Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    РОССИЯ НЭПОВСКАЯ
    С. А. ПАВЛЮЧЕНКОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Введение
  • Раздел I Система нэпа. 1921–1923
  •   Глава I Экономический либерализм в пределах политического монополизма
  •   Глава II Исторические судьбы «национального нэпа»
  •   Глава III Восстановление сельского хозяйства
  •   Глава IV Восстановление промышленности
  •   Глава V Проблемы единой экономики
  • Раздел 2 Пределы нэпа. 1924–1926
  •   Глава VI «Новый класс» и становление системы государственного абсолютизма
  •   Глава VII «Лицом к деревне» и лицо деревни
  •   Глава VIII Культурные парадоксы постреволюционного времени
  •   Глава IX Осколок России. Русская эмиграция — 1920-е годы
  •   Глава X Опора на собственные силы или кредит мировой революции?
  • Раздел 3 Тупики нэпа. 1927–1929
  •   Глава XI Внешняя политика и Коминтерн 1921–1929 гг.
  •   Глава XII Противоречия индустриализации
  •   Глава XIII В тисках социалистической торговли
  •   Глава XIV Реанимация военного коммунизма в деревне
  •   Глава XV В поисках выхода из нэпа
  • Указатель имен

    Введение

    С. А. Павлюченков

    Писать историю периода новой экономической политики всегда было сложно, в первую очередь по причине ее ярко выраженной противоречивости. Суть нэпа в том, что он принципиально совмещал в себе различные, даже противоположные социально-политические тенденции — это составляет объективную причину трудностей его осмысления. Те, кто в разное время обращался в сторону нэпа, как правило, олицетворяли всевозможные общественно-политические направления, что предопределяло субъективные причины сложностей в беспристрастной оценке периода. Нэп периодически подвергался как жгучей критике «бичей» слева, так и ядовитой критике «скорпионов» справа. В исторической и общественно-политической литературе он представал то как временное отступление от программного курса на построение социалистического общества, то, наоборот, как истинно верный путь к социализму и как идеальная модель социалистической рыночной экономики, которая была насильственно свернута апологетами тоталитаризма из сталинского лагеря.

    Нельзя определенно утверждать, что и в настоящее время, в условиях существенного спада давления идеологии и политики на историческую науку писать о нэпе стало значительно легче. Новый период принес свои специфические проблемы в сферу исследований советской истории. Повышенное внимание к нэпу и его героям, характерное для второй половины 80-х годов XX века, быстро сменилось безразличием, и даже некоторым отвращением, поскольку бесконечное обращение к сюжетам нэпа и его идеализация в период перестройки сумели набить оскомину у значительной части научной и вообще активной общественности. Но главное то, что опыт нэпа в силу своей ограниченности, в силу своего социалистического характера, утратил всякий смысл в условиях стремительных рыночных и либеральных преобразований 90-х годов. Планка рыночных реформ, установленная нэпом, осталась далеко внизу после смены общественных ориентиров и ценностей, произошедшей в 90-е годы.

    Поверим здесь философу, что все к лучшему в этом наилучшем из миров. О нэпе много и всесторонне говорили и писали, в кладовых историографии и общественно-политического жанра остались тысячи и тысячи работ по нэпу различного объема и уровня. Внимание исследователей привлекала пестрота тем и сюжетов, которые мог предоставить нэп — время, когда социальная, культурная и политическая жизнь страны еще не была выстроена кремлевскими фельдфебелями в две шеренги. Еще важнее было то, что в годы советских «оттепелей» внимание к нэпу возбуждала негласная, почти интуитивная установка: выяснить, насколько социалистическая система может быть либеральной и демократичной в условиях незыблемого политического и идеологического монополизма.

    Каждый период оставлял свое понимание нэпа. Прошлый, «перестроечный», успел оставить после себя имена многочисленных следопытов, пытавшихся отыскать затерянные в гуще исторических событий тропинки альтернатив состоявшемуся пути развития. В отношении этих поисков и разного рода моделирования «альтернатив» имеется интересное замечание венгерских коллег по постсоветскому изучению коммунистического феномена: «Чего только не анализировали безголовые чиновники «в интересах народа» или общества, но в большинстве случаев полученный результат не выходил за рамки консервации их господства»[1].

    Впрочем, подобный вывод уже больше относится к прошлому. Критика советской системы и советского исторического опыта есть явление о многих головах, и среди этих голов встречаются более азартные и менее рефлексивные, нежели того требует научная историческая мысль. Речь идет об абсолютно непримиримых критиках и безжалостных судьях советского строя и коммунизма в принципе. Если вести с ними разговор, подразумевая исключительно интересы объективного знания и абстрагируясь от всего другого, то очень уместно привести размышления известного французского историка Жюля Мишле, из которых видно, что аналогичные проблемы уже появлялись в поле зрения наследников Великой французской революции сто пятьдесят лет назад.

    Обращаясь к здравому смыслу французских «властителей дум», Мишле писал: «Важно выяснить, насколько верно изображена Франция в книгах французских писателей, снискавших в Европе такую популярность, пользующихся там таким авторитетом. Не обрисованы ли в них некоторые особо неприглядные стороны нашей жизни, выставляющие нас в невыгодном свете? Не нанесли ли эти произведения, описывающие лишь наши пороки и недостатки, сильнейшего урона нашей стране в глазах других народов? Талант и добросовестность авторов, всем известный либерализм их принципов придали их писаниям значительность. Эти книги были восприняты как обвинительный приговор, вынесенный Франциею самой себе… Конечно, у нее есть недостатки, вполне объяснимые кипучей деятельностью многих сил, столкновениями противоположных интересов и идей; но под пером наших талантливых писателей эти недостатки так утрируются, что кажутся уродствами. И вот Европа смотрит на Францию, как на какого-то урода… Разве описанный в их книгах народ — не страшилище? Хватит ли армий и крепостей, чтобы обуздать его, надзирать за ним, пока не представится удобный случай раздавить его?..

    Философы, политики, социалисты — все в наше время словно сговорились принизить в глазах народа идею Франции. Это очень опасно… В течение полувека все правительства твердят ему, что революционная Франция, в которую он верит, чьи славные традиции хранит, была нелепостью, отрицательным историческим явлением, что все в ней было дурно. С другой стороны, Революция перечеркнула все прошлое Франции, заявила народу, что ничего в этом прошлом не заслуживает внимания. И вот былая Франция исчезла из памяти народа, а образ новой Франции очень бледен… Неужели политики хотят, чтобы народ забыл о себе самом, превратился в tabula rasa?.. Как же ему не быть слабым при таких обстоятельствах?»[2]

    Закономерности истории проявляются в ее результатах. Если это не так, если под этими результатами, под реальным опытом не лежит никакого закона, а имеется лишь игра случая, то следует оставить мысль о каком-либо закономерном развитии общества и перейти на позиции неокантианства. Но такая капитуляция была бы неразумна после того, как многовековое развитие гуманитарного знания не только показало всю сложность объекта своего исследования, но и продемонстрировало некоторые скромные успехи, без которых современное состояние человеческого общества вряд ли было бы возможно. Процесс познания не остановить, важно только понять его важнейшие принципы и пределы возможного, а главное — пределы необходимого. У Л. Толстого в «Войне и мире» имеется весьма глубокая мысль по этому поводу. Он писал: «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни». Интерпретируя его слова, можно сказать, что Господь Бог дал человеку власть над природой, но не дал ему власти над самим собой. И это правильно, поскольку история полна примерами того, каким образом несовершенный человек может пользоваться совершенным оружием, в том числе и оружием мысли.

    Порой говорят, что выяснить причины явления, понять его закономерность — значит, оправдать это явление. Можно отчасти согласиться с этим, но оправдание происходит не с точки зрения человеческой морали, а с точки зрения исторической логики, которая бывает безжалостна к отдельному человеку. Так или иначе, но чтобы история не наказала нас за очередной «невыученный урок», причины необходимо выяснять, и здесь следует развести в стороны общественное и индивидуальное как явления разного порядка, живущие по разным законам и критериям. Порой, и даже очень часто, реальный опыт нам не нравится своей видимой нелепостью и откровенной антигуманностью. Смеют ли осуществляться закономерности истории вне рамок наших представлений о должном и разумном? По всей видимости, смеют, как может засвидетельствовать любой учебник по истории. Признать это бывает нелегко, однако это не может вызвать особенного удивления, если отрешиться от льстивой античной тезы о том, что именно человек есть мера всех вещей, и предположить, что Homo Sapiens не есть центр и цель мироздания.

    Общество, государство развиваются по иным, более высшим законам, нежели отдельное человеческое существо. Можно даже с уверенностью утверждать, что человеческая история бывает парадоксальным образом античеловечна, антигуманна. Мы не должны искать в коллективной истории рациональное человеческое зерно. Ее рациональность нечеловеческая, она выше и непостижимей. Следует понять, что у морали в этом мире свои специфические функции, как у Святого Духа, иначе мы будем вечно обречены вращаться в замкнутом круге благих пожеланий, ни на йоту не расширяя пределов исторического знания, и ждать, когда история вновь накажет нашу благонамеренность за этот самый невыученный урок.

    Законы исторического развития проявляются в его результатах. Несомненно, отсюда два шага до принятия безнадежного трагизма бытия. Но подобная точка зрения все же не является безысходным фатализмом. В эти законы исторического развития в качестве составной части входит и идеальный элемент — индивидуальное, коллективное сознание — который постепенно поддается упорной дрессировке. Без идеи объективные условия остаются только объективными условиями, а не историей. Несмотря на то, что наше будущее в неизмеримо большей степени зависит от груза исторического опыта, нежели от умозрительных, идеальных систем, тем не менее именно «здесь роза, здесь танцуй, здесь Родос, здесь прыгай». Мораль, нравственные критерии имеют весьма ограниченное значение в методологии исторической науки. Они мало помогают в анализе прошлого, но их выводы из событий минувшего, должны подсказывать направление возможной сознательной корректировки будущего развития.

    Историзм и систематизм — вот принципы развития общества, в которых воплощается борьба материального с идеальным. Противоречие исторического опыта и системного конструктивизма является источником развития цивилизации (или же ее гибели — здесь, как утверждает диалектика, все дело в мере). Знаменитый психолог Макс Нордау говорил, что конфликт исторического опыта и идеальных систем — явление, присущее всем временам и народам. Как правило, молодые люди, вступая в сознательную жизнь, остро ощущают противоречивость человеческого бытия, кажущуюся несправедливость отдельных сторон общественной жизни и полагают реальным исправить ее. Однако они слабо понимают, что это цельное здание стоит на колоссальном фундаменте конкретного исторического опыта, который уже ни отменить, ни изменить нельзя. Отсюда — психологические коллизии, личные трагедии, трагедии целых народов, поднявшихся по зову лучших в путь за счастьем и свободой. В частности, в историографии альтернативизм и появился как некая разновидность системного конструктивизма.

    Не только материализм, как считал Ленин, но и вообще любое научное сознание прочно стоит на вопросе «Почему?». Единственное, чем историческая наука может помочь обществу в облегчении судорог его развития, — это не раскладыванием пасьянсов из мифических альтернатив, а упорным исследованием закономерностей, то есть постижением того, почему случилось так, а не иначе. Упомянутые венгерские историки, что примечательно — сторонники альтернативизма, вынуждены признать, что сталинская модель общественного устройства была не просто продуктом злой воли Сталина, а явилась прежде всего результатом целой цепочки сложных исторических обусловленностей.

    Историки изучают свой предмет, деля его на временные отрезки, но понимать историю отдельными отрезками бессмысленно. В периоде насилия не увидеть смысла. Однако, если все движение общества представить в виде неразрывного процесса, его жестокий характер становится понятнее. В частности, очевидно, что большевики по-своему подходили к задачам, поставленным перед страной эпохой империи и не решенным ее реформаторами.

    В образе действий большевизм также ничего принципиально нового не внес. Передовая Европа вначале «просвещалась» бесчисленными кострами святой инквизиции, прекрасная Франция омолаживала себя массовым террором против старой аристократии и прихорашивалась повальными расстрелами людей в рабочих блузах с нечистыми, мозолистыми руками и т. д. История показывает, что ее шестерни всегда требовали, чтобы их смазывали человеческой кровью. Нетрудно заметить, что советский коммунизм осуждают не за кровь, а за ложь. За те прекрасные слова и обещания, которые прикрывали обычную жестокость. Коммунизму как доктрине, в которой идеальному фактору отводилась особая роль, обмана не простили.

    Советский коммунизм вознес государство на принципиально новую высоту. Центральная гуманитарная проблема, которую обнажил государственный абсолютизм советского периода, — это вопрос о том, насколько далеко может расходиться интерес отдельной личности с законами функционирования общественных институтов, в первую очередь нации и государства, составной частью коих и поныне является даже самый суверенный индивид. Государство было подвергнуто остракизму, однако, после того, как отдельная суверенная личность в либеральном ходе вещей остро почувствовала необходимость существования государства в своих же интересах, быстро стал угасать и обличительный азарт.

    Так или иначе, в значительной степени помимо воли, но в настоящий период отечественная историография устанавливает органическую связь, идентичность советской истории со всей историей России в целом. Это выдвигает новые проблемы перед исторической наукой, которой уже невозможно использовать понятийный аппарат, оставленный советской коммунистической идеологией. Советская коммунистическая доктрина — это феномен конкретной мобилизационной идеологии, и сегодня исследовать советское общество в категориях «социализм — коммунизм» — то же самое, что формулировать научный взгляд на Древнюю Русь в круге понятий средневековой схоластики и религиозной мистики.

    Современная философия истории пока еще не готова предложить исторической науке что-либо равноценное взамен устаревшей классической формационной теории с ее «коммунизмом, как высшей стадией развития человечества». Будучи еще не убеленным сединами, Лев Толстой мудро отмечал, что воззрения на то, что является благом для человечества, изменяются с каждым шагом. Все, что казалось благом, через энное количество лет представляется злом и наоборот. Худо, что Ленин и Сталин не имели тех понятий о благе человечества, которые имеют теперь газеты. Где гарантия, что завтра не окажется наоборот?

    Теорию интересуют инвариантные (неизменяемые) признаки изучаемого явления. Идеология — столь необходимая вещь, которая в первую очередь подвержена всяким веяниям. Поэтому к коммунизму следует относиться как к духовной оболочке объективного процесса, смысл которого заключается в ключевом понятии — модернизация. В начале XX века Россия остро нуждалась в модернизации своей социально-экономической системы, которую не смогла обеспечить старая власть. Будучи смертельно израненной на фронтах империалистической войны, старая власть в 1917 году была похоронена под звуки революционного гимна. Явились новые силы, новые люди, чья революционная ограниченность легла в основу новой политики.

    Задачи реформирования, точнее, революционной перестройки экономики на социалистический лад (как это понимали большевики) к началу 1921 года резко разошлись с потребностью выхода национального хозяйства из кризиса. Для его преодоления потребовалось возвратиться к уже, казалось, отжившим и навек похороненным капиталистическим, рыночным отношениям. Однако нэп стал нэпом, то есть средством восстановления разрушенной экономики России, не потому, что развязал рынок как таковой, а потому, что предоставил относительный простор тем отношениям, которые в то время были присущи самому большому и наиболее сильному сектору в экономике страны — мелкому крестьянскому хозяйству. Но это уже после того, как военный коммунизм собрал воедино нарушенную войной и революцией государственную целостность страны.

    Кроме того потребовалось еще одно очень важное условие к либерализации хозяйственной жизни России. Прежде, чем перейти к налогу и претендовать на часть продуктов крестьянского труда, государству в течение трех бурных лет декретом и штыком, словом и силой пришлось доказывать свою состоятельность в том, что оно может забрать все. Это явилось необходимой предпосылкой перехода к налогу в 1921 году, а далее незыблемый политический монополизм и диктатура идеи позволили большевистскому руководству удержать контроль над партией и обществом в целом.

    Важен вопрос о хронологических рамках нэпа. Относительно начальных рубежей новой экономической политики дискуссии были в 20-е годы, но сейчас их практически нет. Все события заслонил своей громадой знаменательный X съезд РКП(б), состоявшийся в марте 1921 года. Вместе с тем относительно конечного рубежа периода разногласия были всегда, и особенно они проявились в настоящее время, если таковым считать конец 80-х — 90-е годы XX века. В качестве основного критерия, по которому можно считать завершение нэпа, стал выделяться факт введения чрезвычайных мер в хлебозаготовках в январе 1928 года. Он напористо оттеснил прежнюю веху — начало сплошной коллективизации сельского хозяйства в 1929 году.

    Чрезвычайные меры действительно были впечатляющими и живо напоминали времена военного коммунизма. Однако, несмотря на размах, они оставили в неприкосновенности важнейшие признаки нэпа. Так, в 1928–1929 годах еще продолжало существовать крестьянское товарное хозяйство и такие зримые признаки нэпа, как частная торговля и промышленность. Что же касается наступления на них со стороны власти, то оно фактически постоянно велось все предыдущие годы, что, кстати, и составляло главную суть новой политики: кто — кого. Лучшие годы нэпа также дают многочисленные примеры наступления на крестьянское хозяйство: ограничения в пользовании землей, наемной рабочей силой, в приобретении сельхозмашин, огромное количество т. н. «лишенцев», требования продавать хлеб по низким государственным ценам и тому подобное. Эпизодическое усиление всего этого комплекса мер не может считаться принципиальным критерием. Обращение материальных ценностей в 1928 году продолжало осуществляться на основе товарно-денежных отношений. Принципиально новым явлением стало начало ликвидации самого товарного крестьянского хозяйства, которое начало проводиться в ходе сплошной коллективизации осенью 1929 года.

    Если ориентироваться просто на наличие посторонних элементов в системе, то легко придти к тому, что вообще будет невозможно установить какую-либо градацию и выработать хронологию. Например, вопрос о начале нэпа. Если руководствоваться наличием чрезвычайщины, признаков военного коммунизма, то еще целый год после X съезда РКП(б) их элементы в экономическом укладе страны были гораздо сильнее, чем слабенькие нэповские начинания. Фактически сохранялась продразверстка, выколачиваемая в условиях голода самыми свирепыми методами, стояли заградительные отряды. Да и самой торговли, можно сказать, не было, поскольку на первом этапе нэпа, до осени 1921 года, власть пыталась проводить централизованный товарообмен. Нэп стал преодолевать военный коммунизм только в начале 1922 года, когда общество стало оправляться от ужасов голодной катастрофы. Однако это не является достаточным основанием, чтобы перенести начало нэпа на год позже общепризнанной даты.

    Ленин в своем последнем публичном выступлении провозгласил: «Из России нэповской будет Россия социалистическая». Сейчас, когда улетучилась казавшаяся первостепенной важность деталей нэпа и потускнели различия политических физиономий его героев и вождей, появилась возможность вести речь о принципах. Авторы предлагаемой работы делают попытку, оправданную новейшими временами, ответить на вопросы: что из себя в своих существенных чертах представляла Россия нэповская, и почему она все-таки перестала быть таковой? Почему нэп, выполнив свою историческую миссию, в конце концов, как в свое время столыпинская политика, перестал удовлетворять и левых, и правых, и «правоверных» и был погребен под ударами как слева, так и справа, как сверху, так и снизу? Стала ли Россия после этого социалистической или еще какой-то иной — это также проблема, подлежащая дальнейшему обсуждению.

    Раздел I
    Система нэпа. 1921–1923

    Глава I
    Экономический либерализм в пределах политического монополизма

    С. А. Павлюченков
    Война после войны и отступление большевиков

    На X съезде РКП(б) Н. И. Бухарин откровеннее, чем все остальные партийные вожди, охарактеризовал обстановку в стране, в условиях которой руководство большевиков оказалось вынужденным отказаться от идеи «непосредственного» перехода к социализму и провозгласить новую экономическую политику. Он сказал: «Мы вступаем в новый период с большими противоречиями. С одной стороны, он характеризуется тем, что мы закончили полосу необычайно интенсивных войн, которые мы вели со всем капиталистическим миром, с другой стороны, он характеризуется тем, что у нас выступает война на внутреннем фронте — иногда в форме настоящей войны, иногда в форме чрезвычайно близкой к этой войне»[3].

    Вопреки обыкновению здесь Бухарин оказался точен в формулировках. Переход к нэпу осуществлялся партией большевиков в условиях настоящей «войны после войны», которая с начала 1921 года стала разгораться в стане победителей белой контрреволюции. Между большевистской властью — с одной стороны и широкими крестьянскими и рабочими массами — с другой. Эта война после войны не приобрела, не успела приобрести настоящего фронтового масштаба, но из количества населения, вовлеченного в различные очаговые формы борьбы с властью, вполне можно было составить несколько регулярных армий. По конфиденциальным правительственным данным количество сибирских крестьян-повстанцев в целом превосходило численность всех советских войск, расположенных между Уральским хребтом и Байкалом — т. е. более 200 тыс. человек[4]. В тамбовское антоновское восстание было вовлечено около 60 тыс. крестьян, а общее количество рассеянных по стране крестьянских повстанческих отрядов, т. н. «банд», просто не поддается какому-либо количественному определению. Но оно было огромно и, несмотря на свою раздробленность, сыграло важную роль в принуждении ленинского руководства к смене политической стратегии.

    Отношения власти, воплощающей и олицетворяющей, по ее мнению, «диктатуру пролетариата» с реальным рабочим классом, были еще запутаннее. Тот же Бухарин на X съезде фактически признал, что даже не партии, а «партийному авангарду» противостоит остальная пятимиллионная (по официальной и весьма завышенной статистике) рабочая масса со значительной частью рядовых партийцев. «Что это значит? — вопрошал партийных товарищей большевистский оппозиционер Г. Мясников после Кронштадтского мятежа. — Несколько сот коммунистов дерутся против нас!»[5]

    Весь предшествующий период военного коммунизма в важнейших промышленных центрах отношения рабочих с большевистской властью носили весьма напряженный характер, а в начале 1921 года они приобрели особенную остроту. Причин тому было достаточно. Как тогда, выражая мнение тысяч и тысяч рабочих по всей стране, писал на имя Ленина один из простых и еще сочувствовавших власти донецких шахтеров: «Я вместе со своими товарищами — углекопами Донбасса, ушел в ряды Красной армии, чтобы бить врагов… И теперь мы возвратились в тыл, чтобы дружными усилиями возродить наше революционное хозяйство. Что же увидели мы здесь, в тылу? Мы увидели, что в то время, когда мы на фронте несли все лишения, разутые, без одежды, порою даже голодные, разрушая старый чиновный порядок, здесь в тылу за нашими спинами создавался новый бюрократизм». Шахтер возмущался, что в то время, как семьи рабочих голодают и мерзнут, не имеют самого необходимого, советские бюрократы хорошо и тепло одеты, носят «шикарные желтые сапоги», «галифе шириною в Черное море», сытно едят и не хотят обращать ни малейшего внимания на тех голодных, по милости которых они все это имеют. «Где же те идеалы, к которым звали нас? Где же то равенство, которое обещали нам? Его нет. Нет даже малейшего намека на него»[6].

    Этот шахтер еще помнил об идеалах, о возвышенных целях революции, а внимание его менее развитых собратьев по классу уже давно было полностью поглощено будничными заботами о хлебе насущном, бесконечными требованиями к администрации по поводу пайка, озлобленной критикой властей за милитаризацию труда и невозможность рабочим самостоятельно добывать пропитание.

    На исходе 1920 года государство стремилось выжать из системы военного коммунизма максимальное ускорение, и помыслы большевистской власти были устремлены далеко вперед, что не позволяло заглянуть за внешнюю оболочку сложившейся ситуации и понять: основные узлы общественного механизма находятся на грани разрыва. Даже от очевидных проблем старались отмахиваться — например, вопрос о тамбовском восстании впервые был рассмотрен в ЦК лишь в начале 1921 года, только через пять месяцев после его начала.

    Внешнее благополучие было самым резким образом нарушено со вступлением страны в 1921 год. Буквально с Новым годом кризис перешагнул через грань своего подспудного созревания в открытую фазу, и первый его удар пришелся по стальным артериям республики — железнодорожному транспорту, который начал катастрофически снижать объемы перевозок из-за недостатка топлива. Проблема топлива оказалась напрямую связанной с крестьянством и продовольственной политикой. Заготовка дров методом хозяйственного подряда, ввиду его «капиталистического» характера, была упразднена осенью 1920-го. Принудительное привлечение крестьян к лесозаготовкам давало весьма незначительный эффект — около 30 процентов от задания[7]. Донецкие шахтеры, которые только и видели, что хвосты редких хлебных эшелонов, проносящихся с Северного Кавказа в Центр, не работали и разворовывали остатки угля для обмена на продовольствие.

    В первых числах января стали ощущаться перебои с хлебом в Москве и Петрограде. Выяснение причин показало, что все резервы продовольствия в разоренной Европейской России исчерпаны и остается надеяться только на его подвоз с отдаленных окраин — Сибири и Северного Кавказа. В это же время помимо нехватки топлива развитию перевозок начало препятствовать еще одно, более грозное обстоятельство. На тамбовщине, в Поволжье, в Сибири и других местах ширилось повстанческое движение крестьян, не согласных с продовольственной политикой государства. Крестьяне роптали, что при старой власти даже каторжные так не мучились, как крестьяне при власти советской[8]. На секретном заседании Сиббюро ЦК РКП(б) 11 февраля 1921 года было признано, что в декабре 1920 и январе 1921 года крестьянские хозяйства были разорены конфискациями, в действиях продкомиссаров отмечались многочисленные факты пыток, издевательств и расстрелов. Крестьян сажали в холодные амбары, обливали водой при 30-градусном морозе и т. п.[9]

    Трудно представить более неуклюжую пропаганду, которая велась запутавшейся властью в зоне крестьянских восстаний. Дескать, восстания против Советской власти — это происки белогвардейцев, и издевательства над населением — дело рук бандитов, а посему — всему населению предписывалось под угрозой смерти сдать все оружие вплоть до последней гильзы[10] (надо думать, для того, чтобы население не могло оказать сопротивления этим белогвардейцам и насильникам-бандитам).

    Отряды восставших целенаправленно разрушали железнодорожные пути, затрудняя и без того недееспособное транспортное сообщение. Волна крестьянских восстаний в течение января нарастала стремительно, намечался очередной изнурительный этап гражданской войны. По воспоминаниям секретаря Сиббюро ЦК РКП(б) Данишевского, полтора месяца связь Сибири с Москвой была только по радио. На X съезд партии сибирская делегация ехала вооруженной «до зубов», готовая к прорыву с боем[11].

    Сами по себе плохо вооруженные крестьянские отряды не представляли особенной угрозы государству. Оно намеревалось поступить с ними так же, как и со многими сотнями разрозненных выступлений, случавшихся и раньше. Но после разгрома Врангеля крестьянство стало обретать мощного союзника в лице Красной армии, которая почти целиком состояла из того же крестьянства, и на ее состоянии непосредственным образом отражалось брожение умов в деревне. Победоносная Красная армия оказалась ненадежным орудием в борьбе против новой волны повстанческого движения. С наступлением зимы настроение в воинских частях приобрело очень беспокойный характер. Из охваченной восстанием Сибири в Москву летели просьбы отозвать «разложившиеся» местные дивизии и прислать верные воинские части из голодных губерний, не связанные с сибирским крестьянством[12].

    Одновременно с этим проходила демобилизация Красной армии. При проведении продразверстки демобилизуемым красноармейцам не оставляли хлеба; возвращаясь на родину, они находили свои деревни в полной нищете и отчаянии и прямиком пополняли отряды повстанцев. В Сибири с самого начала отмечали, что во главе восстаний встают демобилизованные красноармейцы[13]. С первых чисел марта 1921 года повстанцы стали формировать из пленных красноармейцев отряды и отправлять на фронты боевых действий с правительственными войсками. Бои показали карательным частям, что с повстанцами нужно считаться как с силой[14]. На X съезде партии Ленин признал, что демобилизация Красной армии дала повстанческий элемент в «невероятном» количестве.

    1 марта 1921 года московские газеты внезапно аршинными заголовками провозгласили о подъеме на борьбу с какой-то «новой» контрреволюцией. Слово «Кронштадт» появилось с 3-го числа. Восстание гарнизона морской крепости Кронштадт и экипажей части кораблей Балтийского флота, по заключению следственной комиссии ВЧК, «явилось непосредственным логическим развитием волнений и забастовок на некоторых заводах и фабриках Петербурга, вспыхнувших в 20-х числах февраля»[15]. В конце 1920 года, в период правительственных иллюзий относительно экономического роста, в Петроград в порядке трудовой повинности было возвращено большое количество рабочих, бежавших ранее из-за голода в деревню. «Трудмобилизованные» принесли с собой настроения крестьян, возмущенных системой разверстки, запрещением свободной торговли и действиями заградительных отрядов. И когда в результате топливного кризиса началось внезапное закрытие большинства только что пущенных в ход предприятий и резкое сокращение пайка, это вызвало острую вспышку недовольства петроградских рабочих. Почти все предприятия города остановились. Город охватила почти что всеобщая забастовка. Среди забастовщиков ходили откровенно антибольшевистские листовки с требованиями коренного пересмотра политики, освобождения арестованных социалистов и рабочих, созыва Учредительного собрания. В петроградском гарнизоне также сложилось критическое положение, голодные обмороки солдат приняли массовый характер. «Очень часто красноармейцы просят милостыню по дворам», — сообщал 11 февраля в РВСР и ЦК партии секретарь губкома Зорин[16]. Движение не приняло организованного характера в значительной степени благодаря быстрой реакции петроградской ЧК, немедленно арестовавшей деятельных членов организаций меньшевиков, эсеров, левых эсеров и анархистов, что сразу лишило рабочих возможности организованных действий. Но события перекинулись в Кронштадт и отозвались в Москве, где сложились аналогичные условия.

    В Москве волна недовольства рабочих, возбужденных продовольственным кризисом и агитацией оппозиционных партий, началась в первых числах февраля стачками металлистов и почти не прекращалась три недели. Новый импульс стачечное движение получило 23 февраля. В ходе его выявилось определенно отрицательное отношение рабочих масс не только к власти, но и к своим товарищам-коммунистам. В комячейках на предприятиях уже привыкли видеть агентов власти, или как их тогда презрительно называли рабочие — «комищеек». Руководитель профсоюза металлистов А. Г. Шляпников жаловался с трибуны партсъезда, что в массах сложилось убеждение, что ячейка, заводской профсоюзный комитет — это враги рабочих, и «сейчас коммунистов из заводских комитетов вышибают. Основа наших союзов — фабрично-заводские комитеты становятся беспартийными»[17].

    Кронштадтское восстание представляло собой самую серьезную опасность. Оно могло сыграть роль детонатора к тому взрывному материалу, который представляла из себя Россия к весне 1921 года. Многочисленные корреспонденты сообщали в то время в ЦК из разных мест, что обстановка поразительно похожа на ситуацию весной 1918 года, перед самым началом чехословацкого мятежа. Сохранились сведения о том, что, как только просочились слухи о событиях а Кронштадте, во многих местах стал наблюдаться массовый отъезд чиновной партийно-советской бюрократии. Очевидец из Екатеринослава вспоминал, что публика произносила «Кронштадт восстал!» созвучно словам «Христос воскресе!» Базарные спекулянты стали дерзко разговаривать с милицией, а большевики откуда-то доставали хлеб и распределяли среди рабочих наиболее опасных заводов[18].

    Петроградские и московские волнения докатились до Поволжья. В Саратове по инициативе активизировавшихся меньшевиков и эсеров рабочие заводов и железнодорожных мастерских начали проводить митинги, на которых обсуждалась и одобрялась переданная им резолюция собрания рабочих и служащих московского участка Рязано-Уральской железной дороги, в которой содержался призыв к всеобщей политической стачке за замену большевистской власти коалиционным правительством и последующим созывом Учредительного собрания[19]. В Башкирии из секретных источников ЧК стало известно, что местные националисты во главе с башкирским наркомом по военным делам Муртазином после сообщений о Кронштадте приготовились к выступлению и ждут сигнала из Москвы. «План адский — предварительно вырезать группу ответственных работников»[20].

    Однако политический кризис в стране в начале 1921 года не набрал силы, способной свалить власть большевиков. Почти за месяц до Кронштадта, в первых числах февраля, ленинское руководство сумело стряхнуть с себя гипноз военно-коммунистических установок и осознало необходимость радикального пересмотра политики. К февралю же относятся первые практические мероприятия по свертыванию продовольственной диктатуры и отмене продразверстки, которые вскоре получат свое официальное подтверждение в резолюции X съезда РКП(б) от 15 марта «О замене разверстки натуральным налогом», ознаменовавшей переход общества от военного коммунизма к новой экономической политике.

    6 марта 1921 года московская газета «Коммунистический труд» после нескольких номеров с крупными заголовками о подъеме на борьбу с «новой контрреволюцией» поместила скромную, всего в одну строчку, заметку о том, что Президиум Моссовета постановил снять в Московской губернии заградительные отряды. Несколькими днями ранее это уже было сделано в Петрограде и совершалось повсеместно без санкции центральной власти и Наркомпрода. Продовольственная диктатура, столп военного коммунизма, разрушилась еще до принятия X съездом известной резолюции о замене продразверстки натуральным налогом.

    В Петрограде, ввиду кронштадских событий, были вынуждены пойти еще дальше. Экономические мероприятия на какое-то время были дополнены политическими свободами — собраний и слова. Петроградский губсовет профсоюзов предпочел проводить политику сродни «зубатовщине», пытаясь организовать и направить в относительно безопасное русло накопившееся недовольство рабочих. В отпечатанных массовыми тиражами листовках говорилось о чем угодно: о бюрократизме власти, о здоровой критике в Советах и прессе, об избрании в органы власти рабочих «от станка», о проведении свободного товарообмена рабочих с крестьянами и т. п. Все это разрешалось и даже поощрялось, не рекомендовалось только прибегать к забастовкам как к средству решения вопросов[21].

    Кронштадтский мятеж, несмотря на свою локальность, стал концентрированным физическим воплощением враждебного отношения масс Советской республики к ее политическому режиму и конкретно к политике военного коммунизма. В Кронштадте единым фронтом выступили беспартийные солдаты, матросы и рабочие вместе практически со всей коммунистической партийной организацией крепости. В мятеже проявились те болезненные процессы в Красной армии, которые начались в ней давно, с мобилизацией в ее ряды больших масс крестьянства. Красная армия страдала противоречиями, поскольку, будучи на 95 % крестьянской, она в то же время была призвана защищать режим, проводящий антикрестьянскую политику. Это подрывало ее боеспособность и выплескивалось в неоднократные мятежи и волнения красноармейских частей в Гомеле, Красной Горке, Верном, Нижнем Новгороде и других местах. К началу 1921 года настроения в Красной армии слились в с настроениями крестьянства страны. На какое-то время армия оказалась потерянной для большевиков, и в этот период исключительное значение в сохранении их власти приобрели краснокомандирские курсы и разного рода части особого назначения. ЦК партии был информирован о настроениях красноармейцев, которые в массе заявляли, что воевать с империалистами — одно дело, а в борьбе между коммунистами и прочими социалистическими течениями, в особенности с крестьянством, — «наше дело сторона»[22].

    Новый курс и смута в партийных рядах

    В кризисе начала 1921 года Ленин сумел вовремя сменить политические ориентиры и перехватить инициативу у стихии, сумел не допустить полной дестабилизации общественной системы и государственного развала на почве отрицания массами власти, потерявшей авторитет, как это случилось с его предшественниками в 1917 году. Большое значение имело также отсутствие реальных политических альтернатив большевизму, уничтоженных и раздавленных в ходе гражданской войны. Наблюдатели из партаппарата, вращаясь в рабочей среде, делали вывод, что «рабочие массы в своем большинстве — за Советскую власть, поскольку они не видят заместителя этой власти и боятся возврата к царизму»[23].

    Заметное политическое уныние в рабочем классе, испытывавшем четвертый год подряд разочарование в результатах революции, окрашивало в нигилистические тона его массовое поведение. Среди рабочих весьма популярны стали разговоры в том духе, что «нам теперь уже все равно, кто бы ни стоял у власти, но ясно одно, что коммунисты не справились с возложенной на них задачей и справиться не сумеют, а терпеть мы больше не в состоянии, выхода не видим»[24]. Наиболее активная часть рабочих пыталась искать этот выход в анархических течениях, которые в 1921 году заметно увеличили свое влияние в рабочей среде, но которые в силу принципа критики всяческой власти не могли предложить организационной альтернативы большевизму.

    Помимо тяги к анархизму, ВЧК уже с 1920 года особо отмечала появление необычайного всплеска религиозных настроений. На Пасху 1921 года церкви в Москве, да и других городах, были переполнены рабочим людом[25]. Разочарование в коммунистических посулах, утрата ясных политических ориентиров вынуждали возвеличенного «гегемона» революции сосредоточиться исключительно на своей частной жизни. После объявления новой экономической политики среди представителей передового индустриального пролетариата получило распространение т. н. «шкурничество», усилились обывательские устремления к удовлетворению личных потребностей, решению бытовых проблем и обогащению любыми способами. Прочно утвердившийся в головах под промасленными кепками вывод, что власть — не рабочая, поворачивал их обладателей на проторенную дорожку привычек и ухваток наемного работника в «чужом» хозяйстве. Расцветало извечное отношение к «казенному» имуществу. Иностранцы, прибывавшие в страну Советов через южные и северные морские границы, с изумлением отмечали потрясающий вандализм русских рабочих. Сначала портовые грузчики, затем транспортники и прочие превращали по пути к месту назначения паровозы и другие дорогостоящие машины и механизмы, закупленные на золото, в железный хлам, снимая кожаные сидения, приглянувшиеся механизмы и особенно детали из цветного металла.

    Характерным симптомом, демонстративного отчуждения рабочих от власти, стали выборы в Моссовет в 1921 и 1922 годах, которые проходили в условиях бойкота с их стороны. Повсеместным явлением в среде пролетарского актива стали деморализация и разложение. Каменев в откровенной беседе с английским визитером, известным философом Б. Расселом, признавался, что основной мотив отзыва депутатов рабочих из Совета — это пьянство[26].

    Партийная оппозиция указывала на ситуацию в Советах как на свидетельство ощутимого разрыва между пролетариатом и большевиками. Однако разрыв был скорее не с партией, а с ее руководством и партаппаратом, подтверждением чему служит то обстоятельство, что сами рядовые коммунисты переживали в начале нэпа тяжелый идейный разброд и организационный разлад. Партия к тому времени уже представляла весьма сложный организм будучи неоднородной как по составу, происхождению, так и по положению партийцев. Это не могло не обуславливать различное отношение к происходящему. Идейное брожение в РКП(б) началось не со смены большевистской стратегии, не с введения нэпа, а еще на стадии формирования различного, порой противоположного, отношения рядах к политике военного коммунизма. После X съезда разноголосица и смятение в среде большевиков еще более усилились. Например, владимирский губком обратился в апреле 1921 года в ЦК РКП(б) с письмом, в котором подчеркивалось, что члены губернской парторганизации, возвратившиеся с подавления Кронштадтского мятежа, «вынесли из этой истории весьма тяжелое впечатление», которое отразилось на всей организации в форме всеобщей апатии и растерянности. В первую очередь, коммунистов, участвовавших в подавлении кронмятежников, поразила массовость восстания и участие в нем не только рабочих, но и значительной части коммунистов. Далее, отмечалось в письме, поразило отсутствие связи кронштадтцев с белогвардейским Западом и даже факт отказа от предложенной Финляндией помощи войсками и продовольствием. И что окончательно потрясло коммунистов, так это «массовые расстрелы рабочих и матросов-кронштадтцев, потерявшие смысл необходимого, может быть, террора в силу уже того, что они проводились негласно»[27].

    Кроме подобных исключительных случаев, на атмосфере в партии сказывались застарелые разногласия между «верхами» и «низами». К примеру, в далекой глубинке, в Порт-Петровске (Махачкала), местный уком на заседании 7 мая 1921 года обсуждал вопрос о «полном разложении низов по поводу недовольства к верхам… и совершенном падении дисциплины среди РКП»[28]. То есть укомовцы обсуждали «разложение» низов, поскольку рядовые партийцы выдвигали претензии к своему руководству наделившему себя роскошными квартирами и другими привилегиями.

    С откровенными злоупотреблениями аппарата было проще, сложнее было с другим. Несмотря на бюрократизацию власти, коррумпированность и разложение, проникавшие через бесчисленные прорехи в быстро растущий, неупорядоченный партаппарат, вместе с многочисленными проходимцами, в нем трудилось множество рядовых, ответственных коммунистов в годы войны честно и самоотверженно служивших одухотворяющим идеям строительства нового общества. Начиная работу в своем учреждении в восемь утра и заканчивая в восемь вечера, они зачастую были обязаны еще идти выполнять, порой с риском для жизни, поручения партийной организации. Нервное и физическое истощение были заурядными явлениями среди членов РКП(б), отдававших все силы служению делу революции. Но, в результате резкой смены партийного курса, утраты четких политических ориентиров, «предательства» верхушки оказалось, что и сами идеалы сомнительны. Вместо заслуженного поощрения и чувства удовлетворения за нечеловеческое напряжение военных лет, они терпели крушение идеалов и личных надежд, нищету. Их изгоняли с постов в Советах, в кооперации, и при этом зачастую сопровождали увольнение «шутками», как писал в газету «Беднота» секретарь жуковского волкомпарта Пензенской губернии И. Пиреев: «Было вам время — прокомбедились и отъячейкились»[29].

    Доверие к вождям и вера в непогрешимость руководства сменились тяжелым сомнением в целесообразности потраченных сил и лучших лет жизни.

    25 апреля секретарь ЦК Молотов направил шифротелеграмму всем губкомам РКП(б), в которой весьма примечательно звучало, что «правильная коммунистическая политика» осложняется «серьезными изменениями в продполитике», что отражается в колебаниях и неустойчивости членов партии, в наблюдающихся местами частных или групповых выходах из партии. Губкомам предлагалось поставить выходы из партии под особое внимательное изучение[30] и своевременно информировать ЦК партии. Через месяц, на X партконференции, Молотов поспешил успокоить представительную аудиторию, заявив, что, хотя выходы из партии иногда принимают заметный характер, широкого движения из партии не наблюдается и страхи в этом отношении несомненно преувеличены[31]. В течение летнего периода, в условиях голода, охватившего десятки губерний страны, развал местных парторганизаций принял массовый характер. Нередко от уездных, тем более от волостных организаций оставалось только название да несколько особо стойких функционеров, которые и не помышляли о соблюдении инструкций ЦК и регистрации всех оставивших партию.

    Общая для всех рядовых членов партии и массы низовых активистов проблема отражена в рапорте сотрудника политсекретариата 3-го конного корпуса Т. М. Гречишкина от 23 июня 1921 года. Он описывает бедственное положение своей голодающей семьи и, прилагая партбилет, заявляет, что «оставаться в рядах партии я дальше не могу, т. к. работать как-нибудь не умею, а работать открыто, честно нет возможности, и я предпочитаю честно заявить о выходе из партии…» Пересылая это заявление в Политуправление РВС, военный комиссар 3 кавкорпуса подчеркивал, что явление усталости, отразившееся в рапорте, «носит далеко не единичный характер» и за последнее время преступления среди коммунистов, совершающиеся на этой почве, начинают принимать «угрожающий характер». В июне на основании аналогичных мотивов в корпусе уже были исключены из партии двое ответработников за преступления, совершенные с целью выйти таким способом из партии и уволиться из армии, а также еще двое коммунистов покончили жизнь самоубийством[32].

    Однако, как свидетельствуют секретные документы ВЧК, определенная часть краскомов вместо малодушных самоубийств помышляла совершенно об ином. Летом 1921 года особым отделом ЧК в Красной армии была установлена заговорщицкая организация под названием Донская повстанческая армия, которая подразделялась на девять т. н. «полков», объединенных штабом ДПА во главе с командующим, скрывавшимся под именем Орленок. Орленок оказался слушателем Академии Генштаба, коммунистом с 1918 года, опытным боевым командиром Красной армии, служившим в момент его ареста начальником штаба 14-й кавалерийской дивизии армии Буденного.

    Как показало расследование чекистов, в заговор был вовлечен целый ряд командиров Красной армии, в большинстве молодых коммунистов, которые после ликвидации фронтов стали переживать «сильные внутренние политические колебания» в связи с переменой курса РКП(б). Особенно резко эти колебания проявились среди слушателей Академии Генштаба, в стенах которой после X партсъезда возникла тайная группа оппозиционно настроенных по отношению к политике и руководству партии. На ее собраниях обсуждалось внутреннее положение страны, политика, и, как свидетельствуют материалы дела, в своих выводах конспираторы были близки к тем взглядам, которые выражала известная оппозиционная группировка В. Л. Панюшкина.

    Впоследствии один из руководителей группы показал, что в призывах Панюшкина они услышали тот честный голос, который решился открыто выступить против неправильной политики руководства РКП(б) и за которым следует идти. Вскоре кружок военных открыто примкнул к Панюшкину, который в свое время пытался из своих сторонников организовать новую Рабоче-крестьянскую социалистическую партию, печатал обращения к рабочим, призывавшие отколоться от обюрократившейся РКП(б). Слушатели академии Абрамов и Шемполонский предложили Панюшкину повести более широкую работу в армии: организовать на Доку «вооруженную демонстрацию» против Соввласти, дабы заставить правительство вернуться на путь революционной политики. Однако, Панюшкин признал преждевременным образование боевых ячеек при РКСП, хотя сама идея «своей» армии ему понравилась.

    После этого военные заговорщики стали действовать на свой страх и риск. В апреле 1921 года Абрамов во время пасхальных каникул отправился на Дон не только, чтобы обнять родных, но и установить контакт с поднявшим мятеж против Соввласти бывшим начдивом Буденного Маслаковым. Поездка Абрамова на Дон еще более убедила военных в верности своего замысла, началась деятельная работа по созданию конспиративной военной организации на Дону. За основу организации были взяты старые кадры участников добровольческих казачьих отрядов, сражавшихся в 1918 году на стороне Красной армии.

    Заговорщики не успели в полной мере приступить к реализации своих планов, однако некоторые документы и свидетельства, оказавшиеся в руках чекистов, показывают, что «тихий Дон», как это и бывало всегда, отнес энтузиастов в свою, весьма специфическую сторону, далекую от «истинного» коммунизма Панюшкина. Так в приказе № 1 по ДПА от 5 октября 1921 года говорилось, что вскоре настанет момент наибольшей разрухи и неудовольствия существующей, никем не избранной «расточительной и безумной» властью, и содержался призыв к формированию новых повстанческих частей[33]. В распространенном воззвании ДПА еще громче объявлялось, что настал час мщения за «угнетательство и позор русского народа» и пришла пора «сбросить с себя ненавистное иго коммунистов, евреев и прочей своры»[34]. После ареста идейного вождя Панюшкина и разгрома его группы, военные заговорщики практически всецело съехали на эсеровские лозунги.

    Для более устойчивого в своем «коммунизме» среднего уровня руководящих партийных и советских функционеров были характерны свои проблемы: не «как жить», а «как руководить». Замнаркома земледелия Н. Осинский после двухнедельной поездки по губерниям черноземного Центра в мае 1921 года поднял в ЦК вопрос о необходимости провести очередную конференцию, которая должна конкретизировать и разъяснять губернским коммунистам общие установки нового партийного курса, в понимании которого на местах наблюдался большой разброд: «одни полагают, что мы становимся на путь возвращения к буржуазным отношениям, другие, наоборот, думают, что предпринимается показной политический ход»[35].

    Не было ничего странного в том, что за годы военного коммунизма на местах привыкли к «сезонным» колебаниям крестьянской политики Москвы. Когда весна и пора сеять — галантерейное обхождение с крестьянином, когда осень и урожай снят — можно не церемониться. Так в Ельце в укоме Осинского с улыбочкой спрашивали: «Будет ли осенью вновь восстановлена разверстка?».

    Однако ни свежая ленинская брошюра «О продналоге», ни материалы состоявшейся 26–28 мая X партконференции, на которой звучала фраза: «Всерьез и надолго»[36], — не смогли внести окончательную ясность в умы партийных функционеров и советско-хозяйственного актива, как, впрочем, не было ее и на высшем руководящем уровне. Коммунистические принципы мировоззрения Ленина не были поколеблены, а меру нэповского отступления, считал он, укажет практика. Эту меру он постоянно пытался определить, «прощупывая» советских работников.

    В 1920–1921 годах своими успехами на продовольственом фронте выдвинулся некий Н. А. Милютин. Ленин, как это всегда бывало у него с дельными людьми, завел с ним «роман» и много беседовал. В неопубликованных воспоминаниях Милютина сохранился интересный эпизод, относящийся к весне 1921 года, ко времени разработки первых нэповских декретов. Он пишет, как во время одной из бесед Ленин вдруг сказал: «А ведь с мужиком нам придется повозиться, пожалуй, лет шесть». При этих словах, вспоминал Милютин, Владимир Ильич «как-то впился в меня глазами и даже перегнулся через стол». Милютин несмело предположил, что, пожалуй, и все десять лет «провозимся». На это Ленин вздохнул: «Кто его знает, там видно будет»[37]. Как всегда, и в этом случае Ленин оказался более радикальным, нежели Милютин или Осинский, который указывал на 25 лет, и даже сам Сталин, «провозившийся» с мужиком до 1929 года.

    Идеологию и политику нэпа разрабатывали не только московские теоретики и кремлевские вожди, но и вся партийная масса, болезненно реагировавшая на начавшиеся перемены. Весь 1921 год в Центре и на местах происходили острые дискуссии и столкновения по вопросам новой партийной линии. Например, брошюра «О продналоге», вместо того, чтобы укрепить у партмассы «стояние в вере», вызывала порой настоящее «смущение умов», как резюмировал свои впечатления с Юго-Востока России и Северного Кавказа донской облвоенкомиссар Батулин в письме секретарю ЦК Ярославскому в июне 1921-го. «Одни товарищи усматривают в этой брошюре чуть ли не подготовку к полной капитуляции и измену коммунизму, другие ее «приемлют» полностью и т. п.»[38]. Наблюдалось очевидное возрастное разделение. Положения Ленина находили более всего поддержку среди молодой партийной публики в земледельческих и национальных районах, а «старые» партийцы или проявляли отрицательное отношение, или выжидательно-настороженное.

    Последнее было еще хорошо. Совсем иное настроение господствовало в московской организации. Здесь о «болоте» и выжидательном настроении среди активных партийцев не было и речи. Привилегированная ранее в системе военно-коммунистического снабжения столица волновалась. На общих собраниях районных партийных организаций Москвы проявлялась оппозиционность по отношению к новому курсу. Нэповское освобождение частной торговли в марте-апреле внесло лишь временное успокоение и облегчение продовольственного кризиса. Затем ситуация в промышленных центрах при развале старой военно-коммунистической системы распределения резко ухудшилась. В порядке классового снабжения московский рабочий получал 1 фунт хлеба и 10 000 рублей в месяц. Если он работал изо всех сил, то зарабатывал еще 10 000 рублей, т. е. 3 фунта хлеба. Эти условия не могли удовлетворить столичных жителей. С мая 1921 года гордость пролетариата — металлисты с каждым днем все более враждебнее относились к новому курсу, что и продемонстрировали выборы в Московский совет. Беспартийные конференции в столице были отменены, поскольку на этих собраниях коммунистов едва ли не «стаскивали за ноги» с трибун.

    Недовольство рабочих нэпом непосредственным образом отражалось и на партии, расшатывало и раскалывало ее и без того не очень сплоченные в 1921 году ряды. Секретарь МК П. Заславский информировал в июле Молотова о том, что члены партии из среды массовиков, середняков и очень часто даже ответственных работников берут совершенно недопустимый тон по отношению к декретам нэпа. «Политика слишком круто изменена»: принцип платности, допустимости сдачи предприятий в аренду старым владельцам, крах плана создания базы для крупной промышленности (план ГОЭЛРО), создание Всероссийского комитета с представителями буржуазии (Помгол), «целая туча декретов»: Все это создает сумятицу, которую усиливает голод», — писал Заславский, — на рабочих собраниях крепнет настроение оппозиционности. Оно сходно с настроением «рабочей оппозиции», но опасней, ибо прет из низов. Здесь дипломатии нет…»[39]

    Деятельность аппарата ЦК партии в этот период была отмечена серией циркуляров за подписью секретарей ЦК, гласивших о том, что новый курс еще не усвоен партийными кадрами и основы новой экономической политики не разъяснены партийным массам. Однако на местах это проявление жизнедеятельности партийного аппарата воспринимали философски, поскольку усваивать и разъяснять пока что было нечего. Политика партии находилась в фазе становления, точнее отступления. «Разъясняли» в мае, «усваивали» в августе, а в октябре вновь состоялась кардинальная корректировка курса, еще один шаг к отступлению. И вновь в партийных организациях от столицы до глухой провинции разгорались дискуссии.

    Как явствует из письма на имя Ленина от комиссара одного из санаториев Северного Кавказа, осенью 1921 года партийцам, поправлявшим расшатанное здоровье на горных курортах, было не до своего туберкулеза. Комиссар сообщал о бурных дискуссиях среди отдыхающих, представлявших собою почти всю географию республики, и о своем весьма резком публичном разговоре с одним авторитетным партийцем со стажем с 1905 года, который заявлял, что товарищ Ленин «очень поправел», но истинные коммунисты должны проводить идею коммунизма, как они ее понимают, а «не то что нам будет писать тов. Ленин». Дескать, скоро будет партийная чистка, и всех поправевших ленинцев следует вычистить из партии и на вопрос из зала: «А Ленина тоже вычистите?» — партиец со стажем ответил: «А что же?»[40]

    Сам Ленин в этот острый период избегал говорить, собственно, о партии. Его речи насыщены размышлениями о том, что промышленность разрушена и пролетариат размыт, что задача состоит в том, чтобы восстановить экономику через «государственный капитализм», что рост капитализма приводит к росту и самосознанию пролетариата и т. п. Выслушивая подобное теоретизирование и вспоминая пережитое, рабочие на предприятиях задавали пропагандистам ленинских речей вопрос: «Зачем же вы, большевики, четыре года портили?» Им было трудно понять, что главным содержанием минувших четырех лет была борьба за власть, за передел власти в обществе между политическими силами и борьба за меру власти над обществом с самим обществом, в том числе и с рабочими.

    В первые годы нэпа в рабочей среде, уставшей от бесконечной приспособляемости большевиков, проявлялась заметная тенденция к созданию некой третьей силы: против комбюрократии, буржуазии и контрреволюции. Эта борьба протекала как в стихийных, так и в достаточно организованных формах. Так в Сибири, где еще весьма живучи были традиции партизанщины и имелась таежная привычка к прямолинейному решению проблем, ВЧК стала выявлять среди рабочих специфические тайные союзы. Весной 1921 года на Анжеро-Судженских копях чекистами была раскрыта своеобразная организация рабочих-коммунистов, чем-то напоминавшая средневековые германские тайные судилища, ставившая своей целью ни много, ни мало — физическое уничтожение ответственных работников, проявивших себя бюрократами и волокитчиками, а также тех «спецов», которые при Колчаке зарекомендовали себя явными контрреволюционерами. В центре организации находилось ядро старых партийцев: народный судья с партстажем с 1905 года, председатель комячейки рудника — в партии с 1912 года, член советского исполкома. Большая организация около 150 человек, преимущественно бывших партизан, была разбита на ячейки, которые вели учет лиц, подлежащих уничтожению во время акции, запланированной руководителями организации на 1 мая[41].

    Проведенные в Анжеро-Судженске аресты среди заговорщиков не решали проблему. В августе того же года очередной информационный документ ВЧК повторял, что наиболее острой формой партийная оппозиция нэпу отличается в Сибири, где она приняла характер «положительно опасный», возник т. н. «красный бандитизм». Теперь уже на Кузнецких рудниках была раскрыта конспиративная организация рабочих-коммунистов, поставивших себе целью истреблять ответственных работников. Где-то в Восточной Сибири также было вынесено постановление о том, что часть ответственных работников подлежит истреблению. Склонность к водворению понятий о справедливости и порядке через террор проявлялась не только в пролетарско-коммунистической среде. В Уральском регионе за этим делом были замечены и деревенские коммунисты, «не желавшие примириться с новым курсом», которые истребляли кулаков «вопреки директивам губернских органов»[42].

    Массы очень часто демонстрировали истории самые благородные и даже идеалистические устремления. Революции вовлекают их в свой водоворот в некоем братском порыве чувством единения в борьбе с общепризнанным злом и пороками, движут массами своим призывом к светлому и возвышенному над несправедливой и давно опостылевшей жизнью. Однако эти порывы, как и всякие другие, носят кратковременный характер. По пути от отрицания старого порядка к утверждению нового, к общественному творчеству, масса по своей природе в состоянии исторгнуть из себя только два крайних типа общественного устройства: либо анархическую охлократию, либо авторитарную диктатуру. Точнее, масса всегда обреченно идет через непосредственную анархическую форму к авторитаризму, поскольку анархизма как формы не существует, так как он сам по себе есть последовательное отрицание всякой формы. Как конечная станция необузданного движения масс остается авторитаризм в своих разнообразных конкретно-исторических проявлениях — вождь, батька, народный монарх, диктатор. После кратковременного периода анархической неопределенности, когда большевики делали ставку на охлократию в политической борьбе и разрушении старого порядка, в Советской республике стала активно формироваться авторитарная власть новой бюрократии во главе с признанным вождем. Состоялся закономерный переход большевизма от анархо-охлократической формы в бюрократическую. Эту закономерность, присущую русской революции, как всякому движению огромных масс крестьянства и пролетариата, сумели разглядеть за внешними формами большевистской диктатуры ее наиболее вдумчивые и проницательные современники. Философ Л. Карсавин писал в 1922 году, в год своей высылки за пределы родины, что не народ навязывает свою волю большевикам и не большевики навязывают ему свою волю. Но народная воля индивидуализируется и в большевиках, в них осуществляются некоторые особенно существенные ее мотивы: жажда социального переустройства и даже социальной правды, инстинкты государственности и великодержавия. Еще более глобальное отражение эта проблема нашла в творчестве испанского философа Ортеги-и-Гассета, который в книге «Восстание масс» подчеркнул, что, несмотря на всю внешнюю недемократичность и деспотизм, политические режимы, подобные русскому большевизму и германскому нацизму, являются ничем иным как политическим диктатом масс[43].

    Однако генетическое родство народных масс с авторитаризмом и диктатурой не означает, что порожденная массой власть в конкретных условиях полностью следует в русле ее интересов. Возникшее явление, согласно универсальному закону отчуждения явлений, вступает в противоречие с породившей его субстанцией. Авторитарная власть, вступая в фазу самоопределения и отчуждения, неизбежно должна вступить и в противоречие со своей социальной первоосновой. Делает это она очень бесцеремонно и грубо, ровно настолько, насколько груба и примитивна породившая ее субстанция, — и тогда вновь начинается брожение. Природные вожаки вновь зовут массу в бой, к новым социальным подвигам. Революционная масса России отвергла власть буржуазии и помещиков в ходе гражданской войны, но, обнаружив свои противоречия с новой бюрократией, приступила к поискам некоего «третьего пути» — не капитал, не бюрократия, а нечто иное. Эти поиски «третьего пути», «третьей силы» красной нитью проходят через крестьянскую и пролетарскую историю периода военного коммунизма и нэпа в самых разнообразных вариантах. Как правило, результаты этих поисков оказывались эфемерными. С одной стороны, всякого рода «демократические контрреволюции» поглощались контрреволюцией настоящей, реставрационного толка, а отзвуки махновской и прочих вольниц рассеивались за кордоном. С другой стороны, соответствующие оппозиционные течения в большевизме либо сводились к безрезультатному критиканству и бесплодному воспроизводству охлократических идей, уже отторгнутых действительным течением вещей, либо сами скатывались на путь того же бюрократизма, да еще усугубленного малокультурностью и неискушенностью вожаков оппозиции. Об этом свидетельствовал скандальный опыт пребывания у власти представителей течений «демократического централизма» и «рабочей оппозиции» в Туле и в Самаре в 1920–1921 годах.

    Кризис в партии, кризис в обществе, отчетливо выразившиеся в событиях начала 1921 года, вопреки всем запретительным резолюциям всколыхнули множество активных коммунистов из низовых структур партии. После X съезда в различных районах страны отмечалось появление разрозненных, немногочисленных по составу, зачастую конспиративных групп, которые в форме листовок, устной агитации смело и резко выступали с критикой военно-коммунистического курса партии и его наследия, либо, наоборот, выражали неприятие новой экономической политики. Наиболее заметным стало выступление Г. Мясникова, члена партии с 1906 года, занимавшего ранее ответственные посты в партийном и советском аппарате Пермской губернии. В мае 1921 года Мясников направил в ЦК докладную записку, в которой подчеркивал усиливающийся разрыв между партией и рабочим классом. С целью борьбы с бюрократизмом и повышения авторитета компартии среди рабочих и крестьян он считал необходимым «после того, как мы подавили сопротивление эксплуататоров и конституировались как единственная власть в стране, мы должны… отменить смертную казнь, провозгласить свободу слова, которую в мире не видел еще никто от монархистов до анархистов включительно. Этой мерой мы закрепили бы за нами влияние в массах города и деревни, а равно и во всемирном масштабе»[44].

    Благодаря прошлым заслугам и положению Мясникова его настойчивые попытки достучаться до ЦК не утонули в архивной пыли, а неожиданно получили громкий резонанс. 23 июля Оргбюро поручило специально созданной комиссии разобраться с делом Мясникова. Предложения, выдвинутые им, были столь принципиальны и столь не ясны относительно возможных последствий в обстановке выработки нового партийного курса, что комиссия не рискнула взять на себя ответственность самостоятельного ответа. 1 августа Бухарин передал документы Мясникова Ленину, и тот счел нужным составить подробный ответ, в котором громко прозвучала фраза, ставшая крылатой: «Мы самоубийством кончать не желаем и потому этого не сделаем». Ленин согласился с утверждением о необходимости «гражданского мира», но категорически отверг главный тезис Мясникова о свободе печати, ибо свобода печати влечет свободу политической организации, а дать такое оружие буржуазии — «значит облегчать дело врагу, помогать классовому врагу»[45].

    Широко распубликованный ответ Ленина был предназначен не только для Мясникова. В первый год новой экономической политики, когда происходило ее противоречивое становление, многие основания нового курса большевиков еще были совершенно неясны для самой партии и тем более туманны для окружающего мира. Наряду с известными «сменовеховскими» иллюзиями за рубежом, в самой партийно-государственной структуре нередко звучали предложения решиться вслед за хозяйственной и на политическую либерализацию системы.

    Весной и летом 1921 года ЦК партии был завален обращениями от коммунистов и других деятелей социалистического толка призывающими дать обществу те или иные политические свободы. Например, уже 11 апреля 1921 года подобное письмо о расширении легальных условий деятельности меньшевиков и эсеров было направлено в партийные инстанции известным «децистом» И. Вардиным (Мгеладзе)[46]. И гораздо позже, в январе и марте 1922 года, Ленин был вынужден растрачивать свое быстро тающее здоровье на воспитательные мероприятия в отношении Чичерина и Радека, которые предложили: первый — изменить параграфы Конституции в пользу политической оппозиции, а второй — разрешить меньшевикам издавать свою газету.

    Ответ Ленина Мясникову был принципиален в смысле определения партийно-государственной стратегии и прямо или косвенно обращен ко всем заинтересованным политическим силам. Однако, что касается самого Мясникова, то мнение даже такого партийного авторитета, как Ленин, не смогло поколебать его устремлений. Вообще же, по воспоминаниям знавших его партийцев, Ленин был единственным кого он уважал среди коммунистической верхушки, себя он считал вторым после него человеком в партии. Безусловно, амбициозности Мясникову было не занимать, он отличался той маргинальной психопатичностью, благодаря которой и возникают на политической сцене отдельные лидеры. Из тех же воспоминаний известно, что его отличительной чертой была настойчивость и, будучи уверенным в своей правоте, он всегда «бил напролом», независимо от возможных результатов. Мясников был хорошо политически развит, обладал ораторскими способностями, умел своим гортанным голосом произносить речи с большим подъемом и увлекать аудиторию. Не мудрено, что особенной популярностью он пользовался у молодежи Перми и Мотовилихи, выглядел в их глазах «маленьким божком». В Пермском губкоме комсомола большинство состояло из сторонников Мясникова. Взгляды Мясникова, сложившиеся к 1921 году, базировались на критике бюрократизма, закостенелости партийно-государственного аппарата и отстранении рабоче-крестьянской массы от участия в управлении обществом как главных источников экономического и социального кризиса в Советской России.

    В первую очередь, полагал Мясников, необходимо организовать «наилучшим образом» ячейки государственной власти путем восстановления утраченной роли пролетариата в организации производства и распределения. Такими ячейками он представлял Советы рабочих депутатов, которые потеряли первоначальное значение выразителей интересов рабочего класса и из производственной, руководящей организации превратились в территориальную. По мысли Мясникова, Советы рабочих депутатов, кроме чисто производственных задач — составление программ и руководство по их выполнению, могли бы взять на себя заботу о снабжении трудящихся, разгрузив и разбюрократизировав снабженческие организации. «Советы управляют, (профессиональные) союзы контролируют: вот сущность взаимоотношений между завкомом и советом, между ВЦСПС и ВСНХ, между ВЦСПС, и ВЦИК, и Совнаркомом»[47].

    Для управления мелкокрестьянским сельскохозяйственным производством и жизнью деревни Мясников отстаивал необходимость крестьянской самоорганизации. В артели, коммуны и прочие коллективы большинство крестьян не идет, указывал он. Да это и есть «надевание хомута с хвоста». То, что должно явиться результатом развития производительных сил, хотят сделать предпосылкой». Формой организации деревни должен быть союз, к которому существует стихийное влечение крестьянства. В своих идеях крестьянского союза Мясников почти полностью отразил преследуемые большевистской властью требования деревенских вожаков по участию крестьян в экономической политике Советской власти. В задачу крестьянского союза должны были входить интенсификация сельского хозяйства, контроль за выполнением повинностей и налогов, участие в выработке цен на хлеб и изделия промышленности и т. п.[48]

    Первостепенное значение Мясников придавал борьбе с бюрократизмом и критике нового общественного неравенства, складывающегося в условиях большевистской власти. Выступления Мясникова имели сильный налет махаевщины — враждебности к интеллигенции, которая, по мысли «чистых» идеологов пролетариата, при новом строе превращается в очередных эксплуататоров рабочего класса. Для рабочего класса — убеждение, а для интеллигенции одно лекарство — мордобитие, — провозглашал Мясников[49].

    Понятная каждому рабочему критика экономической политики государства, агитация против забюрократившейся привилегированной советско-партийной верхушки создали Мясникову в Перми репутацию непримиримого борца за интересы рабочего класса и обеспечили поддержку и сочувствие как большинства беспартийных рабочих, так и членов партийной организации Мотовилихи.

    В 1921–1922 годах сохранялась послевоенная разруха, свирепствовал голод. Настроение мотовилихинских рабочих было весьма беспокойным, они очень болезненно реагировали на все трудности, что, как обычно, выливалось в возмущение против непосредственного руководства, олицетворявшего в глазах рабочего пороки и бессилие власти. В подобной ситуации стоило любому записному оратору сказать что-нибудь против ответственного работника, за ним немедленно шел пролетариат. Социальную базу мясниковщины составляли практически все рабочие Мотовилихи, в том числе коммунисты и даже левые эсеры. Объявляя себя представителем «чистой» пролетарской демократии, Мясников занимал совершенно непримиримую позицию в отношении других социалистических партий: победа в гражданской войне была одержана благодаря тому, что большевики дрались как с белогвардейской контрреволюцией, так и с меньшевиками и эсерами. Следовательно, не единый фронт с II и II1/2 Интернационалами, а война с ними — вот лозунг, под которым будет происходить социальная революция во всем мире, провозглашали сторонники Мясникова[50].

    В марте 1922 года Мясников был исключен из РКП(б) и арестован за разложение партийных рядов. После 12-дневной голодовки он был выпущен на поруки, но деятельность свою не прекратил. Из выразивших ему сочувствие рабочих-коммунистов Перми и Мотовилихи Мясников создал небольшую тайную организацию под названием «Рабочая группа». Группа продолжала придерживаться осуждения тактики Коминтерна, в частности тактики единого фронта, тяготея к анархо-синдикалистскому уклону типа оппозиции Унитарной конфедерации труда во Франции или Коммунистической рабочей партии Германии. В одном из своих воззваний «К пролетарской части РКП(б)» группа указывала на опасность, угрожающую завоеваниям Октябрьской революции 1917 года в результате политики «господствующей в РКП(б) группы», приведшей к «абсолютному бесправию рабочего класса». «Рабочий класс России, и в первую голову его коммунистическая часть, должна найти в себе силы отстоять свою партию от этой зарвавшейся кучки интеллигентов»[51], — призывали мясниковцы.

    «Рабочая группа» выступала против нэпа, расшифровывая его аббревиатуру как «новая эксплуатация пролетариата». Чтобы не дать окончательно себя закабалить, пролетариат, по мнению группы, должен организоваться в «государственный класс», принимающий участие в управлении обществом.

    Насыщенное образцами красноречия митинговых заправил фабрично-заводского масштаба нелегальное литературное творчество «Рабочей группы» стержнем пронизывало высокомерие и недоверие к интеллигентным верхам партии и «интеллигентщине» вообще. Отсюда неприкрытая вражда мясниковцев к другой нелегальной партийной группе под названием «Рабочая правда», которая образовалась из небольшого числа коммунистов-интеллигентов и, по отзывам ГПУ, явно тяготела к меньшевизму. «Рабочая правда» на деле никакой массовой деятельности среди рабочих, будучи от них совершенно оторвана, не вела, ограничиваясь вербовкой сторонников среди учащейся молодежи, связанной с РКП(б).

    Рабочеправдинцы полагали, что большое прогрессивное значение Октябрьской революции заключалось в том, что в результате ее «перед Россией открылись широкие перспективы быстрого превращения в страну передового капитализма». Политическую близость группы к меньшевизму характеризовало ее обращение к международному пролетариату и, в частности, революционным организациям II Интернационала, которые «Рабочая правда» считала наиболее близкими себе. Характерным для группы было и то, что некоторые ее члены, являясь по своим убеждениям последовательными меньшевиками, в то же время считали необходимым оставаться в рядах РКП(б).

    Образования, подобные «Рабочей группе» и «Рабочей правде», были обязаны своим возникновением существованию объективных противоречий внутри партии, постоянно воспроизводивших проблему «верхов и низов», и кроме того относительной воздержанности органов ГПУ, еще не нацеленных в то время на хирургическое удаление всех шероховатостей с облика партии. Загнанные в подполье группировки, которые в лучшие свои дни насчитывали не более 50 человек, лишались какого-либо заметного влияния на партийные дела и даже в малой степени не являлись серьезными участниками борьбы за передел партийно-государственной власти.

    Большевистская идеология нэпа, которая от начала нового курса и вплоть до его окончательного свертывания в 1929 году находилась в состоянии непрерывного становления, в первое время особенно переживала серьезные трудности и противоречия. Теоретики партии должны были прежде всего сами уяснить себе и четко сформулировать партийной массе ответы на одолевавшие ее вопросы: зачем нужна новая экономическая политика? Каковы ее допустимые границы? Каково место партии и отдельного коммуниста в системе нэпа?

    Не сразу, а постепенно, по мере втягивания в новые условия в партийной доктрине укреплялось понятие о том, что нэп — это, безусловно, временное отступление от генеральной линии партии, вынужденное неподготовленностью общества к переходу на коммунистические отношения. В принципе, оно не должно влиять ни на организационные основы партии, ни на ее этические критерии, ни на ее идеологию в целом. Партийные ряды должны быть очищены от чуждого элемента и еще более сплочены перед лицом ожившей и торжествующей буржуазной стихии.

    11 сентября 1921 года ЦК РКП(б) разослал циркулярное письмо всем губкомам, в котором говорилось, что декреты об аренде госпредприятий, организации артелей и прочие постановления Советской власти о различных формах частного и коллективного предпринимательства вызывают на местах сомнения и недоразумения, и прежде всего по поводу отношения и места коммунистов в системе частного предпринимательства. До ЦК доходили сведения о том, что некоторые парткомы настойчиво рекомендовали членам своей организации брать в аренду предприятия, участвовать в артелях. Циркуляр гласил, что руководствоваться нужно следующим: «Во всех частно-хозяйственных организациях, безразлично, единоличных или коллективных, применяющих наемную силу, участие коммуниста в качестве владельца предприятия или арендатора, безусловно, недопустимо». Также категорически воспрещалось коммунистам участвовать в каких бы то ни было частных торговых организациях, «безразлично, применяется ли в этих предприятиях наемная рабочая сила или нет». Допускалось лишь участие в некоторых предприятиях коллективного характера (артелях) и при том условии, что они не применяют наемной рабочей силы и не преследуют «специальных целей обогащения»[52].

    Что последнее означало, не вполне ясно и сейчас, поскольку трудно представить какую-либо хозяйственную организацию, следующую куда-либо мимо «целей обогащения» и равнодушную к прибыли. Но таковы были противоречия, характерные для большевизма, угодившего в условия своей новой политики. Более того, эти противоречия все более усугублялись, проводить политику и одновременно стоять вне ее сферы оказалось задачей не из легких. Возможно, это было под силу только искушенным в диалектике столичным теоретикам. На местах же, в провинции, происходило большое смущение умов. Так секретарь бугурусланского укома РКП(б) писал в Самарский губком о том, что, мол, хороша брошюра Ленина «О продналоге» и статья Бухарина в «Правде», но все же это теория, а партийная масса нуждается в конкретных практических указаниях, как теорию воплощать в жизнь. До циркуляра от 11 сентября в Бугуруслане существовало течение, ратовавшее за то, что коммунист может быть арендатором предприятия, дескать, если он хороший хозяйственник, то может восстановить предприятие и принести государству пользу[53].

    Но указания ЦК не положили конца бесконечным сомнениям, сопровождавшим парторганизации на каждом шагу новой политики. Например, в начале 1923 года в некоторых уездах Тамбовской губернии, как следует из письма секретаря губкома, оживленно дебатировался вопрос, может ли коммунист покупать имущество налогонеплательщиков, продаваемое с торгов. «Лебедянский уком высказывается против этого. Мы решили иначе», — писал секретарь[54].

    Очередное сильное смятение в умиротворенные было цековскими разъяснениями умы партийцев внесла очередная ленинская корректировка хозяйственной политики в октябре 1921 года, выразившаяся в крылатом призыве к коммунистам: «Учиться торговать». Как торговать? Где торговать? Какое отношение к этому имеют госпредприятия? Ведь сам лозунг был вызван провалом политики государственного товарообмена с крестьянством, в ходе которого ясно обнаружилась немочь государственных структур в торговой конкуренции с частником. Тем более, что в это время главный специалист в правительстве по товарообмену, член коллегии Наркомпрода М. И. Фрумкин, на памяти которого с 1918 года это был уже четвертый провал попыток наладить государственный товарообмен с деревней, вынес окончательный приговор, что государству нет места в вольной торговле. Негибкий государственный аппарат не способен и не приспособлен к свободной торговле, на этом поле государство всегда будет бито. У него есть свое, только ему присущее орудие — государственная монополия. Его усилия должны быть направлены не в сторону торговли, а в сторону государственных заготовок путем обложения и частичной монополии[55].

    Однако, несмотря на противоречивость руководящих установок, по ходу жизни партийная масса, во всяком случае в некоторой своей части, привыкала или «припадала» к нэпу, как было сказано в одной из цековских сводок по материалам с мест за конец 1922 — начало 1923 года. Секретарь донецкого губкома сетовал на то, что «наши коммунисты в деревне не могут по-коммунистически жить». Индивидуальное хозяйство заедает их не меньше, если не больше, чем рядового крестьянина. «Причин здесь много, а главное — «мужичок» оказался крепче нашего коммуниста, рожденного в вихре революции, не он, а его «перерабатывают» и через короткий промежуток времени «обросший» коммунист отличается от середняка, а иногда и кулачка только партбилетом в кармане[56].

    Еще более интенсивная «переработка» членов партии происходила в городских условиях. Повсеместно конфиденциальные партийные материалы пестрели сообщениями о разложении партийных рядов при неизбежном соприкосновении коммунистов на ответработе с нэпманской буржуазией, их связях с дельцами, дамами легкого поведения и т. п. публикой. Особенно подобное «припадение» к нэпу — тяга к роскоши, выездам, лакеям, бриллиантам, — получило распространение среди хозяйственных руководителей. Отсюда неизбежно следовало перенесение на предприятия приемов буржуазного хозяина, вплоть до обмана рабочих при подписании договоров, игнорирование профсоюзов и т. п.

    Наряду с хозяйственниками особенное влияние разлагающей среды сказывалось на работниках милиции, чье пьянство и взяточничество стали притчей во языцех. О внесении во внутрипартийную жизнь характерных нравов свидетельствовали такие факты, как решение одного из уездных комитетов на Урале признать банкеты в честь ответственных советских руководителей средством сближения партии с беспартийными[57].

    Отступление закончено: укрепление политической монополии РКП(б)

    Весь 1921 год ленинское руководство провело в поэтапном отступлении с рубежей военного коммунизма и в концентрации немногочисленных организованных сил. Все это происходило в обстановке томительного ожидания какой-нибудь определенности. К началу 1922 года процесс развала партийно-государственных структур на местах миновал критический рубеж — в провинции стабилизировался голод. Очень важное моральное значение в изживании неопределенности и уныния имело сделанное советскому правительству в январе предложение Антанты принять участие в международной конференции в Генуе. Державы пожелали познакомиться с нэповскими большевиками. В Кремле торжествовали, еще недавно в Европе со страхом относились к самому мелкому большевику, подозревая, что тот излучает незримые волны, способные нарушить равновесие буржуазного мира.

    Подобный оборот событий укрепил общую заинтересованность в стране в ускорении основных принципов нэпа. После признания необходимости торговых отношений, взоры обратились на очередную твердыню коммунистической экономики — монополию внешней торговли. Внутри правительства шли ожесточенные дискуссии. Торговый представитель РСФСР в Германии Б. С. Стомоняков писал Ленину в феврале, что в капиталистическом мире «ожидают» конца нашего отступления, чтобы всерьез и надолго определить масштаб и методы своей работы в России, и твердые позиции являются крайней политической и экономической необходимостью[58]. Поэтому лейтмотивом проходившего 27 марта — 2 апреля XI съезда РКП(б) стал лозунг, озвученный Лениным и другими делегатами съезда на все лады: «Отступление закончено!»

    Через неделю после партсъезда, 10 апреля, открылась Генуэзская конференция, которая получилась заметной победой большевиков. Они впервые вошли равноправными представителями на международную встречу, вошли как сила, с которой считаются и которую признают. Здесь еще был и элемент сенсации. Большевики явились на конференцию не в своем газетно-стереотипном образе пугала в кожаной тужурке, а в безукоризненных фраках, без наганов, без бомб. Никого не «экспроприировали» и не посадили с собой за стол ресторанного пролетария, а дали ему щедрые чаевые и даже соблюли требования этикета. Все это произвело чрезвычайно благоприятное впечатление, т. к. оказалось, что с большевиками можно разговаривать.

    Результаты Генуэзской конференции произвели весьма ободряющее впечатление и в РСФСР. Растерянность и уныние 1921 года сменились в 22-м активной внутриполитической деятельностью по закреплению основ новой политики.

    Сущность и главное противоречие большевистского нэпа, можно сказать, лежат на поверхности. Их уяснение заключается в буквальном понимании названия этого периода, а именно: новая, экономическая, политика. Раскрепощение, либерализация общественных отношений от военно-коммунистического централизма затронула лишь их экономическую сторону и только в малой степени повлияла на социально-политическую организацию, сложившуюся в годы военного коммунизма. Напротив, как только наметились признаки стабилизации политической ситуации после кризиса 1921 года, ленинское руководство постаралось максимально компенсировать сделанные уступки в экономике последовательными шагами по дальнейшей централизации политической жизни, укреплением системы монопартийности и моноидеологии, совершенствованием системы политического сыска и репрессий. Экономический либерализм и политический монополизм — это и есть классическая схема выхода власти из кризиса, оставленная истории большевистским нэпом, которую невозможно принципиально изменить, не изменяя самой власти. Партийные дискуссии, которыми были отмечены 20-е годы, несмотря на свою ожесточенность, не затронули глубоко и не ослабили развивающуюся политическую систему, которая приобрела еще более упорядоченные авторитарные формы по сравнению с периодом военного коммунизма. Да и, по сути раскол, партийные дискуссии и борьба группировок явились в этот период закономерным этапом на пути политической централизации. Еще в годы военного коммунизма партийная олигархия постоянно балансировала на грани окончательного раскола, от которого ее до поры удерживал авторитет и политическое мастерство Ленина, а также условия военного времени. Борьба группировок в 20-е годы явилась выражением последовательного стремления системы власти к своему логическому завершению: к усилению авторитаризма и установлению единоличной диктатуры — к Сталину.

    Снимая жесткий прессинг с экономических отношений, допуская развитие рынка и соответствующих ему социальных элементов, большевистское руководство ясно представляло себе и политические проблемы, которые неизбежно возникнут с возрождением самостоятельного зажиточного крестьянства, с легальным появлением частного торговца, промышленного предпринимателя. Однако если с последними особых церемоний никогда и не предполагалось, то вопрос о гибкой линии в отношении крестьянства всегда был на особом контроле у большевиков. Кремлевское руководство пошло на нэп под мощным военно-политическим и экономическим давлением крестьянства и до известного времени не могло не считаться с его стихийной силой и поэтому было вынуждено проводить политику лавирования. ЦК большевиков нащупывал свою линию поведения между необходимостью развития сельского хозяйства и сохранением своей партийной социальной базы в деревне. Здесь он был вынужден не только преследовать и разоблачать заговоры рьяных поборников военного коммунизма, но и периодически отводил от себя соблазн сорваться в задабривание мелкой сельской буржуазии. Известны такие проекты, поступавшие от видных представителей течения демократического централизма. В декабре 1921 года Т. В. Сапронов приватно рекомендовал Ленину затеять своего рода игру для отвода глаз, посадив во ВЦИК десятка три «бородатых мужичков», а также по паре-тройке «бородачей» в губисполкомы[59]. 28 декабря того же года пленум ЦК отклонил проект о создании крестьянского союза, внесенный другим столпом децизма — Н. Осинским.

    Единоличная деревня начала расти экономически в условиях нэпа, в связи с этим представлялся неизбежным и ее политический рост, что отчетливо обнаружилось уже на старте третьего года новой экономической политики, когда российская деревня в основном оправилась от голодной катастрофы 1921–22 годов.

    Партийные информаторы, чутко реагировавшие на изменение политической конъюнктуры в крестьянской среде, в начале 1922 года начали отмечать, что в деревне заметно выдвинулся новый тип крестьянина — хозяйственника-предпринимателя, вступившего в борьбу с беднейшей частью крестьянства[60]. А через год они уже уверенно заговорили о проявлении политического настроения зажиточного, самостоятельного крестьянства как об общем, повсеместном факте. Так в Тюменской губернии был отмечен «процесс восстановления прежнего кулака и даже создание нового «советского»», развивались арендные сделки и наем рабочей силы[61]. В Кременчугском уезде Полтавской губернии на одной из беспартийных конференций «кулаки выступали с требованием предоставления им активного и пассивного избирательного права», мотивируя тем, что они являются такими же исправными гражданами, как и прочие[62].

    В условиях ограничения политических прав, деятельность активного крестьянского элемента развивалась в русле небезуспешных попыток поставить под контроль доступные им советские хозяйственные и в первую очередь кооперативные организации. Она направлялась также в сторону нелегальщины, и особенно настойчивые попытки воссоздания конспиративных организаций были заметны в менее пострадавшей от социальной чистки зажиточной Сибири. В письме секретаря Сибирского бюро ЦК РКП(б) от 6 декабря 1922 года сообщалось, что ГПУ была раскрыта и ликвидирована организация, раскинувшая свою сеть по всей Сибири. В организации состояло большое количество крестьян — нечто вроде «крестьянской радикальной демократической партии», действующей против советской власти[63]. Иногда эта деятельность выражалась в случаях прямого террора против коммунистов. В Канском уезде Енисейской губернии в ноябре 1922 года были отмечены два убийства ответственных работников-коммунистов[64].

    С началом нового продовольственного года, когда в связи с неплохим урожаем и экономическим оживлением деревни замаячила опасность политической активизации крестьянина, в ЦК большевиков забегали с директивами о правильном конструировании партийной политики на селе. Аппарат стал сдувать пыль со старых циркуляров периода военного коммунизма. Основной линией была признана организация и поддержка пролетарских и полупролетарских элементов, которые, по идее, должны были явиться опорой партии для воздействия на середняка и в борьбе против нарастающего влияния кулачества.

    Переход к нэпу и голод 1921–1922 года нанесли страшный удар по партийной структуре на селе. Если на сентябрь 1920 года по учтенным 15 губерниям числилось 88 705 коммунистов в деревенских организациях, то по данным переписи 1922 года — всего 24 343 человека, причем из них только 11 116 собственно крестьян[65]. Катастрофическое сокращение и распад ячеек привели к организационному перерождению партструктуры на селе. Не стало деревенских ячеек и волкомов, партия существовала в виде волячеек, номинально объединявших всех разрозненных на десятки верст коммунистов волости.

    Секретная телеграмма ЦК от 14 сентября 1922 года всем губкомам и обкомам отмечала по поводу кампании перевыборов в деревенские советы, что «последнее время при отсутствии достаточного сопротивления партии происходит укрепление в деревенских соворганах кулацких элементов». Однако в связи с этим ЦК мог только указать на необходимость обратить внимание на подбор кандидатов из коммунистов на должность председателей волисполкомов. Ниже партийное влияние не простиралось, там хлопотал оживающий мужичок.

    В подобных условиях весьма ограниченных возможностей чисто политического влияния на население возрастала нагрузка на репрессивный чекистский аппарат. Провозглашенное отступление большевиков от форсированного строительства социализма, их лавирование между социальными группами и классами сопровождалось негласной концентрацией сил, совершенствованием и укреплением охранительных и карательных органов как государственных, так и партийных. Вынужденный переход к новой экономической политике происходил в условиях заметной активизации сил оппозиционных военно-коммунистическому режиму и большевистской власти вообще, поэтому едва успел завершиться исторический X съезд РКП(б), как Оргбюро ЦК на заседании 17 марта вынесло постановление об укреплении органов ЧК. Усиление карательных учреждений было признано как «наиболее спешная задача». Специальными секретными циркулярами от 4 и 22 апреля 1921 года ЦК партии предписал всем губернским и областным комитетам партии вернуть для работы в органах ЧК бывших и не скомпрометированных ранее чекистов[66], а также выделить для войск ВЧК и частей железнодорожной и водной милиции достаточное количество партийных работников. Примечательно, что при этом особо подчеркивалось, что в эти части не следует привлекать демобилизованных красноармейцев, и следует всячески заботиться об улучшении качественного состава политработников[67].

    Численность центрального аппарата ВЧК с января по сентябрь 1921 года выросла в 1,6 раза — с 1648 до 2645 человек, а на 1 января 22-го насчитывалось уже 2735 сотрудников. В 1922 году общий штат ГПУ составлял 119 тысяч человек, включая 30 тысяч осведомителей[68].

    Наряду с этим ЦК партии и местные комитеты уделяли много внимания реорганизации появившихся во время гражданской войны иррегулярных коммунистических отрядов особого назначения. В эти отряды, предназначенные для выполнения охранных и карательных функций, согласно положению, утвержденному Оргбюро ЦК 24 марта 1921 года, зачислялись все члены РКП(б) и РКСМ обоего пола от 17 до 60 лет (женщины для нестроевой службы). Через несколько месяцев решением того же Оргбюро от 10 августа отряды особого назначения были преобразованы в части особого назначения, усовершенствовалась система их управления.

    По мере дальнейшего отступления партии по пути либерализации социально-экономических отношений и развития нэпа, секретные службы приобретали все больший удельный вес в системе партийного контроля над обществом. Круг обязанностей органов ВЧК-ГПУ существенно расширился, по инициативе Ленина они стали универсальным источником государственной информации по всем важнейшим сторонам общественной жизнедеятельности, а также приобрели даже некоторые экономические функции. В сентябре 1921 года в составе каждой ЧК был образован экономический отдел, перед которым поставили задачу выработать и внедрить новые методы «борьбы с капиталом и его представителями в области экономической жизни». В циркулярном письме президиума коллегии ВЧК по вопросам деятельности в условиях новой экономической политики всем губчека наряду с предупреждением «против излишних увлечений наших товарищей борьбой с буржуазией как с классом» в девяти развернутых пунктах описывались их новые, весьма обширные обязанности. В том числе: помощь государству в сборе продналога, хранение и правильное расходование товарного фонда, помощь государственным предприятиям в борьбе с конкуренцией частного капитала, контроль за порядком сдачи в аренду предприятий, за правильным снабжением сырьем мелкой, средней и кустарной промышленности, слежка за внешнеторговыми операциями, не говоря уже о традиционной борьбе с хищениями, «царящей» бесхозяйственностью, безалаберностью и бюрократизмом. Особо обширные задачи утверждались в области сельского хозяйства: выявление всего того, что может способствовать или препятствовать сельскохозяйственным кампаниям.

    Семена, удобрения, сроки, хранение, качество, раздача — «все это должно быть объектом внимания ЧК», подчеркивалось в циркуляре[69].

    Аналогичные задачи ставились и перед аппаратом революционных трибуналов. В секретном циркуляре от 4 марта 1922 года ударной задачей признавалась строгая кара уличенных в экономическом шпионаже в пользу заграничного капитала и в услугах госслужащих частному капиталу в ущерб государственным интересам, замеченных в злоупотреблениях, халатности, растратах. Поскольку «букет» подобных явлений был огромен, вводилась упрощенная процедура: ревизионные доклады Рабкрина могли признаваться в качестве следственных актов[70].

    Бедственное положение Советской России, выразившееся в кризисе начала 1921 года и многократно усилившееся летом, после окончательного выяснения беспрецедентных масштабов голода, поразившего десятки губерний страны, погрузило кремлевское руководство в томительное и тревожное ожидание реакции населения на этот финал политики военного коммунизма. Ожидание социального взрыва среди масс, обреченных на голодную смерть, заставило большевиков всерьез обеспокоиться самочувствием остатков оппозиционных политических партий, еще сохранившихся на советской территории и за рубежом. ЦК большевиков были известны конфиденциальные документы меньшевистского и эсеровского комитетов, в которых не исключалась возможность заставить большевиков вослед экономической либерализации начать отступление и на политическом фронте, признать банкротство своей политики и принудить отказаться от системы партийной диктатуры. В воззвании Петроградского комитета РСДРП по поводу голода говорилось, что усилия советского правительства не могут принести больших результатов. Необходима широкая общественная поддержка, для чего нужно бороться за свободные комитеты помощи, свободу слова, собраний, освобождения политзаключенных и т. п.[71] ВЧК информировала Кремль о том, что 9 сентября совещание меньшевиков постановило войти в правительственную комиссию помощи голодающим и «работать не за страх, а за совесть» под своим меньшевистским именем, чтобы вновь приобрести влияние в массах[72].

    В свою очередь ЦК РКСМ в начале 1922 года отмечал оживление деятельности некоммунистических организаций среди юношества. В частности, ЦК меньшевиков в одном из циркуляров рекомендовал своим организациям усилить работу с молодежью, которая «анархична» и «революционна» по своей природе[73].

    В июне 1921 года руководство ВЧК, выполняя поручение Ленина, представило на его рассмотрение крупномасштабный план ликвидации политической оппозиции в лице партий и движений. Предлагалось продолжить систематическую практику по разрушению аппарата партий, а также осуществить массовые операции против них в государственном масштабе. Осенью 1921 года партаппарат стал постепенно выходить из шокового состояния, в которое был ввергнут сменой курса, а более — разразившейся голодной катастрофой. Растерянности и неуверенности ЦК предпочла кампанию новых репрессий по отношению к обнадежившимся и оживившимся политическим оппонентам большевизма. Сентябрь 1921-го ознаменовался началом повсеместных преследований анархистов. Как говорилось в воззвании анархистов, нелегально переданном на волю из Бутырской тюрьмы и опубликованном в шведской печати, «преследование революционных элементов в России нисколько не уменьшилось в связи с переменой экономической политики большевиков. Наоборот, оно стало более интенсивным, более постоянным». ЧК не знает ни законов, ни ответственности, происходит заполнение советских тюрем инакомыслящими и т. п.[74]

    Однако Политбюро ЦК, будучи стесненным необходимостью искать международной помощи в борьбе с голодом, в конце 1921 — начале 1922 года было вынуждено, с одной стороны, проявлять сдержанность и избегать огласки фактов преследований своих политических оппонентов, а с другой стороны, вести самую «беспощадную борьбу» с ними, как формулировал сам Ленин, придерживаться самого «максимального недоверия» к ним «как к опаснейшим фактическим пособникам белогвардейщины»[75].

    2 февраля 1922 года Политбюро предписало ГПУ продолжать содержать в заключении меньшевиков, эсеров и анархистов, а также принять скорейшие меры к переводу в специально приспособленные места заключения в провинции наиболее активных и крупных представителей антисоветских партий, приняв также меры к тому, «чтобы как этот перевод, так и условия заключения, не вызывали новых осложнений в местах заключения»[76].

    В большевистском Политбюро можно было обнаружить довольно широкий спектр мнений по поводу дальнейшей судьбы потерпевших политическое фиаско руководителей и рядовых членов бывших социалистических партий. Несомненно, что, например, точка зрения Каменева в этом случае заметно отличалась бы от позиции Троцкого, а у последнего — от Сталина. Однако определяющим в политике последовательной травли бывших союзников в борьбе с царизмом и контрреволюцией являлось безусловно мнение Ленина. В политической биографии Ленина до семнадцатого года заметно, что он гораздо больше уделял сил и времени на борьбу со своими социалистическими и либеральными союзниками-конкурентами, нежели против самого самодержавия. Эту особенность своего политического менталитета Ленин сохранил и после революции. И. Белостоцкий, один из ленинских слушателей в Лонжюмо, в воспоминаниях привел интересный эпизод, когда Ленин устроил в школе дискуссию, доказывая, что в революции меньшевики не могут быть союзниками, что они будут только мешать руководить движением. Дискуссия была столь горяча, что рассерженный Белостоцкий вышел из помещения и уселся на лавочке под каштанами. После занятий к нему подкатил на велосипеде Ленин и примирительно пошутил. Белостоцкий посетовал: «Уж очень Вы, Владимир Ильич, свирепо относитесь к меньшевикам». Тогда Ленин наклонился к нему, сидящему на лавочке, и сказал: «Если Вы схватили меньшевика за горло, так душите». — «А дальше что?» — Ленин наклонился еще ниже и ответил: «А дальше послушайте, если дышит, душите, пока не перестанет дышать». Сказавши это, он сел на велосипед и уехал[77].

    В плане окончательной дискредитации в глазах широких масс и последовательного «удушения» своих социалистических соперников ленинское Политбюро дало указание ГПУ подготовить и провести показательный судебный процесс над видными членами партии правых эсеров с тем, чтобы он стал судом над всей партией вообще и ее идеологией, сохранявшей былую привлекательность для крестьянства. Суду Верховного революционного трибунала, проходившему с 8 июня по 7 августа 1922 года были преданы 34 человека. Процесс был широко распропагандирован, привлек внимание европейской социалистической общественности и, можно сказать, цель, поставленная перед ним Политбюро, была достигнута. Во всяком случае, если во внутренней жизни страны он и не принес большевикам особых политических дивидендов, то и вреда тоже не было. В постановлении Президиума ВЦИК от 8 августа по приговору Верховного трибунала звучало довольно убедительное обвинение эсеров во враждебных действиях по отношению к «блокированной империализмом рабоче-крестьянской стране».

    В последнем утверждении и заключался весь пафос и все содержание процесса. На безапелляционном, но казавшемся очевидным утверждении, что страна и правительство «рабоче-крестьянское», против которых всякая борьба преступна, и была подвешена идеология и во многом политика нового режима. Без этого положения, воспринимавшегося бездоказательно, как аксиома, рушилось не только 117-страничное обвинительное заключение против эсеров, но и все историческое оправдание большевизма. Однако в подобных случаях единственным средством против аксиом является время.

    В 1922 году после урока с эсерами, оппозиционные политические элементы внутри страны уже утратили сменовеховские иллюзии относительно возможности трансформации советской политической системы. Меньшевики активно готовили переход на нелегальное положение и разрабатывали новую тактику борьбы с режимом. ГПУ получило информацию о том, что в октябре 1922 состоялось партсовещание РСДРП, которое постановило законспирировать все главные отрасли партийной работы и наиболее ценных работников. Легально существовавший ЦК партии был объявлен распущенным, а вместо него создана новая конспиративная Коллегия ЦК. То же самое было рекомендовано и местным организациям. По директиве ЦК из ссылки бежало несколько видных меньшевиков, которые перешли на нелегальное положение и занялись исключительно партийной работой, организацией рабочих кружков, печатной агитацией, организацией бойкота выборов в Советы. Буквально через год после того, как Мартов в сентябре 21-го заявил о необходимости «сбросить маску» беспартийных, активистам партии было вновь разрешено на допросах скрывать свою партийную принадлежность.

    Изменение тактики меньшевиков и наметившееся стремление к союзу с правыми эсерами послужило сигналом к усилению репрессий ГПУ. Зампред ГПУ И. С. Уншлихт в докладе Политбюро от 7 декабря 1922 года предложил ряд мероприятий, например: усилить судебные преследования за меньшевистскую литературу и агитацию; всех активных меньшевиков заключить в концлагерь, если нет данных для предания их суду; удалить всех меньшевиков из госаппарата; объявить РСДРП нелегальной партией[78]. Последнее превращалось в весьма символическое событие. Запрещая партию, носившую название РСДРП, большевики подводили некую незримую черту под своим революционным прошлым и разоблачали свою новую суть. На XI съезде РКП(б) член Политбюро Томский с издевкой заметил, дескать, большевиков упрекают за границей, что они установили режим одной партии. Это неверно, у нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме.

    Однако наряду с преследованием оппозиционных политических сил большевистское руководство было вынуждено чутко прислушиваться к колебаниям настроений городских и деревенских масс. В условиях социально-политического кризиса 1921 года, когда власть утратила поддержку не только среди рабочих, крестьянства, армии, но также значительной партийной массы и перед ней обнаружился огромный, но беспомощный в своей неорганизованности общественный фронт, Ленин повторил испытанный политический маневр августа — сентября 1918 года. Начало нэпа, как и начало гражданской войны, ознаменовалось не только репрессиями и террором в отношении политической оппозиции, но и существенными уступками социальным низам — рабочим и крестьянству.

    1 мая 1921 года ЦК РКП(б) решил превратить в день демонстративного единения власти с пролетариатом, пойдя на неслыханные идеологические уступки. В разосланной и распубликованной радиограмме ЦК дал установку губкомам к тому, чтобы 1 мая стал всенародным праздником, закрепляющим связь между рабочим классом и трудовыми элементами деревни. «Трудовые элементы деревни» здесь были в общем-то не при чем, ЦК беспокоило то, что в этот год Первомай совпал с первым днем христианской Пасхи, и в радиограмме особо подчеркивалось, что в этот день необходимо «старательно избегать» всего, что способно отдалить от партии широкие трудовые массы и ни в коем случае не допускать каких-либо выступлений, «оскорбляющих религиозное чувство массы населения»[79].

    В сам праздничный Первомай губкомам, укомам, комфракциям и профсоюзам была разослана еще одна знаменательная инструкция, в которой в ущерб партийному самолюбию, признавалось, что «рабочая масса чувствует себя беспартийной» и в качестве таковой усиливает свою политическую активность. Поэтому наряду с предостережением от устройства традиционных беспартийных конференций, партийным комитетам, советским исполкомам и профсоюзным заправилам рекомендовался петроградский опыт проведения многоступенчатых выборов, в результате которых неугодные делегаты отсеивались, а на подмостки беспартийных конференций допускались бы только лояльные элементы, т. е. с меньшим запасом бранных слов в адрес власти[80].

    На умиротворение масс была рассчитана и кампания амнистий в отношении тех представителей социальных низов, которые в разное время принимали участие в борьбе против большевиков. В беспокойной Сибири, где политическое положение вызывало наибольшую тревогу властей, Сиббюро ЦК на 1 мая 1921 года постановило амнистировать некоторые группы рабочих и крестьян, принимавших участие в контрреволюционном перевороте 1918 года и затем в антисоветской борьбе. на стороне Колчака[81].

    К 4-й годовщине Октября Президиум ВЦИК принял постановление об общей амнистии всех бывших солдат белых армий, воевавших против Советской власти. В то же время, по инициативе петроградского губкома, началось амнистирование и освобождение недавних кронштадтских мятежников, приговоренных к принудительным работам в Петроградской, Вологодской, Архангельской и Мурманской губерниях. 14 ноября 1921 года председатель петрогубчека С. А. Мессинг докладывал Уншлихту о том, что на днях освобождаются кронмятежники, находящиеся в Петрограде, а также разослана телеграмма в Вологду и Архангельск с распоряжением об освобождении мятежников, препровожденных при списке 30 июля[82]. Подлежащие демобилизации отправлялись на родину, остальные — в трудовые армии, без права ношения оружия. 9 января 1922 года состоялось решение ВЦИК об освобождении из лагерей принудительных работ некоторых категорий заключенных, в т. ч. детей до 16 лет, женщин с детьми до 12 лет, а также мужчин старше 55 и женщин старше 50 лет, утративших трудоспособность по болезни.

    Более того, учитывая возросшую религиозность среди рабочих, перед Рождеством 1922 года большевики выпустили из тюрем и лагерей много духовных лиц, но этот жест в отношении духовенства стал как бы наивысшей точкой в развитии политических уступок большевистской власти недовольным массам. Совершенно иная политика предпринималась властью по отношению к старой интеллигенции, в лояльности которой компартия имела все основания сомневаться, чьи права на место в будущем общественном устройстве были очень подозрительны с точки зрения научного коммунизма. Отношения с интеллигенцией всегда являлись ахиллесовой пятой социальной политики коммунистического руководства, и со временем они становились только болезненней и беспокойней для официальной советской идеологии и пропаганды.

    Утверждение моноидеологии

    Сами вожди большевизма являлись преимущественно выходцами из интеллигентной или полуинтеллигентной среды старой России. Их фамильные корни уходили в глубинные пласты социальных низов XIX века, откуда, главным образом, и вела свою родословную революционная интеллигенция века XX. Нахватавшиеся верхов, усвоив внешние признаки образованности, но совершенно не переварившие их глубоко и органически, они не поняли той мощной культуры, к которой прикоснулись, и остались глубоко чужды ей, так как она не содержала близких им социально-политических идей. Они направили полученное образование и разум на разрушение ненавистной им, как выходцам из низов, «барской» культуры и просто цивилизованной жизни. Культурные ценности, созданные совокупными усилиями российского общества и воплощенные в лице его наиболее блестящих и талантливых представителей, остались для образованных, но внутренне бескультурных пролетарских вождей предметами роскоши господствовавших классов и отделены непроходимой границей. Французская шансонетка, исполнявшаяся в парижских рабочих кварталах и примитивно обличавшая жадного буржуа, была Ленину намного ближе и родней, чем любая из русских опер. Таков был уровень восприятия культуры у наиболее развитых представителей большевистской элиты. Поэтому не удивительно, что их политика в отношении «нереволюционной» интеллигенции нередко отличалась бесцеремонностью и невежеством. Царило абсолютно глухое непонимание того, например, с каким сокровищем в лице больного Александра Блока они имеют дело. Для «пролетарской» власти это был всего лишь подозрительный субъект, от которого можно ожидать только контрреволюционных заявлений за границей.

    28 июня 1921 года из иностранного отдела ВЧК в ЦК РКП(б) поступило отношение, в котором сообщалось, что в отделе имеются заявления от ряда литераторов, в частности, от Венгеровой, Блока, Сологуба, с просьбой о выезде за границу. Далее говорилось, что ВЧК не считает возможным удовлетворять подобные ходатайства, поскольку уехавшие за границу литераторы ведут самую активную кампанию против Советской России и что некоторые из них, такие, как Бальмонт, Куприн, Бунин, «не останавливаются перед самыми гнусными измышлениями». В доказательство приводилось письмо В. Воровского начальнику особого отдела ВЧК В. Менжинскому, в котором тот сообщал о «злостном контрреволюционере и ненавистнике большевизма» Рахманинове, семья которого выпущена за границу, а также о том, что неразумно выпускать за границу совслужащих с семьями, поскольку возникает «стремление остаться за границей»[83].

    Летом 1921 года большевистское руководство было настолько удручено последствиями военнокоммунистической политики в Поволжье, что некоторое время не могло определить твердую линию поведения в отношении к интеллигенции. Здесь же сказывались и надежды на иностранную помощь. Только этим объяснялся тот факт, что летом Советское правительство пошло на переговоры с представителями интеллигенции по образованию комитета помощи голодающим. 20 июля состоялось предварительное заседание Всероссийского комитета помощи голодающим, на котором присутствовали наиболее расположенные к интеллигенции члены советского правительства (Л. Б. Каменев, Л. Б. Красин, А. В. Луначарский, Г. И. Теодорович и др.), а также представители «общественности» (С. Н. Прокопович, М. И. Щепкин, Е. Д. Кускова, М. Н. Кишкин, В. Н. Фигнер и другие известные лица). В ответ на декларацию, зачитанную Кишкиным, Каменев от имени правительства заявил, что правительство подчеркивает аполитический характер начинания и не связывает себя обязательствами. Деловая работа не встретит препятствий со стороны властей, пообещал Каменев и далее произнес загадочную фразу: «Мы создали диктатуру пролетариата, и это определяет характер тех гарантий, которые может дать правительство». В интервью московской газете «Коммунистический труд» Каменев пояснил читателям, что разрешение на создание комитета вызвано тем, что русская эмиграция ратует за то, чтобы представить помощь Советской России на условиях изменения политического строя в стране, и здесь очень важно выступление ряда бывших деятелей кадетской и других буржуазных и мелкобуржуазных партий с готовностью работать под руководством советских властей без всяких политических условий. Это, по мнению Каменева, стало прямым вызовом заграничному «охвостью» белых организаций русской буржуазии[84].

    В секретном циркуляре ЦК РКП(б) от 10 августа этот шаг навстречу буржуазной интеллигенции разъяснялся секретарям губкомов и председателям исполкомов, во-первых, чисто деловыми соображениями, не позволяющими отказываться от какой-либо помощи, и с расчетом получить через комитет некоторые средства от буржуазных и правительственных кругов за границей. Во-вторых, намерениями внести таким образом раскол в среду русской эмиграции, чьи лидеры Милюков и Чернов выдвигают идею помощи Советам при условии политических реформ и выступают с этим перед иностранными правительствами. Пояснялось: комитет будет использован для раскола в русской буржуазии «так же, как была использована брусиловская комиссия во время польской войны»[85].

    Однако роман с либеральной интеллигенцией оказался недолог. Аппарат оправился от первоначального шока и заработал в привычном режиме. Невзирая на негативную реакцию за рубежом, комитет, получивший за глаза название «Прокукиш», был распущен, что ознаменовало начало нового этапа политических репрессий в отношении интеллигенции, которая в силу своей природной рефлексивности была не нужна в «царстве рабочих», сознательно проводившем примитивизацию социальной структуры общества.

    Представители интеллигенции по привычке пытались отыскать свое место в новом обществе в русле старой традиции «служения народу». Группы учителей стремились образовать негосударственные общества народного просвещения общества, помощи, журналы и т. п., но любая частная инициатива неизбежно входила в противоречие с механизмом всеобъемлющего государственного абсолютизма. Совершенно неприемлемыми для новой системы явились попытки старой профессуры и преподавателей вузов к восстановлению академических свобод, которые имели место в начале нэпа. Секретарь екатеринославского горкома сообщал в ЦК в ноябре 1922 года о том, что «громадная» часть профессуры горного института и медакадемии ведет работу за автономию высшей школы. «Реакционная часть студенчества» (не из пролетариев) за последнее время «сбросила с себя маску лояльности к советской власти и открыто поддерживает контрреволюционную профессуру»[86].

    Подобное оживление интеллигенции вызывало немедленную реакцию карательных органов. 23 ноября 1922 года ГПУ издало циркуляр своим органам по работе в ВУЗах с тем, чтобы на каждого профессора и политически активного студента составлялась личная картотека, формуляр, куда бы систематически заносился осведомительский материал. Далее предписывалось усилить наличную или создать новую осведомительскую сеть (из беспартийных) в литературно-издательской среде. При заведении дел литературно-издательский мир следовало разбить на ряд групп: беллетристов, публицистов, экономистов, — которые, в свою очередь, необходимо разбить на подгруппы. Особое внимание предлагалось уделить врачам, агрономам, юристам, союзу учителей. Осведомители должны были внедряться в верхушки обществ и союзов, пробираясь на выборные должности. Губотделам ГПУ вменялось в обязанность внедрять в качестве местных делегатов съездов своих осведомителей и т. п.

    До поры борьба партийно-государственного аппарата с интеллигенцией не носила планового характера, а лишь ограничивалась реакцией по частным случаям. В кампанию массовой чистки и репрессий политика в отношении интеллигенции начала превращаться летом 1922 года, когда для нэповских большевиков отпала острая необходимость прислушиваться к европейскому общественному мнению. Инициатива в этом деле, как и во многих подобных важнейших мероприятиях власти, принадлежала самому Ленину.

    Ленин являет собой классический образец того продукта интеллигентной среды, который на литературном языке XIX века именовался «отщепенцем». Он, несомненно, был интеллектуалом, но орудие мысли, данное ему человеческим интеллектом, он обратил против принципиальных основ его развития, утверждая квазиматериалистическую моноидеологию. Не будучи сколько-нибудь оригинальным философом, В. И. Ульянов все же обладал рефлексивными способностями увидеть свое весьма скромное место в философской иерархии. Особенно понимание этого обострилось после выхода книги «Материализм и Эмпириокритицизм», которая не принесла творческих лавров ее автору, а лишь, напротив, обнажила характерную примитивизацию известных материалистических идей, вопиющую на фоне той яркой полемики, которую в то время вели Богданов, Плеханов, Деборин и другие участники философской дискуссии. После этого Ленин потерял вкус к выступлениям на равных в высокоинтеллектуальном кругу, а его любимая, непритязательная «пролетарская» аудитория идеально соответствовала тем упрощенческим формулировкам, из которых строилась логика и язык четвертого официально признанного (после Троцкого, Зиновьева и Бухарина) оратора партии. Но ревность к чужой творческой мысли у интеллектуала остается всегда, особенно если она тесно граничит с политической борьбой.

    К слову сказать, известный коминтерновский политвояжер Радек, который, пытаясь разжечь мировой революционный пожар, разъезжал со «спичками» большевистского Цека по послевоенной Европе, как-то посетовал на слабую культурность русского пролетариата и о непосредственном влиянии этого факта на российскую компартию, вплоть до ее руководящих кругов. По его мнению, и Ленин в том числе, со всеми сильными сторонами ума, характера и выдержки, не смог бы никогда играть в Германии ту роль, какую он сыграл в России[87].

    Идея массовой высылки оппозиционной или просто либеральствующей интеллигенции за пределы Совдепии возникла задолго до ее осуществления и прошла все стадии тщательной подготовки, начиная от секретной переписки и заканчивая формированием общественного мнения с высоких партийных трибун. Идея эта была навеяна не только конфиденциальной информацией чекистов, но и оживившейся в условиях нэпа деятельностью частных издательств. Появившийся в марте 1922 года сборник статей Бердяева, Букшпана, Степуна, Франка «Освальд Шпенглер и закат Европы» побудил Ленина обратиться к главному в то время «мыслителю» ГПУ Уншлихту по поводу этого «литературного прикрытия белогвардейской организации»[88]. Тогда же свою статью в мартовском номере нового журнала «Под знаменем марксизма» он заключил намеком о том, что «рабочему классу» следовало бы «вежливенько» препроводить подобных ученых в страны буржуазной «демократии».

    28 марта в заключительном слове по политотчету ЦК на XI съезде РКП(б) Ленин солидаризировался с товарищем Троцким в том, что основное дело сейчас — воспитание молодого поколения, а воспитывать не на чем. Это позор, что молодежь учится общественным наукам «на старом буржуазном хламе». «И это тогда, когда у нас сотни марксистских литераторов»[89].

    Конечно, у партии не было этих сотен и даже десятков литераторов, которые были бы в состоянии без помощи ГПУ интеллектуально конкурировать с русской философией и культурой. Поэтому Ленин вел дело к обычной полицейской развязке. Вскоре последовал ряд указаний с его стороны Наркомюсту, чтобы в процессе разработки нового Уголовного кодекса подвести под расстрельную статью (с заменой — высылкой за рубеж) пропаганду или агитацию, «объективно» содействующую международной буржуазии[90].

    Следующим, весьма характерным для Ленина этапом, стало предложение в письме к Дзержинскому от 19 мая обязать членов Политбюро уделять из своего времени по 2–3 часа в неделю на занятие элементарной цензорской работой, причем «проверяя» ее и «требуя» от них непременно письменных отзывов[91]. Очевидно проявилось стремление Ленина связать все Политбюро участием в явно неблаговидном деле и заставить разделить ответственность в задуманной им операции.

    Организация практической стороны дела была поручена «толковому, образованному и аккуратному человеку» из ГПУ Я. С. Агранову, незадолго до того возглавлявшему следствие по делу о Кронштадтском мятеже. В июне 1922 года среди высшего политического руководства получил распространение доклад Агранова на имя председателя ГПУ Дзержинского об антисоветских группировках среди интеллигенции. Известный чекист указывал на «тревожный симптом» — рост числа независимых общественных союзов (научных, экономических, религиозных) и частных издательств, которые наряду с ВУЗами, ведомственными съездами, театром, кооперацией, трестами антисоветская интеллигенция в последнее время избрала главной ареной борьбы с властью. Борьба студенчества и профессуры за автономию высшей школы является замаскированной борьбой против власти, вокруг издательств концентрируются члены бывших буржуазных партий, работа таких обществ, как, например, Пироговское, служит объединению антисоветской интеллигенции. Подобные тенденции наблюдались на всероссийских съездах врачей, земотделов, кооператоров. Последнее тем опаснее, подчеркивал Агранов, что дает возможность сближения контрреволюционеров с широкими массами. «Все вышеизложенное указывает на то, что в процессе развития нэпа происходит определенная кристаллизация и сплочение противосоветских групп и организаций, оформляющие политические стремления нарождающейся буржуазии. В недалеком будущем при современном темпе развития эти группировки могут сложиться в опасную силу, противостоящую Советской власти. Общее положение республики выдвигает необходимость решительного проведения ряда мероприятий, могущих предотвратить возможные политические осложнения», — заключалось в докладе[92].

    Президиум коллегии ГПУ внес в ЦК проект постановления, которое содержало методику искоренения российской интеллигенции и ее традиций, закладывалась их ущербность на десятки лет вперед. Предусматривались такие меры, как «фильтрация» студентов к началу учебного года, строгое ограничение приема студентов «непролетарского» происхождения, введение «свидетельств политической благонадежности» для студентов, не имеющих рекомендаций профсоюзных и партийных организаций, введения ограничений на собрания студентов и профессуры. Предложенные мероприятия были без особых возражений приняты на заседании Политбюро 8 июня[93].

    Кроме мероприятий касающихся вузов, ГПУ приступило к проверке и перерегистрации всех негосударственных обществ и печатных органов. ГПУ было предоставлено право административной ссылки до трех лет, и началась подготовка к одной из самых известных акций, запечатленной на скрижалях идеологической истории советского коммунизма — высылке за пределы РСФСР лиц, пребывание которых на ее территории «представляется опасным для революционного порядка».

    Едва оправившись от первого удара своей болезни, Ленин проявил первоочередной интерес к подготовке задуманной акции в отношении нелояльных «властителей дум» и просто раздражающих его лиц. В письме Сталину от 17 июля 1922 он дал список некоторых кандидатов на высылку: здесь и известные философы, ученые, и близкие когда-то ему люди, спутники юности, — а также поторопил со сроками — к концу процесса эсеров, «не позже». «Очистим Россию надолго»[94].

    ГПУ вело дело, а подготовку общественного мнения обеспечивал Зиновьев, традиционно выполнявший самые «деликатные» поручения Ленина, связанные с интеллектуальной нагрузкой. XII партконференция, проходившая с 4 по 7 августа, заслушала доклад Зиновьева и приняла резолюцию об антисоветских партиях и течениях, в которой открыто говорилось о предстоящих репрессиях против «политиканствующих верхушек мнимо-беспартийной, буржуазно-демократической интеллигенции».

    Процесс эсеров завершился 7 августа, а в ночь с 16 на 17 августа ГПУ произвело первые массовые аресты в городах России и Украины. Помимо Москвы и Петрограда, операцией были затронуты Харьков, Киев, Казань, Нижний Новгород, Одесса, Ялта. Центральным мероприятием акции стали два т. н. «философских парохода», которые в сентябре и ноябре 1922 года перевезли из Петрограда в Штеттин наиболее крупные партии высланных. Но высылались не только философы, здесь можно было составить целую Академию наук. В 1922–1923 годах подобным образом за границей оказались представители практически всех отраслей знания: философы, историки, социологи, правоведы, экономисты, литераторы, медики, агрономы, кооператоры, профессора технических и естественных наук. Всего, вместе с членами семей, — около 200 человек.

    Как-то стало правилом патетически изображать эту высылку цвета российской интеллигенции в качестве одного из самых одиозных мероприятий советского режима. Однако как раз в этом случае следует сделать исключение, поскольку ясно, что только благодаря подобному обороту дела не были потеряны десятки талантов и обязано своим рождением не одно научное открытие. Хотя в контексте времени высылка стала весьма символичным и закономерным событием в создании целостной картины нэпа, где подобное «усекновение главы» глупой либеральной интеллигенции имело важное значение.

    Воспользовавшись голодом, большевики обрушили сокрушительный удар на Русскую православную церковь, еще сохранявшую идеологическую и организационную независимость от режима. Хотя церковь помогала голодающим и даже согласилась пожертвовать для этого частью церковных «неосвященных» предметов, большевистское руководство в марте 1922 года приняло решение об изъятии церковных ценностей. В основном этот процесс протекал мирно. Но после столкновения верующих с красноармейцами в городе Шуя, Ленин счел, что настал «не только исключительно благоприятный, но и вообще единственно возможный момент» (из-за «отчаянного голода»), чтобы расправиться с церковью. «Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забывали этого в течение нескольких десятилетий, — писал вождь, — …чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше»[95]. В ходе развернувшегося антицерковного террора примерно 20 тысяч священников и прихожан были репрессированы — расстреляны, арестованы или сосланы. Внутри Русской православной церкви при активной поддержке ГПУ возродилось, т. н. «обновленческое» течение, лояльное большевикам, которое на волне временного успеха летом 1922 сумело подчинить себе половину архиереев церкви — 37 из 74[96]. Однако в это же время органы ГПУ стали отмечать роковые признаки неудачи раскольников. Информационная сводка ГПУ за июль 1922 года констатировала, что раскол среди духовенства, охвативший своим движением почти всю Россию, стал замедляться. Это объяснялось тем, что «обновленцы» «исчерпали весь запас попов, которые благодаря расколу пошли за реформаторами. Надо сказать, — признавали чекисты, — что контингент вербованных состоит из большого количества пьяниц, обиженных и недовольных князьями церкви… Сейчас приток прекратился, ибо более степенные, истинные ревнители православия к ним не идут, (поскольку) среди них последний сброд, не имеющий авторитета среди верующей массы».

    Такова была собственная нелицеприятная оценка ГПУ своей церковной креатуры и характера обновленческого движения. «А о верующей массе, — продолжала сводка, — говорить не приходится. Если не считать весьма незначительных единичных переходов на сторону обновленцев, можно сказать, что раскол в церкви, расколовший духовенство, не коснулся еще верующей массы… она по-прежнему остается верна старым традициям»[97]. Таким образом четко определилось, что и в этот период настроений в русской православной церкви стабилизирующим фактором оказался не клир, а миряне, некое народное чувство врожденного здорового консерватизма, сохранившие важные духовные устои коллективного существования.

    Наряду с кампаниями против церкви, операциями по высылке зрелых и неисправимых умов совершенствовалась методика перевоспитания пишущего интеллигента и грамотного обывателя в нужном «летающему» пролетарию направлении. 6 июня 1922 года было утверждено Положение о Главном управлении по делам литературы и издательства — известное в советские времена своим отеческим попечительством над печатным словом — Главлит. В принципе, учреждение подобного ведомства не вносило ничего нового в уже сложившуюся систему цензуры. Просто система расправляла свои члены и обретала более отчетливые формы. С 1919 года подобной деятельностью с успехом занимались доверенные сотрудники, получавшие паек в редакционном секторе Госиздата. Уже 30 декабря 1921 года в письме группы известных писателей наркому Луначарскому послышался вопль вполне задушенной отечественной литературы, жаловавшейся на «пароксизм цензурной болезни», стирание всех и всяческих границ цензорского произвола, в котором люди с сомнительным образованием и еще более сомнительной культурой присвоили себе функции и литературной критики, и историков культуры[98].

    Политической цензурой занимались также в отделе политического контроля ГПУ. Первоначальное невежество новоявленных кормчих литературы вкупе с их аппаратной ретивостью приводило к поразительным результатам. Следы их деятельности порой носили столь курьезный характер, что нельзя без улыбки представить те драматические сцены в тиши кабинетов и библиотек, когда какой-нибудь «свежеиспеченный» цензор, «напрягая все мускулы лица», силился понять содержание той книжки, по которой ему предстояло вынести цензорское решение. Обнаружилась тенденция запрещать не только «белогвардейцев», но и белые косынки у сестер милосердия. В 1923 году началась основательная чистка библиотек и книжного рынка от контрреволюционного, религиозного и прочего книжного «хлама». Еще два года ранее Главполитпросвет Наркомпроса издавал подобное распоряжение об очистке, но оно осталось на бумаге, пока за дело не взялись органы. В 1923–1924 годах на местах появились противоречивые распоряжения Президиума ОГПУ начальникам губ- и облотделов ГПУ, ставившие пространные задачи по чистке книжных собраний в соответствии с соображениями «чекистского, политического и педагогическо-воспитательного характера»[99].

    Поскольку новоявленные целители библиотек попали в сложные условия, им нельзя не посочувствовать. Чекистские соображения говорят одно, политические — другое, а педагогика нашептывает третье. Поначалу все одолело первое — по-чекистски: всех в расход и баста! Приказано смотреть политическую литературу — значит, изъять ее дочиста.

    Вскоре до Президиума ЦКК РКП(б) донеслись сведения о том, что в некоторых местах из библиотек наряду с книжками отцов церкви и духовных белогвардейцев изымаются сочинения Ленина, Маркса, Энгельса, Троцкого, Лафарга и прочих подобных авторов, не говоря уже о Сервантесе и Толстом. Но после того, как в ЦК РКП(б) обнаружили, что в списки запрещенной литературы угодили и его собственные издания и циркуляры, то там в который раз изумились причудам естественного хода событий, и решением ЦКК от 13 мая 1924 года все руководство кампанией было вновь передано в просвещенные руки Главполитпросвета Луначарского ведомства[100].

    Развитие карательной политики

    Время периодически окрашивало ВЧК-ГПУ в разные цвета. Загадочность советской тайной полиции, всегда неохотно расстававшейся со своими секретами, способствовала тому, что, как правило, эти цвета, от пурпурно-героического до черно-преступного, отличались ровным скучноватым тоном. Либо карающий меч революции, либо орудие преступлений большевистского режима. Реальная жизнь и противоречия тайного ведомства не были видны стороннему наблюдателю. Однако советская госбезопасность, которая в силу своих обязанностей постоянно находилась на острие общественных противоречий, сама в течение всего времени испытывала сильнейшие внутренние колебания.

    Как широко известны неоднократные попытки руководства ВЧК перейти к более мягкой карательной политике, так же известны и соответствующие саркастические отзывы оппонентов большевизма по поводу пустого содержания этих широко распубликованных заявлений ВЧК о смягчении карательной политики в начале 1920, 1921 годов и далее. Но в том не было изощренного лицемерия власти, которая от благозвучных заявлений об отмене казней быстро переходила к восстановлению таковых в прежнем объеме и сверх того. Здесь выступало объективное противоречие этой парадоксальной системы, которая опиралась на массы и в то же время была направлена против них. И предВЧК Дзержинский более, чем кто-либо другой, являл собой олицетворенное противоречие большевистской диктатуры.

    В суровом рыцаре революции был очень силен заряд идеализма (как, впрочем, у всех видных партийцев, имевших в прошлом небольшевистское «пятно» в революционной биографии). Дзержинский не был твердым «ленинцем», способным следовать за вождем безоговорочно и безоглядно в направлении любой максимы. Ленин точно знал, в чем можно, а в чем нельзя положиться на своего аргуса. Несмотря на то, что Дзержинский возглавлял одно из ключевых и ответственных ведомств революции, Ленин никогда не допускал его на самые высокие этажи пирамиды власти — Политбюро и Секретариат ЦК партии, памятуя о социал-демократической слабине железного Феликса, которая порой бросала его в объятия самой яростной антиленинской оппозиции — например, по вопросу о Брестском мире и в очень важной дискуссии о профсоюзах. По большому (большевистскому) счету Ленин не доверял Дзержинскому и был по-своему прав.

    Колебания Дзержинского непосредственным образом отражались и на его руководстве чекистскими органами. После окончания гражданской войны он пытался скорректировать их деятельность с учетом интересов широких крестьянских и рабочих масс. Это выразилось в преследованиях и даже расстрелах агентов Наркомпрода, наиболее преступно пользовавшихся своими большими полномочиями в годы продразверстки, беспощадно карал расхитителей и ротозеев — в общем, активно поправлял госаппарат, немилосердно задавивший массы в период военного коммунизма. Дзержинский постоянно взывал и к своим сотрудникам, требуя быть осторожными и не нарушать конституции.

    В конце 1920 — начале 1921 года, на гребне политики военного коммунизма, когда даже самым проницательным головам из большевистского ЦК не был виден тот стремительный обвал уступок массам, который начнется буквально через месяц, ВЧК, по инициативе Дзержинского, предприняла ряд шагов в этом направлении. 24 декабря 1920-го года губчека были извещены о запрете приводить в исполнение высшую меру наказания без санкции ВЧК (за исключением приговоров по делам об открытых вооруженных выступлениях). 30 декабря появился приказ о том, что арестованные члены различных политических партий должны рассматриваться не как наказуемые, а как временно, в интересах революции, изолируемые от общества. 10 января 1921-го года появляется приказ о смягчении условий содержания в тюрьмах для заключенных из рабочих и крестьян. Вслед за этим 13 января ВЧК была сформирована комиссия по изменению карательной и тюремной политики[101].

    Внимательное чтение этих документов, где нарочитой грубостью вуалировались намерения довольно радикального изменения основ и направления деятельности ВЧК, выдает прежде всего в самом Дзержинском неоднозначную фигуру в большевистском руководстве. Первый протокол комиссии гласил, что главным принципом должны быть «резко подчеркнутые классовые признаки карательной политики»[102]. В упомянутом приказе от 8 января говорилось: «Внешних фронтов нет. Опасность буржуазного переворота отпала. Острый период гражданской войны закончился, но он оставил тяжелое наследие — переполненные тюрьмы, где сидят главным образом рабочие и крестьяне, а не буржуи»[103]. С получением приказа все органы ЧК должны были «в корне» изменить свою карательную политику по отношению к рабочим и крестьянам. Ни один рабочий и крестьянин не должен числиться за органами ЧК за спекуляцию и уголовные преступления. «Лозунг органов Чека должен быть: «Тюрьмы для буржуазии, товарищеское воздействие для рабочих и крестьян»[104].

    Для буржуазии же здесь проектировались особо суровые концлагеря. Однако свирепой риторикой в отношении буржуев маскировалось общее смягчение репрессивной политики, поскольку ниже Дзержинский намечает принципы кардинально противоположные, исповедовавшиеся ВЧК в 1918 году. В приказе подчеркивается, что грубые признаки различения своего или не своего по классовому признаку — кулак, бывший офицер, дворянин и пр., можно было применять, когда Советская власть была слаба, когда Деникин подходил к Орлу. Но уже в 20-м году во время польского наступления такие приемы давали мало результатов.

    Далее приказ знакомо обрушивается на враждебно настроенных спецов, которые уподобляются песку, подсыпанному в советскую хозяйственную машину, и тут же следует по существу обратное: «Нельзя применять старые массовые методы в борьбе с буржуазией и спецами в наших хозорганах». Должны учитываться только конкретные улики. В отношении же меньшевиков и эсеров органы вообще переориентировались с привычных повальных арестов на «тонкую» осведомительную работу и учет.

    Железный Феликс был искренен в своем двуличии. Тени расстрелянных толпились у его изголовья, накладывали свою печать на его и без того изможденное лицо. Близился нервный срыв. После того, как он торопливо закладывал основы послевоенной политики ВЧК, на нем самым болезненным образом отозвались кронштадтские события. Старый большевик И. Я. Врачев, сторонник платформы Троцкого на X съезде, впоследствии вспоминал о выступлении Дзержинского на фракционном заседании делегатов съезда — троцкистов, которое произвело ошеломляющее впечатление на аудиторию. Он просил фракцию снять его кандидатуру с выдвижения в члены ЦК, мотивируя тем, что он не хочет, а главное, уже не может работать в ВЧК. «Теперь наша революция вошла в трагический период, — говорил он, — во время которого приходится карать не только классовых врагов, а и трудящихся — рабочих и крестьян в Кронштадте, в Тамбовской губернии и других местах… Но я не могу, поймите, не могу!»[105]

    Этот срыв железного Феликса был сохранен присутствующими в тайне, но настроение главы грозной организации проявилось более чем явно и уже сохранялось до конца. В течение нэпа перерождение Дзержинского давало о себе знать неоднократно в политике ВЧК-ГПУ и в глухих стенах ее потаенной кухни. Через три года Дзержинский уже без обиняков возражал против принятой ЦКК-РКИ линии на послабление карательной политики в отношении «трудящихся», то есть не возбуждать уголовных преследований против рабочих за мелкие кражи с предприятия по первому разу и, в принципе, вести все подобные дела (хоть в первый, хоть в энный раз), принимая во внимание «в особенности пролетарское происхождение». 17 февраля 1924 года Дзержинский писал по этому поводу председателю ЦКК Куйбышеву, что «никакого классового признака самого преступника не должно быть», а только персональный подход. Наказание — это не воспитание преступника, а ограждение от него республики[106]. Но тогда подобные соображения не возымели действия, партаппарат в поисках социальной базы держал курс на культивирование таких небезызвестных типажей эпохи, как чугункины и шариковы.

    В 1922 году в руководстве ГПУ определились две тенденции в подходе к перспективам развития карательной политики. Наиболее жесткую линию выражал влиятельный зампред ГПУ Уншлихт, который в представленном в апреле 1922 года проекте прямо настаивал на расширении внесудебных полномочий ГПУ, подобно имевшимся у ВЧК в годы гражданской войны, вплоть до возврата к широкому применению расстрела. В свою очередь, позиция Дзержинского с начала 1921 года оставалась принципиально неизменной и даже со временем стала еще более уклоняться в сторону ослабления как классового характера репрессий, так и смягчения их методов вообще. Безусловно, как большевик, он не мог переступить через свое «я» и вполне ощущал себя членом особого революционного ордена. В конце 21-го года появились его категорические возражения против чрезмерных либеральных намерений, зародившихся в правительстве, об установлении контроля Наркомюста над деятельностью ЧК. Дзержинский ставил свое ведомство по партийным и классовым критериям намного выше, чем наркомат Курского с его «спецами» и всячески подчеркивал все более становившийся очевидным факт, что ЧК — это специфическое, не государственное и внезаконное предприятие, что это особо организованная «партийная боевая дружина»[107].

    В начале 1922 года в форме ГПУ при НКВД РСФСР с наркомом Дзержинским во главе НКВД был найден временный компромисс между необходимостью сохранить особый карательный орган при партии, вместе с тем установив над ним некое подобие советского контроля. Противоположение партийных и советских органов являлось одним из основных приемов Ленина в контроле над государственным аппаратом, тем более, что у него в 1921 году произвол чекистов стал вызывать заметное раздражение и вырывать фразы типа: «Арестовать паршивых чекистов»; «Подвести под расстрел чекистскую сволочь»[108]. Но подобная форма сожития могущественного секретного ведомства под опекой второстепенного наркомата оказалась неэффективной. В 1923 году органы вновь обрели прежний статус, преобразившись в ОГПУ при СНК СССР.

    В это же время происходит активная разработка принципов карательной политики нэпа. Дзержинский делал особый акцент на замещение системы карательных мероприятий, сложившейся в годы войны, на более мягкую и экономически рациональную систему концентрированного каторжного труда. В 1923 году он особенно настаивал на организации и широком использовании каторжных работ — «лагерей с колонизацией незаселенных мест и с железной дисциплиной»[109]. К этому времени в Советской России уже существовали три лагеря особого назначения — Архангельский, Холмогорский и Пертоминский.

    В марте 1923 Дзержинский писал Ягоде по поводу чрезвычайного развития спекуляции в Москве в условиях товарного голода, которая охватила даже государственные и кооперативные учреждения и уже начала непосредственным образом разлагать партийные ряды. Основным средством борьбы он предложил конфискацию имущества и высылку в отдаленные лагеря[110].

    16 августа в письме Уншлихту Дзержинский ставил вопрос на принципиальную основу: «Высшая мера наказания — это исключительная мера, а потому введение ее как постоянного института для пролетарского государства вредно и даже пагубно… Пришло время, когда мы можем вести борьбу без высшей меры»[111]. Он полагал своевременным возбудить этот вопрос в ЦК, но при условии единомыслия в коллегии ГПУ.

    22 октября Дзержинский обращается с аналогичными предложениями к Сталину. В ноябре 1923 Политбюро соглашается с инициативой ОГПУ и затем, почти немедленно, началась кампания высылки из Москвы, а потом из других крупных городов спекулянтов, содержателей притонов, контрабандистов и других «социально опасных элементов»[112].

    В марте 1924 года ЦИК СССР утвердил Положение о правах ОГПУ в части административных высылок, ссылок и заключений в концентрационный лагерь людей, обвиненных в контрреволюционной деятельности, шпионаже, контрабанде, спекуляции золотом и валютой. Согласно этому постановлению, ОГПУ получило право без суда ссылать обвиненных на срок до трех лет, заключать в концентрационный лагерь, высылать за пределы СССР[113].

    В начале 20-х годов полным ходом шла кампания по ликвидации остатков группировок бывших соратников по социалистическому фронту и неприятелей в деле государственного строительства. После анархистов в 1921 и эсеров в 1922 году, в 1923-м очередь дошла до меньшевиков. В меньшевистскую среду внедрялись агенты, производились чистки госаппарата, вузов, изгнание меньшевиков из Советов. Уничтожение оппозиционного социализма осуществлялось не только мерами прямого полицейского преследования. В задачу, поставленную органам ЦК большевиков, входила также идеологическая дискредитация меньшевиков и меньшевизма в глазах городского и особенно рабочего населения. Проводилась соответствующая обработка умов в печати.

    Но в разгар кампании Дзержинский вновь возбуждает вопрос о последовательном смягчении репрессивной политики, как всегда осмотрительно прикрываясь мотивами целесообразности. В записке Уншлихту от 27 мая 1923 года он недвусмысленно дает понять, что выступает против установившейся практики высылок по подозрению, поскольку они организуют, закаливают людей и доканчивают их партийное образование. «Лучше 1000 раз ошибиться в сторону либеральную, — употребляет Дзержинский слово, несвойственное большевистскому лексикону, — чем послать неактивного в ссылку, откуда он сам вернется, наверное, активным». Ошибку всегда успеем исправить, а высылку только потому, что кто-то когда-то был меньшевиком, считаю делом вредным, — заключил бывший социал-демократический «Юзеф»[114]. Впоследствии, на посту председателя ВСНХ СССР Дзержинский старался всячески оберегать своих специалистов, бывших меньшевиков, как «замечательных работников». Эта личная позиция Дзержинского стала весьма характерным преломлением противоречий периода в политике большевиков. Нэп, как яркое сочетание противоположностей, не мог не наложить отпечаток на карательную политику, которая, по-прежнему следуя целям укрепления политического монополизма партии, в значительной степени смешалась и утратила прежнее остервенение, приобретенное в предшествующие годы ожесточенной классовой борьбы и гражданской войны.

    Глава II
    Исторические судьбы «национального нэпа»

    Д. А. Аманжолова, С. В. Кулешов
    Национальная карта интернациональной партократии

    В достаточно солидной исследовательской традиции, посвященной новой экономической политике, проблема «национального нэпа» почти не изучалась. Несколько лет назад вышла обобщающая монография, рассматривающая национальные процессы в России, в которой утверждалось, что национальный нэп так же, как и нэп «основной», был свернут, поскольку не вписывался в законы формирования советской партократической империи — любая «особость», деунификация могли вызвать аритмию в этом политической организме. Между тем, действительный учет национальной специфики на партийном и государственном уровнях помог бы создать более гибкий механизм функционирования Союза ССР[115].

    По прошествии времени, накоплении нового фактографического материала и дальнейших размышлениях о сущности советской национальной политики, видно, что данный тезис далеко не охватывает всех сторон проблемы, которая гораздо более многопланова и нуждается в специальном рассмотрении.

    «Классический» нэп можно трактовать как своего рода экономическую либерализацию, которую сам Ленин рассматривал в качестве «реформистского» варианта реализации плана социалистического строительства. При этом усиливался идеологический пресс, ужесточался политический сыск, а новая экономическая политика с самого начала рассматривалась как временный тактический шаг.

    С национальным нэпом обстоит все так и одновременно не совсем так. Сам национальный фактор всегда воспринимался большевиками в подчиненном плане, национально-освободительное движение имело значимость лишь как «поток» революционного процесса, а идея национальной независимости использовалась в большевистской пропаганде как инструмент давления сначала на самодержавие, потом — на Временное правительство. В идейно-теоретических и программных документах пришедшей к власти коммунистической партии и советского правительства национальные проблемы в стратегическом плане были жестко детерминированы классовым и политическим факторами. Как потенциал экономических инициатив, согласно замыслам большевистских вождей, должен был быть использован на благо коммунистического созидания, так же национальный ресурс должен быть на новом уровне и в ином формате «задействован» для укрепления советского многонационального государства. И вместе с тем, историческая судьба национального нэпа оказалась, на наш взгляд, более сложной и в чем-то более «удачливой», чем прерванного нэпа «классического». С одной стороны, он нес на себе все родовые признаки тоталитарной реформации, с другой, — вследствие гримас и парадоксов национальной политики, имел свою логику развития и, несомненно, внес лепту в финал истории Союза Советских Социалистических Республик.

    Сегодня ясно, что в противостоянии двух цивилизационных альтернатив в годы Гражданской войны именно Белое движение по преимуществу отстаивало модель либерального государства. Другое дело, что целый ряд обстоятельств (и не в последнюю очередь неуправляемость армии, выливавшаяся в нередкие акты «мщения» и насилия) не позволил этому варианту общественного развития утвердить себя в России. Сказанное в полной мере относится и к национальному вопросу. Бытовавшая долгие годы точка зрения о том, что Верховные правители стремились реанимировать имперскую модель, очевидно ограниченна. То, что Белое дело исповедовало великодержавный принцип «единой и неделимой» еще не предопределяет исключительно негативистского отношения к данному постулату. Отождествлять великодержавие с шовинизмом по меньшей мере некорректно. Что же касается проблемы «делимости» единого государства, то и мировой и отечественный опыт XX века во многом расставили здесь точки над «i».

    Следует понимать, что Белое движение представляло собой своеобразный социальный, политический и этнический конгломерат. Как известно, в нем активно участвовали не только великорусские силы. Объединяли движение, придавая ему определенную цельность, следующие базовые принципы: непредрешенчество (форму будущего государственного устройства должно было определить Учредительное собрание), «единая и неделимая Россия», антибольшевизм. Это движение постепенно эволюционировало и в культурно-национальной и в территориальной автономии в рамках целостного российского государства. Возможность федеративного устройства будущей демократической России в принципе нормально воспринималась лидерами Белого дела. Но полноценного контакта с руководителями национальных движений у них не получилось. Так, правительство Колчака стремилось ввести в легитимное русло многочисленные инициативы национальных организаций и не допускать дальнейшего обострения межнациональной напряженности. Однако именно непредрешенчество, вкупе с объективно приоритетными задачами вооруженной борьбы, требующими максимального сосредоточения всех сил и ресурсов, неопытность чиновников, их неспособность оперативно реагировать на требования момента, не позволили полностью претворить в жизнь многие полезные наработки, в том числе в области осуществления национально-культурной автономии.

    Большевики исповедовали иную тактику, принесшую им более ощутимые результаты. В национальном вопросе они апеллировали к интересам национальных элит (в первую очередь левого толка), обещая удовлетворить их интересы в обмен на политическую поддержку. Санкционировав создание национальных республик советского типа, большевики стремились насаждением в них базовых принципов своей системы, опирающейся на власть партии и подчиненных ей силовых институтов, раз и навсегда блокировать национальный фактор интернационалистическим «заслоном». Однако на деле этого не получалось, созданная этническая федерация формировала собственное, сначала социокультурное, а затем — субполитическое пространство. Трансформация национальных руководителей из коммунистов-интернационалистов в этнократически ориентированных местных вождей было лишь делом времени. Представляется, что и в этой коллизии лежат истоки феномена, который можно назвать «национальным нэпом».

    Образование в декабре 1922 года СССР также находится в русле рассматриваемой проблематики. Между ленинским и сталинским вариантами принципиальной, сущностной разницы не было. И в первом и во втором случае речь шла о партократическом государстве в интернационалистском облачении.

    Сама по себе декларированная Лениным необходимость обеспечения равенства наций несомненно позитивна. Однако он, особенно в своих последних работах, говорил не о национальном равноправии как таковом, а о национальном в контексте «пролетарской классовой солидарности». Соответственно подразумевалось, что к нетрудящимся «классам» это равноправие не относилось.

    В практических предложениях Ленина в области форм государственного устройства многонациональной страны ощутима эклектичность. Тут и «свобода выхода из союзов», которую по Ленину следовало подкрепить обеспечением «максимума доверия в пролетарской классовой борьбе со стороны инородцев». Предложение «оставить и укрепить Союз Социалистических Республик» как бы блокируется тезисом о потенциальной возможности «вернуться на следующем съезде Советов назад, т. е. оставить союз советских социалистических республик лишь в отношении военном и дипломатическом». Иными словами, что конкретно имел Ленин ввиду, — федерацию, конфедерацию, — не ясно. Ясно только, что он смотрел на эти вещи как на в общем-то второстепенные, в контексте приоритетов мировой революции, уже в восточном измерении.

    Хотел он этого или нет, но из его работы — своего рода завещания в области национальной политики, «К вопросу о национальностях или об «автономизации»» вытекают миазмы ненависти к русским. Ленин с каким-то явно болезненным раздражением говорит об «истинно русском человеке, великороссе-шовинисте, в сущности, подлеце и насильнике, каким является типичный русский бюрократ». Почему бюрократ обязательно «насильник и подлец» — не понятно. А не русский бюрократ по отношению к русским или «чужим», что не такой? Работа интернационалиста Ленина усыпана уничижающими эпитетами и обобщениями-характеристиками — «шовинистическая великорусская шваль», «истинно русского держиморды». Да всю русскую нацию он в интернационалистском раже назвал «великой» только «своими насилиями», великой «только как держиморда». Результаты такого отношения вождя потом в полной мере ощутит на себе русский народ в «великорусской империи».

    В своих последних, путанных и противоречивых, записях по национальному вопросу Ленин не раскрыл смысл употребляемых им терминов «новый союз», «новая федерация», хотя они внесли смятение в умы «националов». В Союзном договоре и в последующих союзных Конституциях имелся пункт о праве свободного выхода республик из Союза, что фактически явилось миной замедленного действия. Все эти обстоятельства заставляли большевистское руководство искать оптимальные для него пути развития многонациональной страны, — с одной стороны укреплять коммунистические устои, с другой — как-то учитывать социальную и этнокультурную специфику развития национальных окраин. Этого требовала и внутренняя ситуация и международный фактор, поскольку от идеи мировой революции Ленин и его соратники не отказывались никогда. Сейчас известно, что и советский Восток вождь большевиков рассматривал как своеобразный коридор революционизирования национальных движений в колониальных странах. К тому же национальная проблема активно использовалась политической оппозицией сталинской группировки.

    На этом фоне и разворачивался процесс «национально-государственного строительства».

    Союзная ставка «национал-уклонистов»

    В национальной политике Кремля большое внимание уделялось вопросам землеустройства, социальной помощи населению разоренных окраин, развитию там культуры и образования, подготовке национальных кадров для всех областей хозяйственной и общественной жизни, созданию органов власти, совмещающих функции диктатуры пролетариата и национального представительства и проч. К тому же одновременно проводилась непрерывная работа по насыщению партийных организаций, органов Советской власти, учреждений и ведомств, общественных структур представителями коренных народов республик и автономий. Переход к новой экономической политике сопровождался определенным упорядочением сферы управления национальной политикой: наряду с Наркоматом по делам национальностей, этим занимался отдел национальностей при ВЦИК РСФСР. Через его аппарат проходили все законопроекты, затрагивающие интересы национального развития. Широкое распространение получили практика различного рода обследований на местах, совещаний с представителями национальностей. Это был способ проведения директив центра на места и укрепления связей с ними, а также усиления контроля над деятельностью национальных кадров, подчинения национальной политики укреплению государственной власти и решению хозяйственных задач.

    В 20-е годы состоялся ряд совещаний и конференций по национальному вопросу. Он также обсуждался на съездах партии, среди которых в этом отношении особое место занимают X и XII съезды РКП(б) в 1921 и 1923 годах.

    В выступлениях по национальному вопросу на XII съезде партии приняло участие 19 человек. В докладе Сталина «О национальных моментах в партийном и государственном строительстве» подчеркивалось значение образования СССР, обосновывался классовый характер политики большевиков в национальной сфере. В докладе отмечалось, что сущность этой политики, равно как и национального вопроса, состояла в установлении принципиально новых отношений между пролетариатом бывшей «господствующей» нации и крестьянством окраинных наций. В своем постановлении «По национальному вопросу» съезд указал, что основная задача партии и Советского Союза в проведении национальной политики состоит в ликвидации фактического неравенства народов. Эта в общем верная формула, нашла однако, весьма противоречивое воплощение на практике, особенно в сфере национально-государственного строительства.

    В выступлении на съезде одного из видных национальных деятелей Т. Р. Рыскулова отмечалось, что в условиях нэпа национальный вопрос приобрел острый характер в связи с развитием торгово-ростовщического капитала в отсталых странах, что в свою очередь породило возможную реставрацию феодальных отношений. Это было особенно заметно в Туркестане. Говоря о развитии союза народов советского государства, Рыскулов обратил внимание на два важных момента: первое — точное выяснение взаимоотношений центральной федеральной власти с соответствующими национальными окраинами; второе — хозяйственные взаимоотношения республик при решении проблем социального развития в ранее отсталых национальных районах[116].

    Рыскулов и другие делегаты также обратили внимание на специфику хозяйственного развития отсталых национальных районов. В этой связи были подняты принципиально важные вопросы хозяйственного районирования, переноса средств производства к источникам сырья. В решениях съезда говорилось о ликвидации фактического неравенства, расширении прав национальных республик, обеспечивавших возможности развития государственно-правовой и административной инициативы, хозяйственной и культурной деятельности. Съезд рекомендовал учредить в системе высших органов Союза специальный орган представительства всех национальных республик и областей.

    Большую роль в национальной политике после XII съезда РКП(б) сыграло совещание ЦК РКП(б) с ответственными работниками национальных республик и областей, состоявшееся в Москве 9–12 июня 1923 года. Оно вошло в историю как Четвертое совещание по национальному вопросу.

    Не случайно практически все совещания были посвящены состоянию дел на востоке страны. Именно здесь влияние партии и Советов было явно недостаточным, а его укрепление требовало корректировки методов и форм национальной политики и большего учета этнополитических, экономических и культурных реалий существенно различающихся между собой регионов. В то же время и обсуждение, и принятые на этих форумах решения имели далеко не местное значение. Они давали представление о самых животрепещущих проблемах — самочувствии национальных элит и масс, их интересах и требованиях, межнациональных и межрегиональных отношениях, о результатах взаимодействия центра и республик.

    Определенный интерес представляют засекреченные до недавнего времени материалы Четвертого совещания, поскольку на его заседаниях обнажилась взрывоопасная сила для стремившегося к единовластию и подавлению всякой оппозиции Сталина, — коллективное и гласное обсуждение национальных вопросов. Сам роспуск Наркомнаца в конце 1923 года знаменовал новый этап национальной политики, когда она полностью перешла в ведение партии как составная часть ее работы.

    Прежде всего национальная политика была направлена на реализацию решений XII съезда РКП(б) и дальнейшую интеграцию регионов и национальностей в недавно образованном СССР. Это, в частности, и учреждение второй палаты ЦИК СССР — Совета национальностей и организация союзных наркоматов, а также вовлечение трудящихся национальных окраин в партийное и советское строительство, решение задач их хозяйственного, культурного развития, идейно-политическое и кадровое обеспечение политики партии на местах. В ходе подготовки совещания Политбюро ЦК РКП(б) указывало, что «одной из коренных задач партии является выращивание и развитие из пролетарских и полупролетарских элементов местного населения молодых коммунистических организаций национальных республик и областей, всемерное содействие этим организациям стать на ноги, получить действительно коммунистическое воспитание, сплотить хотя бы немногочисленные вначале, но подлинно коммунистические кадры. Лишь тогда советская власть будет крепка в республиках и областях, когда там упрочатся действительно серьезные коммунистическое организации[117]. Совещание заслушало доклад председателя Центральной контрольной комиссии В. В. Куйбышева об антипартийной и антисоветской деятельности М. Султан-Галиева.

    Султан-Галиев родился в 1892 году в семье народного учителя, окончил Казанскую учительскую семинарию, работал учителем и журналистом в прогрессивной прессе Баку. В 1913–1914 годах был организатором нелегальных кружков демократического направления в Уфе. После Февральской революции разделял взгляды большевиков по вопросам войны и мира, передачи в руки народа фабрик и заводов. Выдвинулся в качестве одного из организаторов Мусульманского социалистического комитета. В июле 1917 года вступил в большевистскую партию. Активный участник Октябрьской революции в Казани, в годы гражданской войны выполнял рад ответственных поручений ЦК большевистской партии, являлся членом Реввоенсовета 2 армии, председателем Центрального мусульманского комиссариата и Центральной военной мусульманской коллегии. Он также работал председателем Центрального бюро коммунистических организаций народов Востока при ЦК РКП(б), занимал пост начальника восточного отдела Политического управления Красной армии и другие.

    В начале 1920-х годов, когда шли поиски оптимальных форм национально-государственного строительства, с рядом своих предложений по расширению прав автономных республик выступил и Султан-Галиев. Они вызвали серьезное сопротивление Сталина и были оценены им как националистические. Сталин решил дискредитировать Султан-Галиева как партийного и государственного деятеля, используя в том числе и личную неприязнь некоторых руководителей к Султан-Галиеву. В результате в мае 1923 года Султан-Галиева вызвали в Центральную Контрольную Комиссию, где объявили об исключении из партии и отправили в ОГПУ.

    На Четвертом совещании этого национального деятеля обвинили в попытке установить нелегальную связь с контрреволюционными силами, в нарушении правил партийной конспирации, выразившемся в разглашении секретных сведений по национальным отношениям. Обвинение основывалось на нескольких личных записках Султан-Галиева, направленных ряду партийных и государственных деятелей национальных республик. Признавая опрометчивость и невыдержанность ряда формулировок и личных характеристик, в том числе и Сталина, Султан-Галиев категорически отрицал антипартийную и антигосударственную направленность своей позиции.

    В то же время на совещании была принята программа мер по развитию экономики и культуры в национальных республиках, по расширению участия нерусских народов в политической жизни и т. п.[118] Особую роль в этом отношении играла политика «коренизации», направленная на расширение образования и подготовку кадров управленцев, хозяйственников, интеллигенции среди титульных этносов. С помощью этого слоя людей, воспитанных на новых идеологических принципах, чаще всего не связанных с дореволюционной национальной интеллигенцией, ее культурой и ментальностью, оторванных от этноспецифики региона, карьера которых теперь полностью зависела от верности партии и адекватной реализации ее указаний, власть проводила свою политику в жизнь[119].

    Весь нэп, в том числе и национальный, по-новому ставил проблему его социальных субъектов. И в этом вопросе режим наибольшего благоприятствования развитию нэпа обеспечен не был. Вообще, образ «советского капиталиста» был предметом карикатур в прессе, гротескных фигур на демонстрациях, объектом колких насмешек по поводу и без повода. Налоговый инспектор, милиционер, идейный комсомолец, — каждый по мере сил старались чинить препоны «буржуазным и мелкобуржуазным элементам», что также с самого начала делало новую экономическую политику фактически обреченной, поскольку без активного социального движителя она не имела полноценной перспективы. Это в полной мере относится к процессу преобразований в национальной сфере. Прежде всего, оно касалось тех лидеров национальных движений, которые в свое время вели, в том числе вооруженное, противоборство с большевиками, а затем признали Советскую власть.

    Несмотря на богатый практический опыт, теоретические знания в области национальной жизни, лидеры национальных движений в конечном счете оказались невостребованными, и отторгнутыми как «враги» и «буржуазные националисты». Например, Ахмет-Заки Валидов, который начинал свою деятельность будучи учителем в мусульманской школе. Он сотрудничал с Бюро мусульманской фракции IV Государственной Думы, активно участвовал в мусульманском движении. В декабре 1917 года на состоявшемся в Оренбурге Башкирском учредительном собрании (курултае) был избран в состав национального правительства, которое, как уже отмечалось, взяло курс на автономию Башкирии, вступив в контакт с Комучем и Временным Сибирским правительством. Политика Колчака заставила башкирское правительство пойти на союз с Советской властью. Имея значительный опыт организаторской работы, Валидов вошел в состав Башкирского ревкома, стал его председателем. В рамках социалистических идей и национальных ориентиров он искал пути федерализации Башкирии в системе общероссийского пространства.

    В январе 1920 года Валидов, обращаясь в ЦК РКП(б) (копия — Ленину и Троцкому), писал: «В руководящем органе РКП нет ни одного в совершенстве знакомого со своей страной, сильного и авторитетного на Востоке человека из восточных мусульманских национальностей… Вы сами, больше чем мы, понимаете, какие трудности Вам и восточным революционерам приходится одолевать, когда Вы рукою русского пролетариата начинаете восстанавливать похороненное, как казалось навсегда, русским империализмом человеческое самосознание, сознание необходимости борьбы за существование забитых восточных народов». Далее Валидов предложил неожиданный для Советской власти вариант — назначить в центральное руководство «сильного и авторитетного» представителя мусульманского Востока, пусть и не коммуниста, и рекомендовал на этот пост лидера Алаш-Орды А. Букейханова, все более склонявшегося в тот период к признанию власти Советов. Но для Центра это предложение было слишком экстравагантным. В итоге осенью 1920 года сам З. Валидов оказался в Средней Азии, где развивалось басмаческое движение и впоследствии разворачивающиеся события подтолкнули его к эмиграции, где он сосредоточился на научной работе.

    Другой деятель, упоминавшийся Алихан Букейханов получил известность как умелый организатор и способный политический деятель еще будучи членом кадетской партии, депутатом Государственной Думы. Ратовал за автономию Казахстана в составе демократической России, при выборах в Учредительное собрание был выдвинут туда представителем партии Алаш, которая блокировалась с другими (в частности, татарскими и башкирскими) национальными партиями. Вместе они отстаивали требование автономии национальных областей. Об этом же велись переговоры с общероссийскими партиями — кадетов, эсеров, меньшевиков. После разгона Учредительного собрания Букейханов, как писал он сам, «был признан национальным вождем, поднимал казахский народ на борьбу с Советской властью». Создавались вооруженные отряды, в которых среди командного состава были и белые офицеры. В сентябре 1918 года в Уфе состоялось совещание между представителями Алаш-Орды и валидовцами, где был заключен договор о создании единого Башкиро-Казахского национального государства. Впоследствии Букейханов был помилован советской властью и работал в советских хозяйственных органах. Активно проводил статистические исследования, являлся членом коллегии Наркомзема, авторитетным экспертом по вопросам землеустройства на советском Востоке. Позже был арестован по обвинению в «контрреволюционно-националистической деятельности», создании пантюркистского антисоветского центра. На суде Букейханов виновным себя признал «частично», заявив в последнем слове, что он «Советскую власть не любит, но признает»[120].

    Национальные деятели этого типа пытались в своих поступках уйти от идеологических канонов и встать на позиции профессиональных оценок. Скажем, когда тот же Букейханов преподавал историю казахской литературы в Оренбурге, то ему, по собственному признанию, было «совершенно безразлично какое направление в литературе преобладает: пролетарское или националистическое… я руководствовался также тем, что основным двигателем прогресса человека является наука и техника». Однако как раз это и делало их персонами «нон грата» в советской национальной политике. Ее «новизна» опять-таки состояла в тактических ухищрениях при неизбежном выдерживании классовой (партийной линии). Так в 1922 году на советском Востоке мусульманскому духовенству были возвращены вакуфные земли, восстановлены суды шариата и адата, проявлена терпимость в отношении мусульманских норм поведения в обществе, в том числе и для коммунистов. Однако, со временем такой «этнокамуфляж» перестал быть нужен. Руководствуясь ленинским тезисом о том, что социалистическая революция на Востоке «походя, мимоходом» решила проблемы демократических преобразований в рамках концепции некапиталистического развития была предпринята попытка осуществить форсированный прыжок из феодализма в социализм. И национальный нэп стартовал по этой дорожке. Результаты были неоднозначны. Модернизация по-большевистски шла параллельно с консервацией традиционного уклада, классовых, племенных, родо-семейных отношений. Однако рано или поздно даже наиболее гибко и нестандартно мыслящие коммунистические руководители-«националы» подвергались сначала политическому остракизму, а потом и физическим репрессиям со стандартными обвинениями в «буржуазном национализме». Советские вожди не видели возможность хоть как-то приспособить коммунистический режим применительно к конкретному национальному региону, поощряя поиск таких его типологических подвидов как «социализм в тюбетейке». (Другое дело, что все эти «модели» социализма, как показала практика, лежали в области социальных утопий).

    Если обратиться к тому же Рыскулову, то взгляды этого национального деятеля несомненно совпадали с революционаристскими ценностями. Основную ставку он делал на «организованные революционные силы трудящихся мусульман Советской России». Констатируя, что нэп сказался на оживлении частнособственнических, мелкобуржуазных слоев, он замечал, что какое-то время национальное движение вынуждено будет идти вместе с ними[121]. Чтобы привлечь к коммунистической власти рядовых мусульман, Рыскулов пропагандировал идеи «Тюркской республики», основанной на советских принципах организации. Однако, центральная власть в лице партийных ортодоксов, которые, по меткому выражению замнаркома по делам национальностей Г. Бройдо, вместо политики, опирающейся на знание реальной обстановки, пытались насадить в Средней Азии и на Кавказе «жалкую ублюдочную и исковерканную копию Иваново-Вознесенска»[122], не желала более гибко варьировать процесс управления национальными районами. Между тем, на состоявшемся в сентябре 1920 года V краевом съезде компартии Туркестана К. Икрамов прямо заявил «что туземная беднота не понимает, что такое классовая борьба», а в одном из донесений местных партийных органов в центр отмечалось, что узбекское население почти не испытало на себе влияние Советской власти и по-прежнему находится в полной зависимости от баев и улемов[123].

    Трудно отнести к пантюркистам и врагам социализма М. Султан-Галиева. Умный и образованный человек, он стремился в рамках марксистско-ленинской доктрины найти пути создания коммунистических структур в мусульманских регионах. По собственному признанию он являлся одним из главных инициаторов и активных борцов с мусульманскими буржуазно-соглашательскими организациями в Советской России. «Ликвидация Всероссийского мусульманского военного Совета, Всероссийского мусульманского национального Совета, Национального парламента мусульман Внутренней России в момент, когда все они угрожали превратиться в активных противников большевизма, — вот моя основная заслуга перед революцией», — в исповедальном тоне писал Султан-Галиев Ленину[124]. Но и то рациональное, что было в его инициативах, не было воспринято большевистскими лидерами.

    Нэповская риторика как бы поощряла ряд национальных деятелей на разработку управленческих вариантов, связанных с большим учетом республиканских интересов в экономической и культурной областях. Нередко эти поиски прямолинейно оценивались как «национал-уклонистские». Так, например, случилось со взглядами украинского экономиста М. Волобуева, будто бы игнорировавшего экономическое сотрудничество советских республик и ратовавшего за разрушение единого социалистического хозяйства и изоляцию Украины от СССР. Но на деле речь шла (опять-таки в рамках коммунистических воззрений) о рациональном использовании республиканского экономического потенциала, спецификации применительно к местным потребностям бюджетного законодательства и т. п.[125]

    Однако неправомерно и идеализировать идейно-теоретические платформы реальных «национал-уклонистов». Во-первых, они корреспондировали с общей концепцией новой экономической политики как варианта оптимизации деятельности тоталитарной системы. Это был лишь более «мягкий» подвид данной системы в национально-региональном измерении. Даже после того, как «национал-уклонисты», вовлеченные в русло внутрипартийной борьбы, вместе с другими оппозиционерами указывали на бюрократический диктат партаппарата, они не ставили под сомнение классовый принцип подхода к национальным проблемам. Более того — сталинский режим в контексте тезиса о «термидорианском перерождении» партийных вождей обвинялся многими оппозиционерами в том, что процесс бюрократизации в республиках возглавляют мелкобуржуазные элементы, что отталкивает местную бедноту от партии и бросает ее «в объятия местной торговой буржуазии, ростовщиков, реакционного духовенства, феодально-патриархальных элементов».

    Во-вторых, следует еще раз внимательно вглядеться в проблему суверенитета автономий и разрешения аграрно-земельных вопросов в национальных республиках в постановке ряда национальных деятелей. Историография данного вопроса неоднозначна. До конца «перестройки» 1980-х годов все это однозначно маркировалось как национализм в антисоветской упаковке. Затем, когда идеи нэпа оказались востребованными, более того, когда возник феномен некой исторической эйфории на данный счет, то, соответственно, историки и публицисты обратились к взглядам национал-уклонистов как к опыту, который может быть полезен в разрешении проблем устройства союзного многонационального государства. Его чуть было не использовали власть предержащие для развала демократизирующейся РСФСР. Да и новая Россия в полной мере испытала на себе результат некритического использования моделей федерации, основанной на приоритете этнических подходов.

    Вопрос о судьбе автономий особо остро встал на заседании фракции РКП(б) X Всероссийского съезда Советов 26 декабря 1922 года. Наиболее определенно позицию тех «националов», которые стремились повысить статус автономных республик до уровня союзных, озвучил именно Султан-Галиев свою точку зрения, причем в весьма резкой формулировке: «Мы, представители союзных республик и областей, считаем, что пора кончить игру в эту независимку»[126]. Это был прямой выпад против Сталина и его тезисов по национальному вопросу. Однако Сталин, отвечая на прозвучавшие упреки, привел, помимо чисто пропагандистских выкладок и рассуждений, достаточно весомые аргументы. Если РСФСР вступает в состав союза республик, то значит вступают все те части, которые входят в РСФСР как ее составные элементы. Предложение о размежевании предполагает создание не российского, а русского ЦИКа, русского Совнаркома, поскольку Башкирская, Татарская, Туркестанская республики будут входить в состав Союза[127]. Тем самым Сталин поставил вопрос о русской республике в составе многонационального образования — проблемы, которая периодически возникая в наши дни, несет в себе разрушительный «заряд» и для новой России. Несколько позже тот же Сталин выдвинет несомненно рациональную идею о необходимости при конституировании Союзного собрания как органа представительства национальностей обеспечить там участие, наряду с национально-территориальными образованиями, и русских губерний, как бы представляющих фрагменты государственности русского народа[128]. Правда, идеократические соображения не дали возможность провести эту идею в жизнь.

    Что же касается сталинских оппонентов, то в их взглядах были и конструктивные элементы, но было и то, что сегодня называется этнократизмом. И на это не следует закрывать глаза.

    Борьба с «Ванькой» — политика коренизации

    Тезис о возрождении великорусского шовинизма нередко использовался местными работниками как своего рода жупел, манипулируя которым можно было проводить собственные интересы. Подчас это механически отождествлялось с отстаиванием идеи хозяйственного единства и неделимости России и все, в конечном итоге, сводилось к диктату русских[129]. То, что общесоюзные наркоматы подчас нарушали прерогативы республик — исторический факт. Но его констатация не должна затмевать другие факты, также противоречившие и конституционным нормам и потребностям проживавшим в республиках людей различных национальностей. Речь шла об откровенной претензии этнических элит на право собственности на водный, железнодорожный транспорт, а также попытки наделить местные суды и другие институции такими полномочиями, которые были чреваты не только административной автаркией, но и позволяли республиканским властям отстаивать свои приоритеты в ущерб, в первую очередь, интересов русского населения[130].

    Пожалуй, в наиболее обнаженной форме рассматриваемые проблемы проявили себя в ходе состоявшегося в конце 1926 года в Москве 12 и 14 ноября совещания националов, членов ВЦИК и ЦИК СССР, созванного по инициативе Отдела национальностей при Президиуме ВЦИК и заместителя Председателя Совнаркома РСФСР Т. Рыскулова. Стенографический отчет и все материалы совещания (конечно же, с грифом «строго секретно») были переданы Сталину как «Генеральному секретарю партии и руководителю национальной политики»[131].

    На совещании внимательно и критически анализировалась работа Комиссии по строительству РСФСР, национальных республик и областей, возглавлявшаяся Председателем ВЦИК и ЦИК СССР М. И. Калининым. В центре внимания участников совещания находились вопросы конституционно-правового порядка, в первую очередь «о взаимоотношении РСФСР с входящими в ее состав национальными республиками и областями». Собравшиеся, в основном руководители автономий, высказывали претензии в адрес Центра, усматривая в его действиях «зажим» полномочий местных органов законодательной и исполнительной власти. На совещании много говорилось о недостаточных прерогативах Отдела национальностей, звучали предложения о создании на его базе Совета национальностей ВЦИК по аналогии с союзным ЦИК, а также о необходимости введения представителей автономных республик и областей в коллегии всех центральных общероссийских наркоматов. Правда, «в лице тов. Кульбишерова» давались и критические оценки работе Совета национальностей ЦИК СССР, который «ничего не дает», и предлагалось оставить Отдел национальностей ВЦИК, значительно расширив его права в законодательной и контролирующей областях[132].

    Ряд участников совещания прямо поставили вопрос о выходе из РСФСР автономных республик и прямом вхождении их в СССР и «чтобы русская часть РСФСР представляла одну административную единицу, иначе говоря, русскую республику». Правда, затем такие предложения были блокированы другими участниками со следующей аргументацией: это усилит великорусский шовинизм, «а оставшиеся в национальных республиках русские элементы будут стремиться во что бы то ни стало воссоединиться с выделенным ядром и раздирать государственно и территориально организм национальных республик, и те из них, в которых примесь русского населения значительна (Башкирия, Татария…), окажутся в невозможном положении»[133]. Симптоматично, что своеобразным смысловым рефреном совещания стала фраза, произнесенная одним из его участников: «Ванька прет» и, соответственно выдвигалась задача «бороться с русским Ванькой».

    Результаты совещания вызвали значительный резонанс в высших структурах партийно-государственной власти. Так, за подписью секретаря ЦИК СССР А. Енукидзе была подготовлена пространная записка «К вопросу о конституционных взаимоотношениях между центральными органами РСФСР как союзной республики и входящими в ее состав автономными республиками», где наряду с идеологическими пассажами охранительного характера содержались и здравые рассуждения и предложения, в частности о всемерном расширении законодательных полномочий автономных республик в вопросах развития национальной культуры и местных традиций. Создание Совета национальностей в рамках РСФСР признавалось нецелесообразным, поскольку Совет национальностей ЦИК СССР включал в свой состав представителей народов автономных образований.

    Требования разумной децентрализации, «разгрузки» органов центральной власти от часто непосильного бремени полномочий, расширения инициативы и самостоятельности составных единиц союзного государства были резонны, и нежелание прислушаться к этим требованиям лишь ослабляло государство. Однако параллельно имели место и другие процессы.

    Проводимая, в том числе и с пропагандистскими целями, политика «выравнивания экономических уровней» отсталых республик, этнических чисток кадрового корпуса на местах, выливавшаяся в дискриминацию опять-таки русского населения, борьба с «колонизаторством» на национальных окраинах, жертвами чего становились в первую очередь русские, не могла дать позитивных результатов. Шла искусственная перекачка средств и ресурсов из Центра на национальные окраины, нередко не готовые к технологическим новациям. Идеологические аспекты, требовавшие формирования однородной социальной структуры общества, побуждали к разорительным для государства действиям: скажем, шло строительство промышленных предприятий в Средней Азии, социокультурные традиции населения которой не воспринимали данный вариант модернизации. Ряд специалистов в процессе подготовки и проведения планов индустриализации возражали против создания «очагов промышленности» на национальных окраинах, считая, что для их же блага было бы целесообразно сосредоточить промышленный потенциал Союза ССР в центре. Однако политика ликвидации «фактического неравенства», заключавшаяся в неравномерном финансировании из федерального бюджета в пользу отсталых национальных республик, продолжала проводиться. Показательна фраза председателя СНК А. И. Рыкова: «Колониальная политика, например, Великобритании заключается в развитии метрополии за счет колоний, а у нас — колоний за счет метрополии». Россия все более обессиливала от навязанной ей роли донора, снабжения «братских народов» топливом, техникой, производственными кадрами. Превратившись в своего рода «внутреннюю колонию», фактический источник дотаций национальным республикам, она по существу была обречена на экстенсивную модель общественного развития.

    Последний министр геологии СССР Г. А. Габриэлянц, осмысливая опыт национальной политики, заметил: сейчас много говорят и пишут об империи СССР, но, согласитесь, это была очень странная империя, ибо характеризовалась она невиданным, просто гигантским прогрессом национальных окраин в развитии промышленного потенциала, науки, образования, культуры. «Назовите мне другую такую империю, в которой бы все это создавалось за счет усилий метрополии, затрат и жертв исконно российских нечерноземных областей, хиреющих и теряющих свой основной человеческий потенциал и в результате превратившихся в безлюдные пустыни».

    Социально-экономический патернализм Центра развращал руководство ряда республик, смотревших на союзный бюджет как на собственную финансовую вотчину. Через систему льгот, «национальные наборы» в вузы была выпестована местная этноэлита, представители которой со временем заняли административно-управленческие должности и престижные социальные ниши. Реальная иерархия властных отношений, как уже отмечалось, строилась на основе родовых, клановых, семейных связей. Россияне же, направленные в республики строить новые гиганты промышленности, осваивать месторождения, создавать тяжелую индустрию, формировать научную и образовательную инфраструктуру, оказались в тяжелой ситуации.

    Штампованные ярлыки-обвинения в «колонизаторстве» также несли подспудные пласты. То, что работники, присылаемые из центра, нередко грешили некомпетентностью, — несомненно. Но в периодически разворачиваемых кампаниях против «великодержавного уклона» имелся и иной подтекст. Проблемы, связанные прежде всего с земельным фондом, действительно были весьма болезненны. Но неверно трактовать их только как стремление колонистов-русских отобрать земельные угодья у местного населения (а подобные оценки до сих пор имеют хождение в историографии). И русские переселенцы подвергались гонениям и преследованию — как со стороны особо рьяных интернационалистов из центра, спешивших любыми средствами обуздать «великорусских шовинистов», так и национальных деятелей[134]. Например, один из полпредов партии в национальных регионах Г. Сафаров в ажиотаже проведения кампании по искоренению русского колонизаторства заключал подозреваемых в концентрационные лагеря, по поводу и без повода травил «истинно русских прохвостов». Семиреченская ЧК в качестве генеральной задачи рассматривала борьбу с «великороссийским семиреченским колонизаторством», которую осуществляла «путем самых беспощадных репрессий»[135].

    Между тем в 1927 году на имя Сталина поступила обширная петиция жителей русских сел и поселений того же Семиречья, в котором они слезно жаловались на явную дискриминацию в национальной области. Вот только некоторые выдержки из нее: «В большинстве наших русских поселков и станицах мы лишены буквально прав советского гражданина. Произвол местной власти, особенно в отдаленных районах, насилие, грабежи, конокрадство — постоянные явления со стороны местного населения по отношению к русскому народу. Местная власть полностью поддерживает своих соотечественников, руководящий состав подбирается из в основном из местных. Русские остаются без земли, сады, клеверники отбираются и передаются туземцам, которые их разрушают и порубают. Мы, трудовые хлеборобы, присутствуя на заседаниях сессии ВЦИК, слышим выступления наших (Казахстан) представителей высшей власти по вопросу судопроизводства в РСФСР и у нас возникает боязнь, что наши ходатайства перед Центром о направлении своего внимания на наше бесправное положение, останутся без внимания. Председатель КазЦИКа Мунбаев призывал представителей всех автономных республик не соглашаться с точкой зрения Наркомюста РСФСР, он отстранял проверку Центром действий судов в автономных республиках. На протяжении ряда лет мы наблюдаем ту узкую национальную линию, которую ведут наши власти на местах и мы боимся, что наша бесправность еще больше углубится».

    Сообщалось также, что все национальные школы находятся на государственном бюджете, в то время как русские — на местном бюджете и самообложении. В качестве лучшего выхода из создавшегося положения предлагалось выделение русского населения в самостоятельную административную единицу, поскольку, несмотря на искусственное вклинивание местной властью в казачьих землях туземного населения, казачьи станицы с прилегающими к ним русскими поселками составляют до 2500 хозяйств, компактно заселяющих неразбросанную территория с населением примерно в 75–80 тыс. человек. Этот же вариант решения русской проблемы типа русских автономных округов предлагался и для Северного Кавказа[136].

    В Киргизии во второй половине двадцатых годов имели место массовые побоища, убийства, грабежи в столкновениях между местным и русским населением. В поступающей в Центр информации указывалось, что во многом это было усугублено проведенной в 1922–1923 годах сафаровской реформой, когда земля, принадлежащая русским поселенцам, передавалась местным жителям, которые ей «не пользовались, обрабатывать ее не стали, а жилые дома превратили в конюшни»[137].

    Противоречия этногосударственного строительства

    Из таких вопиющих антагонистических узелков и было соткано полотнище национального нэпа. Но главный дефект был заложен в самой основе интернационалистского проекта — этнический принцип в условиях многонационального состава субъектов коммунистической федерации и особенно инкорпорации русских в каждый из них, не позволял выстроить действенные механизмы государственного образования.

    Это хорошо понимали профессионально ориентированные деятели российской эмиграции, отнюдь не шовинисты по воззрениям. Еще ранее погибший от рук революционных матросов известный российский правовед Ф. Ф. Кокошкин решительно выступал против построения федерации и автономии по национальному признаку. Это противоречит всем мировым федерациям, замечал он, обращаясь к опыту Швейцарии, где границы кантонов не совпадали с национальными (этническими) границами. Особое опасение Кокошкина вызвала идея создания национальной федерации в России. Если в территориальной федерации штаты имеют по равному голосу, то в национальной федерации великороссы будут разделены по областям, а Литва, Украина, Белоруссия составят целые этнографические образования, то национально-территориальный принцип будет распространяться на всех, кроме русских. Это вызовет ответную реакцию самой крупной национальности и потенциальный конфликт. В силу этого Кокошкин считал, что попытка установить в России федерацию национальностей приведет к конфедерации — свободному союзу суверенных государств.

    Видный государствовед Н. Н. Алексеев считал, что этнические образования, искусственно объединенные в национальные республики, нежизнеспособны и должны быть заменены субъектами, образованными по реальным экономическим и географическим критериям. Эту же идею проводил известный российский ученый и общественно-политический деятель П. Н. Милюков, отмечавший несостоятельность образования федерации по «историко-географическому признаку, не обеспечивающему подлинную национальную свободу». К аналогичному выводу приходили и другие ученые-эмигранты, считавшие советский федерализм фиктивным, а построение республик по национальному принципу — чисто пропагандистским шагом, не согласованным с интересами местного населения и нередко ущемлявших и русских, чьи территории включались в новые республики[138].

    Политика огосударствления этноса все время входила в противоречие с жизненными реалиями. Так, в январе 1930 года Президиум ВЦИК в соответствии с решением XIV съезда Советов РСФСР предписал местным органам власти провести повсеместное выделение компактно живущих национальных меньшинств в особые административно-территориальные единицы, установив при этом их численность, размеры территории проживания, количественное соотношение с населением других национальностей.

    Однако опыт создания многочисленных национально-административных единиц типа национальных районов и сельсоветов не оправдал себя. Процесс их организации осуществлялся по льготным нормам, требовал больших расходов. Нередко поддерживался национальный эгоизм, когда представители национальных меньшинств, незначительных численно и рассредоточенных чересполосно, ставили вопрос о создании «своих» национальных районов[139]. К концу 1933 года насчитывалось 250 национальных районов и 5300 национальных сельсоветов и это преподносилось как успех ленинско-сталинской национальной политики в СССР. Но такое дробление территориального устройства по этнической принадлежности, кроме культивирования национальной замкнутости, экономической неэффективности и пропагандистских миражей, других «достижений» не дало.

    Поэтому, если отбросить все пропагандистские штампы сталинщины — «о врагах», «вредителях» и «буржуазных националистах», содержащиеся в решении Политбюро ЦК ВКП(б) от 17 декабря 1937 года «О ликвидации национальных районов и сельсоветов», достаточно убедительно звучат содержащиеся в нем положения о том, что такие образования в ряде краев и областей созданы искусственно, часто национальным составом не оправдывая свое существование, а также то, что нередко в них наблюдалось стремление ставить препоны изучению русского языка[140].

    Соотнося «национальное государство» (республику) с определенной коренной национальностью, будто бы являющейся субъектом самоопределения, власть фактически лишала причастности к «своей» государственности другие народы, нередко значительно превосходящие по численности, уровню образования народы титульные. Невозможность провести административные границы по этническим границам фактически привела власть к необходимости привлечь к работе по «национальному размежеванию» этнографов и других специалистов, которые занялись «территориализацией этничности», заложив с тех пор мощную традицию этнического картографирования. Но в конечном итоге в расчет брались два приоритета: преимущество угнетенной в прошлом нации, для которой создавалась «своя» государственность, и интересы экономического развития, образуемых национальных республик и областей. Именно этим объясняется, что в границы многих национальных образований были включены территории с преобладающим иноэтничным населением[141].

    Логика строительства государственности по национальному, этническому принципу заставляла инициаторов этого процесса двигаться по пути бюрократического формотворчества. С легкостью манипулируя судьбами миллионов людей, власть инициировала создание новых образований на территориях, население которых нередко тяготело к иной социокультурной модели бытия. Тем самым, люди становились фактическими заложниками подходов, коренным образом противоречившим национально-государственным интересам, а подчас — просто прихоти должностного лица.

    Все это порождало ведомственную неразбериху, территориальные споры республик со взаимными претензиями друг к другу[142]. Имитация удовлетворения «национальных чаяний» того или иного народа путем закрепления за ним определенной территории побуждала партийные и советские органы проводить политику расселения и переселения в зависимости от этнического состава населения волости, уезда, области или губернии. Все это осуществлялось крайне волюнтаристски, нередко в приказном порядке. Решали, скажем, — провести «обратный переход» населения из «одних административно-территориальных в другие» и «проводили вопрос»[143].

    Переделы и размежевания, опять таки с этническим вектором, давали печальные результаты. Например, на Северном Кавказе казачьи земли без согласования с их населением включались в состав различных национальных образований. Так в 1921 году в процессе оформления Горской республики к ней присоединили 17 казачьих станиц и хуторов, где проживали более 65 тысяч русских. При этом фактически насильственно присоединенные территории и их население подвергались постоянным нападениям, которые заканчивались переделами казачьих земель в пользу горских народов. Вот что свидетельствует на этот счет архивный документ, отложившийся в фонде Наркомнаца: «Жизнь русского населения всех станиц, кроме находящихся в Кабарде, стала невыносима и идет к поголовному разорению и выживанию из пределов Горской республики; полное экономическое разорение края несут постоянные и ежедневные грабежи и насилия над русским населением со стороны чеченцев, ингушей и даже осетин. Выезд на полевые работы даже за 2–3 версты, сопряжен с опасностью лишиться лошадей с упряжью, фургонами и хозяйственным инвентарем, быть раздетым донага и ограбленным, а зачастую и убитым или угнанным в плен и обращения в рабов. Выпас скота невозможен на предгорьях, где пустуют лучшие пастбища, и скот вынужден топтаться на выгоне близ станиц, отнимая от земледелия плодородную землю… Местные власти, вплоть до окружных национальных исполкомов в ГорЦИК, зная это ненормальное положение, не принимают никаких мер против. Наоборот, такое положение усугубляется еще открытой пропагандой поголовного выселения русских из Горской республики, как это неоднократно звучало на съездах, например, Учредительном Горреспублики, чеченском и др.»[144]

    Решения по урегулированию территориальных проблем не предварялись опросами населения, анализом ситуации, этнологической экспертизой, референдумами. Образцы устройства многонационального государства кроились в одной идеологической мастерской по унифицированному лекалу.

    К атрибутам национального нэпа можно, несомненно, отнести политику коренизации, состоявшую в активном вовлечении представителей коренных народов в первую очередь в сферу государственного управления. Подготовка национальных кадров в различных сферах социальной и духовной жизни являлось несомненно прогрессивным делом, мобилизующим активных деятелей из национальной республик к инициативной работе. Но и здесь имелись существенные издержки, связанные прежде всего с бюрократическим подходом к назначениям на государственные должности по своего рода этнической разнарядке, со случаями изгнания с должностей профессионалов-русских и замены их менее грамотными и умелыми, но зато национальными кадрами.

    По этому поводу бывший замнаркомфина Бурят-Монгольской АССР И. Лавров вспоминал, что русские, составлявшие 51 % населения республики, фактически становились париями в ней. Приказы правительства о замене русских служащих бурятами привели к тому, что 90–95 % бывших русских работников на протяжении довольно короткого срока были выкинуты из учреждений и остались без куска хлеба. С мест по национальному признаку выбрасывались не только работники средней квалификации, но и самой высокой[145].

    Но все же нэп, несмотря на изначально установленные барьеры, в целом сыграл позитивную роль в отечественной истории, продемонстрировал возможности пусть даже ограниченной свободы по сравнению с тотальной несвободой. И национальный нэп имел свои активы. Прежде всего речь шла о возможности, хотя бы в ортодоксальном антураже, способствовать развитию основ национальной культуры и образования. В этой области подвижки в государственной политике по отношению к различным национальностям были наиболее заметны. Такая этнотолерантность, которую с оговорками можно назвать интернационализмом, являлась одной из наиболее явных черт, характеризующих советский подвид тоталитаризма.

    Достаточно масштабные мероприятия проводились в сфере повышения культурного уровня народов. Например, постановлением Президиума ВЦИК от 7 марта 1924 года была создана Комиссия по ассигнованию специального фонда организации просвещения отсталых народностей СССР. В первую очередь средства отпускались на народное образование, причем в весьма значительных суммах[146]. В начале 1925 года на заседании Совета Народных Комиссаров рассматривался вопрос о вхождении представителей отсталых народностей в Президиум ЦИК СССР и комиссию при ЦИК по распределению фонда средств на культурные нужды. О выделении дополнительных ассигнований на «дополнительную помощь наиболее отсталым автономным республикам и областям» шла в это же время речь на заседаниях Политбюро ЦК ВКП(б) и Президиума ЦИК Союза[147].

    Сведений о деятельности Президиума Совета национальностей в области осуществления национальной политики имеется не так много. Известно, например, что в июне 1924 года на Президиуме слушался доклад М. В. Фрунзе об осуществлении такой политики в армии[148].

    В Совете национальностей ЦИК Союза ССР имелись представители всех национальных образований. Были предложения включить сюда представителей не только Союзных республик и автономных областей, но и областей, возникших в результате экономического районирования (Уральский край, Сибирь, Дальневосточная область и т. д.). Однако такие идеи не прошли и в данном законодательном органе остались только «образования отдельных народов, национальные единицы»[149].

    На сессиях ЦИК Союза ССР рассматривались, например, вопросы о бюджетных правах союза и входящих в его состав союзных республик. Совет национальностей защищал права союзных и автономных республик в области внутренней торговли. При рассмотрении вопроса об особом разделе основных начал уголовной политики в отношении отдельных видов преступлений, в комиссии Совета национальностей было принято решение о дополнении этой главы новой статьей в следующей редакции: «Заведомое нарушение суверенитета входящих в СССР союзных республик, суверенных прав автономных республик и прав автономных областей, а также разжигание национальной розни и ненависти». Этим дополнением Совет национальностей отнес указанные выше преступления к наиболее тяжким преступлениям против советской власти и единства Союза ССР. Это предложение не вошло в закон по той причине, что раздел об уголовной политике в отношении отдельных видов преступлений не был включен в общесоюзный закон[150].

    Особую активность в 1920-е и 1930-е годы властные структуры проявили в деле обеспечения запросов национальных меньшинств. Сразу заметим, что в определении национальных меньшинств ни тогда, ни сейчас ясности и четкости не было и нет. Прежде всего в отношении критериев определения статуса таковых. Одни авторы понимают под национальными меньшинствами ту часть населения, входящую в состав национально-государственного образования, которая по количеству меньше, другие — малочисленные народы как целостные этнические единицы, третьи — часть этнической общности, проживающей среди инонационального населения. Скорее всего, последний подход к национальным меньшинствам доминировал в 20–30-е годы. Иногда к ним причислялись и малые народы[151].

    В это время были предприняты значительные усилия по вовлечению национальных меньшинств в экономическую и особенно социально-культурную деятельность. Наряду с органами партийной и исполнительной власти, решения съездов Советов претворялись в жизнь Президиумом ЦИК СССР и Советом национальностей, которые давали соответствующие директивы ЦИК союзных и автономных республик об усилении работы отделов и национальных комиссий, обслуживающих национальные меньшинства. Кроме того, Совет национальностей проводил и самостоятельную работу в данном направлении[152].

    Совет национальностей ЦИК СССР издавал два журнала — «Революция и национальности» и «Революция и письменность», в которых систематически освещались социально-политические и культурно-образовательные аспекты жизни народов СССР. Выходил литературно-художественный и публицистический альманах народов СССР «Советская страна».

    На определенном этапе представители республик все более активно начали ставить вопрос о том, что «для поднятия культурно-хозяйственного уровня нацменьшинств» необходимо выделить их «в самостоятельные административно-территориальные единицы (районы, волости, сельсоветы)»[153]. И эта идея была реализована. Ее цель заключалась в том, чтобы приблизить традиционные институты самоуправления к требованиям жизни. Так, например, на проходившем с 17 по 20 декабря 1927 года в Свердловске первом областном совещании работников, занимающихся проблемами нацменьшинств на Урале, была определена широкая сеть мероприятий среди этой категории населения. В их числе обращают на себя внимание такие действительно важные для многонациональной страны с различными цивилизационно-культурными особенностями моменты, как необходимость учета этнокультурной специфики в законодательном процессе. В частности, говорилось о функциях туземных судов, необходимости организации специальных судебных участков для обслуживания национальных меньшинств, с судопроизводством на родном языке и т. п.[154]

    Однако, несовершенство заданной модели общественного устройства, как уже отмечалось, порождало проблемы и неурядицы в национально-государственном строительстве. Так, на Северном Кавказе в 1921 году Советская Терская область объединила районы проживания терского казачества, кабардинцев, ингушей, чеченцев и других народов. В 1920 году возникла Калмыцкая автономная область, а в 1921-м после расказачивания вместо Терской области создается Горская автономная республика. Но почти сразу же из нее были выделены областные автономии — Кабардино-Балкарская, Карачаево-Черкесская, Чеченская.

    Создаваемая сверху государственность должна была расширить функции власти и укрепить полномочия центра, а также нейтрализовать антисоветские тенденции на местах. Основную сложность составляли казачье-горские противоречия и взаимоотношения между горскими народами, в основе которых лежали запутанные и крайне острые вопросы землепользования. Достижение территориальной целостности путем создания Юго-Восточного экономического объединения, затем Северокавказского края, и другие административно-территориальные изменения зачастую приводили к конфликтам между народами Северного Кавказа. Централизация управления вопросами социальной жизни при отсутствии необходимых экономических ресурсов, неотлаженности действий госучреждений, расхождении между ценностными установками представителей центра, местной власти и ментальностью большей части населения оборачивалась неравноправием между отдельными этническим общностями в удовлетворении их социальных нужд.

    Центру в начале 20-х годов приходилось неоднократно возвращаться к проблемам государственного устройства на Северном Кавказе. Так, коллегия Наркомнаца 12 сентября 1921 года обсудила вопрос «о взаимоотношениях между русским и туземным населением в ГССР». Было решено срочно организовать представительство Наркомнаца в республике, подчеркнута политическая нецелесообразность возвращения выселенных из станиц Сунженского округа казаков, а вопрос о вселении беженцев из голодающих губерний на территорию округа, где межнациональные конфликты сохраняли свою остроту, передать на разрешение правительству ГССР.

    22 сентября Президиум ВЦИК заслушал доклад Орджоникидзе о распределении земли между чеченцами и казаками (речь шла о станице Романовской, переданной грозненским рабочим, а также Ермолаевской, Самашкинской и Михайловской, отданных чеченцам по решению от 14 апреля 1921 года). Передел был оставлен в силе[155], но успокоения он не принес.

    Объективные трудности объединения вызвали перманентные преобразования. Чрезвычайный съезд трудящихся Карачая в ноябре 1921 года констатировал, что Карачай экономически тяготеет к Кубани и оторван от Горской республики, при наличии чересполосицы с Кабардой. В связи с этим было решено выделить Карачай в автономную область совместно с зеленчукскими черкесами. Несостоятельность объединения осознавалась и в центре, и в партийных органах на местах. Юго-Восточное бюро ЦК, партийные работники в Москве пришли к необходимости выделения ряда народностей из состава ГССР, в частности Карачая и Балкарии[156].

    В январе 1922 года было принято решение о выделении Карачаево-Черкесской автономной области, а также Кабардино-Балкарской. Объединявшиеся этнорегионы создавали как национальные, так и объединенные на партийных началах исполкомы. Такой принцип представительства был признан целесообразным, т. к. уже в ходе образования областей обнаружилось, что черкесы готовятся к выборам в советы под лозунгом «Долой засилье Карачая!» В результате острых споров в декабре в состав исполкома были включены 1 черкес, по 2 карачаевца и русских. Но черкесы не получили представительства во ВЦИКе, что вызвало «протест 13» беспартийных и партийных советских работников-черкесов. Партийным органам пришлось улаживать также земельные конфликты между другими народностями, бороться с бандитизмом и попытками отдельных чеченских группировок добиться выхода из состава России[157].

    В 1921 году возникла Абхазская АССР, затем по договору вошедшая в состав Грузии. На ее территории к тому же возникли автономии южных осетин и аджарцев. В 1924 году была ликвидирована Горская АССР, а на ее месте созданы Северо-Осетинская и Ингушская автономные области и Сунженский округ, имевшие общий центр — Владикавказ. В 1928 году в составе Ставропольского края образуется Черкесская автономная область. В целом жестокие репрессии и массовые эмиграции в ходе установления власти большевиков на Северном Кавказе и в Средней Азии имели негативные долговременные последствия. Достаточно упомянуть о басмачестве.

    В Поволжье и Приуралье были тоже созданы разноуровневые автономии немцев, башкир, татар, чувашей, удмуртов, мордвы, марийцев, коми; в 1921 году — Крымская АССР. Были образованы, далее, Карельская, Якутская республики, Ойротская, Бурятская области, Ненецкий и Ханты-Мансийский округа и др.

    Процесс огосударствления этносов не завершился образованием СССР. В 20-е годы национально-территориальное размежевание в Средней Азии внесло коррективы в этот процесс. Это размежевание также иллюстрировало псевдологику национальной политики большевиков. Выступая с обоснованием подобной акции на Пленуме ЦК РКП(б) 26 октября 1924 года, партийный руководитель Я. Рудзутак аргументировал это возможностью тем самым «обнажить классовые противоречия внутри каждой народности» и утверждал, что данная акция является якобы результатом выбора населения края. Между тем специалисты относились к подобным планам весьма скептически. Так, председатель Среднеазиатского экономического совета М. Паскуцкий высказывался против такого размежевания и предлагал объединить среднеазиатские республики, обосновывая это факторами экономического и политического единства. Да и ряд высокопоставленных туркестанских руководителей не поддерживали идею размежевания, поскольку считали, что говорить можно лишь о «тюркских племенах», а не об «узбекской», «туркменской» и других нациях. Показательно в этом плане письмо прокурора Киргизской автономной области от 30 января 1926 года: «Туземцы недовольны национальным размежеванием. Мой помощник Текеев не так давно на закрытом родовом совещании говорил приблизительно такие фразы: «Этот сволочь в очках (имелся в виду Зеленский, председатель Средазбюро ЦК ВКП(б) — Д.А, С.К.) разбил на кусочки все тюркское племя, чтобы легче было им управлять»[158].

    В итоге свои республики получили узбеки, туркмены, таджики, киргизы, казахи. Их статус и территории менялись вплоть до 1936 года, но этот процесс имел неоднозначные последствия. Значительное число узбеков осталось в Киргизии, Таджикистане, в состав Узбекистана искусственно были включены таджикские районы Бухары и Самарканда, в состав Казахской ССР вошли северные области с русским в большинстве своем населением, в основном по экономическим мотивам.

    Командно-административная опека над автономиями совмещалась с различного рода льготами, скидками. Так, разгром национальной фронды вместе с расширением границ Башкирской АССР за счет преимущественно иноязычных по населению районов привел к тому, что властям пришлось специально для башкир по разнарядке предоставлять завышенное число мест в ЦИКе и Верховном Совете автономии, а также на руководящих постах во всех сферах управления и хозяйства.

    Деление на национально-государственные квартиры, искусственное повышение статуса коренных народов до уровня субъектов самоопределения лишало такого же статуса многие другие народы, численно превосходящие «титульные» этносы. Тем более что социокультурные различия между ними были порой весьма значительны и далеко не всегда в пользу последних.

    Ловушки национальной государственности

    Именно признанием «собственной» государственности в качестве условия существования и развития нации обеспечивалась мощная притягательная сила доктрины этнического национализма, подстегивавшей стремление национальных элит к расширению доступа к власти и ресурсам, установлению официальных культурных институтов. Это, в свою очередь, определило противоречивость действий власти и ее отношений с интеллигенцией, которой она никогда не доверяла.

    Практика национально-государственного строительства с опорой на этнический национализм могла реализоваться только при условии утверждения тоталитарного режима. Идея и ее реальное воплощение, ожидания и практические итоги резко расходились. Примат национального единства в подходе к решению проблем общественного развития и модернизации казался вполне естественным во взглядах интеллигенции. Однако он являлся, с точки зрения коммунистов, оказавшихся также в ловушке национальной государственности, «сильнейшим препятствием к росту коммунистического влияния на киргизскую бедноту»[159], как говорилось на 3-ей Казахстанской облпартконференции в 1923 году. Это обусловило стремление партии жестко контролировать все стороны жизни и деятельности национальной интеллигенции.

    Подготовка новых ее кадров на основе советской системы образования и воспитания предусматривала, как уже отмечалось, создание лояльного власти культурного слоя в сочетании с комплексом мер, направленных на вынужденное использование дореволюционной интеллигенции, наиболее подготовленной к участию в народнохозяйственных процессах и политической жизни. Именно взаимоотношения с этой частью интеллектуальной элиты составили наибольшую сложность для коммунистической партии, особенно если учесть, что несмотря на свою малочисленность, она обладала непререкаемым авторитетом в рамках своей этнокультурной ниши.

    При общепризнанном в партийной среде мнении, сетовали национальные лидеры Туркестана, о необходимости «работать с интеллигенцией», использовать ее, на деле это остается лишь общим туманным взглядом, «и конкретно для нас совершенно неясно, что представляет из себя туземная интеллигенция, мы не знаем анализа ее состава, не знаем ее взглядов», в какие именно отрасли привлекать ее. «Мы швыряемся вправо и влево теми скудными силами из лояльной интеллигенции, которые у нас имеются. Мы не умеем их использовать как следует». В ряду других еще одним примером была судьба бывшего главы разгромленной в начале 1918 года большевиками Кокандской автономии, члена казахского автономистского правительства времен Гражданской войны — Алаш-Орды М. Тынышпаева, единственного туземца с инженерным образованием, перешедшего на сторону Советов.

    Он «прекрасно знает свое дело, знает, в частности, как перестраивать ирригационные сооружения туземного типа. В настоящее время он просто ходит по улице, как будто он лишний человек…» Рыскулов, говоря о нем, вместе с тем попытался определить конкретные пути продвижения в данном направлении, считая, что интеллигенцию можно с успехом использовать для организации образования, культурно-просветительной, научной работы и т. д. Нельзя предполагать при этом, что старые специалисты сделались коммунистами, но «задача партии заключается в том, чтобы не проводить национальную политику через разных инженеров и спецов, а самим руководить этим делом»[160].

    В середине 20-х годов с партийных трибун постоянно звучали призывы, привлекая старые кадры преодолеть как переоценку национальных особенностей населения, покровительство и преувеличение роли национальной интеллигенции т. н. правыми элементами, так и исключить непонимание необходимости «настойчивого вовлечения в государственные органы лояльно настроенных национальных элементов при одновременной решительной борьбе с национализмом внутри партии, тенденции механического пересаживания… методов работы в центральных промышленных районах без достаточного учета особенности обстановки… вытекающей из иного социального состава населения»[161]. Впрочем, этот рефрен партийных директив по мере развертывания «наступления социализма по всему фронту» приобретал все более демагогический характер и далеко не соответствовал истинному положению национальной интеллигенции и ее взаимоотношениям с властью.

    В 1925 году студенты-казахи, обучавшиеся в Москве, обратились с открытым письмом к руководству республики по поводу роли старой интеллигенции в культурном строительстве[162]. Трудно сказать, насколько самостоятельной была эта инициатива, но речь шла по существу о судьбе элит национальных республик. В прошедшей в казахстанской печати дискуссии по этой проблеме присутствовал приоритет классового: провозглашался тезис о дифференцированном подходе к дореволюционной интеллигенции в зависимости от ее политической и социальной ориентации. При этом сама ее история и эволюция идейно-политической позиции сводилась к истории автономистского движения Алаш[163]. А в 1928 году объединенный пленум Казкрайкома и краевой Контрольной комиссии ВКП(б) обосновал неизбежность «буржуазного национализма» интеллигенции и таким образом предопределил отношение к ней[164].

    Аналогичные процессы были характерны и для других регионов страны. Процесс создания однородных по социальной природе «социалистических наций» трудящихся в СССР обеспечивался, с одной стороны, жестокими репрессиями против «буржуазных элементов» среди самих национальностей, а с другой — политикой коренизации. Казалось, что репрессии и привилегии, строгий надзор Центра над новой элитой позволяли сохранять эффективный контроль над периферией. Нараставшая борьба против т. н. проявлений великодержавного шовинизма и местного национализма приобретала болезненный и затяжной характер, часто трансформировалась в провоцирование групповых конфликтов внутри национальных элит, которые умело использовались партийным аппаратом в интересах укрепления власти номенклатуры.

    Рыскулов, например, во время поездки в Германию в 1923 году встретился со студентами из Туркестана и Бухары, обучавшимися в Берлине, и «установил, что большинство их воспитывается против советского строя», общается с работниками турецкого и иных консульств, а сын алашординца Беремжанов встречается с лидером мусульманской эмиграции М. Чокаевым и даже осмелился просить Рыскулова помочь земляку-эмигранту. Категорически запретив ему дальнейшие контакты с антисоветчиком, Рыскулов применил прием, с успехом использовавшийся партийным руководством для управления национальной интеллигенцией и расправы с ней внутри страны: он ввел в бюро студенческого землячества Беремжанова, враждовавшего с председателем бюро Идрисовым. Таким образом, они могли, по его хмнению, доносить друг на друга подробности о проведенной «работе» в полпредство СССР в Берлине. «Я расколол тогда студентов», — докладывал в апреле 1924 года Рыскулов Сталину, в ЦКК партии и ГПУ[165].

    Но больше всего тревожило руководство сохранявшееся как в национальных массах, так и в среде руководящих работников-казахов влияние старой интеллигенции. В ноябре 1924 года секретарь Киробкома партии В. И. Нанейшвили сообщал в ЦК, что восточная группа казахских руководителей находится «в слишком близких, больше, чем можно, отношениях с «беспартийной» кадетской (алашординской) интеллигенцией, настолько близких, что теряется грань между киргизом — коммунистом и киргизом — беспартийным интеллигентом. Вместе с последними обсуждаются самые, можно сказать, партийные вопросы в узком смысле этого слова. Беспартийная интеллигенция влияет на киргиз-коммунистов, а не наоборот»[166].

    Секретарь Семипалатинского губкома партии докладывал в ЦК 11 октября 1924 года, что в отличие от «низовой интеллигенции», повернувшей в сторону Советской власти и партии, в ее верхах чувствуется отчужденность. На краеведческом съезде во время доклада секретаря по теме «Революция и интеллигенция» прозвучала реплика: интеллигенция отвернулась от революции, так как не могла мириться с ее абсурдом[167]. Стремясь приспособиться к политической ситуации, часть ее «впала в покаянное настроение», другие сохраняли скептицизм — «история, де, нас рассудит». Однако все они вступали за то, чтобы «создать самостоятельную единицу из Киргизии с вхождением непосредственно в СССР. Одно смущает их, — докладывал секретарь губкома Костерин, — в силах ли будет самоуправляться Кирреспублика собственными силами. Большинство отвечает из них утвердительно. Момент проявления активности совпал именно с моментом разговоров о вхождении Кирреспублики непосредственно в СССР».

    Отметим здесь, что стремление к самостоятельности проявлялось и раньше. Еще в апреле 1922 года один из национальных деятелей Казахстана Р. Марсеков, отвечая на вопрос анкеты: «С какой областью политики Советской власти не согласен?» — написал следующее. «Кирреспублике не представлено право на заключение торговых договоров с соседними государствами». Далее он добавлял: «Украинская республика имеет право на заключение торговых договоров с соседними государствами, и она этим правом уже воспользовалась, а Кирреспублика, как член федерации, такого права не имеет[168].

    Если Нанейшвили как присланный из центра руководитель национальной республики стремился наладить работу, изжить «рабскую патриархально-родовую психологию», определявшую в том числе и отношение широких национальных масс к своей интеллигенции, добивался не дискредитации ее, а считал своим долгом выяснение истинного положения дел[169], то явно иные цели преследовал Н. И. Ежов, ставший впоследствии проводником сталинского произвола. В 1924 году он был заведующим оргинструкторским отделом Казкрайкома партии, а в марте 1925 года утвержден 3-м секретарем крайкома как член его секретариата. Он организовал травлю представителей казахской части руководства и конфликт внутри нее.

    В его письмах В. М. Молотову в сентябре 1925 года наиболее ярко и откровенно излагались набиравшие силу методы работы с национальными кадрами, подлинные механизмы и мотивы действий которых оставались непонятными для подобного рода руководителей. «Было бы полбеды, если бы хотя эти группировки делились по тем уклонам, о которых так ярко в своей последней речи говорил тов. Сталин, тогда было бы гораздо легче вести определенную политику между этими группировками… Но… мы не можем опереться на одну какую-либо группу, встав, как говорят, «обеими ногами на нее». По-моему, мы должны искать опору во всех этих группировках (опираясь на здоровый элемент их), одновременно и в одинаковой мере ведя борьбу с нездоровыми уклонами в каждой из них, направляя тем самым их деятельность в партийное русло. Так я себе представляю задачу партийного ядра в Казахстане», — цинично рассуждал он. Большой разницы между взглядами казахских коммунистов Ежов не усматривал, а потому предлагал «давить» и отстранять их от руководства с одновременным расколом внутри групп путем их противопоставления, предостерегая вместе с тем от перевода их в Москву, где они смогут организовать «Казахстан № 2 и тормозить мероприятия» партии[170].

    Расправа над одной из групп заставила бы опираться на другую и лишиться возможности манипулирования, поэтому Ежов предлагал, снимая сторонников одной выдвигать на их место представителей другой, делая внутригрупповую борьбу таким образом перманентной, а интеллигенцию — управляемой. Жалобы на паралич практической работы из-за групповщины выглядели при этом довольно лицемерно. Оценивая направление в Казахстан В. И. Голощекина, будущего организатора сталинской коллективизации в республике, возглавлявшего республиканскую парторганизацию в 1925–1933 годах, он писал: «По правде сказать, мы не мечтали получить для Казахстана столь авторитетного товарища, как Голощекин, а вместе с тем, мы особенно ощущали необходимость в таком товарище. Нам думается, что ЦК как нельзя лучше учел этим решением положение Казахстана»[171].

    Сам же Ежов тем временем добился перевода в Москву, а методы натравливания друг на друга во многом искусно подогреваемых групп «правых» и «левых» сохранились как один из важных инструментов перетряхивания национальных кадров и укрепления режима личной власти Сталина и его ставленников. Однако стабильности это не обеспечивало. Недаром на совещании секретарей парторганизаций тюрко-татарской группы в ЦК ВКП(б) 2 января 1926 года под председательством Молотова Голощекин признавал: «Чем ближе подходят коммунисты к власти в партийном или советском порядке, тем делаются более оголтелыми в национальном вопросе». При отсутствии проявлений панисламизма в республике наибольшую трудность по-прежнему он видел в отношениях с бывшими «буржуазными националистами». «Вопрос о национальном самосознании между прочим выражается, — говорил он, — в том, что они хотят «совсем без русских и без ЦК». Есть разговоры о том, что не мы хозяева, а русский ЦеКа, Москва хозяин»[172]. В основе политической оппозиционности интеллигенции лежала очевидная неудовлетворенность реальным статусом национальных республик и характером преобразований в них.

    Создание 3 июня 1926 года комиссии Политбюро ЦК ВКП(б) во главе с Калининым для рассмотрения проблем национально-государственного строительства в РСФСР и входивших в нее автономиях явилось попыткой нормализовать ситуацию. В подготовленных ею тезисах в ноябре 1926 года, в частности, отмечалось негативное влияние групповщины в местных парторганизациях. Комиссия высказалась против противопоставления групп как метода укрепления единства, так как на деле это приводило к дроблению сил, карьеризму, подрыву авторитета коммунистов. При этом подчеркивалось, что регулятором группировок является европейская часть партии, в которой еще много «незнакомых с правом, обычаями и языком трудовых масс этих республик», недооценивающих национальный аспект и проявляющих «высокомерно-пренебрежительное отношение» к этой важной стороне работы.

    «Вся эта чехарда группировок, внутренний механизм которых бывает весьма понятен и национал-работникам (причем каждый из националов обязательно должен состоять в той или иной группировке), при слабой активности и слабой подготовке рядовых партийных масс, отодвигает на задний план практическую работу, задерживает процесс оформления руководителей из националов, наносит ущерб партийно-воспитательной работе, культивируя в массах еще молодых коммунистов-националов (молодых не по возрасту, а по стажу) отмеченные выше отрицательные качества: карьеризм, выслуживание и проч.»[173]. В выводах комиссии отражался болезненный характер процесса трансформации идейно-политических ориентиров интеллигенции, совпавшего с кардинальными переменами в жизни этносов. В сознании и реальной практике причудливо переплетались архаические стереотипы, национальные традиции, клановые и иные предпочтения, прежний политический опыт и нивелирующие их нормы нового режима.

    В конце 1928 — начале 1929 годов были арестованы около 40 бывших участников автономистского движения в Казахстане. Главным образом педагоги и ученые, репрессированные в 30-е годы, а также национальная элита других регионов страны. В то же время создание новой интеллигенции форсированными темпами обусловило наряду с перманентным дефицитом кадров их общий довольно низкий уровень, утрату преемственности в развитии национальных культур и языков. В том же Казахстане численность интеллигенции с 1926 по 1939 год выросла в 8 раз — с 22,5 тыс. до 177,9 тыс. чел. Однако в 1933 году в 70 районах республики, где коренное население составляло более 90 %, один врач должен был обслуживать 38 тыс. жителей. Между тем здесь проживало 52,8 % населения и 83 % казахов республики. И в 1939 году 75 % колхозных специалистов не имели профессиональной подготовки[174].

    Опыт решения проблем национальных меньшинств

    Тем не менее опыт именно 20-х годов в области национальной политики (опять таки в параметрах национального нэпа), в сравнении с последующими периодами советской истории, дает наиболее интересные примеры, в том числе участия государства в решении проблем меньшинств. Обратимся, в частности, к деятельности Комитета содействия народам Севера при ВЦИК России. Его штат был небольшим — председатель, ответственный секретарь, делопроизводитель и машинистка, а смета на 1924 год составляла 65 тысяч рублей.

    Президиум ВЦИК ориентировал Комитет прежде всего на экономические мероприятия, сбор и публикацию информации о быте и положении народов Севера и координацию действий центральных организаций, работающих на Севере. Именно их аппарат должен был использовать Комитет в своей деятельности, что во многом и предопределило организационную и финансовую слабость органа. Председатель Комитета, заместитель председателя ВЦИК П. Г. Смидович настойчиво добивался повышения эффективности его работы, что было невозможно без участия глав наркоматов. В состав Комитета входили руководители ведомств, от которых зависело решение разных вопросов развития малочисленных народов, ученые. В ноябре 1924 года Комитет был пополнен руководителями кооперации, наркоматов внутренней торговли, здравоохранения, просвещения, Ассоциации востоковедения. Вместе с тем Смидович настаивал и на одновременном создании местных структур, отсутствие которых сильно сказывалось на повседневной работе Комитета.

    Плодотворная деятельность его может быть обеспечена на основе прочных правовых механизмов, — эту точку зрения члены Комитета проводили постоянно. В начале февраля 1925 года было принято подготовленное Положение, определявшее задачи, структуру и полномочия комитета. При Сибирском, Дальневосточном военно-революционных комитетах, исполнительных органах власти Уральской, Архангельской, Енисейской, Коми, Томской, Иркутской, Камчатской областей, в Якутии создавались местные комитеты содействия. На Комитет возлагались определение, разработка и проведение мероприятий по хозяйственно-экономическому подъему северных народностей, развитию торговли и средств сообщения в районах их проживания, защите населения от эксплуатации и развитию его традиционной культуры, корректировка правительственных решений с учетом географических и бытовых особенностей регионов. Комитет должен был также регулировать организацию административного и судоустройства на местах, развитие здравоохранения и образования на Крайнем Севере. Это делало орган центром комплексного решения проблем северных и малочисленных этносов, но обеспечить его на деле можно было лишь при устойчивой организационной связи с отраслевыми ведомствами и органами власти, а также достаточном и регулярном финансировании.

    В конце мая 1927 года по ходатайству Комитета содействия народам Севера Секретариат ВЦИК обратился в СНК РСФСР с просьбой о выделении 23 920 руб. 87 коп. на расходы по снабжению, оборудованию и содержанию персонала культурных баз Комитета в текущем бюджетном году. 30 мая 1927 года было принято решение о создании комитета содействия малым народностям (лопарям и самоедам) Мурманской губернии. На эти этнические группы распространялись введенные 16 октября 1925 года налоговые льготы для северных народов России.

    По инициативе Комитета и Наркомторга осенью 1927 года Секретариат ВЦИК предложил Наркомзему издать циркуляр о привлечении к уголовной ответственности нарушителей правил охоты на пушных зверей. Было принято специальное постановление ВЦИК и СНК РСФСР о судопроизводстве в органах туземного управления. В июне 1929 года Смидович добился поправки ряда статей постановления СНК РСФСР, касавшегося образования самостоятельных бюджетов районных туземных исполкомов. По протесту Комитета Президиум ВЦИК расширил полномочия органов управления на северных окраинах в формировании бюджета, распределении средств на содержание и обеспечение деятельности туземных исполкомов. Были определены основные статьи отчислений в их фонд с участием соответствующих местных комитетов Севера[175].

    5 августа 1929 года Президиум ВЦИК заслушал доклад Смидовича о работе Комитета. По его предложению было решено ускорить образование Ненецкого (Самоедского) национального округа, родовых советов и туземных райисполкомов на Дальнем Востоке и в Якутии, принять меры к укреплению и оживлению уже созданных органов национального управления. Предстояло также заняться дальнейшей разработкой вопроса о выделении национальных административно-территориальных единиц в подведомственных Комитету районах.

    Но осуществить на практике принцип национально-государственного строительства среди малых этносов как основу национальной политики ВКП(б) было весьма проблематично. Не случайно, в реальной жизни Смидович по существу добивался сочетания этого принципа с введением элементов отвергнутой большевиками культурно-национальной автономии.

    Постановление обозначило также шаги по разработке Положения о землеустройстве населенных северными народностями территорий за счет средств госбюджета, мероприятий по укреплению и развитию кооперации и оказанию финансовой и материальной помощи в создании коллективных форм хозяйствования, укреплении оленеводства и охотничьего промысла, в том числе с точки зрения подготовки квалифицированных кадров в этой сфере (вузовская подготовка, обеспечение льгот для специалистов в отдельных районах и др.).

    Комитет добивался сохранения бюджетного финансирования культурных и хозяйственных учреждений Крайнего Севера в 1929–1930 году, а также пересмотра правительством вопроса в пользу принятия на госбюджет строительства и содержания ряда учебных заведений и тундровых ветпунктов. В 1930–1931 году Комитет Севера настоял на выделении ему правительством России новых средств в размере 82 930 руб. для своевременной доставки сотрудников и завоза продовольствия в места проживания «туземцев» Сибирского края по реке Туре из Тунгусской базы. В феврале 30 года ВЦИК утвердил Положение об охотничьем хозяйстве, подготовленное Комитетом[176].

    Последовательная защита интересов малых этносов, обеспечение правовых, экономических, материальных и иных условий их развития снискали Петру Гермогеновичу Смидовичу высочайший авторитет[177]. Однако общая линия на нивелирование этнической специфики, бюрократизацию и администрирование во всех сферах общественной жизни не могли не сказаться на деятельности руководимого им Комитета и самом положении этносов региона. Да и в других случаях, когда «для поднятия культурно-хозяйственного уровня нацменьшинств»[178] представители республик предлагали пойти по пути создания самостоятельных административно-территориальных единиц на уровне местных органов, по существу, была продолжена линия на иерархизацию структур национально-государственного организма, складывающегося в СССР.

    В личном фонде заместителя председателя ЦИК СССР Смидовича в его дневниках сохранилась характерная запись, обнажающая довольно удручающие последствия политики «пролетарского интернационализма» в реальной жизни, неразрывно связанные со всеми социально-экономическими и политическими процессами в стране. Отправляясь в Кобулети в декабре 1931 года, он, например, записал впечатления от попутных встреч: «Серо, сыро. Мальчик на лошади, — шутя, толкаю его концом палки. О! Какое ненавидящее лицо красивого молодого интеллигентного кавказца! Вот оно как! Неожиданно проглянуло. Теперь многое, многое понятно… Надо продумать». И далее об увиденных на дороге курдах женщины и девочки в самобытной национальной одежке — «совсем особые, гордые и нищие… Мальчишки в тряпье — вот это интернациональное!» — с грустной иронией замечает он[179].

    Одной из труднейших проблем, доставшихся советскому государству в наследство от прошлого и приобретшую новые аспекты, было положение еврейской диаспоры. Проблема имела многоплановый характер — социальный, экономический, психологический, культурный.

    Особенно остро в 20-е годы стоял вопрос о землеустройстве еврейского населения, проживавшего главным образом в пределах черты оседлости, где сохранялась аграрная напряженность. 24 апреля 1924 года Политбюро ЦК партии приняло решении о создании при Совете национальностей ЦИК СССР Комитета по землеустройству трудящихся евреев. Районами поселения определялись свободные площади на юге Украины и Северного Крыма, где уже имелись еврейские колонии. Ставилась задача всячески поощрять коллективные формы землепользования и землеустройства. Председателем Комитета был назначен Смидович, его заместителем — Фрунзе, был намечен состав Комитета в целом. 29 августа 1924 года состоялось решение Президиума ЦИК СССР о создании КомЗЕТа — заместителем П. Г. Смидовича стал А. П. Смирнов. В КомЗЕТ входили М. М. Литвинов, Л. Б. Красин, А. Л. Шейнман, М. А. Ларин, И. Е. Клименко и другие, всего 15 человек[180].

    В первое время деятельность КомЗЕТа была нацелена на землеустройство евреев в местах их традиционного проживания, а также в целом в европейской части России. В основном это были Украина и Крым. На сплошных свободных участках создавались поселения, изначально ориентированные на коллективные формы хозяйствования. Украинский Наркомзем в 1924 году выделил для этих целей 30 тыс. десятин, а также 50 тыс. в Северном Крыму. Однако аграрная перенаселенность ряда районов республики, необходимость отвлечения финансовых, материальных и иных ресурсов, организационных усилий для устройства евреев вызвали стремление руководства Украины освободиться от груза этих проблем. ВУЦИК предлагал активизировать переселение евреев на восток страны, ссылаясь на факты межнациональной напряженности среди сельского населения. Помощь иностранных организаций, налоговые льготы обустраивавшимся хозяйствам евреев порождали непонимание и недовольство украинских земледельцев. Член коллегии Наркомзема республики М. Вольф приводил следующий пример: в Ново-Полтавской сельхозшколе для евреев-переселенцев сосредоточено 500 голов отборного скота, в то время как в южных областях крестьяне вынуждены продавать коров за 30–40 рублей. В письме в КомЗЕТ он предлагал, чтобы избежать осложнений на селе, больше доверять местным работникам, особенно в правобережной Украине.

    Положение о Комитете было утверждено 25 октября 1924 года. Основными задачами Комитета являлось определение районов вселения и земельных участков из свободных площадей государственного фонда, совместно с соответствующими органами, содействие организации переселения и обустройства трудящихся евреев с применением установленных для переселенцев и расселенцев льгот, а также обеспечение хозяйственного развития новоселов. На деле КомЗЕТу пришлось заниматься не только проблемами землеустройства, но и социальными, политическими, культурными и иными вопросами.

    По переписи 1926 года в СССР насчитывалось 2 562 100 евреев, в том числе в России — 21 %, на Украине — 61 %, в Белоруссии — 16 % из общего числа. КомЗЕТ в 26 году провел регистрацию желающих заняться сельским хозяйством, одновременно приступив к их переселению. За 1925–27 годах только из Украины выехали 11 577 семей, из России — 1452. Всего за 3 года для 14 170 семей было отведено 325 133 га свободных земель[181]. Работа эта проводилась чаще всего без поддержки или даже в условиях противодействия органов власти на местах, достаточно скромным штатом Комитета.

    Большую заинтересованность делами КомЗЕТа проявил в 1928 году новый президент США, бывший глава АРА Э. Гувер. В американском займе для советских евреев участвовал Рокфеллер, так же как и Гувер приславший письма в КомЗЕТ. Предлагая предоставить правительству заем на 1 млн долларов для оказания помощи еврейскому населению, они оговаривали свою помощь невыгодными для СССР условиями. Смидович отмечал, что приходится следить за каждым шагом заграничных организаций, далеко не всегда озабоченных бескорыстными и неполитическими интересами[182].

    15–20 ноября 1926 года прошел I Всесоюзный съезд ОЗЕТ. К этому времени за 3 года на земле было устроено 50 тысяч евреев, что было в 2 раза больше, чем поселено сионистами в Палестине за 10 лет[183]. Тем не менее план землеустройства еврейского населения в 1924–28 годах осуществлялся очень медленно, главным образом из-за недостаточных бюджетных ассигнований, слабого привлечения еврейской бедноты в промышленность, для чего требовалось создать новые предприятия на местах массового проживания евреев. Комитет выступал также за обеспечение культурной автономии для этого народа. Но особенно много внимания отводилось выделению новых районов для землеустройства евреев. Подготовив проект закрепления за КомЗЕТом Биробиджанского района, 24 февраля 1928 года Смидович обратился к А. С. Енукидзе с просьбой ускорить рассмотрение вопроса в Президиуме ЦИК СССР с участием представителей Комитета, Наркомзема РСФСР и Всесоюзного переселенческого комитета. «Очень прошу. Надо», — писал он[184].

    Ходатайство о выделении этого района КомЗЕТ направил в переселенческий комитет в январе 1928 года. Утверженная 18 июня 26 года Президиумом ЦИК Союза программа переселения и устройства 100 тысяч еврейских семей была выполнена к этому времени лишь на 15 %. На Украине было образовано 3 еврейских района, в Крыму — 2, но проблема землеустройства не была решена прежде всего из-за земельного дефицита в европейской части страны. Имелись и политические мотивы для заселения дальневосточной окраины. В заключении консультанта С. Ильина по проекту КомЗЕТа говорилось, что он и без особого постановления будет иметь в виду возможность организации автономной еврейской единицы, ибо это представляется конечной целью переселения в Бирско-Биджанский район. (Название района приводится по документу.)

    В проекте решения Президиума ЦИК СССР содержался пункт предлагавший переселенческому комитету и КомЗЕТу при осуществлении плана переселения трудящихся евреев в Бирско-Биджанский район «держать курс на возможность организации автономной еврейской единицы при благоприятных результатах переселения»[185].

    Несмотря на значительную удаленность района и трудности его освоения, КомЗЕТ считал возможным за счет его значительной колонизационной емкости, переселить туда 35–40 тысяч хозяйств, в том числе в ближайшие 5 лет 12–15 тысяч, в зависимости от размера бюджетных ассигнований и притока иностранных средств. Учитывая сложности подготовки требующихся фондов, необходимость больших средств для проведения дорожного строительства, мелиоративных и других работ, Комитет предлагал закрепить за ним район для более длительной работы, что могло обеспечить большую плановость и позволяло провести расчеты на период, превышающий 5-летие. При этом Смидович постоянно подчеркивал общегосударственный характер этой крупномасштабной акции, требующей содействия всех государственных органов и учреждений в освоении сельскохозяйственных площадей и создании необходимой инфраструктуры.

    В марте 1928 года Президиум ЦИК СССР принял решение о закреплении за КомЗЕТом свободных земель в приамурской полосе ДВК, включающих Бирско-Биджанский район для организации сплошного заселения, за исключением площадей, занятых старожилами, казачеством, а также переселенцами до истечения срока их устройства[186].

    28 декабря 1928 года Смидович доложил о работе Комитета Президиуму Совета национальностей ЦИК СССР. Он подчеркнул чрезвычайную важность вопроса о еврейской нации, в том числе в политическом смысле. Большинство из 2700 тысяч евреев в пограничных районах, играли такую же роль, как другие «пограничные национальности», например, Бессарабия на Украине. Глава КомЗЕТа считал одной из самых острых проблем отсутствие национального представительства еврейского населения на местном и общегосударственном уровне, где они «не находят надлежащего внимания и защиты».

    Более того, «у евреев, — говорилось в докладе Смидовича, — до сих пор нет территории, нет своей области или республики, нет своего исполкома, который приходил бы в Совет национальностей или в другой правительственный орган и поднимал бы те или иные вопросы, организуя всесторонне жизнь национальности». Смидович считал, что КомЗЕТ не в состоянии играть роль «исполкома евреев», вынужденных обращаться в Комитет не только по земельным вопросам. Разрушение традиционных занятий — ремесел и торговли воспринималось самими евреями, как постоянный, беспрерывный тихий погром, поэтому «политическое настроение этой массы довольно плохое». Совет национальностей, как орган представительства и реализации интересов народов страны, должен был определить организационные формы решения проблем еврейского населения страны.

    За это время было переселено 16 766 семей. Им могли предоставляться только участки, на которые никто не претендовал, что создавало серьезные дополнительные трудности освоения новых земель. В Крыму, например, громадные средства требовались для распашки целины и добычи пресной воды на глубине до 200 метров. Не менее трудоемким и затратным было обустройство евреев на 4,5 млн га Биробиджанского района. Тем не менее, переселенческому комитету сократили смету расходов на 9 млн руб., что привело к сокращению средств и для КомЗЕТа с 3900–2800 до 2100 тыс. руб.

    Смидович считал необходимым ускорить темпы переселения, добившись его удвоения — до 10 000 тыс. семей в год и настаивал на специальном решении Совета национальностей по этому поводу, с выделением средств и подготовкой всех площадей на ближайшие 5 лет[187].

    В докладе Смидовича содержались предложения по регулированию государственной политики в отношении евреев, свидетельствовавшие о точном значении им реального состояния дел и психологии межнациональных отношений. Так он считал, что социальное трудоустройство евреев в промышленности через биржи труда может неблагоприятно отразиться на настроениях безработных — представителях других национальностей и предлагал расширить разные формы переквалификации еврейских рабочих и ремесленников, открывать новые предприятия в местах их проживания.

    Известную специфику приобрела и проблема реализации избирательных прав населения. Преимущественное занятие торговлей, применение наемного труда кустарями и ремесленниками приводило к тому, что в еврейских местечках на Украине до 40 % проживающих в бывшей черте оседлости были лишены избирательных прав. В целом в этой республике были лишены избирательных прав 5,4 % населения, тогда как среди евреев их было 29,1 %. В результате, говорил докладчик, лишенные всяческого человеческого достоинства люди не имеют права вступать в кооперативы и «занимаются черт знает чем, лишь бы пропитаться». Смидович предлагал внести изменения в положение о выборах и не лишать избирательных прав тех, кто получает помощь от родственников или общественных учреждений[188].

    20 января 1930 года Президиум ВЦИК заслушал доклад об обследовании Дальне-Восточного края (ДВК) и принял проект постановления СНК по этому вопросу. Была создана комиссия во главе со Смидовичем, которой поручалось доработать проект в связи с вопросами дорожного строительства, заселения Биробиджанского района, районирования по национальному признаку и культурного строительства. Комиссия детализировала проект, и в феврале 30 года он был принят ВЦИК и СНК. В решении отмечалась исключительная политическая и хозяйственная важность края. Главная задача состояла в организации его заселения, улучшении путей сообщения и связи, последовательном проведении национальной политики, особенно в смысле всесторонней помощи меньшинствам.

    Конечно, необходимо понимать, что действительно конструктивного начала подобные мероприятия в национальной области не несли, поскольку для этого требовалась иная общественная система и другая модель устройства многонационального государства. Национальный нэп и умирал и возрождался. В огне большого террора сгорали позитивные приобретения национальной политики. И в то же время национальные элиты постепенно «приватизировали» властные и имущественные ресурсы. После войны получала второе дыхание политика коренизации. Тезис о тотальной русификации — не более чем запрограммированная риторика. На деле же русским и другим «некоренным» народам, проживавшим в национальных республиках, все трудней становился доступ к образованию и престижным управленческим должностям. Конституционная норма о праве республик на выход из Союза подспудно делала свое дело. Да и сама громоздкая политическая конструкция, именуемая СССР, собранная из разных цивилизационных блоков вред ли была приспособлена к серьезному реформированию.

    Российская Федерация по целому ряду моментов заимствовала сущностные атрибуты национального нэпа. Между тем и сейчас актуален вопрос о действительно новой национальной политике, соответствующей нормам правового государства.

    Глава III
    Восстановление сельского хозяйства

    В. Л. Телицын
    Последствия военного коммунизма и начало нэпа в деревне

    Пожалуй трудно найти другую такую проблему в отечественной историографии, которой было бы посвящено столько работ, сколько судьбам крестьянства в условиях новой экономической политики[189]. Однако введенные в научный оборот новые архивные материалы дают возможность не только дополнить прошлые исследования, но и пересмотреть ряд аспектов этой непростой для изучения темы.

    Если ситуация в российской деревне весной 1921 года напоминала передышку на переднем крае линии фронта, когда одна атака отбита и ждут очередной, причем ни та, ни другая сторона не уверена, что одержит победу, то к началу 1922 года сообщения из отдельных районов России стали приобретать характер сценария фильма ужасов.

    В донесении уездного комитета помощи голодающим города Пугачева председателю Самарского губернского исполнительного комитета В. А. Антонову-Овсеенко от 15 января 1922 года говорилось:

    «Пугачевский уезд в данное время переживает смертельную агонию, пораженный страшным бедствием — голодом. На почве голода развиваются эпидемии, уносящие тысячи человеческих жизней (суточная смертность достигает 15–20 человек). Все средства даже самого голодного существования исчерпаны. Суррогатное питание подошло к концу, так как снег закрыл землю и собирание их невозможно. Скот почти весь уничтожен, и хозяйство крестьянина приходит в упадок.

    Картины переживаемого голода в уезде очень и очень кошмарны. Дело дошло уже до людоедства. Трупы умерших за недостатком силы у живых, не зарываются, а складываются в амбары, сараи, конюшни, а иногда и просто валяются на улицах, и вот начинается воровство этих трупов, даже среди белого дня, для того чтобы только поддержать свое голодное существование. Установлены следующие факты людоедства:

    Село Каменка, гражданки Жигановы (мать и дочь) и гражданка Пышкина съели трупы своих двух детей, затем ими были зарезаны две женщины: гражданка села Каменки Фофанова, принимавшая участие при употреблении в пищу двух детей, и неизвестная старуха 70 лет. Когда и эти запасы иссякли, Жигановы зарезали и Пышкину;

    Село Пестравка — две женщины утащили гражданина Циркулева с кладбища. Изрубили на куски, голова опалена и сварена на холодное. Женщины сознались, что до этого они ели трупы детей, мясо которых одинаково с поросятами;

    Село Бартеневка — у гражданина Бартенева Филиппа при обыске обнаружена целая кадка свежего мяса. Бартенев сознался, что на почве голода им в ночь на 6 января зарезан неизвестный мужчина, зашедший к нему переночевать. С трупа снята кожа и даже очищены кишки для приготовления пищи;

    Село Ивановка — одна из гражданок вместе с детьми стала употреблять в пищу труп своего мужа. Когда стали отбирать у них труп, то вся семья, уцепившись за половину уже съеденного трупа, не давая его, крича: «Не отдадим, съедим сами, он наш собственный, этого у нас никто не имеет права отобрать». Труп с большими усилиями удалось отобрать и похоронить.

    Питание населения в настоящее время находится в следующем положении: питается дополнительным питанием только 30–35 % голодающих детей. Взрослое население нигде и никем не питается.

    Райотделением открыто 99 питпунктов с общим количеством питаемых детей в 12 377 человек, АРА[190] имеет в уезде 235 столовых с количеством 50 101 детей.

    Пешее движение по уезду становится рискованным, так как нет никаких гарантий не быть зарезанным и съеденным или в дороге или на ночлеге в каком-нибудь селе.

    Самарская губерния, в частности Пугачевский уезд, житница России, превращается в пустыню и делается нахлебницей тех, кого она раньше кормила»[191].

    Вопль обреченного… Он доносился не только из Самарской губернии, но и из Пензенской, Курской, Челябинской, Пермской и многих других. Голод свирепствовал чуть ли не на 40 % территории страны. Голодали Украина, Крым, Приуралье. Российское крестьянство замерло на грани морального надлома, физического вымирания, деградации общества, полного хозяйственного коллапса[192]. А на дворе стоял 1922 год. Уже более года действовала новая экономическая политика, и, казалось, совсем близко был урожай. Но не всем суждено было дожить до него. Умирали сотнями, тысячами, миллионами…[193] Только по официальным данным, население Урала с 1920 по 1922 годы сократилось более чем на 500 тысяч человек. Даже если учесть, что не все они умерли голодной смертью, нетрудно представить размеры этого бедствия.

    Но что удивительно, в том же донесении укомпомголода города Пугачева читаем:

    «У большинства крестьян имеются тенденции сохранить какой-либо скот, даже в ущерб себе, дабы весной была возможность хоть что-нибудь да посеять. Поэтому приходится наблюдать такие факты, что крестьянин имея лошадь или даже корову, умирая сам с голоду, сохраняет их, а не режет себе в пищу, в надежде, что кто-либо останется до весны в живых и сколько-нибудь посеет»[194]. Тяга к жизни и удивительный оптимизм опухших от голода крестьян объясняется не столько большими надеждами, возлагаемыми на новую экономическую политику, сколько поразительными и, порой, противоречивыми — свойствами русского мужика — его способностью выживать в любых условиях, его верой в некое сверхъестественное чудо, способное возродить деревню, словно Феникс из пепла.

    Большевикам — инициаторам нэпа, крупно повезло, осуществление новой хозяйственной парадигмы переплелось со стремлением крестьян разорвать удушающий круг голода и хозяйственной деградации, дошедшей до последней точки, с ожиданием «чуда». Именно благодаря превалированию в сознании селян элементов бытийности и определенной доли мистицизма над «классовой сознательностью» для деревни на первых порах не столь заметной оставалась двуликость нэпа: на каждый социально-экономический «плюс» существовал свой «минус». И это было заметно во всем: и в принимаемом аграрном законодательстве, и в действиях властей по отношению к деревне, и в реальных результатах нэпа.

    Начало новой экономической политике в сельском хозяйстве было положено весной 1921 года, провозглашением в резолюции X съезда РКП(б), а затем и в декрете ВЦИК РСФСР от 21 марта 1921 года отмены государственной хлебной монополии и продразверстки как способа ее осуществления. Государство с этого момента объявило себя собственником не всего произведенного зерна, а только его определенной части, отчуждаемой в форме фиксированного натурального налога. Остальное количество хлеба оставалось в полном и бесспорном распоряжении крестьянина-производителя, и он мог его либо продать (обменять), либо оставить «для улучшения и укрепления своего хозяйства», для повышения личного потребления»[195].

    Слово «торговля» еще со времен военного коммунизма для крестьян приобрело своеобразный магический смысл. В торговле они видели спасение жизни, сохранение своей семьи, связывали надежды на возрождение собственного хозяйства. Однако на практике все оказалось не так просто.

    С торговлей даже в рамках местных рынков на первых порах стали возникать неожиданные для крестьян сложности. Продовольственная разверстка первоначально была отменена только в 40 губерниях и нескольких автономных образованиях. На остальные регионы страны это решение распространялась по мере выполнения заданий по «выкачке» хлеба и сельхозсырья. Правда и после законных продизъятий местные власти в ряде районов вставали на путь произвольной реквизиции сельскохозяйственной продукции, предназначаемой для вывоза на рынок. Так, еще в июне — июле 1921 года в Щегловском, Кольчутинском и Каинском уездах Томской губернии и некоторых районах Алтая у крестьян, имевших излишки хлеба для обмена, этот хлеб просто отбирали[196].

    Подобные инциденты являлись следствием местного «законотворчества», для которого декрет Совнаркома РСФСР от 24 марта 1921 года «Об обмене»[197] оставлял лазейку, предоставляя гупродкомам право в случае ослабления поступления продуктов по продналогу приостанавливать свободное обращение того или иного вида сельскохозяйственной продукции[198].

    В начале 1922 года этим правом воспользовались местные органы власти во многих губерниях. В частности, в Сибири с началом весны были закрыты для всех форм торговли и обмена наиболее хлебные районы: Славогородский, Каменский и Калачинский уезды, а также все уезды Акмолинской и часть Енисейской губерний[199]. А в районах, где хлебная торговля была разрешена, это разрешение являлось фактически формальным, так как размеры продовольственного налога в связи с катастрофическим неурожаем в Поволжье, общим падением зернового производства и голодом были настолько велики, что у крестьян зерна для продажи просто не оставалось.

    Неизбежно возникали сложности, связанные с вопросами о закупочных ценах. Изменение механизма образования закупочных цен в начале 1920-х годов имело свою динамику. Еще в 1921 году потребительская кооперация, по указанию сверху намеревалась монополизировать вненалоговые заготовки хлеба для государства и рабочей кооперации. Она должна была вести обмен промышленных товаров на хлеб и его закупку в сельской местности по такому соотношению обменных эквивалентов — цен (1: 3), в соответствии с которыми закупочные цены на сельхозпродукцию должны были быть уравнены с их довоенным уровнем, а цены на промышленные товары при этом превосходить довоенные показатели в три раза. В начале 1922 года это искусственное соотношение, парализующее хлебозаготовки, было отменено. Государственные и кооперативные заготовители как в центре, так и на местах получили право определять закупочные цены и обменные эквиваленты по обоюдному соглашению с заказчиками, учитывая при этом среднерыночные цены соответствующих районов. Данные цены устанавливались, как правило, на месяц вперед и не всегда соответствовали их среднемесячному увеличению. Окончательная либерализация (отпуск) хлебных цен произошла в марте 1922 года, когда на рынке появилось огромное количество снятых с государственного снабжения промышленных предприятий, получивших право вести самозаготовки по свободным ценам в пределах их материальных и финансовых возможностей.

    Вмешательство государства в процесс ценообразования на хлебном рынке возобновилось в начале осени 1922 года. В силу неожиданного повышения оптовых и розничных цен на хлебопродукты[200] государственным и кооперативным заготовительным организациям в основных производительных районах рекомендовалось установить предельные закупочные цены. Эти так называемые «максимальные лимиты», на хлеб считались пределом и сверх этих цен заготовки предполагалось не вести. Однако на местах максимальные лимиты вводились не только заготовителями, но и областными, губернскими и уездными властями. Вскоре, в большей степени в связи с действием конъюнктурных факторов, хлебные цены начали снижаться и Совет труда и обороны (СТО) в своем постановлении от 17 ноября 1922 года указал местной исполнительной власти на необходимость отмены предельных закупочных цен и снятия возможных ограничений со свободной хлебной торговли. Тем не менее, в том же постановлении было указано, что «в некоторых случаях, при наличии ненормального и не соответствующего объективным условиям данного района роста цен, вызванного усиленной и неорганизованной скупкой хлеба частными, государственными и кооперативными заготовителями, местные совещания по реализации урожая при ЭКОСО (экономических совещаниях) могут в виде временной меры устанавливать предельные цены на хлеб с согласия комиссии особоуполномоченного СТО»[201].

    В дальнейшем, в течение продналоговой кампании 1922/23 года, а также кампании 1923/24 года вмешательство государства в процесс ценообразования имело ряд, как оказалось, определяющих последующую политику особенностей. В случае падения хлебных цен значительно ниже оптимального уровня реакция властей была достаточно спокойной и для исправления положения применялись преимущественно экономические методы воздействия на хлебный рынок. Такие как усиление финансовых государственных и кооперативных заготовок и расширение их объема. Это объяснялось тем, что излишнее падение закупочных цен хотя и грозило приостановлением восстановительных процессов в сельском хозяйстве, однако дешевый хлеб позволял повышать доходность его от экспорта зерна и снижать темпы инфляции. Как только возникала угроза нежелательного повышения хлебных цен, соответствующие государственные органы предпринимали для их снижения более энергичные и быстрые меры. Экономические меры воздействия на рынок, сокращение финансирования хлебозаготовок, хлебная интервенция сочетались в этом случае с административным введением на местах, с санкции центра, максимальных лимитов, официальное решение об установлении которых вновь было принято в феврале 1924 года.

    Но все эти сложные исчисления — прерогатива властей. Как заметил ярославский губпродкомисар Николаев, рассуждая о выборе методов решения экономических проблем: «где ударить рублем, а где ударить дубьем»[202]. Для деревни хозяйствование — процесс более упрощенный и заземленный. Все эти премудрости для крестьянина уходили на второй план при одной только мысли, что завтра-послезавтра он выведет свою исхудалую и истощавшую за голодную зиму лошаденку на поле и проведет первую борозду истершимся лемехом на своем земельном участке.

    Важнейшей задачей было проведение весеннего сева 1922 года. О значении весенней «кампании» (в Советской стране любое предприятие, имеющее общегосударственный статус, получало название кампании) достаточно убедительно говорит специальный пункт в решении XI Всероссийской партийной конференции, проходившей 19–22 декабря 1921 года: «Конференция признает необходимым энергичное участие всей партийной организации сверху донизу в сельскохозяйственной кампании 1922 г.»[203]

    В деревне не хватало всего, живого и мертвого инвентаря, рабочих рук, но, в первую очередь, остро ощущался недостаток семян, запасы которых пошли в пищу и на прокорм скота. Поставки семян в губернии, пострадавшие от голода, вылились в настоящую военную операцию, по обеспечению которой работал весь партийно-советский аппарат, весь транспорт и вся агитационно-пропагандистская машина. Заставка, открывавшая номер газеты «Правда» от 24 февраля 1922 года, гласила: «Сельскохозяйственная кампания есть всенародный поход против голода и разрухи». Он был целиком посвящен вопросам сельского хозяйства.

    По данным на 18 января 1922 года в сельскую местность было отправлено 2,1 млн пудов семян[204], что составляло примерно 1/6 часть от необходимого. Несмотря на все возрастающее давление из центра поставки не возрастали, а, наоборот, сокращались. Транспорт, обессиленный тремя годами Гражданской войны, не справлялся со своими задачами. Между тем, приближалась пора весеннего сева. Стало ясно, что равномерно обеспечить заблаговременный подвоз семян не удалось. К этому времени у местных органов обнаружился еще и недостаток денежных знаков для расплаты за подвозку зерна к станциям, за погрузку в вагоны и разгрузку. Остро встал вопрос и с недостачей вагонов. Станционные пакгаузы были переполнены хлебом. Кое-где зерно лежало под открытым небом и начинало гнить, резко возросли случаи воровства[205].

    Ситуация приобрела тревожный характер. Февраль 1922 года по существу стал решающим месяцем, так как семена должны были прибыть в центры голодающих районов не позднее 1 марта, чтобы успеть по санному пути развести их по селам[206]. Запоздание могло поставить под угрозу не только проведение посевной, но и угрожало новым, широкомасштабным голодом. В случае ранней распутицы положение могло обернуться бы настоящей катастрофой.

    Плохо обстояло дело и с доставкой семян, купленных за границей. Значительная часть пароходов, шедших через Балтийское море, задержалось по пути в Кильском канале. Первые транспорты стали прибывать лишь к середине марта[207].

    Усиленно изыскивались местные ресурсы. Методика изысков не отличалась новизной и напоминала военно-коммунистические времена, когда все решалось путем явных изъятий. В Курской губернии, например, был объявлен дополнительный местный натуральный налог: в неурожайных уездах налог не взимался, в малоурожайных уездах дополнительно вносилось десять фунтов с десятины, а в урожайных — двадцать фунтов. 95 % собранных таким путем семян направлялось в неурожайные уезды губернии (в первую очередь для бедняцких хозяйств, поскольку классовый принцип продолжал соблюдаться неукоснительно), а остаток выдавался маломощным. В Тюменской губернии государственные органы приняли решение провести семенной заем — около 90 % поступлений и осуществляли закупку семян — чуть более 5 %[208].

    Важно было не только «добывать» и доставлять семена по назначению, но и правильно их распределять. Для этой цели в губерниях и уездах создавались семенные тройки, в состав которых входили председатель исполкома, продкомиссар и заведующий земотделом. В волости назначались специальные уполномоченные; в селах ответственным за проведением кампании являлся председатель сельсовета. В сельских Советах составлялись поименные списки граждан для распределения семян, которые утверждались волисполкомом[209]. При распределении семян опять же соблюдался классовый принцип.

    В ходе подготовки к весенней посевной были внесены существенные изменения в налоговое законодательство. Первоначальная система взимания продналога имела ряд существенных недостатков. Уже осенью 1921 года в печати появились статьи с предложениями внести соответствующие изменения[210]. Большие нарекания вызвало множество форм налогового обложения, которых насчитывалось тринадцать — по хлебу, яйцам, мясу, меду, сену, птице, шерсти, маслу, овощам, бахчевым культурам, фруктам, табаку. Крестьян и самих продработников не устраивала чрезмерная сложность налогового исчисления. Например, по хлебному налогу было до 77 различных ставок исчисления.

    Несмотря на все усилия, весна 1922 года не дала увеличения посевных площадей. Напротив, сокращение последних, достигло максимального уровня. В этом сходятся данные всех статистических источников, независимо от имеющихся в них расхождений в цифровых показателях. Площадь под зерновыми культурами в 1922 году составила 66,2 млн. га против 79,8 млн. га в 1921 году (включая озимый клин, засеянный предыдущей осенью)[211]. По сведениям Наркомзема, недосев 1922 года по сравнению с 1916 годом составил по «голодному» району 51 % (в том числе по Самарской губернии — 69,5 %, по Башкирии — 63 %, Царицынской губернии — 60 %)[212].

    Общее сокращение посевных площадей шло главным образом за счет яровой пшеницы и ячменя. Посевы яровой пшеницы в стране сократились с 17 млн до 8,9 млн га, посевы ячменя — с 9 млн до 4,6 млн га[213]. В ряде районов к чисто техническим проблемам вновь добавились климатические — засуха; которая поразила прежде всего основные районы производства пшеницы и ячменя[214].

    И все же первые итоги нэпа оказались положительными, по данным «Сборника статистических сведений по Союзу ССР», в 1922 году валовой сбор зерновых составил по стране 2 211 711 тысяч пудов, то есть больше чем в 1920 и 1921 годах. По РСФСР (вместе с Белоруссией, без Туркестана и Дальнего Востока) было собрано 1 468 765 тысяч пудов — также больше, чем в 1920 и 1921 годах[215]. Комиссия по установлению убытков, причиненных интервенцией, определила стоимость валовой продукции зерновых в 1922 году в 1 млрд 918 млн довоенных рублей. В 1921-м году эта сумма составила 1 млрд 546 млн рублей, в 1920-м — 1 млрд 927 млн[216]. Но выздоровление деревни еще только начиналось, были заметны лишь первые признаки улучшения, и опасность рецидива сохранялась. Поэтому восстановление функций хозяйственного механизма шло «черепашьим» шагом.

    Как очевидно из приведенных данных, в 1922 году объем производства зерновых в стране существенно увеличился[217], а доля изъятия его по продналогу, напротив, уменьшилась. У сельского населения теперь оставалось определенное количество хлеба, которое они могли использовать и для улучшения собственного потребления, и для увеличения поголовья скота и птицы за счет расширения кормовой базы, и для вывоза на рынок. В то же время упоминавшееся право губернских продовольственных комитетов о временном запрещении свободного обмена по причине невыполнения или возникновения угрозы невыполнения продналога в кампанию 1922/23 году в сколько-нибудь значительных масштабах не практиковалось.

    Начиная с середины 1922 года какие-либо ограничения на свободу распоряжения крестьянами излишками своей продукции, остающимися в хозяйстве после уплаты налога, перестали существовать и законодательно[218]. Однако при этом следует заметить, что провозглашение права на свободу распоряжения продукцией не всегда совпадает с объективной возможностью свободного распоряжения ею. Так, в 1922–1923 годах никто не запрещал крестьянам продавать хлеб, произведенный ими. Тем не менее они не всегда могли это сделать: слаба была финансовая и материально-техническая база как государственного и кооперативного, так и частного заготовительного аппарата, неспособного снять с рынка весь предлагаемый хлеб.

    Разработка земельного кодекса

    Центральным звеном аграрной политики начала 1920-х годов явилась разработка и принятие Земельного кодекса РСФСР и целой серии подзаконных актов. Надо отдать должное сотрудникам Народного комиссариата земледелия: Земельный кодекс разрабатывался тщательно и долго. Еще 16 января 1922 года коллегия Наркомзема утвердила комиссию по разработке Кодекса. В комиссию под председательством П. А. Месяцева вошло более 25 человек — специалисты в области сельского хозяйства, землеустройства и правоведения[219].

    30 января того же года по докладу Месяцева коллегией Наркомзема были утверждены основные положения Кодекса[220], которые прошли первичное обсуждение на Всероссийском съезде землеустроителей и мелиораторов в феврале 1922 года[221]. Основные пункты Кодекса рассматривались и секцией по работе в деревне XI партийного съезда. Доработанные комиссией в составе Д. И. Курского, П. А. Месяцева, Н. Осинского и А. Д. Цюрупы[222] эти положения в виде «Основного закона о трудовом землепользовании» были вынесены на утверждение ВЦИК.

    22 мая 1922 года III сессия ВЦИК IX созыва приняла «Основной закон о трудовом землепользовании». Его действие распространялось на «автономные, дружественные и договорные республики». ЦИК и Совнаркомы республик разрабатывали проекты видоизменений и дополнений, необходимых по местным условиям, и представляли их в Федеральный комитет по земельному делу (Федкомзем)[223].

    14 августа и 21 сентября того же года на заседаниях коллегии Наркомата земледелия были заслушаны сообщения о ходе обсуждения проекта Кодекса на местах. 22 сентября коллегия начала постатейное обсуждение представленного проекта[224]. После длительной дискуссии, 27 сентября коллегия Наркомзема утвердила первую часть Земельного кодекса[225], а затем 4 октября, после постатейного чтения одобрена 2 и 3 части документа. Вслед за этим Кодекс был рассмотрен комиссией при Совнаркоме[226] и через три недели — 30 октября 1922 года он был принят IV сессией ВЦИК и с 1 декабря того же года официально введен в действие.

    В Кодексе отразились все фундаментальные противоречия переходной эпохи, текст его содержал множество парадоксов и взаимоисключающих положений. Кодекс не только провозглашал отмену навсегда права «частной собственности на землю, недра, воды и леса», но и объявлял все земли «собственностью рабоче-крестьянского государства»[227]. В Кодексе было тщательно устранено все то, что могло хотя бы даже косвенным образом навести на мысль о восстановлении частной собственности на землю. Кодекс категорически запрещал любые сделки на землю — куплю, продажу, запродажу, завещание, дарение, залог[228]. Виновные в совершении таких сделок не только подлежали уголовному преследованию и ответственности, но и лишались права на землю. В тексте Кодекса было исключено слово «частное владение»[229].

    Неоднозначным оставалось и отношение крестьян к стремлению властей осуществить земельную реформу. Наряду с положительными отзывами, из деревень поступало немало сообщений, содержащих и отрицательные отзывы. Так, в песьме крестьянина Я. Шепелева указывалось, что П. А. Месяцев и профессор Д. П. Рудин[230] «отрицают уравнительность, а стоят за немедленное закрепление за всеми селениями и обществами того количества земли, которое к данному времени находится в их пользовании. По мнению товарищей Месяцева и Рудина, при таком землепользовании скорее можно избавиться стране от хозяйственной разрухи, в которой сейчас мы находимся, а к тому же может немедленно успокоить всех нежелающих и боящихся такого распределения (конечно богатеев и небедняков). Отказаться от социализации, исковеркать революцию, на то и революция, чтобы сделать уравнение, а не лить кровь напрасно, чтобы пробраться в Кремль, а потом вышвырнуть за борт неимущих»[231].

    В Земельном кодексе закреплялся и принцип свободы выбора крестьянским населением форм и порядка землепользования. Сам принцип свободы выбора форм землепользования вводился не впервые. Еще в Декрете о земле можно найти, что «формы пользования землей должны быть совершенно свободны, подворная, хуторская, общинная, артельная, как решено будет в отдельных селениях и поселках»[232]. Однако, одно дело — на бумаге, другое — в реальной жизни. На практике в различных губерниях существовало отрицательное отношение к свободе выбора форм землепользования, местные власти ориентировали крестьян только на коллективы, им чинились препятствия при выходе на хутора и отруба и т. п. Уже в 1922 году сам Наркомзем дал указания сократить хуторские разверстывания, что вскоре ударило по товарности[233].

    В то же время, стремясь обеспечить устойчивость трудового землепользования, Кодекс прекращал дальнейшее поравнение земель между волостями и селениями, закрепляя за земельными обществами то количество земли, которое находилось в фактическом трудовом пользовании (земли считались закрепленными с момента издания «Закона о трудовом землепользовании», то есть с 22 мая 1922 года), устанавливая более продолжительные, чем раньше, сроки внутринадельных переделов[234].

    Переделы разрешались не ранее трехкратного севооборота, а при его отсутствии — не ранее 9 лет. Досрочные переделы допускались лишь в случае перехода общины к улучшенным формам землепользования, например от мелкополосицы к широким полосам, от трехполья к многопольному севообороту и т. п. Из переделов в натуре исключались участки земли под постройками, усадьбами, садами, огородами, виноградниками и другими особо ценными насаждениями[235].

    Согласно Закону «О порядке рассмотрения земельных споров» от 24 мая 1922 года, вошедшему в Земельный кодекс, создавались особые земельные суды — земельные комиссии, которые обеспечивали защиту прав крестьянина на основе официально установленных законоположений[236]. Следовательно, и точное определение прав на землю, и прекращение межселенных переделов, и ограничение переделов внутри селений, и создание компетентных судебных органов для защиты земельных прав — все это должно было обеспечить устойчивость землепользования, создавая тем самым благоприятные условия для развития крестьянского хозяйства.

    Целая «революция» заключалась в том, что была разрешена и аренда земли. Запрещение последней при наличии огромного числа крестьянских дворов, не имевших возможности из-за отсутствия или недостатка живого и мертвого инвентаря и рабочих рук полностью обработать свои земельные участки, затрудняло восстановление и развитие сельского хозяйства. Еще III сессия ВЦИК IX созыва проходившая в мае 1922 года разрешила аренду, но на срок не более одного севооборота и при исключительных случаях — не более двух севооборотов[237].

    Земельный кодекс РСФСР 1922 года увеличил предельный срок аренды до трехкратного севооборота. При этом Кодекс оговаривал, что допускается лишь трудовая аренда то есть запрещалась аренда такого количества земли, которое арендатор не мог обработать силами своего хозяйства. Условия аренды должны были контролироваться органами Советской власти. Сдача земли в аренду разрешалась лишь «трудовым, временно ослабленным хозяйствам». Если же сдатчик прекращал ведение своего хозяйства, переселяясь в город или переходя к другим занятиям, то аренда запрещалась. Таким образом, нельзя было использовать свой надел как источник «нетрудового», а по сути дела коммерческого дохода.

    Еще ЦК РКП(б) в циркуляре «О пропаганде новых земельных законов» от 26 июля 1922 года указывал на необходимость следить за тем, чтобы: «а) сроки арендных договоров не превышали установленных законом, б) арендные договоры регистрировались в волисполкомах, в) арендуемые участки не были объектом хищнической эксплуатации, г) работодатели соблюдали соответствующие законы об охране труда»[238]. Таким образом, исключалась любая возможность использовать землю в качестве объекта купли-продажи, а все доходы от аренды прослеживались зорким оком государства.

    Не менее важным был вопрос о возможности разрешения найма рабочей силы в деревне, о степени и условиях его допустимости. В резолюции XI съезда РКП(б) нашло свое отражение пожелание депутатов по вопросу об условии применения наемного труда в сельском хозяйстве и аренды земли: «не стеснять излишними формальностями ни того, ни другого явления и ограничиться проведением в жизнь решений последнего IX съезда Советов, а также изучением того, какими именно практическими мерами было бы целесообразно ограничивать крайность и вредные преувеличения в указанных отношениях»[239]. Земельный кодекс 1922 года допускал применение вспомогательного наемного труда в крестьянских хозяйствах и с точки зрения государственных интересов регламентировал условия его допущения. Он в первую очередь требовал при применении наемного труда неуклонного исполнения законов об охране и нормирования труда.

    Земельный кодекс заменял все предшествующее земельное законодательство, представляя собой как бы конституцию земельного строя республики. Но Кодекс, регулируя только земельно-хозяйственные отношения, не охватывал всех сторон жизни землепользователя. Не все оставалось ясно с судьбой общины. Для жизни крестьянства серьезное значение имела развернутая в Кодексе правовая регламентация института «земельного общества» (общины), представлявшего собой совокупность дворов, имевших общее пользование полевыми землями[240]. Объединяя крестьянские дворы по территориальному признаку, общество регулировало их взаимоотношения в области пользования землей[241]. Однако в начале 1920-х годов политика государства была направлена на отчуждение у общины ее социально-политических функций и передачу их новым органам власти в деревне. — сельским советам. Зависимость от специфических условий отдельных губерний позволяло одним из крестьянских общины выполнять функции, присущие административным организациям и отчасти подменять собой сельсовет, превращая его, по существу, в налоговый отдел волостного исполкома. В других же районах сельсовет, напротив, нарушал положение законодательных актов и брал на себя функции руководства, входящими в его состав земельными обществами, принимая, тем самым, характер органа общинного самоуправления, которое несло ответственность за финансирование сельских советов, заслушивало его отчетные доклады, принимало решения о переизбрании должностных лиц сельского советского аппарата. Для реализации своих хозяйственных, административных и социокультурных функций община содержала значительный штат выборных должностных лиц, многие из которых были известны еще в дореволюционное время[242]. В организации крестьянского самоуправления в 1920-е годы, несмотря на существенное влияние сложных экономических и социально-политических процессов, протекавших в деревне после 1917 года сохранились типичные черты сельской общины дореволюционного времени.

    Давая общую оценку Земельного кодекса можно, с большими оговорками, утверждать факт наличия в нем всех трех прав собственника — владение, пользование и распоряжение. Причем распоряжение землей было весьма ограниченным, поскольку свободная купля-продажа земли категорически запрещалась.

    Развитие налоговой системы

    Изменения в аграрном законодательстве, итоги первого года нэпа, возможные перспективы повлекли за собой перестройку налоговой системы. 17 марта 1922 г. был издан декрет ВЦИК и СНК «О едином натуральном налоге на продукты сельского хозяйства на 1922–1923 гг.»[243] Декретом ликвидировались все существовавшие ранее налоги в деревне (продовольственный налог, общегражданский налог, подворно-денежный налог, трудгужналог) и вводился единый сельскохозяйственный налог. Объектами обложения по новому законодательству признавались: количество пахотно-сенокосной земли на едока в хозяйстве и группы хозяйств, и количество рабочего и продуктивного скота, а также устанавливались 11 разрядов урожайности.

    Единый натуральный налог исчислялся в единой весовой мере — пуд ржи (в районах распространения пшеницы — пуд пшеницы). Эквивалент замены одного пуда ржи (пшеницы) другими культурами вырабатывался дополнительно Наркомпродом совместно с Наркомземом и Центральным статистическим управлением. Этот эквивалент менялся по районам в зависимости от потребностей государства в тех или иных культурах, от особенностей района, а также с учетом необходимости развития наиболее ценных отраслей хозяйства и услуг, по количеству голов скота.

    Декрет намечал льготы для маломощного крестьянства. При исчислении ставок налога для семей красноармейцев в состав едоков зачислялись все состоявшие на службе красноармейцы, курсанты и командиры. Семьи демобилизованных после апреля 1922 года красноармейцев освобождались от налога, если площадь облагаемой земли не превышала 2,5 % дес. на хозяйство. Налог не платили также хозяйства, серьезно пострадавшие от белогвардейцев. Несколько позже с маломощных хозяйств были сняты недоимки по налогу 1921/22 года. Полностью от налога освобождались владельцы около 20 % всех хозяйств, в том числе безлошадные крестьяне, имевшие не более 0,75 дес. пашни на едока[244].

    Однако, хотя налог и назывался единым, его «единство» выдерживалось не во всех районах страны. В ряде губерний, в том числе, например, в Вятской и в Нижегородской губерниях по причине продолжавшейся инфляции налог исчислялся в смешанной форме. По решению Нижегородского губисполкома предполагалось в десяти уездах губернии взимать налог на 50 % деньгами и на 50 % — натурой. А в остальных, несельскохозяйственных, уездах — только в денежной форме[245].

    Безусловно, на фоне отмененной разверстки выгоды нового механизма отчуждения государством продовольственных излишков для крестьянского хозяйства были налицо. Ограничение размеров налогового задания, общая сумма которого сокращалась без малого вдвое по сравнению с разверсткой 1918–1920 годов; введение вместо круговой поруки окладного обложения на каждое отдельное хозяйство, вне зависимости от количества излишков, но с учетом размеров пахотной площади, количеству скота, числу едоков и урожайности стимулировали крестьянина к активизации хозяйственной деятельности. Но в то же время стремление максимально увеличить размеры продовольственных изъятий из деревни продолжало доминировать при разработке налоговой политики. В результате наращивание налогового бремени, возлагаемого на крестьянство, значительно опережало восстановление его хозяйственных ресурсов. Даже в первые два года нэпа, отмеченных продолжавшимся спадом сельхозпроизводства, объем продовольственного налога увеличился более чем вдвое.

    В марте 1922 года завершилась первая продналоговая кампания. По стране в целом было заготовлено почти 233 млн пудов хлебофуража (не считая масленичных семян). Это было немногим меньше официально установленной после сокращений, связанных с неурожаем суммы налога. План почти полностью был выполнен.

    Более-менее спокойно прошла продналоговая кампания 1922/23 года. Она проводилась в иных условиях, чем предыдущая. Не было таких устрашающих факторов, как голод и неурожай. В этот год общие заготовки Наркомпрода превысили 361 млн пудов[246].

    В 1923/24 году натуральные выплаты составили лишь четвертую часть от общего объема выплат по сельскохозяйственному налогу, а остальные три четверти налога крестьяне внесли деньгами. С 1 января 1924 года натуральные выплаты были вообще отменены и вплоть до конца нэпа сельхозналог с крестьян собирался исключительно в денежной форме.

    Особенно трудными были первые продналоговые кампании. Трудности их проведения усугублялись не только общим упадком производительных сил крестьянского хозяйства, вызванных политикой военного коммунизма и голодом 1921–1922 года, но в значительной мере и тем, что в потребляющих губерниях, продналог в первые годы нэпа оказался выше существовавшей здесь продовольственной разверстки.

    С мест сообщали: «В агитации крестьянства усиленно подчеркивалось, что продналог меньше разверстки. Если это правильно в общероссийском масштабе и для производящих губерний, то для Нижегородской губернии налог значительно выше, чем разверстка, хотя урожай в этом году не лучше прошлогоднего»[247].

    И действительно, размеры налога в 1921/22 году составили, например, по Вятской губернии около 10 %, а по Нижегородской — 12 % по отношению к валовому сбору[248], в то время как продразверстка по потребляющим губерниям РСФСР по некоторым расчетам составляла в среднем — 8,4 %[249]. В Вятской губернии размеры хлебного налога в 1921/22 году оказались выше размеров продразверстки 1920/21 года на 792 393 пуда[250].

    Превышение размеров налога по сравнению с разверсткой в Вятской и Нижегородской губерниях были связаны с тем, что налог в 1921/22 году вносили лишь северные уезды губерний, а основные сельскохозяйственные районы были от него освобождены, при том, что общая сумма продналога по губерниям не была снижена. Кроме того, по налоговому законодательству обложению подлежала вся земля, в том числе и пустующая, а также рабочий скот в возрасте до трех лет.

    Не имеет оснований и утверждение, что крестьяне уже с весны знали всю сумму продовольственного налога с их хозяйства. В силу несовершенства налогового законодательства, натурального характера налога и его множественности крестьяне могли знать лишь общую сумму хлебного налога. Крестьяне же выплачивали налог по 13 (и даже 18) категориям различного рода сельскохозяйственной продукции. Установление размеров налога по каждому виду проходило с весны до осени[251].

    Показательно мнение, высказанное управляющим ЦСУ П. И. Поповым. Критикуя позицию Н. Д. Кондратьева, призывавшего в работе над проектом сельхозналога руководствоваться интересами восстановления крестьянского хозяйства и основываться на его реальных возможностях, Попов указывал, что размер налога «должен определяться потребностями армии, рабочих, служащих, детей, больных, инвалидов и т. п. потребителей, затем — размером запасного фонда, как в целях развертывания промышленности, так и в целях защиты страны от нападения врагов»[252]. Таким образом, интересы сельхозпроизводителя, если и учитывались, то уже далеко не в первую очередь.

    Не способствовала восстановлению хозяйства, раскрепощению и активному развитию хозяйственной инициативы крестьянина и подчеркнуто классовая направленность налоговой политики в деревне. С одной стороны, она характеризовалась неоправданным расширением налоговых льгот для малоимущих слоев крестьянского населения. Беднота получала значительные льготы вплоть до полного освобождения от налогов (при посеве не более 1 дес. на хозяйство). Достаточно сказать, что в 1922/23 году число освобожденных от налога бедняцких хозяйств составило около полумиллиона дворов, то есть 3 % всех крестьянских хозяйств, в 1923/24 году — уже 2,2 млн, то есть 14 % всех хозяйств[253].

    Помимо этого, беднейшим крестьянским семьям оказывалась значительная материальная помощь со стороны государства, тратившего на эти цели миллионы золотых рублей[254]. Во многих случаях подобные меры были экономически и социально оправданы. Однако абсолютизация идеологических, классовых мотивов в налоговой политике в конечном счете приводила к укреплению иждивенческих настроений среди беднейшей части крестьянства. Проявление «безоглядной любви» властей к социальным низам нэповской деревни в большинстве случаев плодило значительный слой паразитических по своей сути крестьянских хозяйств. Спекулируя на своей показательной бедности, они использовали государственную поддержку лишь для непроизводительного потребления. Поэтому основная масса российского крестьянства осуждала подобную практику. «Советской власти, — говорили крестьяне, — следовало бы завести статистику маломощных хозяйств, которым из года в год предоставляются налоговые льготы, и проследить, многие — ли из этих хозяйств подняли свое благосостояние. Если бы такая статистика была, Советская власть увидела бы, что большинство из них не использовали для хозяйства эти льготы. И наоборот, очень многие бедняцкие хозяйства сумели приспособиться таким образом, что, сохраняя видимость бедняцкого хозяйства, живут не хуже середняков. Конкретно это делается так: ко времени налога они режут теленка, продают лишнюю корову, режут поросят, продают лишних овец и благодаря этому освобождаются от налога. И в то время, как середняк разрывается на части, чтобы уплатить налог и улучшить свое хозяйство, этот мнимый бедняк кушает убоину и в ус себе не дует,» — отмечалось в одном из писем, направленных во властные структуры[255]. На бессмысленность поддержки государством таких хозяйств сетовали в каждой деревне, но ничего не менялось.

    Льготы предусматривались также для середняцких хозяйств, расширявших посевы и повышавших урожайность, но без применения «кулаческих приемов». Отменялась круговая порука и устанавливалась налоговая ответственность каждого хозяйства.

    С другой стороны, в отношении экономически крепких слоев крестьянства налоговым законодательством предусматривалось значительное увеличение прогрессивности налогообложения[256]. Так, в 1922 году размер налога для слабых хозяйств должен был соответствовать 7 % их доходности, средних — 14 %, а крупных — 24 %. Спустя два года уровень обложения последних был повышен до 35–40 %[257].

    Особое внимание обращалось на организацию и проведение налоговых кампаний. К их выполнению привлекались армейские подразделения, милиция, специально сформированные военно-продовольственные дружины, народные суды и ревтрибуналы. Выездные сессии ревтрибуналов разбирали поступавшие к ним налоговые дела вне очереди. Меры наказания за налоговые преступления были определены с учетом опыта 1921 года. К ним были отнесены: лишение свободы на срок от шести месяцев до одного года, принудительные работы на срок до шести месяцев, конфискация всего или части имущества. Исключены лишение земельного надела и высшая мера. В инструкции Наркомпрода и Наркомюста от 7 августа 1922 года указывалось на применение главным образом имущественного взыскания для выполнения заданий по сбору налога. К взысканиям же личного характера следовало прибегать лишь при уверенности в том, что они дадут требуемые результаты[258]. С 1 марта по 20 августа 1922 года в 49 губерниях действовали 102 выездные сессии народных судов и семь сессий губернских ревтрибуналов. В сентябре того же года их число значительно возросло, составив соответственно 603 и 144. Количество неплательщиков, преданных суду, на 10 ноября 1922 года насчитывало 14 027 человек, отданных под ревтрибунал — 852 человека[259]. Активно применялись и меры административного воздействия. Так, с марта по ноябрь 1922 года административному аресту подверглись 68 623 человека, наложению штрафа — 47 243. Использовался и военный постой, и запрещение вывоза продуктов, и закрытие рынков, хотя и в незначительных размерах[260].

    К тому же повсеместно практиковались административные аресты неплательщиков налога. Так, средний процент арестованных крестьян по Лукояновскому уезду Нижегородской губернии доходил до 40–50 %. В Арзамасском уезде к лицам, уклоняющимся от уплаты налога в силу его тяжести в 1922 году, были применены следующие меры: арестовано на две недели 676 человек, осуждены на различные сроки с конфискацией имущества 275 домохозяев и передано в уездную сессию губернского ревтрибунала список на 5800 неплательщиков. Весьма показательным является сообщение городецкого исполкома о том, что в начале продналоговой кампании многие деревни Кирюшенской волости совершенно отказались от уплаты налога, «после же ареста трех деревень целиком налог стал поступать быстро»[261]. В Курганском уезде Челябинской губернии в начале 1922 года под ревтрибунал было отдано 1105 человек. Интересно узнать, что по определению ревтрибунала одна треть оказалась просто несостоятельными неплательщиками. «Эти сведения подтверждают, что в уплате продналога население напрягало последние свои силы»[262]. От подобных действий крестьянство пребывало в шоке и растерянности, постепенно переходившей в злобу и ненависть. Деревенский «барометр» — крестьянские настроения, предвещал бурю.

    В своем обращении во ВЦИК жители Кончауровской волости Вятской губернии прямо указывали на то, что «население не понимает, что у нас в РСФСР власть Советов и живет в ожидании какой-то новой власти. Граждане до того напутаны местной властью, что они питают злобу. Семена все попрятали у родственников. К продналогу так же, как и к советской власти, относятся неудовлетворительно»[263].

    Особенно обременительными для крестьян были денежные штрафы, которые зачастую по своим размерам превосходили сумму налога и не соответствовали мощности хозяйства. Деревня роптала, порой вместо продработника для сбора налогов приходилось высылать кавалерийские эскадроны[264]. Но подобные действия были чреваты обратной связью — влиянием крестьян на красноармейцев. 22 апреля 1922 года состоялась межведомственное совещание по вопросу об освобождении армии от нарядов Народного комиссариата по продовольствию. В резолюции, принятой на совещании специально указывалось на деморализующее влияние этих заданий на армию. К 1 мая были сняты все воинские команды и отряды, выделенные по заданиям губернских и уездных органов Наркомпрода для содействия сбору продовольственного налога, заградительной службы, охраны сессий ревтрибуналов по всем округам, за исключением Украины и Крыма, где еще сказывались последствия разудалой махновщины. 24 июня 1922 года в секретной телеграмме наркома продовольствия Н. П. Брюханова, разосланной по провинции, говорилось, что по причине сильного сокращения армии рассчитывать на получение войск для проведения наступающей налоговой кампании не приходится, а формирование военно-продовольственных дружин производится больше не будет. Но здесь же отмечалось, что с учетом возможных трудностей при выделении армейских подразделений и частей для ввода в особо упорствующие волости губпродкомитетам предлагалось договариваться непосредственно с местным командованием, а в случае отказа последнего предоставлять в Наркомпрод мотивированное ходатайство с санкцией губернского исполкома для принятия мер через главкомы воинских соединений. Вне зависимости от этого местным продорганам предлагалось поддерживать тесный контакт с губернской милицией для получения с ее стороны вооруженной поддержки[265].

    Итоги осуществления налоговой политики в первые годы нэпа подвел XII съезд РКП(б). Отметив, что переход от продразверстки к продналогу означал признание права крестьянина свободно распоряжаться продуктами своего труда, съезд в то же время признал, что «…тот договор с крестьянством, который мы в форме продналога заключили два года назад, нуждается в некоторых поправках и дополнениях, направленных к облегчению положения крестьянства»[266].

    Проведение тотального контроля над сельским хозяйством возлагало на плечи государства непосильные функции связывания разнокалиберного хозяйственного механизма в единое целое. У экономики было два регулятора: рыночный и властный, а перманентные кризисы, возникшие как результат их противоречий, потрясавшие сельское хозяйство всякий раз разрешались усилением госрегулирования и последовательным ограничением рыночных механизмов. Умеренная либерализация лишь обозначила скрытые пороги классовой борьбы. Это прекрасно просматривается на примере все той же налоговой политики.

    Советская кооперация на селе

    Ранненэповские кризисы не миновали и сельскую кооперацию. В развитии кооперации отмечается два этапа: первый — до 1923 года, когда процент кооперированных хозяйств был достаточно высок (до 50 %) в силу ряда причин, важнейшими среди которых были обязательность, принудительность, стремление крестьян с помощью различных форм кооперации, преимущественно потребительской, получить большое количество льгот, и второй — после 1923 года, когда в условиях хозяйственного расчета происходит его снижение до 14 %.

    Но производственная форма объединения крестьянства в том виде, в котором она существовала имела серьезные недостатки: повсеместно превышалось число работающих женщин над мужчинами, кроме того несмотря на относительно привилегированное положение, себестоимость продукции кооперации, при равных условиях, была в те годы выше, чем у некооперированных крестьян (на Южном Урале, например, в 1,5–2 раза)[267].

    Основными формами кооперирования, даже при имеющихся недостатках, должны были стать те его виды, которые, не разрушая, не упраздняя индивидуального характера каждого крестьянского хозяйства, входящего в кооперативную систему, объединяли бы их на основе потребительских интересов и сельскохозяйственного кредита. Рост доходности и товарности крестьянских хозяйств создали благоприятные условия для дальнейшего быстрого продвижения потребительских обществ в деревню. За 1923–1924 годы число хозяйств, кооперированных потребительскими обществами возросло на 39 %. 28 декабря 1923 года был опубликован декрет ВЦИК и СНК РСФСР «О реорганизации потребительской кооперации на началах добровольного членства»[268], а 20 мая 1924 года был принят уже общесоюзный декрет «О потребительской кооперации»[269].

    Большими возможностями располагали снабженческие и кредитно-ссудные кооперативы, имевшие достаточно большой объем оборотных средств (например, по Оренбуржью — от 34 713 до 38 626 рублей на одно товарищество), объединявшие и наиболее зажиточную часть села[270]. Декретом ВЦИК и СНК РСФСР от 24 января 1922 г. «О кредитной кооперации»[271] крестьянству было возвращено право создавать кредитные общества, привлекать для этих целей средства отдельных членов товарищества и заемные средства. Общее руководство кредитной кооперацией возлагалось на Наркомат финансов и Наркомат земледелия. Декретом предусматривалось образование товариществами союзов, чем закладывалась возможность для самодеятельности, основанной на кооперативных принципах кредита в деревне. Вместе с тем, декретом не регулировалось соотношение государственных и кооперативных компонентов в области кредитования крестьянства.

    Основным аппаратом для губерний в создании сельскохозяйственного кредита Наркомземом предполагалось сделать губернские общества сельхозкредита, организуемые на правах местных сельскохозяйственных банков, которые предполагалось создать, кредитуемые и руководимые государственным центром сельхозкредита. Звеном, связывающим общества с крестьянскими хозяйствами, должны были стать агентства обществ сельхозкредита и учетно-судные комитеты. Наркомат земледелия намечал и технический аппарат для производства операций сельхозкредита в натуральной форме — им могли служить «соответствующие учреждения кредитно-коммерческого характера, как, например, Госсельсклад с его губернскими и более мелкими отделениями, Госсельсиндикат… а также местные аппараты земорганов»[272].

    В декрете ВЦИК и СНК от 21 декабря 1922 года «О восстановлении сельского хозяйства и сельскохозяйственной промышленности и об организации для крестьянства сельскохозяйственного кредита» отмечалось, что Советская власть «считает ныне необходимым прийти на помощь крестьянству организацией дешевого крестьянского кредита. Этот кредит должен восполнить недостаток у крестьянства оборотных средств, дать ему возможность производить продукты лучшего качества и сбывать их по соответствующим ценам, должен избавить крестьянство от кабалы у ростовщиков и богатеев и помочь правильно распределить средства производства»[273].

    В тоже время последний декрет, в силу двойственности нэповской идеологии имел и обратную сторону: из-за боязни реставрации капитализма с опубликованием декрета планомерно и целенаправленно стала претворяться в жизнь концепция строительства сельскохозяйственного кредита на бескомпромиссных государственных началах, не допускающих даже намека на какие-либо уступки кооперативным идеалам свободного развития экономики[274].

    На местах создавалась сеть республиканских, губернских, районных обществ сельскохозяйственного кредита. Непосредственное руководство кредитными обществами должен был осуществлять отдел сельскохозяйственного кредита Госбанка. В 1923 году для образования основного капитала общество государство отпустило 20 млн рублей золотом[275]. При такой поддержке численность кредитных обществ быстро увеличивалась. Если на 1 июля 1922 года было всего 616 таких кооперативов, на 1 января 23 года — 799, то на 1 июля 1923 года — уже 2788, а к началу 1924 года — 3850[276]. К 1928 году кредитно-сбытовой кооперацией только на Южном Урале было охвачено 33 %, в то же время на долю кооперации производственной приходилось только 23,7 % населения[277].

    С развитием нэпа, ростом товарности, сельскохозяйственного производства происходил процесс специализации крестьянского хозяйства. Создаются Всероссийские центры сельскохозяйственной кооперации: в 1922 году Льноцентр и Союзкартофель, в 1924-м — Маслоцентр и Плодвинсоюз, а несколько позднее Птицеводсоюз, Пчеловодсоюз, Центротабаксоюз, Свеклоцентр, Семеноводцентр, Животноводсоюз.

    Однако непонимание роли и значения рыночных механизмов в экономическом развитии деревни, но главное — боязнь реставрации капиталистических отношений на базе товарно-денежных отношений вели правительственную политику к подмене собственно кооперативных институтов хозяйствования государственным декретированием. Уже в 1922–1923 годах государственные органы принимали участие в разработке законодательных положений и уставов кооперативных организаций, занимались учетом сельскохозяйственных кооперативов, и назойливо инструктировали их[278]. Число объединенных в союзы кооперативов на 1 января 1922 года достигло 12 тысяч, к концу 1923-го эта цифра возросла до 28 тысяч, а в 1925-м — до 40 тысяч[279].

    В начале 1920-х годов образование так называемой «кооперативной системы» происходило в принципиально ином, чем до революции, направлении: а именно, «сверху — вниз». Одновременно с политикой, хотя и скудного, но все же материального стимулирования вовлечения крестьян в коллективные хозяйства, государство начинает использовать и внеэкономические рычаги давления. Например, письмо ЦК РКП(б) «О сельскохозяйственной кооперации» от 18 марта 1922 года предписывало, во-первых, выдвижение на руководящие должности в коллективных хозяйствах только коммунистов, во-вторых, обязывало крестьян — членов партии вступать в коллективные хозяйства.

    Есть свидетельства того, что крестьяне по мере восстановления своих хозяйств и расширения их товарности делали попытки, игнорируя Сельскосоюз созданный еще в августе 1921 года, создать действительно добровольные кооперативы, получившие в официальных документах название «диких». Однако подобные попытки быстро и жестоко пресекались. Перед местными партийными организациями и советскими исполнительными структурами ставилась задача добиться в кратчайшие сроки включения «диких» кооперативов в систему Сельскосоюза.

    Кроме того, государственное воздействие на сельскохозяйственную кооперацию шло и другими путями. Разрабатывались заманчивые идеи, основанные на логике военного коммунизма: создание, например, фонда чистосортных семян, которым государство в любое время могло бы распоряжаться по своему усмотрению; организация государственных прокатных пунктов и прочее, что в масштабах огромной страны, конечно не могло быть вполне обеспечено ни материально, ни организационно. Наркомзем предполагал в этом деле объединить усилия государственных органов и кооперации. В декабре 1923 года Комиссариат разослал всем губернским и областным земельным управлениям циркуляр, в котором предложил им совместно с кооперативными органами определить план мероприятий «для наиболее целенаправленного использования организационных и материальных средств государственных органов и кооперации». Земельные органы должны были передать из своего ведения семенным товариществам государственные семенные станции с использованием целевых кредитов. Земорганы обязывались также содействовать кооперативам в получении льготных кредитов и приобретении машин для организации машинных товариществ и прокатных пунктов[280]. Вместе с помощью в кооперативные организации проникал жесткий контроль со стороны государственных органов, степень которого все возрастала.

    Даже большевистские руководители вынуждены были пойти на признание факта тотального огосударствления кооперации. Так, Н. И. Бухарин, размышляя о кооперации, отмечал: «Мы все виды инициативы заменили одним видом инициативы: со стороны государства… Мы низовую кооперативную инициативу и всякую прочую задушили. И так гиперцентрализовали все дело, получили такой гиперцентрализованный бюрократический аппарат и такую ответственность наверху, что она превратилась в свою противоположность»[281].

    Понятно, что в разоренной стране крестьяне принудительно объединенные в хозяйственные коллективы вряд ли хотели и могли внести вступительные и паевые взносы, которые и составляют материальную основу хозяйственной деятельности любого добровольного объединения[282], тем более что конфискация государством в 1918–1920 годах собственных материальных и финансовых средств всех существовавших в России кооперативных объединений ударила экономически и по миллионам их пайщиков, потерявших свои взносы и накопления. Поэтому государство вынуждено было выделить определенные финансовые ресурсы, которые поступали в распоряжение соответствующего союза и распределялись по низовым структурам по мере их образования. Средства эти не шли ни в какое сравнение с тем, что имели кооперативы до конфискации. Например, известно, что для создания основных капиталов обществ сельскохозяйственного кредита в 1923 году было выделено 20 млн рублей, тогда как на 1 января 1915 года крестьянские кредитные товарищества имели вкладов около 210 млн рублей, то есть более чем в десять раз, даже не говоря о разном масштабе цен в этот период[283].

    Полюса нэповской деревни — расслоение крестьянства

    Переход к нэпу, связанный с известной свободой товарооборота, создавал материальную заинтересованность крестьянства в развитии своего хозяйства и тем самым обеспечивал восстановление сельскохозяйственного производства, рост и упрочение экономических связей между городским потребителем и деревенским производителем. Возникал новый аграрный строй, создававший благоприятные условия для развития мелкого крестьянского хозяйства. В то же время результатом восстановления производства, оздоровления хозяйственного организма деревни явилось усиление процесса расслоения, выделения в крестьянской среде полярных социальных групп.

    Крестьянская беднота — типичная фигура дореволюционной российской деревни, составлявшая накануне Октябрьской революции свыше 60 % крестьянских хозяйств. Национализация земли способствовала заметному сокращению численности крестьянской бедноты главным образом в результате осереднячивания значительных ее групп. После существенного роста бедняцких слоев в разорительные годы военного коммунизма, в период нэпа последовало их новое сокращение. Удельный вес бедноты (вместе с батрачеством) в социальной структуре деревни снизился почти в два раза, составив в уже в конце 1923 — начале 1924 года 35,6 % несмотря на то, что сокращение маломощных слоев крестьянства по сравнению с 1920-м годом не могло быть большим из-за голода и падежа скота в 1921–1922 годах, и последствий засухи 1923 года.

    Однако определенная часть бедноты пополняла и ряды батрацкой армии. Главными причинами пролетаризации деревенской бедноты являлось аграрное перенаселение, сохранявшаяся безработица, а также дробление крестьянских хозяйств. Общий уровень экономического состояния и развития бедняцкого двора не позволял крестьянам-беднякам вести самостоятельное хозяйствование. Так, по данным крестьянских бюджетов Центрально-промышленного района за 1924–1925 годы, типичное бедняцкое хозяйство, стоимость средств производства которого составляло в среднем 235,1 рублей, являлось малопосевным (до 3 дес.). Около 66 % хозяйств этого типа не имели лошадей, более 20 % — были бескоровными. Аналогичные показатели по Центрально-земледельческому району выглядели следующим образом: средняя стоимость средств производства бедняцкого хозяйства равнялась 205 рублям, посев — до 4 дес. Более 70 % таких хозяйств были безлошадными, 40 % — бескоровными, 17 % — безинвентарными. Острый недостаток средств производства определял зависимый характер отношений с более имущими социальными слоями, особенно в отношениях аренды земли, найма средств производства и наемного труда. Более 70 % бедняцких хозяйств Черноземного центра прибегали к найму рабочего скота, 64 % хозяйств — к найму сельскохозяйственного инвентаря. Аналогичные показатели по Центрально-промышленному району были равны соответственно 62, 56,4 и 53,1 %[284]

    Значительная часть бедноты не могла справиться с обработкой собственной земли. По данным НК РКИ СССР бедняки составляли около 83,6 % сдатчиков земли в аренду[285]. Наконец, бедняк систематически продавал свою рабочую силу. В Центрально-промышленном районе в 1923–1924 годах 57,2 % хозяйств из бедняцкой группы отчуждали рабочую силу, 54,8 % бедняцких хозяйств в Центрально-промышленном районе нанимали инвентарь, 63,7 % — в Центрально-земледельческом, а на найм рабочего скота приходилось соответственно 62,9 и 70,1 %[286].

    О формах оплаты найма рабочей лошади можно судить на основании данных по пяти волостям Киевской, Тамбовской, Самарской, Смоленской и Московской губерний. В составе хозяйства с посевом до 2 дес. (как правило, бедняцких) в 1922 году лошадь нанимали на условиях отработки — 41 %, за хлеб — 33, за деньги — 3, смешанно — 16, бесплатно — 7 %[287]. На натуральные формы оплаты за отработки и хлеб приходилось более 70 % случаев аренды лошадей. Денежная плата была ничтожной.

    Такое положение было весьма характерно для начального периода нэпа, когда только налаживались товарно-денежные отношения.

    Ярким показателем положения крестьянского хозяйства в начале 20-х годов является структура его доходов и расходов. Данные бюджетных обследований показывают низкий уровень доходов и расходов, а также их неблагоприятное соотношение в бедняцком хозяйстве. В расходах бедноты от 87 % до 90 % принадлежало личному потреблению, на покупку товаров хозяйственного назначения приходилось от 1,8 % — в Тамбовской губернии до 6,8 % — в Смоленской губернии. Доход же в бедняцком хозяйстве по отдельным районам колебался от 163 до 276 рублей в год, причем поступления от продажи своей рабочей силы составляли от трети до половины чистого дохода[288]. При этом доходы бедняцкой группы отставали по темпам роста от доходов всех иных социальных слоев. Такое положение явилось закономерной невозможностью для бедноты вести земледельческое хозяйство собственными силами и средствами: почти половина совокупного дохода у нее образовывалась за пределами сельского хозяйства[289].

    Центральной фигурой деревни начала 1920-х годов было среднее крестьянство, которое постепенно трансформировалось в средний класс. К середине 20-х годов середняцкий слой увеличился по сравнению с дореволюционным периодом в три раза, и продолжал расти с каждым годом. В начале 1924 года середняцкими считались 61,1 % крестьянских хозяйств[290]. Середняцкая масса увеличивалась как абсолютно, так и относительно, причем удельный вес ее в общей численности сельскохозяйственного населения возрастал в большей степени, чем удельный вес прочих социальных групп. Середняцкая масса деревни, пополнясь экономически поднимающимися бедняцкими хозяйствами, оставалась главной силой земледелия[291].

    Но становление средних слоев не было равнозначно росту середнячества. Осереднячивание означало нивелировку, «поравнение по низшему уровню обеспеченности средствами производства и прожиточного уровня»[292]. Середняцкая группа не была стабильной по источникам формирования. В 1921–1922 годах она пополнялась и за счет имущих слоев при заметном сокращении крупных хозяйств, и за счет бедняцкого круга хозяйств, которым удалось встать на ноги. С 1923 года выросли средние и зажиточные слои при сокращении бедняцких. Середнячество было неоднородно и по своему составу, включая как маломощные группы вчерашних бедняков, так и богатеющие хозяйства с тенденцией к зажиточным.

    Что представляло собой хозяйство середняка к 1924 году? Ответить на этот вопрос позволяют материалы крестьянских бюджетов. Семья середняка Центрально-земледельческого района состояла в среднем из пяти едоков, трех трудоспособных работников обоего пола, имела 7,6 дес. посева, одну-две головы рабочего скота и одну корову. Производственные фонды такого хозяйства оценивались в 1057,5 руб., а средства производства — в 721,1 руб. В составе последних основное место принадлежало рабочему скоту (37 % стоимости), затем постройкам (24 %) и запасам (22 %), наконец, сельскохозяйственному инвентарю (17 %).

    Типичная семья середняка Центрально-промышленного района включала в среднем четырех едоков, двух работников, имела 4,4 дес. посева, одну лошадь и одну корову. Производственные фонды хозяйства стоили 998,5 рублей, а средства производства — 767,2 рубля, где главное место принадлежало также рабочему и продуктивному скоту (35 % стоимости), постройкам (32 %), сельскохозяйственному инвентарю (21 %) и запасам (12 %)[293].

    Социально-экономическая характеристика середняцкого хозяйства времен начала нэпа не может быть полной без анализа его производственных отношений. В первой половине 1920-х годов в Центрально-промышленном районе 36 %, а в Центрально-земледельческом около 45 % середняцких хозяйств прибегали к отношениям найма — сдачи земли, причем в первом случае 92 %, а во втором 86 % хозяйств участвовали только в аренде земли[294]. Главная причина аренды земли — избыток средств производства и рабочих рук. К сдаче земли в аренду, напротив, середняки прибегали редко. Исследователи тех лет отмечали положительное воздействие аренды земли на середняцкие хозяйства. Как показали выборочные обследования, запашка увеличилась на 25–30 %[295].

    Середняцкие слои деревни активизировали свое участие в отношениях найма — сдачи средств производства, выступали в отличие от бедноты преимущественно в роли сдатчиков. Так, по бюджетным данным первой половины 1920-х годов, 15 % середняцких хозяйств по Центрально-промышленному району нанимали средства производства, а сдавали их соответственно 25 % и 42 %[296].

    Зажиточные хозяйства — еще один интереснейший объект для изучения социально-экономических процессов на селе в период восстановления хозяйства. Источники доходов зажиточных крестьян принципиально не отличались от доходов других слоев крестьянства. Об этом свидетельствуют и крестьянские бюджеты. Самое состоятельное хозяйство зафиксировало бюджетное обследование Курской губернии в 1923 году. В нем насчитывалось 29 человек, в том числе 13,6 полных работников. В хозяйстве имелось четыре лошади, 7 голов крупного рогатого скота, 14 голов всего скота, четыре плута, одна соха, четыре сельскохозяйственных машины, 29 дес. посева. Но хозяйство выделялось на фоне других, подобных ему (по производственным мощностям) производством товарных культур. Посевы пшеницы, сахарной свеклы, подсолнуха и бахчевых составляли 7,5 дес., в то время как в других (как правило середняцких) хозяйствах посевы под техническими культурными — от 0,8 до 0,95 дес. Отсюда и более высокая доходность земледелия в этом хозяйстве. Одна десятина посева давала валовой продукции на 125,9 рублей против 69,9–78 рублей у других крестьян. Источником более более высокого благосостояния был собственный труд членов семьи. Из всей суммы годового расхода в 5329 рублей на аренду земли тратилось 188,9 рублей и на наем рабочей силы 39,5 рублей[297].

    Противоположный полюс деревни был представлен сельскохозяйственным пролетариатом. Отношения найма рабочей силы, частично легализованные в 1921–1922 годах, заметно возросли к 1924 году. Если накануне введения нэпа в стране было зарегистрировано 816,2 тысячи наемных сельскохозяйственных рабочих[298], то в 24-м — 2184 тысячи[299]. Однако несмотря на заметное увеличение батрацкой армии, она не достигла дореволюционного уровня. Нужно также учитывать, что большая часть сельскохозяйственных рабочих была занята в хозяйствах социалистического типа, прежде всего в совхозах.

    Бесспорно, уже первые два-три года новой экономической политики показали, какую огромную жизнеспособность заключает в себе крестьянское хозяйство. Буквально за год-полтора, несмотря на периодическое воздействие на аграрный комплекс неблагоприятных природных условий хозяйству удалось восстановить свой внутренний механизм, сбалансировать удельный вес производительной и потребительной сферы, и активно заработать в качестве поставщика товаров на рынок.

    В отчете Курского губернского ЭКОСО Совету труда и обороны о своей деятельности с 1 октября 1921 по 1 апреля 1922 года говорится, что подъему сельского хозяйства главным образом содействовали: 1) декрет о запрещении переделов; 2) замена продразверстки продналогом и свободное распоряжение излишками продукции хозяйства; 3) массовая агропропаганда — печатная и устная и 4) организация сельскохозяйственных курсов[300].

    Конечно, в отчете содержится определенная доля лукавства. Факт свободного распоряжения «излишками» сдвинут на второй план. Но даже между строк пункта «запрещение переделов» можно усмотреть настоятельное требование деревни — требование определенной стабильности. Последнее, в сочетании с экономической свободой породило удивительный эффект — хозяйственное возрождение крестьянского хозяйства в первые годы новой экономической политики.

    В одном из писем, сотнями приходящими в редакцию «Крестьянской газеты», с известной долей патетики, звучал своеобразный гимн нэпу: «Сейчас каждый крестьянин чувствует себя свободным, и жизнь наладилась очень хорошо. До революционного времени в нашей деревне было пятнадцать плугов деревянных и три железных, восемь борон деревянных, семь борон с железными зубьями. А в настоящее время наша деревня чувствует себя, что она пришла к жизни и имеет девять железных плугов и четырнадцать железных зубьев борон, и переходят все на многополье, до военного времени наша деревня ни одного фунта не сеяла клевера, в настоящее время посеяли 5 пудов чистого клевера, но и во всем крестьянстве жизнь улучшается, есть много племенных жеребцов — 4 штуки и 2 племенных бычка, 4 дрог на железном ходу и 2 линейки, 1 дрожки, а до сего времени (то есть до введения нэпа) этого в нашей деревни ничего не было, пахали деревянным плугом да сохами, бороновали тоже деревянным бороном, ездили на повозках (на) деревянном ходу. Так что наша деревня стремится к жизни…»[301].

    Глава IV
    Восстановление промышленности

    И. Б. Орлов
    Обновление централизма — реорганизация главкистской системы

    Переход к мирному строительству оказался более сложным и трудным, чем виделось руководству партии и страны по окончании Гражданской войны. Никогда за три послеоктябрьские года Советское правительство не чувствовало такой уверенности, как в последние месяцы 1920 года. На хозяйственном фронте отлаженный продовольственный аппарат ударными темпами гнал выкачанный у крестьян хлеб в промышленные районы. Накормленные рабочие увеличивали производительность труда. На 1921 год планировалось почти двойное увеличение производства. Партийное руководство считало, что победив с помощью методов «военного коммунизма» в Гражданской войне, можно было этими же методами восстановить и народное хозяйство в мирный период. Явной переоценкой реальных возможностей страны стали решения VIII съезда Советов в декабре 1920 года, наметившего восстановление крупной промышленности и даже доведение ее до уровня новейшей техники к весне следующего года привычным методом всеобщего государственного принуждения.

    Но производительные силы страны были расшатаны до основания. Промышленное производство в стране сократилось в 1920 году по сравнению с 1913 годом в семь раз. Не хватало самых необходимых предметов — керосина, спичек, мыла, стекла, обуви. В стране стремительно нарастал топливный кризис. Особенно сильно за годы войны и революции пострадала тяжелая индустрия: производство чугуна составляло 2,5–3,0, добыча железных руд — 1,7, валовая продукция металлообработки и машиностроения — 7,4 % по сравнению с 1913 годом. Производительность труда в промышленности к началу нэпа опустилась до довоенных показателей[302]. Вдобавок к материальным трудностям промышленность унаследовала и бюрократическую систему управления, в которой вместо стекла и спичек царили лишенные «субстанции» Главстекло и Главспичка. В заработной плате преобладала натуральная часть, в учете — цифирная тьма, хозяйственные нули числились хозяйственными единицами.

    Экономическая разруха повлекла за собой социальную напряженность кризисного характера. Спасаясь от голода, часть рабочих уходила в деревню, деклассировалась, а многие, оставшиеся на производстве, занимались изготовлением зажигалок, чайников и других предметов домашнего обихода, обменивая их на продовольствие. За годы войны и революции жизненный уровень рабочих снизился примерно в три раза, а численность промышленных и горнозаводских рабочих в конце 1920 года по сравнению с довоенным временем сократилась наполовину[303]. Негативные социальные процессы, в свою очередь, вели к серьезным и непредсказуемым политическим трудностям. Стремительно нараставший с конца 1920 года топливный кризис уже в январе 1921 года привел к остановке движения на ряде железных дорог, к закрытию многих крупных машиностроительных и металлургических заводов. Стали ощущаться перебои с хлебом в Москве и Петрограде. В середине февраля в Петрограде фактически остановилась промышленность, а в конце месяца начались антиправительственные волнения рабочих. К весне забастовки охватили многие города республики. Причины забастовок типичны — плохое продовольственное снабжение и несвоевременная выплата зарплаты. Например, в феврале этого года в Камышине рабочие отказались выходить на работу, ввиду того, что три месяца не получали жалованья. Побудительный мотив рабочих выступлений определялся элементарным выживанием. «Заговорил просто пустой желудок рабочего», — в этой короткой фразе из письма в местную газету одного рабочего железнодорожных мастерских Саратова метко схвачена суть[304].

    Под давлением кризиса весь 1921 и начало 1922 года прошли в спешной перестройке хозяйства, в которой делается попытка сочетать занятые «командные высоты коммунизма» с нахлынувшими реалиями рынка. Но с самого начала в идеологию и практику партии закладывались представления о том, что нэп — кратковременный этап переходного периода от капитализма к социализму. А соединение в лице пролетарского государства функций собственника средств производства и хозяйствующего субъекта рассматривалось как коренная черта социализма. Резолюция XII съезда партии «О промышленности» подтвердила, что переход к нэпу не вносит принципиальных изменений в соотношение этих функций[305]. Переход к нэпу имел целью сохранить государственный сектор хозяйствования, прежде всего национализированную промышленность, с тем, чтобы она, применяясь к условиям рынка, завоевала решительное господство. Либерализация централизованной распределительной экономической системы, сложившейся в 1918–1920 годах, была связана лишь с частичной легализацией рыночных отношений, поэтому хозяйственная «модель» восстановительного периода имела в своей основе практически полностью огосударствленную промышленность.

    Основой всей экономической политики двадцатых годов стала концепция единого хозяйственного плана восстановления народного хозяйства, принятая раньше, чем были сформированы принципы нэпа. Именно решения IX съезда партии в марте 1920 года задали общее направление и рамки реорганизации сферы управления промышленностью. В решениях партийного форума разбитый на периоды хозяйственный план на первое место выдвигал задачу восстановления транспорта, образования запасов топлива и сырья, развития машиностроения для добывающих отраслей, тогда как производству продукции массового потребления отводилось последнее место[306]. На деле по отношению к большинству отраслей народного хозяйства хозяйственный план оказывался «спущенным сверху» и никак не зависящим от реальной хозяйственной практики. Более того, он все больше приходил в противоречие с этой практикой. Электрификация, объявленная основной идеей хозяйственного развития страны и стержнем практической реализацией государственного единого плана, требовала соответствующего обеспечения, прежде всего подведения материальной базы под крупную индустрию и снабжения последней топливом и железной рудой. Планы развития этих отраслей и составили при переходе к нэпу единый хозяйственный план, из которого были изъяты отрасли группы «Б» (учитывались только минимально возможные темпы роста текстильной и пищевой промышленности)[307].

    «Модель» организации государственной промышленности в новых условиях строилась, во-первых, в целях обеспечения государственной поддержки и преимуществ перед другими укладами, а во-вторых, для придания внерыночным административным отношениям статуса истинно социалистических и сохранения их в качестве основных инструментов управления. Складывающаяся система управления промышленностью была рассчитана на выполнение властных команд, а не на удовлетворение потребностей населения. Все многочисленные и часто малоэффективные меры по перестройке управления основного звена «командных высот» — государственной промышленности — отражали общую тенденцию усиления централизма и бюрократизма. Объем национализации требовал соответствующих управленческих структур и методов хозяйствования. Незыблемыми оставались принципы диктатуры пролетариата и ведущей роли рабочего класса, первоочередных забот государства о развитии крупной промышленности и т. п. Конкретные же формы и темпы трансформации хозяйственной системы и механизма управления в 1920-е годы, в свою очередь, определялись приоритетами ускоренного индустриального развития страны.

    Переход к нэпу вовсе не означал отказа от отраслевого принципа управления производством. Это скорее была попытка реализации горизонтальных связей предприятий на уровне хозяйственных районов при сохранении вертикального централизма по линии главков. Проведенная в конце 1920 года первая реорганизация центральных органов управления промышленностью привела к сокращению числа главков и центров ВСНХ с 71 до 16. Постановлением VIII съезда Советов «О местных органах экономического управления» главкам и центрам ВСНХ был придан статус органов, руководящих работой губернских совнархозов (ГСНХ) на основе единого народно-хозяйственного плана. Оперативное руководство предприятиями передавалось совнархозам. Помимо этого были созданы новые областные (объединявшие несколько губерний) хозяйственные органы — промбюро, осуществлявшие руководство деятельностью губсовнархозов и управление предприятиями, подведомственными ВСНХ на территории области. Отсутствие достаточных ресурсов диктовало необходимость разгрузки аппарата ВСНХ от управления прежде всего мелкими предприятиями. IV Всероссийский съезд совнархозов в мае 1921 года разделил все промышленные предприятия на две группы: остающиеся в подчинении ВСНХ и все остальные, управляемые непосредственно губсовнархозами и промбюро. В итоге в непосредственном ведении ВСНХ из 37 тысяч осталось 4500 наиболее крупных предприятий, а общее число рабочих, занятых в госпромышленности, сократилось с 1400 до 1200 тыс. чел.[308]

    Процесс реорганизации главкистской системы завершился летом 1922 года. Были сохранены главные управления по металлической промышленности (Главметалл), по горной (Главгорпром), по электротехнической (Главэлектро), по топливной (ГУТ), по военной (Главвоенпром), по делам кустарной, мелкой промышленности и промысловой кооперации (Главкустпром), по государственному строительству (ГУС), земледельческих хозяйств прохмышленных предприятий (Главземхоз), а остальными отраслями промышленности руководили секции Центрального промышленного управления ВСНХ[309]. Но процесс перехода от режима «главкизма» к формам и методам рыночного хозяйствования растянулся на 1921–1923 годы. В новых органах управления, как и в самом ВСНХ, сохранялось старое, «главкистское» содержание (администрирование, централизованное распределение продукции по ордерам, регламентация производства и т. п.), блокировавшее развитие рыночных отношений в госпромышленности.

    Возникшая накануне нэпа тенденция в сторону умеренного централизма, ослабление в 1921–1922 годах вертикальных связей в промышленности натолкнулись на стремление центра усилить систему «сцепок» с местами. Решить задачу усиления влияния на органы местного управления была призвана система органов СТО разных уровней — от областных до фабрично-заводских экономических совещаний (экосо). На первых порах экосо стремились применять испытанные методы давления: жесткое планирование, всевозможные согласования. А с середины 1922 года упор в их деятельности был перенесен на попытки установления контроля над рыночным механизмом, особенно на губернском и областном уровнях. Ввиду этого в дальнейшем именно органам СТО, а не ВСНХ, отводилось главное место в укреплении централизованных связей. Так, в первой половине 1920-х годов приоритет в решении вопросов управления и планирования местной промышленности отдавался не ГСНХ, а губисполкомам. За органами ВСНХ оставалось лишь право протеста по спорным вопросам[310].

    Несколько предваряя перевод промышленности на хозрасчет, декретом СНК от 22 февраля 1921 года в целях разработки единого хозяйственного плана на базе комиссии ГОЭЛРО была создана Государственная общеплановая комиссия (Госплан). Так как переход к нэпу не менял содержания единого государственного планирования, изначально, наряду с ростом хозяйственной самостоятельности, предусматривалось укрепление плановых механизмов. Новое положение о Госплане, утвержденное декретом ВЦИК и СНК 8 июня 1922 года, предусматривало создание Бюро по организации исследований, необходимых для осуществления плана государственного хозяйства. А для разработки и увязки общегосударственного хозяйственного плана в отраслевом и территориальном отношении были образованы областные плановые комиссии (облпланы) при областных экосо. Чтобы придать планам реальный характер, последние стали разрабатываться различными отраслевыми и региональными органами с последующим утверждением в СТО.

    Однако была проблема организационного сочетания их задач: текущего регулирования народного хозяйства и проработки общехозяйственных перспектив. Первым занимался в основном НКФ, жестко контролируя бюджет и кредитную систему, а вторая задача легла на плечи Госплана. В первый период своей работы он сосредоточился на составлении отраслевых планов: в 1921 году был принят ориентировочный план по топливоснабжению и разработан план на 1921/22 год по трем отраслям (металлургической, резиновой и сахарной). Далее этот процесс шел по нарастающей: на 1922/23 году. Госпланом были утверждены планы уже по 13 отраслям, а на 1923/24 году — по 19. В совокупности эти планы охватывали 65–70 % производства продукции в госпромышленности[311]. Однако все они оказались малоэффективными в условиях рыночной стихи начала 1920-х годов. Экономические кризисы 1921–1923 годов свидетельствовали о несовместимости диктаторских методов государственно-планового управления с рынком.

    Переход к нэпу изменил очередность восстановления отраслей народного хозяйства. Горький опыт кризиса начала 1921 года вынудил правительство пойти на пересмотр программ крупной промышленности в направлении развертывания производства предметов широкого потребления. Но это было скорее благородным порывом, поскольку уже в декабре 1921 года IX съезд Советов в постановлении по вопросам новой экономической политики в очередной раз провозгласил восстановление крупной промышленности основной задачей наряду с восстановлением сельского хозяйства. Причем основные усилия предполагалось сосредоточить на топливодобывающей промышленности и металлургии[312]. А программа производства предметов широкого потребления была переложена на среднюю и мелкую промышленность. 17 мая 1921 года, в рамках «поэтапного углубления нэпа» Совнарком приостановил национализацию мелкой и средней промышленности, а декретом от 7 июля разрешил создание частных предприятий с числом рабочих не более 20 человек. Но вряд ли можно говорить о сколько-нибудь широкой денационализации на фоне не прекращающегося процесса укрепления госсектора. Так, ВЦИК декретом от 27 октября 1921 года подтвердил всю национализацию промышленности, проведенную до 17 мая. В результате этих мер в первой половине 1920-х годов удельный вес госсектора в крупной промышленности неуклонно рос.

    Приспособление к рынку

    Требование приспособления госпромышленности к рынку выдвигало на первый план изменение форм реализации государственной собственности. Это было сделано путем разделения функций хозяйствования и собственности. Формами такого отделения стали концессия, аренда, трестирование, государственные акционерные общества (АО), кооперативные объединения (паевые товарищества) и т. п.

    Порядок сдачи в аренду государственных промышленных предприятий был регламентирован постановлением Совнаркома от 5 июля 1921 года. Но, как и многие другие начинания в государственной промышленности, аренда в годы нэпа не получила широкого распространения. Из поступивших в ВСНХ отчетов по 15 губерниям, в 7 из них к началу сентября 1921 года не было сдано в аренду ни одного предприятия. К концу 1921 года губернскими совнархозами было сдано в аренду 4860 действующих мелких и средних предприятий. Но удельный вес арендованной промышленности в 1921 году в общем объеме промышленной продукции составил всего 6,3 %[313]. Планы сдачи промышленных заведений в аренду нередко оставались на бумаге.

    На слабое развитие аренды повлиял ряд обстоятельств. В первую очередь в аренду сдавались мелкие и средние бездействующие или плохо работающие предприятия с оборудованием, производившие в основном потребительские товары. А это нередко требовало больших материальных и финансовых затрат от арендаторов, которые должны были произвести ремонт за свой счет. Налаживанию производства на арендованных предприятиях мешала излишняя регламентация условий аренды, вплоть до того, какого рода изделия и в каком количестве вырабатывать, а также завышенная арендная плата. Арендатор должен был отдавать государству 10–20 % своей продукции. Отсутствие достаточных правовых гарантий и небольшой срок аренды, от 2 до 6 лет, также являлись препятствием в деле расширения аренды.

    Директивы центральных органов рекомендовали при сдаче в аренду отдавать предпочтение государственным и кооперативным организациям. Но ввиду того, что последние оказывались не в состоянии выплачивать арендную плату, местные органы в поисках новых источников пополнения бюджета сдавали предприятия, особенно малые, частникам. В итоге на 1 сентября 1922 года частные лица составляли 50 % арендаторов (26 % из них — бывшие владельцы), а к 1 марта 1924 года доля предприятий, арендованных частными лицами, возросла до 52,6 %. Хотя на арендованных предприятиях в 1924/25 году производилось всего 3 % валовой продукции промышленности, однако в отраслях легкой промышленности это доля поднималась до 25–30 %. Арендные предприятия играли заметную роль в снабжении крестьянства товарами и в переработке сельхозпродукции[314].

    Сложная хозяйственная ситуация лета 1921 года не позволяла государству нести ответственность за обеспечение предприятий необходимыми ресурсами, поэтому им было предложено самостоятельно решать вопросы своего функционирования. Первым документом, предусматривающим изменения в управлении крупной промышленностью на основе хозяйственного расчета стал «Наказ СНК о проведении в жизнь начал новой экономической политики» от 9 августа 1921 года. Зафиксировав исходные принципы перестройки работы промышленности в области децентрализации управления отраслями, перевода предприятий на «точный хозяйственный расчет» и введения материального стимулирования рабочих, Наказ рекомендовал не ограничиваться рамками местного оборота, а «переходить, где это возможно и выгодно, к денежной форме обмена». Постановлением от 12 августа 1921 года было положено начало процессу снятия предприятий с госбюджета и образования трестов, которые рассматривались как основная хозрасчетная форма реализации государственной собственности[315].

    Помимо трестирования выдвигался другой вариант — передача функций главков губсовнархозам, но он был отвергнут центральными органами летом 1921 года. Ни аппарат, ни технические возможности не позволили бы управлять промышленностью в соответствии с планом из центра. А организация крупной промышленности в виде трестов позволяла, на взгляд партийного руководства, согласовывать интерес производственных единиц с единым планом. Трестирование осуществлялось в соответствии с плановыми заданиями центральных органов. Например, в обращении ВСНХ и ВЦСПС ко всем хозяйственным и профсоюзным организациям от 10 сентября 1921 года предлагалось заняться разработкой планов трестирования важнейших предприятий каждой отрасли промышленности[316]. Здесь имелось определенное противоречие: в управлении промышленностью была провозглашена децентрализация, а практика создания трестов означала укрепление централизации. И это было не случайно, поскольку таким образом государство могло контролировать свою собственность, не допуская развития отношений конкуренции между госпредприятиями и обеспечивая в таких условиях плановое управление ими.

    В 1921 году для трестирования было выделено 4500 наиболее крупных и значимых фабрик и заводов. Но процесс трестирования быстро вышел за предполагавшиеся рамки только крупных и особо важных для государства предприятий и охватил всю государственную промышленность. В результате появилось большое количество мелких трестов. Среди местных трестов иной раз были и такие, которые состояли из нескольких мастерских с десятком рабочих. В основном процесс трестирования завершился к сентябрю 1922 года: было трестировано около 90 % предприятий, не сданных в аренду[317].

    На первых порах перевод предприятий на хозяйственный расчет привел к расширению их хозяйственной свободы. Об этом свидетельствует хозяйственное законодательство лета — осени 1921 года: расширение прав предприятий в области финансирования и распоряжения материальными ресурсами, установление 50 % нормы продажи продукции на рынке, разрешение предприятиям приобретать необходимые им предметы на вольном рынке и свободно реализовывать там же свою продукцию. Но подобные меры не были результатом сознательного воздействия на экономику в целях ее решительного преобразования. Допущенные сверху отклонения от жестких требований централизованно-планового управления экономикой являлись вынужденным шагом. Сфера рыночных связей стала расширяться независимо от воли государства, нарушая тем самым задуманную гармонию единого хозяйственного плана.

    Положение государственной промышленности, вынужденной полагаться на собственные ресурсы и на капризные милости хозрасчета, было крайне тяжелым. Состояние оборудования достигло самого низкого уровня, финансовые ресурсы были на нуле, а кредиты почти недоступны. Сужение внутреннего рынка, необходимость спешно расплачиваться по обязательствам в условиях катастрофически падающей валюты привели к установлению на рынке убыточных цен. В то же время вследствие значительной дефицитности бюджета государство отчуждало продукцию трестов не только ниже себестоимости, но и бесплатно. Острая потребность в оборотном капитале, в том числе и на зарплату рабочим, возникшая в результате прекращения государственной поддержки, могла быть удовлетворена лишь за счет продажи запасов готовой продукции. Хозрасчет 1921 — начала 1922 года вылился в тяжелый финансовый кризис, получивший название «период разбазаривания промышленности» и характеризовавшийся выходом трестов на рынок с палатками и лотками мелко-розничной торговли. Главным фактором стихийной распродажи запасов, по оценке ВСНХ, явилось несоответствие заданной программы производства и размеров оборотных средств трестов. Но, думается, важнее другое: первые попытки самостоятельного выхода трестов на рынок продемонстрировали их неприспособленность и бессилие перед рыночной стихией. В результате неумелого ведения хозяйства государственная промышленность положила в карман частника (частное посредничество в госсекторе было разрешено летом 1921 года) за первый год нэпа, по разным оценкам, от 150 до 300 млн зол. руб.[318]

    Все это вынуждало государство искать пути выхода из кризиса во многом административными способами. Если сначала в целом бурный процесс трестирования проходил стихийно, нередко по инициативе самих предприятий, а роль ВСНХ сводилась к утверждению образовавшегося треста и его типового положения, то уже с конца 1921 года ситуация в корне изменилась. Перевод госпромышленности на хозрасчет осуществлялся в процессе трансформации главков в тресты. Зачастую происходило лишь переименование районных главков в тресты — простая смена вывесок «куста» на «трест» с почти тем же персональным составом. В этот период на базе главков появилось даже несколько всероссийских трестов — Резинотрест, Чаеуправление, Сахартрест и некоторые другие. Понятно, что созданные таким образом «тресты» унаследовали громоздкий главкистский аппарат, не приспособленный к условиям рынка. Трест рассматривался как государственный орган, работа которого полностью интегрировалась в деятельность госаппарата по контролю рыночных процессов. Такого рода представления четко фиксируются в инструктивных документах — в «Типовом положении о трестах», уставах трестов и пр. К мерам надзора государства за деятельностью треста были отнесены: «занаряживание» их продукции, обязанность трестов выполнять государственные задания, предоставлять государству и кооперативным организациям преимущественное право, при прочих равных условиях, покупки предметов их производства и оказывать такое же преимущество при заготовках[319].

    При отборе в число самостоятельно действующих предприятий государство руководствовалось тремя признаками: значением предприятий с точки зрения нужд обороны; ролью, которую они смогут сыграть в восстановлении основных отраслей народного хозяйства; возможной прибыльностью предприятий. То есть изначально государственная промышленность делилась на предприятия прибыльные и не приносящие прибыль (предприятия военной промышленности, железные дороги, речной флот, а позднее — вся тяжелая промышленность). Группировка предприятий, разбивка их на тресты, распределение средств между ними носили бюрократический характер. Нередко действующие предприятия объединялись с бездействующими, оборотных средств не хватало, да и те во многом представляли собой неликвиды.

    Насаждаемые сверху тресты оказались в затруднительном положении, так как вследствие чрезмерного их количества у государства не оказалось необходимых им ресурсов и средств. Получение трестами не более половины этих средств не только осложняло вступление госпромышленности в рыночные отношения, но и, «привязывая» к центральным хозяйственным органам, сковывало их самостоятельность. Тяжелым бременем для предприятий была система государственных заказов. Финансовые затруднения государства ложились на поставщиков продукции, которая своевременно и полностью не оплачивалась. Так, при образовании треста консервной промышленности, он не только не получил необходимые оборотные средства, но ему еще пришлось бесплатно сдать военному ведомству весь запас своей продукции. Впоследствии, положение треста так и не улучшилось, так как военные заказы, составлявшие 80 % всей его продукции, были невыгодны. В таком же положении находился трест машиностроительных заводов «Гомза», вынужденный сокращать расходы на социальные нужды и рабочих, чтобы компенсировать убытки от договорных цен госзаказчиков, прежде всего железнодорожного ведомства, которые были ниже себестоимости продукции треста. Сложным было положение государственных объединений и в легкой промышленности, особенно в текстильной, опять же из-за задолженности военного ведомства и неплатежей других госучреждений[320].

    Все дело в том, что военная промышленность сама находилась в критическом положении. На протяжении 1921–1923 годов 62 предприятия военно-промышленного комплекса, выделенные на завершающем этапе Гражданской войны в особую производственную группу, подчиненную Главному управлению военной промышленности (ГУВП) ВСНХ, пережили все виды кризисов, какие только возможно: топливный, продовольственный, финансовый и др. Падение объема военных заказов и кризис снабжения вынуждали срочно налаживать производство товаров широкого потребления, распродавать остатки сырьевых запасов и даже часть оборудования, чтобы обеспечить хотя бы минимальный оборотный капитал. На трестовский хозрасчет военно-промышленные предприятия не переводили по причине их неприспособленности для обслуживания потребностей рынка промышленных товаров. Оживление военно-промышленного производства была вызвано обострением политической обстановки в Германии осенью 1923 года. Требование наркомата по военным и морским делам максимально возможной подачи стрелкового и артиллерийского вооружения и боеприпасов привело к выделению на восстановление военной промышленности дотации в размере 30 млн черв. руб. в течение 1923/24 года. Но к декабрю опасность военных осложнений миновала, и работа военных предприятий снова вошла в привычное русло[321].

    В целом весьма скромными оказались попытки решить проблемы ВПК за счет военного сотрудничества с Германией. 26 ноября 1922 года в Москве был подписан концессионный договор с самолетостроительной фирмой «Юнкере» о производстве металлических самолетов и моторов. Он заключался на 30 лет: фирме передавался в аренду Русско-Балтийский завод в Филях. Производственная программа устанавливалась в размере 300 самолетов в год. Но серийный выпуск самолетов должен быть начаться не позднее 1 октября 1923 года, а моторов — через год после подтверждения. 14 мая 1923 года был подписан договор о строительстве в СССР химического завода, проектная стоимость которого достигала 35 млн марок. Но попытка представителей СССР одновременно получить заказ на поставки военных материалов рейхсверу не увенчалась успехом[322].

    В 1921–1922 годах промышленность сдала государству по госзаказам безвозмездно продукции на 150 млн реальных рублей, и в последующие годы задолженность «казенных» потребителей продолжала расти. За 1922/23 год сумма задолженность госзаказчиков промышленности составила свыше 20 млн зол. руб. Из этой суммы только 4,7 млн руб. было уплачено в конце 1924 года, а половина оставшейся суммы была аннулирована специальным постановлением Советом труда и обороны[323].

    Не изменило ситуацию и принятие 10 апреля 1923 года декрета о трестах, статьи которого ограничивали права государства на «занаряживание» промышленности следующими положениями: это право было предоставлено только СТО; цены нарядов должны были обеспечивать промышленности себестоимость и минимальную прибыль; сроки платежей не должны были выходить за пределы данного операционного года. Договора на госпоставки строились на основе точно обусловленных сроков оплаты и на авансировании заказов. Но на практике расчеты по заказам государства переступали формальные сроки, начертанные договорами и уже обозначавшими максимальное финансовое напряжение поставщиков. Финансовые затруднения государства естественно отражались на оплате заказов. А это немедленно отозвалось на финансовом положении трестов, особенно в металлопромышленности, в поставках нефтетоплива, угля и хлопчатобумажных изделий. В условиях падающей валюты твердые индексы, обгонявшиеся жизнью, и курсовые разницы, накапливающиеся за время между выдачей казначейских ассигнований и оплаты их, были невыгодны для трестов. Значительными были убытки и от платежных средств: осуществляя прием займов и процентных бумаг (обязательств НКФ) в оплату счетов, промышленность не могла этими суррогатами денег рассчитываться по коммерческим обязательствам и по налоговым сборам. Поэтому она была вынуждена прибегать к убыточным способам их реализации[324].

    Другой стороной данного явления было желание со стороны ВСНХ поддержать тресты, терпящие убытки, что приводило к превращению банковской ссуды в бюджетное финансирование. Для военной, горной и отчасти электрической промышленности, государственного строительства бюджетное финансирование сохранялось еще в июне 1922 года. Легкая промышленность преимущественно работала на рынок и кредитовалась Госбанком, но в реальной жизни предприятия продолжали оставаться на госснабжении и сметном финансировании, поскольку недостаток сырья и топлива на рынке возмещался государством.

    Сложившаяся практика получения средств в зависимости от значения отрасли в народном хозяйстве узаконивала существование планово-убыточных отраслей. Так, в 1923/24 году 90 % всего промышленного фонда, отпущенного государством промышленности в порядке дотаций, было передано бездоходным или убыточным предприятиям союзного значения[325]. Подобная практика приводила иногда к весьма негативным последствиям. Так Госспирт, стремясь к централизации управления винокуренными трестами, сосредоточил у себя финансирование, распределение сырья и продукции этих трестов, в результате чего они просто не смогли функционировать и поэтому к середине 1923 года многие из них (Тверской, Смоленский, Симбирский, Самарский, Пензенский и Северо-Западной области) разорились[326].

    Еще более тяжелым и болезненным был переход на новые хозяйственные отношения местной промышленности. Хозяйственные связи между различными регионами страны были за годы Гражданской войны разрушены. Губернским властям пришлось самим решать, что делать с местной промышленностью. Внедрение хозрасчета на местах нередко приводило к разрушению системы управления производством. Например, предоставление Башкирскому совнархозу полной самостоятельности в октябре 1921 года, а затем и снятие последнего с госснабжения в начале 1922 года почти полностью порвало его связи с ВСНХ. Предприятия же оставались на госснабжении. Во второй половине 1921 года на хозрасчет был переведен один Воскресенский механический завод. Только после упразднения кантональных совнархозов и заменены их уполномоченными БСНХ начался перевод предприятий Башкирии на хозрасчет. Но тресты не стали самостоятельной хозяйственной единицей, так как БСНХ сосредоточил в своих руках всю их торговую деятельность. После объединения в июне 1922 года Малой Башкирии с Уфимской губернией и сопутствующего этому слияния БСНХ с Уфимским совнархозом отдельные отраслевые тресты (Силикатно-химический, Кожевенный, Лесопильный) были ликвидированы, а подведомственные им предприятия вошли в новое крупное промышленное объединение — Башкирская промышленность (Башпром)[327].

    Если все предприятия Царицынской губернии были переведены на хозрасчет уже к апрелю 1922 года, то в Астраханской губернии этот процесс шел очень медленно. Наиболее отсталой, ввиду территориальной раздробленности и полукустарного характера производства, была рыбная отрасль. Из-за отсутствия сырья, вследствие неурожая, были обречены почти на полное бездействие в 1922 году важнейшие сельскохозяйственные отрасли нижневолжских губерний: маслобойная, мукомольная и винокуренная[328].

    Трестовский хозрасчет носил весьма ограниченный характер. Тресты, несмотря на их ориентацию на прибыль, не имели частного интереса и частной имущественной ответственности, которая была фактически переложена на плечи государства. Заграничный кредит оказывался не тресту, а стоящему за ним государству. Директор треста являлся госчиновником с ограниченными правами, что порождало огромный бюрократизм в хозорганах. Тресты во всех отношениях подчинялись директивам политического руководства по вопросам цен, темпов расширения производства, размеров капитальных затрат и т. п. и были включены в государственные кампании по экономии.

    По положению о трестах 1923 года управление имуществом трестов целиком находилось в руках ВСНХ, начиная с выделения уставного капитала и ежегодного его изменения и кончая распределением прибыли. На нужды предприятий оставалось до 20 % прибыли, отчисляемой в резервный капитал треста, в специальный фонд улучшения быта рабочих и служащих и на премирование администрации и работников. Но размер отчислений из прибыли и план их использования устанавливался ежегодно исключительно ВСНХ, или — по согласованию с Наркомфином. Все сметы расходов трестов подлежали административной регламентации. Например, списание лошади могло длиться полгода, а на слом плохой уборной стоимостью пять рублей требовалось распоряжение ВСНХ.

    Весь основной капитал был изъят из оборота (управление основными фондами было передано ВСНХ и наркоматам), и имущественная ответственность по долгам на него не распространялась. Тресты не имели права самостоятельно ни продать, ни заложить имущество, ни сдать его в долгосрочную аренду, ни возвести новых зданий и сооружений. Идея создания единого промышленного фонда, сосредоточенного в руках ВСНХ, на практике привела к тому, что управление государственными строительными программами, финансирование которых почти полностью происходило за счет бюджетных и отраслевых источников, имело чисто административный характер и осуществлялось не по техническим и коммерческим расчетам, а по заказам и потребностям. Промышленность пользовалась средствами банка, именуемыми «долгосрочными промышленными ссудами», однако в этих операциях банк был лишь передаточной инстанцией для сумм, выделяемых административным путем по соглашению НКФ и ВСНХ. В условиях взаимного кредитования предприятиями друг друга под поставки продукции важнейшим видом ценных бумаг выступали векселя, но они учитывались преимущественно в банке, а их обороты на биржах были невелики. Не получили широкого распространения и акции. Участие трестов в работе фондовых и товарных бирж носило формальный характер, сводясь чаще всего к простой регистрации товарных сделок.

    Но даже в условиях столь жесткой регламентации тресты находили многочисленные лазейки. Выборочные обследования их деятельности показывали дезорганизацию и перерасход ресурсов. Создание запасов сырья, топлива и полуфабрикатов часто объяснялось непригодностью для производства материалов, полученных трестами при их образовании. Но нередко размер заготовок не соответствовал потребностям. В условиях падающей валюты тресты обращали свои денежные ценности в материальные. Попытки предотвращения этого административными методами были недостаточно эффективными. Только после введения твердой валюты трестам было предложено установить план ликвидации излишков.

    Систематически нарушался предприятиями запрет вхождения в акционерные общества, паевые товарищества и иные торгово-промышленные и кредитные предприятия без санкции Центрального управления государственной промышленностью (ЦУГПРОМа). Задержка в предоставления отчетности рядом трестов (Уралплатина, Русские самоцветы, Сахартрест, Северолес, Югосталь и др.) на несколько месяцев давала возможность руководству бесконтрольно расходовать средства на содержание отдельных квартир и домов, арендованных для сотрудников и нередко заселенных посторонними элементами, на содержание дач, домов отдыха и санаториев, на автомобильный и конный транспорт для передвижения по городу. Постоянной стала практика выдачи авансов в счет зарплаты и пособий на переезды из одной квартиры в другую, на лечение болезни, на погребение родных и прочее. Широко и вне соответствия с действительной потребностью отпускались средства на проезды и командировки сотрудников, в том числе на оплату трамвайных билетов для личных поездок[329].

    Линия хозрасчета на уровне предприятий только наметилась, но не получила дальнейшего развития. Нэповская система хозяйствования ограничивалась слабой материальной базой, — с одной стороны, и политическими установками — с другой. Вопрос о взаимоотношениях трестов с подведомственными предприятиями особенно активно обсуждался в прессе и различных комиссиях накануне XII съезда партии. Но рекомендации трестам свелись к общим положениям о том, что тресты должны «избегать удушающей централизации, угашения инициативы и механического вторжения в работу своих предприятий»[330]. Но даже минимальных реальных хозяйственных свобод предприятия так и не дождались. Декреты о центральных (10 апреля 1923 года) и местных (17 июля 1923 года) трестах отводили предприятиям подчиненную роль безликих исполнителей: они не имели прав юридических лиц и возможности самостоятельно выступать на рынке. Кроме того, трест располагал основными и оборотными фондами своих предприятий. Выработанное в ВСНХ Положение об управлении заведением, входящим в состав треста от 13 июня 1923 года давало заведению самостоятельность в пределах, определяемых правлением треста. Осуществлялось это путем фиксирования полномочий директора через выдаваемую ему правлением треста нотариально заверенную доверенность и инструкцию. Попытка директоров трестированных предприятий в первой половине 1920-х годов добиться некоторой самостоятельности не получила поддержки: им было отказано в проведении всесоюзного съезда директоров в июле 1924 года[331].

    Наряду с этим шло нарастание централизованно-планового воздействия высших хозяйственных органов на тресты, в чем важную роль играли Госплан и ВСНХ. Сохранение интересов и навыков «главкизма» у руководства ВСНХ во многом объясняет противодействие, которое центральные органы оказывали попыткам расширения самостоятельности трестов и формирования представительных органов «снизу», которые рассматривались как желание госпромышленности оторваться от государства. Так, в октябре 1922 года Президиум ВСНХ решил ликвидировать созданное в августе временное бюро Совета съездов промышленности и транспорта. Существование в это время постоянных бюро съездов по отраслям промышленности допускалось лишь в тех отраслях, где отсутствовали синдикаты, всероссийские тресты и главные управления. А со временем стали ликвидироваться и те бюро съездов, которые существовали. Не получил своего дальнейшего развития и созданный в июне 1922 года Совет синдикатов. Президиум ВСНХ не счел возможным санкционировать образование постоянного совета синдикатов, а постановил санкционировать созыв периодических совещаний синдикатов при Президиуме ВСНХ. Хотя «представительные» структуры (совещания, съезды, бюро и т. п.) продолжали существовать, но решающего значения они не имели, оставаясь совещательными органами при ВСНХ и чисто формальными образованиями[332].

    Начиная с 1923 года юридическими актами все определеннее закреплялись возможности вмешательства государства путем планирования в промышленное производство. XII съезд партии в апреле 23 года, подтвердив основные принципы хозяйствования в условиях нэпа, в то же время отметил активную и господствующую роль государства в хозяйственной жизни страны. Решениями съезда, подчеркнувшего руководящую роль ВСНХ по отношению к трестам, было погашено стремление последних к автономии. Съезд подтвердил неограниченное право государства распоряжаться свободным от обязательств достоянием трестов. Предел и формы вмешательства государственной власти в текущую работу трестов неопределенно декларировались как «исключительно с точки зрения хозяйственной целесообразности»[333].

    Решения партийного съезда стали отправной вехой в деле укрепления централизованного планирования и администрирования в работе государственных предприятий. Тресты все больше используются как организационная форма госмонополистического типа для управления промышленностью и проведения плановости. Так, примечания к статье 29 Закона о трестах 1923 года к сфере полномочий ВСНХ относили директивные указания о рационализации производства и сбыта, повышении производительности труда, капитальном строительстве и т. п. Согласно приказа ВСНХ от 3 мая 1923 года правление треста могло расходовать амортизационный фонд только по утвержденным ВСНХ (ГСНХ) сметам. Постановлением СНК от 3 июля 1923 года госпредприятиям (как состоящим на госбюджете, так и действующим на началах коммерческого расчета) воспрещалось производить не предусмотренные законом отчисления и пожертвования на благотворительные и иные цели. Приказом ВСНХ от 12 января 1924 года тресты обязывались испрашивать разрешение на приобретение акций и паев даже чисто государственных предприятий[334].

    Несмотря на попытки ускорить восстановление крупной промышленности, к 1923 году она находилась в плачевном состоянии. Созданная в сентябре 1922 года комиссия под председательством В. П. Милютина для подведения итогов нэпа в народном хозяйстве пришла к выводу о тяжелых перспективах развития крупной индустрии из-за сырьевого и топливного кризиса и недостатка оборотных средств. Возрождение промышленности связывалось с расширением продукции сельского хозяйства, то есть с расширением рынка для продуктов промышленности и с получением из-за границы сырья, машин и технического оборудования[335].

    Аналогично оценивал состояние промышленности в конце 1922 года заместитель председателя ВСНХ Г. Л. Пятаков. Обобщая данные о движении промышленности, он отмечал восходящую линию развития в отраслях группы «Б», особенно работающих на вольный рынок, и нисходящую линию в тяжелой индустрии, начинающийся процесс восстановления основного капитала в мелкой и отчасти средней промышленности и продолжающийся процесс разрушения основного капитала крупной промышленности[336]. Не удивительно, что в декабре 1922 года X съезд Советов поставил рост тяжелой индустрии в зависимость, главным образом, от государственного бюджета. В резолюции XII партийного съезда «О промышленности», принятой по докладу Троцкого, была выдвинута задача возможно быстрого восстановления промышленности и особенно тяжелой индустрии а так же подчеркнута необходимость кредитования госпромышленности и широкого привлечения иностранного капитала в различных формах. Вопрос о создании в госпромышленности прибавочной стоимости был поставлен как «вопрос о судьбе Советской власти»[337].

    Стимулирование производительности труда

    Выполнение поставленных задач наталкивалось на проблему повышения производительности труда, прежде всего в государственном секторе промышленности. В целях стимулирования трудовой деятельности еще в начале 1919 года сдельная система оплаты труда начала практиковаться на предприятиях топливной, горной и металлургической промышленности. Задача всемерного развития премиальной системы поощрения трудового соревнования была выдвинута IX съездом РКП(б). В резолюции «Об очередных задачах хозяйственного строительства» премиальная система тесно увязывалась с продовольственным снабжением: «До тех пор, пока у Советской республики недостаточно продовольственных средств, прилежный и добросовестный рабочий должен быть обеспечен лучше, чем нерадивый»[338]. В соответствии с решениями съезда, в 1920 году в промышленности стало вводиться натуральное премирование. Но сохранявшийся до марта 1922 года институт всеобщей трудовой повинности сдерживал все попытки стимулирования труда.

    Перестройка зарплаты рабочих началась с изменения премиальной системы. Эксперимент, согласно декрету Совнаркома от 7 апреля 1921 года, сводился к прогрессивному увеличению натуральных выдач за более производительный труд. Летом 1921 года была введена система коллективного снабжения, сущность которого состояла в том, что натуральное и денежное снабжение рабочих осуществлялось в виде оплаты за коллективный труд. Размер денежного и продовольственного фонда оплаты труда рабочих и служащих соответствовал производственной программе предприятия. Если штат сокращался при выполнении плановых заданий, то фонд зарплаты не уменьшался, а распределялся между оставшимися рабочими. Внутри предприятия зарплата распределялась между рабочими в зависимости от нормы выработки и квалификации рабочего.

    Учитывая трудности со снабжением, Советское правительство в начале нэпа разрешало еще выдавать промышленным рабочим часть зарплаты натурой. В 1921 году денежная доля в заработной плате составляла всего 13,8 %. Но по мере развития рынка и денежного обращения сокращалась натуральная доля и увеличивалась денежная. Если в январе 1922 года рабочим крупной промышленности натурой выплачивалось 77,5 % зарплаты, то через год — только 21,7 %. В течение 1923 года процесс денатурализации заработной платы почти закончился: предприятиям в счет платежей за выполненные государственные заказы предоставлялся только поступавший по продовольственному налогу хлеб[339].

    Система коллективного снабжения являлась лишь первым шагом к реформе заработной платы. 10 сентября 1921 года СНК принял «Основные положения по тарифному вопросу», в которых был изложен новый порядок оплаты труда. Введение так называемой «сдельщины» ставило размер зарплаты в зависимость от уровня производительности труда и отменяло выдачу работникам различных предметов натурой. Для реального воздействия на работников, небрежно относящихся к труду, вводилась система штрафов, которые должны были образовать поощрительный фонд предприятия. В результате принятых мер, уже с конца 1921 года фиксируется резкое падение числа прогулов, а в следующем году количество рабочих дней в году достигает довоенной нормы. Одновременно росла и производительность труда: если в 1920/21 году она составляла лишь 30 % довоенной, до уже чрез год поднялась до 51 % от нее. В свою очередь, средний месячный заработок рабочего увеличился к концу 1921 года почти в три раза по сравнению со вторым кварталом, когда он достиг низшего уровня[340]. Рост заработной платы привел к существенному улучшению жизненного уровня рабочих и изменению структуры их бюджета. В 1922/23 году последний утратил исключительно продовольственный характер, как это было в предыдущий период. Все большая часть заработка шла на приобретение одежды и других предметов длительного пользования[341].

    Однако необходимо учитывать то обстоятельство, что восполнение недостающих продуктов питания в это время осуществлялось за счет подсобного хозяйства и продуктовых посылок от сельских родственников. По данным анкеты, распространенной в 1923 году среди тульских горняков, они на треть удовлетворяли свои потребности в еде за счет собственных подсобных хозяйств. Для уральских рабочих главное значение имело молочное хозяйство, покрывавшее 20 % доходной части бюджета. Такой же процент давало занятие сельским хозяйством симбирским суконщикам[342].

    «Сдельщина» в промышленности носила весьма ограниченный характер, так как проводилась в отношении сравнительно узкого слоя квалифицированных рабочих, да и то не в чистом виде, а преимущественно в комбинации с системой повременных тарифных ставок — в форме сдельного приработка к основной тарифной ставке, ограниченного определенным процентом. К тому же нормы выработки часто пересматривались в сторону повышения, что ослабляло заинтересованность рабочих в повышении производительности труда. А процесс денатурализации заработной платы вел к тому, что к осени 1922 года рабочий оставлял на частном рынке около 70–80 % своего заработка[343]. В этих условиях любые задержки в выплате зарплаты оказывали куда большее влияние на положение рабочих и их семей, чем при наличии гарантированного продовольственного пайка.

    Стремление сохранить социальную опору «диктатуры пролетариата» заставляло руководство страны периодически проводить кампании по повышению заработной платы вне зависимости от роста производительности труда. Повышение производительности 1 рабочего на единицу продукции по сравнению с 1922 годом составило в 1923 году всего 10 %, тогда как зарплата по всем отраслям за 1922/23 год возросла на 87 % по данным хозяйственников и на 63 % по данным профсоюзов. Материалы Госплана показывают, что рост зарплаты обгонял увеличение валовой продукции на одного рабочего, особенно в кожевенной и металлургической промышленности[344]. В результате номинальный рост оплаты труда в условиях падающего совзнака приводил к новому витку повышения цен, а кроме того, рабочий терял до трети заработка по причине несвоевременных выплат.

    «Партийное руководство» предпринимательством

    Социальная напряженность в государственном секторе была усугублена в 1923 году кампанией по пересмотру трестов. «Перетрестирование», целью которого была ускоренная концентрация производства и наиболее целесообразное объединение предприятий в тресты, подтвердило опасения практических работников госпромышленности о нецелесообразности и неосуществимости проведения подобной работы путем административных решений сверху. Усилия по концентрации ни в легкой, ни в тяжелой промышленности серьезных результатов не достигли: количество рабочих не только не сокращалось, а нарастало; снижение себестоимости (там, где этого удалось добиться) было весьма скромным. В целом по стране количество трестов не уменьшилось, а увеличилось. Во многом это объяснялось тем, что на местах занимали жесткую политику по сохранению «своих» трестов. Несмотря на сомнительные результаты деятельности Центральной комиссии по пересмотру трестов, ее значение было в ином: все это способствовало притягиванию трестов к управляющему центру, усилению организации промышленности на плановой основе. Процесс концентрации и централизации дал возможность государству выделить те отрасли, которые пользовались постоянной финансовой поддержкой и составили основу «социалистической» собственности вне зависимости от перевода их на хозрасчет[345].

    Это стало общим фоном развития монополизации производства, которая противоречила рыночным отношениям. Наиболее ярко это проявилось в деятельности синдикатов и акционерных обществ, целью создания которых являлось преодоление разрозненных выступлений на рынке отдельных трестов в одной и той же отрасли промышленности. Реально идея синдицирования родилась у руководителей трестов еще в 1921 году, когда ограниченные в средствах тресты вступали между собой в острую конкурентную борьбу, организовывали собственную торговую сеть, выбрасывали на рынок товары по исключительно низким ценам. В основу деятельности синдикатов, согласно постановлению ВСНХ от 21 января 1922 года, была положена следующая идея: при сохранении в производственной деятельности самостоятельности трестов обеспечить позиции государства как собственника промышленности, поэтому в 1922 году инициатива создания синдикатов больше исходила от главков, желающих продолжить свое существование в новой форме. Синдикаты появлялись одновременно с ликвидацией главков и центров. Так, текстильный синдикат образовался из Главтекстиля, кожевенный — из Главкожи, спичечный — из Главспички и т. д. Организованные таким образом синдикаты сразу стремились к монополизации сбыта продукции и заготовки сырья, оставаясь центрами соответствующих отраслей промышленности и одновременно органами ВСНХ. На лето 1923 года в составе 19 синдикатов функционировали 180 трестов из 478 (37,65 %), тогда как число рабочих синдицированной промышленности достигало в это время 79 % занятых во всей трестированной промышленности. Причем в это время 6 синдикатов контролировали от 60 % до 100 % продукции объединяемых ими трестов[346].

    При организации синдикатов в начале 1922 года исходили из приоритетов, диктуемых нэпом. Поэтому в тезисах о синдикатской политике, выработанных Экономическим управлением ВСНХ в мае 1922 года, предусматривалось, что синдикатские организации должны создаваться на основе добровольного соглашения предприятий и трестов. Незначительная часть принудительных или плановых синдикатов в это время была скорее исключением. Так, в середине 1922 года по инициативе ВСНХ были созданы угольный и нефтяной синдикаты. В «Меморандуме» ВСНХ о его деятельности и ближайших перспективах, принятом в июне 1922 года, еще допускалось существование как принудительных, так и добровольных синдикатов. В этом же месяце на заседании Президиума ВСНХ было принято решение обязать вятский и пензенский тресты не выходить из Спичечного синдиката. В тезисах «О законодательном нормировании синдикатов», принятых Президиумом ВСНХ в июле 1923 года, еще предусматривалась некоторая самостоятельность трестов в синдикате: право свободного выхода треста из состава синдиката ограничивалось необходимостью предупреждения в срок, установленный уставом синдиката[347]. Но на практике, в условиях поддержки синдикатских деятелей со стороны партийно-государственного руководства, превалировал принцип принудительности.

    Первоначально синдикаты устанавливали контроль только над сбытом и снабжением в своей отрасли, но вскоре они переходят к согласованию и других сторон деятельности трестов. Так, в Положении о Солесиндикате в марте 1922 года было заявлено, что он оказывает воздействие на производство. Кожевенный синдикат имел право решения вопросов о закрытии отдельных заводов в трестах. Если весной 1922 года возможность регулирования синдикатами промышленности допускалась только на переходный период, то уже осенью была признана функция воздействия синдикатов на производственную деятельность трестов. К тому же, это широко применялось на практике. Благодаря синдикатам в 1922/23 году в промышленности имелись согласованные производственные программы. Под влиянием синдикатов проводилась и кампания по пересмотру трестов, особенно в спичечной, кожевенной, винокуренной и ряде других отраслей. С монополизацией рынка синдикатами росло и их влияние на производство. По мере расширения функций синдикатов их отношения с трестами развиваются от договорных к экономическому, а затем административному воздействию на тресты. Процесс был ускорен кризисом сбыта 1923 года. Уже в начале 1924 года в разъяснении Наркомюста по вопросу деятельности синдикатов была высказана идея единства последних с входящими в их состав трестами[348].

    Одновременно с расширением функций синдикатов шел процесс усиления воздействия на них со стороны центра — ВСНХ. На первых порах государство в лице ВСНХ не принимало непосредственного участия в процессе синдикатского строительства. Но успехи синдикатов повлияли на изменение позиции государства: через синдикаты, практически объединившие целые отрасли, можно было осуществлять эффективное воздействие на тресты и влиять на свободный рынок. Через синдикаты ВСНХ распределял государственные дотации и кредиты, в руках синдикатов были сосредоточены ссуды на заготовку сырья (особенно импортного). В целях усиления контроля за деятельностью синдикатских объединений ВСНХ помещал в них свои капиталы.

    Что касается акционерных обществ, то вначале они были рассчитаны на привлечение частного капитала. Акционерная форма привлечения частника в экономику казалась партийно-государственному руководству наименьшим злом для социалистической системы, чем концессия и аренда, поскольку последние могли не только стать конкурентами для госпредприятий, но и в какой-то мере сузить сферу государственного хозяйства. Но вместе с тем на акционерную форму стали все больше обращать внимание в процессе поиска организационно-правовых форм государственной промышленности. АО должны были создать благоприятные условия для трестов в заготовке сырья и техническом обслуживании и тем самым закрыть для них возможности самостоятельного выхода на рынок, которые еще не блокировались синдикатами. В 1922 году в рамках отрасли стали создаваться сырьевые АО, призванные обеспечить тресты определенным видом сырья: АО «Продасиликат», АО «Химпродторг» и др. АО «Мельстрой», устав которого был утвержден СТО в ноябре 1922 года, учреждалось для постройки и ремонта фабрик и заводов пищевой промышленности страны[349].

    Акционирование осуществлялось и для приспособления централизованных государственных структур, связанных с промышленностью, к хозрасчетным условиям. В условиях применения элементов рынка, в частности кредита, акционерная форма облегчала возможность его получения, поскольку уставной капитал АО не делился на основной и оборотный (как у треста) с изъятием основного из частного оборота, что и позволяло обеспечить возврат кредитов путем взыскания с капитала общества. Акционерная форма признавалась полезной и при участившемся на местах к середине 20-х годов объединении государственных промышленных и торговых предприятий, а также при объединении предприятий, находящихся в различном ведомственном подчинении. Но «широкое» преобразование государственных трестов в АО в 20-е годы так и не состоялось, хотя в декрете о трестах от 10 апреля 1923 года подобные меры допускались. Еще в июле 1922 года руководство ВСНХ запретило объединениям и предприятиям ВСНХ приобретать акции или паи АО и паевых товариществ без разрешения Президиума ВСНХ. В январе 1924 года приказом ВСНХ СССР подведомственным трестам было запрещено вступать в АО или иные торгово-промышленные и кредитные объединения без специального разрешения, независимо от того, смешанное это АО или чисто государственное[350]. Понятно поэтому, что уже с конца 1923 года проявилась тенденция замедления темпов акционирования, уменьшения мощности создаваемых АО, а также доли торгово-промышленной группы среди них. Если к 1 октября 1923 года было зарегистрировано 31 АО со средним размером уставного капитала в 4,2 млн руб., то за 1923/24 год появилось только 28 обществ, средний размер уставного капитала которых снизился до 4,1 млн руб.[351]

    Незначительное число акционерных обществ, а среди них небольшая доля промышленных, малая доля капиталов госпромышленности, вложенных в АО, — все это говорило о противоречиях, которые возникали в связи с тем, что эта частноправовая форма должна была функционировать на основе государственной собственности. На практике оплата госорганами записанных за ними акций, входящих в состав их имущества национализированных предприятий, осуществлялось в форме передачи АО этого имущества в пользование на определенный срок. Акционирование изначально шло под строгим контролем государства: разрешительный характер учреждения обществ, только именные акции (а на предъявителя в виде исключения по особому постановлению высших государственных органов). Контролирующая роль государства проявлялась и в руководстве деятельностью обществ, которое осуществлялось как через акционеров, представлявших государственные учреждения и предприятия, так и через представителей ВСНХ в органах управления АО. Аналогичное давление на правление обществ могли оказывать президиумы губернских исполкомов, если они были главными акционерами. На практике постановления и приказы ВСНХ адресовались не только трестам, но и акционерным обществам[352].

    Из стремления удержать процесс акционирования под государственным контролем проистекало завышение нижнего предела основного капитала и номинальной стоимости акций. По советскому законодательству, основной капитал АО исчислялся суммой не менее 100 тыс. руб., а каждая акция (пай) — не менее 100 руб. При этом учредители должны были оставить за собой и оплатить не менее 10 % всех выпускаемых акций. Тогда как для акционерных обществ, в которых преобладал государственный капитал, с разрешения правительства основной капитал и стоимость акций могли снижаться. Например, стоимость акций золотопромывочных обществ понижалась до 25 рублей, а акционерное общество «Добролет» выпускало акции даже по 1 рублю[353].

    Народу с вышеуказанными формами реализации государственной собственности, переход к мирному строительству поставил в повестку дня вопрос о привлечении в страну технических сил и материальных средств промышленно развитых государств в целях развития производительных сил России. В наиболее общем виде экономические цели, основные принципы и условия предоставления концессий были сформулированы в декрете СНК «О концессиях» от 23 ноября 1920 года: получение концессионером вознаграждения обусловленной в договоре долей продукта с правом вывоза за границу; предоставление торговых преимуществ и крупных заказов в случае применения особых технических усовершенствований в крупных размерах; продолжительные сроки концессий в виде страховки за риск и вложенные средства; гарантии правительства РСФСР по недопустимости конфискации и национализации вложенного имущества и одностороннего изменения условий концессионного договора. Но концессионер не обладал правами собственности, а только владения и пользования. Причем передача этих прав другим лицам допускалась только с разрешения Советской власти и только в концессионном порядке. По истечении срока договора основной капитал безвозмездно или за вознаграждение переходил к правительству РСФСР. Что касается юридических гарантий, то частично их предоставлял декрет, а частично выработала концессионная практика. В конкретных договорах концессионеру предоставлялись следующие гарантии: уравнение концессионного предприятия с государственным по обложению налогами и сборами; невмешательство госорганов в хозяйственно-административную деятельность вне пределов, предусмотренных в договоре; ответственность государства за убыток, причиненный должностными лицами и органами; свободный сбыт продукции или гарантии рентабельности, если товары подлежали сдаче государству или кооперации и пр.[354]

    Вряд ли можно рассматривать в данный период концессионные договора как отступление к капитализму, поскольку после публикации декрета СНК от 23 ноября 1920 года о концессиях Ленин сделал ключевое разъяснение секретарям московской организации РКП(б) о том, что «концессия это продолжение войны в хозяйственной плоскости»[355]. Только переход к нэпу поставил вопрос о концессиях на реальную почву. На IV съезде ВСНХ был оглашен список возможных объектов концессий, а первые конкретные договора о концессиях с Большим северным телеграфным обществом, с Объединенной Американской компанией (асбестовая концессия «Аламерика») были заключены лишь в конце 1921 года.

    Новые шаги в развитии концессионного дела были сделаны в 1922 году: в апреле в Генуе были приняты и оглашены принципы концессионной политики и список возможных объектов концессий, а летом на Гаагской конференции предложены не только сырьевые концессии (нефтяные, горные, лесные), но и предприятия обрабатывающей промышленности (сахарные, цементные, электротехнические). Особый вопрос составляла сдача в аренду отдельных территорий: в частности предполагалось отдать в концессию Камчатку[356]. В 1922 году поступило до 300 предложений о концессиях от иностранных фирм, и было заключено 14 соглашений, тогда как в 1921 году — только 4. 1923 год характеризовался громадным количеством концессионных предложений (более 6000), хотя от крупных фирм исходили только 20–30. Из заключенных в этом году договоров 17 вскоре были прекращены: 7 краткосрочных и 10 расторгнутых ввиду невыполнения концессионерами своих обязательств. А из заключенных в 1924 году 25 договоров не было ни одного крупного[357].

    В целом для периода 1921–24 годов были характерны: медленное развитие концессионного дела, а также незначительная доля деловых предложений о концессиях и неумение довести переговоры о них до конца. Преобладали торговые, сырьевые и сельскохозяйственные концессии. Что касается промышленной сферы, то здесь наибольшее число предложений в 1922–24 годах было сделано в обрабатывающей промышленности. Хотя советское законодательство разрешало получать концессии не только иностранным, но и советским гражданам, на практике последнее как правило не осуществлялось. Не получили большого распространения и концессии, предоставляемые рабочим коллективам и кооперативам. Концессионная практика СССР пошла по пути предоставления концессий преимущественно иностранцам. Так, в 1922–1924 годах на первом месте по количеству заключенных договоров стояли Германия (21 договор), Англия (16) и США (10)[358].

    Соискателями концессий часто выступали бывшие собственники национализированных предприятий, которые смотрели на концессии как на средство возмещения своих убытков и выдвигали неприемлемые условия. Поэтому доля неудачных соглашений была значительна: в 1925 году из 110 соглашений 22 были прекращены, из них 13 ввиду невыполнения сторонами своих обязательств[359]. Сильны были и политические мотивы при предоставлении концессий. Незнание торгово-промышленными кругами Запада советской страны и недостаточно укрепившееся доверие сторон в результате отсутствия решения целого ряда международных вопросов тормозили процесс передачи предприятий в концессию. Свою негативную роль играло отсутствие значительных свободных капиталов в Европе как следствие мировой войны, необходимость помещения крупных капиталов на долгое время, падающий курс советской валюты и т. п. Да и правовые гарантии были минимальны. Гражданский Кодекс РСФСР ввел понятие концессии как разрешения, как особого исключения из общего порядка[360].

    Еще в более ущемленном положении находилась частная промышленность. Становление частного капитала в 1921–1923 годах (так называемое первоначальное накопление) было тесно связано с периодом «разбазаривания госкапитала», то есть продажи государственными трестами со складов изделий текущего производства и неликвидных запасов частнику по ценам ниже себестоимости. Помимо этого, широко распространилась практика открытия частных предприятий государственными служащими на имя родственников, компаньонов или на свое имя и перекачка в такие предприятия государственных средств из тех учреждений, где они служили. Еще одним путем формирования слоя частных предпринимателей стала аренда предприятий вместе с запасами сырья и продукции, за которые ничего не брали. Эти запасы распродавались, вместо того, чтобы быть вложенными в производство. Средства в сферу частного предпринимательства перетекали за счет системы перекупок (скупка частными торговыми предприятиями изделий госпромышленности в государственных и кооперативных магазинах через подставных лиц), через механизм посредничества, за счет задержки возврата государственных кредитов, рекламной деятельности, валютных операций и контрабанды[361].

    Декретом ВЦИК и СНК от 7 июля 1921 года о кустарной и мелкой промышленности устанавливалось, что частные лица могут иметь промышленные предприятия с числом рабочих не более 20 человек, однако по декрету ВЦИК от 10 декабря 1921 года частной собственностью фактически могли стать предприятия с количеством рабочих свыше 20 человек. Не вносил ясности в этот вопрос и Гражданский Кодекс 1922 года, так как в нем лишь указывалось, что предметом частной собственности могут быть промышленные предприятия, имеющие наемных рабочих в количестве, не превышающем предусмотренного особыми законами, и что предприятия, в которых число рабочих выше установленного законом, могут быть в частной собственности не иначе, как на основании концессии. Только в мае 1925 года ВСНХ РСФСР на запросы с мест разъяснил, что регистрация мастерских с числом наемных рабочих свыше 20 не может быть допущена[362]. И это в то время, когда существовали сотни таких предприятий. Многие совнархозы не регистрировали их или регистрировали условно.

    В силу такого подхода законодателя частные предприятия в тот период могли развиваться лишь как мелкие и кустарно-ремесленные. В 1922–1923 годах продукция фабрично-заводской (цензовой) частной промышленности СССР составляла всего 11,6 % от всей продукции частной промышленности. При этом более 60 % продукции всей частной промышленности давала сельская кустарная промышленность[363]. Причем удельный вес частной цензовой промышленности в 1920-е годы постоянно снижался. Кроме того, что частная цензовая промышленность — это мелкие предприятия, большая доля ее состояла из арендованных заведений: в 1923/24 году — 68,7 %. Здесь было занято 76,5 % рабочих и производилось 79 % продукции)[364]. По данным ВЦСПС, удельный вес наемного труда на частных предприятиях в первой половине 1920-х годов не превышал 30 %, а остальные 70 % — владельцы предприятий и члены их семей. Однако из данных о частной промышленности за период 1921–1923 годов, имевшихся в ЦК РКП(б), следовало, что наемные рабочие в частной промышленности составляли всего 10,9 % от общего количества занятых в ней[365]. И их доля сокращалась.

    По многим показателям условия работы на частных предприятиях были лучше, чем на государственных: более высокая зарплата, продолжительный отпуск. Но и трудились на частных фабриках рабочие с гораздо большей напряженностью. Кроме того, санитарно-техническое состояние заведений частной промышленности значительно отставало от уровня госпромышленности. Так, один из частных механических заводов Саратова находился в большом, холодном каменном сарае. На просьбу рабочих улучшить отопление, хозяин заявил, что «нужно быстрее работать, тогда и согреетесь»[366]. «Хозяева, хотя и стараются жить с нами «по душам», все кое на чем нас объегоривают. Видно, волка как не корми, а он все в лес смотрит. Так, уже 3 месяца прошло, как хозяева должны нам выдать спецодежду, а про нее ни слуху, ни духу. То же и с баней при заводе», — жаловался в редакцию журнала «Голос кожевника» рабкор из Воронежа[367]. Понятно, что такие эксцессы не способствовали созданию атмосферы благоприятствования по отношению к частному предпринимателю.

    В производстве частник занимался изготовлением товаров широкого потребления и переработкой сельхозпродукции. Наибольшее развитие частная цензовая промышленность получила в пищевой промышленности: в 1923/24 году на нее приходилось 54,3 % всех частных предприятий и 34,7 % предприятий этой отрасли промышленности. Далее шли кожевенная и меховая отрасли, металлообработка, обработка дерева, одежда, добыча и обработка камней, земли и глины[368]. Частная цензовая промышленность даже в первые годы нэпа (когда прессинг на нее не был столь жесток) была весьма незначительна и по абсолютной и по относительной величине. Это 1,5–2 тыс. предприятий с 40 тыс. наемных рабочих, дававшие на 200–300 млн руб. продукции, свыше 40 % которой приходилось на мельницы[369].

    Устойчивой основы для развития частной промышленности не было: регулирование государством сырьевого рынка вело к разорению соответствующих частных отраслей. В литературе 20-х годов возможности частной промышленности серьезно конкурировать с государственной оценивались скептически. Централизованно-плановая экономическая система не была заинтересована в расширении рыночных отношений, стремясь ограничить их рамками товарного рынка. Задача «овладения рынком» понималась как создание госсектора торговли, огосударствления кооперации и вытеснения частника из торговли и производства, что и делалось до середины 20-х годов. В свою очередь, нестабильная политика в отношении частного капитала вела к расслоению рыночного пространства, к обособлению частника, его попыткам создать замкнутый круг оборота на уровне кустарной промышленности вне сферы регулирования государства.

    Рынок труда: занятость и безработица

    При таком отношении к частному сектору хозяйства (в том числе и к различным смешанным формам) взоры большевистского руководства были обращены на развитие государственного промышленного сектора. Однако последний на протяжении 1921–1923 годов явно не оправдывал возлагавшихся на него надежд. По разным данным, промышленность к октябрю 1923 года была восстановлена на 20–35 % довоенного уровня[370]. Эти цифры были явно завышены. Дело в том, что преуменьшение промышленной продукции 1913 года составляло не менее 10 %[371]. Не учитывается и то обстоятельство, что во многих отраслях (машиностроение, инструменты, уголь, нефть, оружие и пр.) максимум производства пришелся не на 1913 год, а на 1915–1916 годы. От большинства исследователей ускользнул и факт спекулятивного оживления промышленности, не связанного с развитием других отраслей народного хозяйства и происходящего за счет старых запасов сырья, топлива и материалов.

    Накопления в государственной промышленности в 1922–1923 годах составили всего 250–300 млн руб., но эти средства позволили трестам произвести лишь небольшие амортизационные отчисления и осуществить некоторый ремонт оборудования. По 15 трестам было восстановлено основного капитала от 0,2 до 4,5 %, а нормы отчислений в амортизационный фонд были значительно ниже установленных ВСНХ 6–7 %[372]. Ясно, что в накоплениях этого года на долю основного капитала почти ничего не приходилось. Производительность труда на 1 октября 1923 года составила всего 60–62,5 % довоенной[373]. Причем абсолютный размер выработки на одного рабочего на крупных предприятиях союзного подчинения был ниже, а производительность труда росла более замедленным темпом, чем на предприятиях местной промышленности. И это при том, что на цугпромовские предприятия падало 90 % всех передаваемых промышленности в бюджетном порядке средств, а рабочие предприятий ЦУГПРОМа были более квалифицированы и менее связаны с деревней.

    Одной из причин медленного роста производительности труда была дезорганизация рабочей силы в результате войны и революции. На рынке труда с начала 1919 года сложилась абсурдная ситуация, когда при резком сокращении промышленного производства и закрытии массы предприятий спрос на рабочую силу превышал предложение. Даже в 1921 году на 100 безработных приходилось 145 мест и 96 посылок на работу. Подобное положение объяснялось, с одной стороны, крайне низким уровнем заработной платы, не обеспечивающей даже прожиточного минимума, а с другой стороны, наличием ряда льгот для безработного, например, по оплате жилья, и разнообразных выплат и пособий. Подобное противоестественное состояние рынка труда ставило промышленность в чрезвычайно трудное положение — пустующих мест становилось все больше, а квалифицированной рабочей силы, которая могла бы занять эти места, катастрофически не хватало. При переходе к нэпу в сфере занятости в промышленности также наблюдались весьма противоречивые тенденции. С одной стороны, непрерывный рост занятости: в 1922 году общее число занятых возросло на 8 %, а в следующем году — на 15,5 %. В то же время сохранялись предпосылки роста безработицы в связи с закрытием убыточных предприятий и сокращением штатов[374].

    Непрерывный рост занятости при одновременном росте безработицы характерен для всего периода нэпа. По данным ЦСУ, в 1923 году в промышленности было занято 2,3 млн чел., то есть всего 54 % довоенного числа фабрично-заводских рабочих, а остальные частью оставались в деревнях, куда уехали в поисках пропитания, частью возвращались в город, но не могли найти работу и пополняли ряды безработных[375]. Одновременно шел приток в города неквалифицированной рабочей силы из сельской местности и вовлечение в производство городской молодежи, достигшей трудоспособного возраста. Однако в большей степени спрос на рабочую силу удовлетворялся за счет детей крестьян, принесших с собой на заводы и фабрики деревенские особенности психического склада, в том числе и отношение к труду. По всей крупной промышленности рабочий в среднем оставался на одном предприятии около года, затем переходил на другое производство, нередко даже в другую отрасль. «Мигрировали» рабочие преимущественно в добывающих отраслях (в каменноугольной и железнорудной), где не требовалась высокая квалификация. Поэтому восстановление рабочих кадров, особенно квалифицированных, в тяжелой промышленности шло довольно медленно[376]. Хотя культурные веяния, возникавшие за фабричными воротами, вторгались на фабрики, многое в практике набора, технике обучения и цеховой культуре в целом не менялось, пока не были предприняты фундаментальные изменения.

    Еще медленней восстанавливались кадры инженерно-технических работников, сильно поредевшие в период военного коммунизма. Если за границей в передовых странах технический персонал составлял 10–15 % от общего числа занятых в промышленности, то в СССР — не более 2 %, что снижало уровень организации производства[377]. Социальное и материальное положение этой группы с переходом нэпу несколько улучшилось. Если в 1918–1920 годах зарплаты рабочих и высших промышленных служащих (инженеров и техников) сравнялись, а в некоторых случаях заработок рабочих был выше, то к январю 1922 года инженеры стали получать почти в 1,5 раза больше рабочих[378]. Но они по-прежнему оставались для массы рабочих классово чуждым элементов, терпимым лишь по необходимости. Много руководящих должностей занимали работники не имевшие необходимой профессиональной подготовки, главным образом бывшие рабочие-партийцы. Летом 1922 года в одной из центральных губерний была распространена анкета о профессиональной пригодности директоров фабрик и членов правления трестов. Выборка дала следующие результаты: 63 % опрошенных руководителей имели начальное образование, а по роду прежней деятельности более половины из них были рабочими, крестьянами и конторскими служащими[379].

    Низкий образовательный и культурный уровень директорского корпуса резко снижал качество управленческих решений и порождал многочисленные производственные конфликты. О сохраняющихся главкистских замашках «завов и помзавов» свидетельствуют отложившиеся в большом объеме в российских архивах жалобы рабочих на несправедливые увольнения, часто не согласованные с фабзавкомами и профсоюзами. Административный произвол нередко сочетался с нарушением трудового законодательства и выливался в форму откровенных угроз со стороны дирекции. Распространенным и обычным явлением того времени стали жалобы на «жандармское» поведение «красных директоров» по отношению к рабочим: «Этот директор, если услышит от рабочего хоть одно слово, то он обыкновенно грозит ему воротами. «А на твое место у меня найдется людей много», — и так же выражается по матерному при рабочих, вообще при ком хотите, не стесняясь. При увольнении рабочих таким образом из завода делает расписку, что этот рабочий, которого он увольняет, против него ничего не имеет и насильно заставляет расписываться»[380].

    Конечно, несмотря на свои сложности, рассматриваемый в данной главе период несомненно стал временем развития и расширения хозяйственной основы нэпа. Основными показателями этого стали рентабельность промышленного производства и рост производительности труда. В 1923/24 году почти все отрасли промышленности (за исключением металлопромышленности) свели свой баланс с прибылью. Изменилось отношение рабочих к своему труду, резко сократилось число прогулов, стала укрепляться материальная база заводов и фабрик, восстанавливались старые хозяйственные связи. Окрепшие государственные предприятия за счет налогов пополняли местные бюджеты и казну страны, а оттуда, в свою очередь, средства шли на техническое переоборудование промышленности и пуск ранее законсервированных объектов.

    Очевидно и другое. 1923 год — это не только время развития и расширения нэпа, но и период первого серьезного структурного кризиса, проявления коренных противоречий нэпа, связанных с его становлением. Подобная «кризисная модель» порождала административные методы управления, особенно в отношении «командных высот». То есть нэп развивался лишь до тех пор, пока нэповские принципы не приходили в открытое столкновение с хозяйственным механизмом госсектора. А монополия государства на подавляющую часть предприятий промышленности разрывала целостность народнохозяйственного организма, лишая его необходимой гибкости и подвижности. Центральные органы в своем стремлении обеспечить максимально быстрый подъем промышленного производства не сумели, да и особенно не старались, найти соответствующий баланс между мерами административного и экономического характера. Вся государственная политика сосредотачивалась на перераспределении продукции предприятий. Особенно это касалось легкой промышленности, откуда путем директивного ценообразования и усиления налогового пресса перекачивались средства в базовые отрасли индустрии. Система в общих чертах сложилась.

    Глава V
    Проблемы единой экономики

    И. Б. Орлов
    Поиски государственного знаменателя рыночной стихии

    Перестройка экономики на «социалистический лад» к началу 1921 года резко разошлась с задачей выхода народного хозяйства из кризиса. Именно преодоление последнего потребовало возврата к рыночным отношениям. Но не нэп «развязал» рынок, а скорее загнанный в подполье рынок породил и подталкивал нэп дальше. Материалы 1918–1920 годов показывают неустранимость рынка из хозяйственной практики этого периода. Чекистские источники представляют богатую информацию относительно того, что во время Гражданской войны на советской территории жил полнокровной жизнью рынок земельных угодий, строений, предприятий, ценных бумаг и пр. Показательно, что почти все обвиняемые в середине 1920-х годов в крупных хозяйственных преступлениях в 1918–1921 годах служили или в Красной армии или в государственных учреждениях. Нелегальный частный капитал этой поры вырос в годы Гражданской войны: снабжение армии было «золотым дном»[381].

    После перехода на продналог развитие страны, рассчитанное на товарообмен через Наркомпрод и кооперацию, во многом под давлением неурожая и голода пошло по пути дальнейшего развития рыночных отношений. К осени 1921 года планы «социалистического обмена» окончательно трансформировались в идею государственного регулирования торговли и денежного обращения. Партия становилась на позиции «государственного регулирования капитализма», причем последний воспринимался уже не как один из укладов хозяйственного строя, а как целостная, хотя и противоречивая, система. Поэтому процесс реанимации рыночных отношений сопровождался восстановлением или созданием государственных учреждений, которые должны были взять на себя функции регулирования рынка. Так, в октябре 1921 года в распоряжении государства появился новый действенный инструмент регулирования хозяйства, и в первую очередь его государственного сектора, — Госбанк. Первоначально, при учреждении главного банка страны предполагалось, что он будет пользоваться монополией в области банковского дела. Но уже в 1922–1923 годах монополия Госбанка была существенно ограничена созданием Банка потребкооперации, Российского коммерческого банка, Торгово-промышленного банка и сети коммунальных и городских банков[382].

    Однако ощутимые изменения в хозяйственном механизме произошли только в 1922 году: было ликвидировано фондовое и нарядовое распределение, резко сократилась натурализация обмена и зарплаты, начал проводиться курс на сокращение эмиссии и создание твердой конвертируемой валюты, возродилась оптовая торговля, были ликвидированы пайки, упразднены трудовые армии, трудовые повинности и милитаризация отраслей. В мае 1922 года при СТО была создана Комиссия по внутренней торговле (КВТ), распоряжения которой на местах проводились через местные органы СТО — экономические совещания.

    Формирование рынка с переходом к нэпу шло стихийно и весьма противоречиво. Характер и темп восстановления товарно-денежных отношений и рынка определяла частная торговля и вышедший из подполья частный рынок, которые придавали этому процессу спекулятивный характер. Начало процессу утверждения частника в торговле, как наиболее доходной сфере, было положено летом 1921 года: в июле установлен разрешительный порядок открытия торговых заведений, а декретом «О взимании платы за товары, отпускаемые государством для частного хозяйства» была заложена правовая основа договора купли-продажи. До 1922 года крупный капитал не решался выйти из подполья. Характерными признаками частной торговли первых лет нэпа были ее распыленность и небольшие размеры торговых предприятий. Первоначально формы частной торговли были достаточно примитивными: преобладала лоточная торговля, а торговля из стационарных помещений составляла менее 1/5 всех оборотов. Только с весны 1922 года разносных и разъездных торговцев начали постепенно заменять частные лавки и магазины.

    Если в начале своей деятельности торговцы выступали под вывеской всевозможных товариществ и объединений, то вскоре нэпман вступил в оборот под собственной фирмой. А конкурентная борьба наметила тенденцию поглощения мелких предприятий крупными и перелив частного капитала из розничной торговли в оптовую. Менялась и география частной торговли: из сельских и периферийных районов она переносилась в городские центры. В 1922 году на долю частников приходилось 95 % розничных торговых заведений и 75 % розничного товарооборота, в оптово-розничной — 50,4 % товарооборота, а в оптовой — 14,5 %. Однако по характеру своих операций частная торговля была на 80 % посреднической[383].

    В 1922 году правительство предприняло попытку обеспечить «цивилизованное взаимодействие» всех укладов на рынке с помощью формирующейся с лета 1921 года по инициативе торговой общественности сети товарных бирж. Если первые биржи (Саратовская, Пермская, Вятская, Нижегородская и в Ростове-на-Дону) были чисто кооперативными, то образование в конце декабря Московской Центральной товарной биржи ВСНХ и Центросоюза положило начало новому этапу развития биржевого дела, когда чисто кооперативную биржу заменяет «смешанная» с органами ВСНХ. В соответствии с концепцией «организованного рынка» большинство из возникших в первом полугодии 1922 года бирж были реформированы в соответствии с уставом Московской биржи, в котором перед биржей были поставлены задачи выявления спроса и предложения, регулирования торговых операций, контроля за правильностью и экономической целесообразностью сделок. Практически, на рынке промтоваров, более подверженному регулирующему воздействию государства, посреднические функции биржи отходили на второй план перед функциями учетно-контрольными. По своему содержанию подобная контрольная деятельность, противоречащая свободе торговли, совпадала с функциями торговой инспекции Наркомата РКИ[384].

    Первоначально биржевой оборот был слабым. Несмотря на приказ ВСНХ от 2 января 1922 года об участии государственных предприятий и организаций в биржевых операциях, школы «торговой грамотности» ими саботировались. Котировка на Московской бирже началась спустя 10 месяцев со дня ее образования, и вообще до второй половины 1922 года котировка производилась лишь на 24 из 39 существующих бирж[385]. Слабость товарооборота на биржах объяснялась и тем, что с июля 1921 года до принятия 22 августа 1922 года постановления СТО «О товарных биржах» действовала практика полного устранения частных лиц и предприятий из сферы биржевого оборота. Чтобы избежать этого, ВСНХ еще в июне 1922 года издал специальный циркуляр с указанием на отсутствие в законодательстве положений о желательности устранения частной торговли из биржевого оборота, а в августе был снижен ценз для частных предприятий, желающих участвовать в работе бирж[386].

    Но к каким-либо существенным изменениям в деловом климате это не привело. Частные лица не могли быть членами биржи, хотя допускались на биржевые собрания, если были постоянными посетителями и уплачивали ежегодный взнос. Однако Саратовская биржа не препятствовала принятию в ее члены частных юридических лиц, а Петроградская — русских и иностранных фирм и частных лиц с совещательным голосом. Ввиду этого доля участия частного капитала при совершении биржевых сделок значительно уступала удельному весу государственных структур. Так, в 1923 году средний годовой процент падающего на частный капитал биржевого оборота не превышал 15,5 %, и темпы его роста были значительно меньше государственных оборотов: 11 % против 45 %[387]. Посреднические функции биржевых маклеров рассматривались как второстепенные, мало значимые по сравнению с функциями консультаций и наблюдений за экономической целесообразностью биржевых сделок. Государство активно вмешивалось в работу маклеров, которые должны были стать проводниками государственной политики в области хозяйства. Делались даже попытки создания коллективных маклерских коммун, где все комиссионное вознаграждение шло в общий «котел» и распределялось поровну[388].

    Настоятельная необходимость существования бирж и рост их популярности выражались в быстром расширении биржевой сети: в 1923 году насчитывалось уже 70 бирж[389]. Но государство не было заинтересовано в расширении рыночных отношений. Задача «овладения рынком» понималась как создание госсектора торговли и вытеснения частника из этой сферы. В целях усиления контроля государства за сделками частных лиц и расширения государственного присутствия в биржевой торговле, в сентябре 1922 года СТО обязало госорганы обязательно оформлять на бирже сделки, совершенные вне биржи. Поскольку биржи взимали более высокие сборы за регистрацию внебиржевых сделок по сравнению с биржевыми, то данное постановление способствовало искусственному увеличению биржевых оборотов.

    Оздоровление финансов

    Признание де-факто и де-юре товарно-денежных отношений поставило перед советским правительством задачу оздоровления финансов.

    Примечательно, что с конца 1920 года Наркомфин углубился в поиски нового универсального измерителя ценности взамен денежного. Даже распределение денег стало переходить в ведение Совнаркома, а функции НКФ все больше сводились к техническим операциям печатания и рассылки денежных знаков. Основная же работа по оздоровлению финансово-кредитной система легла на правительство и Финансовую комиссию ЦК РКП(б). Отказ от аннулирования денежного знака был вызван тем, что легализовавшийся рынок вышел за рамки местного оборота. В постановлении ВЦИК от 10 октября 1921 года интересы казны возводились в степень высших государственных интересов, а перед финансовым ведомством ставилась задача сокращения эмиссии и развития банковских операций в целях развития государственного хозяйства[390].

    «Твердый» бюджет и конвертируемую валюту можно считать высшими достижениями финансовой политики первых лет нэпа. Одним из средств решения этих проблем стала реанимация налогов и превращение их в крупный ресурс государственного хозяйства. Придя к власти под лозунгом «долой налоги!», с переходом к нэпу большевики были вынуждены забыть об этой утопии. В феврале 1921 года был подготовлен проект декрета о полной отмене налогов, сбор которых был приостановлен. Переход к нэпу отмел эти планы, хотя и породил весьма громоздкую, характеризующуюся многочисленными сборами систему обложения. Причем центр тяжести был перенесен на группу косвенных налогов: акцизы, таможенные, гербовые и прочие сборы. В 1921 году на них пришлось 66,3 % от общей суммы налоговых сборов, а за 9 месяцев 1922 года они составили 72 %[391].

    В промышленности первым денежным налогом стал введенный в июле 1921 года промысловый налог, который состоял из патентного и уравнительного сборов. Но в 1921 году уравнительный сбор вводился только в 58 крупных городах и составлял всего 3 % с оборота, так как к обложению не привлекались государственные, коммунальные предприятия и кооперативные заведения, распределяющие среди населения предметы первой необходимости. Перелом в налоговой политике наступил в феврале 1922 года, когда к промысловому налогу были привлечены государственные и коммунальные предприятия, отменялись льготы для кооперации и повышались ставки патентного сбора, стоимость которого вносилась теперь по курсу довоенного рубля. Была также проведена дифференциация ставок налога в зависимости от видов товаров с повышенным обложением предметов роскоши. В ноябре этого года был введен подоходный налог, в отличии от промыслового учитывающего не величину оборота предприятия, а его доходность.

    При всем при том значительная часть бюджета 1921–1923 годов оставалась натуральной, так как основной, продовольственный, налог взимался в натуре. После того, как обнаружилась нереальность «твердого» бюджета 1922 года, был составлен «ориентировочный», действовавший до октября месяца. В этом «ориентировочном» бюджете промышленность выделялась в самостоятельное хозяйство. Первоначальное наделение из бюджета крупных предприятий и трестов денежными средствами ограничивалось оборотными средствами, причем оно происходило постепенно, по мере роста доходов бюджета. Бюджет как бы переложил определенную долю своих затрат на восстановление промышленности и других отраслей на кредитную систему. Свою роль сыграло также подчинение ценообразования возможным ресурсам бюджета. Наряду с использованием предельных и восстановительных цен, которые по сути были заниженными против рыночной стоимости, экономию на расходах бюджета давала практика хронической задолженности государства как бюджетного потребителя, а нередко и просто неплатежи. Покрытие дефицита бюджета происходило не путем эмиссии бумажных денег, а кредитными операциями: госзаймами, вкладами населения и общественных организаций в сберкассы, фондами государственных имуществ и личного страхования и т. п.

    Гиперинфляция, которая развивалась под воздействием страшного голода (за октябрь 1921 — май 1922 годов розничные цены выросли в 50 раз), стала решающим доводом в пользу введения параллельной валюты. Правда практическая реализация введения банкноты для кредитования крупной промышленности и торговой деятельности задержалась до ноября 1922 года, так как летом, ввиду хорошего урожая, гиперинфляция прекратилась. Однако длившаяся с мая по сентябрь 1922 года полоса относительной стабилизации совзнака была перечеркнута не только его чрезмерной эмиссией в августе, но и превращением иностранной валюты и золота в легальные средства платежа. Поэтому 11 октября 1922 года Совнарком декретировал выпуск червонцев — билетов Госбанка достоинством 1, 2, 3, 5, 10, 25 и 50 червонцев и золотой монеты достоинством в 10 рублей, а 28 ноября первая банкнота была выпущена в обращение. На валютном рынке как внутри страны, так и за рубежом, червонцы свободно обменивались на золото и иностранную валюту по довоенному курсу царского рубля: 1 доллар за 1,94 рубля.

    Благодаря существенному ограничению в первый период использования банкнот для покрытия государственных расходов, Наркомфину удалось добиться сокращения расходов на содержание госаппарата и финансовую поддержку промышленности и транспорта. Эта мера способствовала сокращению бюджетного дефицита. Правда удержать рост бюджетных расходов в пределах разумного не удалось, так как принципиальные решения о размере бюджета принимало политическое руководство страны, которое не проявляло необходимой компетентности и твердости при рассмотрении заявок ведомств. Более того, по мере внедрения банковских билетов в оборот менялось их положение. Если вначале они служили ценной бумагой, то потом постепенно превратились в денежный знак. Банкнота, не став выразителем кредитного обращения, встала в конкурентные отношения к казначейским деньгам и стала жить за счет казначейской эмиссии. С целью удержать равновесие между валютами 7 июля 1923 года было принято решение ВЦИК об ограничении месячной эмиссии совзнака 30 миллионами рублей. Но одновременно летом были приняты решения о взимании налогов и тарифов в золотом исчислении и переводе на золотое исчисление расходной части бюджета, что подтолкнуло рост совзначных цен.

    Население стало прятать червонцы про запас, а тресты, страхуясь от обесценивая совзнака, в сентябре — октябре взвинтили цены. В условиях острого разменного голода и нехватки средств на обеспечение хлебозаготовительной кампании осенью 1923 года в руководстве страны окончательно определилась политика ликвидации совзнака. Наркомфин терял контроль над совзначной эмиссией: в августе — сентябре в отдельных регионах страны появились суррогаты мелких денег — боны, талоны, знаки.

    Обострило ситуацию на рынке и смещение приоритетов в области ценового регулирования в сторону прямого администрирования. Само по себе регулирование цен в различной мере и с различной эффективностью стало применяться уже с начала 1922 года, а с осени можно уже говорить о регулировании цен по всему спектру товаров. В целом воздействие государства на рынок с помощью политики цен осуществлялось методами прямого, через предельные или твердые цены, и реже — косвенного регулирования: через налоговую, таможенную и тарифную политику, а также, с конца 1922 года — с помощью товарной интервенции. Хотя прямое установление цен, как метод государственного регулирования, получило широкое распространение только с осени 1923 года, но попытки подобной практики заметны также с начала 1922 года. Постоянное совещание при Главметалле ВСНХ устанавливало с весны 1922 года минимальные цены на черные металлы и изделия из них, обязательные для участников совещания при отпуске им товаров. Бюро съездов химической промышленности подобным образом устанавливало цены на химические продукты.

    Толчком к прямому вмешательству государства в дело ценообразования послужило утверждение Комвнуторга, главными задачами которого стали не только наблюдение за рыночным оборотом, организация бирж и ярмарок, но и установление предельных накидок на товары на разных ступенях товарооборота. Правда, до конца 1923 года роль ведомства была невелика, ввиду того, что оно не было наделено административными функциями. Кроме того, широкомасштабное регулирование цен затруднялось необходимостью непрерывного пересмотра совзначных цен. В то же время комиссии были предоставлены самые широкие права в области регулирования цен. Уже во второй половине 1922 года Комвнуторг применил свои регулирующие права в отношении цен на хлеб, соль, сахар и мануфактуру. А когда после хорошего урожая потерял актуальность вопрос о регулировании хлебных цен, комиссия переключилась на промышленные цены, ограничиваясь директивным установлением оптово-отпускных цен по группам товаров[392].

    Кризис 1923 года

    К лету 1923 года экономическое положение в стране сильно обострилось в результате «кризиса сбыта» промышленной продукции, недовольства рабочих дифференциацией зарплаты в различных отраслях и ростом безработицы в результате курса на концентрацию производства. Кроме того, заработная плата в столицах, как правило, на 30–35 % превышала заработок в провинции, что сильно обостряло обстановку на местах и приводило к усиленному потоку безработных и сельского населения в столицы и прежде всего в Москву[393]. В июне — июле по стране прокатилась волна забастовок из-за задержки зарплаты. Осенью 1923 года во многих губерниях страны наблюдался голод, а количество забастовок в сентябре — октябре достигло 217. В них приняло участие 165 тыс. человек. В сводках ОГПУ прямо отмечалось, что «политическое настроение рабочих неудовлетворительно»[394]. Серьезную угрозу для власти представляло то, что 96,5 % общего числа конфликтов на госпредприятиях страны в 1923 году прошло без ведома и даже вопреки решению профсоюзов[395].

    Нэп не был бескризисной моделью, но в ряду кризисов двадцатых годов кризис 1923 года занимает особое место. К концу года нэповская система в общих чертах сложилась, поэтому «кризис сбыта» проявился как системный, став начальной гранью перехода нэпа на новую стадию создания всеобъемлющей системы государственного управления экономикой. Кризис впервые со всей очевидностью поставил вопрос о трудностях осуществления индустриализации страны, обнажил коренные социально-экономические противоречия развития нэповской экономики.

    Следует подчеркнуть некоторую условность и неточность термина «кризис сбыта» применительно к сложившейся ситуации осени 1923 года. Трудности сбыта коснулись в большей степени сельскохозяйственных машин и инвентаря, но так как главной проблемой того времени была «смычка» города и деревни — город остро нуждался в хлебе, а промышленность в сырье, — то кризис и стал оцениваться как «кризис сбыта». Тот факт, что кризис проявился не столько в недостатке сбыта, сколько в невозможности при наличных оборотных средствах расширить производство до нормальных размеров, отмечен материалами по анализу промышленной конъюнктуры осени 1923 года, подготовленными ВСНХ[396].

    Надо учитывать, что торговые запасы росли постепенно в течение 1922/23 года и достигли к осени в некоторых отраслях размеров 3–4-х месячного производства. При обычных условиях эти накопления опасности не представляли: в довоенное время нормы запасов достигали размеров 9-месячной потребности[397]. Но при бедности промышленности оборотными средствами даже небольшая заминка в сбыте грозила опасностью срыва нормальной работы. Избытка товаров не было, исчерпание платежеспособного спроса населения произошло при весьма незначительном размахе индустриального производства. Промышленность в 1923 году дала всего 35 % довоенного производства, а если выделить отдельно предметы крестьянского потребления, то это составит 1/41/6 довоенного уровня[398]. Кризис 1923 года скорее можно считать кризисом перепроизводства только внутри промышленно-городского цикла, а с точки зрения всего народного хозяйства в целом — кризисом недопроизводства и недопотребления.

    В исследованиях причин кризиса 1923 года в качестве отправной точки берется до сих пор явление «ножниц» цен на промышленные и сельскохозяйственные товары. Но это далеко не бесспорно. «Ножницы» в России до войны были вдвое больше, чем на 1 октября 1923 года, но это не вызывало кризисов в сбыте промышленной продукции[399]. Конечно, «ножницы» цен, подрезав и без того невысокую покупательную способность сельского населения и емкость внутреннего рынка, в значительной степени способствовали созданию «кризиса сбыта». И все же, являясь отражением хозяйственной конъюнктуры 1922/23 года, сами по себе они не могли привести к столь острому кризису, разразившемуся неожиданно для государственных органов в конце августа 1923 года.

    Признаки кризиса наблюдались еще с осени 1922 года, когда возникло падение, а в ряде случаев и полный застой сбыта как промышленных, так и сельскохозяйственных товаров. Особенно это отразилось на сбыте продукции табачного, трикотажного и ряда других трестов. Заминки в сбыте резко проявились в январе 1923 года, когда оборот снизился по отношению к декабрю почти наполовину. Но в феврале-марте произошло некоторое оживление сбыта, сменившееся затем в первой половине апреля новым резким падением. К весне 1923 года наблюдалось два явления: с одной стороны, «кризис сбыта», который определялся не только снижением покупательной способности деревни, но и тем, что деревня предпочитала покупать продукцию кустарно-ремесленной промышленности, как более дешевую и более приспособленную к ее потребностям, а с другой стороны, наблюдался товарный голод, во многом связанный с несовершенством торгового аппарата. Но в июне Президиум Госплана принял постановление, в котором отмечалось, что кризис сбыта конца 1922 года миновал и в будущем до конца хозяйственного года не следует ожидать его повторения[400]. Возможно, такой оптимистический прогноз диктовался настроениями в партийном руководстве. Диаграмма ценовых «ножниц», продемонстрированная Троцким на XII съезде партии, скорее послужила иллюстрацией изменяющейся конъюнктуры, нежели сигналом к принятию срочных и решительных мер по изменению торговой и промышленной политики хозяйственных органов.

    Сокращение сделок трестов, синдикатов и товарных бирж в июле — сентябре 1923 года переросло в настоящую торговую депрессию: осенью сокращение оборота составило 27 %[401]. В октябре — ноябре торговая депрессия охватила все районы и все группы товаров, хотя наиболее остро проявлялась она на рынке промтоваров. Наиболее острыми центрами депрессии были центральные, северные и восточные районы страны. К началу ноября кризис стал задевать не только сферу торговли и кредита, но и область производства: налицо было разорение некоторых трестов и напряженное финансовое положение для других. На объемах производства, за исключением Моссукна, Резинтреста, Сельмаша, Фармоправления, Шелкоправления, кризис не отразился: валовая продукция за октябрь являлась рекордной, не замечалось сокращения и в ноябре[402]. Но темпы развертывания промышленного производства упали. Особенно кризис охватил сельскохозяйственное машиностроение и транспортные заказы, так как транспорт, переведенный с октября на бездефицитную эксплуатацию, был вынужден сократить свое потребление, не выдержав цен на металл.

    Если конъюнктура 1921/22 года была убийственно неблагоприятна для промышленности, работавшей себе в убыток, то в 1922/23 года конъюнктура резко повернулась лицом к промышленности. Эта стихийная экономическая конъюнктура была дополнена столь же благоприятной для промышленности конъюнктурой экономической политики, постепенного возврата к плановому хозяйству, введения нэпа «в границы абсолютно необходимого». Действовал целый рад факторов, часто субъективного характера, осложнивших хозяйственную конъюнктуру осенью 1923 года, когда стала ясно намечаться тенденция к схождению «ножниц».

    В ряду факторов, поставивших промышленность и торговлю перед лицом кризиса осенью 1923 года, следует выделить просчеты торговых органов. Урожай 1923 года запоздал: уборка хлеба закончилась на месяц позже обыкновенного. Когда действовала Нижегородская ярмарка, урожай еще не был снят. Руководство, ориентируясь на осеннее оживление в торговле, не приняло в расчет того обстоятельства, что крестьянин предпочтет вначале внести единый сельхозналог, а потом торговать. Кроме того, задержка кредитов на хлебозаготовки привела к их позднему развертыванию на местах. Сыграло свою роль и желание промышленности произвести побольше товаров на осеннее оживление торговли, связанное во многом с реализацией урожая. Однако в большей степени на это оживление ориентировалась торговля: кризис произошел при скоплении товаров не на складах фабрик, а на складах кооперативных обществ и торговых организаций.

    Но за очевидностью спекулятивного спроса торгового аппарата, надеявшегося выгодно использовать осеннюю конъюнктуру, нельзя не видеть того, что «заминки» в сбыте и временная приостановка роста промышленности объяснялись в значительной мере ошибками экономической политики. В числе таких ошибок наиболее важной явилась банковская политика осени 1923 года. Начало кризиса было ускорено сокращением с сентября банковских кредитов, которое банковские деятели объясняли желанием воздействовать на политику цен хозяйственных органов, якобы пользовавшихся кредитом для задержки товаров на складах и взвинчивания цен, необходимостью перестройки активов Госбанка в связи с началом хлебозаготовительной кампании и сокращением эмиссии банкнот в целях повышения курса червонца, угрожающе понижавшегося в последние месяцы хозяйственного года.

    Если весной и летом 1923 года промышленность ежемесячно расширяла объемы своего кредитования на 18–19 млн руб., то в сентябре и октябре промышленность получила всего 6 млн руб.[403] Промышленности пришлось платить по векселям в условиях отсутствия реализации, что еще более усугубило кризис. Кроме того, так как не было вовремя проведено кредитование хлебозаготовок, то крестьяне не смогли продать хлеб и купить продукцию промышленности. Сжатие кредита началось за 2,5 месяца до того, как реализация урожая стала давать ощутимый эффект для оборота с промышленностью. Когда осеннее оживление себя не оправдало, то «кризис сбыта», замаскированный кредитной политикой лета — осени 1923 года, обнаружил себя в полной мере.

    Кроме внутренних факторов, важную роль в образовании и развитии кризиса сыграли советский протекционизм, слабость внешней торговли и отгороженность российской экономики от мирового рынка. С переходом к нэпу монополия внешней торговли не претерпела каких-либо существенных изменений. 9 августа 1921 года. Наркомату внешней торговли было предоставлено право самостоятельных заготовок и реализации экспортных товаров[404]. А для непосредственного проведения коммерческих операций была создана Государственная экспортно-импортная торговая контора «Госторг». Первую трещину монополия внешней торговли дала осенью 1922 года, когда части организаций была предоставлена возможность, хотя и под строгим государственным контролем, заключать сделки. Второй трещиной стало упрощение весной следующего года системы экспорта-импорта и разрешение создания внешнеторговых синдикатов и акционерных обществ.

    Но в целом сохранявшаяся монополия Внешторга и недостаточность средств тормозили развитие экспортно-импортных операций. К середине 1920-х годов по объему внешнеторгового оборота СССР находился на 24-м месте в мире. Особенно сильное сужение оборота произошло по сравнению с дореволюционными показателями. До 1923 года экспорт почти не развивался, что было связано с блокадой Советской России и ее рецидивами. Хотя по составу вывозимых товаров создалось более благоприятное соотношение, чем до революции. Больший процент общего количества экспортируемых товаров составляла продукция добывающей промышленности и относительно меньший процент — сельскохозяйственная продукция. Показатели импорта 1921–1922 годов, свидетельствующие о его росте, не отражали развитие собственно внешней торговли: цифры импорта этих лет демонстрируют чрезвычайные закупки за золото железнодорожного оборудования, продовольствия и топлива для борьбы с голодом и разрухой[405].

    В основу антикризисной программы, принятой на вооружение партийно-государственным руководством, было положено узкое понимание кризиса осени — зимы 1923/24 года как «кризиса сбыта». Отсюда попытки ликвидировать «заминки» в сбыте любой ценой. Хотя на экстренный характер принимаемых мер повлияло обострение социальной обстановки в стране, все же при принятии тех или иных экономических решений преобладали, как правило, политические и идеологические факторы. Весь этот комплекс мер, оказавших первоначально оздоравливающее воздействие на экономику, но проводимых жестко, непоследовательно и часто без учета изменений конъюнктуры рынка, привел на практике к неоднозначным и противоречивым результатам.

    Некоторые частные меры были вполне обоснованы и приемлемы. Так, для реализации сельхозмашин в ноябре 1923 года выход был найден в предоставлении долгосрочных льготных кредитов сельскому населению и в распределении запасов сельскохозяйственных орудий со скидкой в 30–50 %[406]. Это дало весомый эффект в оживлении торгового оборота и в преодолении кризисных явлений в отраслях, связанных с сельскохозяйственным машиностроением. Оживили сбыт окончание продналоговой кампании и переход с 1 января 1924 года на уплату единого сельхозналога только деньгами и облигациями займов. Но в последующем и эта мера, лишившая государство натуральной части налога, в условиях хронического недостатка промтоваров привела к обострению проблемы хлебозаготовок.

    К декабрю 1923 года кризис начал смягчаться, что отразилось на некотором оживлении торговли и кредита. Однако частичное оживление сбыта в этот период было связано с усилением активности частного торгового капитала, бросившего крупные наличные средства на закупку товаров госпромышленности[407]. А оборот госпредприятий и грузооборот оставались на прежнем уровне. Реализация промышленной продукции осуществлялась до конца года не в полной мере, а запасы промышленных товаров продолжали расти. Промышленность и к концу года оставалась в тяжелом положении: ряд организаций находился на грани ликвидации, сырьевые заготовки не были обеспечены финансированием, росла задолженность по векселям, в отдельных случаях предприятия оказывались не в состоянии выплатить зарплату[408].

    «Кризис сбыта» дал толчок первым шагам, направленным на свертывание рынка и на подмену еще не развившихся рыночных отношений бюрократическими подпорками. Борьба за «овладение рынком» опиралась, главным образом, на политику низких цен. Стратегия регулирования внутреннего рынка государством состояла в поддержании сельскохозяйственных цен на уровне, делающим экспорт рентабельным, и в достижении низких безубыточных цен на промтовары путем снижения их себестоимости и торговых наценок. Снижение цен промышленности преследовало цель выбить частника с крестьянского рынка, даже с известными жертвами для государства. Хозяйственная политика «большинства» ЦК партии исходила из стремления установить рыночные цены независимо от размеров производства, исходя из желательного соотношения цен промышленности и сельского хозяйства. А так как это соотношение было неблагоприятным для последнего, отсюда и стремление снизить промышленные цены во что бы то ни стало.

    Кампания по принудительному снижению отпускных цен трестов развернулась сразу после октябрьского (1923 г.) пленума ЦК. Выбранный путь административного снижения цен промышленности принес нужный и в общем то приемлемый результат только на короткое время, как временная и тактическая мера. В результате начавшейся кампании по снижению цен промышленности уже в конце 1923 года обанкротился Центросоюз. Кажущиеся легкость и эффективность решения сложнейших задач экономики путем административного воздействия на цены перекрывали в глазах руководства оборотную сторону проблемы. Снижение отпускных цен промышленности почти не доходило до потребителя — весь эффект сводила на нет плохая торговая организация и спекуляция. Происходила перекачка с таким трудом накопленных средств из промышленности в торговлю, что было весьма разрушительно для экономики на стадии восстановления. Помимо этого, использование методов «военного маневрирования» — завоз промышленных товаров в сельские магазины к моменту сбора урожая, — привело к возникновению дефицита товаров в сырьевых районах Нечерноземья и в крупных городах. Но руководство посчитало товарный кризис временным явлением, продолжая политику неуклонного снижения цен[409].

    Ф. Э. Дзержинский, утвержденный на посту Председателя ВСНХ 2 февраля 1924 года, стал проводником «топорного», по его собственному признанию, снижения цен. Выступая в феврале 1926 года на XXII чрезвычайной партконференции в Ленинграде, он признал, что в ходе этой кампании промышленные цены были снижены значительно ниже восстановительных, при которых окупаются издержки и обеспечивается развитие производства[410]. Не удивительно, что Центр часто терял контроль над обстановкой, пропуская необоснованные повышения цен трестами. Последние находили способы обходить декреты о снижении цен путем ухудшения качества продукции, особенно в текстильной промышленности, сокращения производства ходовых товаров, на которые распространялась политика нормированных цен, и расширения производства неходовых.

    Оживление на рынке предметов легкой индустрии в январе-феврале 1924 года было вызвано не покупательским спросом, а закупками частных фирм и лиц. Массовые закупки мануфактуры в кредит имели своей целью страхование частником своих средств в условиях падения курса червонца. Если осенью 1923 года частники вкладывали совзнаки в червонцы, то в начале следующего года — в товары. Ожесточенное наступление частного капитала наблюдалось и в других областях: массовые заготовки дров вытесняли с рынка донецкий уголь, на хлебном рынке развернулась спекуляция хлебом, закупленным в период низких цен осени 1923 года. Развитие товарооборота в сложившихся условиях пошло в направлении роста цен, прежде всего на продовольствие. Усиленная казначейская эмиссия, сыграв свою роль в преодолении «кризиса сбыта», привела к излишку денежных средств и инфляции денежного рынка. Обесценивание совзнака (3–5 % в день) смягчило депрессию на рынке, так как держатели совзнаков стремились обратить их в товары. Да и крупные учреждения усилили оборот, стремясь избавиться от обесценивающихся денег[411]. Но вскоре усиленный выпуск совзнаков, ведущий к росту товарных и падению червонных индексов, стал дестабилизировать рынок. Поэтому в январе 1924 года было принято решение о ликвидации системы параллельных валют путем обмена совзнака на червонец.

    5 февраля декретом ЦИК и СНК СССР был объявлен выпуск государственных казначейских знаков в купюрах 5, 3 и 1 рубль в червонном исчислении, а с 14 февраля была прекращена эмиссия совзнаков. 7 марта в последний раз был объявлен официальный курс червонца в совзнаках: 1 червонный рубль менялся на 50 тыс. рублей образца 1923 года или на 50 млн рублей образца 1921 года. Назначение такого курса преследовало фискальные цели, для чего и был форсирован темп падения совзнака. Эта мера ударила по держателям последнего, прежде всего по широким слоям сельского населения. Выкупная операция была завершена к 31 мая 1924 года, а кампания по снижению цен промышленности была использована для закрепления денежной реформы.

    Быстрое введение твердой валюты стимулировало рост товарооборота, но положительный эффект оказался кратковременным. Червонец сыграл роль регулятора: потребители, вкладывая деньги в устойчивую валюту, воздерживались от покупок, тем самым оказывая дополнительное давление на промышленность. Товарный голод, прерванный проведением денежной реформы, возник вновь, постепенно превратившись в хроническое явление советской экономики. Повышение сельскохозяйственных и снижение промышленных цен лишь временно сняло проблему «кризиса сбыта», но не устранило опасность «качелей» в деле ценообразования — стихийного отхода при неприятии товаров рынком и нового скачка при необходимости платить зарплату рабочим. Положение с выплатой зарплаты не улучшалось. Комиссия ЦК и ЦКК, срочно образованная в связи с острыми конфликтами рабочих с администрацией по поводу задержки зарплаты, сообщила на заседании Политбюро в конце августа 1924 года о том, что в течение летних месяцев задолженность по зарплате составила 4 млн руб. Причем задолженность по зарплате имела место преимущественно в промышленности союзного значения, главным образом, в тяжелой индустрии. И это с учетом того, что она в цугпромовских предприятиях несколько ниже, чем по промышленности в целом[412].

    Задача преодоления кризисных явлений в промышленности была осложнена тем, что XIII съезд партии в мае 1924 года выдвинул задачу приоритетного развития металлопромышленности в условиях продолжающегося снижения промышленных цен трестов. Партийный форум окончательно утвердил концепцию, согласно которой регулирование цен стало одним из основных принципов и методов нэпа. Речь шла об администрировании, но в оболочке экономических терминов, что весьма характерно для творца этой политики Бухарина. Снижение цен сделалось орудием в руках государства в борьбе за повышение производительности труда, часто без учета того предела, который ставили технические условия производства того времени, и во многом за счет повышения интенсивности труда рабочих.

    Репрессии против частного капитала

    Трудности выхода из «кризиса сбыта» открывали возможности перекладывания вины за обострение экономической и социальной обстановки в стране на частный капитал. На фоне разгоравшегося кризиса, в конце ноября 1923 года ОГПУ начало операции по административной высылке из Москвы, а затем и из других крупных городов, спекулянтов, контрабандистов, валютчиков и других «социально опасных элементов». Причем репрессии обрушились на лиц, связанных как с черной, так и с официальной валютной биржей. В феврале следующего года более тысячи нэпманов были обвинены в спекуляции и сосланы из Москвы на север. Эти репрессии загоняли спрос на валютные ценности в подполье. Хотя в целом они не достигли таких масштабов, чтобы развалить валютный рынок, но затруднили проведение денежной реформы. Поэтому в начале марта 1924 года по предложению Г. Я. Сокольникова Политбюро дало указание ОГПУ прекратить репрессии против биржевиков[413].

    В целом 1924 год открыл второе крупное наступление на частника, подготовка к которому началась еще в прошлом году. В течение 1923/24 года размеры банковских кредитов частной клиентуры были снижены в несколько раз, а налоги увеличились в 16 раз по промысловому обложению и почти в 5 раз — по подоходному. 1924 год обозреватели иностранных газет назвали «годом второй революции», так как было закрыто около 300 тыс. частных предприятий. В целях борьбы с «рыночной стихией» были предприняты меры по установлению административного надзора за самыми мелкими предприятиями. Частникам было запрещено продавать продукцию государственной промышленности[414].

    Подобная практика не была чем-то новым в отношении властей к частному капиталу. Речь скорее шла о масштабах репрессий. Бурное развитие частного предпринимательства в конце 1921 — вначале 1922 года «спровоцировало» волну хорошо организованных процессов над частными предпринимателями по обвинению в нарушении трудового законодательства. В декабре 1921 года в Москве прошел один из первых таких процессов, который носил показательный характер. Со второй половины следующего года увеличилось давление на предпринимателей со стороны профсоюзов. Возрос и налоговый пресс. Особенно обременительными были ставки промыслового налога. Дело в том, что частные предприниматели дважды платили уравнительный сбор с одной и той же продукции — с оборота в производстве и с оборота от продажи в своем магазине. Циркулярным распоряжением по Центроналогу от 24 января 1923 года к промысловому обложению были привлечены водяные и ветряные мельницы, сельские кузницы и т. п. По новой классификации, принятой Наркомфином РСФСР в июле 1923 года, ставки промыслового налога с госпредприятий были в 2–4 раза ниже ставок частных предприятий. И это не считая подоходного налога и местных сборов, принудительных займов и высокой арендной и квартирной платы. Посредством налогового обложения изымалось до 90 % доходов частных предпринимателей[415].

    Все это вынуждало предпринимателей переходить к нелегальным формам деятельности: к подпольной раздаче работы на дом, созданию лжекооперативов и фиктивных артелей и т. п. А это, в свою очередь, вызывало очередной виток карательной практики по отношению к частному сектору. И не только к нему. При переходе к нэпу «забыли» реорганизовать органы контроля как в центре, так и на местах. Отсюда и кампании по борьбе со взяточничеством и стихийная «чистка» госаппарата, в том числе и милиции. Например, в Нижнем Новгороде кампания по борьбе со взяточничеством продолжалась с середины октября 1922 года до мая 1923 года[416].

    Все это подпитывало негативное отношение к нэпу, как в высших эшелонах власти, так и в широких массах, которые с влиянием нэпа связывали возвращение к «старым порядкам». Так, прием нового рабочего или получение более высокого разряда сопровождались выставлением «угощения» мастеру. Власти делали все, чтобы нелепая фигура толстого человека во фраке и в котелке сделалась непременным атрибутом многочисленных театрализованных шествий. Неудивительно, что в глазах рядовых граждан российские предприниматели представали в столь карикатурном облике: «Видим, идет семипудовая тетка с заплывшим от жира лицом, в пышном наряде, напыщенная косметикой, за ней идут дети, также нарядные, самодовольные, счастливые. Идут очкастые, усастые, в три обхвата дяденьки, с золотыми, блестящими кольцами»[417].

    Очевидно, что все неудачные попытки в создании «единой экономики» были свалены на частный капитал, несмотря на то, что в 1923/24 году на его долю в основных капиталах всей промышленности приходилось весьма скромная часть — всего 12 %, а в цензовой промышленности она была ничтожна — 0,7 %[418]. Но причины этого явления лежали глубже. Во-первых, функционирование государственного (крупное производство) и негосударственного (мелкое производство) секторов не было органически увязано единым рынком. Во-вторых, превращения многоукладной экономики в смешанную не произошло из-за политизации и усиления государственного вмешательства. Завершенная весной 1924 года денежная реформа застала уже начавшееся разрушение рынка путем вытеснения частника из товарного оборота, проведения систематической политики снижения цен (можно особо выделить кампании осени 1923 года, февраля — марта и июля — сентября 1924 года), замены рыночного товародвижения «планами завоза» и т. п. Государственное регулирование все больше охватывало процессы заготовки сырья, условия производства и продажи промышленной продукции в общественном, кооперативном и частном секторах экономики. Тем самым были сделаны важные шаги на пути превращения так и не сложившейся «единой экономики» в экономику единственной собственности.

    Выход из кризиса осени — зимы 1923–1924 годов совпал со смертью В. И. Ленина. Состоявшийся 31 января 1924 года пленум ЦК партии призвал членов партии, монолитность которой подверглась серьезному испытанию в ходе внутрипартийной дискуссии 1923–1924 годов, «изжить создавшееся обострение и укрепить полное единство радов»[419]. Ленин, как политический символ, выполняющий мобилизационную функцию, стал олицетворять в массовом сознании коммунистическую партию, советскую власть и социализм. Эта ипостась образа настойчиво культивировалась, например, в ленинской вербовке в партию в 1924 году. В пропагандистских целях стал широко использоваться мифологический мотив — образное выражение «лампочка Ильича», что задавало кампании нужный идеологический контекст. Электрификация неотделима от Ленина: она усиливала мотив вечности вождя и его идей, наделяя его светоносностью и вездесущностью ассоциируемого с ним электрического света. Символично, что электрификация сел и деревень приурочивалась не к дате рождения Ленина, а к дате его смерти[420]. Для страны начинался как бы новый отсчет времени, в котором не находилось места «проклятому прошлому» в силу всеобщей ослепленности «призраком будущего».

    Раздел 2
    Пределы нэпа. 1924–1926

    Глава VI
    «Новый класс» и становление системы государственного абсолютизма

    С. А. Павлюченков
    Ленин versus Троцкий

    В первый год после провозглашения новой экономической политики развитие ситуации на большевистском политическом Олимпе и мотивы деятельности громовержца — Ленина в подавляющей степени определялись теми противоречиями в механизме верховной власти и личных отношениях между Лениным и Троцким, которые столь резко проявились в форме дискуссии о профсоюзах на рубеже войны и мира.

    Пресловутая дискуссия о профсоюзах осязаемо продемонстрировала, что некий невидимый круг, очертивший пространство реальной политической власти, замкнулся, система власти, ее основные институты сформировались и вступили во взаимное противоречие. Важнейшим определилось противостояние двух неразрывных элементов устройства государственной власти — системы государственного функционализма, олицетворенной в Политбюро ЦК и системы кадровой власти, во главе с Оргбюро и Секретариатом ЦК. Другими словами, проявилось извечное противоречие, присущее любой власти — между системой управления и механизмом ее преемственности в специфическом коммунистическом варианте[421]. За 70 последующих лет эти могущественные ветви власти неоднократно вступали в обостренные отношения, и дело заключалось не в «хороших» и «плохих» руководителях, а в том, что обществу периодически требовалась перестройка, модернизация, насущность которой более чутко улавливала система государственного управления — в противоположность кадровой системе, ревниво соблюдавшей свои консервативные структурные интересы.

    Вопреки успешному сотрудничеству Ленина и Троцкого в 1917 году и славному союзу их имен, громко звучавшему весь период гражданской войны, с Троцким у Ленина в 1918–1920 годах было противоречий и подозрений более, чем с кем бы то ни было из других членов Политбюро или Цека партии. Несмотря на добрый прищур глаз, приятную картавость голоса и неизменно внимательно-доброжелательное поведение с людьми, Ленин, как его точно идентифицировал Цюрупа, был суровым диктатором. От его заливистого, почти детского смеха, проницательным собеседникам вскоре становилось не по себе, пробегал холодок по коже. Троцкий же всегда держался видной персоной, которая «гуляла сама по себе».

    Будучи в большевистском Цека и Политбюро, Троцкий тем не менее никогда не был ни в ленинском ЦК, ни в ленинском Политбюро. Он был нужен Ленину как воплощенный и обузданный русско-еврейский дух революции, который постоянно потрясал своими оковами, грозя вырваться из чересчур малого для него пространства российской империи на мировой простор. Проблема лидерства в Октябрьском вооруженном восстании, Брестский мир, ряд военно-стратегических вопросов 1919 года, принципы экономической политики в 1920 году и, наконец, дискуссия о профсоюзах — вот важнейшие из тех напряженных моментов, каждого из которых было достаточно, чтобы человек раз и навсегда утратил доверие у памятливого Ленина. Да его никогда и не было и не могло быть между Лениным и Троцким в общепринципиальном плане, поскольку каждый из них — это цельная система, цельное мировоззрение, не нуждающееся в дополнениях. Всегда, памятуя о стремлении Троцкого иметь самостоятельное значение, Ленин постоянно держал его на контроле. Троцкому не мешали купаться в лучах военной славы, но большой власти ему не давали.

    Союз Троцкого с могущественным Секретариатом ЦК, который по идее Ленина как раз и был призван ограничивать аппетиты как Троцкого, так и любого другого вождя, породил в конце 1920 года мощнейший кризис партии. Троцкий плюс Секретариат — это была величина, равная Ленину. Поэтому накануне и после X съезда РКП(б) Ленин много трудился над конструированием своего «Версальского мира», системы величин и противовесов, которая позволила бы ему остаться безоговорочным лидером.

    Задаче принижения Троцкого была подчинена демонстративная и вызывающая конспирация ленинских сторонников на съезде. По распоряжению Ленина часовые демонстративно грубо штыком преграждали дорогу председателю РВСР в залы, где устраивала свои заседания фракция ленинцев. Тогда же, на съезде, за этими дверями укрепилось ставшее позднее весьма одиозным деление членов партии на троцкистов и не-троцкистов.

    Однако у Ленина были веские основания к подобному публичному шельмованию своего дорогого соратника. Троцкий с трибуны съезда продолжал вещать, что ленинская резолюция о профсоюзах не доживет и до очередного XI съезда. Поэтому, несмотря на демонстративные отказы Троцкого возглавить сепаратные собрания своих приверженцев в кулуарах X съезда и всяческие устные заверения, у Ленина сохранялись опасения, что Троцкий создаст свою фракцию в партии. Именно против такого возможного сценария была направлена известная резолюция о единстве партии, и далее в течение года Ленин потратил немало усилий, чтобы вбить клин между Троцким и его потенциальными сторонниками. Этой цели прежде всего служил тщательный подбор кадров в высшем эшелоне руководства, а также проводимая чистка партийных рядов. Ленин в декабре 1921 года взывал найти средство к какому-либо уменьшению численности партии[422] в том числе и потому, чтобы стереть ее «пестроту», орабочить и тем самым по возможности лишить Троцкого своей базы в РКП(б).

    Троцкому с его действительно огромным авторитетом в стране и таинственной крестьянской армией Лениным был противопоставлен аппарат под началом команды Сталина и организованный в послушные профсоюзы рабочий класс. Отсюда понятна неописуемая ярость вождя в связи с вероломным поведением М. И. Томского в мае 1921 года на IV съезде профсоюзов, когда тот, вопреки решению Цека, молчаливо позволил съезду принять резолюцию, предложенную Д. Б. Рязановым и толковавшую о «независимости» профсоюзов от партии. Секретари Ленина вспоминали потом, что никогда за все годы работы они не видели своего шефа в таком бешенстве[423]. И это не удивительно, поскольку помимо факта предательства Томского, что само по себе было возмутительно, — в случае ухода профсоюзов из-под жесткого партийного контроля грозила разрушиться вся «Версальская система», возводимая Лениным после поражения Троцкого.

    На X съезде РКП(б) Ленин возвратил себе утраченный было контроль над аппаратом партии. Ему удалось существенно обновить состав Центрального комитета. Численность ЦК была увеличена с 19 до 25 человек, из которых подавляющее большинство были его сторонниками. 16 марта на пленуме нового ЦК был избран новый состав Политбюро и Оргбюро, а также, в чем и заключалось главное содержание кадровых изменений, был полностью обновлен Секретариат ЦК. Никто из старой секретарской троицы — Крестинский, Преображенский, Серебряков не попал в состав высших партийных органов вообще. Вместо опальных были выдвинуты новые силы из среднего руководящего звена — В. М. Молотов, Е. М. Ярославский, В. М. Михайлов, не имевшие особенуого авторитета и связей, что также не было случайным.

    Троцкий бросал упреки Ленину, что тот хочет производить выборы в ЦК под углом зрения фракционной группировки, которая вряд ли выдержит двенадцать месяцев, и т. п.[424] Поэтому, несмотря на полное поражение Троцкого на X съезде, у Ленина не было уверенности в том, что с его стороны вскоре не последует нового покушения на большой кусок от пирога власти. В 1921 году Ленин особенно приближает к себе и всячески способствует возвышению Сталина, который во время профдискуссии еще раз зарекомендовал себя непримиримым врагом Троцкого. Благодаря усилиям Ленина в 1921 году Сталин фактически становится вторым лицом в партийно-государственном руководстве, являясь одновременно членом Политбюро и Оргбюро ЦК вместо Крестинского.

    Весь 1921 год Ленин неустанно укреплял свою систему против Троцкого. Сталин успешно играл на опасениях вождя, постоянно поддерживая уже весьма болезненные подозрения Ленина в том, что у него нет надежного большинства в Цека. Ситуация усугублялась еще и тем, что тревога по поводу возможного раскола и, соответственно, тщательная расстановка своих креатур на посты стали бить Ленина другим концом. На него со всех оппозиционных углов вели наступление, открыто обвиняя в беспринципном «протекционизме». В вопросах кадровой политики к Ленину, как он сам признавался, возникли «и предубеждение и упорная оппозиция»[425].

    В 1920 году, во время IX партконференции об этом весьма резко заявили представители группировки «демократического централизма». В документе, который ходил в кулуарах конференции и приписывался перу Н. Осинского, они говорили о бюрократическом перерождении верхушки правящего аппарата, появлении особой категории людей из «деловых» работников, опытных в интригах т. н. «кремлевских коммунистов», чуждых духу идейно-пролетарской среды. В этом процессе крупную роль играют личные свойства вождей. «Личность общепризнанного, бессменного и неоценимого руководителя российской и мировой революции тов. Ленина, — говорится в документе, — не может не играть здесь роли. У вождя пролетарской диктатуры политические интересы и способности подавляюще господствуют над организационными. Забота об обеспечении политически преданными и послушными людьми, чисто «деловыми фигурами» руководящих мест, господствовала у тов. Ленина еще в эмигрантскую эпоху и особенно проступила за последние годы». Происходит подбор людей, связанных эмигрантскими и кружковыми связями, а также безыдейных, легко подчиняющихся работников. В такой среде возникает не только разложение нравов верхушки, но, главное, начинается «омертвление центрального советского и партийного аппарата»[426].

    В столь же откровенных выражениях в 1921 году происходила переписка на ту же тему между Лениным и одним из основателей «рабочей оппозиции» Ю. Х. Лутовиновым. В письмах из Берлина последний бичевал протекционизм, процветающий в Кремле, «закомиссарившихся» руководителей, потерявших всякое влияние на массы, и настаивал на том, что дело не в лицах, а в самой системе и т. п. Лутовинов указывал Ленину на разложение целого ряда его ставленников и на бесполезность обращений к самому Ленину по этому поводу, поскольку создается такое впечатление, что «Вас можно слушать и не возражать, а не то попадешь в опалу и прослывешь сумасшедшим, клеветником и сплетником»[427]. Ленин в свою очередь усматривал во всех подобных нападках «верх дикости и гнусности» и «сложную интригу»[428].

    Между тем со второй половины 1921 года у Ленина начинают проявляться и усиливаться признаки серьезной болезни. Его преследовали головные боли, обмороки, наступило резкое ослабление работоспособности. Несомненно, что он с большой вероятностью допускал, что в более или менее отдаленном будущем ему придется отойти от активной политической деятельности. Но его постоянное стремление к абсолютному лидерству в партии, нежелание поступиться хотя бы долей этого лидерства и соответствующий подбор ближайшего политического окружения привели к тому, что достойного преемника не было. Не было видно, во всяком случае. Троцкий замечал, что Ленин формировал свой ЦК таким образом, что без него он становился беспомощным и утрачивал свою организованность.

    XI съезд РКП(б) по своим результатам получился еще более антитроцкистским, нежели предыдущий. Ленин счел необходимым официально учредить пост генерального секретаря ЦК и вручил его Сталину, человеку, которого в глубине души недолюбливал и, презирал как интеллектуал выходца, плебея, но именно поэтому возможно считал послушным орудием в своих руках. Троцкий в своих дневниках отмечает, будто в 1926 году Крупская передавала ему такие слова Ленина, что у Сталина нет самой элементарной человеческой честности. Но тогда Сталин был ему очень нужен особенно потому, что издавна находился в совершенно неприязненных отношениях с Троцким, в котором Ленин видел напористого и нежелательного претендента на власть.

    Ленин versus Сталин

    Обращаясь к вопросу о причинах и путях, которые привели Сталина на пост генсека, по крайней мере наивно говорить о том, что кто-то без конкретного указания или, более того, вопреки Ленину мог покуситься на святая святых — расстановку фигур в высшем политическом эшелоне, тем более на заведомо ключевой пост, позволявший концентрировать в руках «необъятную власть». По большому счету, факт назначения Сталина на пост генерального секретаря есть эпицентр всей советской политической истории. В этой точке сфокусировалось все — и личные отношения вождей эпохи революции, откуда потом произошел весь радужный спектр позднейших коммунистических руководителей, вплоть до Брежнева и, что важнее, здесь обнажились краеугольные камни советской коммунистической системы власти.

    Текущее управление страной это еще не все, более сложная задача власти — обеспечение перспектив и сохранение преемственности. Без последнего текущее управление грозит превратиться во временщичество, разворовывание страны и цепь дворцовых переворотов. В императорской России функцию преемственности власти обеспечивали институты наследственной монархии и сословного дворянства, имевшие цельную идеологию и стабильные долгосрочные интересы в развитии государственной системы. В упразднившей и монархию и дворянство Советской России эту важнейшую общественно-политическую функцию естественным порядком унаследовала партия большевиков, ставшая Партией с большой буквы, сложным социально-политическим организмом со своей особенной идеологией и устойчивыми интересами. Отныне ее система кадровой политики являлась ключом к власти. Кто им владел, тот и приходил к кормилу государственного управления (или уходил, если безвозвратно терял его). Ленин, Сталин, Маленков, Хрущев, Брежнев — все они в той или иной степени имели непосредственное отношение к кадровой партийной работе.

    «Отступление закончено, — сказал Ленин на XI съезде РКП(б), — отныне гвоздь — в совершенствовании организации и подборе кадров». Это означало, что принципиальное соотношение сил в системе нэпа установилось, общая схема ясна и дело за тем, чтобы заполнять ячейки этой схемы проверенными, способными людьми, дабы держать ее под контролем. Решения X и XI съездов партии о недостатках аппарата и необходимости перестройки партийной работы вообще и кадровой, в частности, явились настоящим кладом для Сталина и полностью соответствовали его личным интересам. «Он очень хитер. Тверд как орех, его сразу не раскусишь», — так по достоинству характеризовал Сталина его сотрудник A. M. Назаретян в 1922 году[429].

    Опасения Ленина относительно своего здоровья оправдались быстрее, чем он ожидал. В конце мая 1922 года у него случился первый серьезный приступ болезни, приведший к частичному параличу правой руки и расстройству речи. Ленин находился в Горках до начала октября и в течение всего этого времени почти не принимал участия в политической жизни, более того, был от нее в значительной степени изолирован.

    Сталин, будучи постоянным членом Оргбюро с момента его создания, прекрасно понимал, какие возможности открывались перед ним в качестве руководителя Секретариата и аппарата ЦК РКП(б). Все его предыдущие занятия: Наркомнац, Рабоче-крестьянская инспекция и прочее — меркли перед новой должностью. Он получил возможность до конца реализовать то, что в свое время пытались сделать Крестинский и Троцкий. Состояние Ленина стало одним из факторов, побудивших Сталина действовать быстро и решительно. Заручившись поддержкой Каменева и Зиновьева, он приступил к созданию, точнее, к завершению создания номенклатуры — партократии, которая дала бы ему огромный перевес над потенциальными соперниками в грядущей борьбе за власть. В этом деле Сталин превратился уже в ярого сторонника назначенства, за которое он так критиковал Троцкого во время профдискуссии.

    Летом 1922 года был «перетряхнут» весь аппарат Цека. С периферии на Воздвиженку призывались энергичные, но по каким-либо причинам угодившие в немилость при прежнем Секретариате, работники. Как писал Троцкий, Сталин тщательно подбирал людей с отдавленными мозолями[430]: Молотов, Куйбышев, Каганович. Появилось модное выражение в Москве «ходить под Сталиным» (как ранее «ходить под Политбюро»).

    6 июня 1922 года на места было разослано утвержденное Секретариатом и Оргбюро «Положение об ответственных инструкторах ЦК РКП(б)», по которому инструктора наделялись широкими правами в отношении низовых выборных партийных органов, а подотчетны они были орготделу ЦК, т. е. аппарату. Вскоре аналогичная система назначаемых инструкторов была создана и на низших уровнях партийной иерархии, вплоть до уездов.

    С лета 1922 года Сталин через Секретариат активно проводит подбор и расстановку своих людей, политику, которую год спустя, на XII съезде он сформулирует так: «Необходимо подобрать работников так, чтобы на постах стояли люди, умеющие осуществлять директивы, могущие понять эти директивы, могущие принять эти директивы как свои родные и умеющие проводить их в жизнь»[431].

    С теми партийными работниками, которые не чувствовали такого родственного умиления к директиве центра, у Сталина был разговор короткий. В течение года было заменено большинство секретарей губкомов и укомов, иногда путем прямого назначения, а чаще в форме «рекомендаций» и «переизбрания». Аналогичный процесс шел и ниже, причем не только в рамках собственно партийного аппарата, а охватывая руководящие кадры хозяйственных и прочих ведомств. По подсчетам, сделанным на основе закрытой статистики, из 191 человека, «выбранных» было только 97, а остальные были «рекомендованы» или прямо назначены. Уже за первый год деятельности Сталина на посту генсека Учраспред ЦК произвел около 4750 назначений на ответственные посты. С августа 1922 года назначение секретарей стало фактически уставной нормой. В принятом XII партконференцией новом уставе партии было записано, что отныне секретари губернских и уездных комитетов должны утверждаться в должности вышестоящим органом. Также по новому уставу параллельно областным комитетам, выборным и подотчетным областным конференциям, создавались областные бюро, назначаемые и подотчетные только Цека. Преображенский жаловался тому же XII съезду партии, что около 30 процентов всех секретарей губернских комитетов партии «рекомендованы» аппаратом Цека[432]. После массовых перемещений местных партийных работников летом 1923 года практически весь партаппарат на местах был под полным контролем Секретариата. Знамя антибюрократизма и антиназначенства, под которым ленинская «десятка» и Сталин в том числе, проводили свою кампанию против Троцкого в дискуссии о профсоюзах, теперь было отброшено прочь, бюрократия стала главной опорой и инструментом правящей группировки.

    В свое время Бухарин, доводя до афористической чистоты ходячую характеристику Сталина, назвал его «гениальным дозировщиком», имея ввиду весьма примечательное умение генсека реализовывать свои широкомасштабные планы по частям, незаметно втягивая в них окружение и общество. Поскольку эти далеко идущие планы, будучи представленными сразу и в полном объеме, вызвали бы негодование и отпор в общественном и даже партийном мнении. Но Сталин научился этому искусству не сразу, на первых порах происходили случаи «передозировки», которые грозили летальным исходом самому генеральному провизору.

    Зимой 1921–1922 года Ленин чувствовал себя плохо, заметно хуже, чем год назад, его беспокоили головные боли, телесная слабость и упадок сил. Он с трудом готовился к XI съезду партии и почти перестал появляться перед массовыми аудиториями. Резкие перемены в публичном поведении вождя было трудно скрыть от рядовых обывателей, которые украшали свои наблюдения доступными им представлениями. В марте 1922 года среди москвичей циркулировали слухи, что Ленин, де, «пьет горькую» или «спятил». Конечно, пить Ленин не собирался, после революции он отказался даже от своего любимого пива, но до полного упадка разума было также еще далеко. Вождь, под идеологической оболочкой борьбы с бюрократизмом, продолжал конструировать ту модель властных органов, которая бы позволила надежно гарантировать партийную власть от опасности раскола со всеми вытекающими из него последствиями. Сталин, в меру своих возможностей «сочувствовал» этому, используя все доступные ему средства, чтобы потеснить или унизить Троцкого. В частности, возглавляемый им наркомат Рабоче-крестьянской инспекции уже практически полностью переключился на шельмование военного ведомства. Перед XI съездом Сталиным нащупывались границы возможного расширения компетенции партийного аппарата во взаимоотношениях с советскими ведомствами, чтобы потом закрепить это расширение в постановлении партийного форума. В канун съезда со стороны Сталина и его союзников последовал крупный демарш против Троцкого. 13-го марта Политбюро в отсутствие председателя РВСР вынесло решение по частному вопросу о переброске некоторых кавчастей с Кавказа в Туркестан. В ответ Троцкий взорвался гневным письмом всем членам Политбюро, где метал громы и молнии по адресу РКИ, которая, дескать, поставляет неверную информацию об армии, на основании которой Политбюро делает несостоятельные попытки к руководству конкретными делами отдельных ведомств и т. п.[433] Как показало дальнейшее развитие событий, в этом случае Сталин совершил явную передозировку антитроцкистского яда в снадобье. «Яд» потревожил слишком обширную и чувствительную область. Вопрос о взаимоотношениях различных ведомств в огромной и разветвленной партийно-советской государственной системе искони являлся одним из самых больных. Дело получило нежелательное обостренное развитие. С протестом Троцкого солидаризировался давно обижаемый подобным образом наркомвнешторг Красин, были подключены замы предсовнаркома — Рыков и Цюрупа. В апреле вопрос разбирался в специальной комиссии Цека. Не успела комиссия потоптаться на месте без какого-либо определенного решения, как тут возник Калинин со своим вечным, почти гамлетовским вопросом, о взаимоотношениях ВЦИК и СНК, словом, проблема, так неуклюже взбудораженная Сталиным, потащила за собой целый шлейф еще более острых и принципиальных проблем. Постройка зашаталась. Все это подогрело недовольство Ленина позицией Сталина в давно развернувшейся дискуссии по принципиальному вопросу о монополии внешней торговли, в которой вопреки вождю генсек отстаивал неизбежность «ослабления» монополии[434].

    Подобная активность Сталина вызвала естественное желание Ленина несколько умерить пыл новоиспеченного генсека, чтобы тот не наломал еще больших дров. С этой целью весьма полезный наркомат РКИ был отнят у Сталина и передан под начало Цюрупе с заместителем Свидерским. Передан продовольственникам, «уфимской» команде, с которой Сталин еще со времен своей царицынской эпопеи был в весьма неприязненных, враждебных отношениях.

    Это явилось очень серьезным сигналом, который в силу известного характера «чудесного грузина», склонного к депрессивной рефлексии, должен был вызвать у него очень нервозную реакцию. Внешне, для окружающих, генсек, конечно, остался невозмутимым, но события, которые вскоре произошли, заставили его забыть всякую осторожность.

    Первый удар, поразивший Ленина 25 мая 1922 года, при котором отнялась речь и вся правая сторона, был неуклюже скрыт от общественности официальными бюллетенями об ухудшении нервного состояния больного и т. п. В это время народ радовался замечательному падению цен на муку и возмущался повышением железнодорожных тарифов. Коммунистический актив занимался изъятием церковного добра и устраивал шутовские демонстрации перед иностранными гостями — социалистами, приехавшими защищать эсеров на предстоящем процессе. Жизнь текла привычным за эпоху революции бурным чередом, а в это время возводились подмостки для последней драмы вождя, которую он будет играть, оправившись от первого удара болезни.

    Еще не исчезла внешняя доверительность отношений между ним и Сталиным, еще часты долгие беседы в Горках, во время которых обсуждаются архисекретные дела. Ленин встречал генсека дружески, шутил, смеялся, угощал вином и окружающим было очевидно, что «тут Ильич был со Сталиным против Троцкого»[435]. Однако буквально сразу после возвращения Ленина к политической жизни, в августе, его ориентация в личных отношениях становится прямо обратной тому курсу, над которым он усиленно трудился с окончания гражданской войны.

    Несмотря на тишину и изолированность больничного режима в Горках (окрестные крестьяне жаловались, что как только там обосновался Ленин, прекрасные сады и парк усадьбы обнесли непроницаемым забором) от опытного взгляда, по-видимому, не скрылась та бурная деятельность, которую развернул генсек ЦК по созданию своего аппарата. Ленин понял, что сражаясь с потенциальной фракцией Троцкого, он оказался лицом к лицу с аппаратом Сталина. Сталин не выдержал испытания, предложенного ему Лениным. Можно только догадываться, в чем конкретно оно заключалось. Но факт тот, что 18 июля он пишет Сталину короткую, но весьма многозначительную записку: «т. Сталин! Очень внимательно обдумал Ваш ответ и не согласился с Вами. Поздравьте меня: получил разрешение на газеты! С сегодня на старые, с воскресенья на новые!»[436].

    Принципиально эти скупые строчки, демонстративно выведенные собственноручно Лениным, означали нечто очень важное. Первое — «не согласился» (и отныне ни в чем существенном согласия между ними не будет) и второе — известие с явным намерением уязвить своего чрезмерно усердного контролера, что изоляция закончилась, и он возвращается к текущим делам.

    Учитывая свойственную Ленину дипломатичность и сдержанность в подобного рода делах, эта записка не могла означать ничего иного, как «иду на вы». Ленин вышел из первой изоляции разгневанным против Сталина, и вызвано это могло быть только одним — подозрением в попытках удалить его от дел, от власти. Лозунг борьбы с бюрократизмом, служивший Ленину в кампании против Троцкого, теперь оказался как нельзя кстати и в борьбе против Сталина. Если верить Троцкому, а здесь ему верить можно, Ленин после возвращения к работе «ужаснулся» «чудовищному бюрократизму»[437].

    Теперь, в его последнюю осень в Кремле, Ленина стала волновать в сущности только одна проблема, гигантские контуры которой выступи ли перед ним из-за завесы мелочей и конкретных фактов при неумолимой потребности уходящего навсегда окинуть все былое одним пристальным взглядом. Вопросы о монополии внешней торговли, о принципах создания союзного государства и прочее превратились лишь в повод для последней схватки вождя с олицетворенным в Сталине и его аппарате государственным бюрократизмом. В эти короткие, наполненные физической слабостью и болезненной испариной недели, вызов бюрократическому Левиафану приобрел для Ленина поистине мистическое значение.

    30 декабря 1922 года в день образования СССР Ленин начал диктовать письмо «К вопросу о национальностях или об "автономизации"», в котором отмечал следующее: «Видимо, вся эта затея "автономизации" в корне была неверна и несвоевременна. Говорят, что требовалось единство аппарата. Но откуда исходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который …заимствован нами от царизма… мы называем своим аппарат, который на самом деле еще чужд нам и представляет из себя буржуазную и царскую мешанину, переделать которую в пять лет при отсутствии помощи от других стран и при преобладании "занятий" военных и борьбы с голодом не было никакой возможности»[438].

    Существует мнение, что бескомпромиссная позиция Ленина в процессе создания союзного государства была обусловлена тем, что Ленин, питая ненависть к прежнему русскому национальному высокомерию, которое он называл «великорусским шовинизмом», твердо решил предотвратить возврат к политике русификации, которую царское правительство проводило среди национальных меньшинств[439]. Наверное дело обстояло не так прямолинейно. В конце концов именно Ленин заложил основы унитарного государства. Если бы ему в то время, когда он бился со Сталиным за равноправный Союз, предложили бы ослабить военное единство «независимых» республик или хотя бы внести элемент автономии в отношения Цека и республиканских партий, он бы с негодованием отверг подобные идеи. А это было главное, и он не мог не понимать этого.

    Во всех этих жарких дискуссиях, сопровождавших закат политической жизни вождя, можно выделить два невидимых невооруженным глазом аспекта: дискуссии стали полем борьбы против Сталина, замаскированным неизменной ленинской тактикой, о которой писал Цюрупа — делая решительные шаги Ленин всегда стремился ослабить внешнее впечатление от них[440].

    Всемогущее и несокрушимое, абсолютное в своей власти над обществом, государство стало реальным воплощением, материализацией его революционных идей, его «альтер эго». Ленин всматривался в это и не хотел узнавать себя в его бюрократических чертах. Бесконечные ругательства по адресу частного понятия «бюрократизм» прикрывали растерянность и недовольство в отношении всей системы в целом. Получившееся типичное «не то» заставляло Ленина задумываться о принципах, обращало к рефлексии, до которой не было времени в горячке повседневной работы. Ход и направление некоторых раздумий вождя отразились в его замечаниях по поводу известной книги Н. Н. Суханова о революции.

    Социалистические оппоненты Ленина, которым большевистская чрезвычайка всегда стремилась отвести достаточно досужего времени для теоретических раздумий, не отказываясь от революционной идеи, часто говорили, что Россия еще не достигла такого уровня развития производительных сил и общей культуры, при которых возможен переход к чаемым общественным принципам. Возражая этому, Ленин писал: Почему же нельзя начать с завоевания власти и далее уже на этой основе осознанно двинуться догонять другие народы?[441] Заметки на книгу Суханова из-за тысячи деталей и фактов революционной и государственной биографии Ленина приоткрывают фундаментальную концепцию его жизни. А именно: созданная им партия, представляющая «диктатуру пролетариата», является собранием всего лучшего и наиболее сознательного, что есть в пролетариате. Этой партии открыта вся истина, она одна знает, что лучше делать во имя пролетариата и человечества в целом. Этой партии естественно должна принадлежать власть.

    Подобная логика способна породить самые разнообразные размышления, начиная с припоминания философских принципов относительности человеческого сознания и заканчивая соображениями о недостатках дореволюционного университетского экстерната. Нехитрая идеология, нашедшая отражение в ленинских заметках по поводу Суханова, как две капли воды напоминает идеологию просвещенного абсолютизма, согласно которой одному человеку, монарху, дано видеть то, что лежит в подлинных интересах темного народа.

    Как эпоха Просвещения в XVIII веке парадоксальным образом могла превратиться в научное обоснование незыблемости самодержавия, так и научный коммунизм в XX веке лег в основу системы государственного абсолютизма, каким-то роковым образом получается так, что торжество науки и гуманитарной мысли непременно соседствует с пугачевщиной и плахой палача, или в модернизированном варианте, с революционной стихией и чекистским застенком. Российское государство уже не раз до Ленина «догоняло» другие народы и, надо сказать, успешно, правда ценой злейшего крепостнического гнета над своим народом.

    В течение последних сознательных недель Ленин прилагает титанические для своего ослабленного организма усилия с целью усовершенствовать новую систему «просвещенного абсолютизма». Вначале он попытался предпринять шаги в духе отработанной схемы сдержек и противовесов. Чрезвычайное усиление Сталина рефлективно породило стремление обрести противовес генсеку в лице Троцкого, которому в сентябре 1922 года было предложено стать фактически первым заместителем председателя СНК. Дело в том, что по сложившейся традиции пленумы ЦК и заседания Политбюро непременно возглавлял предсовнаркома или его ближайший заместитель. Тем самым Ленин хотел вручить Троцкому сильное оружие против Сталина, однако тот, не желавший быть просто «противовесом», деталью в схеме Ленина, категорически отказался[442], и реализация замысла на некоторое время отошла на задний план. Но, после того, как Ленин получил неопровержимые доказательства о формировании тайного блока в Политбюро между Сталиным, Зиновьевым и Каменевым[443], он вновь, за несколько недель до своего второго удара возобновил переговоры с Троцким. На этот раз речь пошла о «радикальной личной перестановке»[444], в чем между ними установилось полное взаимопонимание, и в результате был заключен негласный союз против Оргбюро, т. е. против Сталина и его аппарата. Ленин намечал создание цековской комиссии по борьбе с «бюрократизмом», не второстепенной, навроде зиновьевской, благополучно и тихо скончавшейся после IX партконференции, а ударной группы с участием его самого и Троцкого.

    Усиление непримиримого отношения вождя к Сталину уже явственно прослеживается на страницах последних ленинских документов, которые вошли в историю под названием «Завещания» Ленина. По свидетельству Бухарина Ленин в последний период своей деятельности много думал над проблемой преемственности и называл ее «лидерологией». К тому времени Ленин уже стал отдавать себе отчет в том, что умирает и дни сочтены, а поэтому думал не о лидерстве, а о наследстве, исчезли соображения о своем большинстве в ЦК и о преодолении амбиций Троцкого. Когда в декабре 1922 года он начинал диктовать строки «Письма к съезду», Сталин еще мыслился в одной упряжке с Троцким, и вождя беспокоило, чтобы отношения между ними не привели к расколу партии. Однако в позднейшем добавлении к письму от 4 января 23 года уже звучит недвусмысленное предложение убрать Сталина с поста генсека, а в известной записке от 5 марта речь идет вообще о полном разрыве отношений со Сталиным.

    В те времена, когда тексты Ленина имели значение новейшего Тестамента, о его последних письмах и статьях много рассуждали и даже спорили, пытаясь отыскать в них объяснение и достижений и просчетов компартии. Однако в отсутствии идеологического гипноза становится очевидным, что воля отдельного политика не может быть критерием истины, она всего лишь часть со всей присущей ей, части, ограниченностью. После того, как «Завещание» утратило свое политическое и идеологическое значение, оно имеет смысл лишь в плане изучения того последнего взгляда назад, с которым замер великий революционер и его время перед окончательным шагом на лодку Харона. И здесь Ленин в полной мере раскрывается с одной стороны как отмерявший свой срок неисправимый революционный идеалист, а с другой — продолжает чувствоваться цепкая (бульдожья, как замечала в свое время В. Засулич) хватка опытного политика.

    После чтения последних ленинских статей и документов создается полное впечатление, что те небольшие отступления от конкретных вопросов, где обнажаются теоретические основания политики, принадлежат не государственному мужу, а тому крыловскому оригиналу, который слона-то и не приметил. По-прежнему у Ленина господствует убеждение в том, что партия большевиков опирается только на два класса, т. е. пролетариат и крестьянство[445], и государственная власть принадлежит, разумеется, рабочему классу[446]. Что можно предположить о ценности последующих выводов, которые зиждятся на столь иллюзорном социальном анализе? Как писал известный русский историк XIX века Т. Грановский, «Разрушители прежнего порядка никогда не видят своими глазами той цели, к которой шли они»[447]. Ленину не было дано воочию вполне убедиться в неожиданных результатах своего революционного подвижничества. Его теоретические основания также не давали возможности сделать это хотя бы умозрительно, но многое он предчувствовал. В тех отрывках своих работ, где он отвлекается от произвольного умствования и дает волю чувствам, там проблескивает интуитивное прозрение о действительном положении вещей в социальном устройстве нового общества: «Не нам принадлежит этот аппарат, а мы принадлежим ему»[448], — пишет он в наброске несостоявшейся речи на X съезде Советов. Именно эта подсознательная интуиция, а не идеологические императивы, поднимала больного вождя с постели и заставляла через силу диктовать последние письма и статьи.

    Эпицентр политической конструкции, начертанной уходящим Лениным своим преемникам, — в вопросе о статусе ЦК партии. После дискуссии о профсоюзах, когда большинство ЦК (не в первый раз) выступило против Ленина, у него сформировалась почти рефлексивная боязнь этого партийного органа, на чем в 1921 году искусно сыграл Сталин. В институте Цека Ленин видел главную опасность раскола, поскольку слишком велик был авторитет, велика власть и слишком разнороден в силу своей численности состав этого учреждения. Ленин пред полагал вывести ЦК из схемы реальной власти. Разумеется, для этого путь простой ликвидации комитета был абсолютно неприемлемым, но для подобного рода тонких операций в арсенале предсовнаркома имелся давно проверенный и безотказный прием, к которому он прибегал, когда возникла необходимость незаметно ослабить коллегиальность и усилить авторитарное начало в той или иной отрасли управления.

    Это достигалось диалектически, путем раздувания коллегиальности до той степени, когда она автоматически в силу своей внутренней логики вела к необходимости возвышения авторитарного начала. Уже упоминавшийся Н. Милютин писал, что однажды Ленин долго, до слез смеялся над рассказом, который Милютин поведал ему из виденного им в командировке в Усмань в 1918 году. Там, в некоем селе Помазове председатель сельсовета весьма находчиво проводил собрания сельчан. Он «объявлял» вопрос и садился на завалинку курить, а мужики орали, все сразу, до хрипоты. Когда земляки изнемогали орать, председатель просто объявлял свое решение, с которым все соглашались и далее переходили к «обсуждению» другого вопроса[449].

    Предложения расширить состав Цека за счет рабочих звучали еще в 19 году на VIII съезде РКП(б), и тогда Зиновьев ответил, что «в каждой организации есть грань, за которую нельзя переходить, иначе мы лишим ЦК деловых качеств и превратим его в маленький митинг[450]. Соображения превратить Цека в «маленький митинг», лишенный необходимых деловых качеств, показались Ленину вполне уместными только после того, как он понял, что неумолимая болезнь вычла из совокупности разнонаправленных сил в политическом руководстве стабилизирующий фактор его непосредственного влияния. Предложение довести число цекистов за счет авторитетных рабочих до 50 или даже до 100 человек[451] являлось откровенным намерением отобрать у ЦК власть и еще более сконцентрировать ее в олигархических постоянных коллегиях — Политбюро и Оргбюро. В виде компенсации за утраченные возможности ЦК награждался почетными контрольными функциями наряду с ЦКК партии.

    Таким образом, в последних указаниях вождя очередь в «школу коммунизма» вслед за профсоюзами дошла и до ЦК партии. Ленин собственноручно наметил переход на качественно новую ступень закономерного процесса абсолютизации партийно-государственной власти, хотя именно этого, судя по содержанию нападок на Сталина, он и старался всеми силами избежать. Здесь проявилось главное противоречие «Завещания» вождя: пытаясь поставить заслон диктаторским амбициям Сталина и Троцкого, Ленин вынужден пойти на последовательный шаг по концентрации реальной власти в пределах узкой олигархической коллегии. Вместе в тем он не мог не помнить по опыту сокрушительной дискуссии о профсоюзах, что и коллегии не застрахованы от внутренних и очень сильных противоречий. Тогда, в 1921 году партию выручили авторитет и политическое мастерство Ленина, которых в не столь отдаленном будущем уже не будет. В «Завещании» он пытается найти выход в особой селективной работе по подбору идеального состава ЦК, ЦКК и Рабоче-крестьянской инспекции плюс Госплан из «истинных» рабочих от станка с острым классовым чутьем и преданных вдумчивых интеллигентов. То есть в форме ассоциированного механизма ЦК-ЦКК-РКИ Ленин конструирует себе личного заместителя, своего рода эрзац-Ленина с обер-контролерскими полномочиями над высшими органами власти, вплоть до присутствия его представителей на секретных заседаниях Политбюро и проверки его бумаг[452].

    В этом пункте ленинских предложений, вызвавших единодушный протест членов Политбюро, рельефно выступил тупик, бессилие мысли политического гения разорвать заколдованный круг из необходимости сделать власть более сплоченной и вместе с тем устранить ее авторитарный, камерный характер. План ликвидации властного Цека с целью усилить Политбюро, чтобы в свою очередь поставить его под контроль «сплоченной группы» из митингового ЦК-ЦКК по своему содержанию вышел очень похожим на известную русскую народную присказку про царя, у которого, как известно, был двор, на дворе имелся кол, на колу — мочало, начинай сначала…

    Совершенно правильно, что этот явно фантасмагорический план очень встревожил Политбюро, и в результате ленинская статья о реорганизации Рабкрина (предложение XII съезду партии) после драматических переживаний среди олигархов была опубликована в «Правде», но без одиозного положения о контроле над Политбюро рабочими от станка. Кроме этого, в связи с публикациями последних работ Ленина секретарям губкомов и парткомов из ЦК полетело секретное письмо с уведомлением о болезненном состоянии вождя и о том, что в статьях не отражено мнение всего Политбюро[453].

    Образно говоря, именно это объективное противоречие выразительно определившееся в последних набросках Ленина, и явилось окончательным препятствием, о которое разбился угасающий интеллект гения и померк его разум. Конкретно все вылилось в известный инцидент с разговором Сталина и Крупской и последнее бессильное письмо Ленина генсеку с угрозой полного разрыва отношений.

    «Третий элемент» в царстве рабочих и крестьян

    Нельзя сказать, что Ленин значительно пережил свое время. Надо отдать должное — великий революционер покинул политическую авансцену в свой срок. Он не выдержал соприкосновения с возникшим в ходе революции, обновленным и много более могущественным, нежели отдельная личность, государственным механизмом, который жаждал реализации своей абсолютной власти и социального творчества. Здесь революционный идеалист Ленин оказался чужим и ненужным, а Сталин, как совершенно справедливо говорил Троцкий, являлся плоть от плота нового бюрократического аппарата. Однако здесь, перефразируя известное выражение Ленина, можно сказать, что бюрократизм также мало может быть поставлен Сталину в вину лично, «как небольшевизм Троцкому». Все они были сильны и могущественны постольку, поскольку являлись человеческим воплощением неких фундаментальных общественных тенденций и приобретали и утрачивали эту силу и могущество соразмерно возвышению или угасанию последних.

    Из предсмертных противоречивых начертаний вождя его преемниками было с благодарностью взято лишь то, что соответствовало захватившей полное политическое господство тенденции к упрочению государственного абсолютизма и автократии. Согласно высказанным Лениным пожеланиям, XII съезд партии, проходивший в апреле 1923 года, избрал ЦК из 57 членов и кандидатов, вместо 46, а также расширил состав ЦКК с 7 до 60 членов и кандидатов. Далее, следуя тем же указана ям Ленина, съезд принял решение о создании единой системы контроля ЦКК-РКИ. И это также как нельзя кстати соответствовало интересам партаппарата, устраняя в деле контроля относительно самостоятельный советский надзор, который зачастую служил ведомственным противовесом партийной системе и причинял ей неудобства своим посторонним нескромным взглядом.

    Напротив, Троцкий, который прекрасно видел расстановку сил в высшем эшелоне, понимал, что с выведением ЦК из схемы реальной власти, он остается в Политбюро в полнейшем одиночестве и без ближайшей опоры в лице некоторых дружественно настроенных цекистов. Поэтому еще при подготовке к XII съезду выяснилось его отрицательное отношение к этой части заветов вождя, касающихся перестройки высших партийных органов, что впрочем только дало лишний козырь в руки его противников, подкрепивших свои обвинения Троцкого в антиленинизме.

    Внимательным участникам и очевидцам революции по ходу развития ее событий все более становилось очевидным, что партия большевиков форсированными темпами превращается во что-то еще невиданное историей, вырастает в некую оцепеняющую взо