичи подносили к губам шампанское, Васильевой захотелось насладиться кровью падчерицы. Вечером она принесла в комнату жестяной таз и поставила у сундука, на котором спала Лида. Ровно в двенадцать часов она ударила спящую девочку колуном в висок, потом еще раз. Затем схватила ее за волосы и нагнула голову над тазом, в который стала стекать кровь. Лида еще была жива. Хрипела. Васильева перерезала ей горло ножом. Когда кровь стекла, отрезала голову. Принялась за тело девочки. С помощью ножниц, ножа и садовой пилы разрезала его на мелкие части. Голову, скелет и кишечник сожгла в печке, а мягкие ткани и внутренности измельчила до размеров спичечного коробка и спустила в унитаз. Когда слесарь-сантехник прочищал забитую канализацию, он не мог понять, зачем так много мяса потребовалось спускать в унитаз. Когда поползли слухи об убийстве, в комнате Васильевой был произведен обыск, под половицами обнаружили кровь. Васильева призналась в убийстве. Судебно-психиатрическая экспертиза признала ее вменяемой. Судебная коллегия Московского городского суда под председательством Васнева приговорила Васильеву к десяти годам лишения свободы. Сознание застилает и погружает во тьму не только ненависть. Встречаются, наверное, такие человеческие особи, которые способны выключать сознание и действовать в режиме животных интересов.

    Некто Максимов развелся с женой и выплачивал ей алименты на содержание дочери, которой тогда еще не было года. Максимов этим очень тяготился. Денег и так было мало, а тут еще алименты. Думал сбежать, а куда, да и все равно найдут, к тому же комнату в Москве бросать нет смысла — потом не получишь, вернуться в семью — лучше удавиться. Оставался один вариант — избавиться и от жены, и от дочери. Но как? Посоветовался с другом врачом. Тот предложил амигдалин, было такое лекарство. И вот в один из прекрасных летних дней 193о года Максимов пришел к бывшей жене, стал говорить о том, какой он дурак, как не ценил он тех счастливых радостных дней, проведенных вместе, как прекрасно они проводили время на загородных прогулках под Москвой и что все еще можно вернуть и вспомнить молодость и т. д. и т. п. Жена раскисла, ей тоже захотелось тряхнуть стариной, и она приняла приглашение бывшего супруга поехать за город. Купили выпивку, закуску и отправились. Когда расположились на лужайке под большим дубом, Максимов открыл консервы, налил по стопке водки и по стакану «грушевой» воды. В стакан бывшей жены всыпал амигдалин. Выпили водку и сразу запили водой. Жена как выпила, так и умерла. Максимов труп закопал и пошел к ее сестре, у которой находился ребенок. Он сказал, что дочку велела забрать супруга, и свояченица отдала ему ребенка. Дома Максимов отравил и одиннадцатимесячную дочь тем же амигдалином. Через некоторое время свояченица стала волноваться, спросила его, куда делись сестра и племянница. Максимов сказал, что дочь в деревне у его матери, а жена умерла в Первой градской больнице, у нее что-то было с желудком. Женщина не верила, тогда Максимов устроил ей свидание со знакомым доктором в помещении больницы. Тот вышел к ней в белом халате и со скорбной физиономией. Он разводил руками, говорил непонятные латинские слова и призывал быть благоразумной. Но свояченица не успокоилась, заявила в милицию, и Максимову в конце концов пришлось признаться в убийстве дочери и бывшей жены.

    Убийств совершалось немало, и о них можно было бы еще много говорить, но как из темного подземелья хочется выйти на свет и свежий воздух, так и от убийств хочется перейти к чему-нибудь более светлому. Итак… мошенничество.

    Преступление это требует артистизма. Может быть, поэтому так богата мошенниками и артистами русская земля? Все эти Хлестаковы, Чичиковы, Кречинские, Бендеры стали оправданием для всякого рода прохвостов, а фраза француза Талейрана «Обмануть дурака — значит отомстить за разум» — утешением их совести. Вопрос только в том, кого считать дураком. В России дураком всегда считался честный и добрый человек. Умный представлялся человеком сомнительным и от него всегда следовало ждать подвоха. Русские люди не очень-то верили в свои способности по части хитрости и обмана и предпочитали им правду и открытость. Жить в условиях честности вообще намного проще и легче. Не случайно русские купцы, многие из которых были не шибко грамотны и образованны, привыкли полагаться на честное слово. «Честное купеческое слово» стоило в России больше, чем нотариально заверенные договоры. В таких условиях в чем-то подозревать своего партнера было немыслимо, а поставить его действия под сомнения проверкой оскорбительно. Этим пользовались мошенники — как до, так и после революции.

    Жульничали по-разному. Мошенничали на рынках, на черной бирже, мошенничали государственные чиновники и лошадиные барышники. Кстати, последние были к тому же и садистами. Ради того, чтобы всучить лошадь покупателю, они прибегали к разным ухищрениям, мучительным для лошадей. Например, для того чтобы увеличить возраст лошади, они спиливали ей зубы, старой понурой лошади вливали в уши масло, и она начинала задирать голову и крутить ею, чтобы избавиться от неприятных ощущений, вялую лошадь били перед продажей, и она становилась пугливой и резвой. О всех издевательствах лошадиных барышников над бедными животными и говорить не хочется. Вспомним мошенников двадцатых-тридцатых годов. Они так же, как и воры, подразделялись на тех, кто обманывал граждан, и тех, кто обманывал учреждения. Вот в центре Москвы аферист покупает у папиросницы из Моссельпрома папиросы. Дает ей червонец, получает сдачу, берет товар и отходит. Вскоре возвращается и, отказываясь от покупки, забирает деньги, но, отойдя снова на шаг, передумывает и просит продать ему папиросы за тот же червонец. Лотошница на этот раз не глядя дает ему папиросы и сдачу с червонца, хотя мошенник уже успел подменить его на другую, мелкую бумажку. Сергей Белов — танцор. Он строен и элегантен, выдает себя за иностранца. Подходит к гражданам и на ломаном русском языке просит их разменять десять червонцев (в то время червонцы принимали не везде). Кто-то из отзывчивых москвичей идет ему навстречу. Иностранец меняет, но тут же передумывает. Ему что-то не нравится, но объяснить он не может, не хватает русских слов. Он возвращает москвичу его деньги, а москвич ему его червонцы. Потом, конечно, москвич обнаружит, что «иностранец» вернул ему значительно меньшую сумму, но будет уже поздно. Обоих мошенников выловили в 1928 году и посадили, но ненадолго.

    Мошенников таких называли «кувыркалами» или «вздерщиками». Раньше, до революции, «кувыркалами» звали уголовников, бежавших из ссылки. В двадцатые годы этим именем гтали величать «вздерщиков», собственно мошенников, совершающих обман при обмене или размене денег. Такой «вздерщик» приходил, например, в универсальный магазин в часы наибольшего наплыва покупателей. (Это было обычно в конце рабочего дня, когда продавцы валились с ног, а кассирши со своих высоких табуреток.) Он протискивался к кассе с крупной денежной купюрой, а пробить ему чек просил на грошовую сумму. При этом он без конца что-то щебетал, отвлекая внимание кассира. Цель его — получить сдачу и сохранить свою купюру. Ну а если это не удавалось, он извинялся, получал товар и уходил.

    В двадцатые годы на углу Петровки и Театральной площади москвичи, в основном москвички, торговали всяким барахлом: старыми вещами, бюстгальтерами, миндальным печеньем, цветами, чулками из шелка и фильдеперса, иностранным кружевом: «шантильи», «брюссель», сетками для волос, помадой, цветными заколками, духами. То и дело слышалось: «Цикламен», «Лориган», «Коти», «Шипр». Под видом духов продавали и подкрашенную воду, надушив при этом только пробку, которую и давали нюхать покупателям. Беспатентные торговцы собирались в существовавшем тогда узком проулочке, отделяющем Мосторг от Малого театра. Торговали здесь многие «бывшие». Не случайно газетчики окрестили завсегдатаев этой толкучки «торгующими княгинями». Помогали беспатентным торговцам мальчишки и девчонки, которые следили за появлением милиции. В случае опасности они бежали к ним и кричали: «Мильтон, зеке!» После чего торговки разбегались по дворам и подъездам.

    В 1926 году милиция накрыла «фабрику» по изготовлению всех этих «лориганов» и «коти». Находилась она в доме 16 по Самотечному переулку и жил в ней кустарь Буянов. При обыске помимо флаконов с пломбами на золотых шнурках нашли форму таможенных грузчиков. В этой форме люди из фирмы Буянова сбывали глупым «графиням» свой «контрабандный» товар.

    А в феврале 1925 года милиция вышла на другую подпольную «фабрику». Она занималась изготовлением фальшивых серебряных монет достоинством в 50 копеек Основал «фабрику» Василий Иванович Куликов.

    Вообще, «золотая лихорадка» и тогда не оставляла преступный мир. Это и понятно: за один золотой рубль давали двадцать пять — тридцать бумажных. Широкое распространение тогда получили всякие подделки. Подделывали чеки, квитанции, выигравшие облигации, торгсиновские книжки и пр. Г. Д. Иванов, В. А. Кочетков и их друзья похищали на фабрике фотопластинок азотнокислое серебро, при помощи паяльной лампы переплавляли его в слитки, а слитки сдавали в Торгсин. М. Я. Либ сдавал в Торгсин переплавленные в слитки советские серебряные монеты. Дядя Бакланов и племянник Кириллов скупали золотые и серебряные монеты, а затем при помощи Цветкова и Шилкина перерабатывали их в сусальное золото и серебро, чтобы сбывать в живописные мастерские, получая при этом навар до 2 рублей с грамма.

    Жулики изобретательны и наглы. Алексей Мохов, например, в 1924 году торговал на Смоленском рынке опилками, аккуратно разложив их в фунтовые пачки чая «Центросоюза», а Ольга Матвеевская подошла около школы на Сретенке к незнакомой девочке и сказала ей, что она должна отдать ей пальто, чтобы пришить пуговицы, мол, мама велела. Девочка поверила, сняла пальто и отдала Матвеевской. Та сразу пошла на Сухаревский рынок и продала его.

    Как никто из преступников, мошенники действуют с учетом обстановки и примет времени. В 1927 году началось распределение товаров по предприятиям, устройство всяческих лотерей, на которых разыгрывались промышленные товары. Газета «Беднота», например, в качестве выигрыша по организованной ею лотерее предлагала: лошадь с упряжью, молотилку, льномялку, примус, стенные часы, балалайку, ручную швейную машинку, суконный отрез и сочинения Ленина. Недостаток товаров в магазинах способствовал успеху лотерей. Аферисты этим пользовались. Одна аферистка заходила в квартиры рабочих, когда те были на работе, а дома сидели их зачуханные жены с бледными детьми, и сообщала им о том, что их Иван Иванович выиграл по лотерее мануфактуру и теперь для ее оплаты нужны деньги. Жены лезли в сундук или бежали к соседям одалживать деньги, а потом ждали мужей с материалом, мечтая о том, что они из него сошьют. Но сшить что-либо им было не суждено. Некоторым к тому же еще и доставалось от мужей.

    Аферист Штатенфельд учел другую особенность своего времени. Он приходил в чей-нибудь дом, зная, что отца семейства нет, и очень серьезно сообщал его жене о том, что муж арестован и ему грозит расстрел. Когда несчастная супруга покрывалась красными пятнами, ловила воздух пересохшим ртом и спрашивала то ли комод, то ли Штатенфельда: «Что делать?» — Штатенфельд ее обнадеживал. Оказывалось, что у него есть один человек, который может помочь уладить дело. Испуганная женщина была готова бежать за ним на край света. Они выходили на улицу, но вскоре Штатенфельд останавливался и, ударив себя (на вид очень сильно) ладонью по лбу, заявлял, что ему срочно надо в одно место. Потенциальной вдове он давал адрес нужного человека где-нибудь в районе Инвалидной или Скотопрогонной улиц, куда бедная женщина мчалась на перекладных через весь город, а сам возвращался в квартиру своих жертв. Здесь он объявлял оставшимся дома детям о том, что для того, чтобы спасти их отца, нужны ценные вещи. Вещи собирались, и мошенник с ними удалялся. Были, правда, случаи, когда дети увязывались за Штатенфельдом. Тогда он заводил их куда-нибудь подальше, а сам скрывался. Если ему это не удавалось, усыплял детей наркотиками. Суд приговорил его к расстрелу.

    В конце двадцатых годов в Москву из Новосибирска приехала Инна Федоровна Шаляпина. Она сняла комнату у москвичей по фамилии Мартино, представившись дочерью великого певца. Жила она бедно. Хозяева ей не раз предлагали обратиться за помощью к родному батюшке, но она все отговаривалась, ссылаясь на то, что не хочет его беспокоить. Как-то она взяла у хозяев отрез материала и сшила из него себе платье. Хозяева возмутились и сообщили в милицию. Шаляпиной дали месяц исправительных работ. В данном случае мы имеем дело с человеком, волею объективных обстоятельств подвигнутым на мошеннический путь.

    Гражданина Юнькова на путь мошенничества подтолкнула внешность. Он стал выдавать себя за секретаря ЦК ВКГ1(б) В. М. Молотова. В апреле 1926 года его арестовали.

    А каких только мошенников не было на московских рынках! Вот один из них продает бриллианты. Они уложены на вату в маленькой коробочке. Откроешь коробочку — и бриллианты засверкают всеми своими гранями. Это самые настоящие бриллианты, не какие-нибудь «тестовские» или стекляшки. «Бери, пока добрый, задешево отдам, — предлагает продавец, — очень деньги нужны». Покупатель наконец решается, лезет за деньгами, а продавец тем временем переворачивает коробочку другой стороной и открывает крышечку, а там лежат точно такие же бриллиантики, только из стекла. Покупатель их и забирает. Завершив сделку, покупатель и продавец расходятся довольные.

    Случалось и так, что покупателям везло. В марте 1925 года один москвич купил у беспризорников за полтора рубля медный слиток весом примерно 200 граммов, а когда показал его ювелиру, то оказалось, что слиток золотой и стоит не полтора рубля, а три тысячи.

    Тогда, после революции, в годы эмиграции, голода, обысков и бандитизма многое из того, что стяжали за свою жизнь представители эксплуатирующего класса, разбрелось по рукам тех, для кого и медный пятак был большой удачей. Не все из них, наверное, понимали, что попало к ним в руки и как этим можно воспользоваться. В феврале 1926 года на чердаке дома в Щипковском переулке милиционеры задержали известную тогда воровку Овчинникову. В своих лохмотьях она прятала золотые и платиновые ювелирные изделия с крупными бриллиантами. В поезде, под Москвой, беспризорники украли у Рабиновича паспорт и 1030 американских долларов. Решив, что это деньги деникинские, беспризорники почти все их сожгли.

    Пользуясь тем, что по рукам стали ходить драгоценности, которые простые люди раньше и в глаза не видели, мошенники стали подсовывать своим согражданам стекляшки вместо бриллиантов, медь — вместо золота, собаку — вместо шиншиллы.

    Были еще мошенники-«подкидчики». Действовали они вдвоем. Сначала подыскивали жертву. Потом один из них подходил к ней и начинал разговор о чем-нибудь (где находится то-то, как добраться туда-то и пр.). Этот мошенник назывался «бург». В тот момент, когда они разговаривали, мимо них проходил второй мошенник и ронял кошелек («шмель»), набитый бумагой. «Бург» кидался, поднимал его и объявлял своим. Фраер, или «ветошный», как его еще называли, начинал спорить и требовать раздела содержимого кошелька (вместо кошелька использовали и «куклу» — туго завязанный на множество хитрых узлов платок с бумагой). Тут возвращается «подкидчик». Он вне себя от горя, он бросается к «счастливчикам» и просит, требует вернуть ему кошелек, ведь в нем огромные деньги. «Бург» незаметно передает кошелек «ветошному» и обращается к «подкидчику» с предложением обыскать себя. Тот обыскивает и кошелька, естественно, не находит. Теперь «ветошный» передает бумажник «бургу» и просит обыскать и его. «Подкидчик», или как его еще называли «бугайщик» (от слова «буга» — бумажник), обыскивает, во время обыска роется в его портмоне и подменяет его деньги на бумагу, после чего возвращает портмоне «фраеру» и уходит. Смывается и «бург».

    Действовали «подкидчики» и по-другому. Когда «бугайщик» сообщал, какая сумма у него была завязана в платке («кукле»), «бург» предлагал фраеру забрать куклу, а ему отдать из своих половину суммы, что тот и делал.

    А сколько было всяких игроков, опустошавших карманы доверчивых москвичей и приезжих! Работавший в те годы в московской милиции Дубинин вспоминал: «Игрой в три листика занимались специально приезжавшие из Тамбовской области. Играли на Смоленском, Сухаревском рынках… Они приезжали целой деревней со всем семейством и считали это шулерство своим основным трудом. Как-то при задержании пытались дать мне взятку в миллион рублей. Установили за мной слежку от самого дома, наняв для этого велосипедиста, который предупреждал их криком «Идет!», а однажды в Песковском переулке даже стреляли в меня».

    Милиционеры знали многих игроков в лицо. На Сухаревском рынке, например, «работал» карточный шулер Толмачев. Посетители рынка, проходившие мимо его табурета, слышали, как он зазывал ротозеев: «Рупь поставишь — два возьмешь!» Главой сухаревских карточных мошенников был Локтев. Когда он надоел милиции и его арестовали, то в протоколе допроса на вопрос «род занятий» Локтев откровенно написал: игра в карты в «три листика». Но в тюрьму Локтев не попал. Психиатры признали его душевнобольным и рекомендовали лечение. Поместили в больницу имени Кащенко. Подлечился, вернулся на Сухаревку. Милиции заявил, что в «три листика» больше играть не будет, а будет играть в «решето», в «пирамидку». Когда же его спросили, а будет ли он обманывать, не задумываясь, ответил: «А разве есть игра без обмана?» Его снова арестовали. Народный суд Сокольнического района постановил: «Содержать Локтева в психбольнице, а если найдутся желающие взять его на поруки — освободить, запретив ему и опекуну жить в Москве пять лет. И опекун должен каждый месяц доставлять Локтева к районному врачу-психиатру». Несмотря на все внешнее обаяние Локтева, опекуна для него не нашлось, однако через несколько дней после судебного решения Локтев снова появился в помещении Сухаревского участка Сокольнического нарсуда. Об этом секретарь суда донес прокурору, и Локтева снова арестовали во время карточной игры. На этот раз в протоколе допроса в графе «местожительство подозреваемого» со слов Локтева было записано: «Больница имени Кащенко». 14 августа 1927 года Сокольнический нарсуд постановил направить Локтева в колонию для душевнобольных под строжайшую ответственность администрации. Потом говорили на Сухаревке, что видели Локтева на каком-то рынке и что он играл там в какую-то новую и неизвестную игру и нажил большие деньги, с которыми уехал за границу.

    Участников игры в «три листика», которой промышлял Локтев, трое: банкометы, их еще называли «хевра», «хевристы», их сообщники — «набива», или «набивисты», и так называемые «караси», то есть те, кого обманывают. «Банкомет» выставляет табуретку на рынке и приглашает народ играть. Игра простая: из трех карт надо угадать туза. Подходят несколько человек. Один ставит 100 рублей, вытаскивает из трех предложенных ему карт туза и получает 200 рублей. Хочет играть еще, но «банкомет» возражает, мол, выиграл, теперь дай другому. «Карась» решается и указывает карту — туз. И он выиграл. Ставит 200. В этот момент «банкомет» отворачивается, а «набивист» отгибает карту, показывает «карасю» туза, и тот снова выигрывает. История повторяется, но на этот раз «банкомет» успевает заменить туза двойкой. Проигрыш. Ставит еще. «Банкомет» отворачивается. «Набивист» отгибает карту и показывает «карасю», прикрыв большим пальцем, одно очко у двойки. Снова проигрыш. «Карась» стремится отыграться, но это ему не удается. Ну а если «карась» все же угадает туза, то кто-то из «набивы» крикнет: «Пожар!» — «карась» обернется, а в это время туза ему заменят на другую карту.

    Были не только «три листика». Были мошенники, поджидавшие свои жертвы в трактире. Туда заглядывали шедшие с рынка крестьяне, продавшие свой товар. Подсаживался к такому крестьянину мошенник, доставал из кармана спичечный коробок и предлагал отгадать четное или нечетное в нем количество спичек. При этом он позволял крестьянину самому пересчитать количество спичек в коробке. Потом, во время игры, он вынимал из коробка какое-то количество спичек и спрашивал: «Чет или нечет?» — и крестьянин никак не мог угадать, четное или нечетное количество спичек осталось в коробке. Скажет «чет» — а получается «нечет», скажет «нечет» — а получается «чет». Секрет прост: жулик вынимал из коробка то четное, то нечетное количество спичек, и соответственно в коробке оставалось четное или нечетное их количество. Простому крестьянину такие математические хитрости были неведомы, но зато приносили большие барыши мошенникам. В моду эта игра вошла в 1922–1923 годах. Потом крестьяне поумнели, и обманывать их таким способом не стало никакой возможности.

    У высоких каменных стен, опоясывающих Спасские казармы, на Садовой, недалеко от Сухаревки, в 1922 году было свое «Монте-Карло». Здесь играли «на старшего», «в ремешок», крутили рулетку, устраивали беспроигрышные лотереи. На ящике или табуретке лотерейщик выставлял часы, портсигары, электрическую арматуру и прочие интересные и стоящие вещи. Желающий их выиграть должен был внести небольшую плату, бросить кубики (их было три или четыре) и получить какую-нибудь вещь, стоящую в списке под номером, равным сумме выпавших очков. «Пожалте получить!» — торжественно провозглашал лотерейщик и извлекал на свет из висевшей на плече сумки спичку, иглу для чистки примуса или бельевую скрепку, одним словом, что-нибудь такое, что не стоило и вносимой за игру платы. Портсигары и часы оставались на табурете. Все дело было в том, что в списке они фигурировали под первыми однозначными номерами и при бросании нескольких кубиков выпасть практически не могли. Люди все-таки надеялись выиграть, выигрывали всякие пустяки и радовались этому.

    Наивных людей было много не только на улицах, но и в государственных учреждениях.

    Временно исполняющий обязанности директора Института выдвиженцев Иван Петрович Сахаров отличался большим азартом. Когда он был преподавателем, то играл по маленькой: зарплата не позволяла. Теперь, став «вр. и. о.» и получив доступ к кредитам, решил сыграть по-крупному. Приятели по работе, зная своего «вр. и. о.», пригласили поиграть с ним известного московского шулера Чиркова. Тот, используя всякие «накладки» и «метки», обыграл Сахарова на 28 тысяч рублей. Деньги пришлось отдать. Конечно, Иван Петрович взял их из кассы института. Об этом можно не говорить, и так понятно. Самое плохое во всей этой истории то, что произошла она в конце августа 1932 года, как раз после опубликования закона «7–8», того самого, который Глеб Жеглов «клеил» Ручникову и его подруге Волокушиной за кражу шубы у иностранцев в Большом театре. А этот закон, как известно, предусматривал расстрел за хищение государственных денежных средств. Пришлось нашему «вр. и. о.» бежать. Оказался он в городе Васильсурске (это недалеко от Чебоксар). Купил там домик, устроился школьным учителем и прожил в тишине и трудах на ниве народного просвещения до 16 февраля 1933 года, то есть до самого своего ареста. Его, правда, не расстреляли, но срок свой он получил.

    А вот Иван Михайлович Кашин, работавший в тресте «Мосочиствод», в карты не играл и ничего не крал. Он начиная с 1927 года приносил с работы чертежи, а его жена, Пелагея Петровна, их как-то стирала и превращала в батист. Из батиста шила она платки, белье, платья и продавала на рынке, а также жильцам дома и знакомым. Всего Иван Михайлович, как выяснилось, принес домой две тысячи метров чертежей. Среди них оказались чертежи Военной академии, Наркоминдела и других засекреченных организаций. На платках и кальсонах чертежи, правда, не просматривались, но все же сам факт такого разгильдяйства оставить безнаказанным было нельзя. В декабре 1933 года Судебная коллегия Мосгорсуда под председательством Грачева осудила Кашина на десять лет лишения свободы.

    Однажды, в 1926 году, в Госрыбосиндикат явился неизвестный и предложил сделать портреты вождей революции из рыбьей чешуи. Предложение показалось заманчивым. Будет и по содержанию политически верно, и по форме соответствовать профилю родного учреждения. Выдали «художнику» 100 рублей аванса. Он некоторое время пошатался пьяным по синдикату, а потом вообще исчез. Так и не пришлось ликам вождей воплотиться в чешуе.

    Аферист Карелин-Жуков по кличке «Лошадиная морда» получил мануфактуру по подложным документам на складе одного из синдикатов. История банальная, но кличка преступника заслуживает внимания.

    В том же 1926 году, как было замечено в Москве, магазины стала посещать интересная, хорошо одетая женщина примерно сорока лет. Она представлялась как Фотиева, секретарь Наркомфина Брюханова. Частные торговцы, которых тогда уже здорово прижимали, обращались к ней с просьбами и жалобами. Она обещала помочь. Потом набирала товар, а деньги, разумеется, не платила, ссылаясь на то, что не захватила их с собой. Конечно, она обещала сделать это в ближайшее время и даже оставляла адреса и телефоны Наркомфина. Торговцы ее успокаивали и просили только о том, чтобы она не забыла о их просьбах, а о таких пустяках, как окорок, селедка, шоколад, она может не беспокоиться. Она и не беспокоилась. Так ее и не поймали.

    Были аферисты, которые собирали деньги с домовладельцев за установку новых фонарей на улице, выдавая на полученные суммы фальшивые квитанции. А один мальчик, зайдя в какое-нибудь денежное учреждение, предъявлял мандат «Дома коммунаров», подписанный А. В. Луначарским и М. И. Ульяновой, с просьбой об оказании содействия, получал деньги и уходил. Взрослым дядям и тетям, выдавшим ему государственные деньги, и в голову не приходило, что подписи на мандате поддельные, а «Дома коммунаров» не существует и никогда не существовало.

    Вообще двадцатые-тридцатые годы были благодатными годами для мошенников-городушников. В учреждениях нередко трудились служащие, пришедшие, что называется, «от станка», не имеющие опыта в работе с людьми, пасующие перед нахалами. Прохвосты этим пользовались.

    Александр Соломонович Холфин, студент второго курса Института советского права, состоял в комсомоле и сотрудничал в оргмассовой группе «Комсомольской правды». Однажды, в конце 1930 года, ему понадобилась машина — надо было произвести впечатление на девушку. Недолго думая, он проник в кабинет ответственного редактора газеты, когда в нем никого не было, и вызвал из правительственного гаража автомашину, на которой потом катал потрясенную красавицу. Ему это дело понравилось, и он еще не раз вызывал себе авто, настаивая на иностранной марке. Когда ответственный редактор газеты узнал об этом, его чуть не хватил удар. Он потребовал, чтобы Холфин немедленно пришел к нему. Холфин понимал, что эта встреча не принесет ему никакой радости, и на нее не пошел. Не теряя времени, он захватил свою учетную карточку, взяв ее под каким-то благовидным предлогом в бюро комсомола, и смылся. Устроился работать в Наркомвнешторг. Поверив в волшебную силу телефона, он и там, выдавая себя за заместителя наркома, требовал предоставления автомашины. В июне 1934 года ему захотелось работать в Совнаркоме РСФСР. Власть, размах, перспектива были созданы, как будто нарочно, для него. Он снова снимает телефонную трубку и, набрав номер Совнаркома, не своим голосом представляется: «Персиц, секретарь МК ВЛКСМ». Он говорит о международном положении, о происках кулацких элементов, о кознях церковников и о необходимости укрепления комсомольской ячейки СНК. В качестве первого шага такого укрепления он предлагает принять на работу в Совет народных комиссаров А. С. Холфина. Через несколько минут он звонит по тому же телефону, только на этот раз своим голосом. Ему предлагают зайти, сославшись на то, что именем Персица кто-то злоупотребляет. Холфина это не смущает. Он приходит в СНК. Ему говорят, что Персиц в МК ВЛКСМ не работает. Тогда Холфин начинает что-то плести про инструктора ЦК ВЛКСМ Румянцева. Ему обещают подумать, он откланивается и уходит. Больше он в Совнаркоме не появляется. Сорвалось! Но Холфин не опускает руки. Он решает устроиться в Наркомюст. Звонит по телефону наркому Крыленко, представляясь одним из секретарей МК ВЛКСМ (на этот раз специально справляется, работает ли тот), и договаривается о приеме на работу Холфина. В июле 1934 года Крыленко назначает его на должность консультанта орггруппы Верховного суда РСФСР. Когда обман раскрывается, Холфина осуждают «за самовольное присвоение себе звания или власти должностного лица, сопряженное с дискредитированием советской власти», на два года лишения свободы.

    Телефонный трюк Холфина в 1939 году повторил Олег Ромуальдович Курнатовский. Он позвонил председателю Комитета по делам искусств при СНК СССР и, представившись секретарем ЦК ВКП(б) Щербаковым, попросил принять его, Курнатовского, на работу.

    На другой день он явился в комитет как протеже самого Щербакова, но был изгнан из него как шелудивый пес. К тому же в НКВД на него собрали еще кое-что и, обвинив в клевете на органы НКВД (родители его были не так давно уволены оттуда), дали пять лет лишения свободы.

    По мере сил и возможностей дискредитировал советскую власть и морочил чиновникам голову сын харьковского актера Владимир Иосифович Гриншпан. В 1927 году за присвоение звания инженера он был сослан на Урал, но на место ссылки не явился. Вскоре он оказывается в Ленинграде, только зовут его теперь не Владимир Иосифович, а Владимир Осипович, и фамилия его уже не Гриншпан, а Громов. Вроде бы ну что особенного — несколько изменил фамилию, только и всего. Защищался от антисемитов, что поделаешь — жизнь заставила. Все это так. Получается, что фамилия, как фальшивый документ, с ним легче куда надо пройти, куда надо втереться. (Не будем забывать, что тюрьмы и в то время были забиты русскими ворами и что никакая национальность честности не гарантирует.) И не лучше ли просто зарекомендовать себя честным, порядочным, нужным человеком. Тогда никакая национальность не помешает. Но было ли на это время у Владимира Иосифовича? Да к тому же к самосовершенствованию он не стремился. Считал, что и так хорош. Пусть такими пустяками занимается граф Толстой, думал Гриншпан, а у него Ясной Поляны нет, и ждать помощи не от кого, жить же хорошо хочется, и немедленно. И устраивается он тогда на должность товароведа потребкооперации в Ленсоюзе. Затем фабрикует документы о том, что работал главным инженером в Москве, и поступает на туже должность в Санвинтрест. Вскоре ГПУ его арестовывает и помещает на пять лет в концлагерь, а в мае 1932 года его освобождают досрочно, заменив лишение свободы ссылкой. Громов местом ссылки назначает себе Москву. Он фабрикует документы о своей инженерной деятельности и получает направление в Ростов-на-Дону. В анкете указывает, что окончил Харьковский политехнический институт. Разбираясь в технических вопросах, как балерина в астрономии, он, руководя капитальным строительством, творит такие чудеса, что впору бежать. Но Громов не таков. Он понимает, что уйти с хорошей должности, не справившись с работой, — значит испортить всю биографию, которую он, вопреки всем статьям Уголовного кодекса, денно и нощно пишет с неутомимой энергией. Тогда он затевает склоку и уходит как борец, пострадавший за правду. Простенько и очень эффектно.

    Вернувшись в столицу, он устраивается в «Скотовод-трест» и получает назначение в город Уральск. Там он ни черта не делает, срывает строительство совхоза и, боясь разоблачения, опять ввязывается в склоку и уезжает. Зарплата, подъемные и командировочные служат ему утешением в его нелегкой судьбе борца за идею.

    Казалось бы, сколько можно ставить себя в дурацкое положение и заниматься тем, в чем ты ничего не смыслишь? Так бы подумал любой нормальный человек, но не таков Громов. Для него деньги не пахнут и стыд — не дым, глаза не выест. В другой московской организации он получает назначение в Хабаровск, опять главным инженером по капитальному строительству с окладом 1500 рублей. В Хабаровске он обвиняет руководителей стройки в неправильном расходовании средств и даже находит в этом поддержку коллектива. Обнаглев, он даже пишет письмо в местные органы о том, что стройкой руководят вредители. Здесь же, в Хабаровске, он похищает несколько типовых проектов домов и сельскохозяйственных сооружений, составленных работниками Наркомзема, и дает поручение подчиненным скопировать их. Потом ставит на них свои подписи и выдает за собственные. Это приносит ему доход в 2250 рублей. Когда его спрашивают, почему он ничего не знает и ничего не делает на работе, он заявляет, что ему мстят за разоблачения, и уезжает в Москву. Здесь он добивается приема у наркома земледелия Яковлева. Он требует выплаты ему компенсаций за неиспользованный отпуск и стоимости обратной дороги с семьей. Семья его в это время безвыездно живет в Харькове. Его это угнетает. В Харькове ему тесно. Он мечтает о жилплощади в Москве. Работая теперь во Ржеве, он пишет письмо председателю Моссовета Булганину. В письме, на бланке Наркомзема и от имени заместителя наркома Цылько, он называет себя инженером, бывшим партизаном, научным работником. Булганин пожалел «заслуженного партизана» и выделил ему комнату в доме 36 по Дружниковской улице. Кипучая энергия Громова и здесь творит чудеса. Он сразу становится председателем оргбюро ЖАКТа и пытается переоборудовать под жилье примыкающую к дому конюшню. Когда это не удается, переоборудует под жилье помещение шахты Метростроя и получает в нем две комнаты, в январе 1934 года Громов является в Главрыбу и как инженер-строитель-архитектор договаривается с заместителем управляющего Балхашским рыботрестом Соболевским-Кобелевским о назначении на должность главного инженера этого треста. В этот момент в кармане Громова уже лежало направление на работу в Дальтрансуголь во Владивостоке и более 2 тысяч рублей «подъемных». Что делать? Раздвоиться, а может быть, растроиться, ведь еще и в Енисейске его ждет работа в Севполярлесе и 5 тысяч рублей! Другой бы растерялся, но Владимир Осипович не таков. В Дальтрансуголь и Севполярлес он сообщает о том, что заболел тифом и находится в красноярской больнице. Сам же в это время проживает в Харькове, под боком у жены, от имени которой дает телеграмму в Енисейск со слезной просьбой оказать содействие в виде материальной помощи на поездку в Красноярск для спасения больного мужа. Разделавшись с сибиряками и дальневосточниками, Громов приступает к строительству рыбокомбината на Балхаше. Он требует выделения 85 тысяч рублей, жалуясь одновременно на то, что вредители мешают ему развернуть строительство. Указанная сумма вскоре поступает на имя Соболевского-Кобелевского, назначенного главным бухгалтером стройки. Тот на радостях начинает пьянствовать. Громов забирает у него под расписку 57 650 рублей. Это наконец-то дает ему возможность погулять и отвести душу. Большие деньги рождают грандиозные замыслы. Он пишет докладную записку на имя наркома пищевой промышленности А. И. Микояна, в которой ходатайствует о выделении на строительство 2 миллионов рублей и перечисляет меры, принятые им к строительству комбината. Резолюция начальства, красовавшаяся на сочинении Владимира Осиповича, была краткой: «Составлять такие документы наркому может только самый злейший и отъявленный враг пролетарского государства». И тем не менее 11 мая 1934 года Громов назначается начальником строительства комбината, добивается выделения на строительство 1 миллиона рублей, из которого успевает присвоить 5 тысяч. Когда же стало известно, что никакого строительства нет, что на месте возводимого гиганта по-прежнему пасутся козы, Громова снимают. Он пишет письмо наркому и просит аудиенции. Ему отказывают, а 27 июня арестовывают. Судебная коллегия Московского городского суда под председательством Хотинского приговаривает Громова-Гриншпана к расстрелу. «Награда» наконец нашла «героя».

    Последний, о ком хочу рассказать, — Павел Владимирович Соловьев. В 1935 году Судебная коллегия Московского городского суда под председательством Хотинского осудила его на десять лет лишения свободы. Был он еще молод, но получал уже две пенсии. Одну — как инвалид войны, а другую — как инвалид труда, хотя ни тем ни другим не являлся. Выдавал себя за работника ОГПУ или прокуратуры, имея образование в объеме сельской школы. В то время этого, правда, было достаточно для работы в столь солидных учреждениях. Так вот этот инвалид-чекист, согласно приговору суда, «благодаря притуплению классовой бдительности у отдельных работников ряда учреждений, создал себе авторитет и, войдя в доверие, выкачивал из НКПС (Наркомата путей сообщения) огромное (суд, к сожалению, не указал какое, наверное, и сам не знал) количество железнодорожных, трамвайных, автобусных и по водным путям билетов, присвоил пропуска во все закрытые распределители Мосторга, Горторга, военного кооператива и др. (распределители снабжали продуктами и промтоварами руководящие кадры учреждений), отовсюду выкачивая огромное (опять не указывается какое) количество продуктов и товаров». Когда он отдыхал в Крыму, выдавая и там себя за работника ОГПУ, то познакомился с Кромниковым, «краснознаменцем» (тот имел орден Красного Знамени). Как-то он попросил у Кромникова орден, чтобы с ним сфотографироваться. Нацепил орден, петлицы с ромбами (тогда еще звезд не было, а были «шпалы», кубики и ромбы) и явился в Массандровские подвалы. Там расчувствовались и подарили «старому партийцу и заслуженному революционеру» несколько бутылок коллекционных вин.

    Читатель, наверное, утомился перечислением человеческих гнусностей. Несмотря на то что подлость в чем-то привлекательна и без нее жизнь человеческого общества была бы пресна, она не может не отталкивать, как все грязное и мерзкое. В ней человек переступает через человеческое, и преодоление это хоть и может показаться притягательным, как прыжок с платформы на железнодорожное полотно, но, как и все на свете, надоедает. Хочется на простор, на свежий воздух. Это желание живет в нас как инстинкт самосохранения человеческой породы. Как отголосок этого желания живет в нас чувство справедливости, осуждения греха и порока. И не столь важно, свершится ли возмездие человеческим судом или самим ходом жизни. Но все же, как бы мы ни любили нашу страну и наш народ, не можем себе представить, как бы мы жили, если бы не было милиции.


    Глава четвертая
    Служители московской Фемиды

    Суд — театр. — А судьи кто? — Классовый подход. — «Суд независим и подчиняется только райкому». — Дело «Промбанка». — «Воздушный пирог». — Мужчины и женщины. — Мелкие пакостники. — Новый червонец. — Являются ли взгляды Л. Н. Толстого «религиозным убеждением»? — Судебные споры в кругах интеллигенции. — Казусы со служителями Фемиды. — Раскаяние заместителя генерального прокурора. — Нужна ли нам адвокатура? — Может ли адвокат ходить в казино?

    До революции Московский губернский суд находился в Кремле. В двадцатые годы он занимал дом 18 по Тверскому бульвару, а в тридцатые — переехал на Каланчевскую улицу, в дом 43, где и просуществовал до начала восьмидесятых. Московская городская прокуратура сначала помещалась в доме 7 по Столешникову переулку, а потом, в тридцатые годы, переехала в дом 27 по Новокузнецкой улице, где находится и по сей день.

    Судебно-прокурорская система Советского государства сложилась не сразу. Оно и понятно. Никто заранее ее не разрабатывал и не конструировал. Знали, что она не должна походить на существующую, царскую, при которой бедному лучше было не судиться с богатым, где сложность законов и волокита процессов также отнимали у простого человека веру в справедливость. Ему ведь, простому человеку, не было никакого дела до того, что Александр II провел прогрессивную судебную реформу, венцом которой стал суд присяжных, ему была нужна не прогрессивная форма, а доброта и чуткость со стороны государства, этого же, к сожалению, не могут ввести в действие никакие реформы. Антон Павлович Чехов хоть и радовался тому, что у присяжных, когда они принимают решения, «напряжена совесть», но все же особых восторгов в отношении современной ему юстиции не высказывал. В книге «Сахалин» он писал: «…наша мыслящая интеллигенция повторяет фразу, что всякий преступник составляет продукт общества, но как она равнодушна к этому продукту! Причина такого индифферентизма кроется в чрезвычайной необразованности нашего русского юриста: он мало знает и также не свободен от профессиональных предрассудков… Он сдает университетские экзамены только для того, чтобы уметь судить человека и приговаривать его к тюрьме и ссылке, поступив на службу и получая жалованье, он только и судит и приговаривает, а куда идет преступник после суда и зачем, что такое тюрьма и что такое Сибирь, ему неизвестно и неинтересно и не входит в крут его компетенции». Конечно, на это замечание Чехова каждый судейский чиновник мог ответить, что он честно выполняет свои обязанности, соблюдает закон, а за исполнение наказания отвечают чиновники по пенитенциарному ведомству. И по-своему он, наверное, был прав. Не мог же он отвечать за все установленные в государстве порядки. И если он наказал виновного по закону, то тем самым выполнил свой долг, и совесть его спокойна. А за то, что несовершенен закон или несовершенны места изоляции человека, пусть болит совесть у тех, кто создал их таковыми. Так, раздробившись на несколько маленьких совестей, совесть человеческая, став совестью судейской, помогала ее владельцу сохранять свое достоинство. Но не будем так уж строги к судьям и к проведенным реформам. В конце концов суд не только наказывает, он ведь еще решает споры, оправдывает, а при новой судебной системе разрешить спор правильнее стало легче, а осудить невиновного стало сложнее. Конечно, если государство хочет быть справедливым до конца, оно должно не только судить хорошо, но и хорошо наказывать («хорошо» не в смысле «жестоко», а в смысле «разумно»).

    Был, надо сказать, сделан шаг и в этом направлении.

    После опубликования чеховского «Сахалина» каторга на острове была ликвидирована. Наверное, Чехов явился тем философом, о котором писал Виктор Пого в очерке «Париж». «Мудрость законодателя заключается в том, — писал автор «Отверженных», — чтобы следовать за философом, и то, что берет начало в умах, неизбежно завершается в своде законов. Законы — это продолжение нравов». Звучит торжественно и безапелляционно. Почему же, когда персонаж одной из пьес Н. А. Островского спрашивает: «Как тебя судить: по совести или по закону?» — в театральном зале возникает смех? Может быть потому, что совесть персонажа не вызывает доверия, что обитает она в скудном умишке и толстом брюхе? Суд «по совести», конечно, понятнее и ближе простому человеку, чем суд «по закону». «Закон, что дышло: куда повернул, туда и вышло», — гласит русская пословица, а французы говорят: «Кто придерживается только буквы закона — тот жесток». Выходит, как ни крути, а суд все равно плох, всегда люди судом недовольны. Может быть, это еще потому так получается, что кричат только недовольные, а довольные помалкивают. Ведь призывают же к войне живые, когда убитые молчат.

    Если мир, по мнению Шекспира, — театр, то суд — театр вдвойне. Люди-актеры играют в нем роли, уготованные им судьбой. Этим суд всегда привлекал внимание. До революции домашние спектакли иногда принимали форму судебных заседаний.

    После революции традиция устраивать суды-спектакли сохранилась. Школьники судили Онегина, Обломова, Фамусова, Скалозуба и других литературных персонажей, а советские писатели заочно судили своих собратьев по перу (Гиппиус, Мережковского, Зайцева, Куприна, Ходасевича и пр.), эмигрировавших на Запад. Даже в частях внутренних войск рекомендовалось проводить «политические суды» с целью повышения политической грамотности личного состава. Инструкцией по этому вопросу, составленной в 1922 году, рекомендовалось «при выборе тем суда намечать тезисы или содержание обвинительного акта, речь обвинителя и защитника, составлять подробный план опроса обвиняемых и свидетелей, судебного приговора. Весьма полезно, — говорилось далее, — чтобы все участники суда, которые предварительно намечаются, детально обсуждали содержание и план судебного процесса и его репетировали, чтобы он приобрел характер сценический. В основу речей обвинителя должны лечь интересы республики рабочих, крестьян и вообще всех трудящихся. Обвинитель должен просить вынести самый суровый приговор… В основу же речи защитника должны лечь смягчающие обстоятельства, как то: несознательность подсудимого, его неразвитость, его воспитание и пр…В протоколе допроса, в частности, следует указывать имущественное положение допрашиваемого, его партийность, политические убеждения, а также чем он занимался и где служил: а) до войны 1914 года, б) до Февральской революции, в) до Октябрьской революции, г) с Октябрьской революции до ареста».

    Сохранились и другие «привычки милой старины». Около судов, особенно у губернского, на Тверском бульваре, толпились завсегдатаи, любители послушать судебные драмы. Некоторые повестки обещали интересное зрелище. Например, в Хамовническом суде в апреле 1925 года можно было послушать дело об оскорбительном неуважении к вождям революции со стороны Афанасьева или о распространении Храбровым слухов об ожидающемся еврейском погроме.

    В середине двадцатых годов большой интерес вызвал процесс над работниками Первого родильного дома (потом это был роддом имени Грауэрмана), допустившими, что крысы заели новорожденного, а также процесс над игуменом Николо-Песковского монастыря Варнавой, который под видом юноши-келейника держал при себе девицу Пшеницыну. Когда девица забеременела, Варнава выпроводил ее из святого места в грешный мир, подтолкнув в воротах обители свою любимую тощей коленкой в упругий зад.

    Судебные процессы в городском и Верховном судах были интересны не только своими сюжетами, но также и «перлами российской словесности», которые можно было на них услышать. Оглашая приговор, судья мог оповестить мир о том, что Аверьянов «убил сторожа насмерть», или слова «подсудимый свистнул» заменить тирадой: «Заложив с двух рук четырьмя пальцами в рот, произнес свист».

    Вообще суд является местом, не предназначенным для юмора и смеха. Нередко его стены оглашаются воплями, рыданиями. Что поделаешь? Судьба не всегда решается так, как хочется. И несмотря ни на что, смех подстерегает судей довольно часто, а иногда и сами судьи дают для этого повод. Вот, например, такой случай. Рассмотрев дело в кассационном порядке, судьи городского суда удалились в совещательную комнату. Кассационное определение судьей-докладчиком подготовлено, дело ясное, но для порядка надо посидеть, подождать, чтобы люди думали: судьи дело решают, совещаются. А судьи заговорились: беседа шла то ли о футболе, то ли о международном положении. Наконец вышли с торжественным видом в зал. В зале люди встали, смотрят на них, раскрыв рты, ждут решения. А судьи стоят, молчат, потолок и стены разглядывают. Только одна мысль тревожит: что это он, то есть докладчик, определение не читает? И у докладчика поначалу такая же мысль была, тоже ждал, а когда вспомнил, быстро за делом в совещательную комнату юркнул. Народ не понял юмора, а судьи об этом случае долго не могли забыть. Произошел он в конце шестидесятых годов.

    Много интересного мог почерпнуть зритель в высказываниях судей и других участников процесса. Вот, например, обвиняемый, облезлый мужичонка, стараясь вызвать к себе жалость, говорит суду: «Все имущество мое состоит из тела, души и паспорта. Тело мое старческое, дряхлое, душа моя измученная, издерганная, а паспорт, охраняющий спокойствие души моей, уже просрочен». А вот бывший поп на вопрос о своем социальном происхождении отвечает: «Хоть я из священников, да из тех, что давно рясы на галифе переменили». Среди подсудимых попадались и «придурки», такие как этот, например, который на вопрос судьи о его профессии провозглашает: «Я — душевнобольной алкоголик, морфинист, кокаинист, вор-рецидивист, бывший клоун цирка Труцци, прошу милостыню и играю на руке, как на корнет-а-пистоне», а выслушав приговор, удаляется из зала под марш, который исполняет, зажимая нос рукой и изображая трубу. Или другой, сказавший в последнем слове: «Граждане судьи, в ваших руках гармошка. Как вы сыграете — так я и спляшу».

    Процессы по гражданским делам тоже были не лишены юмора. От ответчика можно было услышать: «За квартиру я всегда вношу управдому в зад, а не в перед» или: «Категорически заявляю, что автор ребенка не я».

    Одним словом, суд — это театр, вмещающий все жанры, от фарса до трагедии. Судьи в нем — режиссеры. Какими же они были, судьи двадцатых-тридцатых годов?

    Об уровне требований, которые предъявлялись к ним в послереволюционное время, свидетельствует письмо Московского Совета в адрес руководства одного из заводов «с просьбой срочно прислать в местный районный совет список товарищей, рабочих предприятия, имевших право быть заседателями в местном народном суде». (Требования к заседателям вполне можно отнести и к судьям.) В письме, в частности, говорилось: «…к работе заседателя… привлекаются лица с восемнадцати лет, неопороченные по суду или в мнении своих товарищей. Не могут быть заседателями враги Советской власти и лица, не признающие ее декретов и созданных ею учреждений…Никто не должен бояться, что у него не хватит умения и способностей творить суд. Для того чтобы отличить ложь от истины, правого от виноватого, достаточно быть честным человеком и руководствоваться чистой совестью и природным здравым смыслом. Чем шире будут составлены списки заседателей, тем полнее отразится народная совесть в новых судах».

    Как и для заседателей, для судей чистая совесть и здравый смысл, конечно, необходимы. Не без основания считалось, что честный и умный человек на судейском месте лучше грамотного и знающего законы прохвоста. Кроме того, как и во всех других учреждениях, в подборе судейских кадров существовал классовый подход. Совместить честность, здравый смысл, юридическую грамотность и пролетарское происхождение в одном лице не всегда удавалось. В 1925 году прокурор города Сергей Николаевич Шевердин, у которого были умные глаза и бородка клинышком и которого Лев Шейнин в рассказе «Динары с дырками» назвал «добрейшим и умнейшим стариком, политкаторжанином», на одном из совещаний сказал: «Народные судьи хороши, но безграмотны в правовом отношении». Что ж, государству приходилось чем-то жертвовать. Считалось, что легче выучить честного, чем перевоспитать нечестного или сделать «своим» политически неблагонадежного.

    Первое время после революции действие законов царского времени сохранялось. Отступление от них могло иметь место в тех случаях, когда они противоречили революционно-социалистическому правосознанию или были отменены декретами новой власти, но уже в 1918 году «Положение о Народном суде» объявило об упразднении старых процессуальных норм в области судопроизводства. Судам было запрещено ссылаться на законы царского времени. Единственным источником права стало революционное правосознание, а проще говоря, политически направленный произвол. И тем не менее до 1923 года судебная «самодеятельность» не отличалась жестокостью. Перед судьями еще лежали законы царского времени, на которые они ориентировались, руководствуясь революционным правосознанием.

    Обстановка в стране, интересы государства требовали превращения суда в инструмент наведения порядка. Суды же были слишком самостоятельны, не существовало для них ни единого руководящего центра, ни единой кассационной инстанции. В 1921 году Наркомюст получил наконец право отменять судебные решения, а в 1923 году были созданы губернские суды, которые стали руководить работой народных судов. Вскоре были созданы Верховный суд и Государственная прокуратура. Прокурор республики стал одновременно наркомом юстиции. Государство получило возможность руководить деятельностью судов и следить за законотворчеством местных органов власти.

    В начале двадцатых годов, когда новая экономическая политика стала расшатывать устои коммунистической нравственности, было замечено, что «в ряды судей пробрались классово чуждые элементы». Юрий Ларин, о котором мы упоминали, 15 ноября 1923 года выступил в газете «Известия» со статьей «Кто наши судьи?». Он указывал в ней, что из пятидесяти девяти московских судей только тридцать восемь имеют пролетарское происхождение и что по своим политическим убеждениям большинство судей представляют собой «нейтральную слякоть». Он же в газете «Правда» за 10 ноября 1923 года, ссылаясь на результаты проверки работы судов, проведенной комиссией во главе с членом президиума ЦКК Сольцем, писал о том, что «личный состав судей нуждается в основательной чистке и замене пусть лучше неопытными, но надежными в партийно-классовом отношении товарищами». В статье указывалось на то, что по классовому составу хорош только губ-суд, а в народных судах 40 процентов судей беспартийные и буржуазного происхождения. Автор призывал использовать партийных работниц из женотделов, указывая на то, что «партийные женщины всегда оказываются очень хорошими на судебных местах». В дальнейшей жизни это пожелание осуществилось. Большую часть судей в Москве составляли женщины.

    Женское сердце действительно подсказывало иногда правильное, гуманное решение. Это было особенно важно в то время, когда не хватало законов. Как-то в 1923 году в народный суд милиционер привел девочку. Судья Иванова обратила внимание на ее опрятность, белый бант в светлых, немного вьющихся волосах и на книксен, который она сделала, войдя в кабинет. Из милицейского протокола следовало, что девочка занималась спекуляцией и оказала неповиновение работникам милиции. Вины своей она не отрицала. Судья стала разбираться, и выяснилось, что Нина, так звали девочку, старший ребенок в семье. Семья живет в подвале. Мать ходит на биржу труда, но устроиться на работу не может. Есть дома нечего. Все надежды семья возлагает на то, что Нина заработает на торговле яблоками — 50–70 рублей в день — и что-нибудь купит, чтобы не умереть с голоду. Патента на торговлю у Нины нет и быть не может, так как ей нет еще шестнадцати лет. А нет патента — торговля незаконная. Попала девочка в милицию. Продержали ее там до ночи, а потом отпустили, только она идти домой отказалась: страшно. В милиции посчитали такое поведение дерзостью и на следующее утро привели девочку в суд для наказания. Только судья оказалась не формалисткой. Взглянула с тоской на милиционера (хотя он был и ни при чем — выполнял указания начальника), вздохнула и девочку отпустила. На этом суд и закончился.

    Вообще судьи при рассмотрении так называемых «общеуголовных дел» в те послереволюционные годы были довольно свободны и выносили смелые и даже неожиданные приговоры.

    В 1920 году Василия Николаевича Стрельцова, задушившего на глазах восьмилетнего сына жену в квартире 14 дома 38 по Селезневской улице, суд оправдал. Судьи выслушали показания подсудимого о том, что убитая во время обеда обижала его, плеснула в него водой, замахнулась вилкой. В приговоре было сказано: «…Суд находит, что г-н Стрельцов, несмотря на содеянное им, все же не может считаться элементом, свободное общение которого среди граждан республики может являться опасным для последних, так как все показания свидетелей подтверждают справедливость такого положения, обрисовывая Стрельцова как положительного человека, хорошего семьянина и любящего отца… Суд, руководствуясь вышеизложенным, революционным правосознанием и субъективным впечатлением, приговорил: Стрельцова по суду оправдать».

    Проще говоря, суд не стал решать вопрос о наказании Стрельцова, а ограничился лишь оценкой его личности. В общем-то, это было в духе времени. Данные о личности подсудимого, истца, ответчика играли очень важную роль. В приговорах встречались такие формулировки, как «принимая во внимание пролетарское происхождение подсудимого…». Направленность закона против враждебных в классовом отношении лиц проявлялась и в области гражданско-правовых отношений. Так, гражданско-процессуальный кодекс 1924 года содержал статью 4, которая дозволяла суду в случае, «если встречается вопрос, не разрешенный законом, применять свое классовое правосознание». А для того чтобы в стране не было богатых наследников, закон ограничивал ценность передаваемого по наследству имущества 10 тысячами рублей.

    Поощрение беднейших слоев населения проявлялось и в амнистиях. Так, по амнистии 1922 года подлежали освобождению рабочие и крестьяне, совершившие преступления вследствие тяжелого материального положения, а также инвалиды Красной армии и флота, совершившие преступления «под влиянием голода и нужды в связи с демобилизацией и безработицей».

    Классовая линия в работе суда, прокуратуры, органов внутренних дел проходила по судьбам человеческим, и не каждый работник карательных органов мог провести ее хладнокровно там, где она причиняла незаслуженные страдания людям. Чтобы эту линию выпрямить, судьям напоминали слова В. И. Ленина о том, что «наши судьи должны помнить, что они — пролетарские судьи, окруженные врагами всего мира». Совесть работников губ-суда облегчало, в частности, и то, что до 1925 года они вообще не имели права снижать назначенное народным судом наказание («и рады бы снизить, да закон не дозволяет»). Кроме того, после проводимых регулярно проверок судьям устраивали головомойку Указывали на попустительство нэпманам, на недостаточную защиту интересов трудящихся, на мягкость в отношении классовых врагов и пр. Доставалось и прокурорам. Например, прокурор Хамовнического района Павлов в сентябре 1929 года получил семь лет лишения свободы за то, что пожалел выселенных из своих квартир, как классово чуждые элементы, безработную Бабушкину и жену расстрелянного генерала Яндковского и поставил их на очередь на получение жилплощади.

    В 1930 году в прокуратуре провели «чистку». В комиссию по «чистке» вошли члены секции революционной законности Моссовета и столько же рабочих завода «Арматура», шефствующего над прокуратурой. Многие прокурорские работники слетели тогда со своих насиженных рабочих мест. «Будет знать прокуратура, что такое «Арматура»», — шутили проверяющие. «Была у нас прокуратура — осталась только «арматура»», — шутили прокуроры.

    Несмотря ни на что, судьи и прокуроры работу свою любили. Для человека, пришедшего, как говорится, «от станка», работа судьи была почетна, и он ею очень дорожил. Один бывший рабочий, ставший членом трибунала, вспоминая свою судейскую деятельность, писал: «Для нас трибунал — это было все. Мы забывали свою семью, жили в трибунале».

    При суде Преображенского участка на Покровской улице, в своей крохотной квартирке жил пожилой судья по фамилии Куколь. В 1924 году он осудил бандита. Тот сбежал из-под стражи, пришел в квартиру Куколя и убил его и его жену. Судей этот злодейский акт не запугал. Никто свою работу не оставил.

    А ведь судьи, прокуроры, следователи не относились к хорошо оплачиваемым чиновникам. Следователь, к примеру, в середине двадцатых годов получал 75 так называемых товарных рублей. Судьи были не богаче, а прокуроры, так те даже беднее следователей.

    О материальном обеспечении следователей, их нагрузке говорят сохранившиеся в архиве докладные записки. Например, в справке о работе прокуратуры Москворецкого района за 1925 год сказано: «…Народные следователи сильно перегружены и следствие быстро оканчивать не могут. Следователи, работая непосильно, могут окончательно подорвать свое здоровье (в наше время такой довод никогда не приводился, несмотря ни на какую нагрузку)… Необходимо принять меры и увеличить штаты. Требования, предъявляемые по существу ходом самого дела к высокому уровню квалификации следователей, не соответствуют разряду получаемого ими содержания». В другой докладной записке говорилось: «Тяжелое материальное положение безусловно сказывается на самочувствии и в связи с этим на работе даже хороших сотрудников». Непосредственно об условиях, в которых приходилось им работать, в той же справке можно прочитать следующее: «…B камере (так по-дореволюционному называли тогда кабинет следователя) в служебное время следователи производят только допросы, знакомство с поступающими делами, а писание постановлений и заключений производится исключительно на дому, так как эту трудную и требующую сосредоточения работу выполнять в камере при шуме и допросах, проводимых другими народными следователями, невозможно. Следователи работают ежедневно, не исключая праздников, не менее двенадцати часов в сутки». Из-за отсутствия помещений им приходилось допрашивать потерпевших, подозреваемых и свидетелей, находящихся в одной комнате.

    Помещений для судов также не хватало, и судьи подолгу ждали, когда освободится зал, чтобы рассмотреть дело. С целью разгрузки народных судов от мелких дел в ноябре 1929 года были созданы товарищеские суды на предприятиях.

    С приходом новой власти в Москве развелось множество представительств разных краев, губерний и других организаций. Все они занимали помещения и без того в густонаселенном городе. В 1927 году московские власти решили «разгрузить» город и ликвидировали в нем сто двадцать представительств торговых, промышленных и кооперативных иногородних организаций. Борьба между разными конторами за владение помещениями принимала порой просто батальные формы. Как-то в сентябре 1934 года Московский областной суд принял решение о передаче помещения Пролетарского народного суда, находившегося в доме 16/36 по Товарищескому переулку, Замоскворецкому райжилтресту, а тот, в свою очередь, предоставил его студентам института инженеров общественного питания под общежитие. Жить студентам было негде. Приходилось ютиться в помещении рабочего клуба имени Баскакова. В восемь часов утра 11 октября 1934 года в этот самый клуб к студентам пришел заместитель директора института по административно-хозяйственной части Зверев и объявил им радостную весть: под общежитие передано помещение народного суда. Помещение это было совсем рядом, дорогу перейти. В это время уборщица суда Аграфена Кузьминична Акчуткина мочила под краном тряпку, намереваясь протереть полы. В суде было тихо, и только старая осенняя муха тупо и упрямо билась в грязное оконное стекло. По коридору бродила худая судейская кошка. Землетрясение началось сразу.

    Загрохотала входная дверь, затряслись дощатые полы. По ним затопала студенческая рать с кроватями, стульями, тумбочками, мешками и чемоданами. Тут же вместе со студентами-несунами появились студенты-распорядители. Они указывали несунам куда что тащить и где ставить. Студентов было человек семьдесят. Судейские столы, шкафы с какими-то бумагами они выталкивали через дверь и окна на улицу, то есть в переулок, все еще Товарищеский. Последней в окно полетела кошка. Работа шла быстро, если не сказать весело. Законопослушные, как никогда, студенты завершили всю операцию к десяти часам утра. Еще долго потом по переулку, как сироты, бродили судьи и искали в выброшенных столах и шкафах уголовные дела. В этот день их должно было слушаться около пятидесяти. Вскоре на место аннексии прибыли прокурор города и начальник милиции. К концу дня властям города удалось вернуть студентов и судей в исходное положение. Пропало несколько папок с документами, но судьям было не до них. Есть хоть куда на работу ходить — и то хорошо.

    Следователи и судьи испытывали недостаток не только в помещениях. Не хватало бумаги, чернил, пишущих машинок. Приходилось как-то выходить самим из тяжелого положения. Хамовнический суд в 1920 году вышел из положения следующим образом: рассмотрев уголовное дело по обвинению В. М. Антонычева в подделке документов на пользование велосипедом (с велосипедами тогда было строго), суд в приговоре указал: «Пишущую машинку (изъятую у Антонычева) конфисковать и оставить для нужд суда».

    Когда узнаешь об обстановке, царившей в народных судах в двадцатые годы, невольно думаешь, как мало изменилась она за несколько десятилетий. В шестидесятые-восьмидесятые годы да и теперь кое в чем она очень напоминает прошлое.

    Вот какой увидели ее работники юстиции, проводившие проверку работы московских народных судов в 1923 году: «…Мучительно долго не начинается процесс. До вечера ждут доставку подсудимых. Специального помещения для свидетелей нет. Свидетели бродят по коридорам, общаются с допрошенными свидетелями. Представители обвинения вынуждены все это время шататься по коридорам суда. У защиты также комнаты не имеется. Дела им не даются на дом. Знакомиться с делом они вынуждены в общей канцелярии суда. Нередки случаи, когда защитнику дается большое дело на ознакомление не более чем на полчаса. Нельзя не указать также на недостаточно серьезное отноше ние к своим обязанностям секретарей судебного заседания. Это преимущественно молодые девицы, которые не встают, когда докладывают суду, пересмеиваются с посетителями из публики и вообще держат себя несерьезно. Нередки случаи, когда при допросе подсудимых и свидетелей председательствующие не проявляют необходимого такта. Дают в своих репликах оценку правдоподобности показаний и высказывают свое мнение по поводу того или другого, требующего выяснения обстоятельства».

    Увы! Вместе с политическим кругозором и классовым чутьем пролетариат принес в суд прямоту и грубость. «Интеллигентов» пролетарские судьи не любили. «Интеллигенты» проигрывали «пролетариям» в прямоте и силе выражения своих чувств. Они опускались до интриг, что для «пролетариев» было мелко. Работавшая после революции судьей А. Монина в своих воспоминаниях касалась этого вопроса. Она писала (журнал «Пролетарский суд» за 1924 год, № 4–5): «…B Президиум Совета народных судей входили элементы с мелкобуржуазной психологией. Проявлялись карьеристические наклонности, особенно среди интеллигентов, которые выражались в весьма тонком подсиживании друг друга, заметить которое рабочему было невозможно». С годами, отдаляясь все больше от пролетариата и становясь все более чиновниками, судьи стали разбираться в «подсиживаниях». Правда, некоторые из судей свою непосредственность еще долго сохраняли. Драматурги братья Тур в 1935 году описали такой случай, произошедший в театре на спектакле «Отелло». Сидел в партере народный судья. Сидел спокойно, никому не мешал. Когда же стареющий мавр начал, задыхаясь и рыча, произносить монолог: «Нет, не хочу пролить я эту кровь…», судья оживился. Ну а когда ()телло взревел: «Смерть, смерть блуднице!» — и кинулся на Дездемону, судья не выдержал и громко произнес: «Пять лет со строгой изоляцией припаял бы я этому мерзавцу!» Что ж, не так уж много за жизнь любящей и верной жены.

    Не только судьи посещали театры, артисты тоже приходили к судьям. В 1922 году отмечалось пятилетие народных судов Московской губернии. По этому поводу состоялось торжественное заседание народных судей и следователей. На совещании выступили нарком юстиции Курский, председатель Моссовета Богуславский, начальник административного отдела Моссовета Орлеанский, товарищи Бранденбургский, Черлюнчакевич, известные деятели советской юстиции, и Ю. Ларин. Заседали до четырех часов. После перекура был обед с тостами, а затем концерт «с участием выдающихся артистов», который закончился в три часа ночи. По окончании концерта начались танцы. Вот как отмечали в голодный 1922 год московские судьи свою первую пятилетку!

    В 1925 году в доме 3 по Столешникову переулку (этот дом стоял на углу Большой Дмитровки, где теперь архив, в котором хранятся документы новейшей истории) был открыт клуб ответственных работников юстиции. Работал он ежедневно, кроме среды, с шести часов вечера до двенадцати часов ночи. В его программе — дискуссии, лекции, концерты. Ежедневно крутили кино.

    Тем для дискуссий хватало. Ну зачем, к примеру, в Уголовном кодексе нужна статья о наказании за оскорбление, если есть статья, предусматривающая ответственность за хулиганство, не пора ли сузить понятие квалифицированной кражи, предоставить суду право самому решать вопрос об окончательном сроке лишения свободы при сложении наказаний, не ограничивать его рамками, оговоренными кодексом, не лучше ли прекращать дела на граждан, осужденных на большие сроки, если в результате нового осуждения наказание по первому делу все равно будет поглощено новым наказанием и т. д.? Кстати, когда судьям Мосгубсуда в 1925 году было предложено высказать свои пожелания об изменениях судопроизводства, они предложили следующее: сократить до минимума количество следственных инстанций, сократить число допросов одного и того же лица в ходе следствия, исключить, по возможности, передачу дела от одного следователя другому, предоставить прокурору право прекращать дела в случае необнаружения виновного, упростить ход судебного следствия, ввести регламент, позволяющий судье ограничивать время выступления защитников и т. д.

    Вообще желание провести реформы за счет адвокатуры было довольно распространенным.

    9 апреля 1928 года в Театре Революции на улице Герцена (Большая Никитская) (теперь там Театр им. Вл. Маяковского) даже проводился диспут на тему «Нужна ли адвокатура?», а пленум Мосгубсуда в январе того же 1928 года высказался не только за категорическое недопущение защитников к делу в процессе предварительного следствия, но и за полное упразднение защиты вообще. Народные судьи, бравшие слово на пленуме, доказывали, что защитники выступают лишь с одной целью: выиграть дело во что бы то ни стало (исключения из этого правила крайне редки). Они затягивают слушание дела, заявляя всякие ненужные ходатайства. Приводились цифры, подтверждающие то, что 70–80 процентов волокиты происходит по вине защиты.

    Судьи, принимавшие участие в дискуссии на эту тему на страницах «Вечерней Москвы», писали о том, что «в губсудах защита не нужна, так как там рассматриваются дела о контрреволюционерах, бандитах, крупных растратчиках и заботиться об их защите в классовом суде пролетарского государства нечего, суд сам, без особой посторонней помощи, разберется в этих делах и наградит каждого по заслугам…». Судей, участвующих в дискуссии, возмущали и заработки адвокатов. Они даже подсчитали, что в 1927 году адвокаты получили от своих клиентов 5 миллионов рублей! Могло ли это оставить судей равнодушными?!

    Нельзя не признать, что основным стимулом реформ, предложенных судьями, была экономия умственных затрат и времени. Многим хотелось избавиться от адвокатов, к акот лиц, знавших закон и мешавших вынесению обвинительного приговора. Отсутствие контроля со стороны адвокатов позволило бы им решать такие дела «по совести». К тому же судьи были перегружены работой и им был о не до качества судебного разбирательства. Надо было прежде всего справиться с количеством дел. Приговоры тех лет даже по крупным делам, где много эпизодов, много подсудимых, помещались, как правило, на пяти-шести листах, а то и меньше. Совсем незначительную часть приговора занимало приведение доказательств. В качестве примера можно процитировать фрагмент приговора по делу А. В. Кузнецова, обвиненного в том, что он, занимая должность директора Московского автомобильного завода «КИМ» («Коммунистический интернационал молодежи»), нынешнего АЗЛК, 29 сентября и 2 октября 1940 года допустил опубликование в газете «Известия» заведомо ложной информации о состоянии автозавода «КИМ», рассчитанной на обман правительства и общественного мнения, о регулярном начиная с 1 октября 1940 года выпуске заводом малолитражных автомашин, в то время как в действительности по состоянию на 15 октября 1940 года завод автомашин не выпускает. Так вот «доказательства» вины занимают в приговоре три строчки: «Виновность обвиняемого Кузнецова подтверждена на предварительном следствии и на судебном следствии всеми материалами дела и показаниями свидетелей — Постоловского, Корма и др. показаниями». О том, признал ли Кузнецов себя виновным или нет, не говорится вообще. А ведь назначил суд Кузнецову по этому приговору наказание в виде четырех лет лишения свободы. Наверное, не обошлось здесь без указаний свыше.

    Вышеупомянутым пожеланиям судей об упрощении судопроизводства не было дано осуществиться. Тем не менее не без учета конкретной обстановки в эти годы складывалась система взаимоотношений, требований и подходов, существовавших в прокурорско-судебных органах несколько последующих десятилетий.

    Заместитель прокурора Московской губернии Сорочинский в 1925 году в одном из своих докладов говорил: «Обвинительное заключение является словом обвинительной власти, а потому оно должно, не превращаясь в объективную докладную записку, содержать главным образом материалы обвинения, надо избегать пересказа свидетельских показаний, надо делать ссылки на страницы дела. В конце обвинительного заключения надо привести показания обвиняемого со всеми изменениями». Характерным для документов той поры было наличие смелых выводов без глубокого исследования доказательств или довольно вольного их истолкования.

    Можно в этом усмотреть верхоглядство, а можно и отсутствие крючкотворства. Во всяком случае, оценке доказательства придавалось тогда значение не меньшее, чем самому доказательству.

    Порой такая оценка выглядела довольно спорной, если не сказать больше.

    В качестве примера вольного толкования судом жизненных обстоятельств можно привести приговор, вынесенный Московским городским судом под председательством Макаровой 13 октября 1933 года в отношении слушателя военной академии Михаила Иосифовича Литвина двадцати девяти лет от роду, неженатого, члена профсоюза с 1925 года. В приговоре указано: «25 июля 1933 года на станции Ленинград в мягкий вагон № 5 поезда № 23 сели пассажиры: сотрудник ГПУ Криштофов Сергей Михайлович с женой, Криштофовой Евгенией Михайловной, на места 25, 26, а место 27 занял Литвин. Литвин лег спать, а муж и жена Криштофовы остались в коридоре вагона до двенадцати часов ночи, когда один за другим они вошли в купе, сели на место Криштофовой, поговорили, обменялись поцелуями, и Криштофова быстро заснула. Криштофов забрался на верхнюю полку и также заснул, потушив горевшую в вагоне свечу. Убедившись в том, что Криштофов спит, Литвин, до этого не спавший, слез со своего места, разделся, оставшись в одних трусах, и пришел к Криштофовой. Сначала сел, затем лег около нее, стал ее ласкать и целовать. Криштофова, будучи уверенной в том, что около нее муж, в темноте, находясь в полусонном состоянии, отвечала на ласки Литвина и взаимно отдалась ему. Только в порыве ласки, после полового сношения, гладя по голове лежащего на ней мужчину, она по особенности волос убедилась в том, что стала жертвой постороннего мужчины, Криштофова стала кричать и звать на помощь своего мужа…» Муж, мирно храпевший на верхней полке, услышав крик в темноте, не сразу сообразил, где он и что происходит, но, поняв, что кричит жена, скатился с полки, наступив на живот Литвину, который, быстренько верну вшись на свое мес то, изображал из себя спящего. Потом, в суде, Литвин признался в овладении женой работника ГПУ. Он объяснил, что побудило его к этому непреодолимое желание, которое разожгли в нем сами супруги, совершившие в его присутствии половой акт. Супруги категорически отвергли в суде эту «гнусную ложь». За них вступился суд, указав в приговоре на то, что половой акт между супругами «не только ничем не подтверждается, но и опровергается самим фактом совершения полового акта Криштофовой с Литвиным вместо мужа…». Судья, очевидно, исходила из того, что Криштофовой вполне было достаточно одного полового акта. Объяснить такое теоретизирование судьи можно тем, что сама она в то время не была замужем. Потом, выйдя замуж, она станет Макаровой-Жук и приговоры ее станут более жизненными.

    В конце концов Литвин был признан «в половом отношении морально разложившимся человеком» и осужден за изнасилование.

    Смелые мысли судей касались не только конкретных обстоятельств уголовных дел, но и судебной процедуры в целом. Были судьи, которые замахивались на сами основы судопроизводства, например на совещательную комнату. Е. Кельман в 1930 году выступил в журнале «Советская юстиция» со статьей на эту тему. Он ссылался на опыт Англии и Шве йцарии (немецкой), где судьи в процессе открыто высказывают свое мнение о виновности или невиновности подсудимого. Он писал о том, что советскому суду незачем прятаться от народа для принятия решения по делу, что открытость вообще основная черта советского строя. Он указывал на то, что при существовании совещательной комнаты наши «нарзасы», как тогда называли народных заседателей, недостаточно активны, что судья подавляет их волю в совещательной комнате. Открытое совещание, по мнению Кельмана, станет хорошей школой советского права как для «нарзасов», так и для трудящихся, находящихся в зале суда. Возможность принять участие в обсуждении дела будет привлекать широкие массы трудящихся, заставляя их втягиваться в ознакомление с вопросами советского права, так как им придется публично высказывать свое мнение, а чтобы не опозориться, им придется учиться. Таким образом, считал Кельман, после выступления сторон, если суд найдет нужным, высказываются присутствующие по строгому регламенту, а затем «по конкретным проектам резолюции» высказывается президиум собрания, то есть состав суда, и председательствующий ставит на голосование подготовленный проект приговора. Эта форма судопроизводства, как считал Кельман, открыла бы перед всеми гражданами, находившимися в зале судебных заседаний, мотивы, которыми судьи руководствовались при принятии решения по делу, и сделала бы шаг к отмиранию суда вообще.

    «Замысловато, но интересно», — мог бы сказать В. И. Ленин. Но по этому пути советская судебная система не пошла. Совещательную комнату не отменили. Правда, когда в совещательных комнатах, а практически в кабинетах судей, были установлены телефоны, судьи смогли сделать свои совещания не столь уж тайными. Во всяком случае, им была предоставлена возможность в случае необходимости позвонить и посоветоваться с кем надо по возникшему у них вопросу.

    Воспоминания современников свидетельствуют о том, что суд иногда обходился без совещательной комнаты, не дожидаясь изменений в законодательстве.

    Сергей Михайлович Голицын в своих «Записках уцелевшего», опубликованных в третьем номере журнала «Дружба народов» за 1990 год, рассказывает о рассмотрении в народном суде дела о выселении в 1929 году всей их семьи, как буржуазной, из Москвы. Дело слушалось во Фрунзенском народном суде. «На совещание суд не удалялся, — вспоминал С. Голицын. — Судья ухватил дело, перевернул его и показал пачку с конца, а последней была справка о заработке, показал он сперва правому заседателю, потом левому. А те, всё заседание сидевшие молча, только головами кивнули (их за это прозвали «кивалами». —Г. А).

    Судья начал писать, через пять минут закончил, дал подписать правому заседателю, дал левому, а тот, это видели все, замотал головой и подписать отказался. Судья встал и предложил встать всем присутствующим. Он начал читать, прочел те, всячески порочащие нашу семью доводы, какие уже не раз повторял. Суд постановил выселить семью бывших князей Голицыных из Москвы, как лишенных избирательных прав, решение может быть обжаловано в городской суд в двухнедельный срок.

    Впоследствии отец, будучи юристом по образованию, всё возмущался — это неслыханно, что суд не удалился на совещание».

    Судьи с каждым годом все больше становились чиновниками, исполняющими волю партийно-советского аппарата, и атрибуты правосудия, такие как словопрения в процессе, тайна совещательной комнаты и пр., занимали в его работе все меньшее место.

    С каждым годом над судом и следствием всё больше довлело партийное руководство. Партийные органы решали главный вопрос — кадровый. Без утверждения райкома не вступал в должность ни один судья. Такую привычную для всех фразу: «Суд независим и подчиняется только закону» произносить стали на новый лад: «Суд независим и подчиняется только райкому». В таком же положении были и следователи, и прокуроры.

    Вмешивались партийные руководители и в существо работы судей и прокуроров.

    В 1924 году, в своей квартире 69 дома 3 по улице Грановского, покончила с собой старая коммунистка, следователь ВЧК, Евгения Богдановна Бош. Когда-то она была подпольщицей в Киеве, потом бежала от преследований царской охранки в Японию, затем в Америку и Швецию, работала в эмиграции с Лениным. Перед Февральской революцией вернулась в Россию. Участвовала в перевороте, работала в «Помголе» (была такая организация, занимающаяся помощью голодающим), затем — следователем ЧК вместе с Конкордией Громовой, Яковлевой, Еленой Стасовой, Ревеккой Мейзель, Пластининой, Петерсом, Лацисом, Кедровым, Атарбековым, Саенко, Шварцем, Шульманом, Ограновым, Вахминым, Миндлиным, Гольдиным и другими, ну а потом, уйдя на покой, поселилась в правительственном доме. Некролог о ней в «Правде» написал Бухарин. Так вот, когда, узнав о случившемся, в квартиру Бош пришел помощник начальника 8-го отделения милиции Пупелис, его встретил неизвестный (это был один из членов ВЦИК) и попросил в комнату, где находился труп, не входить и дознание вообще не проводить. Он заявил, что всё уже выяснено по партийной линии и на месте происшествия был товарищ Сталин. Пупелису после этого ничего не оставалось, кроме как ретироваться. Самоубийство старой большевички объяснили невозможностью для нее смириться с болезнью (ослабевшим сердцем), мешавшей ей участвовать в построении коммунизма. Что произошло на самом деле и какова была истинная причина самоубийства — неизвестно. Следствие было лишено возможности это установить.

    Необходимость иметь в лице судей, следователей и прокуроров надежных, преданных партии и государству людей требовала тщательного их отбора и постоянного контроля. Назначение и перемещение судей и прокуроров на другие должности, в частности, необходимо было согласовывать с партийными органами. В отчете московского губернского прокурора уже за 1923 год указывалось на три столкновения по этому поводу прокуратуры с партийными органами. Первый произошел из-за перевода прокурора Цейтлина из Серпуховского в другой район. Партийные органы настаивали на том, чтобы Цейтлин остался. Второй — из-за клинского прокурора Заволжского, которого парторганы требовали убрать за то, что он лично поручился за одного контрреволюционера и освободил его из-под стражи. И наконец, третий конфликт произошел из-за помощника прокурора Коломенского района Ершова, проявившего инициативу в наказании по партийной линии некоторых коммунистов в связи с пьянством и «другими поступками, не совместимыми с достоинством члена партии».

    Осложняли жизнь прокурорам и судьям не только партийные, но и советские органы. Мосгубисполком в одной из своих резолюций того времени отмечал, что «со стороны многих Уисполкомов (Уездных исполкомов) чувствовалась скрытая тенденция рассматривать прокуроров подчиненными лицами… Судьи и прокуроры назначались и смещались исполкомами, которые делали предписания прокурорам. В одном уезде имел место случай, когда Уисполком в своем постановлении выразил недоверие всему составу суда. Это постановление было изменено после того, как суд пригрозил уйти в отставку». В самой Москве так далеко, может быть, и не заходило, но свои сложности были и здесь.

    Чтобы лучше почувствовать дух того времени, обратимся к приговорам, вынесенным Московским городским судом. В архиве сохранились приговоры начиная с 1933 года.

    В приговоре по делу Краснова и Ефремова судья Староверов дал такую политическую оценку случившемуся, указав на то, что семь бочек технического сала на фабрике «Свобода» они похитили в период развернутого социалистического строительства, в условиях ожесточенной классовой борьбы, когда классовый враг, чувствуя свою гибель в открытых боях, стал действовать скрытно, как сказал вождь партии товарищ Сталин — «тихой сапой» («сапа» — это траншея, которую рыли осаждающие крепость, подойдя к ней на расстояние меньше ружейного выстрела. — Г. А.). И это были не только слова. Злоумышленников суд приговорил по известному указу от 7 августа 1932 года (на нем мы остановимся ниже) к расстрелу. Хорошо еще, что Верховный суд их пожалел и заменил расстрел десятью годами лишения свободы.

    А вот что писал член суда Беляев в приговоре по делу Разина-Раздина-Радзина Дмитрия Алексеевича-Андрияновича (судьи тогда не мучились точным установлением фамилии, имени и отчества, а просто перечисляли фамилии, упоминавшиеся в документах) и Степана Егоровича Морева, которых он приговорил к расстрелу за разбойное нападение на кассира: «Разин — указано в приговоре — происходит из семьи торговца, имевшего свою мельницу, а Морев — из семьи кулака, и они являются настолько социально опасными элементами (следует заметить, что семьи их были раскулачены, а имущество конфисковано. — Г. А), что не поддаются никакому исправлению. Как классово чуждые элементы, всеми способами они пытались вредить социалистической стране. Морев скрыл свое социальное происхождение. Будучи вооруженным, он, соответственно его идеологии, грабительским способом пошел на самое жестокое преступление (он ударил по голове кассира, причинив легкое телесное повреждение, и отнял деньги. — Г. А) — грабеж в вооруженном виде». Разину и Мореву назначенный горсудом расстрел был также заменен лишением свободы.

    В приговоре, вынесенном в 1934 году по делу Алексея Сергеевича Николаева, осужденного за грабеж, читаем: «Николаев, скрыв свое классовое лицо (он был сыном трактирщика), пробирается в ряды коммунистической партии для того, чтобы иметь возможность при помощи партийного билета пролезть в учебное заведение, а затем в советский хозяйственный аппарат, где путем хищения социалистической собственности наносить вред советскому государству… Не имея права, как классовый враг, находиться в стенах советских учебных заведений, Николаеву, благодаря отсутствию бдительности отборочных комиссий и при помощи партбилета, удается в 1927 году окончить рабфак им. Плеханова». Не жалели резких слов судьи и в отношении лиц, совершивших хищения с использованием своего служебного положения. В приговоре, вынесенном в 1933 году по делу Яна Леопольдовича Басевича, управляющего московской конторой «Союзрыбсбыта», сказано: «…с первых же дней занялся грязными делами (Басевич отпускал товар по запискам «нужным людям» и знакомым по себестоимости), его надо характеризовать как рвача, разложившегося элемента, человека, который урывал везде, где только возможно. Если свой авторитет в этом случае не помогал, то Басевич, шантажируя именем руководящих работников, добивался своей цели, у Басевича аппетит на государственные деньги большой».

    Нельзя сказать, чтобы судьи были лишены сострадания. Бедность, нищета подсудимых порой трогали их сердца. В апреле 1933 года в Московском городском суде под председательством Хотинского слушалось дело по обвинению Александра Роше и Владимира Козырева, ограбивших квартиру своего товарища. В этой квартире была «такая ценность, как патефон». Преступники связали домработницу, вынесли похищенное на улицу, где и были задержаны милиционерами. Обоим было по девятнадцать лет. Роше жил с отцом, Козырев — с отчимом. Матери их умерли. Дома их не кормили, приходилось даже копаться в объедках. Найти работу не могли.

    Назначая подсудимым меру наказания в виде непродолжительного заключения, суд в приговоре написал следующее: «Преступление это, безусловно, является тягчайшим преступлением. Выход из временного затруднительного положения путем совершения преступления является двойным преступлением, нельзя и недопустимо в советской стране пойти по этому пути, нужно было пойти на любую работу, хоть временную, а работать пойти может каждый, кто в этом нуждается. Нельзя в девятнадцать лет отделаться тем, что этот грабеж был мальчишеским, тем более когда обвиняемые — выходцы из трудовой советской семьи, хотя у отца Роше и отчима Козырева не хватает советского духа в воспитании детей. Но все же суд не может считать обвиняемых такими социально опасными элементами, которым требовалась бы длительная изоляция от общества».

    Жизнь не стояла на месте. О кулаках стали забывать. Жить стало лучше, жить стало веселее. Заговорили о радостях бытия, о достижениях социализма. Тогда, в октябре 1936 года, член Московского городского суда Виноградов в приговоре по делу о хищениях и взятках на холодильнике № 2 записал: «Успешное строительство социалистического хозяйства, колоссальный рост культурного и материального благосостояния трудящихся масс Советского Союза вызвали необычайную потребность трудящихся масс в разнообразных продуктах питания. Народный комиссариат пищевой промышленности в целях удовлетворения растущих потребностей трудящихся масс в получении разнообразных продуктов питания и в целях расширения ассортимента продуктов пищевой промышленности организовал в 1935 году на холодильнике № 2 массовое механизированное производство фасованного мороженого и так называемого мороженого «эскимо», поставив перед рабочими холодильника сложную, почетную и ответственную задачу». Казалось бы, выпуск мороженого должен был стать для всех работников холодильника № 2 делом высокой гордости и чести… Одним словом, директор холодильника Окулыиин, его заместитель Бродский, начальник торгового отдела Кисельман и другие участники компании не оправдали высокого доверия. Тащили, что могли, «создали абсолютно открытую обстановку семейственное! и и круговой поруки». Причиненный ими ущерб составил около 2 миллионов рублей. К расстрелу никто из них приговорен не был. Отделались воры и взяточники лишением свободы на не столь уж длительные сроки, а иные вообще остались на свободе.

    Знакомясь с приговорами тех лет, невольно обращаешь внимание на то, что подобные компании жуликов часто уходили от строгого наказания. Имели ли место в данном случае связи или личные симпатии членов вышестоящих судебных инстанций к осужденным по национальным или каким-нибудь другим причинам, утверждать не берусь, но нередко преступники, подобные Бродскому или Кисельману, отделывались незначительным сроком лишения свободы, а то и просто легким испугом.

    Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности» на эту часть преступников практически не распространялось. В этом законе указывалось на применение смертной казни за хищение на водном и железнодорожном транспорте, за хищение колхозного и кооперативного имущества, за понуждение колхозников к выходу из колхозов, указывалось также на неприменение к осужденным по этому закону амнистии.

    Спустя четыре года в статье 131 Конституции СССР будет записано: «Лица, покушавшиеся на общественную социалистическую собственность, являются врагами народа». Государство устало от бесконечного воровства общенародной собственности и решило показать зубы.

    Воровство существовало всегда, но в середине двадцатых годов произошел особый рост растрат и хищений. Большая их часть совершалась в государственных организациях (56,2 процента). При этом причины, заставившие виновных растратить казенные деньги, были далеки от нужды и крайне тяжелого стечения обстоятельств. Даже напротив. 17 процентов осужденных побудило залезть в карман государства пьянство, 10 процентов — проигрыш в карты, 3 процента — проигрыш на бегах. Нужда же толкнула на преступление менее 4 процентов виновных. Было замечено, что некоторые из осужденных, чтобы получить более мягкое наказание, демонстрировали свою бедность «напоказ». Причина морального разложения крылась, по мнению тех, кто изучал этот вопрос, в захвате среднего и низового аппарата представителями мелкой буржуазии, то есть нэпманами. Обращало на себя внимание и то, что 22 процента растратчиков составляли коммунисты. Масло в огонь подлило выступление авторитета в мире коммунистической идеологии, Емельяна Ярославского. Его речь любили цитировать адвокаты, защищавшие партийных растратчиков. А сказал Емельян Ярославский следующее: «Не понимаю, чем суд занимается! Жестоко карает коммунистов-растратчиков. Ну что такое, если коммунист и растратил три тысячи рублей? Ведь если принять во внимание, что он был на красных фронтах, жертвовал своей жизнью, то ведь это ерунда!»

    Эта мысль Ярославского противоречила высказыванию В. И. Ленина о том, что коммунистов надо карать в три раза строже, чем беспартийных. Теперь эта ленинская фраза не вписывалась в жизнь. Коммунисты тоже хотели пожить и не желали отвечать в три раза строже своих классовых врагов.

    В отсутствие собственности на средства производства воровство государственного и общественного имущества становилось главным источником обогащения.

    В 1929 году Корней Иванович Чуковский присутствовал на судебном заседании по делу Батурлова и других, рассматривавшемуся в Московском городском суде. Подсудимые обвинялись в хищении. Для себя Чуковский сделал два открытия. Первое касалось ««природы» подсудимых»… «Не чувствуется никакой разницы между их (обвиняемых. — Г. А.) психологией и психологией всех окружающих, — пишет в своем дневнике Чуковский. — Страна, где все еще верят бумажкам, а не людям, где под прикрытием высоких лозунгов нередко таится весьма невысокая «мелкобуржуазная» практика, вся полна такими, как они. Они плоть от плоти нашего быта. Поэтому во всем зале — между ними и публикой — самая интимная связь. Ту же связь ощутил, к сожалению, и я. И мне стало их очень жалко». Второе, что поразило автора дневника, это нелепость и ничтожество цели, за достижение которой люди (подсудимые) шли на преступление. Чуковский пишет: «…Оказывается, люди так страшно любят вино, женщин и вообще развлечения, что вот из-за этого скучного вздора идут на самые жестокие судебные пытки. Ничего другого, кроме женщин, вина, ресторанов и прочей тоски, эти бедные растратчики не добыли. Но ведь женщин можно достать и бесплатно — особенно таким молодым и смазливым, — а вино? — да неужели пойти в Эрмитаж — это не большее счастье?…Русский растратчик знает, что чуть у него казенные деньги, значит, нужно сию же минуту мчаться в поганый кабак, наливаться до рвоты вином, целовать накрашенных полуграмотных дур и, насладившись таким убогим и бездарным «счастьем», попадаться в лапы скучнейших следователей, судей, прокуроров. О, какая скука, какая безвыходность!»

    Нормальному человеку понятны мысли Чуковского, но куда деться человеку от азарта, когда хочется сразу и много. И вино — не бутылку с получки, а так, чтобы залиться, и женщин — не соседку или секретаршу, да еще с капризами, претензиями и тайно, а такую, с которой можно не стесняться, чтобы служила тебе как цирковая моська, а чуть что — пошла вон! Мещанин наслаждается не вином и женщиной, а властью над ними, доступностью для себя всего, чего лишен ближний. Ради этого он готов побыть и в роли пакостника, представшего перед судом.

    Посещал суд и Илья Эренбург. Его зарисовки происходящего нам тоже интересны. В романе «Рвач» читаем: «Так или иначе, стоит просмотреть любую повестку губсуда, чтобы увидеть весьма однородный перечень статей Уложения: присвоение, хищение, взяточничество, подлог. Разнообразие сказывается исключительно в материале. Тайны производства, а подчас гениальные фокусы урывания раскрываются в тихих невыразительных залах. Психология отсутствует, как и в современной литературе. Кажется, что это не суд, а техническое заседание, ревизия бухгалтерии, курс нормального торговлеведения».

    Способов хищений и их укрывательства было действительно много. Вот, например, такой: мошенники договаривались с представителями снабженческих организаций об отпуске товара с оплатой через банк. Через два-три дня они приносили фиктивные банковские документы — поручения о перечислении денег на текущий счет продавца от вымышленной организации и получали товар по фиктивной доверенности.

    Для ликвидации такого опасного преступления, как взяточничество, еще в 1922 году заместитель наркома юстиции и старший помощник прокурора республики Н. Крыленко дал специальное официальное разъяснение, в котором говорилось следующее: «…при каждом Совнарсуде установить специальную камеру, где сосредоточить наиболее крупные дела о взяточничестве, черпая заседателей для этой камеры из ударного списка (в него входили наиболее решительные коммунисты)… установить рассмотрение дел о взятках в порядке сокращенного судопроизводства, без допущения сторон и с вызовом наименьшего количества свидетелей при определении меры наказания применять максимум наказания… В случае если не окажется улик для признания виновным, тем не менее, однако, будет установлена их (подсудимых) социальная опасность по роду занятий и связи с преступной средой — предлагается широко использовать предоставленное ст. 49 УК РСФСР право в виде меры социальной защиты определять запрещение проживания им в определенных местах Республики и на срок до трех лет». Но строгости не помогали, хищения и взятки продолжали существовать. Жизнь вносила изменения в планы борьбы с преступностью, когда на скамье подсудимых оказывались те, кто имел влияние и связи.

    Громким делом в середине двадцатых годов стало дело «Промбанка» (он находился на Биржевой площади), который возглавлял Александр Михайлович Краснощеков. Он родился в Киеве в 1880 году, в семье приказчика. В молодости принимал участие в революционной борьбе под руководством Моисея Урицкого, будущего руководителя Петроградской ЧК. Его арестовывали и ссылали. В 1902 году он эмигрировал сначала в Германию, потом в США. Здесь он окончил университет, стал юристом и экономистом. В июне 1917 года вернулся в Россию, примкнул к большевикам. В Иркутске белые посадили его в тюрьму, из которой он был освобожден восставшими рабочими. В 1921 году он стал председателем Временного правительства ДВР — Дальневосточной республики. Но вскоре с этой должности был смещен за стремление к личной диктатуре, сотрудничество с представителями других партий (меньшевиками, эсерами), поощрение свободы печати и слова в ДВР, а главное, за «чрезмерный упор в публичных выступлениях на независимость ДВР от РСФСР». В Москве Краснощеков стал членом ВСНХ (Всероссийского совета народного хозяйства), заместителем наркома финансов. Поняв, что наступает век авиации, он организовал в столице акционерное общество по созданию самолетов «Добролет», пообещав новенький самолет каждой организации, которая приобретет акции общества на 25 тысяч рублей. В 1923 году Александр Краснощеков организовал в Москве «Промбанк» и сам стал его председателем. Собралась тогда вокруг него довольно теплая компания, состоящая из его брата Якова, как и он, приехавшего из Америки, а также Виленского, Берковича, Моргулиса, Соловейчика и прочих ребят, отчаянных и ушлых. Палец им в рот не клади — откусят. Всех их объединяли круговая порука и верность своему руководителю. Неслучайно про бухгалтера Моргулиса Краснощеков говорил: «Мне нужна собака, которая будет кусаться по моей указке». И Моргулис кусал. Естественно, чужих, а не своих. Своего племянника, шурина, брата, сына и невестку он пристроил на работу в «Промбанк». Конечно, не он один «радел родному человечку», пристраивали на теплые местечки своих близких и другие сотрудники банка.

    Незаменимым человеком в «Промбанке» был Илья Соломонович Соловейчик. Он мог достать все и в любое время дня и ночи. Мог, например, сообразить цыганский хор, дорогое вино, шикарную закуску, одним словом, все, что было необходимо, ведь жили «пролетарии умственного труда» на широкую ногу, хотя и расплачивались с парикмахером за счет банка. Только на вино, например, Леонид Семенович Виленский и Исаак Леонтьевич Беркович потратили 550 рублей золотом, Яков Краснощеков за счет банка приобрел домашнюю обстановку, корову и трех лошадей (ну какой банковский служащий не любит быстрой езды?!), жена Александра Краснощекова, Гертруда Бриксон, ездила за границу за счет банка, получив тысячу долларов «на представительство». Ну и мужчины, надо сказать, не скучали. Погулять ездили в Петроград в отдельном специальном вагоне. Брали с собой корзины с винами, фруктами, снедью из «бывшего времени». Останавливались в «Астории», «Европейской», приглашали цыган. Однажды, захмелев, брат Яков стал бросать цыганам золотые монеты. Немало перепало банковского капитала и любовницам наших героев. Кстати, одной из них была Лиля Юрьевна Брик. Предметом ее страсти стал Александр Михайлович Краснощеков. Когда его арестовали, она вместе с Осипом Бриком и Маяковским даже переехала в Сокольники, чтобы быть поближе к тюрьме «Матросская Тишина», где находился возлюбленный.

    Драматург Борис Ромашов написал пьесу «Воздушный пирог», сюжет которой очень напоминал промбан-ковскую эпопею Краснощекова, и в 1925 году передал ее для постановки в Театр Революции. Среди действующих лиц в пьесе были братья Коромысловы: Илья и Федор Евсеевичи, жена Федора, Софья Мироновна, и его любовница Рита Керн (ее играла Бабанова). У Риты приятный голос, что-то среднее между меццо-сопрано и контральто, она скучает по театру, а когда парикмахер причесывает ее, говорит: «Я же вам сказала, голубчик, гладенько на пробор, а по бокам букли». (Не правда ли, напоминает Л. Брик на фотографии Родченко?) Она неоднократно звонит на работу Федора Коромыслова и спрашивает, почему до сих пор за ней не прислали новую автомашину. Когда звезда Коромыслова закатилась, Рита Керн произносит такой монолог: «Кто мы — дрянь, накипь, пена. Так зачем же эта деловая белиберда везде и всюду? Жить! Резать! Хватать! Все равно. Даешь — берешь! В этом цель! В этом наше назначение!» Персонаж по фамилии Рак спрашивает ее: «Погодите, Рита, а искусство?» — «Рынок, валюта». — «А религия?» — «К черту религию». — «А любовь, наконец?» — «Любите. Только не так, как вы совершаете банковские операции. Любовь всегда порядочное дело, в ней не может быть жульничества. Любовь без обмана». — «Не все люди одинаковы. Одни собирают, другие растрачивают». — «Я растрачиваю, точно я всегда мечтала стать профессиональной проституткой, я бросаю Коромыслова».

    Пьеса заканчивалась появлением агента ГПУ. Правда, немой сцены, как в гоголевском «Ревизоре», не было. Фигуру в кожанке все давно ждали.

    Судил компанию Краснощекова в 1924 году сам А. А. Сольц — «совесть партии» и председатель коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР. Суд назначил Краснощекову шесть лет одиночного заключения. Но отсидеть положенное не пришлось, вскоре его перевели в тюремную больницу, подлечили и отпустили. В 1926 году он уже начальник Главного управления новых лубяных культур Наркомзема СССР. Александр Михайлович, находясь на свободе, написал книгу «Современный американский банк», которая вышла в 1926 году, но и это его не спасло. В 1937 году он был расстрелян. Ему припомнили и Америку, и хорошие отношения с Троцким.

    Конечно, таких дел, как дело «Промбанка», было немного. Но и в средних, и небольших делах, как в капле воды, отражались жизнь страны, ее экономика.

    В октябре 1935 года в Московском городском суде рассматривалось дело по обвинению Исаака Моисеевича Родчина, Степана Григорьевича Розанова и еще тринадцати человек. Председательствовал на процессе Хотинский. Подсудимые — работники комиссионного магазина № 23 Октябрьского района и спекулянты. Суть дела состояла в том, что работники торговли оформляли через магазин покупку и продажу станков, стали и прочих предметов, не имеющих никакого отношения к товарам народного потребления. Делалось это для того, чтобы увеличить сумму товарооборота, от которой зависела и величина получаемого продавцами оклада. Кроме того, продавцы, как указывалось в приговоре, «потеряв бдительность, допустили такое положение, что ряд спекулянтов скупали на стороне отдельные предметы, как, например, обувь и т. п., сдавали их в магазины, наживая крупные суммы. То же самое делали и отдельные кустари, сдавая свою продукцию через магазин под чужой фамилией, скрывая свои доходы, а отсюда обман налоговых органов. Кроме того, отдельные работники магазинов, войдя в преступное соглашение со спекулянтами, получали от последних взятки, помогая им скрывать свои доходы, одновременно быстрее реализовывали приносимые ими (спекулянтами) вещи, тем самым умышленно задерживая реализацию той или иной вещи, принесенной трудящимся».

    Одним словом, частная инициатива ломилась в закрытую дверь социалистической экономики.

    В начале тридцатых годов суды от упрощенного судопроизводства, ссылок и сокращенных сроков рассмотрения уголовных дел перешли, как уже говорилось, к расстрелам. Государство решило привести преступный мир в трепет. И, надо сказать, применение этой жестокой меры способствовало искоренению бандитизма.

    В начале тридцатых годов расстрел называли «высшей мерой социальной защиты» (термин, свойственный социологической школе уголовного права), а затем «высшей мерой уголовного наказания». Таким образом, смертная казнь в просторечии стала назы ваться «вышкой».

    Но были и такие приговоры, которые поражают своей жестокостью не меньше, чем иные преступления. Утешением для судей, получивших установку на применение столь бесчеловечных наказаний, могло бы служить изречение Гитлера: «Жестокость в настоящем есть залог мягкости в будущем». Но Гитлера судьи не читали и оправдывали, наверное, свои действия тем, что совершали их во имя счастливого будущего.

    Так, например, грузчик артели «Пятилетка» двадцативосьмилетний Новоместнов, ранее не судимый, за хищение девятнадцати мешков сахара с Краснопресненского сахарного завода был приговорен к смертной казни (к нему вот постановление от 7 августа 1932 года было применено), и Верховный суд РСФСР оставил приговор без изменения.

    Чаще, правда, Верховный суд, как было замечено выше, расстрел заменял десятью годами лишения свободы. Так случилось с Филистовичем, заместителем начальника секретной части оружейно-арсенального отдела Наркомтяжпрома, присвоившим девять иностранных секундомеров стоимостью по тысяче рублей золотом каждый, с Ожигановым и Салтыковым, совершившими кражу «через посредство пролезания, — как писал суд, — под подворотню со склада Госфиниздата в доме № 19 по Пятницкой улице 242 метров дерматина, стоимостью по твердой цене 438 рублей 02 копейки», со Свириным, похитившим мешок вермишели из магазина на Дубининской улице.

    Также смертная казнь была заменена десятью годами лишения свободы С. А. Иванову, укравшему в ночь на 14 февраля 1933 года сливочное масло, папиросы «Люкс», «Дели», «Бокс» на 4538 рублей, и Г. К Филину, укравшему мануфактуру (мадаполам, плетенку), пять юбок, «кепочный товар» и двадцать три пары галош на 600 рублей.

    Свою непримиримость суды демонстрировали не только по отношению к расхитителям социалистической собственности, но и к нарушителям морали.

    Когда 14 сентября 1935 года между станциями Перловская и Тайнинская бросилась под поезд Гаврилова, то за доведение ее до самоубийства был осужден Гаврилов, врач Октябрьского райздравотдела, который, живя с Гавриловой, сделавшей от него два аборта, постоянно оскорблял и унижал ее, отказался на ней жениться.

    Встречались прохвосты, которые и женитьбу использовали как способ легального овладения недоступной женщиной. В 1936 году за изнасилование был осужден Панаритов, который, зарегистрировав брак с Фроловой, прожил с ней три дня и развелся. Суд посчитал такое поведение половым мошенничеством и осудил Панаритова на три года лишения свободы за изнасилование. В приговоре суд сослался на характеристику Панаритова из домоуправления, в которой было сказано: «В интимной жизни характеризуется отрицательно».

    Досталось от суда и Сергею Денисовичу Карташкину, инженеру-конструктору завода № 158. Председательствовал на процессе член Мосгорсуда Глушков. Приговором от 13 апреля 1940 года Карташкин был приговорен к двум годам лишения свободы. А произошло следующее: Карташкин, которому было тогда тридцать лет, в июне 1937 года предложил восемнадцатилетней Наташе Остряковой из города Чкалова (ныне Оренбург) стать его женой. Наташа согласилась, собрала свои пожитки и приехала в Москву. Поселилась она в комнате у Карташкина. Вскоре Наташа забеременела, а Карташкин с регистрацией брака не спешил: то работы много, то паспорт в сейфе забыл. А тут еще подвернулась Карташкину смазливая Катя Никишина из планового отдела. Стал Карташкин с Катей добрым, а с Наташей злым и раздражительным. Как-то в ссоре заявил ей, что не любит ее и женится на другой. Наташа не могла пережить такого удара и выпила уксусную эссенцию. Врачам удалось ее спасти. Вскоре и роды подоспели. Отвезли Наташу в роддом, а Карташкин тем временем женился на Кате и прописал ее в своей комнате. Наташе идти было некуда, и добрые люди оставили ее в роддоме. Так и прожила она в нем полтора месяца. Потом в это дело вмешалась общественность. Дошло дело и до Прокуратуры СССР. Та дала указание вселить Наташу с ребенком (девочкой) на жилплощадь Карташкина. Карташкин отвел ей угол размером в 3 квадратных метра, мебели не дал. Краснопресненский же народный суд постановил выделить Остряковой половину комнаты Карташкина, а Мосгорсуд осудил Карташкина на два года, однако Верховный суд пожалел его и снизил наказание до года исправительных работ. Вернулся Карташкин из тюрьмы домой, и зажили они вчетвером в одной комнате. Катя Никишина родила мальчика, а вскоре началась война. Карташкина мобилизовали и отправили на фронт На войне он погиб, а две вдовы еще долго жили со своими детьми в одной комнате.

    Довело до тюрьмы аморальное поведение и кузнеца Алексея Васильевича Малолеткина. Было это в 1935 году. Кузнец жил в общежитии. Шел ему тогда двадцать пятый год, женат он не был и «в свободное время, — как отмечал суд в приговоре, — вместо повышения своего культурного уровня, ухаживал за девушками, стремился завести знакомства с девушками, пользующимися в общежитии репутацией «мировых», то есть девушками недостаточно строгого поведения в быту и личной жизни». Хоть и был Малолеткин стахановцем, но, по мнению суда, «в культурном отношении, благодаря слабой постановке культурно-массовой работы в общежитии, являлся рабочим отсталым и неразвитым». «Мировые» девчонки так не считали. Петрова, например, отдалась ему на третий день знакомства в кустах у парадного подъезда общежития, Митина тоже отдавалась Малолеткину в вышеописанных кустах, а кроме того, в кубовой, в коридоре и вообще везде, где только можно. Были и другие, не менее «мировые» девчонки. Жизнь, одним словом, была прекрасна. Но девушкам надо было и о будущем подумать. Кузнец не только был хорош, как мужчина, он еще и зарабатывал неплохо и не пил. «А не женить ли его на себе?» — подумали «мировые» девчонки и поставили (каждая в отдельности, конечно) перед кузнецом этот вопрос. Теперь, перед тем как отдаться, каждая девушка стала спрашивать Алексея, женится ли он на ней, на что кузнец кивал. Этот жест, по мнению девушек, не оставлял сомнений в серьезности его намерений. Ничего им тогда не хотелось так, как этого кивка, а тот считал просто невежливым в такой момент говорить девушкам не то, что они от него ждали. И Алексей, и девушки в эти моменты были рады обманываться. Но время шло, страсти остывали, у Алексея появлялись новые возлюбленные, а семейная жизнь все не начиналась. Наконец настал момент, когда кузнец стал бегать от некоторых «мировых». Тогда те пошли к прокурору. Прокурор завел дело. Обвинил Малолеткина в том, что он «использовал в половом отношении путем обмана, обещая жениться, работниц инструментального завода Петрову, Орлову и работницу фабрики № 1 Текстильно-галантерейного треста Митину». Кузнец с горя запил.

    В Московском городском суде дело рассматривалось под председательством Александрова. Малолеткину был вынесен оправдательный приговор. В нем указывалось на то, что «если Малолеткин даже и обещал жениться, то делал это в момент взаимного экстаза, и нельзя было придавать его словам серьезного значения». Кроме того, суд указал в приговоре на то, что девушки прекрасно знали о том, что Малолеткин проживал в общежитии, отдельной комнаты не имел, а следовательно, всерьез при таком положении жениться не мог.

    Государственный обвинитель Колотушкин с приговором не согласился. По протесту прокурора приговор был отменен и при повторном рассмотрении Малолеткин получил полтора года. «Мировые» девчонки остались незамужними и лишенными тех простых радостей, которые доставлял им кузнец. Зато честь прокурорского мундира была спасена.

    Вообще, чем дальше отдалялись годы Гражданской войны, чем крепче становились государство и его карательные органы, тем труднее было судьям принимать независимые и смелые решения. Это касалось, конечно, не только суда. В статье Мальцева «Советское правосудие», опубликованной 20 марта 1924 года в парижских «Последних новостях», сообщалось о том, что вновь созданная в России прокуратура поначалу рьяно взялась за работу, но больших дел у нее не получилось. Попытка провести «чистку» среди привилегированных совслужащих не увенчалась успехом. Высокие начальники своих жуликов в обиду не давали. Пришлось переключиться на самогонщиков. Забили ими тюрьмы так, что пришлось объявлять амнистию. Мальцев также указывает на то, что прокуратура поначалу пыталась конкурировать с ГПУ. Прокуратура прекратит на кого-нибудь дело, а ГПУ возьмет да и его посадит. Прокуратура решит привлечь к ответственности, а ГПУ сошлет предполагаемую жертву куда-нибудь подальше и т. д.

    В конце тридцатых годов была создана прокуратура при НКВД. Что она могла сделать? Только создавать видимость дела да надувать щеки. Хотя, ради справедливости, надо сказать, и эта прокуратура иногда поднимала свой голос в защиту законности. Как-то она подготовила и разослала «на места», то есть в подчиненные прокуратуры областей, краев и автономных республик, письмо (подписал его заместитель прокурора при НКВД СССР Катанян), в котором указывалось на то, что следствие очень расширительно толкует статьи Уголовного кодекса, предусматривающие ответственность за государственные преступления, в результате чего вместо халатности обвиняют виновных во вредительстве, что влечет за собой неоправданно высокие меры наказания. Было это в 1940 году. Тогда в нашей стране снова заговорили о законности.

    При ознакомлении с судебно-прокурорской практикой тех лет очень важно учитывать не только год, но и месяц, и даже день принятия решений, поскольку на их вынесение, безусловно, влияли «последние указания», данные партийным руководством страны и города. После ликвидации «ежовщины», например, свидетели превращались в обвиняемых и, наоборот, обвиняемые становились свидетелями.

    Рита Леоновна (фамилии ее я, к сожалению, не помню) работала в Мосгорсуде еще до войны. Она была тогда секретарем судебного заседания. Так вот на нее произвело сильное впечатление, когда во время суда над одной особой, оговорившей в «ежовщину невиновного человека», конвой оставил ранее осужденного и теперь оправданного и встал около бывшей свидетельницы. С плеч ее, как на всю жизнь запомнила юный секретарь, упала на пол котиковая шубка. Так сначала сажали одних, а потом сажали тех, других, которые помогали сажать первых.

    Может быть, не столь эффектная, но весьма впечатляющая история произошла в ноябре 1939 года с работником системы тарной промышленности инженером Стрельцовым. Он не сошелся характером с руководителями своего ведомства и, недолго думая, накатал на них заявление в Прокуратуру СССР. В заявлении он обвинил тринадцать руководителей тарной промышленности во вредительстве и потребовал над ними суда как над врагами народа. (Не по чину замахнулся, да и не вовремя: «ежовщина» стала немодной.) А когда оказалось, что приведенные им сведения не соответствуют действительности, его привлекли к ответственности за ложный донос и дали два года лишения свободы.

    К чести судей Московского городского суда надо сказать, что и в самый разгар репрессий, в начале 1937 года, они проявляли принципиальность и смелость. Судья Рожнов, в частности, направил на доследование уголовное дело по обвинению в контрреволюционной агитации Матрены Сидоровны Кульковой. Он установил, что соседка по квартире, на показаниях которой строилось обвинение, находилась с Кульковой во враждебных отношениях и хотела за счет ее комнаты увеличить кухню. Из прокуратуры дело в суд не вернулось.

    В марте 1937 года Московский городской суд под председательством члена суда Иванова оправдал Синева и Молоткова, обвиняемых по 58-й статье за то, что они не хотели подписываться на государственный заем (была такая форма отъема денег у советских граждан, когда им приходилось часть получки в добровольно-принудительном порядке сразу менять на облигации). Суд указал в оправдательном приговоре на то, что действия Синева и Молоткова нельзя расценивать как контрреволюционный выпад и что они являются следствием недостаточной политической грамотности обвиняемых.

    В то же время судьи оставались людьми своего времени, и их мировоззрение было частью мировоззрения, царившего в стране. Их, наверное, искренне возмущало то, что вызывало негодование и у других советских людей. Ну как было не осудить братьев Иосифа и Владимира Покиных, которые выступали против спасения челюскинцев, против колхозов, радовались гибели самолета «Максим Горький», или не осудить Александра Багрова, который, когда в газетах был опубликован проект сталинской конституции, острил, говоря вместо «конституция» — «проституция»? И судили.

    Конечно, судьи дел не выбирали и сами их не создавали. Они рассматривали те дела, которые поступали из следственных органов. В 1935 году, например, поступило дело на германского подданного Фрица Элендера, члена коммунистической партии Германии, технического руководителя пуговичной фабрики имени Балакирева. Элендер обвинялся в том, что утвердил образец пуговицы № 17, на которой был изображен контрреволюционный знак, и допустил эту пуговицу в массовое производство. Что за знак — неизвестно, очевидно, крест или свастика, а вернее, что-нибудь, напоминающее их. Элендер был не первым, кто пострадал на галантерейном производстве. В 1929 году Андрей Сергеевич Некрасов за изготовление запонок с изображением фашистского знака был выслан в Маробласть (была такая на территории Марийской республики) на три года.

    В общем-то, непримиримое отношение советских людей к антисоветским символам можно понять. У судей были моральные основания для вынесения обвинительного приговора. Но как быть, когда подсудимый действовал из лучших коммунистических побуждений? В апреле 1935 года перед судом предстали технический директор завода «Парострой» Франц Клементьевич Снежко и мастер Сергей Николаевич Морозов. Они обвинялись в том, что отправили в Турцию вместе с котлом и запасными частями к нему брошюру «1 Мая». Положил в ящик эту брошюру по их указанию рабочий Стаканов. Судья не знал, чем мотивировать обвинительный приговор. В конце концов переписал то, что было в обвинительном заключении: «Снежко и Морозов прекрасно понимали недопустимость и противозаконность своих действий в отношении иностранного государства: посылки в Турцию брошюр о 1 Мая», и приговорил обоих к общественному порицанию.

    Рассмотрение гражданских дел было тоже делом нелегким, но не менее интересным. Например, такой случай: маленькая девочка нашла на улице червонец и передала его отцу. Только она это сделала, подбегают два мужика и каждый кричит, что червонец принадлежит ему. Отец спрашивает: а какой был червонец — старый или новый? Мужики в один голос кричат: «Старый, старый!» А червонец-то совсем новый. Не отдал отец девочки мужикам червонец, а понес его в отделение милиции, хотел сдать по всей форме, а там червонец не принимают: у нас, говорят, не Госбанк, не магазин. Принес отец девочки червонец домой и запер в шкатулку до выяснения. А мужики тем временем на него в суд подали, чтобы с него этот червонец взыскать. В Рогожско-Симоновском народном суде судья всех выслушал, долго рассматривал червонец, щупал его, нюхал, а потом принял решение: «Признать червонец бесхозным и сдать его в фонд помощи беспризорным детям». То-то радости было у беспризорной детворы!

    Судья, наверное, хотел, чтобы от этого червонца многим хоть немного досталось. Тогда чувства коллектива, равенства владели умами судей. Эти чувства являлись основой их «классового правосознания», которым они должны были руководствоваться.

    Когда сын И. Горбунова-Посадова, друга Л. Н. Толстого, Михаил отказался в 1921 году посещать занятия по военной подготовке в университете, сославшись на то, что он, хоть и неверующий, но является последователем взглядов Л. Н. Толстого о непротивлении злу насилием, возник спор. В суде в поддержку студента выступали известный литератор Шохор-Троцкий, сын соратника Л. Н. Толстого В. Г. Черткова — Владимир, а также отец юноши, И. Горбунов-Посадов. Говорили они долго и вдохновенно, настаивая на освобождении Горбунова-Посадова-младшего от занятий по военной подготовке. Однако суд их доводам не внял и студента от занятий не освободил. В подтверждение своего решения суд сослался на то, что учение Л. Н. Толстого не может рассматриваться как религиозное убеждение, а поэтому закон об освобождении от военной службы по религиозным убеждениям к данному случаю отношения не имеет.

    Аналогичная история произошла в 1923 году с Антоном Мельниковым, который жил на Плющихе. Так вот, он тоже уклонялся от занятий по военной подготовке, ссылаясь на свои религиозные убеждения. Мосгубсуд допросил Антона и «нашел его совершенно неразвитым, а его религиозные убеждения ничем не отличающимися от религиозного учения так называемой православной религии», которая, как, наверное, следовало бы добавить суду, службу в армии не отрицала. Суд Мельникову в иске отказал.

    Здесь, может быть, будет к месту рассказать о случае, произошедшем с другим последователем учения Л. Н. Толстого, одним из его секретарей, В. Ф. Булгаковым. Произошел этот случай 7 марта 1922 года в Малом театре. Работник Моссовета Андреев в антракте распространял среди публики билеты лотереи, вырученные средства от которой предполагалось употребить на помощь голодающим. Подошел уполномоченный по распространению билетов и к Булгакову. Тот как раз что-то с аппетитом дожевывал и на распространителя нечаянных радостей внимания не обратил. Но тот был настойчив и от Валентина Федоровича отставать не собирался. Выбрасывать деньги на какие-то дурацкие билеты тому не хотелось, но показать себя жмотом поклоннику учения о любви к ближнему тоже было неудобно. И тогда Валентин Федорович, покрываясь от ушей до носа красными пятнами и заикаясь, выпалил в наглые глаза вымогателя из Моссовета: «Лотерея развращает как тех, кто ее устраивает, так и тех, для кого она устраивается, а потому я ее уподобляю спекулятивному предприятию и билеты приобретать отказываюсь!» (Эту яркую мысль секретарь, наверное, когда-то слышал от своего патрона, когда тот был в плохом настроении, и сейчас она пришлась как нельзя кстати.)

    Андреев исчез, а вскоре в газете, кажется, в «Известиях», появилась заметка, в которой отказ В. Ф. Булгакова от покупки лотерейного билета изображался как антисоветчина. Валентин Федорович испугался и написал опровержение, в котором клялся в любви к трудящимся массам.

    Вот что получается, когда умные мысли вместо хозяев начинают высказывать их секретари, а тем более бывшие.

    Взгляды Л. Н. Толстого по-своему преломлялись в умах закоренелых уголовников. Один из них, например, так цитировал покойного графа: «Если тебя ударили по одной щеке — бей ножом».

    Но вернемся к делам судебным. Были они разные. То жилтоварищество судилось с писателем Львом Никулиным, желая получать с него квартплату как с лица свободной профессии (а они платили больше рядовых трудящихся), писатель этому всячески сопротивлялся и суд его поддержал; то Московский драматический театр требовал, чтобы Алексей Николаевич Толстой вернул аванс, выплаченный ему за пьесу «Делец», от которой театр отказался; то суд признавал переводчиком «Тиля Уленшпигеля» Осипа Мандельштама, к которому переводчики Каряшин и Торнфельд предъявили иск, обвинив поэта в плагиате; то суд постанавливал взыскивать по одному проценту от доходов за показ фильма «Броненосец Потемкин» в пользу его создателей Шутко-Агаджановой, написавшей первый сценарий, и Эйзенштейна, создавшего сценарий режиссерский; то взыскивал алименты с балетмейстера Касьяна Голейзовского в пользу сына, родившегося в Одессе; то расторгал брак Ф. И. Шаляпина с Иолой Игнатьевной Торнаги, оставшейся в России, и т. д. и т. п. Дел, в общем, хватало.

    Заявление о разводе с Торнаги Шаляпин в октябре 1927 года прислал в Краснопресненский народный суд. В нем он обязался ежемесячно выплачивать своей бывшей жене по 300 долларов. Именно это обещание больше всего и потрясло как суд, так и общественность. Суд указал в определении, что на эти деньги можно содержать не одну Торнаги, а целый детский сад. Газета «Вечерняя Москва», у которой от зависти к шаляпинским доходам начались корчи, просто обвинила великого русского певца в преступлении. Она писала: «Щедрость эта дает некоторое представление о материальном достатке Федора Ивановича и тем самым как нельзя лучше поясняет источники его недавних антисоветских проявлений (продался, мол, Шаляпин. — Г. А), вызвавших справедливое возмущение трудящихся нашей страны».

    Рассматривая дела о нарушении авторских прав, суды неохотно шли на взыскание гонораров.

    В 1930 году композиторы Николаевский, Минц, Алехин, Глиэр обратились в суд с иском к «Музтресту» о взыскании с него гонорара за выпущенные им граммофонные пластинки с записями сочиненной ими музыки, но Мособлсуд в иске отказал. Музыка должна принадлежать трудящимся.

    Отказал суд в 1928 году и композитору Д. Покрассу, требовавшему от Малого театра уплаты гонорара за музыкальное оформление к спектаклю «Любовь Яровая». В третьем действии за сценой исполнялись отрывки из его романсов, а также из романсов Бакалейникова, песенка «Все, что было…», танго и пр. Покрасс настаивал на оплате своего труда. Отказывая в иске, Мосгубсуд указал на то, что музыкальное оформление, сделанное композитором, «представляет собой печальное заимствование в виде фона. Романсы Покрасса, ввиду их пошлости и полного несоответствия современной идеологии, запрещены репертуарным комитетом к публичному исполнению так же, как контрреволюционный гимн «Боже, царя храни», который напевает пьяный белогвардеец-курьер».

    Следует признать, что суд в данном случае вступил в полемику не с композитором, а с отрицательными персонажами пьесы. Эпоха, наверное, была такая, трудно было не увлечься. И напрасно защитники композитора ссылались на то, что Мусоргский использовал в «Борисе Годунове» собственное сочинение на библейскую тему «Поражение Сеннахериба», а романс «Белой акации гроздья душистые», созданный на основе песни «За Русь святую», не меняя в нем ни одной ноты, удалось превратить в песню «За власть Советов», — ничего не помогло. Суд остался при своем мнении. А может быть, он был прав?

    Судьи тоже были люди, и им было свойственно ошибаться. Решения по делу зависят и от состояния здоровья судьи, и от его настроения. И дело не в том, что судья может сорвать на подсудимом злость или излить на него плохое настроение. Нет, такие случаи, думаю, бывают крайне редко, а просто в силу тех или иных причин судья может что-то забыть, что-то просмотреть, что-то не учесть, а то и неправильного совета послушаться. Вот и ошибка.

    По мере укрепления государственного аппарата и судебно-прокурорской системы, в частности, возрастала роль взаимного контроля судей и прокуроров за работой и жизнью друг друга. Они стали все больше обращать внимания на то, что купил их товарищ по работе, как он одет, что позволяет себе на обед, выпивает ли и т. д. Судьи понимают, что каждый нечестный судья, каждый взяточник бросает на них тень. Да и совместная работа, к примеру, когда дела во второй инстанции рассматриваются в составе трех судей, не позволяет последним проявлять безразличие к моральному облику своих товарищей. Один может брать взятки, а тень недоверия упадет на всех троих. А секретарь судебного заседания? Попадется аферистка и будет брать взятки «под судью». Вам, наверное, приходилось слышать о том, как кто-то передавал через секретаря судье взятку? А кто может сказать, дошли ли деньги до судьи или остались у секретаря? Ну и, наконец, адвокат. Наговорит клиенту о том, что надо судью «подмазать», и клиент, наслушавшись всяких разговоров о взяточничестве судей, передаст адвокату деньги. Идут в суд. Клиент остается в коридоре, а адвокат заходит в кабинет к судье (то же происходило и с прокурорами, и со следователями), очень любезно осведомляется, например, когда начнется слушание дела, или задает другой какой-нибудь малозначительный вопрос, потом выходит в коридор и с довольным видом сообщает клиенту о том, что деньги судье переданы. Разбираясь в судебной практике, адвокат может предвидеть выгодный для своего клиента результат и этим воспользоваться. А сколько тягостных минут, а то и часов доставляют судье знакомые, друзья, родственники, назойливо просящие, умоляющие, требующие выручить из беды какого-нибудь «ни в чем не повинного человека», попавшего «в ситуацию». Такое «интеллигентное бревно» из одноименного чеховского рассказа, не способное понять, почему судья не желает удовлетворить его просьбу, надолго может испортить служителю Фемиды настроение, и тому потребуется очень высокое сознание своего долга, своей чести для того, чтобы не поддаться на слезные уговоры. Хочется ему этого или нет, но судья должен безжалостно переступать через дружеские отношения, любовь, родственные связи и пр. Не каждый на это способен. Но в этом, наверное, состоит честь и достоинство судьи, прокурора, работника милиции.

    С назидательной статьей по поводу морального облика советского судьи выступил в 1924 году в журнале «Пролетарский суд» судья Овчинкин. Он писал следующее: «Все люди, как люди, и все с недостатками: хочется и судье «переменить картинку» — почему бы не сходить в пивную и не распить бутылки три-четыре пива или на лавочке с приятелем, ведь ходят рабочие и крестьяне и пьют. Человек же, стоящий у власти, должен сильно над всем этим призадуматься. Что значит выпить пару пива в пивной, в компании? А вот что: побыл раз — захочется побывать и другой, завяжутся связи в пивной, да тут денег не хватит, а в пивной народу всякого много, дадут и взаймы, а дает-то тот, кто знает, что с тебя взять — вот почему нельзя ходить по пивным человеку, стоящему у власти. Станешь появляться в нетрезвом виде, кто бы ты ни был, потеряешь всякий авторитет среди масс. Следует ли вести легкие знакомства с женщинами? Не всегда это знакомство сходит с рук: ловкая женщина сумеет выпросить на чулки — дело пустое, — а потом на башмаки, а дальше на юбку, а пройдет немного времени, гляди и сам завернулся в юбку: весь измаран, забыл про семью, про детей. Возьми, к примеру, Краснощекова. Он был парень хороший. Перестал проверять себя и увлекся, в результате шесть лет тюрьмы — и навсегда ушел из нашей семьи». (Здесь Овчинкин ошибся: Краснощеков ушел из семьи советских работников не навсегда, а только на год, как уже было сказано выше.)

    Овчинкин во многом был прав. И большинство судей, как и прокуроров, и следователей, разделяли его взгляды, но все-таки нет-нет да с кем-нибудь из них происходил какой-нибудь казус.

    Вечером 25 июля 1940 года один народный судья Куйбышевского района М. К. Орлов, член партии, имеющий низшее образование (с судьями в те годы такое случалось), вместе с народным заседателем Поповым и родственником Киселевым зашел в буфет речного вокзала «Потылиха», это там, где теперь киностудия «Мосфильм». Выпили, потом добавили еще. Хотели повторить, но администрация им этого не посоветовала — и так хороши. Попов и Киселев настаивать на отпуске спиртного не стали, а наш судья, что называется, «полез в бутылку». Стал орать, что он судья, что всех пересажает, употребляя при этом самую грязную матерщину. Когда Моргунов, тоже посетитель буфета, попросил разбушевавшегося Михаила Кузьмича, так звали судью, выйти, тот набросился на него и, возможно, избил бы, если бы не заседатель с родственником. За нетактичное поведение в общественном месте получил М. К. Орлов два года лишения свободы.

    Аналогичная история произошла в ночь на 15 апреля 1939 года с прокурором Александром Николаевичем Семеновым, членом ВКП(б), имевшим высшее образование. Он устроил скандал в ресторане «Метрополь». Кричал, что он прокурор, ударил по физиономии официанта, а когда милиционеры Савельев и Педаев предложили ему проследовать в 50-е отделение милиции, совсем вошел в раж и стал угрожать увольнением их с работы. Получил он за это год исправительных работ. Глупо выглядит чиновник, угрожающий применением самых решительных мер, когда он пьян и находится вдали от своего служебного положения, скажем, где-нибудь в пивной или в бане.

    Бывали случаи, когда судьи, прокуроры, следователи, пьянствуя без отрыва от производства, теряли дела, вещественные доказательства и пр.

    И. о. народного следователя (слово «следователь» звучало как-то несовременно, и к нему, как и к «судье», приставили, в порядке поощрения, слово «народный») Бауманской райпрокуратуры Александр Ефимович Булычев, получая от начальства дела для расследования, их не открывал. Просто указывал в отчете, что они ушли в суд и все. Зато регулярно посещал пивные. Однажды в пивной на Каланчевской улице уборщица нашла уголовное дело, оставленное там рассеянным Александром Ефимовичем. Дошло до начальства. Пошло расследование. Оказалось, что Булычев и взятки брал, и сберегательную книжку из дела украл. А кончилась вся история пятью годами лишения свободы.

    Обрушивались на головы работников суда и прокуратуры, помимо законных, и незаконные репрессии. Тема эта отдельная и большая. Приведу только несколько примеров.

    Иван Потапович Сафонов, помощник секретаря Замоскворецкого народного суда, в апреле 1925 года был осужден на десять лет концлагеря «за участие в контрреволюционной организации, ставившей своей целью свержение Советской власти». В 1929 году он умер в Соловецком лагере. Реабилитирован за отсутствием каких бы то ни было доказательств. Но даже если и представить, что Сафонов и еще несколько таких же «революционеров» собирались и болтали о свержении режима, то заслуживала ли эта болтовня такого жестокого наказания?

    Елена Евграфовна Токинер, секретарь Дзержинского районного народного суда, была приговорена к трем годам лишения свободы в исправительно-трудовом лагере за то, что «распространяла клеветнический вымысел о руководстве ВКП(б), органах НКВД и о захвате в СССР власти лицами еврейской национальности».

    Еще я хотел бы вспомнить о Григории Константиновиче Рогинском, заместителе генерального прокурора СССР. Его арестовали перед самой войной. Обвинили в связи с правотроцкистской организацией и вредительстве. Вредительство его состояло в том, что он давал необоснованные санкции на арест, не вел борьбу с фальсификацией уголовных дел. И это было правдой. Не понимать этого Рогинский не мог, но в суде заявил: «Виновным себя не признаю». На вопрос судьи, почему он признавался на следствии, ответил: «Держался два года, не признавая антисоветской деятельности, но больше терпеть следственного режима не мог». Потом, запутавшись в собственных объяснениях, все-таки сказал: «Виновен я в том, в чем виновны все прокурорские работники, проглядевшие вражескую работу в органах НКВД, прокуратуры, суда. О нарушениях законности знало руководство Прокуратуры СССР, постановления Особого совещания подписывал сам генеральный прокурор Вышинский».

    Нелегко было определить свое место в репрессивной машине заместителю генерального прокурора. Как начальник над подчиненными — проглядел, как подчиненный перед начальством — не мог ослушаться. А что же на самом деле? Был здесь, конечно, и непреодолимый, панический страх перед властью, было и самовнушение, так помогающее творить зло во имя прекрасного будущего, было и стремление удержать свое высокое, обеспеченное и ответственное положение. Все это сплелось в судьбе человека и несло его по течению с надеждой, как всегда, на лучшее.

    Если после революции сохранились слова «следователь», пусть даже «народный», «судья», «прокурор», то слова «адвокат» не стало. Слово «адвокат» новая власть не воспринимала. Говорили «защитник», «поверенный», «правозаступник» — только не «адвокат».

    Высшая власть в стране, которую поначалу возглавлял бывший помощник присяжного поверенного и среди представителей которой было немало культурных и образованных людей, понимала, что цивилизованное государство, даже отмирающее, невозможно без института адвокатуры, но низы и даже средние слои общества не могли понять, как можно защищать преступников, а тем более контрреволюционеров. Доходило до смешного. Член коллегии защитников Ю. Рост был приговорен «к расстрелу без применения амнистии» за то, что в июле 1919 года получил от подзащитного Бардова 300 тысяч рублей и шантажировал судью Пресненского района Соболева» (так была расценена речь адвоката в защиту интересов своего клиента).

    Другому «правозаступнику» повезло больше. Защищал он интересы сына генерала царской армии, в квартиру которого незаконно вселился рабочий и стал к тому же распродавать его мебель. Сначала все шло хорошо, захватчику грозило выселение. Но тот под конец выдвинул последний и самый неопровержимый аргумент: хозяин-то квартиры — сын царского генерала! В зале наступила тишина. Было слышно, как по спине председательствующего забегали мурашки. Он понял, что чуть не стал пособником классового врага. В иске тут же было отказано, а правозаступник, скрывший от суда самое главное, привлечен к уголовной ответственности. «За ведение с корыстной целью антипро-летарского дела» адвоката приговорили к двум годам принудительных работ. Вскоре, правда, его от наказания освободили на основании амнистии.

    Такие факты были, конечно, скорее исключением, чем правилом, а вообще-то в то время многие адвокаты высылались из Москвы просто как классово чуждые элементы. Например, Николай Александрович Кропоткин в 1927 году был вынужден из своей квартиры 2 дома 3 в Чистом переулке на три года уехать в Сибирь. Его обвинили в том, что он поддерживает связь с монархистами. Трудно в те годы было интеллигентному человеку не поддерживать связь с какими-нибудь нежелательными лицами, поскольку таковыми он был просто окружен, это были его родственники, друзья, знакомые. Перестать с ними здороваться, разговаривать, встречаться было просто противоестественно и аморально.

    Адвокатов не жаловали и судьи. Тот же Мальцев в статье «Советское правосудие», опубликованной в газете «Последние новости», выходившей в Париже, описывает свои впечатления от судебной процедуры, имевшей место быть в одном из районных судов города Москвы. Вот что он писал: «…атмосфера судебного разбирательства носит угнетающий характер, смягчились только внешние приемы председателя и членов суда, позволяющих себе во время военного коммунизма резкие окрики, нестерпимые грубости по адресу представителей защиты, свидетелей и публики. Защитникам на каждом шагу «дипломатично» дается понять, что их присутствие в зале суда допускается лишь для того, чтобы приходящие в суд представители рабочего класса могли убедиться воочию, каким «буржуазным пережитком» является защита, как мало влияют речи защитников на исход судебных процессов».

    Увы! Ораторское искусство, которым в России когда-то гордились, которое не только служило обогащению русского языка и оттачиванию мысли, но и установлению истины, пришло в упадок. Оно, при отсутствии принципа состязательности в процессе, стало ненужным. От нехватки слов тупела мысль, от отупения мысли скудело слово. Явление это, надо сказать, удручало не всех.

    В романе И. Эренбурга «Рвач», о котором упоминалось выше, судебная процедура начала двадцатых годов изображается следующим образом: «Мы часто присутствовали на судебных разбирательствах наших губсудов или нарсудов и можем, не колеблясь, сказать, что прямотой, честной оголенностью как заданий, так и форм, подвижностью суждений и приговоров, не связанных традициями, они выгодно выделяются среди европейских судилищ, которые к первичной охоте на красного зверя присовокупили красноречие захудалого парламента, парад ярмарочного балагана. Да, у нас судят, а не щеголяют перед дамочками речами, пышными, как балахоны адвокатов, судят всерьез, то с лупой часовщика, то выстукивают, подобно врачу. В этих кропотливых рабочих разборках более, чем где-либо, сказывается природа власти, заботливая суровость государства, ничем не прикрытая…» Что ж, наверное, и такой взгляд на судебные пропессы тех лет имеет право на жизнь. Стыдно, наверное, было тратить силы на красноречие перед бедными, голодными людьми.

    В газете «Вечерняя Москва» в то время как раз шло обсуждение адвокатуры. Было это в 1924 году.

    В одной из опубликованных в ней статей (автор А. Долинский) описывались типы адвокатов. Например, такой: «…Вкус его воспитан на речах Плевако. Ораторские упражнения почерпывает он из Бобрищева-Пушкина. Жесты — с фотографий Лабири, костюм от модного портного чеха на Петровке», или такой: «…Костюм приличный, но скромный. В петличке значок МОПРа или друзей воздушного флота. Разговор деловой. Знает постановления партийного съезда. Он может в своей речи ввернуть что-нибудь вроде: «У Карла Маркса в «Классовой борьбе во Франции» сказано» или: «Вот что сказал по этому поводу Ильич в речи на съезде водников». Швейцар в суде знает его по имени-отчеству».

    Адвокаты в Москве были, конечно, разные. Были и интеллигенты старой школы, и наглые прохвосты, приехавшие в столицу с мечтой об обогащении, и адвокаты новой волны, чья натура и страсть к эффектной деятельности не позволяли просиживать брюки в тесных советских учреждениях.

    В ходе дискуссий об адвокатуре возникали, в частности, споры по поводу того, что может и чего не может говорить адвокат в судебном процессе. Например, совершенно недопустимой была признана фраза одного адвоката, который в пылу судебной полемики ляпнул: «Пусть республика сначала обеспечит трудящихся, а потом сажает на скамью подсудимых».

    Долго и малопродуктивно спорили юристы о том, может ли адвокат защищать нэпмана-предпринимателя в трудовом споре с рабочим.

    В январе 1924 года в Москве образовалась группа «революционных адвокатов». Возглавлял ее С. Б. Членов. Группа требовала «орабочения адвокатской корпорации». В ее манифесте были такие слова: «Для нас завоевания Октябрьской революции дороже судебных уставов 1861 года. Адвокат хотя бы с двумя годами революционно-судебного стажа в классовом рабочекрестьянском суде для нас дороже адвокатов с двадцатью пятью годами работы в старой адвокатуре». Как на основополагающие в «революционной адвокатуре» принципы группа указала на следующее: борьба за влияние на адвокатскую массу в целях пролетаризации ее психологии, защита духа советской конституции, строго классовый подход к процессам. И уже на закуску, отдавая дань красноречию, провозгласила: «Знамя советского адвоката должно взвиваться выше и держаться крепче знамени дореволюционного адвоката». И все-таки, несмотря на всю революционность, отношения у адвокатов с судьями и прокурорами строились по типу отношений между собаками и кошками. В отчете президиума Московской коллегии защитников за 1923 год сообщалось о фактах столкновений служителей Фемиды.

    Один судья в процессе по гражданскому делу, возможно, желая уменьшить пыл адвоката, заявил ему, что дело его подзащитного безнадежное. Адвокат позеленел и потребовал занести эти слова судьи в протокол судебного заседания. Тогда судья, покраснев, как обложка партбилета, удалил защитника из зала, как ученика из класса за плохое поведение. Лучше бы уж в угол поставил.

    Как-то, уйдя в совещательную комнату для вынесения приговора, один из народных заседателей, разгоряченный речью защитника, вернулся в зал, подошел к последнему и сказал: «Ваша речь по делу носила агитационный характер, а агитация нам за пять лет надоела». На этом не кончилось. Заседатель еще несколько раз порывался подойти к защитнику и затеять дискуссию. Наконец его товарищи не стерпели, затащили его в совещательную комнату, откуда уже не выпускали.

    В октябре 1922 года произошла такая история. Слушание дела подходило к концу. Шли прения. Судья нервничал. Надо было слушать следующее дело. Народ ждал. Подсудимого привели, а прокурор все говорит и говорит. Есть хочется, а он о революции, о международном капитале. Судья терпел, потом, когда прокурор заговорил о деле, стал его тихо спрашивать: «Вы кончили?» — но тот продолжал. Наконец, уловив недобрый взгляд судьи, изрек: «Я кончил» — и сел. Когда свою речь начал защитник, председательствующий ненавязчиво кинул ему: «Пожалуйста, поскорее и только не касайтесь существа». Адвокат, стесненный присутствием клиента, от которого зависела сумма гонорара и немалая, не придал значения словам судьи и стал говорить как раз о существе дела. У судьи заныла печень. В знак протеста он отвернулся к народному заседателю и стал о чем-то с ним говорить. Тогда адвокат прервал свое выступление, а на слова председательствующего: «Продолжайте свои объяснения», прозвучавшие с затаенной злобой, изрек: «Может быть, я вам мешаю разговаривать?» Суд дослушал адвоката, вынес решение, а потом накатал в президиум Московской губернской коллегии защитников письмо, в котором требовал наказать защитника за то, что тот хотел скомпрометировать суд. В президиуме с судьей не согласились и защитника не наказали.

    Зато когда защитник попадал к судьям, то уйти от ответственности ему было нелегко. В 1935 году Московский городской суд приговорил к пяти годам лишения свободы с конфискацией имущества адвоката Наума Григорьевича Вольфа за то, что он, помимо гонорара, получал с клиентов денежные суммы и налогов с них не платил. Денежные вознаграждения, которые адвокаты получали сверх установленной таксы, назывались «микстами».

    Не оставляли без внимания блюстители морали и частную жизнь адвокатов. Когда в 1922 году один адвокат послал знакомому свою визитную карточку с просьбой прислать к нему клиентов, его обвинили в саморекламе и «поставили на вид». Впрочем, вида никакого не было. Адвокат продолжал искать клиентов — жить-то на что-то надо.

    А вот адвокат по фамилии Кобро в феврале 1922 года заработал «предупреждение» за посещение казино. Основанием к преследованию послужил рапорт агента уголовного розыска, заметившего Кобро в игорном заведении. Адвокат играл там в карты. По мнению уголовного розыска, посещение игорных домов совершенно недопустимо для члена коллегии защитников. Президиум Мосгубколлегии защитников с этим мнением согласился и записал в своем решении: «Основанная на низменных инстинктах человеческой природы, имеющая целью недопустимое обогащение, не обусловленное ни трудом, ни искусством, сама по себе азартная игра является общественным злом. Основной признак ее — азарт, то есть такая страсть, которая нарушает душевное равновесие игрока, овладевает им, понижая в нем чувство долга и ответственности за свои поступки. Посещение игорных домов налагает известное клеймо на человека и лишает его доверия». Суд был, я думаю, прав. Что бы ни говорили прогрессивно мыслящие и не страдающие комплексами сограждане, но тот, кто спешит к богатству, не останется честен. Так, по крайней мере, говорят французы.

    Адвокаты, конечно, люди свободной профессии, и им дозволено многое. Совсем другое дело судьи, прокуроры, следователи. Здесь строгость необходима. Она гарантирует не только уважение к людям этой профессии, но и обеспечивает нормальную работу государства.


    Глава пятая
    Казенный дом

    Казнить или помиловать? — Тюрьмы, исправдома и допры. — «Праздношатателъство». — Соломон Бройде «В советской тюрьме». — Амнистии и «разгрузки». — «Камерный театр». — Игры и забавы. — Конвоиры и надзиратели. — Московские тюрьмы.

    Советский Союз был великой тюремной державой. Причин тому много, и одна из них — традиция.

    В России тюрьмы официально существуют с 1550 года, когда правил Иван Грозный. Практиковалось до этого, конечно, заточение в монастыре, но оно не было в полном смысле наказанием за уголовное преступление. Монастырскому заточению могло быть подвергнуто просто неугодное царю лицо. Как вид наказания тюремное заключение быстро приобретало популярность. Согласно Уложению 1648 года оно уже назначалось в сорока случаях. Было оно срочное и бессрочное. Одиночное и неодиночное. По закону от 15 июля 1887 года одиночное заключение не должно было превышать полутора лет. При этом в первый год три дня заключения засчитывались за четыре, а затем два дня засчитывались за три. Как наказание тюрьма назначалась на срок от двух месяцев до двух лет. Бессрочными могли быть только каторжные работы. Существовали еще исправительные арестантские отделения. В них помещали трудоспособных мужчин сначала на срок до шести лет, потом до четырех. Пока в местах заключения существовали телесные наказания, исправительный дом привилегированным лицам заменялся ссылкой в Сибирь.

    Непривилегированные люди, содержащиеся в заключении, за совершенные проступки могли быть подвергнуты следующим наказаниям: выговору, аресту, лишению горячей пищи, наказанию розгами, бритью половины головы и, наконец, «закованию» в кандалы.

    Много дикостей и жестокостей знали царская тюрьма и каторга. О них немало написано. И существовали эти дикости, когда в России уже сформировалась интеллигенция, культурное общество. Интеллигенция, как во многом и простой народ, видела в арестанте мученика. Христос ведь тоже был арестантом. Причем арестантом он был на деле, а царем на словах. Этот евангельский взгляд на арестанта дополнялся мечтами русской интеллигенции об уважении человеческой личности, стремлением к преобразованиям, навеянными гуманистами Запада, и т. д. Но в то же время преступников культурные люди боялись. Идеи идеями, а страх перед зверем, даже в человеческом обличье, человеку передан еще предками и преодолеть его ему не дано.

    После революции места заключения уцелели, уцелело даже деление их на тюрьмы и исправительные дома. Системы ГУЛАГа еще не было создано, и осужденные в основном направлялись для отбытия наказания в исправительные дома. Существовали, правда, концентрационные лагеря, в которых содержались по большей части классово чуждые и социально вредные элементы.

    Две революции — буржуазная и пролетарская здорово потрепали тюрьмы, но совсем их не снесли. Наверное, руководители государства учли печальный опыт Бастилии. В конце концов, зачем тюрьму сносить? В крайнем случае можно переоборудовать в гостиницу или общежитие. Не так уж много в Москве таких крепких зданий, как Бутырская или Лефортовская тюрьмы, да и врагов у новой власти было немало. В конце тридцатых годов, когда жительница Москвы Валентина Михайловна Пеняева-Семенова во всеуслышание заявила: «Руководство советской власти в свое время обещало сравнять с землей тюрьмы и церкви, а вышло не так — церкви уничтожили, а тюрем еще больше понастроили», власти сочли это высказывание антисоветской клеветой и репрессировали ее.

    Валентина Михайловна, конечно, преувеличивала. И церкви не все снесли, и тюрем много не настроили, больше использовали старые. Приспособили под тюрьмы и монастыри. Да, тюремные здания уцелели, но не существующий в них режим. Не может хорошо быть в тюрьме, когда в стране плохо: беспорядок, отсутствие твердой власти, разруха. Тюрьма — ячейка нашего общества. Для кого-то она мимолетная связь, для кого-то любовь пожизненная. Одни предпочитают ей смерть, другие хотят укрыться за ее стенами от превратностей жизни. Но что бы там ни было, для нормального человека она всегда страшна и отвратительна, во-первых, позором и, во-вторых, тем, что лишает его возможности выбора, свободы совершения простейших поступков. Нельзя, например, встать и выйти на улицу, когда захочется. Хотя, что может быть проще?

    Когда в январе 1918 года комиссар по арестным домам Москвы Б. Тимофеев выяснял у тюремных чиновников, почему их учреждения находятся в таком плачевном состоянии, то они в один голос (это были слуги царского режима) утверждали, что разруха в тюрьмах началась только с октября 1917 года. Комиссар этому не поверил. Он счел, что все разрушения «были и раньше, но, возможно, в несколько меньшем масштабе». «Разрушения», нашедшие отражения в «Докладной записке об арестных домах г. Москвы», выглядели следующим образом: «Комиссариаты, совершая обходы и облавы, забивают арестные дома людьми лишь по подозрению в личности. Не устанавливая личность обычным путем, они предпочитают держать в арестном доме до той поры, пока не представится возможность на свободе разобраться, кто и за что задержан. В таком ожидании проходят иногда многие недели. Забыто разделение арестованных на взрослых и несовершеннолетних. Не будем говорить о слухах об избиениях и расстрелах в арестных домах, установить их до сих пор путем ревизии не удалось, да и едва ли удастся. Но, принимая во внимание общий культурный уровень команды, состоящей на восемьдесят процентов из старых городовых, можно с большой вероятностью поверить этим слухам: случаи симуляции побегов и пристреливания бегущих, к сожалению, известны всем… Камеры содержатся крайне грязно… В камере для пьяных весь пол сплошь покрыт лужей разложившейся мочи, испускающей зловоние… В камерах нет ни матрацев, ни подушек. В баню арестованных не водят никогда, белья не полагается, люди месяцами сидят на драных лохмотьях, кишат паразитами… Пища для арестованных, как общее правило, заставляет желать не только лучшего, а хотя бы сколько-нибудь сносного. В некоторых арестных домах готовят горячее без мяса и рыбы, а в качестве единственного питательного вещества идет в горячее жаренный в растительном масле лук Такая похлебка выдается дважды в день и фунт черного хлеба… Многие арестанты, имеющие у себя некоторые ценные вещи, продают их служителям за бесценок, чтобы те купили им еду…»

    Но и похлебка из жареного лука подавалась не всегда. Бывало, что арестанты ничего, кроме соли и кипятка, не получали.

    Постепенно жизнь в местах заключения немного наладится. В Москве будут действовать городской исправдом в Кривом переулке в Зарядье, Сретенский исправдом в 3-м Колобовском переулке. В Малом Трехсвятительском переулке, у Хитровской площади, существовал Мясницкий дом заключения. Женский исправдом был создан в Новоспасском монастыре (о жизни в нем рассказала в своих воспоминаниях дочь Л. Н. Толстого, Александра Львовна). Над входом в этот исправдом были начертаны слова: «Преступление искупается трудом». Первый (показательный) женский исправдом в Москве находился в Малом Новинском переулке. Теперь ни тюрьмы, ни переулка нет. На их месте Новоарбатский проспект. Экспериментально-пенитенциарное отделение Института по изучению преступности и преступника содержало своих подопечных на Солянке, в помещении Ивановского монастыря, в котором когда-то была заточена известная садистка и убийца Салтычиха. Трудовой дом для несовершеннолетних нарушителей находился в Сиротском переулке, на Шаболовке. Существовали, конечно, Бутырская тюрьма, Лефортовский изолятор специального назначения (он построен в форме буквы «К» — Катрин, в честь Екатерины II). Когда-то это была военная тюрьма. В семидесятых годах XIX века в ней был возведен корпус на двести пять одиночных камер. Сокольнический исправдом обретался на улице Матросская Тишина. В нем был корпус, построенный еще в XVIII веке. Таганский дом предварительного заключения находился на углу улицы Малые Каменщики и Новоспасского переулка. Эта тюрьма имела специальный корпус на четыреста шесть одиночных камер и представляла собой довольно мрачное пятиэтажное здание. Существовали в Москве тогда Краснопресненская пересыльная тюрьма, а также некоторые другие учреждения, например, такое как «Криминологическая клиника». Здесь изучали преступников. Клиника находилась в Столовом переулке, в помещении бывшего полицейского арестного дома. Тогда камеры в нем были одиночные, теперь в них находилось по четыре преступника. Днем они работали — клеили пакеты, а в свободное время шлялись по камерам, которые не запирались.

    Следует добавить, что такие учреждения, как Таганская, Лефортовская тюрьмы, Мясницкий дом заключения, в двадцатые годы имели сельскохозяйственные отделения: «Лобаново», «Авдотье-Тихвинская колония» и пр.

    Для государства тюрьма — не роскошь. Она позволяет ему проявить гуманизм там, где во времена неизвестности и борьбы не на жизнь, а на смерть царствует казнь. Если просмотреть решения органов ВЧК в 1918 году, то в них не увидишь наказаний в виде лишения свободы. Общественное порицание и расстрел — в зависимости от классового происхождения. Было не до тюремных сроков, когда даже лозунги бредили ожиданием конца: «Все на свои места: мировой хищник подступает к твердыням нашего социалистического отечества», «Наступает решительный час: будьте готовы умереть за торжество мировой революции». Чекисты понимали, что их ждет в случае поражения. Отступать было некуда.

    К. Радек, публицист и революционер, приводит слова Дзержинского, которые раскрывают взгляд на ЧК не как на орган правосудия, а как на военную организацию, перенесшую военные методы борьбы в гражданское общество. Вот что, по свидетельству Радека, говорил Дзержинский: «ЧК — не суд. ЧК — защита революции, как Красная армия, и как Красная армия в гражданской войне не может считаться с тем, принесет ли она ущерб частным лицам, а должна заботиться только об одном — о победе революции над буржуазией, так и ЧК должна защищать революцию и побеждать врага, даже если меч ее при этом падет случайно на головы невинных».

    Нужно совесть поставить в определенные рамки, и тогда она не будет мучить. Иван Карамазов зря причитал по поводу того, что Бога нет и все дозволено. Дело не в Боге, а в человеке. Жестокому и Бог не помеха. Он и его именем будет творить зло.

    Конечно, смертную казнь придумали не в 1917 году. Она стара как мир. Но в России с этого года перестала существовать одна из двух непременных фигур ритуала казни — фигура священника. Казнимый остался один на один с палачом. Чарлз Диккенс в своих «Картинках с натуры» описывает Ньюгетскую тюрьму, в которой содержались и приговоренные к казни через повешение. Его потрясло тогда, что в тюремной церкви на специальную скамью смертников в последнее воскресенье перед казнью сажали обреченного на смерть и произносили над ним, как над покойником, «отходную», а рядом, еще не так давно, на скамье стоял предназначенный для него гроб.

    Другой великий англичанин Оскар Уайльд в «Балладе Редингской тюрьмы» сообщает о том, что тела казненных заливали известью и закапывали в поле, после чего в этом месте три года было запрещено что-либо сеять. В балладе есть такие строки (в переводе В. Брюсова):

    И пламя извести все гложет
    Там тело мертвеца:
    Ночами жадно гложет кости,
    Днем гложет плоть лица,
    Поочередно плоть и кости,
    Но сердце — без конца!
    Три долгих года там не сеют
    И не сажают там…

    Но литература литературой, а жизнь жизнью, да к тому же большинство тех, кто решал вопрос казнить или миловать, не читали ни Диккенса, ни Уайльда. В России ни верхи общества, ни низы его не очень-то ценили человеческую жизнь. Не случайно, наверное, Виктор Гюго еще в 1829 году, когда во Франции была отменена смертная казнь, разразился таким пассажем: «Мы надеемся, что мерзкая машина (гильотина) уберется из Франции. Пусть ищет пристанища у каких-нибудь варваров, не в Турции, нет, турки приобщаются к цивилизации, и не у дикарей, те не пожелают ее, пусть спустится еще ниже с лестницы цивилизации, пусть отправится в Испанию или в Россию».

    Как говорится: премного благодарны! Но что поделаешь?! Из тоскливой российской песни этого короткого и страшного слова не выкинешь. Согласно Уложению 1649 года, в России помимо повешения применялись колесование, четвертование, сажание на кол, сожжение на костре, заливание горла расплавленным металлом, закапывание живого в землю. Казнь обставлялась торжественно и собирала большое количество зрителей. Палачи, набираемые в основном из преступников, были популярными личностями. Московские мальчишки подражали им и играли в казнь.

    Но ничто не вечно под луной. Ушли в прошлое времена Ивана Грозного, Бориса Годунова. У смертной казни в России стали появляться противники. Главным же аргументом сторонников смертной казни была жестокость преступников. Ведь не случайно преступники так не любят садистов, маньяков, одним словом, тех, на чьем примере всегда легко доказать необходимость применения смертной казни и, вообще, суровых мер воздействия. Эти люди навлекают на преступный мир особый гнев общества и, как результат, применение жестоких наказаний.

    Бывает, правда, что жестокость становится аргументом в политической борьбе, как это было после революции.

    В ответ на слабые возражения против излишней жестокости ЧК, раздающиеся из своего же, большевистского лагеря, в октябре 1918 года чекист Петерс писал: «Пусть не плачет наша мягкотелая публика над одним или другим эксцессом при проведении в жизнь настоящей диктатуры пролетариата. Буржуазия мало придушена, она ждет своих союзников… На фронте не хватает лошадей, а буржуазные дамы катаются на лихачах. Кавалерия идет в бой без седел, а их продают по сказочным ценам. На фронте не хватает автомобилей, а под флагами иностранных консулов скрывается 200 наилучших автомобилей…» Наверное, здесь все-таки суровость и решительность мер путались с жестокостью.

    Чекиста Ивана Жукова возмутила статья М. Ольминского в «Правде» за 8 октября «О Чрезвычайных Комиссиях», и вот что он писал в редакцию «Еженедельника ЧК»: «Когда Чрезвычайная Комиссия начала ловить и истреблять пачками всех хулиганов и бандитов, воров и грабителей, контрреволюционеров, спекулянтов, взяточников и т. п., в это самое время наш милый товарищ Ольминский кричит: «Позвольте, разве так можно! Нужно обязательно нормы выработать!» (Ольминский, кстати, говорил: «Можно быть разных мнений о терроре, но то, что сейчас творится, это не террор, а сплошная уголовщина».) Товарищ Ольминский, если очень Вам желательно все делать по норме, то будьте добры, сядьте и вырабатывайте Ваши милые нормы, преподнесите их на тарелочке готовенькими. В это время, пока Вы займетесь выработкой норм, бандиты, контрреволюционеры и т. п. свора возьмет Вас голыми руками за горло без всякой нормы и будет Вас и нас душить, пока всех не передушит… Когда наши тов. интеллигенты кричат о нормах, то невольно навязывается мысль — вот так «коммунисты»! Кажется, что это писали бывшие милые товарищи Авиловы, Мартовы, Сухановы и их братья. Нужно сказать прямо и открыто языком рабочего, что интеллигентам нечего стало делать, все переговорили и все переписали, не с кем стало вести полемику…» (Еженедельник ЧК. 1918. № 3).

    Написано от души. Наверное, и своя доля истины имеется. Человеку присущи обычно две реакции на случившееся: эмоциональная и, так сказать, «по размышлении зрелом». У многих эмоциональная остается единственной. Она может быть правильной или нет, но когда она выражается в коротких восклицаниях: «уничтожать!», «расстреливать!», «вешать!» — то не грех заставить себя в этот момент спокойно поразмышлять и постараться посмотреть на случившееся со стороны и, может быть, даже из будущего. Сейчас об этом, наверное, легко говорить, а тогда, когда окружающие тебя так не думали и ты со своими обдумываниями волей-неволей мог показаться им контрреволюционером, лучше было не заниматься философией, а действовать в рамках «революционной совести». Заставить думать всех в роковые минуты истории задача непосильная живущим на земле.

    Кто сейчас может сказать, заслуживали ли расстрела все шестьсот человек, поставленные к стенке по решению Ревтрибунала с 22 мая по 22 июня 1920 года? «Известия» сообщали, что шестеро из них были расстреляны за шпионаж, тридцать восемь — за измену и переход на сторону врага, пятнадцать — за невыполнение боевого приказа, сорок пять — за восстание и сопротивление воинским частям, двести семьдесят пять — за дезертирство и саморанение, девяносто девять — за бандитизм и мародерство, тринадцать было расстреляно за буйство и пьянство, остальные за различные уголовные преступления. Конечно, преступление преступлению рознь. За шпионаж, например, иногда привлекались те, кто просто переходил границу в поисках куска хлеба или с целью перепродажи какого-нибудь барахла, чтобы прокормиться. Вот пример: в Москве жило семейство Левшиных, тульских помещиков. Было у них имение и на Кавказе. Управляющим домами Левшиных в Москве был Мазанов, а имением на Кавказе — Франке. Последний вместе с Жуковым, возившим за плату на Кавказ почту, в начале июля 1918 года повез туда деньги Левшиным, находившимся в своем имении с августа 1917 года. По дороге к ним еще пристала Воронова — она отправилась на Украину за мукой. Ехать одной ей было страшно. Отъехали они недалеко. Вскоре их задержали чекисты. Обнаружили крупные суммы денег и заподозрили в шпионаже, а может быть, решили просто деньги изъять, сказать теперь трудно. Началось следствие. ВЧК выдала чекисту Фридману, проводившему расследование, «ордер». Выглядел он так:

    «ОРДЕР годен на одни сутки. Поручается товарищу Фридману произвести обыск, выемку документов и книг, наложение запрета и ареста на товары гр. гр. Вороновой и Мазанова. В зависимости от обыска задержать граждан… Вороновой и Мазанова. Реквизировать или конфисковать его товары и оружие.

    Председатель комиссии Ф. Э. Дзержинский
    (подпись)
    июля 26 дня
    секретарь».

    Обвинение в шпионаже вскоре отпало. В заключении по результатам расследования следователь написал: «Выше обозначенные граждане, обвиняемые в шпионаже, безусловно, никакого отношения к шпионажу не могут иметь потому, что все означенные граждане мало знакомы с политикой и никто из них в политических вопросах не разбирается, а потому их в этом отношении можно оправдать… За провоз денег на Кавказ я и предлагаю оштрафовать обоих граждан конфискацией всех отобранных денег, но другой вины за Франке и Мазановым не вижу. Воронова женщина служащая, и я не могу предположить, чтобы она могла быть причастна к шпионажу, что подтверждает то, что она ничего не знала, куда едет Жуков, с какими целями, и сама она в политических вопросах ничуть не разбирается. Ехала Воронова за мукой, в чем шпионажа не вижу». 16 сентября 1918 года Московский окружной суд освободил «под поручительство в сумме одной тысячи рублей» Жукова, Франке и Мазанова. Была освобождена и Воронова.

    Помимо шпионажа были и другие тяжкие преступления. В частности, существовало понятие «технической контрреволюции». Выражалась она в повреждении механизмов, хищении бумаг из учреждений, шифров и т. д.

    Смертная казнь в то время грозила, как правило, агентам охранки и царским тюремщикам, замеченным в жестоком обращении с заключенными. В мае 1926 года был расстрелян по решению коллегии ОПТУ Александр Николаевич Даль, помощник начальника Зерентуйской каторжной тюрьмы («Нерчинская каторга») за жестокое обращение с каторжниками. И в царских тюрьмах камеры были забиты выше нормы, случались самоубийства и избиения заключенных охранниками. Это не забывалось.

    Но хватит о грустном. Случались ведь преступления поменьше, а то и совсем малюсенькие. Посадить в тюрьму, например, могли, обвинив «в уголовном прошлом», как это случилось в 1922 году с Н. В. Васильевым, задержанным на Сухаревке. При «старом режиме» он был судим за кражи в 1894, 1895, 1898, 1903, 1905, 1911 и 1915 годах. В 1919 году его поместили в концентрационный лагерь. В 1922 году задерживали за пьянство и игру в карты. Следователем в отношении него сделано следующее заключение: «Учитывая, что Васильев имеет восемь судимостей и четыре привода, без определенных занятий и места жительства, и является социально опасным для трудящихся, а посему полагал бы: Васильева изолировать от общества». Из этого следует сделать вывод, что судимости за уголовные преступления, приобретенные до революции, своего значения не утратили. Не утратили отрицательного к себе отношения бродяжничество и проституция. Первое даже приобрело новое название: «праздношатательство», его мы заимствовали у древних римлян. Там праздношатающихся называли «ардальонами». Таких ардальонов в Москве было немало, и это естественно: в деревне жилось плохо, в городе не было работы. Люди искали возможность прокормиться и попадали в тюрьму.

    Какой же была эта тюрьма послереволюционных лет в Москве?

    Копаясь в каталоге Российской государственной библиотеки, я случайно наткнулся на книги С. О. Бройде «В советской тюрьме», «В сумасшедшем доме», «Фабрика человеков» и др.

    Если верить Бройде, обвиненному впоследствии в плагиате и использовании чужих литературных трудов, он в 1920 году, как меньшевик, был арестован и шестнадцать месяцев провел в московских тюрьмах и Институте судебной психиатрии имени профессора В. П. Сербского. Арест, надо сказать, не прошел для него даром, Бройде потянуло в литературу, и он оставил редкие для такого жанра оптимистические воспоминания о пребывании в советской тюрьме тех лет. Его книги о московских местах заключения стали популярными. В свое время их издавали отдельными тиражами, печатали в газетах, журналах.

    Обратимся к книге «В советской тюрьме». В ней автор описывает, как попал в Бутырскую тюрьму «с корабля Чеки», то есть с Лубянки. Тюрьма произвела на него солидное впечатление. Прежде всего — четыре массивные башни: Полицейская, Пугачевская (в ней когда-то содержался Емельян Пугачев), Часовая и Северная. Первые две являлись карантинными. В них арестанты высиживали первые две недели после ареста, чтобы не занести какую-нибудь заразу в тюрьму. Северная башня была тогда необитаемой, а в Часовой содержались анархисты. Во дворе, посередине красного тюремного четырехугольника, стояла белая церковь. На первом этаже тюрьмы находилась кухня, а над ней так называемая «прачечная». Здесь содержалось до ста женщин. В тюрьме имелась больница. Ее называли «околоток». Инфекционных больных обслуживали анархисты. Камеры в «околотке» не закрывались ни днем, ни ночью. Вообще в то время в Бутырской тюрьме содержались большей частью политические, а также те, кто совершил преступления по должности. Среди политических было немало коммунистов, не согласных с курсом, проводимым их партией. Камеры, в которых сидели коммунисты, находились в тринадцатом коридоре, и поэтому этот коридор называли «коммунистическим». Бывало, коммунисты пели все хором «Мы жертвою пали», «Интернационал» или «Смело, товарищи, в ногу», а в другой раз можно было увидеть, как полковник царского Генерального штаба делал в «коммунистическом» коридоре военные обзоры войны с Польшей. В тюрьме находилось немало культурных, грамотных людей: ученых, артистов, литераторов. Тюрьма становилась университетом не только жизни. Неграмотные могли слушать лекции ученых, а ученые — выполнять грязную работу. Бройде видел, как товарищ министра народного просвещения царского времени чистил уборную и выносил ведра с мусором. В 1922 году здесь же сидел Прохоров, отец которого был хозяином текстильной фабрики («прохоровской мануфактуры»). Он сошел с ума и умер в психиатрической больнице. Об этом пишет в своей книжке Сайд Курейша (о нем будет сказано ниже). Курейша сообщает также, что второго брата Прохорова он встретил на Соловках.

    В Бутырской тюрьме находилось более ста поляков. Им отвели отдельный коридор. Они вывесили в нем свой герб, открыли театр, в котором ставили пьесы на польском языке. Короче говоря, создали свой обособленный мир со своим языком, обычаями и порядками. Других обитателей тюрьмы это возмутило, они устроили скандал, стали поляков бить. В результате польской тюремной республике пришел конец.

    Рядом с «коммунистическим» тринадцатым был четырнадцатый коридор. В нем сидело немало евреев. При наступлении какого-нибудь религиозного праздника одна из камер превращалась в синагогу. «Надо было видеть, — писал Бройде, — тот азарт, то надрывное рыдание, которое возносилось в молитвах евреями. «Ссудный день» в тюрьме для верующих евреев превращался в обращение к Богу о пощаде. В этот «скорбный» по ритуалу день Богом решались судьбы людей, то есть от него исходили в Чеку приказы об ордерах на свободу. Это могло показаться смешным, но как часто слышал я именно такую примитивно построенную молитву. В «еврейской» камере десяток-другой молящихся составлялся из малокультурных ортодоксальных евреев. Над ними зло, открыто издевались евреи-интеллигенты. За это их бесцеремонно на время молитвы выталкивали из временной синагоги.

    Православным священникам из заключенных давали возможность устраивать служение в тюрьме, в коридорах. Служили они и всенощные».

    В тюрьме существовал театр. Бройде стал его главным режиссером. Поставил «Дни нашей жизни» Леонида Андреева. В спектакле принимали участие и мужчины, и женщины. Арестанты были благодарными зрителями. Люди тянулись к искусству.

    В книге «Фабрика человеков» (так именуется тюрьма), написанной не Бройде, а, согласно «Словарю псевдонимов», Игорем Силенкиным, автор отбывал наказание в Таганской тюрьме и руководил там самодеятельным театром. Спектакли ставились в тюремном клубе, под который была отдана церковь, расположенная рядом с тюрьмой в Малых Каменщиках. Зрительный зал был рассчитан на триста человек. Помимо двадцати мужчин в нем играли женщины — соучастницы бандитов, хозяйки квартир («хаз»), проститутки. В тюремном клубе шли спектакли и концерты, поставленные не только силами самодеятельности, но также профессионалами московских театров: Малой оперы («Кармен»), Еврейского, Украинского. Выступали в нем Шаляпин, Москвин и другие прославленные артисты.

    И вообще, демократические порядки в советских тюрьмах двадцатых годов были гордостью работников МВД. В разговорах с журналистами они непременно отмечали, что в них не бреют голов, нет колпаков и серых халатов с бубновыми тузами, нет карцеров и лишения горячей пищи, что в них предоставляют отпуск заключенным, вставшим на путь исправления, и т. д.

    Вернемся теперь из Таганки в Бутырку. Соломон Оскарович описывает концерты «на карантине», которые давали вновь поступившие заключенные, имеющие вокальные способности. Особенно шумным успехом пользовались профессиональные певцы, которых превратности судьбы заносили в тюремные стены. Певцы становились на подоконник карантинной башни, просовывали голову сквозь решетку и пели. Окна камер, выходящих во двор, облепляли заключенные. Они тихо слушали и громко аплодировали, чем радовали артистов, не все из которых были избалованы таким успехом, какой им дарила тюрьма.

    Помимо самодеятельного драматического театра, пения среди заключенных, прежде всего, конечно, уголовных, процветала чечетка. Каждый уважающий себя налетчик умел ее отбивать. Наряду с татуировкой она была непременным его атрибутом. В тюремных камерах можно было слышать, как блатные разучивают перенятые ими друг у друга новые коленца модного танца. Если любовь к чечетке была присуща по большей части преступникам, так сказать, активного действия: налетчикам, хулиганам, то преступникам, использующим в своей деятельности интеллект, — мошенникам, аферистам — были ближе куплеты, рассказы, байки. Активной творческой жизни в тюрьмах способствовало то, что по распоряжению В. И. Ленина от 30 июня 1920 года проведение культурно-массовой работы в тюрьмах было поручено Наркомату просвещения, а нравы в этом наркомате были мягче, чем нравы в Наркомате внутренних дел. Правда, и в последнем еще не сформировалось той суровости, о которой мы привыкли слышать.

    В двадцатых годах в Москве издавался журнал «Тюрьма». В опубликованной в нем «Исповеди» бандита «Культяпого», возглавлявшего банду «ткачей» и выданного муровцам своим соратником по кличке «Архиерей», были такие слова:

    На воле жил я — бить учился,
    В тюрьму попал — писать решился.
    Вот вся история моя…
    Я — молодой бандит народа,
    Я им остался навсегда.
    Мой идеал — любить свободу,
    Буржуев бить всех, не щадя.
    Меня учила мать-природа,
    И вырос я среди воров.
    И для преступного народа
    Я всем пожертвовать готов.
    …Я рос и ждал, копились силы
    И дух вражды кипел сильней.
    И поклялся я до могилы
    Бороться с игом нэпачей.

    В этом стихотворении интерес преступника совпал с классовой ненавистью строителей новой жизни. Может быть, такие совпадения в какой-то степени способствовали тому, что длительное время, почти все второе десятилетие, меры наказания уголовным преступникам были не столь суровы, ведь большинство их имело пролетарское происхождение.

    В ноябре 1923 года бандиты ограбили квартиру нэпмана на Пречистенском бульваре и были схвачены на месте преступления. Один из них, Спасокукотский, интеллигентный молодой человек, сын врача и студент юридического факультета, на суде развивал теорию о том, что нельзя грабить государственную собственность, что же касается частной, то она может быть экспроприирована в зависимости от относительной полезности ее обладателя. Психиатры признали Спасокукотского психически больным, и суд направил его на принудительное лечение. Им почему-то показались странными рассуждения подсудимого о дозволенности ограбления обладателей частной собственности.

    Вообще же нередко классово чуждые элементы — нэпманы, чиновники — довольно неплохо устраивались в тюрьмах. В 1923 году комиссия во главе с членом Президиума ЦКК (Центральной контрольной комиссии ЦК ВКП/б/) Сольцем проверила дела на лиц, находящихся в московских тюрьмах. Комиссия сделала такой вывод: «Карательная политика народных судов не имеет классового направления… Даже в тюрьмах взяточники, нэпманы имеют все привилегии (преимущества): они отпускаются на работы в учреждения, заходят к себе на квартиру повидать семью, хорошо питаются».

    Из книг Бройде мы узнаем о том, что в Лефортовской тюрьме автора использовали в качестве агента по снабжению стройматериалами. Днем он ходил по делам, а ночевать возвращался в тюрьму. В книге описывается случай, когда он, придя вечером в тюрьму, долго не мог попасть в нее, так как дверь была закрыта и никто не открывал. Конечно, не всем так везло. Может быть, сказалось особое обаяние мемуариста, а может быть, тому были иные причины? Не знаю.

    Вспоминаются в связи с этим слова А. И. Герцена о тех, кто не пользуется в России привилегиями: «Чтоб знать, что такое русская тюрьма, русский суд и полиция, для этого надобно быть мужиком, дворовым, мастеровым или мещанином… с такими полиция не церемонится: к кому мужик или мастеровой пойдет жаловаться, где найдет СУД?»

    Пройдут десятилетия, и та же невеселая мысль придет к поэту Иосифу Бродскому, отбывавшему ссылку в наших северных краях.

    У населения тюрьмы были свои, тюремные интересы. Прежде всего тюрьма жила слухами об амнистиях, о «разгрузках» — такие проводились в двадцатые годы.

    Амнистию ждали в январе по случаю Кровавого воскресенья, в феврале — в связи с годовщиной Февральской революции, в марте — в честь Международного дня работницы или, как его еще называли, Международного коммунистического женского дня, а также в честь Дня Парижской коммуны, ожидали ее в августе, потому что в прошлом году она была в августе, ждали и к 1 Мая, и к 7 Ноября, ждали в декабре по случаю очередной годовщины образования СССР.

    Если амнистию ожидали в основном к праздникам, то «разгрузку» ждали постоянно. Тогда в тюрьмах количество арестантов не было секретом. Число их официально вывешивалось на специальных досках, да и те заключенные, что работали в канцелярии тюрьмы, знали о количестве в ней зэков. С увеличением их числа надежда на «разгрузку» возрастала. Тюрьма радовалась каждому новому заключенному. Чем больше — тем лучше: росли шансы выйти на свободу по «разгрузке».

    В ожидании амнистии или «разгрузки» надо было как-то коротать время. Читать любили немногие. Большинство интересовалось разве что судебной хроникой в газетах. При этом жалели и воров, и бандитов. Когда же узнавали о том, что легко отделался какой-нибудь заворовавшийся чиновник, — возмущались: «Расстрелять надо было гада!»

    В тюрьме был свой «театр для себя», ведь заключенные любили шутки. Лев Леонтьев в книге «Заключенные», вышедшей в 1927 году, описывает, в частности, такой розыгрыш:

    «Какой-нибудь заключенный ожидает освобождения: то ли срок ему подходит, то ли ждет он помилования, отмены приговора. Человек, естественно, нервничает. Позабавиться за счет этой нервности и не очень уравновешенной психики нервничающего — нетрудно.

    Разыгрывающие входят в соглашение с кем-нибудь из заключенных другой камеры, имеющих право хождения по коридору, чтобы он в нужный момент, когда надзиратель чем-нибудь занят, подошел к волчку (глазок в двери камеры. — Г. А.) и под видом «начальства» «вызвал на свободу» намеченную жертву.

    Тем временем жертва обрабатывается.

    Как только кому-нибудь удавалось под тем или иным предлогом выйти в коридор, он по возвращении в камеру сообщал — так, между прочим, не глядя на жертву, чаще всего даже вполголоса:

    — А Фирсова-то (к примеру, фамилия жертвы) сегодня на свободу! Сейчас из канцелярии приходил один, справлялся: здесь он?

    Фирсов, разумеется, вскакивает как ужаленный:

    — Что? Что ты говоришь? Кто справлялся?

    — Да там, один. Черт его знает, кто он! В форме, не знаю…

    — Ну?!

    — Ну спрашивал! Фирсов, говорит, здесь?