Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    · СОПРОТИВЛЕНИЕ БОЛЬШЕВИЗМУ 1917–1918 ГГ ·
    С. В. ВОЛКОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • Раздел 1 ОКТЯБРЬСКИЕ СОБЫТИЯ В ПЕТРОГРАДЕ
  •   К. де Гайлеш[1] ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА[2]
  •   О. фон Прюссинг[11] ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА[12]
  •   А. Синегуб[15] ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА (25 октября — 7 ноября 1917 года)[16]
  •   П. Краснов[25] БОИ ПОД ПЕТРОГРАДОМ[26]
  •   П. Нестеренко[47] ГАТЧИНА В БОРЬБЕ С БОЛЬШЕВИКАМИ (октябрь 1917 года)[48]
  • Раздел 2 ОКТЯБРЬСКИЕ СОБЫТИЯ В МОСКВЕ
  •   П. Соколов ПОСЛЕДНИЕ ЗАЩИТНИКИ (Александровские юнкера в Москве 1917 года)[51]
  •   Л. Трескин[60] МОСКОВСКОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ БОЛЬШЕВИКОВ В 1917 ГОДУ[61]
  •   А. Невзоров[67] 4–я МОСКОВСКАЯ ШКОЛА ПРАПОРЩИКОВ[68]
  •   А. Трембовельский[75] СМУТНЫЕ ДНИ МОСКВЫ В ОКТЯБРЕ 1917 ГОДА[76]
  •   С. Зилов[78] «МОСКОВСКАЯ НЕДЕЛЯ» В ОКТЯБРЕ 17–го ГОДА[79]
  •   Д. Одарченко КАК ПОЛОНИЛИ МОСКВУ[83]
  •   М. Нестерович–Берг[84] В БОРЬБЕ С БОЛЬШЕВИКАМИ[85]
  •   С. Эфрон[88] ОКТЯБРЬ (1917 год)[89]
  •   А. Волков[94] ВООРУЖЕННОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ЮНКЕРОВ В МОСКВЕ (по воспоминаниям капитана П. И. Мыльникова[95])[96]
  •   Н. Веденяпин[99] МОСКОВСКИЙ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II КАДЕТСКИЙ КОРПУС[100]
  •   С. Мамонтов[106] МОСКВА. 1917 ГОД[107]
  • Раздел 3 СОПРОТИВЛЕНИЕ НА ВОСТОКЕ РОССИИ
  •   Е. Яконовский[110] КАРГАЛЛА[111]
  •   Е. Яконовский ПУГАЧЕВСКИЕ ДОРОГИ[118]
  •   И. Акулинин[120] ОРЕНБУРГСКОЕ КАЗАЧЬЕ ВОЙСКО В БОРЬБЕ С БОЛЬШЕВИКАМИ[121]
  •     ПЕРВЫЙ ПЕРИОД (с ноября 1917 года по апрель 1918 года)
  •     ВТОРОЙ ПЕРИОД (с мая по июнь 1918 года)
  •   Н. Дорошин[135] УРАЛЬСКОЕ КАЗАЧЬЕ ВОЙСКО[136]
  • Раздел 4 СОБЫТИЯ В КРЫМУ
  •   И. Кришевский[146] В КРЫМУ[147]
  •   КРЫМСКИЙ КОННЫЙ ПОЛК В БОЯХ В КРЫМУ[155]
  •   В. Альмендингер[198] ПАДЕНИЕ СИМФЕРОПОЛЯ В ЯНВАРЕ 1918 ГОДА[199]
  • Раздел 5 ГОРОДА ЦЕНТРАЛЬНОЙ РОССИИ
  •   А. Столыпин[202] ЗАПИСКИ ДРАГУНСКОГО ОФИЦЕРА[203]
  •   Н. Голеевский[211] СИМБИРСКИЙ КАДЕТСКИЙ КОРПУС ДО И В ДНИ РЕВОЛЮЦИИ[212]
  •   А. Марков[214] КАДЕТЫ В ДНИ РЕВОЛЮЦИИ[215]
  •   Абальянц[218] ВОССТАНИЕ БЕРДЯНСКОГО СОЮЗА УВЕЧНЫХ ВОИНОВ В НАЧАЛЕ АПРЕЛЯ 1918 ГОДА[219]
  •   А. Гефтер[223] «ЕРЕМЕЕВСКАЯ НОЧЬ»[224]
  •   Л. Бек, Б. Годлевский[227] ЯРОСЛАВСКОЕ ВОССТАНИЕ 1918 ГОДА[228]
  •   Н. Нефедов ИЮЛЬСКИЕ ВОССТАНИЯ 1918 ГОДА[232]
  •   Г. Орлов ЕЩЕ О ЯРОСЛАВСКОМ ВОССТАНИИ[234]
  •   Д. Сидоров[238] В БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЕ[239]
  • Раздел 6 ТЕРЕК И КУБАНЬ
  •   Г. Вдовенко[246] БОРЬБА ТЕРСКИХ КАЗАКОВ С БОЛЬШЕВИКАМИ В 1918 ГОДУ[247]
  •   А. Горбач[256] БЕЛОЕ ДВИЖЕНИЕ В ТЕРСКОЙ ОБЛАСТИ[257]
  •   Н. Гулый[264] ВОССТАНИЕ КАЗАКОВ НА ТАМАНСКОМ ПОЛУОСТРОВЕ В МАЕ 1918 ГОДА[265]
  • Раздел 7 ЗАКАВКАЗЬЕ И СРЕДНЯЯ АЗИЯ
  •   Б. Байков[267] ВОСПОМИНАНИЯ О РЕВОЛЮЦИИ В ЗАКАВКАЗЬЕ[268]
  •   Б. Кузнецов[271] 1918 ГОД В ДАГЕСТАНЕ[272]
  •   Ф. Гнесин[284] ТУРКЕСТАН В ДНИ РЕВОЛЮЦИИ И БОЛЬШЕВИЗМА (краткое описание хода событий в Ташкенте, март — декабрь 1917 года)[285]
  •   Князь А. Искандер[292] НЕБЕСНЫЙ ПОХОД[293]

    Под общей редакцией предводителя Российского Дворянского Собрания князя А. К. Голицына

    Авторы проекта: Валентина Алексеевна Благово, Сергей Алексеевич Сапожников

    Оформление художника И. А. Озерова

    фото


    ПРЕДИСЛОВИЕ

    Четвертый том серии «Белое движение в России» посвящен очагам сопротивления большевизму в России в 1917 — 1918 годах. Сопротивление большевикам имело место практически сразу после октябрьского переворота, но было представлено разрозненными выступлениями, зачастую начинаясь только тогда, когда создавалась прямая угроза для жизни представителей тех слоев, которые большевики считали своими основными противниками, или происходило в пассивных формах. Основная сила, способная противостоять большевикам, — офицерство, — была деморализована и дезориентирована политикой Временного правительства, попустительствовавшего травле офицерства в ходе «демократизации» армии, и от массы офицерства трудно было ожидать особого рвения в деле защиты непопулярной власти, тем более что большинство не представляло в полной мере сущности большевистской доктрины и считало большевиков явлением кратковременным.

    В настоящий том включены материалы, касающиеся боев в Петрограде и Москве в октябре 1917 года, обороны Оренбурга зимой 1917/18 года и действий оренбургских партизан, а также восставшего оренбургского и уральского казачества до лета 1918 года, событий конца 1917–го — начала 1918 года в Крыму, Терского восстания лета — осени 1918 года, восстания на Тамани весной 1918 года, Ярославского восстания лета 1918 года и попыток сопротивления в ряде других городов, событий на Кавказе и в Средней Азии (в т. ч. Ташкентского восстания в январе 1919 года).

    В решающем месте — в Петрограде — военными руководителями отпора большевикам было проявлено очень мало активности, а офицеры, остававшиеся лояльными Временному правительству, оставались в абсолютном большинстве пассивными зрителями происходящего. Но никаких попыток мобилизовать офицеров на защиту правительства сделано не было, и в Зимнем дворце находились лишь 310 человек 2–й Петергофской, 352 человека 2–й Ораниенбаумской школ прапорщиков, рота юнкеров Школы прапорщиков инженерных войск и юнкера Школы прапорщиков Северного фронта, а также 50 — 60 случайных офицеров и Женский батальон.

    В Москве, где Совет офицерских депутатов еще утром 27 октября организовал собрание офицеров–сторонников правительства и разработал план борьбы, сопротивление приняло, как известно, более организованный характер и происходило успешнее. Оплотом его были Александровское (куда собрались созванные по инициативе полковника К. К. Дорофеева несколько десятков офицеров–добровольцев; из тысячи с небольшим защитников училища было 300 офицеров) и Алексеевское военные училища, три московских и Суворовский кадетские корпуса и московские школы прапорщиков. Большевикам потребовалось несколько дней, чтобы сломить сопротивление кучки офицеров и юнкеров. Но и в Москве в борьбе приняли участие лишь несколько сот (не более 700) из находившихся тогда в городе десятков тысяч офицеров. По условиям капитуляции, подписанной нерешительным и склонным к соглашательству полковником Рябцевым, офицерам оставлялось оружие и обеспечивалась личная безопасность. Но выполнены они, разумеется, не были: сдавшиеся были переписаны (причем некоторые сразу отправлены в тюрьму, а аресты остальных начались на следующий день) и многие расстреляны.

    Борьба с большевиками в Оренбургской области началась приказом не признавшего их власти атамана А. И. Дутова по войску № 862 от 26 октября. Боевые действия велись с 23 декабря 1917 года. Положение Дутова осложнялось малолюдством в тыловом Оренбурге офицеров. Из Москвы к нему прибыло только 120 человек. В распоряжении атамана было военное училище (150 юнкеров) и остатки школ прапорщиков — 20 юнкеров с поручиком Студеникиным. 17 января 1918 года Оренбург оставили от 300 до 500 человек — остатки офицерских рот, Отряд защиты Учредительного собрания, юнкера и кадеты–неплюевцы. Часть офицеров, юнкеров и добровольцев во главе с генерал–майором К. М. Слесаревым ушла к уральским казакам. Многие офицеры в одиночку и небольшими группами укрывались в станицах, хуторах и киргизских аулах. Атаман Дутов (начальник штаба полковник Н. Я. Поляков) с войсковым правительством обосновался в Верхнеуральске. Единственной вооруженной силой его был партизанский отряд войскового старшины Мамаева и небольшие отряды подъесаулов Бородина, Михайлова и Енборисова — всего около 300 бойцов, преимущественно офицеров.

    Восстание началось 23 февраля 1918 года в поселке Буранном под руководством хорунжего П. Чигвинцева и вскоре распространилось по всей территории войска. В марте офицеры, укрывшиеся по станицам в районе Оренбурга, подняли восстание и под руководством войскового старшины Лукина взяли 4 апреля Оренбург, но не смогли его удержать. После освобождения Оренбурга 17 июня там стала формироваться Юго–Западная (28 декабря переименованная в Отдельную Оренбургскую) армия А. И. Дутова. В Уральске борьба началась в начале 1918 года. Командующим войсками уральского казачества был генерал В. И. Акутин, а непосредственно руководил начавшимися в марте боевыми действиями М. Ф. Мартынов. Во главе илецких казаков стоял полковник К. И. Загребин. В конце декабря 1918 года из уральских частей была образована Уральская отдельная армия.

    В Крыму, где местное офицерство в целях самозашиты вынуждено было примкнуть к частям образовавшегося в Симферополе крымско–татарского правительства, собралось до 2 тысяч офицеров. Но реально огромный штаб Крымских войск располагал только четырьмя офицерскими ротами около 100 человек в каждой. На базе вернувшегося с фронта Крымского конного полка (около 50 офицеров) была сформирована бригада (полковник Г. А. Бако) из 1–го и 2–го Конно–татарских полков (полковник М. М. Петропольский и подполковник О. Б. Биарсланов), эскадроны которых поддерживали порядок в городах полуострова; в Евпатории в офицерской дружине было 150 человек. Тем временем большевики сосредоточили более 7 тысяч человек и двинули их на Симферополь, который пал с 13–го на 14 января 1918 года. В ходе боев было убито до 170 офицеров (погибли и почти все чины крымского штаба). После этого большевики сделались хозяевами всего полуострова.

    Одним из наиболее ярких эпизодов сопротивления большевизму было восстание в Ярославле, где после демобилизации скопилось много офицеров из штабов и управлений 12–й армии, которые вместе с прибывшими членами «Союза защиты Родины и Свободы» и рядом офицеров, служивших в местных частях Красной армии, составили главную силу восстания под руководством полковников А. П. Перхурова и К. Г. Гоппера и генерала П. П. Карпова. Сюда же с начала июня стали прибывать группы офицеров — членов организации (около 300). 6 июля 105 офицеров во главе с Перхуровым захватили арсенал. Всего в Ярославле сражалось около 1,5 тысяч офицеров и около 6 тысяч добровольцев. Судьба их была трагичной. Не получив ниоткуда помощи, Ярославль, превращенный латышской артиллерией в груду развалин, 21 июля пал, и большинство его защитников погибло. Часть офицеров — около 500, сдавшаяся представителю германской миссии (восставшие провозгласили отмену Брестского мира и возобновление войны с Германией), была расстреляна в первый же день, как затем и остальные уцелевшие. Полковнику Перхурову с несколькими десятками офицеров удалось на катере прорваться и позже вступить в армию адмирала Колчака. Подпольные организации действовали и в целом ряде других городов.

    Весной 1918 года разгорелось крупное восстание кубанских казаков на Таманском полуострове, а летом последовали выступления терских казаков, перешедшие к осени во всеобщее восстание под руководством генерала Э. А. Мистулова. В Дагестане центром консолидации антибольшевистских сил послужили остатки Кавказской Туземной дивизии, 6 полков которой, сведенные в Туземный корпус, были в конце 1917 года отправлены на Кавказ. Сопротивление возглавили командир 1–го Дагестанского полка полковник князь Н. Б. Тарковский и полковник Р. Б. Коитбеков. Последний и командир 2–го Дагестанского полка полковник А. Нахибашев возглавляли в начале 1918 года оборону от большевиков Петровска. В Темир–Хан–Шуре Н. Б. Тарковский приступил к формированию надежных частей из остатков обоих Дагестанских полков и примкнувших русских офицеров, державшихся до прихода Добровольческой армии.

    В Ташкенте, где события начали принимать угрожающий характер еще в сентябре, из офицеров гарнизона и надежных солдат был сформирован отряд в несколько сот человек, располагавшийся в местной крепости. Однако в конце октября при начале боев командующим генералом П. А. Коровиченко не было проявлено должной решимости, и 1 ноября он капитулировал, после чего последовала расправа над участниками сопротивления. Восстание, поднятое в январе 1919 года, потерпело неудачу и также закончилось массовыми расстрелами.

    Практически все эти эпизоды сопротивления протекали изолированно и почти все кончились неудачно. Тем не менее они продемонстрировали, наряду с недальновидностью и пассивностью основной массы, самоотверженность и мужество тех, кто с самого начала не питал иллюзий относительно природы новой власти и вступил с ней в бескомпромиссную борьбу. События эти в подробностях практически не известны, и публикация воспоминаний (почти всегда авторы приводимых воспоминаний — рядовые участники событий) поможет восстановить картину сопротивления большевизму в стране.

    Материалы тома сгруппированы по разделам. В первом из них собраны материалы, посвященные обороне Зимнего дворца и боям под Петроградом в конце октября 1917 года, во втором — октябрьским боям в Москве, в третьем — борьбе оренбургского и уральского казачества, в четвертом — событиям в Крыму, в пятом — Ярославскому восстанию и эпизодам сопротивления в некоторых других городах России, в шестом — Таманскому и Терскому восстаниям и в седьмом — событиям на Кавказе и в Средней Азии.

    Как правило, все публикации приводятся полностью. Из крупных трудов взяты только главы и разделы, непосредственно относящиеся к теме. Авторские примечания помещены в скобках в основной текст. Стилистика везде сохранена, исправлялись лишь очевидные опечатки и грамматические и синтаксические ошибки.

    С. В. Волков

    фото


    Раздел 1 ОКТЯБРЬСКИЕ СОБЫТИЯ В ПЕТРОГРАДЕ


    К. де Гайлеш[1]
    ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА[2]

    Советский художник Кузнецов, выполняя правительственный заказ, изобразил на огромном полотне «Штурм Зимнего дворца». На этой картине изображены рабочие, солдаты и матросы, вооруженные винтовками, пулеметами, с развевающимися красными знаменами, атакующие в упор баррикаду перед Зимним дворцом. Борьба идет врукопашную. Пущены в ход приклады, штыки, ручные гранаты. Идет страшная свалка с юнкерами и офицерами, защитниками дворца и Временного правительства.

    Зная способность советских правителей подтасовывать исторические факты, меня — одного из защитников Зимнего дворца — это не удивляет. На баррикаде перед дворцом не было рукопашного боя, и он не был взят фронтовым штурмом, как это изобразил Кузнецов. Но об этом я расскажу далее.

    * * *

    Тяжелые дни переживал город Петра в конце октября 1917 года. Тревожные вести неслись отовсюду. Немцами прорван фронт под Ригой. Рига эвакуируется. Солдаты митингуют и дезертируют целыми частями. В тылу — развал и все усиливающаяся большевистская пропаганда. Коммунистические газеты открыто призывают к восстанию.

    Временное правительство решило вторично [3] арестовать большевистских главарей, но было уже поздно. В ночь на 6 ноября [4] оно закрывает типографию большевистских газет «Рабочий путь» и «Рабочий и солдат», конфискует напечатанные уже номера и начинает стягивать для своей защиты надежные части. Правительство не доверяет военным училищам Петрограда и ищет опоры в более демократических школах прапорщиков, укомплектованных частью из студентов. Этим и объясняется, что наша 2–я Петергофская школа прапорщиков была затребована в 3 часа ночи спешно отправиться в Петроград.

    …Тревога. Заспанные юнкера натягивают второпях шинели и бегут строиться во двор. Идет перекличка, раздаются патроны, начальник школы объясняет создавшееся положение. По темным аллеям старого парка, мимо молчаливых дворцов, свидетелей уже многих исторических событий, мы двигаемся по направлению к вокзалу Старого Петергофа.

    Можно ожидать, что большевистски настроенные части воспротивятся нашему передвижению, и поэтому идем в боевом порядке. Но все спокойно. Грузимся на поданный поезд и через час высаживаемся на Балтийском вокзале в Петрограде. Начался рассвет осеннего, пасмурного дня. Кое–где горят еще фонари, и освещенные полупустые трамваи идут к центру города. На улицах одиночные прохожие останавливаются перед свеженаклеенными афишами, призывающими население к восстанию.

    Встречаем несколько казачьих разъездов на Невском и бронемашину с юнкерским патрулем. Вскоре мы достигаем Дворцовой площади, и перед нами встают величавые стены Зимнего дворца с его массивными чугунными решетками изящной, ажурной работы. Входим во внутренний двор, где уже дымят походные кухни. Узнаем от коменданта дворца, что здесь, кроме нас, находятся: 2–я Ораниенбаумская школа, Школа прапорщиков Северного фронта, 2 орудия Михайловского артиллерийского училища, одна рота Женского ударного батальона, 5 бронемашин, сотня уральских казаков и несколько десятков георгиевских кавалеров, т. е. всего около 1500 человек. Этими силами правительство считает возможным удержать все стратегически важные пункты Петрограда против 200–тысячного гарнизона, ставшего на сторону большевиков.

    Взвод, в котором я нахожусь, назначается нести караул во внутренних залах третьего этажа, где находится кабинет главы правительства и где происходят заседания. То, что мы узнаем здесь, — малоутешительно. Сегодня утром большевистский Военно–революционный комитет послал две роты Литовского полка [5] и вновь открыл типографию «Рабочего пути» и роздал более двадцати тысяч экземпляров конфискованного вчера номера газеты.

    Во вторник, 6 ноября, положение следующее: правительственные части занимают здания Центрального телеграфа и телефона, Государственный банк, Почтамт, все вокзалы, главнейшие правительственные учреждения, мосты на Неве, Мариинский и Аничков дворцы. Но начиная с полудня большевики оттесняют малочисленные, оторванные друг от друга отряды юнкеров. Из арсенала Петропавловской крепости целый день идет раздача оружия населению. Об этом все знают, но власти не предпринимают никаких мер.

    Из Кронштадта прибывают все время матросские части на подкрепление большевикам. Легкий крейсер «Аврора» и миноносец «Забияка» вошли в Неву и отказались подчиниться Временному правительству. Они приближаются к Николаевскому мосту, который переходит в руки повстанцев. Правительство во главе с Керенским не покидает более Зимнего дворца, и его заседания чередуются одно за другим. Чувствуется растерянность и нерешительность во всех предпринимаемых действиях.

    Залы дворца полны военных и штатских, которые без всяких пропусков шныряют всюду, входят и выходят беспрепятственно. Кто дает распоряжения и кто их отменяет — неизвестно.

    Устанавливаются пулеметы под крышей, затем их снова спускают вниз. Из штабелей дров, заготовленных для зимнего отопления, юнкера инженерных войск строят перед дворцом баррикады.

    Кое–где в городе слышатся одиночные выстрелы и короткие перестрелки. Время тянется в тягостном, напряженном ожидании.

    Серый осенний день близится к концу. Вечером мы узнаем, что большевики заняли Балтийский вокзал и этим отрезали возможность прибытия подкреплений из Ораниенбаума и Петергофа, где остались 1–я и 3–я Ораниенбаумские и 3–я Петергофская школы прапорщиков.

    Юнкерский патруль только что захватил трех штатских, увешанных пулеметными лентами. Из их допроса выясняется, что Ленин прибыл из Финляндии и находится в Смольном, чтобы лично руководить переворотом, который должен произойти раньше, чем начнется Второй Всероссийский съезд рабочих и солдатских депутатов.

    От 12 до 2 часов пополуночи я занимаю караул у двери, ведущей в зал заседаний правительства, рядом с кабинетом Керенского. Каждую минуту входят и выходят его адъютанты. Слышны звонки телефонов и отрывки речи. Через полуоткрытую дверь я вижу хорошо знакомое, гладко выбритое лицо Керенского и его несменяемый коричневый френч. Сейчас, горячась и часто ударяя по столу, он принимает делегацию казачьих частей Петрограда. Слышатся обрывки слов: «…доверие… недоверие… присяга… дело революции…» и т. д. Я стараюсь понять сущность происходящего и с радостью узнаю, что делегаты, уходя, уверяют, что казаки по первому зову «прискачут на защиту правительства».

    По подъемному лифту поднимается группа штатских, из которых один в цилиндре. Я узнаю (по газетным фотографиям) Терещенко, [6] Кишкина, [7] Коновалова [8] — министров Временного правительства, спешащих на экстренное совещание. У всех усталые, землистого цвета лица от бессонных ночей.

    Когда, в шесть часов утра, я снова занял мой пост, через открытую дверь я видел, как царский лакей, в синей ливрее с красным воротником и золотыми галунами, накрывал большой круглый стол для утреннего завтрака Керенского. Тусклый рассвет осеннего утра обрисовывал белую скатерть с царскими вензелями и отражался на фарфоровой и серебряной посуде с черными двуглавыми орлами. Начался последний день свободной, демократической России.

    Теперь события чередуются с кинематографической быстротой. Утром наши патрули принесли несколько номеров свежеотпечатанной газеты «Рабочий и солдат». В ней крупными буквами сообщалось, что Временное правительство свергнуто и вся власть перешла к Советам. Мы смеемся… но недолго.

    Узнаем, что ночью большевики заняли Почтамт, центральные станции телеграфа и телефона и все вокзалы, что павловцы [9] воздвигли баррикады на углу Миллионной и Марсового поля и не пропускают сюда более никого. Дворцовый мост тоже был захвачен ночью врасплох.

    Наш взвод был сменен и заменен для внутренних караулов 1–м взводом, мы отходим в резерв, и теперь у нас более свободного времени, мы можем заняться осмотром дворца. Большое впечатление производит на нас рабочий кабинет Императора Александра II, куда он был принесен после взрыва бомбы в 1881 году. Все осталось как в тот трагический час. На кресле брошена его серо–голубая офицерская шинель с темными пятнами. Вот кушетка, на которую его положили и на которой он умер. На письменном столе массивные бронзовые настольные часы остановлены в минуту его смерти.

    Среди юнкеров разнесся слух, что в штабе Петроградского военного округа, недалеко от дворца, штатским и солдатам раздается оружие. Мы спешим туда, и действительно, солдаты штаба вытаскивали ящики с американскими надписями (военный заказ) и, разбивая их, раздавали кому попало кольты и патроны к ним. Офицеров штаба никого уже не было, и осталось лишь несколько телефонистов. Один из них с веселой усмешкой сообщил нам, что Керенский пробовал вызвать 5–ю казачью дивизию из Финляндии, так как три Донских казачьих полка Петроградского гарнизона отказались выступить на защиту правительства. «Утекайте, пока не поздно. Смотрите, все ваши броневики уже перешли к Советам!»

    Мы его арестовали и повели к коменданту дворца, но здесь узнали, что, действительно, из пяти броневиков четыре не возвратились из патруля обратно и что пятая машина, установленная во входных воротах дворца, сегодня утром оказалась без обслуживающих и с испорченными механизмами.

    Обещанные подкрепления с Северного фронта не прибывают, и положение ухудшается с часу на час. Железное кольцо суживается вокруг защитников правительства, многие тайно покидают дворец.

    Около одиннадцати часов дня Керенский, сопровождаемый своими адъютантами, на двух машинах под американским флагом покидает дворец, по направлению на Гатчино, разыскивать неизвестно где застрявшие эшелоны с подкреплением.

    Где‑то близко, на Невском, вспыхивает беспорядочная стрельба и приближается к Дворцовой площади.

    Вскоре распространяется слух, что Государственный банк и Мариинский дворец заняты большевиками почти без сопротивления.

    После отъезда Керенского правительство под председательством Коновалова заседает беспрерывно, но оно фактически отрезано от внешнего мира, и его решения не могут изменить ход событий.

    Юнкера Школы прапорщиков инженерных войск занимают баррикады из штабелей дров против дворца и устанавливают пулеметы. Сотня уральцев занимает посты со стороны набережной. Рота Женского ударного батальона, отбивая твердо ногу, как на учении, идет занимать позицию на Миллионной улице около Эрмитажа.

    Вскоре со стороны Преображенских казарм показываются три парламентера с белым флагом и идут к нам. Это комиссар Чудновский (в свое время, позже, был расстрелян большевиками). Мы ведем его во дворец. По дороге он обращается к нам и говорит, что на последнем заседании Военно–революционного комитета при Петроградском Совете решено сделать последнее предложение о сдаче. В случае отказа снимается ответственность за возможную кровавую расправу.

    Ультиматум Чудновского не принят, и его задерживают как заложника, отпустив сопровождавших его солдат.

    Уже смеркается, и кое–где начинают зажигаться огоньки, но нам все же видно, как на противоположной стороне Дворцовой площади собираются группы вооруженных военных и штатских. Нам запрещено открывать огонь без команды. Штаб Петроградского военного округа очищен, и занимавшие его юнкера отведены к дворцу.

    В последний момент мы узнаем, что оба орудия Михайловского артиллерийского училища приведены в негодность офицером этого же училища, который оказался большевиком.

    Теперь кругом все тихо, как перед надвигающейся грозой. Нервы у всех напряжены. Не слышно больше смеха и шуток. И вот, в темноте, на противоположной стороне площади блеснуло несколько огоньков и раздалось 3 — 4 выстрела. Затем еще и еще. Не дожидаясь команды, со стороны нашей баррикады пошла ответная беспорядочная стрельба. Затрещали пулеметы. Я посмотрел на часы, было около шести часов вечера. Начался последний акт. Пули с визгом шлепались о стены дворца, отбивали штукатурку и барабанили по стали стоявшего в главном подъезде безмолвного броневика.

    Теперь полная темнота покрывала Дворцовую площадь, но все окна дворца ярко освещены, и, что хуже всего, наши баррикады озарены несколькими висячими фонарями и представляют великолепную мишень. Чтобы потушить фонари, мы начинаем стрелять по ним, и вскоре они тухнут один за другим. Командный состав постепенно взял юнкеров в руки, баррикады вместо беспорядочной, нервной стрельбы отвечают теперь дружными залпами. Слышатся крики, требующие санитаров, — значит, есть уже жертвы. Среди трескотни ружейной и пулеметной стрельбы вдруг раздается несколько отдаленных орудийных выстрелов. Снаряды с воем проносятся над дворцом, не причинив вреда. Это крейсер «Аврора» и миноносец «Забияка» стреляют по нас. Из выпущенных семи снарядов только один задел карниз дворца. Щупальца прожекторов военных кораблей и Петропавловской крепости бороздят черное небо, и на фоне их зарева четко обрисовывается игла Адмиралтейства и мутно поблескивает купол Исаакиевского собора.

    Около восьми часов к нам прибегают несколько стрелков женской роты и доносят, что сотня уральских казаков, занимавшая позицию вдоль набережной, перешла на сторону большевиков и оттуда матросы и солдаты проникли в один из внутренних дворов дворца. Командир роты посылает меня отыскать министра Кишкина, руководящего защитой, или же коменданта дворца и доложить о случившемся.

    Внутренние залы дворца представляют взбудораженный муравейник, на который внезапно наступила нога человека. По коридорам снуют бледные растерянные военные и штатские. Окна верхних зал изрешечены пулями, и, проходя мимо, надо нагибаться низко к полу, т. к. окна освещены и представляют для нападающих прекрасную мишень. В поисках коменданта в нижней зале я наталкиваюсь на Чудновского, которого охраняют два юнкера. Он успокаивает встревоженных юнкеров и говорит, что не позволит ворвавшимся солдатам причинить им вреда.

    В следующей зале я вижу мужчину средних лет, взгромоздившегося на стол и окруженного толпой юнкеров. Это инженер Пальчинский, помощник Кишкина, призывает окружающих не падать духом, т. к. с фронта идут верные правительству части.

    Наконец я нахожу коменданта дворца. Перед ним стоит взволнованная сестра милосердия, только что прибежавшая с верхнего этажа (где с 1915 года был размещен госпиталь). Сестра сообщила, что все палаты запружены матросами и солдатами, проникшими, вероятно, со стороны Эрмитажа или внутреннего двора по черной лестнице, о существовании которой никто не догадался предупредить защитников.

    Теперь верхние этажи заполнены большевиками. Картина борьбы резко меняется. Баррикады перед дворцом продолжают держаться. Против них ведется беспорядочная стрельба. Женский ударный батальон отбивает наседающих преображенцев и павловцев и по–прежнему держит доступы к дворцу на Миллионной улице.

    Но в верхних залах дворца, куда пробрались матросы, идет спорадическая борьба. Слышатся взрывы ручных гранат, винтовочные выстрелы, крики. В желтоватом тумане пыли от падающей со стен штукатурки мутно белеют шары ламп и люстр. Теперь никто не знает, где нападающие и где защитники. Хаос невообразимый. В одной зале защитники разоружают нападающих, в другой — нападающие обезоруживают защитников. Понемногу защита оставляет верхние этажи со стороны Эрмитажа и концентрируется в нижних залах, где находятся министры Временного правительства. Я бегу по коридорам, усеянным матрасами, бутылками, пустыми консервными банками. Кое–где лежат какие‑то военные, раненные или нет — не успеваю разобрать. Натыкаюсь на группу офицеров и юнкеров Ораниенбаумской школы, они бросают винтовки. Ввиду бессмысленности дальнейшего сопротивления, министры Временного правительства отдали приказ о сдаче дворца. Но сдаются лишь те, кого этот приказ может достигнуть, многие продолжают еще в течение долгого времени безнадежный бой.

    Около двух часов ночи нас привели в солдатский клуб Преображенского полка. Конвоировавшие нас матросы делились с нами папиросами и были корректны. Не то ожидало нас у преображенцев. Столпившись у дверей клуба, солдаты грозили самосудом. Большой клуб пополнялся все новыми и новыми партиями бывших защитников. Бледные лица, пыльные шинели. Некоторые ранены. Со стороны дворца все еще слышна стрельба, но к трем часам она начинает умолкать. Последние прибывшие защитники сообщают, что дворец окончательно занят. Солдаты проникли в царские погреба, идет поголовное пьянство, насилуются женщины ударной роты, сдавшиеся последними, грабится ценное историческое имущество, рвут со стен гобелены, бьют ценный севрский фарфор. Все министры отправлены в Петропавловскую крепость, а также и часть юнкеров.

    Как мы узнали позже, некоторые из юнкеров были прикончены по дороге или же сброшены с мостов в Неву. Количество жертв 7 ноября большевики никогда не опубликовали, да никто их точно не мог и знать.

    Так кончилась защита Зимнего дворца и Временного правительства. Его растерянность в те дни трудно объяснить даже сегодня. Как понять, что оно не привлекло к защите восемь военных училищ и около десятка школ прапорщиков, расположенных в Петрограде и его ближайших окрестностях? Четыре дня позже, 11 ноября, группа социалистов–революционеров подняла восстание юнкеров Владимирского, Николаевского инженерного, Павловского и Михайловского военных училищ. Несколько сотен юнкеров начали неравный бой против большевистского гарнизона с целью облегчить передвижение к Петрограду казачьих частей генерала Краснова [10] под Пулковом. Это ненужное восстание кончилось поголовным избиением сотен юнкеров.

    Слабовольное демократическое правительство сдало власть тем, кто сделал небольшое усилие ее захватить.


    О. фон Прюссинг[11]
    ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА[12]

    25 октября 1917 года. Гатчина… Час ночи…

    Я сидел у себя дома и разбирался в приказах, циркулярных постановлениях и другой бумажной волоките, так как всего три месяца назад, принял Школу прапорщиков Северного фронта. Неожиданный звонок. Я отворил дверь и увидел вестового канцелярии. Не дожидаясь моего вопроса, он подал мне бумажку, доложив:

    — Телефонограмма Главковерха. Там сказывали, очень спешно.

    Это был боевой приказ Главковерха: «Немедленно выступить с юнкерами школы в Петроград, Зимний дворец, на защиту Временного правительства».

    Со 2–го на 3 июля того же 1917 года школа уже была вызвана в Петроград и подавила первое восстание большевиков. [13]

    Подняв юнкеров, я приказал построиться во дворе при полной боевой выкладке, а сам тем временем телефонами снесся с железнодорожниками о немедленном предоставлении воинского поезда. В это время ко мне в канцелярию вошел школьный комитет: председатель, поляк, юнкер Малиновский, латыш, не то литовец Балдамус и третий, эстонец, фамилии коего но упомню. Эти юнкера потребовали от меня немедленной отмены приказания, так как я якобы не имел права отдавать такового, без согласия комитета. Осадив этих голубчиков «боевым приказом», я повел роты, и в пятом часу утра поезд двинулся на Петроград, куда мы прибыли на Варшавский вокзал в начале седьмого часа утра, 25 октября.

    Накануне, 24–го, еще в Гатчине, я слыхал, будто в столице ожидаются беспорядки, но слухи тогда были так обильны и противоречивы, что особого значения я им не придавал. Однако в поезде меня многое стало тревожить. Особенно упорно ходившие слухи о переходе гарнизона столицы на сторону большевиков. Поэтому, высадившись на Варшавском вокзале, я наметил маршрут к Зимнему дворцу, по возможности минуя казармы. Перейдя мост, через Обводный канал, мы свернули на Лермонтовский проспект, чтобы миновать Измайловские Казармы, далее мимо Мариинского дворца и, наконец, по Морской, под аркой, вышли на площадь Зимнего дворца.

    День был ненастный, сыро–холодный, слегка моросило, словом, типичное петербургское осеннее утро. Улицы почти пустые, одиночные пешеходы да несколько дворников, подметавших у ворот. Мы были не спавши, голодные и продрогшие.

    Оставив свой батальон у Александровской колонны «оправиться», я вошел в штаб войск гвардии и Петроградского военного округа. Двери настежь открыты, внизу, в передней, груда бумаги, сломанные стулья, какие‑то свертки и склянки. Впечатление разгрома. Я поднялся на первый этаж — там также никого и полный хаос. Стал окликать — ответа не было. Наконец мне почудились, где‑то в конце коридора, голоса. Я — туда. Что ни дверь — то в комнате все перевернуто, до столов включительно, — но никого нет. Наконец в одном из последних покоев я нашел двух офицеров: полковника Полковникова [14] и, по–видимому, его адъютанта, штабс–капитана в штабной форме.

    На мой вопрос — где бы я мог повидать командующего войсками округа? — полковник дрожащим, полузаикающимся голосом, как бы нерешительно сознался, что это он самый и есть. Когда я ему сообщил, что прибыл со школой Северного фронта на защиту правительства, мой полковник сразу успокоился и заговорил нормальным голосом. Оказалось, что все писаря и весь штаб ночью побросали работу и оставили его на произвол судьбы. На мой вопрос — куда же пристроить мою часть? — полковник, мне посоветовал ввести юнкеров в Зимний дворец.

    Во дворце мы расположились в нижнем коридоре, что тянулся параллельно площади. Юнкера быстро применились к местности, нашли ход на кухню, сами растопили плиту и сварили чай. Во всем дворце ни одной живой души. Лишь в десятом часу показались два дворцовых лакея. От них я узнал, что имеется и дворцовый комендант, но он еще спит. Наконец комендант появился. Был 11–й час. Я ему представился. Это был полковник лейб–гвардии Петербургского полка, фамилии не помню, сильно изнуренный и, как мне показалось, нашим присутствием не особенно довольный. Обсудив положение и обстановку, комендант решил охранять дворец, высылая цепи наружу и тем самым преграждая в него доступ. Я возражал, так как, по–моему, цепи можно высылать только в виду противника, что в данном случае не соответствует положению.

    — Разве нас не окружает противник? — спросил меня комендант. — Разве большевики не противник? Нам надо оградить себя, пока не подойдет помощь в лице всех военных училищ.

    — А вы, господин полковник, уверены, что они придут? — спросил я.

    — Вне всякого сомнения, меня Керенский телеграммой заверил, что даже извне придут школы прапорщиков, а здешние училища я ожидаю с минуты на минуту, — уверенно парировал комендант.

    Мой штаб расположился в первом этаже, в угловой комнате, окна которой выходили как на площадь, так и на Александровский сад, благодаря чему было большое и удобное поле зрения.

    Около часу дня движение на улицах значительно усилилось, хотя трамваи и не ходили. Между прочим, в нашем горячем споре с комендантом дело дошло до того, что я задал ему вопрос, как большевики выглядят?

    — Я видал в Пруссии немцев, в Австрии — австрийцев, а как определить большевиков, не знаю…

    — Большевик… большевик… Все, что на улице, то большевики, и их всех надо уничтожать, а пока удалить от дворца, — раздраженно ответил он.

    Надо было во что бы то ни стало заставить коменданта отказаться от безумной затеи выслать цепь на улицу и тем самым «раздразнить» противника — большевиков или хотя бы выиграть время, пока подойдет помощь, если Керенский коменданта не обманул, и я продолжал надоедать коменданту своими, может быть, нелепыми, вопросами.

    — Вы говорите, полковник, все, что на улице, — все большевики, а вот, посмотрите, вдоль ограды сада идет какая‑то дама в шляпке и ведет за руку девочку — это тоже большевики?

    Тут терпение начальства, что называется, лопнуло, и полковник раскричался:

    — Тут я комендант, вы, полковник, мне подчинены, я нахожу вашу выходку дерзкой, я лишаю вас командования… Первая и вторая роты построиться! — крикнул он и через какие‑нибудь 3 — 4 минуты вывел их из дворца.

    Прошло с полчаса, пока он успел обе роты расположить поперек Дворцового моста, далее от набережной по Александровскому саду, до угла Невского (до Главного штаба), затем под аркою и далее до дворца. Я стоял у окна и скорбел душой за моих юнкеров. Едва была закончена эта расстановка, как со стороны Васильевского острова по Дворцовому мосту показался броневик, а вдоль Адмиралтейской набережной задвигалась солидная толпа матросов и красноармейцев с винтовками. Словно по чьему‑то сигналу и броневик, и толпа открыли огонь по юнкерам. Разъяренная толпа на мосту поднимала юнкеров на штыки и бросала в Неву. В другом конце стали собирать юнкеров в группы и куда‑то уводить. Два красноармейца повели нашего коменданта через мост, он сопротивлялся, но один из конвоиров ударил его прикладом по голове, и полковник остался лежать неподвижно. Оставшиеся в помещении 3‑я и 4‑я роты были всему этому очевидцами. Гробовое молчание наступило во дворце. Нас всех охватила жуть, и только мало–помалу мы стали приходить в себя. Члены комитета подошли ко мне и попросили принять командование, как прежде, они‑де будут повиноваться моим приказаниям «без всякой оппозиции», как они выразились.

    Между тем на улице все успокоилось. Ни броневиков, ни героев–красногвардейцев, зато много шатающихся солдат, грызущих семечки, да… трупы наших убитых юнкеров. Помощь не подходила. Ни одно училище не явилось ко дворцу, а ряды мои уменьшились наполовину. Что мне было делать? Как выйти из этого положения? И вдруг… о Боже… подошла помощь… И кто же? Женский ударный батальон, в составе 224 воинов–женщин. Мне доложили об этом и о том, что батальон стоит внизу в коридоре, в ожидании распоряжений. Я отправился вниз — приветствовать.

    Не без волнения подошел я к фронту выстроившихся женщин. Было что‑то непривычное в этом зрелище, и надоедливые мысли буравили мозг: «провокаторши».

    Скомандовав «Смирно!», одна из женщин отделилась от правого фланга и подошла ко мне с рапортом. Это была «командирша». Высокого роста, пропорционально сложенная, с выправкой лихого гвардейского унтер–офицера, с громким отчетливым голосом, она мгновенно рассеяла мои подозрения, и я поздоровался с батальоном. Одеты они были солдатами. Высокие сапоги, шаровары, поверх которых была накинута еще юбка, также защитного цвета, волосы подобраны под фуражку.

    В то время как я принимал подошедших нам на подмогу ударниц во дворе Зимнего дворца, раздалось подряд два разрыва снарядов. Оказалось, что крейсер «Аврора» подошел к Николаевскому мосту и произвел по дворцу два выстрела.

    Наше положение становилось критическим: водопровод был кем‑то и где‑то закрыт, электричество выключено, и, по сообщению «разведчиков», красногвардейцы, матросы и солдаты Преображенского запасного батальона пробрались в чердачное помещение дворца. Вскоре мы ясно расслышали, что над нашей штабной комнатой сверху разбирается потолок. Я приказал во всех проходах и лестницах устроить баррикады из имеющейся в покоях мебели. В начале 4–го часа за баррикадами появились большевики. Начался форменный «комнатный» бой, длившийся более часу, пока окончательно не стемнело.

    Нападавшие, которые оказались пьяной толпой, покинули дворец, и мы несколько вздохнули. Где‑то нашелся ящик со свечами, и я стал обходить наши баррикады. Что представилось нашим глазам при тусклом свете мерцающих свечей, трудно описать. Пьяная ватага, почуяв женщин за баррикадами, старалась вытащить их на свою сторону. Юнкера их защищали. Груды убитых большевиков удвоили ширину и высоту баррикад, получился словно бруствер из трупов. Тем не менее большинство ударниц все же попали в лапы разъярившихся бандитов. Всего, что они с ними сотворили, я описать не могу — бумага не выдержит. Большинство были раздеты, изнасилованы и при посредстве воткнутых в них штыков посажены вертикально на баррикады. Обходя весь наш внутренний фронт, мы наткнулись в коридоре, у входа в Георгиевский зал, на жуткую кучу: при свете огарков мы увидали человеческую ногу, привязанную к стенному канделябру, груда внутренностей, вывалившаяся из живота, из‑под которого вытягивалась другая нога, прижатая мертвым телом солдата; по другую сторону вытянулся красногвардеец, держа в зубах мертвой хваткой левую руку жертвы, а в руках оборванную юбку. Голову жертвы покрывала нога матроса, который лежал поверх. Чтобы разглядеть лицо женщины, нам пришлось оттянуть труп матроса, но это было нелегко, так как она в борьбе зубами вцепилась в ногу матроса, а правой рукой вогнала кинжал ему в сердце. Все четверо уже окоченели. Оттащив матроса, мы узнали командиршу ударниц.

    Было уже около 8 часов вечера, когда мы окончили обход. Что нам было делать? Оставаться тут и ждать помощи, которая не шла? Я обсудил вопрос с нашим комитетом, и решил, чтобы два его члена отправились в Смольный, где, по слухам, заседал Революционный комитет, и спросили разрешения нашей школе возвратиться в Гатчину. Около одиннадцати часов они вернулись, имея пропуск за подписью самого Ленина. Я построил уцелевших юнкеров, оставшихся в живых 26 женщин переодел в юнкерскую форму и поставил в ряды юнкеров. В 11 часов мы покинули дворец.

    На Мариинской площади, близ памятника Императору Николаю I, нас остановили матросы, которым мы показались подозрительными. Наши уверения, что идем с разрешения Революционного комитета, ни к чему не приводили, в подлинности подписи Ленина сомневались, и лишь когда я с матросом из Мариинского дворца снесся по телефону со Смольным и матросы лично услыхали, что пропуск действителен, нас отпустили. Однако с условием, чтобы мы винтовки составили в козлы и оставили на площади. Пришлось подчиниться силе. По Вознесенскому и далее по Измайловскому проспектам мы, во втором часу ночи, подошли к Варшавскому вокзалу, сели в вагоны и отбыли к себе в Гатчину.

    Я не могу не помянуть подвиг женщин–ударниц, этих героинь, которые сознательно дрались и умирали и тем самым воздвигли памятник Русской Женщине, и пусть строки мои о их доблести и муках будут венком на их неизвестных могилах.


    А. Синегуб[15]
    ЗАЩИТА ЗИМНЕГО ДВОРЦА (25 октября — 7 ноября 1917 года)[16]

    В восемь часов утра я был уже в школе и сидел в канцелярии, постепенно входя в свою тяжелую роль адъютанта школы. «Пройдут эти дни ожидания выступления ленинцев, наладится курс для государственной Жизни Родины, и я тогда подам рапорт об отставке. В деревне моя работа будет полезнее, чем здесь, среди заговоров тех, кто сам не отдает себе отчета в последствиях, кто личное ставить выше народного благополучия… Как распинались в «Колхиде», сколько таинственности и верных доказательств! Смешно… Нет доверия друг к другу, а запрягаются в воз, должный вывезти Россию на светлый путь жизнедеятельности. Никакой самодеятельности, спаянности. А о любви к Родине и уж говорить нечего! Словно это — молодчики, тучами являющиеся в последнее время в школу для поступления в юнкера и цинично–откровенно объяснявшие свои побуждения, толкавшие их именно в нашу школу.

    Одни стоят других — одинаковые карьеристы тыла», — злобно размышлял я, почему‑то припоминая случай третьего дня во время приема с предложенной мне взяткой… «А это что?» — прервал я невеселые думы во время механической подписи размноженных на гектографе повесток к педагогическому персоналу школы…

    — Телюкин! — позвал я старшего писаря, так гордившегося, несмотря на свое нынешнее эсерство, бывшей службой в личной канцелярии Государя Императора.

    — Что прикажете? — вырос с вопросом перед мною позванный унтер–офицер.

    — Почему эта телеграмма из Главного штаба в очередном докладе, кто ее вскрыл и почему не доложена мне, как только я пришел? — задал я вопросы Телюкину, внутренне волнуясь и едва воздерживаясь от повышения тона, чтобы этим не привлечь внимания юнкеров, зашедших в канцелярию по делам службы, а главное, тех разночинцев, которые уже успели явиться за какими‑то справками к дежурному писарю.

    — Это дежурный офицер сюда положили: она исполнена, ваше высокоблагородие; сегодня ночью я дежурил, и когда пришла телеграмма, то я лично позвонил к начальнику школы и ее по приказанию начальника школы вскрыл и прочитал им в телефон. Так что вы не извольте беспокоиться, начальник школы лично приезжал сюда и сами отдали распоряжения. И сейчас в Главном штабе находятся наши юнкера для связи, также посланы юнкера в Николаевское инженерное училище, Николаевское кавалерийское училище, а двое из членов совета школы направлены в личное распоряжение товарища Керенского, — нагибаясь своей длинной фигурой ко мне, конфиденциально доложил Телюкин.

    «А это что‑нибудь да значит, если даже посланы юнкера непосредственно к главе Временного правительства. Значит, Главному штабу не особенно того», — читал я в его глазах. Но чтобы не показать виду, что я его понял, — а главное, что он правильно подчеркнул последние распоряжения начальника школы, — я задал вопрос о том, почему он, а не дежурный офицер принимал телеграмму из Главного штаба.

    Ответ был, к сожалению, самый неожиданный и лишний раз обрисовывающий и нравы офицерства школы, и то падение не только военной дисциплины, но просто даже честного порядочного отношения к долгу и обязанностям… Дежурный офицер, поручик Б–ов, из прапорщиков запаса мирного времени, оказалось, ушел спать к себе на квартиру.

    — Но почему же вы, Телюкин, не позвонили сперва мне, не послали за мной. Ведь я вас и всех писарей столько раз просил обо всем экстренном и внезапном немедленно уведомлять меня. Особенно вас, — попрекнул я своего друга.

    Телюкин затоптался и, не выдерживая моего настойчивого вопросительного взгляда, зачесал свой несоразмерно длинный нос.

    — Почему?.. Забыли, да?..

    — Никак нет, я сперва хотел это сделать, но потом решил, что раз телеграмма из Главного штаба, да и курьер передавал, что она особой важности, вам все равно придется звонить к начальнику школы, и дежурный юнкер советовали прямо позвонить к начальнику, а к тому же они говорили, что вчера вы всю ночь провели в канцелярии и что и сегодня около двух часов ночи заходили в школу.

    — Ну ладно, ладно, идите и пошлите горниста за дежурным офицером, да еще Панову прикажите составить список юнкерам, ушедшим в связь, и позвоните в 1–ю роту, чтобы сейчас прислали дневник нарядов.

    И только Телюкин вышел, я снова впился в телеграмму. «Начинается», — заработала мысль. А ведь на улицах было тихо и движение было обычное. Вспомнил я Кирочную и Литейный проспект, до которых по обыкновению последних дней прошелся перед службой, чтоб взглянуть на Неву и на Выборгскую сторону. «Однако много думать не приходится», — заключил я свои размышления, вставая из‑за стола, чтобы пойти в кабинет начальника школы и посмотреть на блокнот, в который он, в моменты моего отсутствия, вносил те распоряжения, которые должны были идти через меня. Но не успел я подойти к двери в коридор, как она отворилась, и передо мной появился юнкер 11–й роты Исаак Гольдман, с винтовкой в руках и патронной сумкой на плечо. По возбужденным глазам, молодцеватой выправке и учащенному дыханию я сразу догадался, что это один из юнкеров связи, явившийся, очевидно, с новостями, должными сыграть какую‑то роль.

    «Здравствуйте, юнкер! Закройте дверь. Откуда? С чем?» — «Из Главного штаба с запиской о немедленной готовности школы к выступлению… В штабе паника… Никто ничего не делает… Подобные же распоряжения посланы в другие школы и части. Петропавловка на нашей стороне. Там говорили, что у Финляндского вокзала сосредоточилась тяжелая артиллерия, перешедшая на сторону ленинцев. Но это ничего. Пехота и казаки объявили нейтралитет, но и это ничего. Если придут войска из Гатчины, Царского Села, то положение будет восстановлено быстро и без нас; но если они запоздают, то нам придется идти арестовывать Ленина, образовавшего какое‑то новое правительство из коммунистов», — докладывал юнкер слышанное им в Главном штабе, пока я вскрывал и читал принесенное им приказание. «Прекрасно, можете идти, — отпустил я юнкера. — Вы ели уже сегодня?» — справился я. «Никак нет, нас в четвертом часу отправили в связь. И товарищи просили, чтобы им прислали или смену, или пищу». — «Хорошо, идите в роту и передайте фельдфебелю, чтобы он послал смену, вы же оставайтесь в школе. Телюкин! — позвал я снова писаря. — Где же список юнкерам связи? Живо! Да идите сами сюда с машинкой». Через минуту я уже диктовал: «Приказание командирам 1–й и 2–й рот. По приказанию из Главного штаба немедленно…» Машинка стучала под длинными, тонкими пальцами виртуоза своего дела, и я едва успевал комбинировать те распоряжения, которые могли своим исполнением выполнить приказание штаба «Пулеметы получить у заведующего оружием», — диктовал я, а в голове нарастало сомнение. А вдруг нестроевая команда, объявившая нейтралитет, на этот раз видя, что дело приняло характер разрешения для Ленина вопроса — «быть или не быть», переменит свое решение и перейдет в открытую оппозицию. Тогда пулеметы, револьверы и патроны командиры рот не получат. «Здравствуйте, Александр Петрович, — приветствовал меня поручик Шумаков, войдя в этот момент ко мне в кабинет. — Я получил записку поручика Б–ва. Он болен и продолжать дежурство он не может и просить меня заменить его. Вам это известно?» — «Нет, что за сволочь! — теряя хладнокровие и забывая присутствие солдата, выругал я нарушившего дисциплину поручика. — Не я буду, если он не полетит под суд. Спасибо, дорогой, что вы пришли. Сейчас же приступайте к дежурству. Ага! Хорошо, Панов. Позвоните на квартиру начальника школы, узнайте, где он; потом пошлите за капитаном Галиевским, он должен быть в первой роте. А полковник Киткин пришел? Да? Конечно, у него другого дела нет, как беседовать с юнкерами, — отнесся я уже к поручику Шумакову, после ухода являвшегося писаря. — Борис, наладь этот вопрос, ты знаешь, оказывается, Мейснер до сих пор не привел в порядок пулеметов, а револьверы у этого мерзавца Кучерова. Его второй день, подлеца, в школе нет. Запил. И нашел же время! Нет… я не могу дальше. Этак с ума сойдешь. Согласись, что это форменный бедлам; а тут у меня все болит», — начал я жаловаться на свои недомогания, как вошел Телюкин и доложил о приезде начальника школы. «Ну слава Богу! Борис, тебе Телюкин все объяснит по этому вопросу, а я к полковнику», — и я бросился из кабинета через канцелярию, чтобы бежать с докладом к начальнику школы. Канцелярия была полна юнкерами и штатскими разночинцами; едва я вошел в нее, как меня засыпали какими‑то вопросами и просьбами. «Потом, потом, — отмахнулся я от них. — Господа юнкера, оставьте ваши личные дела и освободите канцелярию. Штатских сегодня не принимать. Все справки прекратить, — отдал я распоряжение экспедитору. — Вы господа, — обратился я к частным посетителям, — будьте любезны в следующий раз зайти», — говорил я уже у двери в коридор.

    — Здравствуйте, закройте дверь; доклада не надо — все знаю; теперь не время. Я уже приказал портупей–юнкеру Лебедеву собрать Совет школы и комитет юнкеров. И сейчас должен идти туда. Вы же прикажите прекратить всякие приемы. В школе не должно быть никого из посторонних. Сделано? Отлично! О Мейснере, Б–ве — знаю. Все телеграммы знаю. Из Главного штаба? Одна проформа. У меня, повторяю, все ясно и налажено. Все изменилось. Рассказывать нет времени. Что выйдет — посмотрим. Я же решил выступить, если юнкера не переменили настроение. Во всяком случае, выступлю с желающими. Господам же офицерам приказываю последовать за мною. Считаю, что это вопрос долга и чести. Не сомневаюсь, что и вы будете там, где и я, — ровно, спокойно, без единой вибрации в тоне, твердо и без рисовки говорил начальник школы. — Итак, будьте более внимательным, а главное — выдержанным. Забудьте, пожалуйста, канцелярию и вспомните свои позиции и проявите себя тем офицером, каким вы были до этого проклятого времени, — продолжал, улыбаясь, он. — Ну, можете идти. Все распоряжения — после совещания. Сейчас никаких. Да приготовьте свое оружие. А, здесь? Ну, это прекрасно! — кончил свой прием, отпуская меня, начальник школы.

    Я, щелкнув шпорами, повернулся и взялся за ручку двери, как легшая на мое плечо рука остановила меня. Я повернулся. В голове было пусто. Ни одной мысли…

    — Вот что, Саня, — с грустью в своих больших голубых глазах тихо заговорил уже не начальник школы, а мой любимый старший брат. — Все пошло к черту! Кто‑то предал. Временному правительству не удержаться. Только чудо может спасти его. Ни один из планов не применим, и через три дня также не сбросить большевиков. Они будут еще сильнее. Все должно быть постепенно иначе. И уже, конечно, не нами… Я простился с семьею и написал письма родителям… Ты тоже напиши… Они нас поймут. Мы с тобою должны погибнуть. Мне только жалко юнкеров. Но ты ведь понимаешь меня. Мы ведь дворяне и рассуждать иначе не можем. А там как Бог… С нами будет Галиевский. Ну, бодрись и иди. — И, поцеловав меня, он слегка подтолкнул к двери.

    Я вышел словно в тумане, не понимая, где, куда и зачем иду.

    — Капитан Галиевский, голубчик, постойте минутку! — наскочил я в полутемном коридоре на худощавую фигуру куда‑то спешившего капитана. — Здравствуйте, послали смену юнкерам?

    — А! Александр Петрович!.. Ну как же, как же, послал. Ну что, друг мой, повоюем нынче, а?

    — Да, да, придется. Жаль только, что обстановка меняется.

    — Плевать! Я очень рад, что не ошибся в вас при приеме вас в школу. Только мы, старого покроя офицеры, и можем еще что‑нибудь делать. А Б–ов хорош! А? Недаром же я перестал подавать ему руку. Присяжный поверенный несчастный — туда же, в офицеры полез. Понимаю я его болезни. Трус! Начальник школы приказал ему явиться Ах, голубчик, что я вам посоветую, — продолжал капитан, когда мы остановились у канцелярии. — Вы вот здесь не были в феврале, да и нестроевую команду хорошо не знаете, ведь в ней ни одного порядочного человека нет; так вот вам я и говорю — вы на всякий случай снесли бы к себе на квартиру что у вас поважнее есть, а главное, ничего собственного, ничего не оставляйте. Ну, бегу в роту. Надо к пулеметам замки наладить. Эти прохвосты мало того что ключи потеряли от склада, так что мне пришлось приказать взломать дверь, да еще замки с пулеметов поснимали и куда‑то запрятали. Да, будьте, дорогой Александр Петрович, осторожнее с Мейснером. Он что‑то крутит. Этот почище Б–ова будет, — шепотом закончил капитан и понесся дальше, а я вошел в канцелярию.

    На этот раз в ней было пусто. Писаря, очевидно, пошли на собрание нестроевой команды, и только Телюкин складывал со стола бумаги в ящик. В кабинете я застал Бориса Шумакова, сидящего вразвалку и сладко позевывавшего.

    — Вот, друг, как надо действовать! Надеюсь, доволен? — встретил меня он вопросом. — Дрянь дело, но я с наслаждением буду всаживать в эту провокаторскую мерзость пульки из моего любимчика, — снова заговорил он, поглаживая увесистый наган, болтавшийся сбоку в кожаном чехле на поясе. — Сами работать не хотят и другим не дают. Ну что ж, что сеют — то и пожнут. А ты чего копаешься со своим снаряжением? Тоже готовишься идти? Нет, нет, ты должен оставаться в школе. Тебе там не место. И без тебя, слава Богу, есть кому идти. Смотри, на что ты похож? — переменил мой друг резонерский тон на подкупающую убедительность.

    — Ты не прав, Борис. Именно мне, тебе, Галиевскому, одним словом, нам, старикам, там место, и в первую голову. Я думаю, я надеюсь, что там все офицерство Петрограда соберется. Подумай, какая это красивая, сильная картина будет. Помнишь, я рассказывал, что когда я девятнадцатого числа ездил с докладом в Главный штаб, то перед Зимним и перед штабом стояли вереницы офицеров в очереди за получением револьверов.

    — Ха–ха–ха, — перебил меня, разражаясь смехом, поручик. — Ну и наивен же ты. Да ведь эти револьверы эти господа петербургские офицеры сейчас же по получении продавали. Да еще умудрялись по нескольку раз их получать, а потом бегали и справлялись, где это есть большевики, не купят ли они эту защиту Временного правительства. Нет, ты дурак, да и законченный к тому же! Петроградского гарнизона не знает!.. — заливался Шумаков.

    Мне стало весело от этой неудержимой молодой задорности друга, и вдруг я вспомнил, что ничего еще не ел, а потому предложил ему пойти позавтракать

    — Есть не хочу, а выпить не вредно, — решил он, подымаясь и беря меня под руку.

    — Выпить? — переспросил я.

    В столовой никого из собранской прислуги не оказалось, и так как до обеда еще оставалось около двух часов, то мы и решили пойти на кухню и что‑нибудь высмотреть на закуску к вину.

    — Здравствуйте!

    — Здравствуйте, баре–голубчики. Добро пожаловать, — приветствовала нас кривоглазая Фекла, кухарка за повара.

    — Здравствуйте, красавица, — пробасил Борис. — Ага, картошечка подрумянивается. Добро. Мы вот сейчас малость закусить хотим, красавица, и за ваше доброе сердце по стаканчику вина выпить, чтобы женишок поскорее к вам заявился, — продолжал он подшучивать над кухарницей.

    — Сейчас, сейчас, батюшка. Уж для вас, как для сынков родных, — сладостно пела скрипучим тонким тоном Фекла. — Да вы извольте присесть, соколики мои ясные. И куда это парни девались? Совсем народ замутился. Все одна хлопочу. И дрова принесу, и картошку очищу, а они, черти, знай семки лузгают и лясы на собраниях точат. И что это, скажите мне, Христа ради, делается на нашей православной земле, — внезапно перешла на плаксивый тон Фекла, лишь только захлопнулась дверь за ушедшим ополченцем. — В нестроевой сказывали, что будто–сь вы юнкерей рабочий народ расстреливать вести хотите… Да я веры не дала… Да еще напустилась на смутьянов‑то наших. Лодыри окаянные!.. Статочное ли дело, говорю, чтобы наши господа, мухи никто из них не обидел, да на душегубство пошли. Это им, треклятым, чужие погреба дай пограбить, как давеча Петровские вылакали — ироды… Лишь Павлуха мне шкалик дал… Я вот им и сказываю, что ежели да наши офицеры, уж если и пойдут, то правду одну с собой понесут, которая вам, дармоеды, глаза палит, — кипятилась Фекла, забыв о картошке и о цели нашего прихода.

    Поручик Шумаков, не выносивший, в противоположность мне, болтовни на злободневные темы, начал уже рыться в ящиках стола, отыскивая штопор, как вбежал посыльный и подал записку от начальника школы. В ней нам приказывалось немедленно собрать всех наличных чинов школы в гимнастическом зале, для производства общего собрания, а также указывались некоторые меры на случай скорого выступления школы. Штопор не находился, тон записки быль очень категоричен, а поэтому терять время на то, пока Фекла сбегает за другим, — не приходилось. И мы, огорченные неудачей, несолоно хлебавши покинули кухню, оставив почуявшую что‑то недоброе Феклу завывать… Выйдя в коридор школы, мы расстались. Поручик Шумаков, как дежурный офицер, отправился к телефону передавать соответствующие приказания дежурным юнкерам по ротам и господам офицерам, а я помчался в канцелярию писать допуск к запасным винтовкам, находившимся под охраной караула на внутреннем балконе гимнастического зала.

    В 10 часов 45 минут огромная буфетная зала, с идущим вдоль внутренней ставни балконом, была запружена юнкерами, среди которых отдельными группами разместились чины нестроевой команды. Кое‑кто из господ офицеров тоже уже находились в зале, стараясь держаться в стороне от возбужденных юнкеров, стремясь этим предоставить полную свободу фантазированию на злобу грядущих событий. Я, всей душою ненавидящий этот новый сорт собраний в среде военной корпорации, с чувством глубочайшей горести и боли ожидал начала парадного представления. Я сидел и, наблюдая, мучился. А вокруг — горящие глаза, порывистые разговоры, открытая прямодушность и страстные партийные заявления. Лишь две–три малочисленные группки держались в стороне и внимательно вглядывались то в колышущуюся массу юнкеров, то на двери, в которые должны вот–вот войти члены Совета школы.

    — Что призадумались, Александр Петрович? — подсел ко мне с вопросом седовласый капитан Галиевский. — Не по нутру парадное представленьице? Что делать, голубчик; нам, очевидно, этого не понять. Но я так думаю, раз Александр Георгиевич это дает, значит, это надо. Да и трудно в наши злые дни. Эх, не война бы с немцами — я и минутки не остался бы в этом царстве болтологии. Однако долго что‑то не идут, ведь еще масса работы. — И капитан начал перечислять, что ему надо еще сделать и что и как он уже сделал.

    Мы так погрузились в беседу, что не заметили, как вошли члены Совета школы, а также остальные господа офицеры школы, успевшие прибыть к этому времени. И только последовавшая при входе начальиика школы команда «Смирно, господа офицеры!», пропетая помощником начальника школы, вернула нас к сознанию горькой трагической действительности. В зале настала тишина и нависла всеобщая напряженность. Все смотрели туда, вперед, где перед лицом зала, на составленных подмостках от классных кафедр — располагались члены Совета и вошедший его председатель, начальник школы. Процедура открытия заседания быстро сменилась докладом о побуждениях, толкнувших Совет школы на производство такового.

    Оказалось, что перед Советом школы встала дилемма разрешения вопроса об отношении к текущему моменту, требовавшему выяснения отношения школы к Временному правительству, к мероприятиям последнего в борьбе с новым выросшим злом в лице Ленина и исповедуемой им идеологии, все более и более увлекающей сырые рабочие массы Петрограда и войск. Конечно, Совет школы не колеблясь принял в принципе твердое решение следовать всем последующим мероприятиям существующего до момента открытия Учредительного собрания правительства. Ввиду особо необычного момента и положения правительства, Совет школы предложил комитетам юнкеров и нестроевой команды произвести совместное заседание по заслушанным Советом школы вопросам. Однако от означенного заседания комитет нестроевой команды уклонился, делегировав для информации своего председателя — старшего унтер–офицера Сидорова. Состоявшееся собрание приняло в принципе решения Совета, а равно постановило — произвести общее собрание школы для рассмотрения принятых резолюций. И вслед за докладом последовало чтение резолюции по подвергавшимся обсуждению вопросам. Во все время доклада в зале, собравшем в себя около 800 человек, царила жуткая по своей напряженности тишина. Ни звука одобрения, ни шелеста жестов отрицания, ничто не нарушало тишины со всасывающимся в нее мирным чтением ровного в своих нотах голоса секретаря Совета, портупей–юнкера Лебедева. Чтение кончено. Момент — и объявляется открытие прений. Вздох облегчения вырвался из сгрудившейся аудитории. Вот входит на кафедру первый оратор.

    Это лидер кадетской партии школы юнкер X. И краткий, горячо–страстный призыв полился к слушателям. Оратор находил не только необходимым принятие резолюции Совета школы, но и всех возможных активных, немедленных мероприятий, которые не только войдут в школу с верха иерархической лестницы власти, но о которых сейчас же надо просить начальника школы и господ офицеров школы. Порывистые требования слепого подчинения лишь офицерству школы, лишь военным законам, стоящим вне всяких советов и комитетов, вызывает бурю аплодисментов и восторженный гул одобрения, за которыми оратора не слышно. Я оборачиваюсь на зал и весь ухожу в искание протеста. «Он должен быть! — говорю я себе. — Да, он там, — ловлю я легкое движение в обособившихся группах, еще ране замеченных мною. — Посмотрим и послушаем, это становится интересным», — летит мысль в голове и останавливается от звонка и от наставшего успокоения. Говорит уже новый оратор, тоже лидер, но уже эсер.

    «Странное дело, — ловлю я себя на критике выступления оратора. — А где же стрелы в огород кадет? Что такое? И вы идете дальше решения объединенного заседания Совета школы и комитета юнкеров? И вы предлагаете с момента военных действий передать всю власть офицерству школы, запрещая какие‑либо вмешательства членам Совета и комитета? Да, ведь это обратное явление августовскому собрание по вопросу конфликта Корнилова с Керенским, — припомнил я дико потрясшую меня речь юнкера князя Кудашева. — Ах да!.. Ведь Керенский — эсер. Он ваш. Да, да… Я теперь понимаю. Понимаю, откуда и почему теперь вы к нам, к офицерам!»

    Следующее выступление вызывает гул в задних рядах зала и на балконе. Внезапно началось какое‑то движение к дверям. Звонок председательствующего не помогает. И вдруг раздаются крики. Уходят чины нестроевой команды. Оборачиваюсь к кафедре. Что‑то, понуря голову, говорит унтер–офицер Сидоров. Что — не слышно. Требования из залы: «Тише, тише, громче!» — грозят остаться гласом вопиющего в пустыне, как вдруг чей‑то звонкий голос с балкона покрывает весь гам.

    — Громче, так громче, — орет этот голос. — Товарищи солдаты нестроевой команды постановили соблюдать нейтралитет. А так как на этом собрании решается вопрос о братоубийстве, о борьбе за капитал против свободы рабочего трудящегося народа, против нашего защитника Владимира Ильича Ленина и, значит, образованного им настоящинского народного правительства, то мы, члены комитета нестроевой команды, решили вас, господ, оставить одних. Нам с вами не по дороге. Товарищи солдаты! И кто в Бога верит! Вон отсюда. И на товарища Сидорова, что там на кафедре слезки льет, не смотрите. Он враг пролетариата, так как продался буржуазии! — окончил греметь неожиданный голос.

    «Чей это голос? — работала моя голова. — Я всех чинов команды знаю. О, неужели к нам сюда в школу успел проникнуть агитатор? Хотя, — вспомнил я наши порядки–непорядки, — ничего удивительного нет».

    — Ай, как жалко. С собою револьвера нет. Капитан, милый, дайте свой револьвер, скорее — обратился я с просьбой к соседу.

    Тот недоуменно взглянул на меня и слегка отшатнулся. Но очевидно, затем поняв мои переживания, схватил меня за руку и начал упрашивать выйти из зала. Однако этот момент моего порыва, продиктованного ослаблением воли, также быстро прошел, как и налетел. И мое внимание среди бури гремевшего негодованием остального большинства зала уже снова было захвачено новой картинкой. «Что еще будет?» — неожиданно уверенно говорил я себе, видя, что от обособившихся группок юнкеров отделились фигурки, направившиеся к эстраде. Вот первый юнкер 4–го взвода 2–й роты, восемнадцатилетний юноша А–к, с матовым, тонким лицом, жгучий брюнет, поднялся на кафедру и с леденящим спокойствием на лице ждет прекращения в зале шума и крика. Но это кажется безнадежным. Крики: «Товарищи юнкера, смотрите, что–бы кто из юнкеров не ушел бы за молодцами! К столбу позора таких!.. Да здравствует Временное правительство! К нему!.. Ура!..» И это «Ура!» облегчило атмосферу зала, и стоявший на кафедре юнкер, поймав момент затишья, начал речь. Но хохот, покрывший первые слова оратора, анархиста–максималиста, начал расти, и он, вздернув плечами, так же спокойно сошел, как и поднялся. В этот момент вбежал в залу юнкер X. и, поднявшись на кафедру, закричал:

    — Господа, сейчас я видел Родзянко. Он просит вас, заклинает встать на защиту Временного правительства от посягательства на него, на благополучие народа гостей из пломбированного вагона. Сам Родзянко занят мобилизацией общественных сил для оказания правительству моральной поддержки, — выпалил юнкер и так же быстро сошел о кафедры…

    «Пустяки–занятие изобрел для себя господин бывший председатель Государственной думы, — вдруг снова заработала моя мысль, но уже в веселом тоне. — Тебя, милягу, эти господчики из кабинета Временного правительства оттерли от пирога власти, а ты, сердечный, хлопочешь за них. Или думаешь этим жестом поднять свой кредит? Не знаю, кто как, а я так предполагаю, что это дешевый способ. Мобилизовать для моральной поддержки! А если все станут на точку зрения оказания поддержки лишь в форме «моральной»? Тогда и я мог бы, пожалуй, нанять десятка два хулиганов, да и тешиться себе над вами так, как вы, вместе с Гучковым, потешились над всеми нами. Краснобаи проклятые!»

    А в это время на кафедре стояло уже двое. Никто их не слушал. В зале творилось что‑то невозможное. Кто хохотал, кто чуть не плакал от надрыва в тех призывах, которых и сам не понимал. Кто требовал порядка. Президиум тоже надрывался в призыве к порядку, но ничего не выходило. Нарождался хаос. Не знаю, в фарс или трагедию вылилось бы все это в дальнейшем, если бы выходивший было во время последних прений начальник школы не вернулся обратно и, с нескрываемой озабоченностью взойдя на кафедру, не пригласил бы жестом к молчанию. Как ни были перебудоражены все лучшие из господ юнкеров, это появление начальника школы сейчас же привело к порядку.

    — Господа, есть новости. И я прошу спокойно отнестись к тому, что будет вам сообщено и что требует немедленного вашего решения, — начал говорить начальник школы, окончательно завладевая вниманием зала. — Помимо только что полученного приказания от Главного штаба явиться сейчас же в боевой готовности к Зимнему дворцу для получения задач по усмирению элементов восставших против существующего правительства, сюда прибыл юнкер Н. от Временного правительства с призывом к вам выполнить свой долг перед родиной в момент наитягчайших напряжений, в дни, когда заседает народившийся Совет Республики. При этом я считаю своим долгом перед вами подчеркнуть то обстоятельство, что момент крайне тяжелый, что обстановка складывается очень неблагоприятно для правительства, и поэтому для принявших решение честно продолжать нести свой долг перед родиной это может оказаться последним решением в жизни, — продолжал четко, твердо говорить начальник школы.

    — Мы это решение приняли! Ведите нас туда. Мы идем за вами, и только за вами!. — прервали начальника школы крики юнкеров.

    — Прекрасно, господа, — среди вновь потребованного начальником школы спокойствия раздался его голос. — Прекрасно. Терять времени не будем, его у нас нет, и поэтому от слов к делу. Объявляю заседание закрытым. Совет школы и комитет юнкеров, впредь до распоряжения, объявляю распущенным. Приказываю: командирам рот немедленно отдать распоряжение о разводе рот по помещениям и приготовлении к выступлению. Форма одежды — караульная. Сборное место — двор. Сбор через 20 минут. Если обед готов, то накормить юнкеров, если нет, то пища будет выдана из Зимнего дворца. Дежурный офицер — пожалуйте ко мне. Господам офицерам через 5 минут собраться в помещении столовой Офицерского собрания, — уловил я последние распоряжения начальника школы.

    Что он говорил далее — не мог услышать из‑за раздавшихся команд и распоряжений, отдаваемых командирами рот и подхватываемых фельдфебелями и должностными юнкерами. «Вот это я понимаю, это я чувствую», — анализировал я свои переживания при виде систематизировавшейся массы юнкеров в компактные, организованные по слову военного искусства группы, носящие названия взводов. «Первый взвод, направо, шагом — марш!» — неслась команда, и мерный ритм возбужденного шага грузно повис над залом.

    Через 2 минуты в зале никого не осталось, и я выходил из него с группой офицеров, окруживших начальника школы и выслушивавших различные приказания, однако не мешавшие острить и веселым смехом поддерживать легкость и ясность в настроении. Я внутренне торжествовал. «Это прекрасно, — говорил я себе, — бодрость залог благополучия; ну, сегодня уж постараюсь, пускай на фронте, в полку потом узнают, что я не подкачал чести мундира 25–го саперного батальона.

    О, как хорошо бы или быть растерзанным штыками восставших после упорной борьбы, или стать ногою на горло вождей их и подсмеиваться им в физиономию над лицезрением ими того, как эти несчастные, обманутые ими люди будут восторженно приветствовать нас, своих избавителей, полные готовности, по первому нашему жесту, смести на нашем пути все, что только мы укажем. Дорогие Корнилов и Крымов, [17] что не удалось вам, то, Бог милостив, может быть, удастся нам!»

    В столовой уже все оказалось готовым к обеду, и горячие закуски дымились посреди стола; офицеры шумно располагались за столом, продолжая, остря, комментировать всевозможные сведения, уже проникшие в школу.

    Не успели мы пообедать, как в столовую вошел дежурный портупей–юнкер и доложил, что юнкера уже оделись и ожидают приказаний.

    — Ну что ж. Тогда идем без обеда, — сказал начальник школы. — Господа офицеры, пожалуйте к ротам. Вы, — обратился он к находящемуся тут же, по его приказанию, поручику Б–ову, — вы будете в моем особом распоряжении, и если вы последующим поведением не загладите сегодняшней ошибки, то вам придется пенять уже на самого себя. Поручик Скородинский и вы, — относясь ко мне, продолжал начальник школы, — будьте также при мне. В школе остаются: вы, господин полковник, и вы, поручик Шумаков. Надеюсь, что у вас будет все благополучно и нестроевая команда из‑под вашего наблюдения не выйдет… Вы, доктор, — обратился к вернувшемуся из кабинета доктору, — пойдете с нами. Не правда ли?.. А теперь, господа, по ротам! Выводите юнкеров; стройте и пойдем…

    Офицеры быстро и шумно, но без каких‑либо разговоров, покидали столовую, стремясь к своим местам, к выполнению полученных приказаний. Даже вечно не умолкавший о всякого рода спекуляциях Николаев, с какой‑то особой серьезностью, поправляя на ходу снаряжение, ни одним словом не обмолвился, пока мы вместе шли по коридору до канцелярии, где я и поручик Шумаков отстали от общей компании, направясь в нее.

    Я передал Борису ключи, обнялся с ним, а затем мы вместе вышли из канцелярии, направляясь на двор… «Что‑то будет дальше», — начинало сверлить в мозгу.

    Через полчаса я шел впереди вытянувшегося батальона юнкеров на Литейный проспект. На меня было возложено командование авангардом батальона, командование которым затем принял вернувшийся капитан Галиевский, отлучавшийся к своей семье.

    На улице было тихо — ничто не предвещало грозы, и если бы сзади не остались в школе трое юнкеров, отказавшихся выступить, двое — Дерум (латыш) и Тарасюк (хохол) — без объяснения причин и третий — юнкер Вигдорчик, открыто заявивший начальнику школы, через дежурного офицера, о своей принадлежности к коммунистической партии с довоенных времен, мы бы еще бодрее шли вперед. Но постепенно воспоминание об оставшихся изгладилось, и забота о внимании к окружающей жизни заняла доминирующее положение в направлении мыслей. Но все было обычно, буднично. И мысль невольно возвращалась к ранению самого себя поручиком Хреновым, о чем он прислал рапорт из дому, где это случилось при зарядке револьвера, за которым он было побежал.

    «Черт возьми! Извольте вот теперь командовать его ротой! Странно — но бывает!» — сделал я вывод и принялся объяснять юнкерам принятую батальоном форму построения. Подходя к Сергиевской, я получил приказание от командующего батальном выслать вперед заставу с дозорами, которым приказывалось вступить в бой без всякого размышления. Это было кратко, но ясно, и поэтому, выделив 1–й взвод от своей 2–й роты, я, лично став во главе его, быстро, ускоренным шагом, значительно продвинулся вперед. Но вот снова получается приказание идти не к Марсову полю, а на набережную Невы, так как по донесениям разведчиков на Марсовом поле происходят митинги солдат Павловского полка.

    Подходя к мосту, у меня от внезапно пробежавшего в мозгу вопроса: «А кто эти стоящие около него», — сильно запульсировало сердце.

    — Будьте внимательнее и спокойнее, — сказал я вслух юнкерам. — Может быть, придется действовать.

    — Слушаемся, — кратко ответили они.

    Для придачи большего безразличия к окружающей обстановке и, значит, к стоящей на посту у моста группе часовых я, вынув из портсигара папиросу, небрежно зажал ее зубами и закурил… Поравнялись. От группы вооруженных и винтовками, и гранатами отошел один из солдат и, подойдя вплотную, справился, куда идем. В ответ я задал вопрос, что они тут делают.

    — Мост от разводки охраняем! — ответил солдат–артиллерист из гарнизона Петропавловской крепости.

    — Ага, прекрасно! — внутренне радуясь тому, что Петропавловка пока еще не потеряла головы, похвалил я солдата и сейчас же пояснил ему, указывая на приближающихся юнкеров авангарда, что Шкода прапорщиков инженерных войск также выполняет свой долг перед Родиной и идет в распоряжение Временного правительства. — А как ведут себя павловцы? — справился я.

    — Сперва митинговали, а потом в казармы зашли. Решили нейтралитет объявить, но караулы выставили. Вон гуляют! — указал в сторону Марсова поля артиллерист.

    — Ну, всего вам хорошего, — пожелал я часовым, и мы направились дальше.

    И скоро свернули на площадь перед Зимним дворцом. Представшая картина ландшафта этой огромной площади меня обидела. Площадь была пуста.

    — Что такое! Отчего так пусто? — невольно сорвалось у меня с языка.

    Юнкера молчали. Я взглянул на них. Легкая бледность лиц, недоуменная растерянность ищущих взглядов красноречивее слов мне рассказали о том, что родилось у них в душе. Ясно было, что они еще более меня ожидали встретить иную обстановку. Желая поднять их Настроение, я воскликнул:

    — Черт возьми, это будет очень скучно, если из‑за опоздания мы останемся в резерве… Ну так и есть… Смотрите, у Александровского сада и там, у края площади перед аркой, бродят юнкерские патрули.

    «Ясно, что части здесь были уже в сборе и сейчас уже выполняют полученные задачи… В окнах Главного управления Генерального штаба выглядывают офицеры. Значит, там происходят занятия, а следовательно, обстановка несравненно спокойнее, чем то обрисовывали на школьном собрании», — делал я выводы, впиваясь взглядом во второй этаж знакомого здания, где еще несколько месяцев назад я старательно корпел за столом.

    — Что же наши не идут? Юнкер Б., взгляните на колонну и, если она остановилась, отправьтесь и доложите по цепочке, что все благополучно и что я ожидаю приказа. Я же буду перед памятником, — отдал я распоряжение одному из юнкеров.

    Юнкер оживился и с энергичным поворотом отправился исполнять полученное приказание. В этот момент со стороны Александровского парка, перейдя дорогу, подошел юнкерский 2–й Ораниенбаумской школы прапорщиков дозор. Старший дозора остановил дозор, скомандовал «Смирно!» и направился ко мне. Я принял честь как должное приветствие в нашем лице мундира нашей школы и потому, желая ответить тем же, подал и своим двум оставшимся возле меня юнкерам: «Смирно!»

    Легкая судорога удовольствия, промелькнувшая на крупных лицах юнкеров дозора, указала мне, что карта мною бьется правильно.

    — Что хотите, портупей–юнкер? — спросил я вытянувшегося старшего дозора.

    — Разрешите узнать, какой части и цель вашего прибытия сюда, — твердо, на густых нотах ответил вопросом старший дозора.

    — Передовой дозор идущего сюда в распоряжение Временного правительства батальона Школы прапорщиков инженерных войск, — с чувством бесконечного сознания всего веса, должного заключаться в названии и значении той части, в которой протекает служба Родине, твердо, но фальцетом ответил я. — Скажите, портупей–юнкер, — сейчас продолжал я свой ответ, переходя на вопрос, — скажите, вы давно здесь? Ваша школа? И какие еще части и школы были тут и куда они делись? Мы, к сожалению, кажется, запоздали. Вообще, что слышно нового?

    — Никак нет, вы не опоздали. Плохо… — с набегавшей улыбкой горечи начал было портупей–юнкер, но сейчас же, спохватившись, желая, очевидно, скрыть мучившие его душу сомнения, в искусственно бодром тоне продолжал: — Очевидно, еще соберутся. Слава Богу, что вы пришли, это подымет настроение. И во дворце говорили, что казаки сюда идут и войска из Гатчины… А покамест у нас тут сперва стояли одиночные посты, но так как утром у Александровского парка группа рабочих обезоружила и избила двоих, то теперь мы несем дозоры.

    — Вот оно что. Прекрасно. Мы быстро устроим границы должного поведения для господ хулиганствующих. Эх, черт возьми, разрешили бы арестовать Ленина и компанию, и все пришло бы в порядок. Ну, всего вам хорошего, господа. Надеюсь, совместной работой останемся довольны, — уже на ходу закончил я свою случайную беседу со встретившимся дозором, направляясь к памятнику, чтобы собою обозначить правый фланг расположения для имеющего в каждый момент подойти батальона нашей школы.

    Действительно, только мы подошли к памятнику, как из‑за оставленного нами угла показались первые ряды юнкеров. Спокойствие и гордость от начавшей обрисовываться в воображении картины встречи с представителями власти и руководства судьбой Родины сразу захватили меня. И то обстоятельство, что площадь была пуста, что около парадного главного входа во дворец нелепо лежали неизвестно откуда свезенные поленницы дров, что около этого входа и у подъезда в здание Главного штаба стояли малочисленные группы людей частью в военной форме, частью в штатских костюмах — как‑то эти перечисленные обстоятельства уже иначе укладывались в моей голове, рождая в ней представление о солидности в отношении к совершающемуся со стороны правительства. Холодное спокойствие в принятии мер воздействия — лучшая ванна для протрезвления умов заблудших. В этом спокойствии есть своеобразная красота.

    При появлении на площади головной части нашего батальона группы людей у подъездов начали увеличиваться. Кое‑кто из одной группы перешел в другую. Это дало новый поворот моим мыслям. «Наше прибытие обсуждается. Значит, положение серьезнее, чем это было бы желательно. Очевидно, мы им нужны как воздух, — повторял я оценку возникшим новым соображениям по отношению неведомого мне положения в городе. — Что же, очаровательно! За нами дело не станет. Пускай скорее дают задачу и полномочия, а там будет видно, на чьей улице будет праздник», — гордо думал я, любуясь чистотой передвижения втянувшегося на площадь батальона и принимавшего построение в развернутый фронт, лицом к Зимнему дворцу и правым флангом к Главному штабу Петроградского военного округа.

    Построения закончились. Раздалась команда: «Стать вольно». Наблюдавшие за построением начальник школы с поручиками Ск. и Б. направились к Главному штабу. Ко мне, на правый фланг фронта, перешел капитан Галиевский… Меня потянуло к нему.

    — Не густо… — встретил он меня замечанием. — Образуется, — в тон, лаконично ответил я.

    — Равняйсь! — неожиданно скомандовал он, поворачиваясь к линии фронта.

    Я быстро взглянул по направлению к штабу.

    К нам приближалась группа лиц, в центре которой, часто беря руку под козырек, отвечал на чьи‑то вопросы наш начальник школы. Было ясно, что с ним идет «начальство». «Интересно, выйдет ли Керенский», — не находя знакомой фигуры в приближающейся группе, мелькнул вопрос.

    — Господа офицеры, пожалуйте сюда! — вслед за командой «Вольно!» раздалось приказание начальника школы, отрывая меня от размышлений.

    Офицеры покинули свои места в строю и, окружив полукольцом озабоченное «начальство», строго официально вглядывались в их лица.

    Подошедший в этот момент один из офицеров Главного штаба, обращаясь к начальнику школы, попросил его отойти в сторону Главного штаба.

    — За начальника школы ухватились! — прошептал кто‑то сзади меня свое впечатление.

    — Это мы сделаем карьеру! — также шепотом произнес другой голос.

    — Господа, господин военный комиссар при Верховном Главнокомандующем поздоровается с юнкерами, — почти сейчас же, возвращаясь обратно в сопровождении очень высокого, худощавого штатского, бросил нам начальник школы. — Нет, нет, вы оставайтесь здесь, — остановил начальник школы попытавшихся было направиться в строй офицеров, лично же направляясь к юнкерам, в сопровождении все того же штатского. — Батальон, смирно! — скомандовал начальник школы. — Сейчас вас будет приветствовать господин военный комиссар при Верховном командовании, поручик Станкевич. [18] Господин комиссар… — обращаясь к поручику Станкевичу, начал было соответствующий уставу рапорт начальник школы.

    Но продолжение церемонии рапорта военный комиссар отклонил и, приподымая штатский головной убор, обратился к юнкерам школы:

    — Я счастлив видеть вас, товарищи–граждане, здесь, в момент напряжения всех усилий членами Временного правительства на пользу великой нашей революции. Я рад, что некоторым образом родная мне школа… Старший курс должен помнить меня… Я был в вашей школе в числе ваших офицеров, пока революция не позвала меня к новому делу… в армии. Я сейчас приехал из армии. И я свидетельствую вам, что вера армии в настоящий состав правительства, возглавляемого обожаемым Алекс. Федор. Керенским, необычайно сильна. Дело борьбы за Россию с немцами также в армии сейчас стоит на должной высоте. И вот, в этот момент под стройное здание величайших усилий правительства обезумевшими демагогами, помнящими лишь свои партийные расчеты, подводится предательская мина. Везде царит вера в ясную будущность России, ведомой стоящим на страже революции правительством к победе, без аннексий и контрибуций, над сдающим уже врагом. И только здесь, в столице, в красном Петрограде, готовится нож в спину революции. Я рад и счастлив приветствовать вас, так решительно и горячо, без колебаний, отдающих себя в распоряжение тех, кто единственно имеет право руководства жизнью народа до дня Учредительного собрания. Да здравствует Учредительное собрание! Ура!

    Когда стихли вызванные речью военного комиссара крики «Ура!», комиссар, отирая платком капли выступившего на лбу пота, продолжал свое приветствие.

    Но продолжение было уже значительно короче. В нем военный комиссар высказал уверенность, что товарищи–граждане юнкера окажутся такими же доблестными защитниками дела революции, какими оказались на фронте те товарищи–граждане офицеры, которые раньше кончили эту родную ему школу.

    — Да, да, вы правы, господин военный комиссар, — согласился я с ним в этой части его речи.

    — Александр Петрович! — обратился ко мне капитан Галиевский, — я вижу, вам очень нравится речь; вы знаете, кто это? Это — один из бывших преподавателей полевой фортификации у нас в школе. Величайшая бездарность, сумевшая, однако, быстро сделать карьеру. Вам, наверное, приходилось слышать также об учебнике по полевой фортификации, недавно изданном Яковлевым, Бартошевичем и им. Он в этой книжечке яковлевской стряпни срисовал несколько где‑то на фронте позаимствованных чертежиков. И после этого вообразил себя чуть ли не профессором академии…

    — Ну, поехали, капитан! — вмешался в разговор поручик Скородинский. — Я хорошо знаю поручика Станкевича — это удивительно милый и чуткий человек. Правда, он очень увлекающийся, но зато искренний. А что он сделал карьеру — это не удивительно. Теперь его партийные друзья на верхах власти и, конечно, своих приспешников, чай, не забывают, — закончил Скородинский, отходя от нас.

    — Тоже карьеру сделает, — мотнул головою в его сторону мой собеседник и, видя, что я никак не реагирую на его сведения, замолчал.

    — Очень приятно встретиться с вами, господа, — между тем, мягко улыбаясь и порывисто пожимая руки некоторых из бывших своих сотоварищей по деятельности в школе, просто и искренне здоровался военный комиссар. — Я прямо из Ставки, — продолжал он. — Какая разница с вашим питерским настроением. Но это ничего… я полагаю, мы быстро уладим все шероховатости и вам снова можно будет вернуться к более мирному продолжению вашей продуктивной, полезной работы. Ваши бывшие питомцы отличаются на фронте, и пехота их высоко ценит… Владимир Станкевич, — протянул, наконец, и мне руку военный комиссар.

    — Александр Синегуб, — в тон представился я.

    — Это наш новый офицер, недавно с фронта, — зачем‑то нашел нужным прибавить поручик Б.

    — Да, у вас, я вижу, есть новые лица! — ответил ему военный комиссар.

    — Александр Петрович! — окликнул меня поручик Скородинский.

    — Что скажете? — обернулся я к спешившему ко мне поручику.

    — Начальник школы вас требует. Работа есть. Счастливчик! — ласково улыбаясь, передал он мне приказ начальника школы.

    — А где начальник? — обрадованно заторопился я.

    — Вон там, около группы Багратуни у Главного штаба, — указал мне поручик на местонахождение начальника школы. — Явитесь к военному комиссару при Верховном командовании, поручику Станкевичу, — подчеркивая титул служебного положения поручика, мягко, но с особой, свойственной ему манерой отдавать так приказания, что они, для получающего таковые, приобретали значение сверхстепенного значения, проговорил он — Ах, вы здесь! — продолжал он, уже обращаясь к подошедшему в этот момент военному комиссару. — Вот, согласно вашего желания и приказания Главного штаба, я предоставляю в ваше распоряжение полуроту юнкеров, под командой поручика Синегуба. Я вам даю самого опытного офицера, недавно только прибывшего к нам в школу с фронта. Надеюсь, поручик, — снова отнесся начальник школы ко мне, — вы учтете всю серьезность значения оказываемой вам чести предоставления выполнения тех задач, которые вы будете получать непосредственно от господина военного комиссара и исполнять которые будете как мои личные приказания.. — в упор смотря мне в глаза, добавил начальник школы.

    — Слушаю–с, господин полковник; а какую полуроту прикажете взять?

    — Капитан Галиевский получил приказание, и он вам предоставит таковую!

    — Слушаю–с! Разрешите идти?

    — Да, с Богом! — весело ответил начальник школы, протягивая мне руку и делая шага два вперед, приблизился вплотную ко мне и вдруг, понижая голос, быстро проговорил: — Дело крайне серьезно. Соберите все внимание. И чаще присылайте донесения мне и капитану Галиевскому. — И, переходя на обычный тон, продолжал: — Все указания испрашивать у господина военного комиссара. Ну, в добрый час! Берегите юнкеров! — отпустил меня начальник школы.

    — Господин военный комиссар, — обратился я, поворачиваясь к комиссару и беря руку под козырек, — поручик Синегуб, по приказанию начальника Петроградской прапорщиков инженерных войск школы, представляется по случаю назначения в ваше распоряжение.

    — Очень приятно, — принимая честь, любезно ответил военный комиссар, — я попрошу вас немедленно выступить. И так слишком много времени потеряно, — нервно смотря на часы, бросил замечание военный комиссар.

    — Слушаю–с! Разрешите построить и куда прикажете вести и какое будет назначение?

    — Я буду с вами. Мы пойдем в Мариинский дворец на охрану заседающего в нем Предпарламента, так как по имеющимся сведениям готовится обструкция и выступления против заседающих. Скорее стройте юнкеров, — нервно закончил комиссар.

    — Слушаюсь! — заражаясь необходимостью спешить, я бегом направился к батальону юнкеров.

    — Александр Петрович, — встретил меня поручик Мейснер, — ваша полурота готова. Я назначен командовать второй полуротой, в качестве резерва для вас, голубчик, если надо, вызывайте меня скорее, — весь оживляясь, попросил поручик.

    — Спасибо, хорошо, обязательно. Подождите, еще много будет дел. А что, патроны будут выдавать? — вдруг с ужасом вспомнил я отсутствие этой соли нашей сущности.

    — Патроны? Во дворце их надо получать Там большой запас. Я сейчас доложу капитану Галиевскому, — бросаясь к командующему батальоном, ответил поручик.

    — Полурота, равняйсь! — принялся я между тем отводить свою полуроту от батальона.

    — Послушайте, поручик, — подходя ко мне, заговорил военный комиссар, — постройте мне так юнкеров, чтобы все могли слышать меня без повышения мною голоса.

    «О, черт возьми, опять разговорчики. Да ведь вам спешить надо… Хотя это на руку — патроны поднесут…» — промелькнуло успокаивающее соображение.

    — Слушаюсь! — уже вслух ответил я и принялся строить полуроту в каре.

    Военный комиссар выждал эволюцию фронта и начал говорить:

    — Господа, в данное, исключительно тяжелое время для Революции и страны свершилось событие огромной исторической важности. В залах Мариинского дворца заседает цвет нашей мысли и гордость наших чаяний — Совет Республики. Я был там и видел их святую работу над укреплением завоеваний Революции и выводом страны на тот путь величественного шествия к счастью, которого только достойна демократия мира. Я видел, как, забыв все личное, забыв даже о еде, сидят над разрешением вопросов те, кто не только является гордостью нашей мысли, но и творцом дела дружественного, творческого сожительства демократий всего мира. И их работа, верьте мне, еще священнее, чем защитников нашей великой страны, выбросившей впервые миру такие лозунги, как война до победного конца, без аннексий и контрибуций. И вот, товарищи–граждане, в этот момент демагогическая злобность, посеянная Лениным и разжигаемая врагами революции и страны, готовится стать катастрофичной для Революции. Опьяненные демагогией отбросы рабочего мира готовятся произвести срыв происходящего заседания Совета Республики. Спокойствию в творческой работе, в часы ее максимального напряжения, грозит опасность. А между тем дорог каждый час этого труда, результаты которого в бесконечном волнении ожидают и армия, и демократия. И вот, дорогие товарищи–граждане юнкера, вам предоставляется высокая честь охранить спокойствие работы Совета Республики. Я счастлив, что могу вас поздравить с назначением в караул Мариинского дворца. И я убежден, что это будет лишь почетным для вас служением Революции и стране и что дело до применения оружия не дойдет, так как, если массы хулиганствующих увидят вас на постах у дворца, они только побурлят и разойдутся.. — застенчиво улыбаясь, закончил свою речь военный комиссар.

    «Разлука ты, разлука, чужая сторона», — навязчиво ныло у меня в ушах при вслушивании в речь оратора. — Ей–ей, вы житель какой‑то подлунной планеты, но не земли. У вас нет времени, а вы продолжаете его тратить на то, что, право, удивительно просто и ясно. К чему?»

    И как бы в ответ на мои мысли, сзади раздалось обращении ко мне:

    — Господин поручик, разрешите доложить, что мы хотим есть, а там у дворца юнкера получают хлеб.

    «Ага! Сейчас кончит комиссар говорить, я попрошу разрешения запастись хлебом».

    — Вот что нас губит, — вдруг обратился ко мне юнкер N.

    — Тише! Бросьте! Вы же в строю! — оборвал я не выдержавшего юнкера. — Пускай делают что хотят, лишь бы мы сами не забыли о Родине, — уже смягчаясь, добавил я.

    — Господин военный комиссар! — как только последний кончил говорить, обратился я. — Разрешите получить хлеб — его здесь рядом выдают, юнкера сегодня еще не ели.

    — Да, да, только скорее! — дал согласие военный комиссар с несколько озабоченным выражением лица, очевидно от мелькнувшей мысли, что слушать и прекрасные песни на пустой желудок не особенно весело.

    Пока юнкера получали хлеб, я получил ответ о патронах. Патроны действительно были, но на выдачу требовалось распоряжение из Главного штаба. От кого же это должно было изойти и кто должен был их выдать, пока, несмотря на все усилия поручика Мейснера, выяснить не удавалось.

    «Вы не можете себе представить, какой там внутри царит кавардак, — указывая на дворец и здание Главного штаба, рассказывал поручик. — Я ни от кого не мог добиться ни одного путного указания. Начальник штаба посылает к адъютантам; те к коменданту дворца, а последний к начальнику штаба. Черт бы их всех драл, сволочь штабная!» — вспылил поручик. «Хороши гуси. Не беда. Я доложу Станкевичу, пускай распорядится, на то он, кстати, и комиссар, чтобы за порядком наблюдать». Военного комиссара уже осаждала какая‑то группа из военных и штатских.

    — Ну что, готовы? — встретил он меня вопросом.

    — Так точно. Хлеб получен. Вот не могу получить патронов.

    — Патронов? Зачем? — перебил меня комиссар.

    — У нас мало. По пятнадцати штук на винтовку. Пулеметов и гранат совсем нет. Обещали выдать здесь, но добиться…

    — Это лишнее, дело до огня дойти не может. И пятнадцати штук за глаза довольно. Идемте, ведите роту. Дорогу знаете во дворец? Прямо по Морской. А придя во дворец, вы хорошенько ознакомьтесь с постами и решительно прикажите огня без самой крайней необходимости не открывать. Я буду сам все время там, так что вы можете быть спокойным. А если и подойдет к Мариинскому дворцу какая‑либо хулиганствующая толпа, то, право, для укрощения ее достаточно одного вида юнкеров, стоящих на постах с винтовками. Вот внутри дворца надо быть начеку. Я боюсь, чтобы кто не устроил обструкцию в зале заседаний и не произвел паники. Стройте во вздвоенные ряды и идемте, — подойдя к полуроте, распорядился военный комиссар.

    Мы двинулись. Юнкера, сперва молчаливые, теперь вполголоса делились впечатлениями. Только военный комиссар весь ушел в какую‑то беседу с сопровождавшими его офицером, штатским и двумя юнкерами из членов Совета школы, зачем‑то ему понадобившимися.

    «Не выслать ли вперед разведку? — подумал я, выйдя на Морскую. — Хотя это зачем же? Ведь достаточно же ясно заверил военный комиссар, что с боевой точки зрения — все спокойно. А кроме того, если впереди и окажется что‑нибудь скверное, то ведь, слава Богу, какая у меня силища, вы, мои хорошие господа юнкера, плохо владеющие винтовками, и вы, господин военный комиссар».

    — Раз, два!.. Тверже ногу!.. Ноги не слышу! — словами команды попытался я оторвать себя от легкомысленных дум и вдруг рассмеялся — у одного из юнкеров выпал из‑под мышки несомый им хлеб. Смущенный своею неловкостью, юнкер выскочил из строя за покатившейся по серому глянцу цементной мостовой буханкой хлеба.

    — Куда? — завопил отделенный командир. — Из строя, без разрешения? На место!

    «Ха–ха–ха…» — смеялись юнкера. «Ха–ха–ха!» — заливались, обрадовавшись случаю, остановившиеся на тротуаре две девушки, по костюмам и кричащим манерам определенно принадлежавшие к категории заблудших созданий.

    — Да, посмяться есть отчего, — говорил я фланговому юнкеру, — юнкера в боевой готовности, и с хлебами под мышками, и на Морской.

    — Остановитесь! — догоняя меня, быстро отдал распоряжение военный комиссар. — Оставайтесь здесь, я зайду на телефонную станцию попытаться произвести смену находящегося там караула, который, по полученным сведениям, перешел на сторону ленинцев, — сообщил мне свое намерение военный комиссар.

    Я остановил полуроту. Пока военный комиссар переходил улицу, к нам подошел какой‑то офицер и стал возмущенно рассказывать о том, что сегодняшней ночью у Петроградского коменданта из стола выкрали пароли и отзывы караулов Петроградского гарнизона. И вот сегодня в час смены на телефонную станцию проникли большевики. Но они еще скрывают это для того, чтобы перехватывать телефонные разговоры правительственных органов и членов Совета Республики.

    Возбужденное описание нервно настроенным офицером казалось хотя и интересным, но крайне сомнительным. Особенно меня настраивал против рассказа вид рассказчика. Бегающие глаза, тонкий, визгливый голос, резко подчеркивавший простоту стиля фраз, и приказчичьи ухватки, заменявшие ему манеры, буквально били по нервам.

    «Что‑то нечистое здесь, — закопошилось в голове в результате интуитивного отрицания навязчивой убедительности особы в офицерской форме. — Не от вас ли узнал такую необычайную новость, господин военный комиссар? Боже мой, надо скорее его предупредить. Ведь он — сама наивность!»

    — Они отказываются добровольно освободить телефонную станцию, — озабоченно проговорил военный комиссар. — И я решил произвести смену силою. Оставьте половину юнкеров с офицером здесь, приказав следить за воротами и окнами, а с другой половиной вы продвиньтесь вперед и уже с той стороны ворот ведите наблюдение за нею. Отделите мне нескольких юнкеров, и я попытаюсь с ними проникнуть на станцию. Землячки увидят, что с ними не шутят, и сразу сбавят тон. Там караульный начальник какой‑то прапорщик; очевидно, он все и мутит, — высказал свои соображения военный комиссар.

    «А кто ему подал пример и кто его этому научил?» — подумал я, услышав тон глубочайшего пренебрежения, с которым было произнесено: «какой‑то прапорщик». Но забота выполнения полученного приказания оказалась сильнее всяких философствований, и я, отделив первое отделение 1–го взвода в распоряжение военного комиссара, начал производить по улице соответствующее передвижение для получения лучшего надзора за зданием телефонной станции, а в случае надобности и ее обстрела.

    Прапорщик Одинцов–младший, оставаясь на том же расстоянии от здания телефонной станции, построил свой 2–й взвод 2–й роты поперек Морской, во всю ее ширину фронтом к Мариинской площади. Я же, перейдя с тремя отделениями 1–го взвода фасад телефонной станции, принял то же построение, но фронтом в обратную сторону, в сторону Невского проспекта.

    Из безвинтовочных юнкеров я создал команду связи. Между тем военный комиссар с юнкерами 1–го отделения 1–го взвода подошел к воротам станции, но они оказались уже запертыми. И я, стоя на тротуаре, впереди правого фланга своего взвода, старался предвосхитить у военного комиссара выход из создавшегося положения, которое, наконец, меня убедило, что на телефонной станции действительно находятся приверженцы Ленина и К°. «Вот у кого надо, оказывается, учиться энергии. И откуда только у них такое руководство? Интересно, как бы вы объяснили это теперь? — мысленно обращался я к всплывшей в памяти картине ночного совещания 19–го в «Колхиде». — Начало не дурное, — просмаковал я решительность действий господ подпольщиков. — Теперь дело за нами. Однако что же предполагает предпринять военный комиссар», — в нетерпении вглядываясь в окна и ворота станции, топтался я на месте.

    Та–та–та–та — вдруг резко разрезался воздух визгливо стучащим свистом, родившим представление о железных, зелено–темных и красно–бурых крышах домов, которые с силою полили металлическим градом, отчего переливающиеся дробью отзвуки становились коротко–сухими. Та–та–та–та — поплыла вдоль Морской новая волна дробящих отзвуков, отвеивая от себя какой‑то захватывающий дыхание мысли холодок.

    Что такое? — пришел я в себя от мгновенной внезапности ударивших по нервам звуков. — Пулеметный огонь! Откуда? По нас? И я быстро обернулся, ища пешего или конного врага в том конце Морской, который выходил на Мариинскую площадь. «Там бой», — мелькнула мысль, но под ощущением уловленных слухом новых, более близких, знакомых звуков, — представившаяся было в воображении картинка расстрела Мариинского дворца уплыла вдаль, а на месте ее родилась большая тревога, колко жавшая сердце. «Это стреляют по юнкерам. Стоять так нельзя. Слишком большая цель…» — работала мысль.

    — К стенкам домов! Далеко не распространяться! — крикнул я приказание юнкерам.

    Тревожное недоумение, сковавшее было юнкеров, мгновенно прошло, и они, повинуясь словам команды, вмиг рассылались по тротуару, становясь спинами к стенкам домов.

    — Зарядить винтовки! — вслед отдал я приказ, в то же время соображая, куда лучше стать самому, чтобы не выпустить из рук командование полуротой.

    «Никто не упал — значит, стрельба демонстративная и в воздух. Но где же военный комиссар и его юнкера?» — окидывая взглядом улицу, точно по мановению волшебного жезла ставшую жутко пустою, спрашивал я себя. Но в первые секунды осмотра сторон улицы я его фигуры не находил. «Что такое? Неужели я так растерялся, что не вижу военного комиссара», — мелькало в голове. Но, замечая в то же время, как нервно прижимались некоторые из юнкеров к каменным стенам домов и стальным жалюзи, спустившимся на окна витрин, что придало этому участку Морской впечатление глубокой, холодной могилы, — во мне проснулось чувство дикой обиды и злобы.

    «Воспользоваться горячностью порыва молодых сердец и без сожаления принять их безрассудочное самопожертвование. Ужасно! Ведь некоторые не умеют заряжать винтовки, — содрогалась мысль при виде, как один юнкер тщетно старался утопить патроны в магазинную коробку винтовки. — Как куропаток перестреляют нас из окон и с крыш, если только окажется это им выгодным и если есть достаточно для этого средств. Проклятие! Какое жалкое, унизительное положение! Хотя бы открыли настоящий огонь и убили бы меня», — со злобой вглядываясь в чердачные окна, смалодушничал я.

    — Ах, вот и комиссар! — И я пошел навстречу к нему, идущему ко мне. — Я все не могу определить, откуда и где стрельба. Боюсь, что на Мариинской площади бой идет. Не отправиться ли туда? Здесь сейчас ничего так не сделаешь! — обратился я к нему.

    — Ничего, это пустяки. Вы приведите в больший порядок юнкеров и продолжайте осаду станции. Огня не открывайте, пока они сами не станут стрелять по вас. А я отведу ту часть юнкеров к углу Невского, чтобы не допустить сюда могущих явиться на выручку караулы красногвардейцев. Я убежден, что на станции сейчас переполох, так как не могут они знать, кто открыл стрельбу и кто берет верх, а видя, что здесь находятся юнкера, они даже скорее решат, что их дело проиграло и они сдадутся, — говорил мне военный комиссар.

    — Слушаюсь! — отвечал я с радостью, черпая в словах военного комиссара уверенность, что эта стрельба идет со стороны верных долгу частей, выполняющих, очевидно, порученную им задачу.

    «Наверное, гвардейский экипаж или семеновцы очищают Мариинскую площадь от демонстрирующих толп, — заработало мое воображение. — Надо будет и в сторону площади принять меры предохранения. И если сюда бросятся бегущие толпы, то заарестовать. А чтобы было удобнее и планомерно это выполнить, займу углы Гороховой», — принял я решения и пошел передавать соответствующие распоряжения начальникам отделений.

    Через несколько минут стрельба затихла. А еще спустя немного времени на улице появились любопытствующие и случайные прохожие. Юнкера с винтовками наготове бодро обменивались замечаниями, внимательно глядя со своих мест на углах улиц Морской и Гороховой вдоль них и следя за воротами и окнами станции. Я же с гордостью расхаживал по цементной мостовой. «Больше непринужденности в виде! — говорил я себе. — На тебя смотрят не только юнкера, но и землячки караула. И чем ты спокойнее и довольнее, там страшнее им», — продолжал я кокетничать с собою.

    «Но, черт возьми, какая гладкая мостовая. Вот бы наши кирки–мотыги, и устроить бы здесь окопчики для пулеметов. Ах да, пулеметов. Надо послать донесение к начальнику школы, что мы перешли к боевой задаче, и попросить прислать пулеметы и пироксилиновых шашек для взрыва ворот телефонной станции». И я, вызвав юнкера связи, передал ему написанное донесение для доставки в Зимний дворец.

    Эта моя мера вызвала еще большее оживление у юнкеров, и я с наслаждением наблюдал за все растущим усвоением создавшегося положения. «Молодцы друзья», — созерцая выражения лиц, мысленно подбадривал я их, по временам произнося те или иные замечания.

    Расхаживая таким образом по улице, я одновременно не упускал из внимания закрытых ворот станции. «Что‑то там творится. Пожалуй, военный комиссар прав, и там теперь каются в своем промахе и обсуждают, как исправить свой поступок. Не хотел бы я быть на вашем месте, — всматриваясь в окна, соображал я. — Ага, отворяется дверца в воротах — уж не делегация ли?» — мелькнуло радостное предположение, и я сделал несколько шагов вперед к воротам, приглашая юнкеров к усилению внимания.

    Юнкера, стоявшие по сторонам ворот, взяли винтовки на изготовку. Я потихоньку расстегнул кобуру, а затем руки засунул в карманы.

    «Ну–с, выходите», — внутренне торопил я, жадно впиваясь в расширяющуюся щель отворяемой вовнутрь двора двери. Наконец высунулась круглая голова на короткой шее. Глаза напряжение забегали, осматривая улицу. Затем голова на мгновение обернулась назад, показав коротко подстриженный затылок, и снова повернулась к нам, подавшись вперед, обнаруживая плечи с офицерскими прапорщичьими погонами.

    — Выходите, прапорщик, — любезно предложил я, — юнкера стрелять не будут, — предупредительно добавил я, видя, как глаза его косились то вправо, то влево на винтовки юнкеров.

    — Посмотрел бы я, как вы стали бы стрелять! — задорно крикнул он. — Ступайте вы лучше по домам, пока не поздно, а то будет худо! — продолжал он.

    — Тише, прапорщик! Больше спокойствия. Вы же видите, что с офицером разговариваете! Нечего дурака ломать! И поверьте мне, право, лучше будет и более достойно для вас, если вы добровольно впустите нас на станцию. Подумайте хорошенько над тем, что вы делаете и куда ведете людей!

    — Что вы хотите? — меняя тон, задал он вопрос.

    — Нести караульную службу на станции.

    — Я ее несу…

    — Я не знаю, как и почему вы ее несете, но мне приказано военным комиссаром при Верховном командовании армией сменить ваш караул.

    — Дайте пароль и приказание коменданта — я не знаю, кто вы? — прищурился прапорщик. Сзади него раздался смех. — Тише, товарищи, мешаете разговаривать! — осторожно оборачиваясь, сказал он.

    — Вы, очевидно, только сегодня налепили на себя погоны! — съязвил я.

    — Неправда, я их получил на фронте, а не в тылу! — презрительно окидывая взглядом надетое на мне мирного образца пальто с серебряными погонами, съехидничал юный прапорщик.

    — Жалею вас, что теперь вам приходится их пачкать изменой присяге!

    — Неправда, я не изменяю присяге, и я иду за народом, а это вы продались прислужникам капитала, одевшимся в социалистическую тогу. Эта вы губите народ. Э, да что с вами толковать! Убирайтесь подобру–поздорову, а то мы вам пропишем, где раки зимуют! — возбужденно махая револьвером, снова закипятился прапорщик.

    — Послушайте, — не вытерпев, прикрикнул я на него, — я раз сказал уже, чтобы вы приличнее разговаривали… Что за хамская манера махать руками, — вынимая из кармана руку с портсигаром и беря из нею папиросу, продолжал я. Мое внешнее спокойствие подействовало на него, и он опустил револьвер.

    — Вот что, — заявил он, — я даю вам пятнадцать минуть на размышление. И если через 15 минут вы со своими юнкерами не уйдете, то пеняйте на себя! — закончил он и исчез за дверью.

    Я закурил вынутую папиросу. «Что же, однако, делать? Так стоять — это скучно. А любопытно, что делается сейчас на Мариинской площади? Пулеметы молчат и лишь идет одиночная ружейная стрельба. Черт возьми! Наверное, много убитых. Эх, Ленин!.. А еще идеалист. Идти к осуществлению земного рая по трупам людей и лужам человеческой крови! Ничего тогда твой рай не стоит! Шулер ты политический, а не идеолог!» — снова вернулось философское настроение ко мне.

    — Ну, что у вас? — подходя ко мне, задал вопрос военный комиссар.

    — Да вот, пробовал убеждать караульного начальника согласиться на смену; но он, в свою очередь, требует, чтобы мы ушли, и дал четверть часа на размышление. А что, нового ничего не слышно? — в свою очередь заинтересовался я.,

    — Не важно. Многие части держат нейтралитет. Некоторые же примкнули к восставшим. Рабочие Путиловского и Обуховского заводов идут в город. Надо станцию скорее взять. Во что бы то ни стало ее надо занять, а то операционный штаб восставших слишком широко пользуется телефонной сетью, и наоборот — правительственные органы лишились этой возможности. А стрельба затихает, — заметил в раздумье военный комиссар.

    В этот момент появился юнкер связи от прапорщика Одинцова и доложил, что на Невском появились какие‑то патрули и что на Мойке у мостов рабочие начинают строить баррикады.

    Услышав доклад, военный комиссар сразу оживился.

    — Продолжайте убеждать сдаться — а я пойду узнаю, в чем дело, — заторопился он.

    — Слушаюсь. Разрешите потребовать на всякий случай из Зимнего дворца подкрепление, по крайней мере вторую полуроту. Пулеметы и пироксилин я уже вытребовал! — доложил я.

    — Попробуйте. Не думаю, чтобы было что присылать. Смотрите же, первыми огня не открывать. Это может все дело испортить. Потом будут кричать, что мы первые открыли стрельбу и что мы идем по стопам старорежимных городовых: стреляем в народ, — закончил военный комиссар и быстро зашагал к Невскому.

    «Это черт знает, что за двойственность! Там — стрельба, а здесь не смей, а то кто‑то какие‑то обвинения предъявит. Да ведь раз мы введем порядок, то кто же откроет рот? Или как после июльских дней будет?! Комедианты проклятые!.. Там стрельба, а здесь жди, чтобы тебя сперва убили… Что за чертовщина — ничего не понимаю! Ну ладно, пришлют пироксилин, на собственный страх взорву всю станцию к черту! — злобствовал я и принялся писать новое донесение начальнику школы и капитану Галиевскому. Донесения на этот раз я написал в двух экземплярах. — Черт его знает, что творится, — заработало во мне сомнение. — Может, и донесения еще не должны попадать по адресу? Пошлю двумя дорогами двух юнкеров: это будет надежнее». Сказано — сделано!..

    Через минуту юнкера связи, получив категорическое приказание передать донесения в собственные руки по назначению, уже скрывались вдали: один в направлении Невского, а другой в обход, по Гороховой, через Александровский сад.

    Прошло еще несколько минут, и из одного из окон станции раздался голос прапорщика:

    — Слушайте, убирайтесь! А то нам надоело ваше присутствие. Смотрите, если через три минуты вы не уйдете, то перестреляем вас, как собак!..

    — Ах ты, сволочь этакая! — вскричал я и, выхватив револьвер из кобуры, взмахнул его на взвод.

    Но прапорщик скрылся.

    «Черт его знает, что такое, — нервничал я, шагая по тротуару. — Черт, а хочется есть! — замечая валяющиеся на дороге куски хлеба, брошенные юнкерами, вспомнил я о еде. — Ведь я сегодня так ничего и не ел. Даже рюмки водки не успел выпить!.. А что сейчас в школе творится? Шумаков, пожалуй, спит в дежурке, а нестроевые пьянствуют и жарят в карты. Хорошенький результат дала революционная дисциплина!» И размышления поплыли одно за другим…

    На улице, через наши цепи хотя и редко, но все же продолжала проходить публика. Видно было, что улица уже привыкла к нам: мы уже достаточное время болтались на ней.

    Но вот со стороны Невского показался броневик.

    — Броневик идет!.. — раздалось несколько возгласов доклада с места.

    — Вижу, — отвечал я. — Это, наверное, наш. У Зимнего дворца, когда мы уходили, я видел, как появились две матицы. Очевидно, одну из них и посылают нам на поддержку!

    — Никак нет; это броневик восставших — это я хорошо знаю. Я видел сегодня брата из броневого дивизиона. И он говорил, что часть дивизиона объявила нейтралитет, а часть перешла на сторону восставших, — сообщил неприятную новость один из юнкеров.

    В этот момент подбежал юнкер связи от взвода, отошедшего к углу Невского и Морской, и доложил о том, что приближающийся броневик пришел со стороны Невского и что военный комиссар требует спокойствия.

    — Внимание! — крикнул я юнкерам, выслушав доклад. — Если я выстрелю, открыть по нему огонь. Без этого же моего сигнала Боже сохрани стрелять! Возможно еще, что это наш!

    Броневик приближался.

    «Если откроет огонь сейчас, то подрежет колени. Значит, пускай юнкера стоят, — работала напряженная мысль. — Чего он едва тащится? Нет, это не наш! Наш был бы с офицером, а офицер не позволил бы продолжать напряжение в наших рядах и дал бы о себе знать. Да, да… нет сомнения — это восставшие. Черт! Что он хочет? Неужели откроет огонь по верхней части туловища! Ох, успею ли положить юнкеров? О, мука какая! Стрелять в него нет смысла — не прошибешь! Снять юнкеров и увести от бессмысленного расстрела», — мелькнуло раздумье.

    «Что ты? Обалдел? Бежать будешь? Стыдись! Но как он медленно ползет! Сволочь, издевается! Ладно, издевайся, а я покурю, но остановись и выйди кто только из машины — застрелю», — затягиваясь папироской, давал я себе обещание.

    Броневик приблизился. Глазки были открыты, оттуда велось наблюдение.

    «Ладно, смотри, не смотри, а с места не сойдем!» — с трудом удерживаясь от желания вести наблюдение за дулом пулемета, твердо говорил я себе, попыхивая папиросой.

    Но вот броневик поравнялся с воротами телефонной станции и остановился. Через секунду из ворот выскочил прапорщик и, подойдя к машине, о чем‑то переговорил в боковой глазок с находящимися внутри машины. Переговоры продолжались не долее минуты. Кончив говорить, прапорщик исчез, а машина, вздрогнув, снова тихо поползла вперед… к нам.

    «Пройдет мимо нас, повернется — и тогда…» — начали было наслаиваться в голове комбинации возможных действий бронемашины, как ее новая остановка оборвала их. «Ну, начнется, — решил я. —

    В живот или в голову?» — вырос вопрос, и я взглянул на дуло пулемета. Оно было накрыто чехлом.

    — Сволочи! — выругался я. — Насмехаетесь вы, что ли? — И я было шагнул к машине с желанием выяснить, что же, наконец, они собою представляют, как скрип передовых рычагов и начавшийся ход машины назад с заворотом зада корпуса в ворота станции остановил меня.

    Вот открылись ворота, и машина медленно вошла под арку. «Почему они медлят? Хорошо медлят! — сейчас же ответил я себе. — Заняли уже станцию своим караулом. Прислали на помощь броневик и строят на улицах баррикады. Вот мы медлим. Мало того — идиотов–ротозеев из себя изображаем!» — негодовал я на пассивность действий военного комиссара и Зимнего, откуда все еще не присылали просимый пироксилин. «Скорее бы его получить, тогда машину подорву уближенным снарядом, приспособленным хотя бы к штыку винтовки, которую и подсуну под броневик», — размечтался я, как ко мне подошел портупей–юнкер Гаккель, бывший студент Института путей сообщения, и попросил разрешения высказать свои соображения.

    — Пожалуйста, говорите, я слушаю вас, — дал я согласие.

    — Разрешите доложить, что юнкера очень смущены нашей бездеятельностью. Сколько времени мы стоим здесь, и дождались того, что уже броневик прибыл. Некоторые опасаются, что здесь кроется провокация.

    — Что за вздор! Вы же видите, что я связан повиновением военному комиссару. Он распоряжается здесь! — с негодованием, горячо запротестовал я против усмотрения в моих действиях чего‑то нечистого.

    — Ради Бога! Господин поручик, ваше поведение, наоборот, только и поддерживает настроение и повиновение вам, — торопливо ответил портупей–юнкер. — Я к вам потому и подошел, что знаю вас. Вы же тоже знаете, что я был на фронте и георгиевский кавалер и что, конечно, поэтому мне непонятна малодушная тактика какого‑то комиссара, который сперва нас поздравил с почетным назначением в караул Мариинского дворца, а затем, зная об отсутствии патронов и неопытности наших юнкеров, держит нас уже столько времени перед станцией. Если он не решался занять ее раньше, то как же он займет ее теперь, когда там броневик? Нет, здесь если не зло скрывается, то глупость, господин поручик, — серьезно и резонно докладывал портупей–юнкер.

    «Черт вас возьми! — неслось у меня в голове. — Что вы мои мысли читали, что ли?..»

    — Но что же делать, дорогой, — надо ждать, — дружественно заговорил я. — Я послал четыре донесения с просьбой о высылке пироксилина и подкрепления, которое думаю послать на Мойку для снятия баррикад. И я думаю, что скоро мы получим и то, и другое, а тогда я буду действовать на свой страх и риск.

    — Вот, это прекрасно, господин поручик; простите, что беспокоил вас, — довольно ответил портупей–юнкер.

    В этот момент вдруг Морская заголосила на всевозможные лады.

    — Что такое? — повернулся я в сторону визга и истерического крика. — Женщины? Откуда они взялись? Ах, с телефонной станции!

    — Это телефонные барышни. Очевидно, их выпроводили в намерении открыть уже боевые действия, — высказал свое соображение портупей–юнкер Гаккель.

    Между тем вой, истерический вой, вырывавшегося из ворот станции потока барышень все усиливался. А почти пустынная Морская сразу запестрела различными бегущими, прыгающими нарядами и шляпками.

    Юнкера, наблюдая картинку печального бегства, искренне захлебывались от смеха, на который более пожилые барышни отвечали кто усовещанием, а кто карканьем беды.

    — Нашли над чем смяться! — кричали одни. — Вы бы посмотрели, как с нами обращались! Это не люди!..

    — Уходите вы поскорее отсюда. Вас губят нарочно. Весь город в руках Ленина. Все части перешли на его сторону. А вам здесь готовят западню.

    — Господин офицер, — принялась тормошить меня одна длинная и сухая, как палка, барышня. — Вся станция полна ими. Они через какой‑то ход с Мойки, что ли, набираются. А что они делают с проводами! Многие войсковые части не знают, в чьих руках телефонная станция, а нам запрещено говорить… за каждой по солдату стоит. Военная часть просит телефон Главного штаба, или коменданта, или Зимнего дворца, а они какой‑то свой дают. Поэтому многие части не знают правды. Я сама слышала, как они смеялись, что одно военное училище убедили в том, что Ленин и его компания уже арестованы и что юнкеров можно отпустить в юродской отпуск. Одна барышня передала знакомым, что у нас большевики, так ее чуть не убили!.. Уходите отсюда и юнкеров спасайте — все равно ничего не сделаете. Продали Россию! — рыдая, кончила барышня и побежала дальше.

    Я стоял как истукан.

    — Господин поручик, — подбежал ко мне портупей–юнкер Гаккель, — с вами хочет говорить один француз!

    — В чем дело? Кто хочет говорить? Какой француз? Давайте его сюда! — ответил я.

    — Господин лейтенант, — подходя ко мне и приподымая котелок, заговорил элегантный штатский на французском языке, — господин лейтенант, я секретарь второго атташе французского посольства, — отрекомендовался он. — Я сейчас иду с Садовой по Гороховой. На Гороховой и на Мойке, у Государственного банка, много рабочих, и они сейчас идут на баррикады, которые их товарищи начали строить перед мостом через Мойку на Гороховой. Рядом лежат и пулеметы. А когда я вышел на угол Морской и увидел юнкеров и спросил, что они делают, то я понял, что вам с тыла грозит опасность. Я только хотел из чувства любви к вашему прекрасному, но больному сейчас народу предупредить вас об этом. Будьте осторожнее, и дай вам Бог всякого благополучия! — пожимая мои руки, протянувшиеся к нему с благодарностью, кончил он свою медленную, видя, что я с трудом вникаю в смысл, речь. — Можно мне пройти здесь? Мне надо на Невский, — спросил он, указывая рукою вдоль Морской.

    Я предупредил его, что это теперь небезопасно, так как поток барышень кончился и над Морской висело уныние пустоты.

    — О, ничего! Я не боюсь. Я очень спешу, и у меня нет времени обходить!

    — В таком случае, пожалуйста, разрешите просить вас все, рассказанное вами мне, передать офицеру, находящемуся на углу Невского. И скажите, пожалуйста, ему, чтобы он доложил об этом в Зимний дворец и военному эмиссару. Спасибо еще раз, — поблагодарил я его.

    — О, пожалуйста! Счастлив быть полезным. Я ваше поручение выполню, господин лейтенант. Можете быть спокойным. До свиданья! Всякого успеха! — И, приподняв котелок, он быстро засеменил по Морской к Невскому. Пройдя последнего юнкера, он опустил котелок на голову, а затем и скрылся.

    «Что делать? Что делать?» — стучало в висках. Мысли путались, и голова горела. «Пропали! Бедные вы, — сквозь слезы смотря на юнкеров, думал я. — Увести вас я не могу. Делать что‑нибудь тоже не могу, потому что не знаю, что мне с вами делать, такими жалкими и бесполезными. Бедные ваши жены, дети и матери!» И я, если бы снова не подбежал портупей–юнкер Гаккель, наверное, разрыдался бы; так была сильна спазма, сжавшая горло…

    — Господин поручик, с Мариинской площади идет грузовик с рабочими. Разрешите его задержать. Я сниму шофера, сяду за руль и подведу его к воротам станции. Загорожу дорогу броневику! — восторженно сияя от пришедшей идеи, выпалил портупей–юнкер.

    — Прекрасно! Спасибо! Скорее!

    — Стой, стрелять буду! — Наперерез грузовику бросился я и портупей–юнкер.

    Юнкера тоже взяли винтовки на изготовку. Грузовик остановился.

    — Слезай! Живо! — начал дальше распоряжаться портупей–юнкер, а я снова вернулся на свое место, чтобы наблюдать за воротами станции.

    Рабочие слезли без сопротивления. Шофер же начал ругаться, но портупей–юнкер ударом приклада в плечо лучше слов убедил в безнадежности его положения, и он с извинениями стал слазить со своей машины.

    Менее чем через минуту машина проплыла мимо меня под тихое и внешне спокойное приветствие юнкеров. Еще несколько секунд, и огромный грузовик, въехав правыми колесами своей тележки на тротуар, почти вплотную к стенам домов, закрыл собою вход в ворота и остановился. Остановив машину, портупей–юнкер Гаккель спокойно сошел с нее и, что‑то покрутив в коробке скоростей, со скромностью, достойной скорее институтки, чем боевого солдата, направился ко мне.

    — Господин поручик! Ваше приказание исполнено! — мягко и легко останавливаясь передо мною, бодро и весело доложил портупей–юнкер Гаккель.

    — Сердечное спасибо, славный и чуткий друг! — растроганно поблагодарил я его.

    — Рад стараться, господин поручик! Господин поручик, разрешите я эту машину туда же, — снова попросил портупей–юнкер.

    — Где? Какую? — озадаченно спросил я.

    — А вот вторая идет. Черти, флаг красного креста нацепили, а сами, наверное, оружие перевозят.

    — А, черт с ним, с флагом. Арестуйте и эту машину, и туда же! — в восторге от набежавшей мысли, что начинает везти, отдал я приказ.

    Так же чисто и быстро была поставлена рядом с первой, но перпендикулярно к ней и вторая машина.

    Эта комбинация с машинами дала мне возможность произвести некоторую необходимую перегруппировку моих малочисленных сил.

    А когда я кончал производить ее, ко мне явился юнкер связи из Зимнего дворца с сообщением от капитана Галиевскаго. Сообщение было радостное, и я им поделился с юнкерами.

    — Капитан Галиевский выслал нам подкрепление, которое, по получении пулемета и пироксилина, уже скоро явится сюда. Теперь и взорвать станцию будет много легче, — показывая на машины, говорил я юнкерам.

    — Затем во дворце получены сведения, что в город вошли казачьи части генерала Краснова. Первые эшелоны уже заняли, кроме Царскосельского вокзала, еще и Николаевский вокзал, — докладывал юнкер связи, мой любимец, юнкер 2–й роты И. Гольдман.

    — А сейчас, когда я проходил через Невский на улицу Гоголя, — я слышал стрельбу по направлению Казанского собора, — очевидно, это с Николаевского вокзала ведут наступление казаки, — с довольным видом докладывал свои соображения юнкер в ответ на мою справку, что за стрельба доносится со стороны Невского.

    «Ага, теперь понятно, почему так долго не показывается милейший прапорщик. Ну–ну, посмотрим, что будет!» — работала мысль.

    — А что, не видали вы военного комиссара, поручика Станкевича?

    — Никак нет, господин поручик!

    — А как же вы прошли? Ведь он должен быть на углу Морской и Невского!

    — По маршруту, данному капитаном Галиевским: Александровский сад, улице Гоголя и Кирпичному переулку, — отвечал юнкер связи, на мгновение озадачивая меня сообразительностью хитрого капитана.

    «Так, так, капитан что‑то чует, что дает кружной путь. Эх ты Господи, что‑то будет дальше?»

    — А что, начальника школы не видали? — снова поинтересовался я.

    — Никак нет. Его страшно рвут. То зовут на заседание правительства, то в Главный штаб.

    — Броневик идет со стороны Мариинской площади! — раздался доклад с места.

    «Новое дело!» — ударила по мозгам мысль, и снова стало тепло под левым соском.

    — Внимание! Приготовься! — крикнул я юнкерам.

    На этот раз машина шла быстро. В глазки двойной башенки осмотрели дула пулеметов. Пройдя мимо нас, машина замедлила ход. Дула пулеметов задвигались.

    «Ну, теперь каюк», — струсил было я, но машина, продолжая двигаться, молчала. Доползя до наших заграждений, машина остановилась.

    Вслед за этим со стороны Невского подошла вторая машина. Из этой последней машины выскочило трое человек и, обойдя наши заграждения, подошли к первой. Переговорили. Двое направились в ворота станции. Дверь в воротах открылась, и эти двое вошли в нее.

    «Что же теперь будет? Пока казаки генерала Краснова дойдут, от нас ничегошеньки не останется. А, черт, что будет, то будет!» — тупо работала уставшая мысль. Болела голова, ныли ноги. Хотелось сесть. Закрыть глаза и так сидеть. И, поддавшись чувству бесконечной усталости, я уперся плечом в стенку, лениво смотря на броневики и на ворота станции.

    Снова вышли из ворот те же люди.

    — Гей, юнкера, отпустите шоферов, да живо! — крикнул один из них.

    Шоферы, никем не охраняемые, так как я и не думал их арестовывать, а только отобрать у них машины, болтались тут же. И теперь, когда услышали зов, со всех ног бросились к своим машинам.

    Побитый шофер попытался было начать какие‑то разговорчики с одним из распоряжавшихся, но моментально отказался от пришедшего намерения. Причина, которая его побудила к этому, — был увесистый кулак, поднесенный к его подбородку.

    — Живо поворачивайся, скотина. Тебя ждут там, а ты прохлаждаешься, сволочь! Ну–ну, живо! — И шофер бомбой отпрыгнул к своей машине.

    Через минуту грузовики исчезали в направлении Невского. Броневики продолжали стоять. На нас не обращали внимания.

    «Что такое? — недоумевал я. — Они ждут, очевидно, приказаний. Но почему не трогают нас? Да я бы за проделку с грузовиками давно уже расправился бы, да так, что никто ноги не унес бы, — злился я за пренебрежете к нам. — Нет, они нам что‑то готовят, но что? А не все равно тебе что? Они в данном случае господа положения. А ты свою роль окончил. Как глупо начал, так глупо кончил. Ну, затянул Лазаря! Подожди, авось что‑нибудь изменится». И в этот же момент первый броневик начал идти к Невскому.

    А вслед за его уходом на тротуаре показалась штатская фигура военного комиссара.

    «Что такое? Ты мило гуляешь? Или я с ума сошел! Ничего не понимаю! Что за чушь творится?!» — гудело в голове.

    — Соберите юнкеров и постройте их, да быстрее. Я согласился прекратить осаду. За что получил свободный проход для юнкеров, — проговорил, подойдя ко мне, не смотря на меня, комиссар.

    Я не ответил ни одного слова.

    Через 2 — 3 минуты мой оставшийся взвод уже равнялся, строясь на Гороховой улице. С баррикад на мосту через Мойку на нас смотрели пулеметы.

    — Смирно. Направо. На плечо! — ровно командовал я, как будто это обычное занятие на дворе школы. — А второй взвод тоже уже ушел? — задал я вопрос.

    — Не знаю, но я думаю, они сами догадаются это сделать, увидя, что мы ушли, — ответил наш злой гений.

    — Шагом марш! — скомандовал я. Взвод пришел в движение.

    — Если бы юнкера не были бабами, все дело пошло бы иначе, — вдруг бросил злое, глубоко несправедливое, недостойное обвинение достойный Друг главноуговаривающего.

    Чтобы не отяготить своей души, я, вместо ответа, стал подсчитывать ногу.

    Пересекая улицу Гоголя, я чуть было не вздрогнул: поперек улицы стояла команда матросов с винтовками на изготовку.

    — Раз, два!.. Ногу тверже!.. — с упорством крикнул я слова команды, маршируя дальше, чутко вслушиваясь в воздух в стремлении услышать щелканье затворов.

    Но в воздухе стояло мерное отсчитывание шага моего взвода.

    — Левое плечо вперед! — выходя к Александровскому скверу, подал я команду, с облегчением уводя взвод от тяжело–нудной атмосферы Гороховой, принесшей столько разочарования, стыда, и боли.

    Поравнявшись с Невским, я, все же боясь, что 2–й взвод, может быть, продолжает стоять на Невском, отправил к прапорщику Одинцову юнкера связи с приказанием идти в Зимний дворец.

    Еще несколько минут, и мы вышли на площадь. Разнообразные чувства волновали душу, когда мы направлялись к Зимнему дворцу, где мерещились упреки, насмешки, и чувство горечи к виновнику наших напрасных переживаний неудачи сразу выросло в дикую ненависть и презрение. Вот и памятник, уходящий в густоту нависших сумерек спустившегося на город вечера, а несколько дальше к Миллионной стоят каких‑то два броневика.

    Увидев нас, броневики вздрогнули и мирно поплыли к нам. «Наши — не наши? Э, разницы нет. Обнюхаете нас и вернетесь на свои места. Сегодня игра в кошки с мышками — ведь здесь военный комиссар!» — проиронизировала мысль серьезно–сосредоточенный осмотр машинами нас. Однако юнкера, задетые за живое тактикой поведения машин, обратились с вопросами, что они делают, на чьей стороне. Ответ был самый неожиданный: «Мы держим нейтралитет. Но выехали в город с целью препятствия боевым стычкам между обеими сторонами. Войска драться между собою не должны. Пускай правительство и штаб Ленина идут на соглашательство или дерутся между собою. Таково наше, бронедивизиона, решение. И вы можете себе идти во дворец, но если будете нападать первыми, то мы будем против вас».

    Но вот мы подошли и к дворцу.

    Я остановил юнкеров и послал связь к капитану Галиевскому с докладом о нашем прибытии, поручив также узнать, явился ли уже прапорщик Одинцов–младший со своим взводом, — на площади его не было, а по времени он должен был бы тоже подойти. Вообще, на площади было тускло и пусто, как и в момент нашего прихода. Также продолжали нелепо–разбросанно лежать дрова перед дворцом, наводя мысль на воспоминания о баррикадах. «Но почему не видно приготовлений к устройству наружной обороны? Вот из этих брусьев можно сделать отличные баррикады. Великолепно можно использовать слева решетку сада. Затем все окна первых этажей. Кроме дворца, безусловно занять и привести к оборонительному состоянию Главный штаб, Министерство финансов и иностранных дел, прорыв под аркой к Невскому глубокую канаву, и заложить мину, если не взводный окоп устроить. Затем надо использовать и здание Главного управления Генерального и Главного штабов. Где же офицерство этих всех учреждений? Или оно уже на выполнении какой‑либо задачи? А дадут ли нам еще какую‑нибудь задачу или теперь мы останемся за флагом? Конечно, военный комиссар будет делать доклад правительству, и совершенно ясно, что доклад будет неблагоприятен для юнкеров и вреден для освещения обстановки момента», — мучительно рвали голову печальные выводы о знакомстве с деятельностью и способностями представителя правительства при Верховном командовании.

    — Господин поручик! — раздалось обращение, заставившее вернуться к ощущению мелкой действительности, окружавшей нас. — Господин поручик! Капитан Галиевский приказал ввести юнкеров во двор и присоединиться к батальону, а затем вам явиться к нему, а где он находится — я вас провожу. Прапорщика Одинцова с юнкерами во дворце нет. Их, по докладу убежавших юнкеров и некоторых офицеров штаба, очевидцев, окружили солдаты Павловского полка, рабочие и броневики, и взяли в плен. Причем страшно издевались и били юнкеров. Куда их увели — неизвестно… — возбужденный печальной новостью о судьбе товарищей, торопливо доложил вернувшийся юнкер связи.

    Вздох горести и краткие восклицания, вырвавшиеся у юнкеров, разрядили было нависшую атмосферу молчания, в которой мы ожидали возвращения из дворца связи.

    Гул голосов рокотом переливался под аркой, посреди которой стоял броневик.

    — Это уже наш! — оживленно прокомментировали юнкера. «Да, здесь все уже наше, — тускло мелькнула мысль. А где‑то в глубине застонал червячок тоски: — Здесь и преступление наше, здесь и его искупление». Простонал и исчез. Дух бодрой решимости захватил меня при выходе из‑под арки во двор, где, между высокими рядами сложенных в кубы дров, стояли козлы винтовок, с разгуливающими перед ними часовыми, а слева и справа торчали холодные черные дула трехдюймовых скорострелок. Весь двор говорил. И в этот говор вносилось резким диссонансом ржание лошадей. Налево от входа во двор, перед длинным рядом дров, оказалось место, отведенное для нашего батальона, куда я и подошел с юнкерами.

    Наши юнкера в большинстве находились тут же: кто сидел на дровах, а кто прямо на цементной мостовой двора. Из офицеров никого не было видно. Когда я, поблагодарив своих юнкеров за их прекрасную службу, разрешил им разойтись из строя, мне сейчас же было сообщено окружившими нас юнкерами, что они не надеялись уже видеть нас. Это было трогательно, и я не замедлил использовать этот момент для подлитая масла в огонь настроения борьбы, и борьбы активной

    — Не имеем права мы заниматься разговорчиками с теми, кто бил, а сейчас, может быть, умерщвляет наших товарищей, только за то, что те, будучи такими же детьми русского народа, как и рабочие и крестьяне, отличаются от них существенно знаниями, расширяющими кругозор миросозерцания, а потому во имя светлой истины великой правды берутся за оружие, но берутся не как за цель, а как средство отрезвления загипнотизированных ложью слова диких слуг безумного фанатизма нелепого учения, ведущего в ярмо кошмарного рабства.

    Вы извините, что я, заболтавшись с вами, оторвал вас от вашего отдыха! — поставил я точку над своею беседою с юнкерами, которые, к моему большому внутреннему удовлетворению, слушали меня с большим вниманием. — А где господа офицеры? — спохватился я, видя, что беседа может затянуться, а между тем надо идти с докладом к капитану Галиевскому, о чем мне напоминала стоящая тут же фигура юнкера связи.

    — Господа офицеры с некоторыми из наших юнкеров в Белом зале на митинге.

    — Митинг? На каком таком митинге? — как ужаленный подскочил я с бревна, на котором с наслаждением сидел после нескольких часов стояния на ногах.

    — Так точно. Самый настоящий митинг. Во дворец явились, для защиты Временного правительства, школы прапорщиков из Ораниенбаума, Петергофа, взвод от Константиновского артиллерийского, наша школа, и ожидается прибытие казаков. Сперва все шло хорошо. Но бездеятельность и проникшие агитаторы, а в то же время растущие успехи восставших вызвали брожение среди ораниенбаумцев и петергофцев. Их комитеты устроили совещание и потребовали к себе представителя от Временного правительства из его состава для дачи разъяснений о цели их вызова и обстановки момента. А когда разъяснения были выданы Пальчинским, то они объявили, за недостаточностью таковых, общее собрание для всего гарнизона Зимнего дворца. И вот уже с час митингуют в Белом зале, куда вышли все члены Временного правительства во главе с Коноваловым. Там такая картина стыда, — горячо докладывал портупей–юнкер Мащевский, — что я, сперва заинтересовавшийся причиной собрания, убежал оттуда. Друг друга не слушают, кричат, свистят. Не юнкера, не завтрашние офицеры, а стадо глупого баранья. Вы вот увидите, господин поручик, что за физиономии этих юнкеров: тупые, крупные и грубые. Уже по виду на них вы догадаетесь, что все это от сохи, полуграмотное, невежественное зверье… Быдло!.. — с дрожью в голосе едва сдерживал набежавшее желание разрыдаться от гнета впечатлений дикости картины, еще продолжавшей мучить этого стройного, хрупкого, нежного юношу. — Говорит Коновалов — председатель Совета министров Временного правительства, какое бы то там ни было правительство, но оно правительство твоего народа. И что же? Он говорит, а его перебивают. Коновалов так и бросил. Затем Маслов [19] выступил, ведь старый революционер; Терещенко принимался — вот этот красиво, хорошо говорил, а результат тот же. Ни к кому никакого уважения. Тут же и курят, и хлеб жуют, и семечки щелкают.

    Я слушал с закрытыми глазами; меня шатало, тошнило; мысли путались… Наконец, забрав себя в руки, я справился о Керенском.

    — Господь его ведает! Сперва скрывали от юнкеров даже пребывание Временного правительства. Говорили, что оно заседает в Главном штабе. Потом объявили, что находится здесь. И что принято решение вести оборону Зимнего дворца, так как восставшие предполагают его занять, как уже заняли весь город. О последнем, конечно, не говорят, а наоборот, усиленно лгут, что идут войска, что авангард северной армии в лице казачьих частей корпуса генерала Краснова вошел в город. Сперва объявили, что занят Царскосельский вокзал и Николаевский, что дало возможность прибыть эшелонам из Бологого и станции Дно. Затем, это было в три часа дня, — что казаки двинулись по Невскому и что только задержались у Казанского собора. Пока вы, господин поручик, были у телефонной станции, мы еще верили в правдивость этих сообщений. Но когда пошедшая к вам на подкрепление полурота, увидев, что на углу Невского и Морской происходит какая‑то стычка, под охраной броневиков вернулась назад, нам стало ясно, что происходившая стрельба говорит о торжестве восставших и что здесь по инерции продолжают лганье. А вас мы было уже похоронили. И слава Богу, что вам удалось вернуться! — тихо, утомившись от возбуждения, закончил свое тяжелое описание портупей–юнкер.

    Наступило молчание. Сгустившаяся темнота не позволяла видеть выражения лиц. И только звуки пощелкивания где‑то выстрелов, оседавших во дворе, напоминали о необходимости действия, но тяжесть впечатления о взаимоотношениях членов Временного правительства и юнкеров, их защитников, — обволакивала туманом серых вопросов душу, сердце и нервы.

    — Ну а пока, друзья, я пойду к капитану Галиевскому. Поручик Скородинский, — позвал я поручика, вышедшего под освещенную арку, справа из дворца.

    — Кто меня зовет? — оборачиваясь, задал вопрос к нам в темноту длинный, изящный поручик.

    — Это я, Александр Синегуб!

    — А, здравствуйте, поздравляю с благополучным возвращением, — приветствовал он меня, как только я вошел в полосу света.

    — Чего уж благополучнее, когда взвод юнкеров потерял. Зря время потеряли и людей! — повторил я. — Черт знает, голова крутом идет; вот что, поручик, останьтесь, пожалуйста, около юнкеров — мне надо явиться к капитану Галиевскому. Черт знает, ведь мы не в школе. Никого из офицеров нет около них. Мало ли какая сволочь начнет им засорять мозги, — попросил я поручика.

    — Да, да, Александр Петрович, мне это самому в голову пришло, я и ушел с митинга. — Что, он все еще продолжается?! Безобразие, неужели никто его не догадается разогнать? Ну и правительство! — говорил я. — Удивительно слабое, хотя это понятно.

    — Но в конце концов все же договорились, и юнкера обещали остаться, если будет проявлена активность и если информация событий будет отвечать действительности. Правительство обещало, и юнкера теперь расходятся, — сообщал поручик.

    — А где начальник школы?

    — Его рвут. Сейчас он в Главном штабе. Его правительство назначило комендантом обороны Зимнего дворца, и ему подчинены все, находящиеся в Зимнем дворце силы.

    — Да, что вы говорите?! Слава Богу! Теперь я опять начинаю верить, что мы не погубим зря наших юнкеров и что что‑нибудь да вытанцуется у нас. Ну, я бегу к Галиевскому. Где капитан?

    — В комендантской комнате, первая лестница наверх, во втором этаже, сейчас же рядом с выходом, — ответил поручик, направляясь в темень двора.

    «Броневик есть, а около него ни души», — почему‑то вспомнил я, когда стал подниматься по ступенькам в темный вход. Юнкер связи, нащупав ручку двери, открыл ее. Перед глазами оказался длинный, сравнительно узкий коридор первого этажа.

    В коридоре пахло тем запахом, который так присущ стенам казарм.

    — Здесь караул помещался до революции, — сообщил юнкер связи, очевидно заметив, что я повел носом.

    — А теперь где? — улыбнувшись наблюдательности юнкера, справился я.

    — В Портретной галерее. Но часть и здесь. Здесь, от наружных ворот. А здесь налево — патроны выдают, — указал он первую дверь левой стороны.

    — Постойте. А нам уже выдали?

    — Никак нет. Патронов не хватило! Но теперь новые доставлены и их будут выдавать.

    Но вот и капитан Галиевский. Я подошел с докладом.

    — Александр Петрович! Очень рад, милый, вас видеть. Хорошо еще, что хоть так кончилось. С этими представителями власти у меня уже опухла голова. Но в добрый час теперь назначен комендантом обороны Зимнего. Вы уже знаете это? Да? Я очень успокоился душою, когда узнал, что назначили Ананьева. [20] Лишь бы не оказалось поздним это единственно разумное до сих пор мероприятие со стороны правительства и Главного штаба. Сколько и чего только, дружок, я вам не перескажу потом, вы диву дадитесь. Одним словом, я пришел к заключению, что Керенскому надо было передать власть Ленину. Но как это сделать? Подождите, вы сами в этом убедитесь! А ведь сам исчез, оставив несчастных дураков сотоварищей расхлебывать кашу, которой, пожалуй, подавятся, а никак не расхлебают. Правительство — это какие‑то особенные люди. В частности, многие на меня произвели сильное впечатление. Я убежден, что их здесь обрабатывают самым бессовестным образом. Около них все время вертятся какие‑то темные личности, да кое‑кто и в среде их далеко от этих не ушел. Но все же оно дитя перед улизнувшим главноуговаривающим. Еще вчера, мороча людей в Совете Республики, в этом сборище козлищ, клялся умереть на своем посту, а сегодня, переодевшись, как рассказывают наши, сестрою милосердия, удрал из города. Учуял, что его песня все равно к концу идет. Так хоть бы чести хватило слово сдержать, других не подвести, так нет, он и товарищей предал. А те и сейчас все еще верят в него, а может быть… знают, да считают за лучшее молчать. Ну да я решил их по совести защищать. Александр Георгиевич тоже того же мнения У нас решения не меняются, не правда ли?

    А если дать восторжествовать Ленину без сопротивления, то народ никогда не разберется, где черное и где белое, кто его друг и кто ему готовит ярмо беспросветного рабства. И вот для этого мы должны погибнуть здесь. И теперь я уже вижу, что это неизбежно, что нашим прежним расчетам не осуществиться. Что же делать, не мы — так другие, но начать мы должны. Да, тяжелая расплата за наш невольный грех. Это тяжело говорить. Лучше идемте, посмотрим, не пришел ли Александр Георгиевич, — вставая с диванчика комендантской комнаты, закончил Галиевский.

    — Да, да, дорогой капитан, именно все так, как вы говорите. Вот если останемся живы, я расскажу вам о своих наблюдениях и выводах. А если бы Бурцеву [21] об этом рассказать. Старик стал бы волосы рвать за свое проклятое дело благословения революции. И хотя он начинает опоминаться последнее время, но это еще далеко от искренности: до нутра у него еще не дошло сознания. Ну да провались они все в болото. А вот мне патронов надо, господин капитан. У кого их можно потребовать?

    — У вас полевая книжка есть, так вы напишите требование и получите в караулке, а я побегу посмотреть, что делается на площади у ворот. Место встречи — комендантская, — уже на ходу крикнул капитан.

    — Слушаюсь, — ответил я вдогонку, принимаясь выписывать на листке из полевой книжки требование на патроны для юнкеров 2–й роты.

    — Пришлите мне фельдфебеля 2–й роты Немировского, — отдал я приказание, поймав одного из проходивших юнкеров 1–й роты.

    — Слушаюсь, — ответил тот и побежал исполнять полученное приказание, а я продолжил дальше возиться с полевой книжкой, но уже занося в ее вторую половину, в отдел моих впечатлений и наблюдений, схему происшедшим встречам.

    «Юнкера говорили еще о Петербургской и Ораниенбаумской школах, — писал я, стараясь оттенить легкими штрихами наибольшие выпуклости общего рельефа. А если свершится чудо, и я уцелею, то расшифрую записанное. — Это даст козыри обществу Анны Петровны для конкурсной с Бурцевым и борьбы с батмаевцами».

    Удовлетворенный записью, спрятал полевую книжку в боковой карман пальто. Между тем прибывали приемщики из школ, отчего на душе становилось весело.

    «Заработали! Ну давай Бог! В добрый час!» И я выскочил в коридор, а из него на двор. Двор гудел. Возгласы команды, споры, смех. Все это напоминало бивуак, а направо через решетчатые верхи ворот светились кое–где огоньки в здании Главного штаба… Мимо прошла команда юнкеров 2–й Петергофской школы, направляясь к выходу из дворца. «На смену дозоров пошли», — догадался кто‑то. «Ну а что мы делать будем?» — не решаясь прямо спросить меня, начали задавать юнкера друг другу вопросы при моем появлении, в расчете вызвать меня на высказание каких‑либо соображений.

    — Счастливчики идут. Право, чем скорее, тем лучше. Ну вот вы вечно панически настроены, а я так убежден, что придет утро, а мы вот будем сидеть в резерве. Вот увидите, что ничего не случится. Не забывайте, что Керенский, теперь это не секрет, отправился к армии и к утру войдет в Питер. И поверьте, эти господа все учитывают и, конечно, в ночь, раз за день ничего не успели сделать, рассеются так же быстро по своим норам, как неожиданно и выползли из них.

    — Неожиданно! Когда еще за несколько дней до сегодня пресса называла час начала их действий. Вы эсеры просто… — кто‑то старался оспорить мнение говорившего.

    — Бросьте разговорчики, господа, не мешайте, пока возможно подремать, — неслось с высоты полениц, где кое‑кто умудрился даже всхрапывать, не смущаясь твердостью дров.

    — А я вас ищу, Александр Петрович, — вырос передо мною с восклицанием поручик Скородинский, очевидно узнав меня по любимому мною мурлыканию рылеевского «Часового», привязавшегося к моему языку чуть ли не с одиннадцатилетнего возраста.

    — Вам есть задание, — продолжал он. — Капитан Галиевский приказывает отвести роты на предназначенные им места по разработанному начальником школы плану обороны дворца на случай нападения на него каких‑либо групп восставших, явно не предполагающих наткнуться на такое сопротивление, как юнкерские батальоны. Вам приказано занять первый этаж налево от выхода из ворот, распространившись от крайнего левого угла дворца так, чтобы на Миллионную получился продольный огонь углового окна, куда потом вам будет дан пулемет. Это окно должно явиться вашим левым флангом. Правый уже обозначится стыком с моим левым. Я начинаю от окна, выходящего на площадь рядом с главными этими воротами с левой стороны их, если смотреть отсюда по направлению к Морской. Таким образом, мы получаем фронтовое наблюдение за площадью и с огнем на нее. Главная оборона этого участка первого этажа дворца вверяется вам с подчинением вам и меня с моей ротой. При этом вам приказывается под строжайшей ответственностью не открывать первым огня, несмотря ни на что. Огонь разрешается лишь в случае атаки со стороны банд, и то если атака будет сопровождаться огнем с их стороны. Такова воля Временного правительства. Кроме того, при размещении юнкеров в комнатах приказывается учитывать высоту подоконников в расчете на закидывание ручными гранатами комнат, а также принять во внимание возможную внезапность открытия огня из окон верхних этажей противолежащих дворцу зданий, которые, хотя и будут приведены в оборонительное состояние средствами офицерских отрядов, все же могут случайно перейти в руки восставших. Это все меры предположительные и руководящего характера. В данное же время надлежит лишь занять позицию и начать вести самое строгое наблюдение, дав возможность свободным юнкерам лечь отдыхать, так как решительные действия ожидаются лишь к утру, вследствие происшедшей какой‑то заминки в приближении восставших к дворцу. Следовательно, опасаться можно лишь случайных банд. К утру же подойдут войска с фронта. Да я забыл добавить, что вы должны иметь резерв на случай наружного действия у ворот. Резерв надлежит иметь от 1–й роты, т. е. теперь моей. Действовать резервом лишь с доклада капитану Галиевскому. Ну, теперь я, кажется, все передал. Эти детали должны быть сообщены юнкерам, которым вменяется в обязанность самое осторожное обращении с вещами, находящимися в комнатах. И когда будет все исполнено, доложить капитану Галиевскому. Он желает лично явиться для проверки. К нему от 1–й роты, по его приказанию, я назначил связь, которая в его распоряжение уже и ушла, — закончил поручик действительно подробное приказание.

    — Вот это спасибо, поручик, за приятную новость. А то неведение, что с собою делать, довольно тяжелое чувство. Пока я введу в помещение свою роту, вы разъясните вашим юнкерам полученную задачу, — сделал я предложение.

    — Слушаюсь, господин поручик! Разрешите пойти? — входя в роль подчиненного мне по службе, официально строго ответил поручик Скородинский.

    — Да!.. Фельдфебель 2–й роты ко мне! — крикнул я в темноту, и в свою очередь, начал распоряжения, радостно встреченные юнкерами.

    Через несколько минут я вводил роту в комнаты 1–го этажа.

    Я видел, как юнкера располагались у окон, всматриваясь в происходящее на площади, как приспосабливались лечь на полу, покрытом коврами. Я слышал их неуверенные формулировки ощущений, получаемых ими от обстановки комнат, в которых еще недавно, года нет, была атмосфера уюта личной жизни наших земных богов. Я понимал их стесненные тяжелые движения членами тела, словно налившегося пудами какой‑то невероятной тяжести. И видя, и слыша, и понимая их, я жалел и болел душою за них, и за себя, и за грех.

    Мы ждем. И видно, это давало мне силы, не понимая себя, не контролируя своих распоряжений, отдавать их в таком виде, что, выполняя их, достигалось поставленное мною задание. «Не мудрствуй!» — твердил я себе.

    Теперь не время! Но… тщетно пытался я взять себя в руки. И не я один мучился. Юнкера, которые были на дворе просты и естественны, здесь томились и были странны.

    Я несколько раз обращался то к тому, то к другому из тех, мысль и чувства которых играли на лицах их. Я обращался к ним как брат к брату, а не начальник к подчиненному, так как это ощущение мною было утеряно с момента проникновения в эти комнаты. Я что‑то говорил, на что‑то жаловался, чего‑то хотел — но что, чего — не знаю…

    Но время делать свое дело.

    Постепенно мысль прояснилась, чувства обрели покой, и я снова получил способность отдачи себе отчета в поступках и обстановки момента. И мне стало легче. Вот явилось желание и юнкерам передать это облегчение. А для этого я попробовал вникнуть в возможные мероприятия.

    Оказывается, голова работает. Мысль такие меры нашла. И энергия снова во мне закипала.

    — Вы бы заснули, — убеждал я молчаливо сидевшую парочку друзей юнкеров с горящими глазами, окаймленными налившимися синевой под яблочными мешками.

    — Пробуем, но не выходит. Обстановка давит, — конфузливо признаются юнкера.

    — Да это верно. Я вас понимаю. Но необходимо сохранить силы. Бог знает, что нас еще ждет впереди. Право, перестаньте думать и отдохните, — пробовал я урезонить их.

    — А хорошая мебель, — выскочил кто‑то из юнкеров с трезвой оценкой вещей, находившихся в комнатах.

    — Да, тут как‑то все сохранилось на месте — не успели растащить иди же рассказы о грабежах чистый вымысел, — подхватил я затронутую тему, чтобы развить ее и отвлечься от других.

    — Ну нет. Тут массу растащили, но надо отдать справедливость Керенскому. Он горячо и настойчиво требовал сохранения в целостности вещей, объявляя их достоянием государства. Но разве усмотришь за нашей публикой. Особенно дворцовыми служащими и той шантрапой, что набила дворец, — заметил один из разлегшихся на полу юнкеров.

    — А вы видели молельню, господин поручик? Там есть такие образа, что им цены нет.

    — Да, видел, но в нее не входил. Не смог себя заставить. Ведь там государыня Богу молилась И мне казалось, что если я войду туда, то это будет кощунство. Ведь мы здесь не гости по приглашению хозяев дворца, а игрушка в руках судьбы, занесенная ею сюда для тех достижений, которые еще сокрыты от нас. Поэтому я не смел войти в нее. И даже если вы мне сказали, что наша жизнь была бы охранена стенами ее, я и тогда не вошел бы в нее и никого добровольно туда не впустил.

    — А Керенский немножко иначе мыслит, — начал опять кто‑то говорить о Керенском, но его перебили возгласы из соседней комнаты.

    — Где господин поручик? Доложите, что казаки пришли и располагаются к коридорах и в комнатах около молельни и хотят так же занять ее.

    — Казаки! Какие казаки? Откуда? — И я бросился в коридор. Коридор уже был набит станичниками, а в него продолжали втискиваться все новые и новые.

    — Где ваши офицеры? Где командир сотни? — обратился я с вопросом к одному из бородачей уральцев. Он махнул головой и не отвечая продолжал куда‑то проталкиваться через своих товарищей.

    «Что за рвань? — соображал я, смотря на их своеобразные костюмы, истасканные до последнего — Э, да у них дисциплина, кажется, тоже к черту в трубу вылетела Хорошенькие помощники будут…»

    — Эй! Станичники, кто у вас здесь старший? — снова обратился я с вопросом, но уже к массе.

    — Всяк за себя — а на что тебе? — раздались два слабых ответа среди гама, с которым они продолжали продвигаться по коридору, частью заваленному какими‑то большими ящиками, о которых острили, что Керенский не успел их с собою забрать по причине преждевременного исчезновения.

    Услышав эти своеобразные ответы, я было чуть не разразился бранью за нелепость их и за игнорирование во мне офицера.

    «Смотри — среди них нет почти молодежи, это все старших возрастов. Ага, то‑то они и явились сюда», — проталкиваясь среди казаков к стоявшему на ящике и следившему за движением казаков подхорунжему, подумал я.

    — Хотя на большом заседании представителей совета съезда казаков и говорено было о воздержании от поддержки Временного правительства, пока в нем есть Керенский, который нам много вреда принес, все же мы наши сотни решили прийти сюда на выручку. И то только старики пошли, а молодежь не захотела и объявила нейтралитет.

    — Так, так. А где офицеры ваши?

    — Да их не много, пять человек с двумя командирами сотен. А они к коменданту дворца пошли. Их позвали туда… Эй, вы, там, давай пулеметы туда в угол, вот разместится народ, тогда и их пристроим… А вы давно здесь? — уже обращаясь ко мне, продолжал подхорунжий, крепкий бородатый казак.

    — С полудня. Ходили уже к телефонной станции, да толку не вышло, — уклончиво ответил я. — Вот что я вас хотел попросить, — продолжал я. — Здесь молельня царя есть. Так чтобы в нее не ходили.

    — Зачем толкаться туда, казаки сами не пойдут, разве который пред образом лоб перекрестить захочет. Вы не думайте, поручик, станичники понятие большое имеют, — смотря мне прямо в глаза, добавил подхорунжий.

    — Вот это спасибо. Ну, я побегу к своим, а вы, значит, располагайтесь, как можете, а когда придут ваши офицеры, пошлите сказать мне, — спрыгивая с ящика, попросил я.

    — Слушаюсь, господин поручик, — вслед ответил подхорунжий.

    Придя к первому взводу, где было назначено место моего пребывания для юнкеров связи, я застал поручика Скородинского и юнкера Гольдмана, явившегося с приказанием от капитана Галиевского. Но не успел я открыть рта для вопроса, что есть нового, как из соседней комнаты, слева расположенной, угловой, выходящей окнами на Миллионную улицу, вбежало двое юнкеров.

    — Господин поручик, — разлетелись они ко мне.

    — Стоп. По очереди. Говорите вы, в чем дело?

    — Господин поручик, казаки нас выставляют из угловой комнаты. Взводный командир приказал просил вас прийти.

    — Они ничего слушать не хотят и располагаются в комнате так, словно в конюшню явились, — возмущенно докладывал юнкер.

    — А вы что хотите? — справился я у второго.

    — У нас та же картина, господин поручик, но, кроме того, хотят еще в молельню пойти. Их не пускает часовой, а они кричат, что, может, умирать придется, так чтобы помолиться туда пустили. «Нам будет очень приятно помолиться там, где сами цари молились, — кричат они, — а вы не пускаете, жидовские морды». Часовой из наших евреев оказался. Юнкера обижались, и если вы не придете, то еще дело до драки дойдет, — с еще большею растерянностью доложил второй Юнкер.

    «Смех и грех, — пронеслось в голове. — Это теперь не оберешься скандалов с этими бородатыми дядями».

    — Александр Петрович, — пока только кончили свои доклады Юнкера, обратился ко мне поручик Скородинский, — вот как раз капитан Галиевский через юнкера связи приказывает отдать левую часть этажа обороне казаков, так как у них есть пулеметы, а нам сосредоточиться лишь в расположении моей роты.

    — Ну прекрасно. Передайте в ваши взводы командирам взводов, чтобы они их привели в комнаты направо, — отдал я распоряжение юнкерам. — Фельдфебель Немировский! — обратился я к стоявшему невдалеке фельдфебелю 2–й роты и прислушивавшемуся к происшедшим докладам.

    — Я здесь, — подлетел он со своею пружинностью в манере вытягиваться при обращении офицеров к нему.

    — Наблюдайте за отданным приказанием. Да чтобы все это быстро было исполнено. Я буду при 1–м взводе 1–й роты. А пока пойдемте к молельной комнате, — предложил я Скородинскому, — посмотреть, что там за антраша выкидывают станичники, а то еще действительно врукопашную схватятся.

    Через несколько минут все приняло обычный вид порядка в настроениях юнкеров, — сцепившихся с казаками, но теперь тоже удовлетворенных полученной возможностью войти помолиться там, где «сами цари с деточками молились», — как, мягко улыбаясь сияющими грустно глазами, говорили они.

    — Как большие дети они еще, — возвращаясь к своим ротам, говорил я поручику. — Вот и на фронте я не раз наблюдал, как бородачи 2–й Уральской казачьей дивизии, увлекшись спором о преимуществах одного святого перед другим, абсолютно не обращали никакого внимания на лопавшиеся вокруг них гранаты и шрапнели. А однажды при отступлении я едва оторвал от богословского спора и выгнал из халупы шестерых казаков. Еще немного, и мы не успели бы сесть на коней и ускакать от вошедших в деревню австрийцев, — вспоминал я сюжеты фронтовой жизни.

    — Да, они особенные, — соглашался поручик со мною. — И они мне очень нравятся, только не молодые, те так распустились, что противно на них смотреть.

    — Да, да, а какие были это войска, — вздохнули мы и смолкли. Через открытые окна ночная прохлада освежала воздух комнат, уже пропитавшихся запахом сапог, внесенным нами в эти так взволновавшие наши чувства стены. Тишина, соблюдаемая юнкерами, позволяла улавливать звуки где‑то вспыхивающей ружейной трескотни, что не мешало подумывать о кухнях, находящихся во дворце, на предмет использования их для приготовления чая юнкерам. И эти думы опять напомнили мне о моем 26–часовом голоде. «Хорошо еще, что Телюкин догадался сунуть коробку папирос».

    — А вы бы пошли наверх. Там у комендантской есть столовая, где придворные лакеи сегодня подали дивный обед и вина. Право, сейчас — вы видите — все тихо, и можете положиться на меня, — начал убеждать поручик.

    И словно меня кто подслушал. В комнату вошел капитан Галиевский и, подойдя в темноте на наши голоса к нам, передал приказание начальника школы явиться в помещение комендантской.

    — Начальник школы приказал всем офицерам школ и частей собраться для обсуждения мер и получения заданий по развитию обороны Зимнего. Поэтому идемте скорее, господа. Времени терять нельзя. А у вас хорошо здесь, — невольно поддавшись впечатлению покоя, закончил капитан.

    Спустя немного мы входили в продолговатую комнату, шумно наполненную офицерством. Здесь были и казаки, и артиллеристы, и пехотинцы — все больше от военных школ, молодые и старики. Строгие, озабоченные и безудержно веселые. Последние были неприятны; они были полупьяны. Начальника школы еще не было. И поэтому все говорили сразу и на разные темы. Причем преобладающей темой служила противная черта Петроградского гарнизона — высчитывание старшинства в производстве в тот или другой чин, всегда с недовольными комментариями и завистливыми сравнениями.

    Один полковник кричал:

    — Я при паре 10 лет был полковником, меня тогда обходили и теперь меня обходят. Да и не меня одного, а и вас, и вас… — обращался он к своим собеседникам, — а сегодня нам кланяются, просят защищать их, великих мастеров Революции, да в то же время сажают на голову какого‑то начальника инженерной школы, из молодых. Да чтобы я ему подчинялся? Нет, слуга покорный!

    — А вино отличное, — смаковал капитан одной Ораниенбаумской школы. — Это марка! И то, представьте себе господа, что лакеи, эта старая рвань, нам еще худшее подали. Воображаю, что было бы с нами, если бы мы да старенького тяпнули: пожалуй, из‑за стола не вышли бы. А что, не приказать ли сюда подать парочку–другую: а то ужасная жара здесь, все пить хочется.

    — Да, так эти жирные негодяи тебе и понесут сюда, — возмущенно возразил штабс–капитан той же школы.

    — Ну старики и решили запереть молодых в конюшнях, чтобы их нейтралитет был для них большим удовольствием, а сами решили идти защищать землю и волю, которые по убеждениям эсеровских агитаторов хочет забрать Ленин со своею шайкою, — рассказывал один из казачьих офицеров группе окружавших его слушателей, среди которых стояли офицеры и нашей школы.

    — Господа офицеры! — прокричал вдруг полковник, отказывавшийся от подчинения начальнику школы, при появлении последнего из боковой комнаты в сопровождении высокого штатского в черном костюме.

    Офицеры поднялись со своих мест, и щелканье шпор заменило стихнувшие разговоры.

    — Здравствуйте, господа офицеры, — начал говорить начальник школы, — волею Временного правительства я назначен Главным штабом комендантом обороны Зимнего дворца. Поэтому я пригласил вас для принятия следующих директив: соблюдение полного порядка во вверенных вам частях. Господа офицеры должны прекратить шатание по дворцу и, вспомнив, зачем они здесь, находиться при своих людях, не допуская к ним агитаторов, которые уже успели сюда проникнуть. Затем объяснить людям, что министр Пальчинский свидетельствует о получении телеграммы о начавшемся движении казаков генерала Краснова на Петроград. Поэтому наша задача сводится сейчас к принятию мер против готовящегося нападения на дворец, для чего прошу начальников частей подойти сюда и рассмотреть план расположения помещений Зимнего дворца. А кроме того, дать мне данные о количестве штыков и способности принятия на себя той или другой задачи, за выполнение которой вся ответственность ввиду недостатка времени и условий обстановки момента, конечно, ложится на взявших таковую, — продолжал говорить начальник школы, развернув план и положив его на стол.

    Офицеры, почувствовав энергию и сильную волю в словах коменданта обороны Зимнего дворца, подтянулись и оживленно стали обступать стол, всматриваясь в план дворца. Здесь, — показывал карандашом на плане комендант обороны, — расположены сейчас казаки и юнкера Школы прапорщиков инженерных войск — это первый этаж налево…

    — Виноват, — перебил коменданта начальник Петергофской школы прапорщиков, — я полагал бы, что юнкерам–инженерам следовало бы заняться устройством баррикад снаружи дворца, а внутреннюю оборону и патрули возложить на пехоту, т. е. на наши школы.

    — Совершенно верно, вы полагаете совершенно правильно; но этого нельзя было возложить на ваши школы, ибо они занялись митингами. Теперь, когда более или менее настроение ваше и ваших юнкеров выяснено, когда у нас есть казаки и артиллерия, мы можем строго разграничить функции по родам оружий. Поэтому вы, полковник, возьмете на себя оборону решетки этого сада, примыкающего ко дворцу, против Адмиралтейства, — дал задачу комендант обороны начальнику Петергофской школы.

    — Простите, — возразил тот, — юнкера мои очень устали; я рассчитывал бы на внутренний караул дворца, так сказать на резерв.

    — Господа, я прошу не отказываться от выполнения получаемых заданий. Мы все здесь устали. Не уставших нет. Поэтому я считаю этот вопрос законченным.

    — Господин полковник, — вбегая вприпрыжку в комнату, еще с порога закричал штабс–ротмистр. — Господин полковник, имею честь явиться. Я едва пробился со своими инвалидами–георгиевцами. Сволочи нас хотели разоружить, но мы им прописали кузькину мать. Честь имею явиться, штабс–ротмистр Н. Прошу дать работу. Вы не смотрите, что я одноногий. Я и мои инвалиды в вашем распоряжении.

    Действительно, шумно явившийся штабс–ротмистр был с протезом вместо левой ноги. Маленький, подвижный, с тараканьими усами, он мне напомнил пана Володыевского из «Огнем и мечом» Генриха Сенкевича. Это появление инвалида отразилось на настроении офицеров, и когда штабс–ротмистр, заверенный комендантом обороны в предоставлении ему и его инвалидам боевой работы, отошел от коменданта, начальник школы петергофцев заявил, что он принимает к исполнению порученную ему задачу.

    Вслед за петергофцами получили задания Ораниенбаумск первая и вторая школы. Первой вручалось дальнейшее продолжение внутреннего караула, а второй предназначена была защита баррикад у ворот, у Дворцового моста и Зимней канавки, причем резервом для нее считалась школа петергофцев. На инвалидов, явившихся в группе свыше 40 человек, возлагалась оборона первого этажа, взамен батальона инженерной школы, которую приказывалось вывести во двор для прикрытия артиллерии с выделением из батальона взводов на баррикадные работы. Поручики Мейснер и Лохвинский получили приказание отправиться возводить баррикады у моста через Зимнюю канавку. Поручики Скородинский и Бакланов — строить баррикады у Главных ворот, из тех поленниц дров, что лежали на площади перед дворцом. Капитану Галиевскому вверялось общее руководство работами инженерной школы и наблюдение за внутренней обороной. Мне было приказано составить расписание расположения частей, с ними поддерживать связь через команду связи, которая организовывалась из четырех человек от части, и иметь местонахождение в комендантской, где объявлялась штаб–квартира коменданта обороны. Командиру артиллерийского взвода от Константиновского училища вменялась оборона ворот на случай прорыва, а пока нахождение в резерве во дворце.

    Офицеры, получив задания, постепенно расходились по своим частям, обещая мне немедленно прислать от себя юнкеров для команды связи. Комендант обороны уже сидел за столом, черкая карандашом на плане названных частей в местах, им отведенных. Я сидел над полевой книжкой.

    «Слава Богу, дело начинает клеиться», — успокоительно звенела мысль в голове.

    Все, казалось, налаживалось и прояснялось. Но вот открывается дверь, и перед столом вырастает офицер артиллерийского взвода Константиновского училища.

    — Господин полковник, — обратился он к коменданту обороны, — я прислан командиром взвода доложить, что орудия поставлены на передки и взвод уходит обратно в училище согласно полученному приказанию от начальника училища через приказание от командира батареи.

    Взрыв гранаты произвел бы меньше впечатления, чем сделанное заявление офицером взвода.

    И сейчас же вслед за офицером явилось несколько юнкеров константиновцев, в нерешительности остановившихся на пороге комнаты.

    Комендант обороны и оставшиеся офицеры–добровольцы вскочили со своих мест и в недоумении смотрели на докладывавшего офицера.

    — Как это так?! — вырвалось у коменданта. — Немедленно остановите взвод.

    — Поздно! — ответили юнкера. — Взвод уже выезжает. Мы просили остаться, но командир взвода объявил, что он подчиняется только своему командиру батареи. Вот мы и еще несколько юнкеров остались. Взвод уходить не хотел, но командир взвода настоял с револьвером в руках.

    — Да что вы, с ума сошли? — раскричался комендант на офицера–константиновца. — Ведь взвод, раз он здесь, подчинен только мне. Немедленно верните взвод! — приказал он одному из офицеров. — А вас я арестую, — обращаясь к офицеру артиллеристу, продолжал комендант.

    — Я ни при чем, господин полковник, а остаться я не могу, мне приказано вернуться. — И быстро повернувшись, артиллерист выскочил из комнаты. Несколько офицеров было с криком сорвались со своих мест, хватаясь за кобуры своих револьверов.

    — Стойте! Ни с места! — снова прогремел комендант.

    — Пускай уходят. Им же будет хуже: они не дойдут до училища. Их провоцировали, и они расплатятся за измену

    — А вы, — обращаясь к юнкерам, продолжал комендант, — присоединяйтесь к инженерной школе. Спасибо вам за верность долгу… и идите.

    Юнкера еще помялись на месте и затем, получив от меня указания куда пройти, вышли. Я боялся взглянуть на коменданта обороны. Я боялся увидеть чувство горести на его лице.

    — А может быть, их задержать в воротах, — заметил кто‑то из офицеров, нарушая наступившее молчание.

    — К сожалению, некому этого сделать; едва ли успели занять баррикады, — ответил комендант, вставая и направляясь к выходу. — Я иду к Временному правительству в Белый зал, — обращаясь ко мне, сказал комендант, приостанавливаясь в дверях с планом в руках.

    Но не успел он выйти из комнаты, как, слегка отталкивая его от двери, влетела в комнату офицер–женщина.

    — Где комендант обороны, господа, — женским, настоящим женским голосом спросила офицер.

    — Это я, — ответил комендант.

    — Ударная рота Женского батальона смерти прибыла в ваше распоряжение. Рота во дворе. Что прикажете делать? — вытягиваясь и отдавая честь по–военному, отрапортовала офицер–женщина.

    — Спасибо. Рад. Займите 1–й этаж вместе с инвалидами. Поручик, — отнесся комендант ко мне, — пошлите юнкера связи с госпожой… с господином офицером для указания места и сообщите об этом капитану Галиевскому. Еще раз прошу принять выражение благодарности. Дела будет много. Не беспокойтесь, не забудем вас, — добавил комендант, заметив выражение легкой неудовлетворенности, пробежавшей по личику офицера, и вышел.

    Через несколько минут вслед за выходом коменданта комната опустела, а спустя еще немного времени начали постепенно прибывать юнкера для связи. Кончив возиться с полевой книжкой, я стал соображать о близости столовой. Наконец я, не выдержав сидения, отправился разыскивать столовую, захватив с собой одного из юнкеров. Это оказалось довольно сложным занятием. Но вот я и у цели, у двери комнаты, где сейчас насыщу свой пустой желудок. Толстый, бритый, важный лакей отворил дверь. Я шагнул на яркий ослепительный свет и остановился. Клубы табачного дыма, запах винного перегара ударили в нос, запершило в горле, а от пьяного разгула каких‑то офицеров, из которых некоторые почти сползали со стульев, у меня закружилась голова, затошнило. Я не выдержал картины, и, несмотря на желание есть и пить, я выскочил из комнаты «Пир во время чумы… Пир во время чумы… позор, это офицеры…» И предо мною стала моя адьютантская комната в школе и в ней Борис, говорящий мне: «Нет, ты дурак, да и законченный к тому же, Петроградского гарнизона не знаешь». «Да, да, ты прав, Борис, я дурак; ну а дураков учить надо. Вот сегодня и танцуешь, моралист паршивый, — ругал я себя. — Э, брось, брат, не мудрствуй лукаво, не забывай, что имеешь дело с людьми, что это самый вульгарный тип животного мира…»

    «А пожалуй, это лучше, что я не остался в столовой, — возвращаясь в комендантскую, соображал я. — Наелся бы, чего доброго, сам напился… ведь тебе стоит только начать пить, и ты станешь ничуть не лучше других, а пожалуй, и похуже».

    Нового ничего не было. Минуты томительного ожидания бежали тягуче медленно. Но вот скрипнула дверь, и показалась фигура капитана Галиевского. Бледный от волнения, шатаясь от усталости, капитан направился ко мне.

    — Я не могу. Устал. Выбился из сил, убеждая казаков. Они, узнав, что ушла артиллерия, устроили митинг и тоже решили уйти… Вот что, Александр Петрович, идите к своей роте и займите баррикады у ворот. Пехотные юнкера еще этого не сделали, а между тем восставшие приближаются. Получено известие от Главного штаба. Потом убедите казаков оставить вам пулеметы, которые поставьте на баррикады. Среди юнкеров найдите пулеметчиков, хотя бы чужой школы. А я… я отдышусь и пойду к Александру Георгиевичу. Бедный, тяжело ему сегодня и еще хуже будет.

    Но я уже не слушал капитана и, сорвавшись с места, бросился спасать положение. Своих юнкеров я нашел во дворе, на старом месте, куда они были выведены для предоставления места в первом этаже казакам, теперь уходящим, инвалидам–георгиевцам и ударницам. Юнкера были расстроены, что я сразу уловил по отдельным замечаниям, которыми они перекидывались.

    «Ну, теперь с ними не разговаривай — это хуже их расстроит, а сразу действуй», — промелькнуло решение, и, подойдя к середине фронта, я скомандовал:

    — Рота смирно!

    Разговоры от внезапности моего появления смолкли.

    — Рота равняйсь! Смирно! Друзья, вам предстоит честь первыми оказаться на баррикадах. Поздравляю. На плечо! Рота, правое плечо вперед, шагом марш!

    И рота, словно наэлектризованная, взяла твердый отчетливый шаг.

    Вот броневик, испорченный, как оказалось, а потому и торчащий здесь на манер пугала от ворон в огороде… Ворота. Открываю Темно. Кто‑то копошится впереди. Различаю стук, сопровождающий копошение, звук ударов бросаемого дерева. Ага, это и есть линия баррикад — быстро соображаю и развожу роту в темноте по линии, растущей вверх преграды–защиты.

    И еще немного, и юнкера начинают сами продолжать завершение создания баррикады и приспособляться к более удобному положению для стрельбы. Отысканы и пулеметчики, и взводные юнкера, посоветовавшись со мной, определили места для пулеметов: таковыми оказались исходящие углы баррикады. Теперь остановка за пулеметами, и я, оставив вместо себя фельдфебеля Немировского, побежал к казакам, захватив несколько юнкеров. У броневика сталкиваюсь с какой‑то фигурой. Оказывается, офицер–женщина, а за ней еще фигуры. Спрашиваю, в чем дело.

    — На баррикадах никого нет, решил занять их, — по–мужски отвечает командир ударниц.

    — Виноват. Ошибаетесь, юнкера Школы прапорщиков инженерных войск уже заняли баррикады. И я бы просил вас, наоборот, занять весь 1–й этаж, так как казаки уходят.

    — Знаю, но там хватить георгиевцев. Да что же, наконец, вы нам не доверяете? — заволновалась офицер–ударница.

    — Ничего подобного, таково приказание начальника обороны. Ради Бога, не вносите путаницы, — уже молил я.

    — Ну что ж, раз баррикады заняты, я вернусь на место. Рота кругом! — скомандовала командир ударниц.

    Видя, что инцидент окончен, я понесся дальше в коридор. В коридоре творилось что‑то невероятное. Галдеж. Движение казаков, собирающих свои мешки. Злые, насупленные лица. Все это ударило по нервам, и я, вскочив на ящик, стал просить, убеждать станичников не оставлять нас… Не выдавать! — рассчитывая громкими словами сыграть на традициях степных волков.

    В первый момент их как будто охватило раздумье, но какая‑то сволочь, напоминанием об уходе взвода артиллерии, испортила все дело. Казаки загудели и опять задвигались.

    — Ничего с ними не сделаете, — пробившись ко мне, заговорил давешний подхорунжий. — Когда мы сюда шли, нам сказок наговорили, что здесь чуть не весь город с образами, да все военные училища и артиллерия, а на деле‑то оказалось — жиды да бабы, да и правительство, тоже наполовину из жидов. А русский‑то народ там с Лениным остался. А вас тут даже Керенский, не к ночи будет помянут, оставил одних. Вольному воля, а пьяному рай, — перешел на балагурный тон подхорунжий, вызывая смешки у близстоявших казаков.

    И эта отповедь, и эти смешки взбесили меня, и я накинулся с обличениями на подхорунжего:

    — Черти вы, а не люди! Кто мне говорил вот на этом самом месте, что у Ленина вся шайка из жидов, а теперь вы уже и здесь жидов видите. Да, жиды, но жид жиду рознь, — вспомнил я своих милых, светлых юнкеров. — А вот вы‑то сами, что сироты казанские, шкурники, трусы подлые, женщин и детей оставляете, а сами бежите. Смотрите, вас за это Господь так накажет, что свету не рады будете. Изменники! — кричал я, уже положительно не помня себя.

    И удивительное дело! Подхорунжий молчал, опустив голову и посапывая. «Черт! Заколдованный круг какой‑то! Родиться и жить для того, чтобы ругаться в Зимнем дворце», — холодом обдала меня набежавшая откуда‑то мысль, и я, сразу ослабев, тоже смолк. Казаки уходили, и в этом было дикое, жуткое. «Так Пилат умывал руки», — скользнуло нелепое сравнение; а злоба послала им вслед эпитет Каина.

    — Стой! — снова спохватился я. Черт с ними, пускай убираются, только пулеметы оставили бы. И я уже смягченными тоном обратился к подхорунжему: — Бог вам судья. Идите. Но оставьте пулеметы, а то мы с голыми руками, — попросил я.

    — Берите, — мрачно ответил, не глядя на меня, подхорунжий. — Они там, в углу, в мешках, они нам ни к чему, — махнул он рукою, а затем, сунув ее мне, добавил: — Помогай вам Бог, а нас простите. И, грузно шлепнув ногой о пол, направился за уходящими в глубь первого этажа казаками.

    — Постойте — куда же они идут? — под влиянием недоумения остановил я подхорунжего. — Куда вы идете, ведь ворота там.

    — Ну да, дураков нашли, — снова резко ответил подхорунжий. — Там юнкера у ворот, а мы через Зимнюю канавку выйдем, там сам свободный пропуск обещан.

    — Кем? — озадаченный спросил я.

    — Прощайте! — не отвечая на вопрос и прибавляя шагу, пошел подхорунжий.

    «Вот оно что! там есть выход! Они через него уйдут, а потом через него большевики влезут. Свободный пропуск обещан, — повторил я фразу подхорунжего. — Так, так, голубчик, спелись уже. Ну что ж, от судьбы не уйдешь».

    — Послушайте, юнкер, — с приливом новой энергии обратился я к одному из взятых с собой юнкеров. — Отправляйтесь вслед за казаками и заметьте выход, в который они уйдут, а затем вернитесь сюда и ждите меня, предварительно указав этот выход командиру георгиевцев. Поняли?

    — Так точно, понял!

    — И помните, что это боевой приказ. Понимаете?

    — Так точно, понимаю, — снова лаконично ответил юнкер.

    — Ну идите; а вы, господа, — обратился я к остальным, — берите пулеметы и тащите их на баррикады. Фельдфебель знает, где поставить, а я побегу к коменданту обороны Зимнего дворца с докладом.

    Выскочив в проход под аркой, я остановился. Где‑то совсем близко щелкали выстрелы. «Скорее к коменданту или Галиевскому и назад к юнкерам», — кольнула мысль, и я снова бросился в противоположный вход, направляясь в комендантскую. По дороге попались какие‑то юнкера, а затем группа безобразно пьяных офицеров, среди которых один высокий офицер, размахивая шашкой наголо, что‑то дико вопил. Влетев в комендантскую, я наскочил на поручика Лохвицкого, что‑то заикаясь докладывавшего капитану Галиевскому, обескураженно сидящему на стуле.

    — Господин капитан, — перебивая Лохвицкого, начал я докладывать об уходе казаков через выход на Зимнюю канавку.

    — Так, так, — только твердил он, выслушивая мой доклад, а когда я кончил его, вдруг сразил меня новостью: — Паршиво. Но еще хуже растерянность правительства. Сейчас получен ультиматум с крейсера «Аврора», ставшего на Неве напротив дворца. Матросы требуют сдачи дворца, иначе откроют огонь по нему из орудий. Петропавловская крепость объявила нейтралитет. А вот послушайте, что докладывают юнкера–артиллеристы ушедшего взвода Константиновцев, — показал он рукой на незамеченную мной группу из трех юнкеров. — Положение дрянь, и пехотные школы снова волнуются. А правительство хочет объявить для желающих свободный выход из дворца. Само же остается здесь и от сдачи отказывается, — сообщал рвущая мозги, душу и сердце новости капитан.

    Я молчал. Я не чувствовал себя и в себе языка, мысли, ничего. Капитан барабанил по столу своими длинными, костлявыми, худыми пальцами. Я смотрел на них. И вдруг жалость защемила сердце. «Господи, придется ли еще этим пальцам ласкать личико болезненной славной дочурки?» — и эта мысль отрезвила меня.

    — Да черт с ними, капитан, — заволновался я. — Чем меньше дряни во дворце останется, тем легче будет обороняться. Ведь до утра дрсидеть, а там в городе опомнятся и придут на выручку. Не так страшен черт как его малюют. А вы что, Лохвицкий, тут? Баррикады построили?

    — Какого дьявола, — ответил за него капитан. — Разбежались при подходе семеновцев, [22] а Мейснер попал в их руки… добровольно, — выдержав паузу, продолжал капитан, — заявил, что хочет идти парламентером от той части защитников дворца, которую здесь держат силою. Я вам говорил, что он что‑то выкинет.

    — Да, да, да. Теперь я все понимаю, — твердил я. — Теперь ясны появления у нас в школе Рубакина. Теперь я все, все соображаю. Только бы теперь еще найти военного комиссара и кое‑что спросить, — забегав по комнате, вцепившись руками в волосы, забормотал я.

    Капитан, пораженный моей выходкой, подскочил ко мне и начал успокаивать.

    — Бросьте, не время, идемте к юнкерам. Поручик! — позвал он Лохвицкого. — Отавайтесь тут и, когда явится Александр Георгиевич, доложите, что мы на баррикадах.

    Мы вышли. За нами вышли юнкера–константиновцы.

    — А эти назад прибежали, — рассказывал капитан. — Когда они стали выезжать на Невский, им преградили путь броневики и отняли у них орудия, которые теперь против дворца направлены А эти молодцы, как‑то вырвались к просят идти на выручку. Сделать вылазку. Эх, дела, дела.

    Но вот мы подошли к выходу под арку. Несколько близких выстрелов густым эхом отозвались под нею.

    — Вперед, Александр Петрович! — воскликнул капитан и бросился к воротам. За ними я и юнкера.

    Баррикады были освещены. Юнкера стояли на своих местах, готовые скорее быть растерзанными, чем сойти с мест. Пулеметы, налаженные, торчали на местах. Баррикады оказались высокими и довольно удобными, с родами траверсов из перешеек, сложенных также из дров. Обойдя баррикады, капитан нашел, что защитников их недостаточно и что, кроме того, они слишком утомлены, а поэтому приказал заменить их первой ротой, что немедленно и было мною исполнено. И только юнкера расположились по местам за баррикадами, как открылся огонь по дворцу, фонари погасли, и мы очутились снова в темноте.

    — Откуда стреляют? Ни черта не видно, — неслось по баррикаде.

    — Спокойствие соблюдать! — отдавал распоряжение капитан. — Огонь открывать только по моему приказу. Черт его знает, кто может идти к нам, — обращаясь ко мне, говорил он. — А я вот, что сделаю: вперед дозоры выставлю. — И, приняв решение, капитан начал назначать юнкеров в дозоры.

    Но вдруг снова загорелся свет в высоких электрических фонарях, стоящих по бокам ворот. И снова стало светло как днем. И снова, раздались выстрелы и щелканье пуль о стены дворца.

    — Свет потушить, — кричал капитан. — Свет потушить, — бегая вокруг фонарей и ища выключатель, кипятился капитан, наблюдая, как звуки пуль, ударявшихся о стены, постепенно снижались с верха к земле. — Александр Петрович, бегите во дворец и найдите собаку–монтера и приведите сюда, — приказал он мне.

    — Я ранен в руку, — спокойно отходя от пулемета, так же спокойно доложил юнкер.

    Смотря на юнкера, на его спокойствие, написанное на его лице, и на Георгиевский солдатский крестик, мне неудержимо хотелось схватить и поцеловать эту раненую руку. Но я сдержался и стал отвязывать бинт, прикрепленный к поясу.

    — Оставьте, Александр Петрович, — заметил капитан. — Он пойдет в лазарет в третий этаж. Да скорее бегите за монтером! — крикнул мне капитан, топнув ногой, и я исчез в воротах.

    «Куда бежать, где искать? Дворец огромен, черт, до утра проплутаешь в нем! Ага!.. в столовую! — случайно сообразил я. — Там старые придворные лакеи, они все, конечно, знают. Живо, скорее, каждая секунда дорога», — мчась изо всех сил легких, подгонял я себя. Подбежав к столовой, я наткнулся на двух бритых служителей, над чем‑то хохотавших.

    — Где монтер? Где — откуда дают свет на наружные ворота, — набросился я на них с вопросами.

    Озадаченные моим появлением и вопросами, они замолчали.

    — Живо отвечайте. Я вас спрашиваю, где здесь во дворце монтерная?

    — Я не знаю, — заговорил один. — Сейчас никого нет, все разбежались, вот только господа офицеры изволят погуливать тут, — сладенько, цинично улыбаясь, ответил пониже ростом.

    — Издеваешься скотина! — И вдруг, неожиданно для себя, я ударил его в лицо. — Говори, где монтерная, — выхватывая револьвер из кобуры и суя его в лицо другому, давился я словами.

    — Ой, убивают, караул! — закричал первый, куда‑то убегая.

    — Сейчас, сейчас, ваше сиятельство. Я покажу, — сгибаясь, засуетился спрошенный.

    — Ладно. Иди скорее, — торопил я его, уже не выпускал револьвера из рук. — Ну скорее, бегом. Времени нет. Жирная сволочь, — ругался по–извозчичьи я.

    Мелькали какие‑то двери, переходы. Попадались юнкера, куда‑то спешащие, а мы бежали из одного коридора в другой. Наконец остановились перед железною дверью.

    — Здесь, — запыхавшись, объявил, останавливаясь лакей.

    — Отворяй! — приказал я ему. Лакей начал стучать. Прошло несколько секунд, показавшихся вечностью, и дверь открылась. Еще моложавый маленький человек в кожаном переднике на жилетку, увидев меня с револьвером, поднял руки вверх. Но я не заговорил с ним и, быстро обернувшись, чисто инстинктивно приказал жестом выпрямившемуся лакею войти в комнату, и когда он это исполнил, я опустил револьвер и объяснил монтеру свое желание.

    — Не бойтесь, — успокаивал я, — я не большевик, а офицер, как вы можете видеть по моей форме. И скорее, пожалуйста, погасите свет у ворот на площади.

    — Слушаюсь, ваше высокоблагородие, — засуетился около распределительной доски монтер. — Слушаюсь. Сию минуту. Готово, ваше высокоблагородие, — объявил он, отходя от доски и смотря на мои руки.

    — Спасибо. Отлично. А теперь выходите оба отсюда. А вы дайте мне ключ от этой комнаты, — обращаясь к монтеру, потребовал я.

    — Слушаюсь. Сейчас. Ах Боже мой, где же ключ? Ищи ключ на кожаном шнуре, — мечась по комнате, попросил он лакея, но тот уже выскочил и несся по коридору восвояси.

    — Живо, живо, — торопил я.

    — Есть, — радостно завопил монтер, подавая ключ.

    Я взял его и пробовал закрыть и открыть дверь. Замок действовал хорошо.

    — Ну, идемте. Свет оставьте здесь гореть. Вы будете находиться при мне, — говорил я ему, когда мы зашагали обратно, направляясь к выходу, к главным воротам.

    — А что, ваше высокоблагородие, — расспрашивал он меня, — вы из отряда его превосходительства генерала Корнилова будете?

    — Почему вы это думаете? — задал я ему вопрос.

    — Да уж наверное не иначе. Уж вы больно решительно действуете, не то что здешние господа офицеры. Собрались с юнкерами нас защищать, а сами все гуляют.

    «Да, да, вас защищать, — думал я, — да я тебя бы уже отправил на тот свет, если бы не нужда в тебе». Но вот мы вышли к комендантской. «Ага, — сообразил я. — Я оставлю его и ключ у юнкеров связи. Это будет надежнее и целесообразнее». И я вместе с ним вошел в комендантскую. Комендантская была полна. Все одновременно говорили, кричали. Я провел к стене у шкафа монтера и, сдав его юнкерам связи и заявив им, что они мне отвечают за него и за ключ своими головами, стал прислушиваться к происходящему. Оказалось, в центре ударниц, инвалидов–георгиевцев и откуда‑то взявшихся юнкеров Павловского военного училища, которых во дворце не было, стоял комендант обороны дворца. Вся эта публика, волнуясь, с возбужденными глазами, а ударницы со слезами на них, умоляли, требовали от коменданта обороны сделать вылазку на Главный штаб, где, по их сведениям, писаря перешли на сторону Ленина и, обезоружив и частью убив офицеров, арестовали генерала Алексеева. [23]

    — Мы должны выручить генерала Алексеева. Это единственный человек, ради которого стоит жить. Только он спасет Россию, а они его замучат! — кричали, перебивая друг друга, просящие.

    — Уже, говорят, с него сорвали погоны, — визжала одна ударница.

    — Если вы не разрешите, вы враг родины! — вопил штабс–ротмистр, подпрыгивая на своем протезе.

    — Хорошо, — наконец согласился комендант обороны, видя, что все его уверения, что генерала Алексеева там нет, ни к чему не приведут. — Но только, — продолжал он, — могут произвести вылазку одни лишь ударницы. Инвалиды же должны остаться охранять 1–й этаж. Вас, ротмистр, я назначаю командиром внутренней обороны ворот. Но как только вы убедитесь, что генерала Алексеева нет, так немедленно же вернитесь на место, — снова обращаясь к ударницам, приказал комендант.

    Ликуя и торопя друг друга, покинула вся эта честная, чуткая публика комендантскую.

    — Я не мог иначе поступить, все равно сами бы ушли, а это было бы хуже, — увидев меня, поделился со мною комендант. — Ну как ты, жив еще? — подойдя ко мне и улыбаясь, продолжал он. — Ну и устал я. Рвут. Говорят без конца, и никакого толку. Положительно сладу нет ни с кем. Ну идем вниз, посмотрим, что там делается.

    И мы, разговаривая, вышли из комендантской. Внизу навстречу нам попался капитан Галиевский.

    — Разрешите узнать, вами ли разрешена вылазка ударницам? — обратился он с вопросом к коменданту.

    — Да, — ответил комендант обороны.

    — Слушаюсь. — И он снова бросился к баррикадам.

    — Ну я туда, — выйдя под арку и указывая на противолежащую дверь 1–го этажа, откуда выбрали ударницы, сказал комендант. — А ты, — продолжая обращаться ко мне, закончил он, — делай что найдешь нужным, я доволен тобой и доверяю тебе.

    Чувство удовлетворения наполнило меня, и я выскочил к баррикадам. И в тот же момент снова загорелись потухшие было фонари, и я увидел выстроившуюся роту ударниц, стоявшую лицом ко дворцу и правым флангом к выходу из‑за баррикад по направлению Миллионной улицы.

    — Равняйсь. Смирно, — покрывая щелканье пуль о стены, о баррикады и верхушку ворот, командовала, стоя перед фронтом ударниц, женщина–офицер. — На руку. Направо. Шагом марш. — И, вынув револьвер из кобуры, женщина–офицер побежала к голове роты.

    Я и стоявшие тут же офицеры капитан Галиевский и штабс–ротмистр взяли под козырек.

    — Броневик идет, — раздалось с баррикад.

    — Пулеметчики, приготовсь, — командовал Галиевский. — Александр Петрович, Христа ради, потушите огонь! — крикнул он мне, и я, выхватив револьвер, выстрелил в фонарь.

    — Зря! — крикнул я, но ошибся. Фонарь потух. Пуля разбила его. Стрельба по второму не давала результата, и я снова помчался во дворец. «Тебе не свет тушить надо, а пойти с ударницами. Ну, тут каждому свое», — глупо урезонил я себя, мчась в комендантскую.

    Через несколько минут я с монтером снова был в монтерской. Доска оказалась выключенной, и он позвонил на станцию.

    — Станция занята матросами, — объявил он, опуская слуховую трубку. — Теперь весь свет в их руках. Ваше высокородие, — молил он, пока я проверял его заявление, отпустите меня: у меня жена, дети. Я ни при чем здесь.

    — Хорошо, убирайся к черту и куда хочешь, но попадешься среди них, застрелю, — в бессильной злобе угрожал я, в то же время чувствуя бесполезность слов.

    Назад я шел один. Ноги подкашивались. Я выбился из сил и часто останавливался, чтобы, прислонившись к стене, не упасть. В голове было пусто… Вот и комендантская. Вошел. Пусто. Я бросился к окну.

    — Назад, назад, господин поручик, вас убьют, — откуда‑то раздался удивительно знакомый голос.

    — Кто здесь, где? — обернулся я.

    — Это я, — высовываясь из‑за шкафа, показалась белая как снег физиономия фельдфебеля Немировского.

    — Что вы тут делаете, почему не с юнкерами? Немировский вздрогнул, затрясся, закрыл лицо руками и зарыдал.

    Я подошел к нему.

    — Ну успокойтесь, в чем дело? — допрашивал я его.

    — Я был все время на баррикадах… Я не могу больше… Я не могу видеть крови… Один юнкер в живот, в грудь… Очень тяжело ранен, а у него невеста, старуха мать… — рыдал Немировский.

    — Послушайте, — видя, что лаской ничего не сделаешь, сказал я, — послушайте, вы самовольно ушли. Вы знаете, что я имею право пустить вам пулю в лоб, но я этого не сделаю, если вы дадите слово взять себя в руки и отправитесь составить мне из первых попавшихся юнкеров команду связи.

    — Спасибо, спасибо. Слушаюсь. Но вы никому не скажете, что видели меня? Лучше застрелите, но не говорите никому.

    — Это будет зависеть от вас, ведь вы казак, фельдфебель, — урезонивал я его.

    — Я завтра подам рапорт об исключении из школы: я не имею права носить офицерского мундира, — горячо клялся, приходя в себя и вытирая лицо, юноша–композитор, танцор, дивной игрою которого заслушивалась вся школа.

    Бесконечная жалость к нему, к себе и ко всем заворошилась, защемила в груди.

    «На баррикады!» — крикнул я себе и с вновь вспыхнувшей энергией бросился к воротам. В коридоре 1–го этажа снова загудело от выползших откуда‑то юнкеров пехотных школ. Кто стоял, кто шел. Но вот дверь. Выскакиваю. Противоположная дверь открыта, и в освещенном коридоре толпятся какие‑то юнкера.

    «Что‑то неладное», — пронизывает мысль мозги, и я там. На ящике стоит какая‑то фигура в солдатской шинели и орет отрывистые слова. Окружающие волнуются и гудят. «Что такое, что за митинг», — проталкиваюсь вперед, в стремлении среди всеобщего гама уловить смысл бросаемых слов, говоримых с ящика, на котором часа два тому назад стоял хорунжий. Наконец удается вслушаться.

    — Через пять минут «Аврора» вновь откроет огонь. Через пять минут. И еще раз повторяю: кто сложит оружие и выйдет из дворца, тому будет пощада. Вас обманывают, — вырвалось из груди говорившего.

    «Агитатор», — понял я, и холодок пробежал у меня по спине.

    «Ну, чего медлишь? — со свирепостью накинулся я на себя. — В твоем нагане еще есть патроны. Говори, говори, собака. Собаке — собачья смерть», — шептал я губами, вытаскивая с трудом руку и осторожно поднимая дуло нагана над плечами впереди стоящих и целясь в голову говорящего.

    «Ну, вот сейчас хорошо!» И я взвел курок.

    — С ума ты сошел! — раздалось над правым ухом, и одновременно рука легла на мою правую руку, просунув палец под курок.

    — Что за… — И слова замерли на губах, я увидел лицо брата, склонившееся ко мне.

    — Сейчас же, поручик, отправляйтесь в комендантскую и ждите меня там. Слышите? Я вам категорически приказываю, как комендант обороны дворца.

    Ничего не отвечая, я повернулся и, засовывая наган в кобуру, поплелся, с чувством побитой собачонки, в комендантскую.

    «Ишь ты, — успокаиваясь, сидя в комендантской, размышлял я. — Второй раз будет «Аврора» стрелять по дворцу, а я и первого не слышал. Да где тут услышишь, когда такие стены. Тут, при твердости характера, можно отсиживаться целые недели, а не только до утра. Крепость! Эх, всех бы таких, как наша школа!» — вяло скользила в голове мысль. «И чего я сижу? — вдруг решил я. — Скорей беги и арестуй коменданта обороны. А на что обопрешься?.. А Галиевского забыл?» — подсказала мысль, и я вскочил со стула. Но в тот же момент отворилась дверь, и в комендантскую вошел комендант обороны в сопровождении каких‑то офицеров и нескольких штатских.

    — Поручик, — обратился ко мне комендант, — отправьтесь к Временному правительству и доложите, что вылазка, произведенная ударницами, привела их к гибели, что Главный штаб занят восставшими, обезоружившими офицерский отряд, а также доложите, что положение усложняется и что дворец кишит агитаторами. Временное правительство вы найдете, — подойдя вплотную ко мне и понизив голос, продолжал комендант, — за Белым залом, да вот возьмите связь — он вам укажет, — показал комендант на маленького, в штатском костюме, очень изящного юношу.

    — Слушаюсь, господин полковник, — покорно ответил я вслух и, повернувшись к юноше в штатском, передал ему приказание коменданта проводить меня к Временному правительству.

    Юноша взглянул на коменданта и, увидев утвердительный кивок головой, любезно раскланялся передо мною и заявил, что всего себя предоставляет в мое распоряжение.

    Свернув налево, затем направо в длинный и прямой, как стрела, коридор, я со связью бросились бежать.

    — Здесь налево, на лестницу у стеклянных дверей, — проговорил юноша. — А теперь вверх и налево. — И мы снова очутились в коридоре, в конце которого завернули направо и вышли в Портретную галерею.

    — Здесь час назад была брошена бомба сверху проникшими во дворец большевиками, и Временное правительство должно было из этого зала перейти в другой, куда я вас сейчас приведу, — рассказывал он, когда мы уже шли по Портретной галерее, где бежать не было возможности из‑за валявшихся на полу матрацев юнкеров–ораниенбаумцев.

    «Вот вы где, сеньоры? Спите? Прекрасное занятие в то время, когда гибнут женщины! Нет, я ничего не понимаю», — в отчаянии мысленно кричал я себе.

    Но вот галерея кончилась, и огромный зал распластался перед нами. По залу ходили отдельные фигуры офицеров. Мы подошли ближе. В офицерах узнаю офицеров нашей школы: поручиков Бакланова, Скородинского и Лохвицкого. Отдельно от них разгуливал маленький худенький доктор школы — Ипатов.

    Увидев меня, они бросились ко мне.

    — Как? Что? Уже заняли первый этаж?.. — дрожащими губами справился торопливо кругленький, упитанный Бакланов.

    — Да, занят, — и, выдержав паузу, докончил: — Нами.

    Из бледного Бакланов стал густо–красным и отошел. Скородинский что‑то промямлил, что он находится здесь в карауле, и тоже отошел. Только Лохвицкий, с перекошенным лицом, сбиваясь и брызжа слюною, начал доказывать бесплодность дальнейшей борьбы.

    — Вы карьеристы, — говорил он захлебываясь, — вы губите юнкеров и нас!

    — Убирайтесь вы к черту! — не вытерпев, огрызнулся я на поручика гвардии, выставленного из нее с фронта за необычайное мужество. — Неврастеник несчастный!

    — Вы можете ругаться сколько угодно, а только губить нас и Временное правительство вы не можете, — продолжал он стонать над душой.

    — Здесь. Стучитесь, — остановился мой провожатый у двери, на карауле которой стоял юнкер нашей школы Я. Шварцман.

    Я поздоровался с ним и объявил, что иду к Временному правительству по приказанию коменданта обороны дворца. Он ответил, что в таком случае я могу пройти, и постучал в дверь. Кто‑то дверь толкнул изнутри и я вошел в нее, закрывая сейчас же ее за собой.

    — Что вам угодно? — спросил меня в адмиральском сюртуке старичок, сидевший налево от двери, в кресле.

    — Поручик Синегуб, Школы подготовки прапорщиков инженерных войск, по приказанию коменданта обороны Зимнего дворца, полковника Ананьева, явился для доклада об обстановке момента господину председателю Совета министров, ваше превосходительство, — громко, отчетливо, вытянувшись в позе «смирно», отрапортовал я ответ.

    Во время моего ответа разгуливавшие по комнате двое министров, членов Временного правительства, остановились, и затем они и один поднявшийся из‑за стола подошли ко мне.

    В одном я узнал Терещенко, а во вставшем из‑за стола — Коновалова.

    — Я к вашим услугам. Что сообщите? — приятным тембром голоса задал он мне вопрос.

    — Говорите, говорите скорее! — живо заторопил меня Терещенко.

    В кратких словах я изложил порученное мне комендантом обороны, упомянув о стойкости юнкеров нашей школы, продолжающих лежать на баррикадах.

    — Поблагодарите их от нашего имени! — пожимая мне руку, говорил председатель Совета министров, когда я кончил доклад и спросил разрешения идти. — И передайте нашу твердую веру в то, что они додержатся до утра, — закончил министр.

    — А утром подойдут войска, — вставил Терещенко.

    — Понимаете, надо додержаться только до утра, — добавил значительным тоном голос из‑за его спины.

    — Так точно, понимаю. За нашу школу я отвечаю, господин председатель Совета министров.

    — Вот и прекрасно! — обрадованно проговорил тот же голос.

    Я быстро взглянул в его сторону и увидел небольшого старичка с пронизывающими, колкими глазами.

    — Спасибо, — говорил А. П. Коновалов, — и пожалуйста, передайте коменданту, что правительство ожидает частых и подробных сообщений.

    — А лучше, если он сам сможет вырваться и явиться к нам, — бросил Терещенко.

    Во время этих приказаний я приблизился к двери и открыл ее, и в тот же момент в нее проскользнул поручик Лохвицкий и, поймав за пуговицу жакета А. И. Коновалова, начал доказывать ему бесполезность дальнейшей борьбы.

    Изумленные министры пододвинулись и начали вслушиваться в развиваемую Лохвицким тему.

    Мне было досадно и смешно. Взять его за плечи и вывести мне представилось актом довольно грубым в отношении министров, поэтому я его ущипнул, но он только отмахнулся рукою. Меня это задело, и я объявил, что поручик контужен в голову на фронте, — что соответствовало истине, — и поэтому прошу разрешения его увести. Но мне ответили, что в том, что он говорит, есть интересные данные и поэтому я могу без стеснения его оставить.

    — Слушаюсь, — стереотипно ответил я, повернулся и вышел. Выйдя в зал, я снова почувствовал прилив бесконечной слабости от неожиданно для меня родившегося какого‑то чувства симпатии к этим людям, в сущности покинутым всеми, на волю взыгравшегося рока. «Бедные, как тяжело вам».

    — Господин офицер, господин офицер, — внезапно раздался зов сзади.

    — Это вас зовут, — сказал мне мой спутник.

    Я обернулся. Ко мне из кабинета заседания правительства большими шагами быстро приближалась высокая, стройная фигура Пальчинского.

    — Сейчас звонили по телефону из городской думы, что общественные деятели, купечество и народ с духовенством во главе идут сюда и скоро должны подойти и освободить дворец от осады. Передайте это коменданту обороны для передачи на баррикады и оповещения всех защитников дворца, — говорил взволнованно министр. — Подождите, я… — Но его перебили передачей из кабинета приглашения подойти к телефону. — Хорошо, бегу! — крикнул он и, снова обращаясь ко мне, добавил: — Вы сами, пожалуйста, тоже распространяйте это. Это должно поднять дух, — отходя от меня, закончил он отдачу распоряжений.

    Это известие о шествии отцов города и духовенства подняло меня. И мне стало удивительно легко. «Это поразительно красиво будет», — говорил я сопровождавшему меня юноше.

    Юноша сиял еще больше меня. Но вот Портретная галерея, и я, несколько сдержав выражения своей экзальтированности, выбежав на середину галереи, прокричал новость юнкерам.

    — Ура! Да здравствует Россия! — закончил я сообщение новости и, под общие торжественные крики «Ура!» юнкеров, побежал дальше, останавливаясь перед группами юнкеров и делясь с ними приближающейся радостью.

    А в это время снова начала разговаривать с Невы «Аврора».

    — Будьте добры, помогите мне, — говорил мне юноша, оказавшийся офицером–прапорщиком, только на днях приехавшим в отпуск к родителям с фронта и вот сегодня проникнувшим во дворец, — разделить участь юнкерства и тех сыновей чести, которые служили в армии не из‑за двадцатого числа, а в силу уважения к себе, как детям большого, прекрасного Народа. Вы это можете сделать, — убеждал он меня, — предоставьте мне нескольких юнкеров, и я организую вылазки. Позвольте, позвольте, — предупредил он готовый было сорваться у меня протест. — Я уже ходил, но один. Я пробрался за баррикады и, вмешавшись у Александровского сада в толпу осаждающих, бросил три гранаты. Это же была картинка! Правда, помогите, — просил юноша.

    Но я отказал. Одно дело — грудь на грудь идти и другое — из‑за спины. И среди кого? Рабочих, отуманенных блестящей, как мыльный шар, фантазией…

    — Нет, — говорил я, — право, невинной крови не надо. Вот подойдут горожане с духовенством, и это, поверьте, окажется сильнее, чем «Аврора» с их стороны и вылазки такого сорта, как вы предлагаете, — с нашей. Оставьте честь метаний бомб из‑за угла господам Савинковым, — урезонивал я горящего жаждою боя прапорщика.

    — Вы правы; я не подумал с этой точки зрения, — согласился со мною юноша.

    За беседой мы незаметно достигли поворота коридора в первом этаже к выходу под аркой, где нам снова попалось двое юнкеров и какой‑то дворцовый служитель, стоявший прислонившись к стенке и беззаботно курящий махорку, напомнившую мне, что я давно не курил. Я остановился и попросит у него папиросу. Он охотно исполнил мою просьбу, но от денег отказался. Я закурил и пошел дальше, за поворот.

    — Господин поручик, — вдруг остановил меня один из двух юнкеров, попавшихся навстречу до поворота. — Господин поручик, этот человек, у которого вы брали папиросу, кажется, большевик. У него под тулупом болтаются гранаты. Мы давно за ним следим. Он кого‑то здесь ждет, — доложил юнкер свои соображения о здоровеннейшего роста субъекте, принятом мною за дворцового служителя.

    — Так, отлично! Будьте внимательны! Я сейчас проверю, — поворачиваясь обратно, приказал я юнкерам.

    — Послушайте, скажите, что вы здесь делаете? — подходя почти вплотную, задал я прямо вопрос человеку в тулупе и валенках. И, не давая возможности произнести что‑либо в ответ, я быстро оборвал крючок воротника и задернул его на плечи, связав, таким образом, свободу действия рук.

    Эффект был ошеломляющий как для него, так и для меня: на раскрытых плечах лежали солдатские погоны Семеновского полка, а за поясом торчало два револьвера и висело несколько гранат.

    Мгновение — и мой револьвер у его носа, а штыки винтовок юнкеров прижались к животу и груди. И он стоял не шелохнувшись, выпучив глаза и сдерживая дыхание. Прапорщик вмиг снял с него его украшения и вытащил из карманов кучу обойм и кошелек, в котором оказалась расписка в получении от товарища Сидора Евдокимова пакета за № 17 от 25 октября из Зимнего дворца, от товарища N. Печати не было. Подпись была, но неразборчива. Эту записку я спрятал в полевую книжку, а револьверы, патроны и гранаты предоставил в распоряжение юнкеров и принялся за допрос. Но ни угрозы, ни обещания свободы не действовали. И он, притворяясь дурачком, рассказывал сказку, что кошелек он нашел во дворе, что он неграмотный и что он и не солдат вовсе, а так, святым духом оказался в форме. Слушая галиматью, какую он нес, прапорщик бесился и все хотел его пристрелить. Но я решил иначе и приказал юнкерам отвести его наверх и сдать внутреннему караулу 2–го этажа. Прапорщик тоже пошел с ними.

    «Надо быть осторожнее», — начала строить выводы мысль, когда, оставшись один, продолжал идти к комендантской, как в коридоре из другого, параллельного первому, из которого я только что вышел, с шумом показались юнкера–ораниенбаумцы. Я остановился и, подождав, чтобы их больше накопилось, передал им весть о шествии горожан ко дворцу. И то, как они приняли это, подсказало мне, что они выходили в коридор для полного выхода из дворца.

    Теперь же настроение вновь переломилось, и они снова загалдели о возвращении обратно к своим постам. В это же время откуда‑то выскочил офицер их школы, и дело водворения порядка опять пошло на лад. Тут же попался мне на глаза один из юнкеров связи нашей школы, которого я и послал на баррикады передать новость капитану Галиевскому. «Медлить нельзя, — между тем говорил я себе. — Скорее находи коменданта обороны и проси направить свободных офицеров к юнкерам. Иначе приход отцов города будет впустую. Затем из юнкеров необходимо устроить заставы на подступах к Белому залу, а то бесконечные коридоры ими не охраняются, и они свободно, через какие‑нибудь ходы, вроде Зимней канавки, просочатся и затопят дворец своею численностью, а не победой оружия. Боже, как мне это раньше не пришло в голову», — едва плетясь к комендантской, казнился я. «О, где бы выпить воды и оправиться?» И у меня в глазах запрыгал стакан чаю, замеченный мною на столе в кабинете заседания Временного правительства. «Дурак, почему не попросил, объяснив причины жажды? Ты этим бы даже подбодрил их. Они увидали бы, что есть люди, которые твердо стоят на своем посту служения долгу. Да, держи карман шире — просто решили бы, что выскочка, — зло рассмеявшись, вошел я в достигнутую мною комендантскую. — Что они там делают, — нечаянно оборачиваясь на пороге вправо и замечая группу юнкеров и офицеров, заинтересовался я над необычайностью их поз. — А, пускай делают что хотят», — и я окончательно вошел в комнату. В ней я застал лишь нескольких юнкеров и верзилу вольноопредляющегося, удивительно напомнившего мне одного знакомого, и картины из родной Малороссии поплыли перед глазами, я зашатался, и если бы он не подхватил меня, то я бы грохнулся на пол.

    — Вы ранены? — участливо закидали меня вопросами, но я молчал. Все куда‑то исчезло, но я как‑то сразу увидел нагнувшегося надо мной верзилу вольноопредляющегося.

    — Что такое? Зачем вы здесь? — вскочил я с вопросом со стула, на который меня усадили.

    — Вам плохо! Сидите лучше, господин поручик, — ласково улыбаясь из‑под мохнатых бровей голубыми глазами, просил от меня.

    — Где комендант обороны? — упрямо задал я вопрос.

    — Комендант только что отправился к Временному правительству, — ответил один из юнкеров.

    — Догнать! — заорал я.

    И от этого внезапно вырвавшегося крика мне стала отчетливо ясна вся окружающая обстановка. Двое юнкеров, как‑то подпрыгнув от неожиданности окрика, бросились в коридор исполнять приказание, но сейчас же вскочили обратно.

    — Там дерутся, — срывая из‑за спин винтовки, говорили они. «Ворвались», — мелькнула мысль, обдавшая жаром все тело, и я в момент бросился к коридору, вытаскивая револьвер из кобуры. Но, взглянув в коридор, сейчас же вложил его обратно. Дравшиеся на шашках, мелькавших в воздухе, оказались двое пьяных офицеров, быстро отделявшихся от группы, замеченной мною при входе в комендантскую. «Что скажу юнкерам? Какой стыд!» — смущенно решал я.

    — Офицеры подрались, своих не узнали, что ли? Видно, большевики для вас что пугало для ворон! — крикнул я уже из коридора, бросаясь между приблизившимися драчунами. Мое появление смутило и внесло некоторое спокойствие, что дало возможность подбежавшим сотоварищам развести их в разные стороны.

    — Господин поручик, — подошел ко мне с вопросом один из юнкеров, — что прикажете доложить коменданту? Вы приказывали его догнать.

    — Спасибо. Я забыл. Не надо, я сам пойду… Кто знает дорогу? А то я запутаюсь, — схитрил я, боясь, что снова ослабею и не дойду самостоятельно.

    — Я знаю, господин поручик, — вызвался вольноопредляющийся. — Разрешите, проведу?

    — Да, да. Идемте. А вы оставайтесь здесь и всем передавайте, что сюда идет народ. — И я повторил известие, с которым прибежал.

    — Позвольте вас взять под руку, — предложил мой провожатый, когда мы скрылись за поворотом.

    — Спасибо. Только с левой стороны, — быстро попросил я его от мелькнувшего соображения: «Почему он так быстро предложил свои услуги… и вообще, как странно он держится, почему он дернулся корпусом вперед, когда я говорил, что сюда идут отцы города? Ясно, ему это не понравилось… уж не он ли посылал отсюда пакет за № 17?» — работало напряженно какое‑то растущее чувство недоверия к спутнику, что‑то болтавшему, что ускользало от моего слуха.

    По мере приближения к цели спутник все круче и круче менял темы разговора, а я все ленивее ворочал языком и чаще стал останавливаться, чтобы, опершись спиною к стенке, внимательнее рассмотреть лицо, руки и одутловатости карманов. «Странно, — упорно сидела все одна и та же мысль в голове. — Я его раньше все как‑то не замечал, и почему он без винтовки, или револьвера, или шашки? И что он может без них тут делать? Нет, определенно здесь дело нечистое», — заключал я и принимался идти дальше, чтобы через сотню шагов остановиться и снова обдумать те же вопросы. Но вот он, слегка запнувшись, с налета задал вопрос, не могу ли я использовать его желание быть полезным делу защиты Временного правительства и, если понадобится, занять его так, чтобы сами члены Временного правительства видели его усердие, за что его, лосле подавления мятежа, произведут в корнеты флота…

    — Господин поручик, — повышенно закончил он, спотыкнувшись на слове «флота», свою просьбу.

    Я от неожиданности сопоставления корнета с флотом слегка вздрогнул и искоса взглянул на него снизу вверх. Он тоже смотрел на меня. «Матрос», — выросла догадка…

    — Что же, я с удовольствием сделаю это, — с трудом проговорил я, в то же время сжимая рукоятку нагана.

    — Покорнейше благодарю! — освобождая свою правую руку, ответил он. — Вы бы отдохнули, господин поручик, на вас лица нет, — остановился он с предложением, засунув освобожденную руку в правый задний карман.

    В коридоре, в который мы вышли с большой мраморной лестницы, была полутемнота и полное отсутствие какой‑либо человеческой фигуры. В висках стучало, во рту было нехорошо. «Кто раньше?» — мелькал вопрос в голове, с жадностью улавливавшей доносящиеся звуки гула голосов из светлой полоски конца коридора. И вдруг из распахнувшейся двери, слева от выхода с лестницы, вышли с тяжелыми шагами, эхом покатившимися по коридору, один за другим пять юнкеров.

    — А какой у меня револьвер, я всегда с ним, — смущенно говорил мне вольноопредляющийся верзила, вытаскивая правую руку и нерешительно подымая ее кисть с зажатым в пальцах браунингом.

    — Хороший, но вы не играйте им! Оружием не играют, — наставительно громко произнес я ответ, хватая левой рукой за его кисть с револьвером и подымая свой наган правой рукой. — Играя — можно убить, — кончил я.

    Находившиеся в нескольких шагах юнкера–ораниенбаумцы уже стояли рядом.

    — Бросьте револьвер, вы не умеете с ним обращаться! Взять его! — приказал я юнкерам, когда браунинг упал из разжавшихся пальцев. — Я арестую вас! Ведите в Портретную галерею! — отдал я приказание юнкерам, внутренне поражаясь ровной, четкой интонации собственного голоса в то время, когда сердце готово было выскочить из груди.

    В Портретной галерее, куда я вошел с юнкерами и нечаянным пленником, стоял в воздухе Содом и Гоморра. Строились какие‑то юнкера, то вбегая в строй, то выскакивая из него. От шума и света и предшествующего волнения я остановился, чтобы разобраться в впечатлениях. Прямо передо мной стоял комендант обороны, правее — Пальчинский, кричащий негодующе на поручика Лохвицкого, с совершенно искаженной физиономией, что‑то в свою очередь кричащего Пальчинскому. А еще ближе, направо, у незамеченной мною деревянной загородки–будки стоял поручик Скородинский и двое юнкеров на часах. Из загородки доносились какие‑то грубые восклицания и смех.

    — Господин полковник, я приказываю арестовать этого большевика, — указывая на Лохвицкого коменданту обороны, горячился министр.

    — Черт знает что! Второй офицер оказывается большевиком! — кончил, приходя в себя, Пальчинский и, отвернувшись от поручика к строящимся юнкерам, стал торопить построение.

    — А, вы пришли! Это превосходно. Вот, господин министр, офицер, за которого я вам ручаюсь, — указывая на меня Пальчинскому, продолжал комендант обороны.

    — Не зевайте, — бросил я юнкерам и подошел к начальнику обороны с докладом о положении вещей внизу и об аресте мною, за странное поведение, вольноопределяющегося, в котором я подозреваю матроса, но в чем убедиться документально не успел.

    — Где он? А, этот! Отлично сделали, что арестовали. Я уже хотел это сделать, но он как‑то ускользнул из глаз. Поручик Скородинский примите и допросите… А вы принимайте командование взводом и отправьтесь очистить от большевиков ту часть дворца, что примыкает к Эрмитажу, откуда они все больше и больше наполняют дворец, — отдал мне приказание комендант обороны, указывая на строящихся юнкеров.

    — Приведите их скорее в порядок, — обратился ко мне министр.

    — Слушаюсь! Взвод, равняйсь! — И слова команды покрыли шум. — Разрешите идти, господин министр? — спросил я у Пальчинского, когда назначенные мною взводный и отделенные командиры заняли свои места и произвели расчет.

    — Да вы план Зимнего знаете? — справился у меня министр. — Никак нет!

    — Господин полковник, дайте поручику провожатого. А где комендант здания? Он где‑то здесь был, — спрашивал министр.

    — Так точно, я тут, господин министр! — подлетел молоденький прапорщик в широчайших галифе.

    — Вот, вы пойдете вместе со взводом и укажете путь самый короткий и так, чтобы… ну, поднявшись еще на этаж, спуститься к ним в тыл сверху… Одним словом, чтобы зайти в тыл. А со стороны ворот тоже будут приняты меры, — высказал соображения министр.

    — Виноват, господин министр, я буду совершенно бесполезен… я… я не знаю ходов соединений помещений дворца. Я только недавно вступил в должность и за сложностью обязанностей не успел еще ознакомиться, — оправдывался в своем незнании своих обязанностей шикарный комендант здания.

    — Это черт знает что! — вскипел министр. — Я сам пойду с вами! — отнесся он ко мне. — Подождите одну секунду. — И он подошел к коменданту обороны, отдававшему какие‑то распоряжения юнкерам связи.

    Я воспользовался этим перерывом и спросил поручика Скородинского о результате допроса.

    — Да и допрашивать не пришлось. Сразу сознался, что все время болтался здесь и вел наблюдение, но на вас он даже не сердит. Слышите — хохочут подлецы.

    — Ну, всех благ. Министр идет.

    Я бросился к взводу. Министр кивнул головой.

    — Смирно! На плечо! Ряды взвода! Направо! Шагом марш! — подал я команду, и взвод двинулся.

    — Сколько юнкеров? — справился министр, идя рядом со мной.

    — 27 человек, — ответил я.

    — Достаточно. Эти негодяи очень трусливы. Важна внезапность, — проговорил министр и смолк.

    Министр тоже не знал расположения ходов во дворце, а поэтому вел на лобовой удар, а не в тыл.

    Гулко неслись шаги взвода по длинным коридорам и лестницам, взбудораживая отдельные группы и фигуры юнкеров, большей частью бесцельно слонявшихся по дворцу.

    Но вот и коридор 1–го этажа. Опомнившиеся ораниенбаумцы держали некоторый порядок. Стояли кое–где парные часовые, а перед выходом под арку к воротам стояла застава. При нашем появлении они заметно оживились.

    Взвод же, ведомый министром Пальчинским, также подтянулся и взял тверже ногу.

    — На месте! — скомандовал я перед выходом, выжидая, пока министр наведет справку о положении на баррикадах.

    — Баррикады в наших руках, там же почти все в руках большевиков. Прямо! — закончил министр.

    Эхо ружейной и пулеметной трескотни смешивалось с писклявым жужжанием пулек, пронизывающих арку вдоль от ворот ко двору.

    — По одному — прямо, бегом! — скомандовал я, бросаясь через арку к противоположным дверям первого этажа второй части дворца.

    Перебежка протекла благополучно, без ранений. В знакомом уже мне вестибюле оказалась группа юнкеров, ведших какое‑то совещание. Я и министр накинулись на них с вопросом, где большевики и что они сами делают.

    — Большевики тут, за следующей залой скопляются, у лестницы, — ответили спрошенные.

    — Прекрасно, присоединяйся к нам! — крикнул министр, бросаясь дальше.

    Я бежал рядом. Но вот зал с лестницей наверх. По залу в отдельных кучках раскинуты солдатские и матросские фигуры, вооруженные с пят до зубов.

    С криком: «Сдавайся!» — направляюсь к лестнице, чтобы отрезать выход на лестницу. Первая пара юнкеров мчится туда же за мной. С нами рядом министр. Вбегающие юнкера, с винтовками наперевес, ошеломляют группу и первое мгновение воцаряется растерянность, местами превратившая матросов и солдат в столпников.

    «Нас мало, а их много. Они разбросаны, а мы вбегаем лишь с одной стороны», — мелькает в голове, и я, оборачиваясь, ору слова команды, как будто бы за мной идет бригада; ору, словно меня режут на куски. У лестницы, куда стоявшие у нее матросы и солдаты вдруг бросились удирать, замахиваясь гранатами, но только замахиваясь, а не кидая их, очевидно из боязни переранить своих, министр Пальчинский, находившийся все время рядом со мной, склоняется ко мне своею длинной фигурой и кричит мне в правое ухо: «Перестаньте орать, словно вас режут, — я не могу слышать!» Но я бросаю фразу, что так надо, и, продолжая крик, устремляюсь на лестницу. Перед поворотом ее в обратную сторону вверх моя пара юнкеров и я задерживаемся, чтобы обезоружить и стащить вниз пару пойманных матросов. И в этот момент я замечаю, что эффект нашего появления дал прекрасные результаты: несколько десятков человек уже обезоружено, а несколько в стороне, вправо от лестницы, группа юнкеров с тремя офицерами, бывшая до нашего появления в плену у нашего противника, уже устремляется к винтовкам и гранатам.

    — Освободившиеся юнкера и офицеры сюда! — кричит Пальчинский. — Дальше спешите!.. — бросает он мне.

    Но дальше бежать мне не с кем. Но несколько секунд, и ко мне подбежало человек 7 — 9 юнкеров и прапорщиков, и мы снова несемся вперед, но уже по лестнице. Ближайший матрос, все поворачивающийся в своем бегстве, словно затравленный зверь, пытается стрелять, но неудачно, и он спотыкается. Честь схватить его первым принадлежит мне, несмотря на горячее желание этого достигнуть у прапорщика. Вырываю револьвер и сталкиваю вниз к юнкерам, для ареста, для отнятия гранат, и снова несусь дальше за обогнавшим меня прапорщиком и двумя юнкерами слева. Но вот лестница кончилась, и преследуемые нами матросы и солдаты несутся уже по огромному залу.

    Теперь их больше. Вместе с ними в безотчетном страхе удирают те товарищи, что в спокойном настроении спешили вниз в 1–й этаж.

    В зале мы снова освобождаем небольшую группу юнкеров, из которых некоторых посылаю отвести вниз новых захваченных пленных, и снова дальше. Министра уже с нами нет. Он остался внизу закреплять успех.

    Но вот и этот зал кончился, и налево перед нами — мной, прапорщиком и четырьмя–пятью юнкерами — новый зал с коридором впереди. В этом зале повторяется то же, но с тою разницей, что захваченные было в плен юнкера и находившиеся в нем уже сами при нашем появлении срываются со всех сторон и, набросившись на столы с лежащими на них кучами гранат, помогают задерживать и обезоруживать своих бывших сторожей, пустившихся было наутек.

    — Разве ты солдат? — набросился я на замахнувшегося гранатой большевика.

    Тот заморгал глазами от моего вопроса.

    — Я тебя, скотина, спрашиваю. Опусти руки, когда с тобой разговаривает офицер!

    Он покорно опустил занесенные руки с гранатами.

    — Положи на пол! Ведь не умеешь их держать! Еще себя взорвешь! Солдат затрясся, положил гранаты и вдруг заревел.

    — Сволочь, на офицера руку поднял!.. Ну ладно… ты не виноват. Тебе голову замусорили другие. Знаю… Не бойся… Жив останешься! — говорил я ему и в то же время уже осматривал это поле битвы, к огромному счастью совершенно бескровное.

    — Надо дальше в коридор. Хорошо, что эта шантрапа без боевых руководителей, — оставляя земляка реветь, подошел я к прапорщику, снимавшему с матроса гранаты.

    — Этих надо убрать, — заметил он мне. «Да, это вы правы». Через несколько минут пять юнкеров повели 11 человек матросов и солдат вниз.

    — Пришлите сюда первопопавшихся юнкеров! — отдал я приказание уходящим. И, оставшись один, я увидел, что нас осталось всего четверо: я, прапорщик, юнкер нашей школы Шапиро и юнкер–ораниенбаумец.

    — Там где‑то есть вход, — указал на коридор прапорщик.

    — Черт его знает, там много этих дверей. Ну ладно, идемте! Вы останетесь тут охранять гранаты и в качестве резерва, — приказал я ораниенбаумцу, — а мы в коридор. Отыщем выход. Забаррикадируем столами, и все будет великолепно. Пока задача выполнена.

    Уже несколько дверей нами освидетельствовано. Все заперты. Но вот прапорщик открыл дверь и вскрикнул. Просунувшийся матрос схватил его за ногу. Он упал, и сразу оба исчезли за порогом. Крик испуга и ругань сразу родили во мне представление, что там, в темноте, лестница, и на ней засада. Моя стрельба подняла еще больший шум и топот. «Удирают. Вперед!» И я с юнкером Шапиро бросились в темноту.

    «Проклятие!» Лестница оказалась винтовой, металлической и вертикальной. Стрелять и бросать гранаты бесполезно. Но вот просвет пролета и граната летит туда. Взрыв. Еще крики. Хлопанье двери — и тишина.

    Прислушался. Тихо, ни одного звука. Начали спускаться — площадка и дверь. Толкнули. Заперта. Еще раз толкнули — заперта. Поискали еще выход. Нет. Голые, холодные стены. Порылся в кармане, отыскивая спички. Коробка есть, но спичек не оказалось. Я посовещался с юнкером Шапиро, и стали подниматься обратно. И вдруг проскользнуло соображение: «А что, если наверху, из других комнат, выскочили на нашу стрельбу и заперли двери?» И от этой мысли стало холодно. «Скорее, скорее наверх, к двери, к свету!» — звенело в голове.

    Но вот площадка. Руки ощупывают холодные гранитные стены. «Дверь!» — вскрикиваю я и толкаю. «Заперта…» — мелькает сознание от ощущения бесплодности надавливания на нее. Ищу ручку. Таковой не оказывается.

    «Выше!» — вдруг просветляется мозг соображением, что это промежуточный этаж, и мы снова с юнкером бросились подниматься по лестнице вверх. Но вот стало что‑то сереть на стене, и через несколько ступенек мы очутились перед открытой дверью в показавшийся мне необычно ярко освещенный коридор. С чувством облегчения вышли в коридор.

    «Но ведь это не конец», — сказали мне груды гранат, спокойно лежащие на полу около стола перед дверью в этот коридор. И вопрос о том, что делается там, на баррикадах, у комендантской, у Портретной галереи, у мучеников, членов Временного правительства, снова вырос в душе.

    И необходимость действия повелительно завладела всем существом.

    — Дорогой мой, вам не будет неприятно остаться одному здесь, пока я сбегаю за юнкерами? Я послал бы вас, но боюсь, что юнкера чужих школ вас не послушаются.

    — Ради Бога, господин поручик, приказывайте. Я все исполню, что вы прикажете, только не считайтесь с желанием уберечь меня. Я не боюсь. А вам необходимо оправиться и организовать оборону, а то снова налезут!

    «А где же ораниенбаумец?» — спохватился я и бросился в залу. Там было пусто. «Может быть, в следующей зале еще есть кто…» — и я бросился дальше. Но никого не было и там… И я вернулся обратно в коридор, где продолжал стоять юнкер Шапиро.

    — Господин поручик, я стану на лестнице, у стенки. Это будет незаметнее и выгоднее, — встретил он меня своим соображением.

    — Хорошо, — согласился я.

    — Никого нет, надо идти к Пальчинскому. Черт, не понимаю, почему не присылают подкрепления», — говорил я, передавая юнкеру револьверы и гранаты, захваченные из зала.

    — А может быть, там идет бой, — высказал он предположение.

    — Возможно. Ну, я бегу. Да хранит вас Господь! Если все благополучно, я сейчас же назад. Простите, родной, что оставляю, но, по совести, иначе не могу. И смотрите, в случае чего, живым в руки не попадайтесь. Пощады теперь не будет! — крикнул я уже из зала и понесся бегом к 1–му этажу.

    Лишь в конце второго зала, у лестницы, попался только обрюзглый, маленький, седой придворный служитель, при моем приближении весь сжавшийся и задрожавший.

    «А, револьвера испугался», — подумал я, заметив, что его глаза смотрят на мою руку, сжимавшую наган, который я забыл спрятать в кобуру. И от этой мысли рука было дернулась к кобуре, но, сразу не попав в нее, я оставил руку с револьвером в покое.

    Но вот и вестибюль, с которого началось наше победное торжество, приведшее к нескольким десяткам пленных и потере прапорщика.

    В вестибюле была группа юнкеров и еще каких‑то людей. Я бросился к юнкерам:

    — Сейчас наверх. Налево, через один зал, а затем через другой, в коридор. Там увидите открытую дверь налево, на лестницу. И там стоит часовой — юнкер Шапиро. Так немедленно отправляйтесь туда… Но почему вы без винтовок? Что это за люди? — озадаченно–недоуменно, ничего не понимая, спрашивал я.

    — Мы… Дворец сдался… — наконец мрачно ответил один юнкер. «Сдался?! Вранье, не может быть», — и я бросился в дверь под арку. Под аркой шумело, гудело, двигалось. И я, рванувшись в поток, напирающий в те же двери, что и мне нужны, проталкивался, дрался и снова проталкивался, пока не очутился, совсем сдавленный водоворотом человеческих тел, перед лестницей в комендантскую, тоже всю занятую людьми.

    От этой невольной остановки я начал уяснять, что действительно что‑то случилось, но что, я не отдавал себе отчета.

    — А, вот где ты! Стой! — оглушил меня окрик, и перед лицом, над плечами, отделившими меня от кричавшего матроса, показалась с трудом тянущаяся ко мне мозолистая, с короткими корявыми пальцами рука.

    «Он схватит меня за лицо!» — мелькнула мысль, и ужас овладел мной. И от этого ощущения я рванулся в сторону и вступил на ступеньку лестницы; и только тут я заметил, что еще немного выше стоит комендант обороны, а рядом высокий, с красивым лицом вольноопределяющийся лейб–гвардии Павловскаго полка. Увидев коменданта, я сделал еще усилие и, снова протиснувшись, поднялся еще на несколько ступенек.

    Он заметил меня. И нагнулся ко мне:

    — Саня, я вынужден был сдать дворец. Да ты слушай, — увидев, что я отпрыгнул от него, продолжал он.

    «Сдать дворец?» — горело в мозгу.

    — Не кипятись. Поздно — это парламентеры. Беги скорее к Временному правительству и предупреди… скажи: юнкерам обещана жизнь. Это все, что пока я выговорил. Оно еще не знает. Надо его спасать. Для него я ничего не могу сделать. О нем отказываются говорить…

    «Да, да, спасать!..» — овладело моей душой новое горение. И я повернулся бежать. А навстречу тянется матрос. «В живот!» И я, нагнувшись, сверху вниз ткнул головою ему в живот и, как‑то проскользнув дальше в толпу, стал пробираться. Тяжело, не понимаю как, но я продвигался вперед, среди этой каши из рабочих, солдат, юнкеров, — оборачиваясь посмотреть, где матрос. Но его из‑за сгрудившихся тел не было видно. Но вот стало свободно. Только одни юнкера, медленно продвигающиеся, без оружия, к дверям.

    А вот и я выскочил из толпы и побежал дальше. «Скорее за поворот. Нет, не сюда. За второй…» И я продолжал бежать. Вот и поворот. «В этот», — решил я и завернул.

    — Господин поручик, там большевики, пулеметы, — выросли передо мною две фигуры юнкеров.

    — Где?

    — За стеклянной дверью, в конце коридора. Слава Богу, что вас встретили. Мы нарочно стоим здесь, чтобы думали, что все хорошо, что мы часовые. А то в тыл баррикадам зайдут! — говорили братья Эпштейны, юнкера нашей школы.

    — Правильно. Стойте. — И я сделал движение, чтобы бежать дальше.

    — Господин поручик, ораниебаумцы идут.

    — Ораниенбаумцы? Где?

    Из одной из дверей в покинутый мной коридор действительно выходила новая толпа юнкеров.

    «Надо бежать к Временному правительству, чего медлишь? — работала мысль. — Нет, постой!» — и что‑то толкнуло меня к выходящим юнкерам.

    — Юнкера стой! — заорал я и начал говорить.

    Что я говорил, я не отдавал себе отчета. Я призывал и проклятья матерей за оставление дворца, за позор, которым покроются их погоны, эта ступень к высокому званию офицера, я и взывал к товариществу, к традициям. Юнкера мрачно слушали меня. А когда я выкричался, то снова пришли в движение, но уже тихо и безмолвно. Но все же несколько человек бросились ко мне и со слезами стали просить прощения за уход:

    — Но что мы можем сделать! С нами нет офицеров! Мы попробовали, после первого раза, когда вы говорили с нами о шествии из города народа с духовенством, выбрать начальников из юнкеров. Но ничего не вышло, когда те начали распоряжаться. Сами же выбиравшие стали отказываться. Вот если бы у нас были такие офицеры, как капитан Галиевский вашей школы, то этого не было бы… Простите, мы побежим, а то отстанем от товарищей, будет хуже! — И они побежали к удалявшейся роте.

    Опять пустынные коридоры, лестница и, наконец, Портретная галерея. Никого. На полу винтовки, гранаты, матрацы. А со стен в скованных золотых рамах стоят, во весь рост, бывшие повелители могучей, беспредельной России. «Счастливые! Вы безмятежно спите!» — в благоговейном страхе взглянул я на портреты владык моих предков, которые так им служили со своими современниками, что перед Россией трепетала Европа. «А теперь!..» И я стал молиться Богу, с просьбой прощения за кощунство, которое я собой представляю, шагая по этому залу.

    «Скорее, скорее отсюда», — неслось в голове, но ноги не слушались, и я уже едва плелся. «Какая длинная галерея! Я не дойду. Это что? А, да, след от разорвавшейся бомбы. Бомбы? Да, да, бомбы!»

    — Господин поручик, вы куда? — И из‑за портьеры, обвивавшей вход в залу из Портретной галереи, показалось двое юнкеров нашей школы, но кто — я не узнавал.

    — Идите в полуциркульный зал; там есть наши и Никитин, [24] член Временного правительства.

    — Ах да, спасибо. — И я опомнился. — А где само Временное правительство? — спросил я, снова овладевая собою.

    — Оно? Не знаем!

    — Здесь, господин поручик! — раздался голос справа из маленькой темной ниши.

    Я бросился туда. В ней лежало и стояло несколько человек юнкеров с винтовками в руках.

    — Что вы делаете? — спросил я.

    — Мы в карауле при Временном правительстве — оно здесь, направо, — и мне указали дверь.

    Я вошел. А. И. Коновалов выслушал доклад, затем я вышел из маленького кабинета и пошел в галерею. И здесь я сел на маленький диванчик. Скоро выскочила женщина и, говоря, что она представительница прессы и поэтому, представляя собою общественное мнение, может быть совершенно спокойна, что ее никто не тронет, — металась от одной двери к другой. Меня это смешило. Посмотрит направо, напротив, на дверь, на винтовую лестницу, сейчас же отскочит и бросится в зал. Но вот выскочил штатский, схватил ее под руку, и они побежали в зал.

    Сидеть было приятно. Мягко. И я с удовольствием сидел. В голове было так тихо, спокойно.

    Вышел Пальчинский, за ним Терещенко.

    — Нет, это неприемлемо, я категорически утверждаю!.. — доносился до меня голос Пальчинского. — Надо вернуть юнкеров! Послушайте, бегите верните юнкеров, — продолжал он.

    «Ах, это ко мне относится». И я попытался подняться. Но ничего не вышло.

    — Я здесь умереть могу, но бегать, бегать больше не в силах!.. — проговорил я и отвернулся. Мне было больно, стыдно за свой отказ.

    — Я сам пойду, — отнесся Пальчинский к Терещенко, — а вы вернитесь.

    — Ну хорошо… — согласился тот.

    Пальчинский пошел, а Терещенко вернулся назад. Через минуту выскочил какой‑то молоденький офицер в черкеске и побежал за Пальчинским.

    Минуты бежали.

    Ну вот, откуда‑то начал расти гул.

    Еще кануло в вечность несколько времени.

    Гул становился явственнее, ближе.

    Вот в дверях Пальчинский. Затем маленькая фигурка с острым лицом, в темной пиджачной паре и в широкой, как у художников, старой шляпчонке на голове.

    А еще несколько дальше звериные рожи скуластых, худых, длинных и плоских, круглых, удивительно глупых лиц. Рожи замерли в созерцании открывшегося их блуждающим, диким взглядам ряда величественных царей русского народа, скованных золотом рам.

    Я поднялся, но идти не было сил. Тогда я встал в дверях и прислонился к косяку. Мимо прошел Пальчинский, направляясь в кабинет.

    — Что, патронов у вас достаточно? — спросил я у юнкеров.

    — Так точно, господин поручик.

    Но вот жестикуляция широкополой шляпенки и гул, все растущий сзади, сделали свое дело, и те, передние, качнулись, дернулись и полились широкой струей в галерею.

    Теперь шляпенка не звала их, а сдерживала.

    — Держите, товарищи, дисциплину! — урезонивать тягучий, резкий голос. — Там юнкера!

    Толпа увидела в дверях зала двух юношей, отважно, спокойно стоящих на коленях, чтобы можно было брать с пола патроны и гранаты, сложенные с боков дверей.

    «Если Пальчинский выйдет сейчас от Временного правительства, где, очевидно, совещаются об условиях капитуляции, — хотя неизвестно, кто ее будет принимать, — выйдет и прикажет открыть огонь, то первые ряды будут сметены, но последующие все равно растерзают нас. И если правительство решит сдаться, то эти звери юнкеров не пощадят. Так или иначе, а вам, юноши, — смерть!» — смотря на юнкеров, думал я.

    Снова вышел Пальчинский и махнул рукой. Шляпенка засеменил к дверям. Толпа ринулась за ним.

    — Стой! — кричал Пальчинский. — Если будете так напирать, то юнкера откроют огонь!

    Упоминание о юнкерах опять сдержало зверье.

    «Ну и поиздеваются они над вами, мои дорогие», — неслось в голове, смотря, как юнкера твердо держали винтовки, готовые по малейшему знаку открыть огонь.

    Шляпенка, прокричав еще раз призыв к революционной дисциплине, направился к нашей нише и совместно с министром через нее прошел в кабинет.

    Прошло несколько утомительно–тяжелых минут ожидания последующего хода событий.

    Обстановка была уже не в нашу пользу. По винтовой лестнице напротив ниши, куда так растерянно засматривало «общественное мнение», начали показываться свежие революционные силы, один бандит краше другого. Тактически, для нашего сопротивления, это представлялось их торжеством. Мы уже годились лишь для того, чтобы умереть, и в лучшем случае с оружием в руках, что единственно избавляло от лишних мучений, что ускоряло развязку. И от осознания этой уже теперь неизбежности я не мог продолжать смотреть на юнкеров. Они волновали меня, и ощущение какой‑то вины перед ними за свою невольную беспомощность отвратить от них грядущее неизбежное все сильнее и острее пронизывало все мое существо. «Почему так долго ведутся разговоры? Неужели там никто не понимает, что каждая минута дорога, что обстановка может так сложиться, что даже умереть с честью нельзя будет. Ну а если достигнуть какого‑либо соглашения, то ведь надо же учитывать настроение этой черной массы, готовой уже во имя грабежа, во имя насыщения разбуженных животных инстинктов, во имя запаха крови, которой их дразнили весь вечер и ночь, потерять всякую силу воли над собой и тогда ринуться рвать и терзать все, что ни попадется под руки. Ведь вот, маленький человек типа мастерового уже подобрал с матраца гранату и вертит ее в своих трудовых руках. И стоит ему сделать неосторожное движение, и она взорвется. А тогда нас всех разорвут вместе, но только с этой находящейся у вас шляпенкой, но еще и с десятками им подобных. Да, да… чашу переполняет всегда лишняя, последняя капля… А ты не философствуй. Забыл, что там штатские люди, деятели кабинетов, уставшие, задерганные и растерянные. Спеши к ним и спроси, чего хотят, если смерти — то дать немедленный бой… а если… да если они захотят жить, то юнкера все равно продадут. Эти новые, собирающееся, эти уже понюхали крови там внизу: у них иной вид, иной взгляд. Боже мой, да если пойти докладывать да объяснять, — потеряешь время. А если начать действовать — то там у правительства — шляпенка–парламентер, их сотоварищ. Боже, научи, что делать?..» И вдруг я догадался.

    — Кто сзади, зайдите в кабинет и просите разрешения открыть огонь. Еще несколько минут, и этого нельзя будет сделать. Живо! — полушепотом, стараясь всеми силами сохранить равнодушие на лице, бросил я в темноту ниши приказание юнкерам, в отношении которых в данном случае я этим брал на себя самовольно руководство, а следовательно, и ответственность.

    — Слушаюсь! — донесся до меня ответ, а затем легкое шевеление, нарушившее соблюдаемую нами тишину, сказало мне, что юнкера приняли мое вмешательство.

    — Целься в матросов. Первый ряд в ближайших, второй — в следующих. Стоящие, возьмите на себя тех, кто у двери на винтовую лестницу. По команде «Огонь!» дать залп. Без команды ни одного выстрела. Гранаты бросать: первые к лестнице, а затем влево. Бросать — только стоя. Пулемет есть? — задал я вопрос, отдав указания словно речь шла об изяществе рам или о качестве паркета.

    — Никак нет! Пулемета нет! — донесся шепот.

    — Смотрите, не волноваться — только по команде.

    Но в этот момент дверь широко раскрылась, и из нее на фоне шумливого разговора показались шляпенка и Пальчинский. Масса, топтавшаяся на месте и подпираемая новыми волнами все прибывающих снизу товарищей, уже давно перешла границу дозволенного и постепенно докатилась до нас на расстоянии двадцати — двадцати пяти шагов. В галерее уже было душно, и вонь винного перегара с запахом пота насыщали воздух.

    Вот шляпенка прошел мимо меня.

    Масса, увидев его, загудела, завопила и, размахивая кто винтовками, кто гранатами, ринулась к нему.

    — Спокойствие, товарищи, спокойствие, — распластав руки в стороны, кричал, поднимаясь на носки, шляпенка. — Товарищи! — диким голосом вдруг завопил шляпенка. — Товарищи! Да здравствует пролетариат и его Революционный совет! Власть капиталистическая, власть буржуазная у ваших ног! Товарищи, у ног пролетариата! И теперь, товарищи пролетарии, вы обязаны проявить всю стойкость революционной дисциплины пролетариата красного Петрограда, чтобы этим показать пример пролетарию всех стран! Я требую, товарищи, полного спокойствия и повиновения товарищам из операционного Комитета Совета!..

    Между тем министр Пальчинский сообщал юнкерам решение правительства принять сдачу, без всяких условий, выражая этим подчинение лишь силе, что предлагается сделать и юнкерам.

    — Нет, — раздались ответы, — подчиняться силе еще рано! Мы умрем за правительство! Прикажите только открыть огонь.

    — Бесцельно и бессмысленно погибнете, — убеждал новый голос.

    — И правительство погубите этим, — доказывал третий.

    — Нет, о нас они не должны думать. Слагать оружие для сохранения наших жизней мы не имеем права требовать, но убеждать сохранить свои мы должны, и мы вас просим отказаться от дальнейшего сопротивления. Вы будете с нами. Мы позаботимся о вас или погибнем вместе, но сейчас нет смысла, — страстно, быстро убеждал голос председателя Совета министров А. И. Коновалова.

    Юнкера молчали…

    В это время ораторствовавшая шляпенка выдохся и уже давно от надрыва осип.

    «Один выстрел. Все равно куда — и эта орава бросится и все сокрушит на своем пути», — ясно и отчетливо предупреждало сознание при виде, как от фанатических выкриков шляпенки масса пришла в неистовство и… рванулась вперед, напирая на шляпенку. Министр Пальчинский вскочил на порог ниши. Я прижался к косяку… «Поздно», — мелькнуло в голове, и круги поплыли перед глазами. Но последнее усилие, и я отступил в нишу. Министр же смешался с толпой. Юнкера вскочили. Я закрыл на мгновение глаза.

    «Огонь!» — мелькнуло в голове. Но… выстрелов не раздалось. «Если вы, юные, жертвуете собой и идете навстречу страданиям, то не мне ускорять разрешения счетов с жизнью. И я вышвырнул наган и сорвал Анненскую ленту с рукоятки шашки.

    «Ну, теперь терзайте меня», — подумал я, став у стенки ниши, против двери в кабинет последнего заседания Временного правительства России, и эта жалкая, трусливая мысль заслоняла собою отчетливость выражения лиц членов правительства, стоявших вокруг стола и частью выжидающе вглядывающихся во вход из ниши, а частью продолжающих что‑то быстро, вполголоса говорить друг другу. При этом один из министров торопливо кончал рыться в каких‑то бумажках и затем, подойдя к стене, куда‑то торопливо засунул руку, после чего, вернувшись к столу, с облегчением сел.

    Это мужество министра отвлекло меня от думы о себе и сразу создало какое‑то оригинальное решение войти во что бы то ни стало в кабинет и понаблюдать, что будет дальше. И я, приняв решение, чуть было не пошел. «Стой! — остановил я себя. — Подожди, когда войдет эта шляпенка, направляющийся сюда, а то члены правительства, увидав тебя первым, еще подумают, что ты струсил и прибегаешь под их защиту».

    И я пропустил войти в дверь шляпенку, а за ним еще несколько человек, за которыми уже и протиснулся в кабинет и остановился у письменного стола перед окном и стал наблюдать.

    «Историческая минута!» — мелькнуло в голове.

    «Не думай — смотри!» — перебило сознание работу мысли.

    И я смотрел.

    С величественным спокойствием, какое может быть лишь у отмеченных судьбою сыновей жизни, смотрели частью сидящие, частью стоящее члены Временного правительства на злорадно торжествующую шляпенку, нервно оборачивающегося то к вошедшим товарищам, то к хранящим мертвенное, пренебрежительное спокойствие членам Временного правительства.

    — А это что?.. — поднялся Терещенко и говорит, протянув руку, сжатую в кулаке.

    «Что он говорит?» И я сделал шаг вперед.

    — Сними шляпу…

    Но его перебивает другой голос:

    — Антонов, я вас знаю давно; не издевайтесь, вы этим только выдаете себя, свою невоспитанность! Смотрите, чтобы не пришлось пожалеть; мы не сдались, а лишь подчинились силе, и не забывайте, что ваше преступное дело еще не увенчано окончательным успехом, — обращаясь к нервно смеющемуся, говорил новый голос, который я не успел определить, кому принадлежит, так как в этот момент меня что‑то шатнуло и перед глазами выросла взлохмаченная голова какого‑то матроса.

    — А, вот где ты, сволочь! Наконец попался! — врезалось в уши грубое, радостное удовлетворение матроса.

    — Пусти руки, не давай воли рукам, что тебе надо? Я не знаю тебя! — глупо–растерянно защищался я словами, свалившись с неба на землю.

    — Не знаешь? А кто меня арестовал на лестнице и отобрал револьвер?.. Отдай револьвер! — приставал матрос, действительно отпустив руки от воротника моего мирного времени офицерского пальто.

    «Ого, с ним можно разговаривать!» — пронеслась мысль.

    — Какой револьвер? Я тебя не знаю. Мало ли кого я забирал, так что ж, я всех помнить должен? Голова!..

    — Ну, нечего там, отдай револьвер, а то…

    — Что — то? Видишь, у меня моего нет. Пойди в Портретную галерею и там возьми; отстань от меня. Не мешай слушать!

    — Да ты мне мой отдай. Я за него отвечать буду.

    — Врешь! Кому отвечать будешь? Начальства нет теперь для вас, так нечего зря языком чесать. Смотри лучше, там на столе нет ли какого револьвера, — убеждал я его.

    Но он вытащил из кармана кошелек и из него бумажку — удостоверение, что ее предъявитель, товарищ матрос такой‑то, действительно получил револьвер системы Наган, за таким‑то номером от Кронштадтского Военно–революционного комитета, куда по выполнении возложенной на него задачи обязан вернуть означенный револьвер. Следовали подпись и печать комитета.

    — Да, ты прав, ты должен был бы его вернуть, если бы имел. Но ты его потерял в бою. Ты это и доложи, — урезонивал я его, в то же время соображая, что он или глуп как пробка, или издевается надо мной. Мне начинало надоедать, и я стал нервничать.

    — Мне не поверят, скажут, что я пропил. Да чего там болтать! Раз взял чужую вещь, то должен знать, где она. Отдай револьвер! — приходя в повышенное состояние настроения, снова начал свои требования матрос, но на этот раз замахиваясь кулаком.

    — Стой, подожди! — остановил я его с внутренним ужасом, что он меня сейчас ударит, а затем…

    И тут, под влиянием ужаса, что меня ударят по лицу, я совершил гадость, мерзость. Я бросился к стоявшему к нам спиною члену Временного правительства.

    — Послушайте, избавьте меня от этого хама. Я не могу его убить, иначе всех растерзают! — говорил я, дергая его за плечо.

    Он обернулся. Бледное лицо и колко пронизывающие глаза.

    — Ах, это вы давеча что‑то объясняли мне! — вспомнил я. — Вот этот матрос требует, чтобы я вернул ему револьвер, который я у него отобрал вечером, во время очищения первого этажа у Эрмитажа. У меня его нет. Объясните ему, — быстро говорил я.

    Старичок выслушал и принялся мягко что‑то говорить матросу, который растерянно стал его слушать. Я же воспользовался этим и быстро отошел на свое старое место у письменного стола, рядом с окном, и снова стал смотреть, что творится в кабинете.

    В кабинете уже было полно. Члены Временного правительства отошли большею своею частью к дальнему углу. Около адмирала вертелись матросы и рабочие и допрашивали его.

    Но вот шляпенка Антонов повернулся и прошел мимо меня в нишу и, не входя в нее, крикнул в Портретную галерею:

    — Товарищи, выделите из себя двадцать пять лучших вооруженных товарищей для отвода сдавшихся нам слуг капитала в надлежащее место для дальнейшего производства допроса.

    Из массы стали выделяться и идти в кабинет новые представители красы и гордости Революции.

    Между тем внимание вернувшейся назад шляпенки одним из членов правительства было обращено на то, что его сподвижники все отбирают, а также хозяйничают на столах, едкое замечание задело шляпенку, и он начал взывать к революционной и пролетарской порядочности и честности.

    — А где же юнкера? — спросил я прижавшегося к стене за дверью одного юнкера, только сейчас замечая его.

    — Часть увели в залу, а я и еще несколько здесь! Товарищи по ту сторону шкафа у стены, — ответил он.

    — А что вы думаете делать? — спросил я.

    — Что? Остаться с правительством; оно, если само будет цело, сумеет и нас сохранить! — ответил он.

    — Ну, я под защиту правительства не пойду. Да с ним и считаться не станут. Все равно разорвут, — ответил я.

    — Но что же делать? — спросил он.

    — А вы смотрите на меня и действуйте так, как я буду действовать, — ответил я. И стал выжидать.

    Комната уже наполнилась двадцатью пятью человеками, отобранными шляпенкой.

    — Ну, выходите сюда! — крикнул шляпенка членам Временного правительства.

    «Ну да хранит вас Бог!» — взглянув на них, мысленно попрощался я с ними и вышел в нишу.

    В нише, прислонившись к косяку, стоял маленький человечек, типа мастерового–мещанина — недавний объект моего наблюдения.

    — Послушайте, — тихо и быстро заговорил я с ним, — вот вам деньги… выведите меня и его, — я указал на юнкера, — отсюда через дворец к Зимней канавке. Вы знаете дворец? — продолжал я спрашивать его, словно он уже дал мне согласие на мое абсурдно–дикое предложение провести через огромнейший дворец, насыщенный ненавидящим нас, офицерство, революционным отбросом толпы — чернью и матроснею.

    — Я что? Я так себе. Товарищ прибежал ко мне сегодня и зовет идти смотреть, как дворец берут. Он в винном погребе остался, а я непьющий, вот и пришел посмотреть сюда на Божье попущенье, — тянул мастеровой, отмахиваясь от денег.

    — Ладно, ладно, потом расскажете! — убеждал я его. — Прячьте деньги и идемте, а то сейчас и нас заберут, а я не хочу вместе быть, — убеждал я.

    Мастеровой крякнул, взял кошелек и, посмотрев в разредившуюся от масс Портретную галерею, наконец произнес:

    — Идите туда и там подождите. Ежели они не заметят, я выйду и попробую провести, — закончил он.

    «Ну, была не была! Помяни царя Давида и всю кротость его…» — всплыла на память завещанная бабушкой молитва, и я, дернув за рукав юнкера, пошел в Портретную галерею навстречу всяким диким возможностям.

    Юнкер шел за мной. Вышли. И тут снова возбуждение оставило меня, и я, покачиваясь, едва дошагал до диванчика у противоположной стороны и сел.

    «Делайте что хотите! — неслось в голове. — Не могу идти», — рвало отчаяние душу.

    Мимо шли, бежали, а мы сидели. Юнкер тоже сел рядом со мной.

    Наконец к нам подошел мастеровой.

    — Их повели, — проговорил он. — Идемте! Ой, не знаю, как выйдем, там здорово вашего брата поколотили, — махнул он рукой.

    — Я устал. Я не могу идти. Дайте курить, — попросил я.

    — У меня нет. Я этим не занимаюсь. Эй, товарищ! — крикнул он одному солдату, ковырявшемуся под матрацами, вытаскивая из‑под них револьверы и винтовки.

    И тут я заметил, что таких «ковырял» было много и что все заняты, очевидно, одной мыслью что‑нибудь забрать, утащить. Были и такие, что с диванчиков отпарывали плюш. «Гиены», — мелькнуло сравнение, и вспомнилось, как под Люблином я однажды таких обирал отгонял от тел убитых товарищей при лунном свете прелестной летней ночи. И на сердце засосала безысходная тоска.

    — Вот, есть папироска. Кури, сердечный, полегчает!.. Ишь лица нет на человеке, — говорил, давая мне папиросу, взятую у «товарища», мастеровой.

    «Ах ты, русская натура…» — с наслаждением затягиваясь, думал я, и почему‑то на память набежали первые строчки описания Днепра: «Чуден Днепр при тихой погоде…»

    — Ну, идемте, — поднялся я.

    — Пора! — подтвердил мастеровой, и я, молчаливый юнкер и мастеровой пошли.

    В голове снова образовалась какая‑то пустота, и я, идя, почти не отдавал себе отчета в совершающемся вокруг и не замечал пути, по которому мы шли. Я ясно запечатлевал лишь необходимость сохранения как можно более ярко выраженного равнодушия ко всему окружающему — чему учило меня то, чем я привык руководствоваться за войну, — интуиция.

    Мы шли медленно. Иногда нас останавливали вопросами, на которые или мастеровой, или я давали ответы.

    Наконец мы добрались до арки. Прошли через нее среди будущего моря голов. С площади неслась стрельба. Под аркой была темнота, и мы также благополучно протолкались в первый этаж следующего здания.

    — Идти в ворота нельзя, — говорил мастеровой, — там нас всех арестуют, а вас расстреляют. Там кровью пахнет! — на ухо шептал он мне.

    — Да, да, — согласился я, — потому и просил вас вывести на канавку, — отвечал я, довольный, что пока все идет отлично и мой интуитивный расчет меня не обманул и на этот раз.

    В вестибюле, где у меня было так много связано со всем этим злосчастным днем, толпа рабочих и солдат взламывали ящики, о которых казаки говорили, что они с золотом и бриллиантами. Я на одну минуту просунул голову между плеч, чтобы заметить содержимое, но неудачно. Мешкать же было нельзя, и мы продолжали идти. Прошли мимо лестницы, на которой я взял в плен матроса, от которого дважды пришлось ускользать.

    Но вот коридор. Затем лестничка, по которой спешила во дворец группа солдат Павловского полка, учинила допрос и, удостоверившись, что ни у меня, ни у юнкера нет оружия, оставила нас в покое и пошла дальше.

    Мы тоже двинулись. Но вдруг мастеровому пришло в голову какие‑то решение, и он, оставив нас ожидать его, побежал вслед за уходящими. Через минуту он вернулся с солдатом–павловцем и, обращаясь ко мне, сказал, что дальше нас будет вести этот солдат, а он должен вернуться назад. Я и юнкер поблагодарили его за услугу, и мы расстались.

    Но вот мы и на Миллионной. В конце ее, у Марсова поля, трещали пулеметы, а сзади гудела толпа и среди нее горели огни броневиков.

    На Миллионной же было пусто, темно. Мы шли посередине улицы.

    Но вот навстречу попалась группа из трех человек. В темноте нельзя было видеть, кто идет. Наш сопровождающий окликнул. Оказались преображенцы. Он справился о комитете полка, под сень которого он предполагал нас сдать для ночлега, так как через Марсово поле пройти уж никак нельзя было бы из‑за патрулей.

    Спрошенные отвечали, что он еще заседает и чтобы мы спешили.

    — Полк держит нейтралитет, и комитет взял на себя охрану порядка; он и вас примет, — говорил он, идя с нами дальше.

    «Итак, я в плену. Оригинально. Ну посмотрим, что произойдет дальше», — решил я, как солдат объявил, что мы пришли, и вошел в открытую дверь одного из домов по левой стороне Миллионной, откуда на улицу падала полоска света.

    Вошли. Передняя — пусто. Прошли в коридор, голоса из ближайшей комнатки нас остановили у ее двери. Солдат вошел и через несколько секунд выскочил, прося «пожаловать».

    Маленькая комната. Накурено. Усталые лица двух поднятых голов от какой‑то бумаги повернулись в нашу сторону.

    — Кто вы? — раздался вопрос. Спрашивал офицер. Меня что‑то обожгло.

    — Я из Зимнего. Защищал Временное правительство. Дворец взяли. Правительство арестовано. Ради Бога, капитан, во имя чести вашего мундира, дайте мне одну из ваших рот. Надо идти туда. Поднимайте солдат, — горячо понес я вздор, забыв, где нахожусь, видя пред собой лишь офицерские погоны.

    — Вы с ума сошли! — вскочил офицер. — Вы не туда попали! Какой Зимний? Как вы могли оттуда выйти? Глупости!.. Идите в другой полк, у нас нет свободного места, — резко отчеканивал он.

    — Да нет, — вмешался юнкер, — мы оба оттуда. Временное правительство арестовано на наших глазах! Господин поручик говорит правду.

    — Арестовано? Кто? — раздался вопрос с порога другой комнаты.

    Я взглянул в сторону вопроса; спрашивающий оказался солдатом.

    — Чепуха, — проговорил капитан, — они повторяют какие‑то сказки о том, что Зимний кем‑то взят. У нас места нет, не мешайте нам. Идите в Павловский полк, — снова твердо отчеканивал капитан. — Послушайте, — обратился он к вошедшему, — вот здесь мы с прапорщиком…

    — Извините, что беспокоили, — наконец соображая, что упоминанием о Зимнем мы вредим себе, ответил я и вышел.

    Наш сопровождающий еще был в коридорчике.

    — Вот что, любезный, отведите нас в Павловский полк. Здесь нет места, — попросил я.

    Солдат согласился, и мы двинулись.

    Теперь пулеметы стучали громче. Местами щелкали винтовки.

    — Расстреливают, — прервал молчание солдат.

    — Кого? — справился я.

    — Ударниц! — И, помолчав, добавил: — Ну и бабы, бедовые. Одна полроты выдержала. Ребята и натешились! Они у нас. А вот что отказывается или больна которая, ту сволочь сейчас к стенке!..

    «Ого, куда я попаду сейчас! — пробежала жуткая мысль в голове. — Эх, все равно!»

    В этот момент раздался оклик: «Кто идет?» — и на фоне справа, впереди светящегося сиротливо фонаря показался матрос.

    Но не успели мы что‑либо ответить, как матрос, завопив: «А, офицерская сволочь!» — и схватив винтовку наперевес, сделал выпад в меня.

    «В живот!» — мелькнуло в голове, и я невольно закрыл глаза.

    «Отчего не больно?» — неслось в голове, и я открыл глаза.

    Передо мною стояла спина сопровождающего меня солдата. Я продвинулся вправо. Матрос лежал на земле, мокрый от изредка моросящего дождика, и что‑то бормотал.

    — Бегите вправо на угол! Я сейчас, — бросил мне солдат, продолжая держать винтовку за штык.

    Я обежал фонарь и, подойдя к углу, остановился. Юнкера не было. Он еще раньше убежал.

    «Как быстро все произошло», — соображал я, поджидая солдата, который и не замедлил подойти.

    — Сволочь! — говорил он. — Этих матросов мы за людей не считаем. Им только резать да пить!.. Будет, собака, помнить! — закончил он, шагая рядом.

    — А что ты ему сделал? — по старой привычке обратился я к нему на «ты» с вопросом.

    — Да ничего особенного, ваше благородие. — И, помолчав, добавил: — У них, сволочей, всегда кольца на руках, а у меня тут бабенка одна, так я для нее и снял у него. Пьян собака! Теперь, поди, уже спит. Я его к тротуару оттащил, чтобы броневик не переехал. А вот и наши патрули. Я вас сдам им, чтобы они вас проводили. Да вы, ваше благородие, не говорите, что из дворца. Я им скажу, что вы из города сами пришли в Преображенский полк, да там места нет, вот вас сюда и послали, — говорил заботливо мне мой спутник.

    — Ну, спасибо за совет. Только, родной, у меня денег нет. Я все отдал.

    — Что вы, ваше благородие! Я из кадровых, с понятием. Мне, да и многим нашим ребятам так тяжело видеть, что делается в матушке России, что мы и в толк не возьмем. А господ офицеров мы по–прежнему уважаем и очень сочувствуем. Да что делать, кругом словно с ума сошли! Ну, будьте счастливы!.. — И солдат подбежал к остановившемуся патрулю.

    Через минуту я был в коридорах Павловских казарм, куда меня ввели двое патрульных.

    — Откуда? — спросил болтавшийся в коридоре солдат. Я молчал — соврать солдату мне было стыдно.

    — Со стороны, — в голос ответили патрульные.

    — Ладно, в ту дверь, ежели со стороны; а вы поменьше таскайте всякий хлам, — говорил он, уже обращаясь к патрульным.

    «Какой это хлам?» — устало соображал я, идя к указанной двери.

    — Через комнату, в следующую! — крикнул мне вслед солдатишка, когда я отворял дверь.

    В комнате было тепло, грязно, полусветло и пусто. Из двери налево доносились какие‑то звуки. Прислушался: стон, то повышаясь, то понижаясь, продолжал залазить в эту грязь четырех белых стен. Пошел к двери напротив. Открыл ее, остановился в изумлении.

    Первое, что бросилось в глаза и поразило меня, был большой стол, накрытый белой скатертью. На нем стояли цветы. Бутылки от вина. Груды каких‑то свертков, а на ближайшем крае к двери раскрытая длинная коробка с шоколадными конфетами, перемешанными с белыми и розовыми помадками.

    «Что это? Куда я попал?» — задавая себе вопросы, не сводя глаз с конфет, тихо направился я к столу и вдруг спотыкнулся И только тут я окончательно осмотрел и запечатлел обстановку большой, длинной комнаты, наполненной так людьми, что я теперь не понимал, как я не заметил этого сразу, а обратил лишь внимание на какие‑то конфеты, пакеты и бутылки, действительно лежавшие на столе, а не примерещившиеся. То же, что заставило меня спотыкнуться, было спящее тело офицера. И такими издающими храп с подсвистами была наполнена вся комната. Они лежали на полу, на диванчиках, на походных кроватях и стульях. «Странная компания», — думал я, наблюдая это царство сна. Но вот какие‑то голоса из следующей комнаты. Пробрался туда. Та же картина, только обстановка комнаты изящнее.

    «Офицерское собрание полка», — наконец догадался я. Опять раздался разговор — прислушался, присмотрелся. Говорит седоватый полковник, склонив голову на руки, сидя за столом. Отвечает лежавший на диване.

    Я пробрался к говорившему и позвал его.

    — Господин полковник! — тихо звал я его.

    Услышал. Поднял голову и окинул меня осоловевшими, притухнувшими глазами.

    — Господин полковник, — продолжал я, — я из Зимнего дворца. Ужасно устал. Могу я остаться здесь и лечь отдыхать или надо еще кому‑либо явиться?

    — Глупо. Раз вы здесь, то делайте что хотите, но не мешайте другим! — ответил полковник, и голова опять легла на руки.

    «Боже мой, что же это?.. Сколько здесь офицеров! На кроватях. Цветы. Конфеты. А там..» И образы пережитого, смешиваясь и переплетаясь в кинематографическую ленту, запрыгали перед глазами, и я, забравшись под стол, уснул, положив голову на снятое с себя пальто.

    Проснулся я в десятом часу. В комнате стоял шум от споров, смеха и просто разговоров. Солнце лупило вовсю. Было ярко и странно.

    «Почему надо мной какой‑то стол? Что за гостиная? Что за люди? Где я?» — быстро промелькнули недоуменные вопросы, но сейчас же исчезли от воспоминания о ночном, о вчерашнем.

    «Где брат? Что с ним?» — впервые вырос вопрос тревоги о любимом брате, гордости нашей семьи.

    «Господи, милый, славный. Господи! Что же это теперь будет с Россией, со всеми нами?» И я принялся читать «Отче Наш». Молитва успокоила, и я вылез из‑под стола. Офицеры, которые преобладали в наполнявшей комнаты публике, кончали пить чай. Около некоторых столиков сидели дамы.

    «Что за кунсткамера? — зло заработала мысль. — Что здесь делают дамы? Ну ладно, умоюсь, поем и выясню, в чем дело!»

    — Послушайте, где здесь уборная? — справился я у пробегавшего мимо солдата с пустым подносом.

    — Там, — махнул он рукой на дверь, через которую я вчера вошёл сюда.

    Я пошел. Из пустой следующей комнаты, где я слышал стоны, я ткнулся во вторую дверь и попал в большую когда‑то залу, а теперь ободранную комнату, с валяющимися и еще спящими телами, в которых я узнал юнкеров.

    Около уборной — солдатской — я увидел через окно в другом помещении дикую картину насилования голой женщины солдатом, под дикий гогот товарищей.

    «Скорее вон отсюда!..» И я, не умываясь, бросился назад.

    Через час я познал тайну убежища для господ офицеров, мило болтавших с дамами.

    Еще за несколько дней до выступления большевиков господа офицеры Главного штаба и Главного управления Генерального штаба потихоньку и полегоньку обдумали мероприятия на случай такого выступления. И вот это убежище оказалось одним из таких мероприятий. Находящиеся здесь все считались добровольно явившимися под охрану комитета полка, объявившего нейтралитет. Таким образом, создавалась безболезненная возможность созерцать грядущие события: «А что, мол, будет дальше?»

    Но вот меня окликнул молодой офицер с аксельбантами:

    — Вы меня не узнаете? Я адъютант Петергофской школы прапорщиков. Вас я видел в Зимнем. Как вы попали сюда? Ваши юнкера рассказывали, что вас выбросили в окно, а вы себе здесь… ха–ха–ха… — заливался от плоской шутки красивый поручик.

    — Послушайте, я ужасно хочу есть, — перебил я его, — но денег с собою у меня нет. Не найдется ли у вас свободных сумм? Я вам, если будет все благополучно, пришлю по адресу, какой вы мне укажете, — попросил я у поручика.

    — Пожалуйста, ради Бога, для вас все, что угодно. Вот, разрешите четвертную. Этого будет достаточно? — любезно предложил он мне.

    — За глаза! Огромное спасибо. Вот мой адрес, на случай, если события вытеснят у меня из головы мое обязательство.

    — Я адрес возьму не для этого, а как память о вас, — слюбезничал адъютант, стреляя глазами в даму в огромнейшей шляпе, украшенной перьями.

    За болтовней, а затем за завтраком, за который взяли 10 рублей, — время незаметно бежало.

    В это время в комнатах началось оживление

    — Комиссар из Смольного приехал, — раздавалась из уст в уста новость, вызывая комментарии.

    Через несколько минут вошел в комнату высокий красавец вольноопределяющийся — студент Петроградского университета. В вошедшем я узнал того вольноопределяющегося, который в качестве парламентера вел переговоры с комендантом обороны Зимнего дворца.

    «Новая ниточка», — решил я, выслушав его заявление о том, что он уполномочен Военно–революционным комитетом выдать удостоверения на право свободного прохода по городу тем из офицеров, кто явился сюда сам или кого привели патрули, забрав на улицах города, но без оружия в руках и не в районе Зимнего дворца. Тех же, кто защищал Временное правительство, отправят в Петропавловку.

    — И пожалуйста, — закончил он, — разбейтесь на группы и составьте списки. При этом для офицеров Генерального штаба должен быть отдельный список.

    — Вот это хорошо! — заволновался подполковник. — Я всех наших знаю, и я вам, господин комиссар, его сделаю, — с улыбкой, почтительно говорил молодой подполковник.

    «Какой ты подполковник? Ты подхалим, а не офицер! Но что же со мной будет? Ей–богу, в Петропавловку не хочется», — подходя к окну и смотря на улицу, соображал я.

    На ней было пустынно, но ярко, свободно.

    Но вот загремело, и показался грузовик с рабочими, сжимавшими в руках винтовки.

    — Каины поехали, — произнес над ухом знакомый голос свое заключение.

    — Нет, слепые и обманутые! — ответил я, не оборачиваясь.

    — Ты жив?

    — Глупый вопрос!

    — Ну чего злишься? Ты знаешь, какие у меня нервы, — беря за руку, вкрадчиво говорил Бакланов.

    — Ну ладно. Горбатого могила исправит, господин присяжный поверенный. Ну, ну, хорошо, я не буду. Скажи, как ты сюда попал? Я тебя и не заметил, — прочитав следы отчаяния на как‑то сильно осунувшемся лице поручика, заговорил я, уже значительно смягчаясь.

    — Потом. Тяжело вспоминать! Били… Погоны сорвали… А теперь расстреляют, — плаксиво закончил поручик.

    Я молчал.

    — Начальник школы убит, — вдруг произнес он.

    «Царство ему Небесное! — и я перекрестился. — Вот и прекрасно, если расстреляют, скорее увидимся с ним, через несколько мгновений», — не выдавая ни одним мускулом ощущения этого горя, так грубо мне преподнесенного злым поручиком, подумал я.

    Бакланов понял и отошел.

    Через минуту другой голос приветствовал меня.

    Оборачиваюсь — прапорщик Одинцов–младший. Я, искренне обрадованный, бросился к нему.

    Между тем офицеры составили листы с фамилиями по группам.

    Разгуливая с Одинцовым, мы подошли и, случайно остановившись около группы из Генерального штаба, услышали восторги по адресу Смольного:

    — Они без нас, конечно, не могут обойтись!

    — Нет, там видно головы, что знают вещам цену, — говорил один, вызывая осклабливание у других.

    — Да, это не Керенского отношение к делу! — глубокомысленно подхватил другой.

    — Ха–ха–ха… Этот сейчас мечется как белка в колесе. От одного антраша переходит к другому — перед казаками, которых также лишать невинности, как и ударниц, — грубо сострил третей.

    — Господин поручик, вы живы? Как хорошо, что я заглянул сюда! — выростая предо мною, говорил юнкер N., член Совета нашей школы.

    — Здравствуйте. А что вы здесь делаете? — справился я.

    — Я из Смольного, куда ездил от Комитета спасения и городской думы с ходатайством скорейшего освобождения юнкеров. И вот получил бумажку — приказание выпустить и направить в школу. Идемте со мной. Я вас выведу. Еще есть кто‑нибудь из господ офицеров? — говорил, поражая меня, юнкер N.

    Через пять минут я подошел к уже выстроившимся юнкерам для возвращения домой в школу. Встреча была теплая, но крайне грустная — мы недосчитывались многих товарищей.

    Под свист из окон казарм мы произвели перестроение и пошли, соблюдая ногу и должный порядок. На повозке ехали побитые и Бакланов. Впереди и сзади шел караул от Павловского полка, очень пригодившийся на мосту через Фонтанку у цирка Чинизелли, где уличные хулиганы начали швырять каменьями в юнкеров, виновных лишь тем, что обладали чистыми душами и сердцами.

    Придя, наконец, в школу и поблагодарив юнкеров за проявленную дисциплину духа, я распустил их из строя и пошел здороваться с полковником Киткиным, вышедшим встречать нас на подъезде.

    С милой улыбкой на своих сочных губах помощник начальника школы теперь, потирая руки, восхищался свою дальновидностью:

    — Я говорил, что ничего не выйдет, кроме позора. Ну, теперь убедились? Так уж не жалуйтесь, что пришлось много тяжелого перенести. Сами виноваты — нечего соваться туда, где ничего не потеряли. Ну а теперь пойдемте выпьем водчонки! — предложил он, заканчивая свои милые излияния. Но я отказался от этой чести, сославшись на головную боль.

    Зато через несколько минут я беседовал с Борисом, а затем с явившимся капитаном Галиевским, грустным от общей боли, от человеческой подлости и глупости.

    — …Я бесконечно счастлив, что моя рота юнкеров так стойко и мужественно вела себя, что по сдаче дворца даже эти господа оставили у нас оружие и беспрепятственно пропустили с баррикад прямо идти в школу, — тихо, с гордостью говорил капитан.

    — Да, да, — соглашались мы.

    Большинство юнкеров прекрасно зарекомендовали себя. Тяжело будет, если не удастся их довести до производства в офицеры. В таких на фронте только и нуждаются, — и тихая беседа нас переносила то к далекому готовящемуся к зимовке фронту, то к переживаемым явлениям политической жизни Родины, в которую вкрапился и такой день, как вчерашний.

    «Да, — делали мы выводы, много было странного за эти часы вчерашнего дня и сегодняшней ночи… — Да! Защищать положение, сопровождая его требованиями не открывать огня. Оригинально… и подлежит выяснению, в чем зарыта собака… Ну да Бог видит правду, и хоть не скоро ее скажет, но все же скажет… Доживем ли?..»

    «Ну, пора и по домам», — наконец решили мы и расстались.

    А еще через три часа я пил шампанское за здоровье брата, оказавшегося тоже на свободе, и начал строить план мести офицерам Генерального и Главного штабов за издевательство над нами, — вызывая своими планами смех у прелестной хозяйки дома.

    И вот эти свои воспоминания я отдаю на суд истории, для нахождения истины и для воздаяния каждому по делам его, лицедеев дня 25 октября 1917 года.

    И делаю я это в память погибших и пострадавших юнкеров, господ офицеров и героинь–ударниц! Да простят мне то, что я еще жив, мои славные, честные, боевые друзья!..


    П. Краснов[25]
    БОИ ПОД ПЕТРОГРАДОМ[26]

    Можно ли говорить, что большевики не готовились планомерно к выступлению 25 октября? Но кто им помогал?

    23 октября весь «корпус» — то есть оставшиеся 18 сотен — было приказано передвинуть в район Старого Пебальга и Вендена, где поступить в распоряжение штаба 1–й армии, потому что там ожидались беспорядки и массовые эксцессы. Я поехал в Псков узнать обстановку, а 24 октября отправил в штаб 1–й армии квартирьеров и приступил к погрузке 10–го Донского казачьего полка в вагоны.

    25 октября я получил телеграмму. Точного содержания ее не помню, но общий смысл был тот: Донскую дивизию спешно отправить в Петроград; в Петрограде беспорядки, поднятые большевиками. Подписана телеграмма двумя лицами: Главковерх Керенский и полковник Греков.

    Полковник Греков — донской артиллерийский офицер и помощник председателя Совета союза казачьих войск, казачьего учреждения, пользующегося большим влиянием у казаков.

    Ловко, подумал я. Но откуда же при теперешней разрухе я подам спешно всю 1–ю Донскую дивизию к Петрограду?

    Тем не менее 9–й полк направил к погрузке в вагоны. 4 сотни 10–го полка приказал остановить на станции, послал телеграммы в Ревель и Новгород о сосредоточении в Луге, откуда решил идти походом, чтобы не повторять ошибки Крымова, увы, уже сделанной мудрыми распоряжениями штаба фронта.

    А квартирьеры? Они уже ушли и рыщут, вероятно, по имениям и мызам, отыскивая помещения. Послал нарочного и за ними…

    Сам поехал в Псков просить начальника штаба и начальника военных сообщений ускорить все эти перевозки так, чтобы хотя бы к вечеру 26–го я мог бы иметь часть из Ревеля и Новгорода в Луге.

    Все было обещано сделать. В штабе я нашел большую тревогу. Тихо шепотом передавали, что Временное правительство свергнуто и не то разбежалось, не то борется в Зимнем дворце, отстаиваемое юнкерами; вся власть захвачена Советами с Лениным и Троцким во главе.

    Вернувшись из Пскова, я напечатал приказ, где полностью передал телеграмму Керенского и Грекова и призывал казаков к уверенным и смелым действиям. Приказ послал с нарочными и в Ревель, и в Новгород. После чего собрался сам и поехал на станцию Остров, где уже был погружен штаб 1–й Донской дивизии, без ее начальника, случайно бывшего в отпуску в Петрограде.

    * * *

    Глухая осенняя ночь. Пути Островской станции заставлены красными вагонами. В них лошади и казаки, казаки и лошади. Кто сидит уже второй день, кто только что погрузился. На станции санитары, врачи и две сестры Проскуровского отряда. Просят, чтобы им разрешено было отправиться с первыми эшелонами, чтобы быть при первом деле. Казаки кто спит в вагонах, кто стоит у открытых ворот вагона и поет вполголоса свои песни.

    Ах, да ты подуй, Подуй ветер с полуночи, Ты развей, развей тоску!. — слышится откуда‑то с дальнего пути.

    Вдоль пути шмыгают темные личности, но их мало слушают. Большевики не в фаворе у казаков, и агитаторы это чуют.

    После целого ряда распоряжений относительно остающихся частей — штаба Уссурийской дивизии, 1–го Нерчинского полка и 1–й Амурской батареи и длительных разговоров с новым командующим дивизией, генерал–майором Хрещатицким, [27] я, в 11 часов ночи, прибыл на станцию.

    — Лошади погружены? — спросил я.

    — Погружены, — отвечал мне полковник Попов. [28]

    — Значит, можно ехать?

    — Нет.

    — Но ведь нашему эшелону назначено в 11 часов, а теперь без двух минут одиннадцать.

    — Ни один эшелон еще не отошел.

    — Как? А девятый полк?

    — Стоит на путях.

    — Стоило гнать сломя голову. Но что же вышло?

    — Комендант станции говорит — нет разрешения выпустить эшелоны.

    Пошел к коменданту. Комендант был сильно растерян и смущен.

    — Я ничего не понимаю. Получена телеграмма выгружать эшелоны и оставаться в Острове, — сказал он.

    — Кто приказывает?

    — Начальник военных сообщений.

    Я соединился с Псковом. Полковник Карамышев [29] как будто бы ожидал меня у аппарата.

    — В чем дело?

    — Главкосев приказал выгружать дивизию и оставаться в Острове.

    — Но вы знаете распоряжение Главковерха? Идти спешно на Петроград.

    — Знаю.

    — Ну так чье же приказание мы должны исполнить?

    — Не знаю. Главкосев приказал. Я эшелоны не трону. И в Ревель и в Новгород послано: отставить.

    Начиналась уже серьезная путаница. Надо было выяснить положение. Может быть, справились сами, одни усмирили большевиков. Одно — идти с генералом Корниловым против адвоката Керенского, кумира толпы, и другое — идти с этим кумиром против Ленина, который далеко не всем солдатам нравился.

    Я послал за автомобилем, сел в него с Поповым и погнал в Псков.

    Позднею глухою ночью я приехал в спящий Псков. Тихо и мертво на улицах. Все окна темные, нигде ни огонька. Приехал в штаб. Насилу дозвонился. Вышел заспанный жандарм. В штабе никого. Хорошо, подумал я, штаб Северного фронта реагирует на беспорядки и переворот в Петрограде.

    — А может быть, уже все кончено, — сказал мне Попов, — и мы напрасно беспокоимся. Теперь бы спать и спать…

    — Где начальник штаба? — спросил я у жандарма.

    — У себя на квартире.

    — Где он живет?

    Жандарм начал объяснять, но я не мог его понять.

    — Постойте, я оденусь, провожу вас.

    Полковник Попов пошел на телеграф переговорить с Островом, там напряженно ждали, выгружаться или нет, а я поехал с жандармом к генералу Лукирскому. [30] Парадная лестница заперта. На стуки и звонки никакого ответа. Нигде ни огонька. Пошли искать по черной. Насилу добились денщика.

    — Генерал спит и не приказали будить.

    С трудом добился от него, чтобы пошел разбудить начальника штаба.

    Наконец в столовую, куда я прошел, вышел заспанный Лукирский в шинели, надетой поверх белья. Я доложил ему о том, что имею два взаимно противоречащих приказания и не знаю, как поступить.

    — Я ничего не знаю, — лениво и устало сказал мне Лукирский.

    — Как — ничего не знаете? Но ведь вы начальник штаба.

    — Обратитесь к Главнокомандующему. Вы его сейчас застанете дома на совете. А я ничего не знаю.

    Пошел к Главнокомандующему. Весь верхний этаж его дома на берегу реки Великой ярко освещен. Кажется, единственное освещенное место в Пскове. С треском отскочил от него автомобиль с какими‑то солдатами и помчался вверх по городу.

    Опять тот же адъютант с громкой еврейской фамилией меня встретил.

    — Главкосев занят в совете, — сказал он на мою просьбу доложить обо мне, — и я не могу его беспокоить.

    — Я все‑таки настаиваю, чтобы вы доложили. Дело не может быть отложено до утра.

    Адъютант с видимой неохотой открыл дверь, из‑за которой я слышал чей‑то мерный голос. В открытую дверь я увидал длинный стол, накрытый зеленым сукном, и за ним человек двадцать солдат и рабочих. В голове стола сидел Черемисов. [31] Он с неудовольствием выслушал адъютанта и что‑то сказал ему.

    — Хорошо, — сказал, возвращаясь, адъютант, — Главкосев вас примет, но только на одну минуту.

    Меня провели в кабинет Главнокомандующего. Минуть десять я ожидал, стоя перед громадной картой, на которой цветными полосами было показано, как катился назад наш фронт этим летом. Сдали Ригу… Отошли к Вендену… Сдали Эзель… К весне — кто знает — может быть, немцы уже будут в Петрограде?

    Дверь медленно отворилась, и в кабинет вошел Черемисов. Лицо у него было серое от утомления. Глаза смотрели тускло и избегали глядеть на меня. Он зевал не то первою зевотою, не то искусственною, чтобы показать мне, насколько все то, о чем я говорю ему, пустяки.

    — Временное правительство в опасности, — говорил я, — а мы присягали Временному правительству, и наш долг…

    Черемисов посмотрел на меня.

    — Временного правительства нет, — устало, но настойчиво, как будто убеждая меня, сказал он.

    — Как — нет? — воскликнул я.

    Черемисов молчал. Наконец тихо и устало сказал:

    — Я вам приказываю выгружать ваши эшелоны и оставаться в Острове. Этого вам достаточно. Все равно вы ничего не можете сделать.

    — Дайте мне письменный приказ, — сказал я.

    Черемисов с сожалением посмотрел на меня, пожал плечами и, подавая мне руку, сказал:

    — Я вам искренно советую оставаться в Острове и ничего не делать. Поверьте, так будет лучше.

    И он пошел опять туда — в «совет».

    Я вышел на улицу. У автомобиля меня ожидал Попов. Я рассказал ему результат свидания.

    — Знаете, — сказал Попов, — это дело политическое. Пойдемте к комиссару. Войтинский [32] все это время был порядочным человеком. Его долг нам подать совет. Да без комиссара мы и части не повернем. Вон уже 9–й полк волнуется оттого, что сидит сутки в вагонах.

    Я согласился, и мы поехали в комиссариат.

    Войтинского, который и жил в комиссариате, не было там. По словам дежурного «товарища», он ушел куда‑то на заседание, но должен скоро вернуться.

    Мы сели в комнате «товарища» и ждали. Уныло тикали стенные часы, и медленно ползла осенняя ночь. Било три, било половину четвертого. Наконец около четырех часов Войтинский приехал.

    Он обрадовался, увидавши нас. Все лицо его, некрасивое, усталое, просияло.

    — Вы как нельзя более кстати, — сказал он и начал расспрашивать про обстановку, про настроение частей.

    — Что говорил Черемисов? — быстро спрашивал он. — А вы как думаете?.. Прямо Бог послал вас сюда именно сегодня… Мне нужно с вами поговорить наедине. Пойдемте ко мне.

    Мы пошли по пустым комнатам комиссариата. Кое–где тускло горели лампы. Наконец в какой‑то дальней комнате он остановился, тщательно запер двери и, подойдя ко мне вплотную, таинственно шепотом сказал:

    — Вы знаете… О н здесь!

    Я не понял, о ком он говорит, и спросил:

    — Кто — он?

    — Керенский!.. Никто не знает… Он тайно только что приехал из Петрограда… Вырвался на автомобиле… Идет осада Зимнего дворца… Но он спасет… Теперь, когда он с войсками, он спасет… Пойдемте к нему… Или лучше я скажу вам его адрес… Нам неудобно идти вместе… Идите… Идите к нему. Сейчас…

    * * *

    Месяц лукавым таинственным светом заливал улицы старого Пскова. Романическим средневековьем веяло от крутых стен и узких проулков. Мы шли с Поповым пешком, чтобы не привлекать внимания автомобилем. Шли как заговорщики… Да по существу, мы были заговорщиками — двумя мушкетерами средневекового романа!

    Ночь была в той части, когда, утомленная, она готова уже уступить утру и когда сон обывателя становится особенно крепким, а грезы фантастическими. И временами, когда я глядел на закрытые ставни, на плотно опущенные занавески, на окна, подернутые капельками росы и сверкающие отражениями высокой луны, мне казалось, что и я сплю, и этот город, и то, что было, и то, что есть, не более как кошмарный сон.

    Я шел к Керенскому. К тому Керенскому, который…

    Я никогда, ни одной минуты но был поклонником Керенского. Я никогда его не видал, очень мало читал его речи, но все мне было в нем противно до гадливого отвращения.

    Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все умел. Когда он был министром юстиции — я молчал. Но когда Керенский стал военным и морским министром, все возмутилось во мне.

    Как, думал я, во время войны управлять военным делом берется человек, ничего в нем не понимающий! Военное искусство одно из самых трудных искусств, потому что оно, помимо знаний, требует особого воспитания ума и воли. Если во всяком искусстве дилетантизм нежелателен, то в военном искусстве он недопустим.

    Керенский полководец!.. Петр Румянцев, Суворов, Кутузов, Ермолов, Скобелев…. и Керенский.

    Он разрушил армию, надругался над военною наукою, и за то я презирал и ненавидел его.

    А вот иду же я к нему этою лунною волшебною ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к Верховному Главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизни вверенных мне людей в его полное распоряжение?

    Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к Родине, к великой России, от которой отречься я не могу. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию…

    Вот о чем грезили, о чем переговаривались мы с С. П. Поповым, пока искали квартиру полковника Барановского, [33] у которого был Керенский.

    Искали долго. Спросить не у кого. Город спит, никого на улицах. Наконец, скорее по догадке, усмотревши в одном доме два освещенных окна во втором этаже, завернули в него и нашли много неспящих людей, суету, суматоху, бестолочь, воспаленные глаза, бледные лица, квартиру, перевернутую кверху дном и самого Керенского.

    * * *

    — Генерал, где ваш корпус? Он идет сюда? Он здесь уже близко? Я надеялся встретить его под Лугой.

    Лицо со следами тяжелых бессонных ночей. Бледное, нездоровое, с больною кожей и опухшими красными глазами. Бритые усы и бритая борода, как у актера. Голова слишком большая по туловищу. Френч, галифе, сапоги с гетрами — все это делало его похожим на штатского, вырядившегося на воскресную прогулку верхом. Смотрит проницательно, прямо в глаза, будто ищет ответа в глубине души, а не в словах; фразы короткие, повелительные. Не сомневается в том, что сказано, то и исполнено. Но чувствуется какой‑то нервный надрыв, ненормальность. Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, несмотря на это «генерал», которое сыплется в конце каждого вопроса, — ничего величественного. Скорее — больное и жалкое. Как‑то, на одном любительском спектакле, я слышал, как довольно талантливо молодой человек читал стихотворение Апухтина «Сумасшедший». Вот такая же повелительность была и в словах этого плотного, среднего роста человека, чуть рыжеватого, одетого в защитное, бегающего по гостиной между столиком с допитыми чашками кофе, угловатыми диванчиками и пуфами и вдруг останавливающегося против меня и дающего приказание или говорящего фразу, и казалось, что все это закончится безумным смехом, плачем, истерикой и дикими криками: «Все васильки, красные, синие в поле!..»

    Я сразу узнал Керенского по тому множеству портретов, которые я видал, по тем фотографиям, которые печатались тогда во всех иллюстрированных журналах.

    Не Наполеон, но, безусловно, позирует на Наполеона. Слушает невнимательно. Будто не верит тому, что ему говорят. Все лицо говорит тогда — «знаю я вас; у вас всегда отговорки, но нужно сделать и вы сделаете».

    Я доложил о том, что не только нет корпуса, но нет и дивизии, что части разбросаны по всему северо–западу России и их раньше необходимо собрать. Двигаться малыми частями — безумие.

    — Пустяки! Вся армия стоит за мною против этих негодяев. Я сам поведу ее за собою, и за мною пойдут все. Там никто им не сочувствует. Скажите, что вам надо? N. N., — обратился он к Барановскому (я не помню имени и отчества Барановского. — П. К.), — запишите, что угодно генералу.

    Я стал диктовать Барановскому, где и какие части у меня находятся и как их оттуда вызволить. Он записывал, но записывал невнимательно. Точно мы играли, а не всерьез делали. Я говорил ему что‑то, а он делал вид, что записывает.

    — Вы получите все ваши части, — сказал Барановский. — Не только Донскую, но и Уссурийскую дивизию. Кроме того, вам будут приданы 37–я пехотная дивизия, 1–я кавалерийская дивизия и весь 17–й армейский корпус, кажется, все, кроме разных мелких частей.

    — Ну вот, генерал. Довольны? — сказал Керенский.

    — Да, — сказал я, — если это все соберется и если пехота пойдет с нами, Петроград будет занят и освобожден от большевиков.

    Слыша о таких значительных силах, я уже не сомневался в успехе. Дело было иное. Можно будет выгрузить казаков и в Гатчине и составить из них разведывательный отряд, под прикрытием которого высаживать части 17–го корпуса и 37–й дивизии на фронте Тосно — Гатчино и быстро двигаться, охватывая Петроград и отрезая его от Кронштадта и Морского канала. Моя задача сводилась к более простым действиям. Стало легче на душе… Но если бы это было так — разве сидел бы Черемисов теперь с «советом»? Разве принял бы он меня известием, что Временного правительства уже нет? Три дивизии пехоты и столько же кавалерии, беспрепятственно идущие среди моря армии, это показывает, что армия на стороне Керенского, а если так — бунтовался бы разве гарнизон Петрограда, задерживали бы эшелоны в Острове? Нет, тут что‑то было не так. Сомнение закрадывалось в душу, и я высказал его Керенскому.

    Мне показалось, что он не только не уверен в том, что названные части пойдут по его приказу, но не уверен даже и в том, что Ставка, то есть генерал Духонин передал приказания. Казалось, что он и Пскова боится. Он как‑то вдруг сразу осел, завял, глаза стали тусклыми, движения вялыми.

    Ему надо отдохнуть, подумал я и стал прощаться.

    — Куда вы, генерал?

    — В Остров, двигать то, что я имею, чтобы закрепить за собою Гатчину.

    — Отлично. Я поеду с вами.

    Он отдал приказание подать свой автомобиль.

    — Когда мы там будем? — спросил он.

    — Если хорошо ехать, через час с четвертью мы будем в Острове.

    — Соберите к одиннадцати часам дивизионные и другие комитеты, хочу поговорить с ними.

    Ах, зачем это! — подумал я, но ответил согласием. Кто его знает, может быть, у него особенный дар, умение влиять на толпу. Ведь почему‑нибудь приняла же его Россия? Были же ему и овации, и восторженные встречи, и любовь, и поклонение. Пусть казаки увидят его и знают, что сам Керенский с ними.

    Минут через десять автомобили были готовы, я разыскал свой, и мы поехали. Я — по приказанию Керенского — впереди, Керенский с адъютантами сзади. Город все так же крепко спал, и шум двух автомобилей не разбудил его. Мы никого не встретили и благополучно выбрались на Островское шоссе.

    * * *

    Бледным утром мы подъезжали к Острову. Верстах в пяти от города я встретил сотни 9–го Донского полка, идущие из города по своим деревням. Я остановил их.

    — Куда вы? — спросил я.

    — Ночью было передано от вас приказание выгружаться и идти по домам, — отвечал командир сотни.

    — Я не отдавал такого приказания. Поворачивайте назад, мы сейчас едем на Петроград, с нами едет Керенский.

    — Как — Керенский? — с удивлением спросил командир сотни. Казаки, прислушивавшиеся к моим словам, стали передавать один другому: «Керенский здесь, Керенский здесь».

    В эту минуту подъехал и Керенский. Он поздоровался с казаками. Казаки довольно дружно ему ответили. Сомнений не было, и сотни стали заходить плечом к Острову. Мы поехали дальше. Мне негде было устроить Керенского. Моя квартира была разорена, и я поехал с ним в собрание, где предложил ему чай и закусить, а сам пошел отдавать распоряжения. Мимо меня прошли сотни 9–го полка, лица казаков выражали любопытство.

    Весть о том, что Керенский в Острове, сама собою распространилась по городу. Улица перед собранием стала запружаться толпою. Явились дамы с цветами, явились матросы и солдаты Морского артиллерийского дивизиона, стоявшего по ту сторону реки Великой в предместье Острова. Я поставил часовых у дверей дома и вызвал в ружье всю Енисейскую сотню, которая стала в длинном коридоре, ведшем к столовой, и никого не пропускала. Наверху собиралась комитеты. Как ни следили мы, чтобы не было посторонних, но таковых набралось немало. Однако передние ряды были заняты комитетом 1–й Донской казачьей дивизии, бравыми казаками, на лицах которых было только любопытство и никакого озлобления. Совершенно иначе был настроен комитет Уссурийской дивизии, и особенно представители Амурского казачьего полка, в котором было много большевиков.

    Я пошел доложить Керенскому, что комитеты готовы. Керенский спал, сидя за столом. Лицо его выражало крайнее утомление. При моем входе он сразу проснулся.

    — А! Хорошо. Сейчас иду. А потом и поедем, — сказал он.

    Я никогда не слыхал Керенского и только слышал восторженные отзывы о его речах и о силе его ораторского таланта. Может быть, потому я слишком много ожидал от него. Может быть, он сильно устал и не приготовился, но его речь, произнесенная перед людьми, которых он хотел вести на Петроград, была во всех отношениях слаба. Это были истерические выкрики отдельных, часто не имеющих связи между собою фраз. Все те же избитые слова, избитые лозунги. «Завоевания революции в опасности», «Русский народ самый свободный народ в мире», «Революция совершилась без крови — безумцы большевики хотят полить ее кровью», «Предательство перед союзниками» и т. д. и т. д.

    Донцы слушали внимательно, многие затаив дыхание, восторженно, с раскрытыми ртами. Сзади в двух–трех местах раздались крики:

    «Неправда! Большевики не этого хотят!» Кричал злобный круглолицый урядник Амурского полка.

    Когда Керенский кончил, раздались довольно жидкие аплодисменты. И сейчас же раздался полный ненависти голос урядника–амурца.

    — Мало кровушки нашей солдатской попили! Товарищи! Перед вами новая корниловщина! Помещики и капиталисты!..

    — Довольно!.. Будет!.. Остановите его!.. — кричали из передних рядов.

    — Нет, дайте сказать!.. Товарищи! Вас обманывают… Это дело замышляется против народа…

    Я послал вывести оратора и уговорил уйти Керенского.

    Керенский торопился уехать на станцию, но оттуда передавали, что нет еще вагона.

    Толпа у дома, где был Керенский, становилась гуще. Офицеры мне передавали, что настроение ее далеко не дружелюбное, и не советовали отправлять Керенского без конвоя. Я вышел на улицу. Стояли какие‑то дамы с цветами.

    — Что, скоро выйдет Керенский? — спросили они. — Ах, я никогда не видала Керенского! Попросите его поговорить с толпой.

    — Большевики за дело стоят, — говорили в толпе. — Солдату что нужно? — мир, а он опять о войне завел шарманку, — говорили солдаты.

    — Схватить его и предоставить Ленину — вот и все.

    — А казаки?

    — Казаки ничего не сделают.

    Я вызвал со станции конный взвод 9–го Донского полка для конвоирования автомобиля и приказал на станции выставить почетный караул. Около первого часа пополудни мы поехали на станцию.

    Почетный караул сделал свое дело. Он был великолепен. Временно командующий полком войсковой старшина Лаврухин [34] (командир полка, полковник Короченцов, [35] заболел дипломатическою болезнью) постарался. Громадная сотня была отлично одета. Шинели сверкали Георгиевскими крестами и медалями. На приветствие Керенского она дружно гаркнула: «Здравия желаем, господин Верховный Главнокомандующий», а потом прошла церемониальным маршем, тщательно отбивая шаг. Толпа, стоявшая у вокзала, притихла. Вагон явился как из‑под земли, и комендант станции объяснял свою медлительность тем, что он хотел подать «для господина Верховного Главнокомандующего салон–вагон» и стеснялся дать этот потрепанный микст.

    Мы сели в вагон, я отдал приказание двигать эшелоны. Паровозы свистят, маневрируют. По путям ходят солдаты Островского гарнизона, число их увеличивается, а мы все стоим, нас никуда не прицепляют и никуда не двигают.

    Я вышел и пригрозил расправой. Полная угодливость в словах, и никакого исполнения.

    Командир Енисейской сотни, есаул Коршунов, начальник моего конвоя, служил когда‑то помощником машиниста. Он взялся провезти нас, стал на паровоз с двумя казаками, и дело пошло.

    Все было ясно. Добровольно никто не хотел исполнять приказания Керенского, так как неизвестно чья возьмет; «примените силу, и у нас явится оправдание, что мы действовали не по своей воле».

    Зная настроение Псковского гарнизона и то, что, конечно, из Острова уже дали знать в Псков, что с казаками едет Керенский, я приказал Коршунову вести поезд нигде не останавливаясь, набрать воды перед Псковом, и Псков пассажирский, и Псков товарный проскочить полным ходом — и не напрасно.

    Наконец около трех часов пополудни мы тронулись.

    На станции Черской остановка. Начальник военных сообщений, генерал Кондратьев, [36] ожидал нас, он просил пропустить его к Керенскому. Я присутствовал при разговоре. Керенский накричал на него за промедление с эшелонами. Полная угодливость со стороны Кондратьева.

    Керенский продиктовал ему, какие части должны быть направлены в первую очередь, речь шла о целой армии. Кондратьев почтительно кланялся.

    Мне и полковнику Попову, бывшему со мной в одном купе, это показалось хорошей приметой. Значит, Черемисов пойдет с Керенским, решили мы.

    На станции Псков громадная, в несколько тысяч, толпа солдат. Наполовину вооруженная. При приближении поезда она волнуется, подвигается ближе. Я стою на площадке; у паровоза Коршунов и его лихие енисейцы; поезд ускоряет ход, и станция, забитая серыми шинелями, уплывает за нами.

    В вагонах на редких остановках слышны песни. Раздают запоздалый ужин. Пахнет казачьими щами. Слышна предобеденная молитва: «Очи всех на Тя, Господи, уповают». Никаких агитаторов. Все идет хорошо.

    Со встречным петроградским поездом прибыли офицеры, бывшие в Петрограде. Сотник Карташов подробно докладывает мне о том, как юнкера обороняют Зимний дворец, о настроении гарнизона, колеблющегося, не знающего на чью сторону стать, держащего нейтралитет. В купе входит Керенский.

    — Доложите мне, поручик, — говорит он, — это очень интересно, — и протягивает руку Карташову. Тот вытягивается, стоит смирно и не дает своей руки.

    — Поручик, я подаю вам руку, — внушительно заявляет Керенский.

    — Виноват, господин Верховный Главнокомандующий, — отчетливо говорит Карташов, — я не могу подать вам руки. Я — корниловец! [37]

    Краска заливает лицо Керенского. Он пожимается и выходит из купе.

    — Взыщите с этого офицера, — на ходу кидает он мне… Поезд мчится, прорезая мрак холодной, тихой сентябрьской ночи.

    Проехали, не останавливаясь, Лугу… Приближаемся к Гатчине. Всюду тишина. Смолкли казачьи песни. Но беспрерывное движение поезда вселяет почему‑то уверенность в успехе.

    Я задремал. Дверь купе распахнулась. Я открываю глаза. В дверях Керенский и с ним политический комиссар капитан Кузьмин.

    — Генерал, — торжественно говорить мне Керенский. — Я назначаю вас командующим армией, идущей на Петроград, поздравляю вас, генерал!.. И, переменивши тон, добавляет обыкновенным голосом: — У вас не найдется полевой книжки? Я напишу сейчас об этом приказ.

    Я молча подаю ему свою книжку. Он выходит. Командующий армией, идущей на Петроград! Идет пока, считая синицу в руках, — шесть сотен 9–го полка и четыре сотни 10–го полка. Слабого состава сотни, по 70 человек. Всего 700 всадников — меньше полка нормального штата. А если нам придется спешиться, откинуть одну треть на коноводов — останется боевой силы всего 466 человек — две роты военного времени!!

    Командующий армией и две роты!

    Мне смешно… Игра в солдатики! Как она соблазнительна, с ее пышными титулами и фразами!!!

    Бледное утро смотрит в окно. Серый тоскливый осенний день. Станционная постройка, выкрашенная красной краской. Мокрая рябина, покрытая гроздьями спелых, хваченных морозом ягод. Мы стоим на Гатчино товарной…

    * * *

    В Гатчине меня ожидало приятное известие. Из Новгорода прибыл эшелон 10–го Донского полка, две сотни и два орудия. Командир эшелона, чудный офицер, есаул Ушаков, пробился силою, несмотря на все препятствия со стороны железнодорожников. Я приказал выгружаться, имея целью захватить Гатчино врасплох. В полутьме раннего утра вышли сотни 9–го и 10–го полков и артиллерия. Я послал разведку в город, а сам с сотнями выдвинулся на Петербургское шоссе. Офицеры, сопровождавшие Керенского, четыре человека, в какой‑то придорожной чайной устроили чай для Керенского.

    В Гатчино тихо. Гатчино спит. Разведка донесла, что на Балтийской железной дороге выгружается рота, только что прибывшая из Петрограда, и матросы. Посылаю туда сотни и сам еду с ними. Казаки со всех сторон забегают к станции. Видно, как рота выстраивается на перроне. Кругом ходит публика, железнодорожные служащие. Рота стоит развернутым строем, представляя собою громадную мишень. Я приказываю снять одно орудие с передков и ставлю его на путях. От пушки до роты не более тысячи шагов. Человек восемь казаков Енисейской сотни с тем же молодцом Коршуновым бегут к роте. Короткий разговор, и рота сдает ружья. Это рота лейб–гвардии Измайловского полка и команда матросов.

    Ко мне ведут офицеров. Безусые растерянные мальчики.

    — Господа, как вам не стыдно! — говорю я им.

    Молчат. Тупо смотрят на меня, сами, видимо, не понимают, что произошло.

    — Вы пошли против Временного правительства, — возвышая голос, говорю я. — Вы изменили Родине. Я повесить вас должен.

    Лица бледнеют.

    — Господин генерал, — лепечет один из них, — мы не шли против Временного правительства.

    — Куда же вы шли?

    — Мы шли… Мы шли в Гатчино… Охранять Гатчино от разграбления.

    Что я буду делать с пленными? Их 360 человек, а в моих трех сотнях едва наберется 200!

    Обезоруживши их, я отпускаю их на все четыре стороны. Мне их некуда девать и некем охранять. Когда еще придет 37–я пехотная и 1–я кавалерийская дивизии, когда еще подойдет 17–й армейский корпус. Да и придут ли?

    Какая опасность от этих людей?

    — Мы можем ехать обратно? — спрашивают солдаты.

    — Поезжайте и скажите вашим товарищам, чтобы они не глупили, — говорю я им.

    — Да мы что! Мы ничего! — добродушно заявляют солдаты. — Нам что прикажут, мы то и делаем.

    Ко мне подъезжает казак. Варшавская станция занята казаками. Взята в плен рота и 14 пулеметов.

    — Что прикажете делать с пленными?..

    — Обезоружить и отпустить!

    Их некуда было девать и прятать, их нечем было кормить, потому что базы и тыла у нас не было. Отправлять в Лугу? Но отношение Луги к нам неизвестно. Посылать в Псков? Но Псков явно враждебен к нам. Оставалось распускать их, надеясь, что они распылятся, разойдутся по своим деревням, на несколько дней станут безопасны. А там подойдет 17–й корпус, и можно будет их или снова мобилизовать, или, если будет надо, посадить за проволоку.

    Ясно было, что Гатчино обороняться не будет. Я еще отдавал на площади перед Балтийской станцией приказания, когда мне доложили, что Керенский уже находится в Гатчинском дворце и требует меня для распоряжений.

    Я нашел его в одной из квартир запасной половины. С ним его адъютанты — молодые люди, капитан Свистунов, комендант дворца, капитан Кузьмин и какие‑то две молодые, нарядно одетые красивые женщины. Они закусывали. Обстановка была не для серьезного разговора, и я увел Керенского в другую комнату. Он настаивал на немедленном движении дальше. Но с кем? Было у меня три сотни и два орудия. Гатчино спокойно, но кто знает, каково будет настроение его частей, когда они увидят, что мы уйдем и нас слишком мало. Даже на разъезды не хватит!

    — Но вы сами видите, что сопротивления никакого не будет. Петроградский гарнизон на нашей стороне, — сказал Керенский.

    Я, однако, отказался идти вразброд. Надо было дождаться подхода остальных эшелонов, хотя бы своих, послать разъезды к Царскому, Красному и Петергофу и всеми возможными способами выяснить, что делается в Петрограде. Оттуда непрерывно прибывали юнкера и офицеры, бежавшие от большевиков, было много частных лиц, которые все допрашивались мною. Моя жена жила в Царском Селе у подруги моего детства, жены одного артиллерийского генерала, мне удалось связаться с нею городским телефоном и получить сведения о том, что делается в Царском. Все полученные донесения сводились к следующему: в Царском спокойно. К вечеру с великими трудами удалось собрать две роты, одна пошла к Гатчино, другая к Красному Селу. Шли в беспорядке, вразброд.

    В Петрограде идет борьба между большевиками и правительством. На стороне большевиков матросы, которых считают до пяти тысяч, и вооруженные рабочие. На стороне правительства только юнкера. По существу, правительства нет. Оно рассеялось и никаких распоряжений не отдает, но в городской думе заседает какой‑то «Комитет спасения Родины и Революции», который организует борьбу с большевиками и ведет агитацию в частях Петроградского гарнизона. Солдаты держатся пассивно. Никакого желания выходить из города и воевать. Были случаи, что солдатские патрули обезоруживались женщинами на улице. Преображенский и Волынский полки будто бы решили выступить против большевиков, как только мы подойдем к Петрограду. 1–й, 4–й и 14–й Донские полки собираются выступить к нам навстречу, к Пулково, и идти с нами. Их убеждает сделать это совет Союза казачьих войск, который очень энергично работает. Этот совет непрерывно снабжал меня донесениями. От 1–го Донского казачьего полка приехала даже делегация. Я ее принял. Три казака весьма подлого вида косятся, выспрашивают, производят впечатление разведчиков наших настроений, а не переговорщиков о совместных действиях. Наш донской комитет, руководимый доблестным и прекрасным офицером, подъесаулом Ажогиным, [38] обрушился на них, говоря им, что они позорят казачье имя, что им нельзя будет вернуться на Дон. Они отмалчивались, но, уходя, заявили — какой же это демократический комитет, когда в него допущены офицеры?

    Но были сведения и менее оптимистические. Они говорили, что Петроградский гарнизон ничто — с ним и сами большевики не считаются. Он не выступит ни на чьей стороне и ничего делать не будет. Опора большевиков — матросы и красногвардейцы, то есть вооруженные рабочие, которых будто бы больше ста тысяч. Рабочие очень воинственно настроены и хорошо сорганизованы. Из Кронштадта в Неву пришла «Аврора» и несколько миноносцев. Большевистские вожди распоряжаются с подавляющей энергией и организуют все новые полки при полном бездействии правительства и властей. Верховский, [39] Полковников и все военное начальство находится в состоянии растерянности и лавирует так, чтобы сохранить свое положение при всяком правительстве.

    Я это видел в Гатчино. В Гатчино находилась школа прапорщиков. Почти батальон молодых людей отнюдь не большевистского настроения. Но начальство ее выступить с нами отказалось. Самое большее, что они могли взять на себя, — это поставить заставы на дорогах и наблюдать за внутренним порядком в городе. Офицеры авиационной школы все были с нами, но боялись своих солдат и могли только дать два аэроплана, которые полетели в Петроград, разбрасывать мои приказы «командующего армией, идущей на Петроград», и воззвания Керенского.

    Эшелоны с войсками приходили туго. Пришло еще две сотни 9–го Донского полка и пулеметная команда, полсотни 1–го Амурского полка и совершенно мне ненужный штаб Уссурийской конной дивизии.

    — А где нерчинцы? — спросил я у генерала Хрещатицкого.

    — Главкосев Черемисов оставил их в Пскове для охраны штаба фронта, — отвечал Хрещатицкий.

    — Да ведь вы получили категорическое приказание отправить их в Гатчино.

    — Главкосев приказал командиру полка, и они высадились, — отвечал начальник дивизии.

    В распоряжения Керенского и мои вмешивались сотни лиц. Ставка — Духонин — бездействовала, была парализована. Из Ревеля примчался ко мне офицер и передал мне, что начальник гарнизона отменил погрузку 13–го и 15–го Донских полков «впредь до выяснения обстановки». Ни 37–й пехотной, ни 1–й кавалерийской дивизий, ни частей 17–го корпуса не было видно на горизонте. Тщетно справлялся я по всем телеграфам Николаевской дороги. Никаких эшелонов на север не шло. Приморский полк [40] в Витебске отказался исполнить мой приказ.

    Таково было отношение начальства, именно начальства, — то есть Черемисова в Пскове, начальника гарнизона в Ревеле, Духонина в Ставке, командира 17–го корпуса и начальников дивизий, 37–й пехотной и 1–й кавалерийской, — к выступлению большевиков. Никто не пошел против них.

    Отозвалась только Луга — 1–й осадный полк в составе 800 человек решил идти на помощь Керенскому и погрузился в Луге. Да уже ночью ко мне пришел отличный офицер, капитан Артифексов, которого я знал по службе в 1–м Сибирском полку, командовавший теперь броневым дивизионом в Режице, и обещал прийти ко мне на помощь со своими броневыми машинами.

    Разъезд, шедший на Пулково, встретил застрявший броневик «Непобедимый» и не долго думая атаковал его. Команда «Непобедимого» бежала, и он достался нам. В авиационной школе нашлись офицеры–добровольцы, которые взялись исправить броневик и составить его команду. К 11 часам вечера он был доставлен на двор Гатчинского дворца и офицеры принялись его чинить.

    К вечеру 27 октября я имел: 3 сотни 9–го Донского полка, 2 сотни 10–го Донского полка, 1 сотню 13–го Донского полка, 8 пулеметов и 16 конных орудий. То есть моих людей едва хватало на прикрытие артиллерии. Всего казаков у меня было, считая с енисейцами, — 480 человек, а при спешивании — 320.

    Идти с этими силами на Царское Село, где гарнизон насчитывал 16 000, и далее на Петроград, где было около 200 000, — никакая тактика не позволяла; это было бы не безумство храбрых, а просто глупость. Но гражданская война — не война. Ее правила иные, в ней решительность и натиск — все; взял же Коршунов с 8 енисейцами в плен полторы роты с пулеметами. Обычаи и настроение Петроградского гарнизона мне были хорошо известны. Ложатся поздно, долго гуляют по трактирам и кинематографам, зато и утром их не поднимешь — захват Царского на рассвете, когда силы не видны, казался возможным; занятие Царского и наше приближение к Петрограду должно было повлиять морально на гарнизон, укрепить положение борющихся против большевиков и заставить перейти на нашу сторону гарнизон. Ведь, опять‑таки думал я, идет не царский генерал Корнилов, но социалистический вождь — демократ Керенский, вчерашний кумир солдатской толпы, идет за то же Учредительное собрание, о котором так кричали солдаты…

    Я собрал комитеты. В этой подлой войне они мне были нужны для того, чтобы и то, что у меня было, не развалилось. Высказал свои соображения. Казаки вполне согласились со мною.

    На 2 часа утра 28 октября было назначено выступление.

    * * *

    В 2 часа мне доложили, что отряд готов. На площади перед дворцом в резервной колонне стоял казачий полк, батареи вытянулись по улице. Я объехал ряды. Все было в порядке. Головная сотня по моему приказанию вытянулась вперед, бойко застучали копытами по грязному шоссе лошади дозорных казаков. За второю от головы сотнею потянулись, громыхая, казачьи пушки. Гатчино притаилось. Нигде ни огонька, нигде не светится ни одна щель ставни. Вряд ли спало оно в эту тревожную ночь, когда быстро стучали конские копыта по камням и тяжело гремели и звенели пушки?

    Было темно. Я попробовал вести отряд переменными аллюрами, но батареи отставали — пришлось идти шагом. Отошли четыре версты, остановились, слезли, подтянули подпруги и пошли дальше. В восьми верстах от Гатчино, не доходя деревни Романово, остановились. В чем дело?

    Впереди застава — рота стрелков. Не пропускает. Что же делает? Разговаривает.

    Прорысил мимо меня дивизионный комитет с подъесаулом Ажогиным. Такая «война» была мне противна, но при малых моих силах приходилось покоряться — она была выгодна для меня.

    Разговоры затягиваются, время идет. Близок рассвет. Я командую: «Шагом марш» — и еду к заставе. На середине шоссе три офицера–стрелка и несколько солдат.

    — Сдавайтесь, господа, — говорю я им ласково.

    — Уже сдают винтовки, — говорит мне командир головной сотни.

    Мы едем дальше. В предрассветных сумерках видна выстраивающаяся рота без оружия. С поля, из наскоро нарытого окопа подходят люди, несут и отдают казакам винтовки. Путь свободен.

    — Куда прикажете вести людей? — спрашивает меня офицер–стрелок.

    — Оставайтесь в деревне до обеда, отдохните, а после обеда идите домой, в Царское Село…

    Не расстреливать же их поголовно? А другого исхода не было. Или на волю, или перестрелять.

    В мутном свете наступающего хорошего солнечного дня показалось Царское Село. Опять остановка. Дорогу преграждает цепь. Солдат много. Не меньше батальона (800 человек). Раздаются редкие выстрелы. Заставы мои прижались за домами деревни Перелесино. Наступает психологический момент — от него зависит все дальнейшее. Я приказываю спешить две головные сотни и выехать на позицию трем батареям. Остальным сотням их прикрывать. Сам еду к цепям.

    Огонь со стороны стрелков усиливается. Трещит пулемет, но все‑таки это не настоящий огонь батальона. Или у них мало патронов, или они не хотят стрелять. Я приказываю энергично наступать, а артиллерии открыть огонь по казармам. Там, подле казарм, живет моя жена — это знают многие казаки и офицеры, бывавшие у нее тогда, когда мы стояли в Царском. Командир батареи деликатно бьет на высоких разрывах. Казармы Царского окутываются дымками шрапнелей. Но цепи не отходят. Идти вперед? Но нас до смешного мало. Продвигаясь вперед, попадаем под обстрел с обоих флангов.

    Опять выручают енисейцы. Коршунов ведет их — всего 30 человек — в обход.

    И цепи стрелков отходят. Мы продвигаемся за Перелесино. Видны в конце шоссе ворота Царскосельского парка. Там все кишит людьми. Весь гарнизон столпился у ворот. Если они откроют дружный огонь по нас, то моих казаков сметет так же, как смела 111–я пехотная дивизия моих кубанцев. Но они не стреляют. Похоже, что там митинг. Дивизионный комитет садится на лошадей и едет вперед. По нему раздается пять–шесть выстрелов. Он, не обращая внимания, едет дальше. Кучка в 9 всадников быстро приближается к толпе. От толпы отделяется несколько человек.

    Разговоры…

    Октябрьское солнце поднимается на бледном небе. Серебрится роса на рыжей траве и кочках болота, блестят дощатые крыши домов, ярко сверкают зеленые купола Софийского собора. День настает, а они все разговаривают. Это надо кончить. Я сажусь на свою громадную лошадь и в сопровождении адъютанта, ротмистра Рыкова, и двух вестовых галопом туда.

    Комитет окружен офицерами–стрелками. Идут разговоры. Или они стараются выиграть время, ожидая помощи (конечно, моральной — физической силы у них было слишком достаточно) из Петрограда, или сами не знают, что делать.

    — Господа, — говорю я им. — Не нужно кровопролития. Сдавайте оружие и расходитесь по домам.

    Офицеры соглашаются со мною и едут уговаривать стрелков. Но между стрелками раскол. Часть — около полка — густой колонной отделяется вперед и идет к нам, чтобы сдать ружья. Но другая часть бежит в цепь по опушке парка, стараясь отхватить нас. Я и комитет отъезжаем к цепям.

    В цепях разговаривает с казаками статный, красивый человек средних лет, с выправкой отличного спортсмена, в полувоенном платье, с амуницией и биноклем. С ним каких‑то два молодых человека и офицер–казак.

    — Савинков, [41] — говорит он мне.

    Мы здороваемся. Савинков расспрашивает про обстановку.

    — Что вы думаете делать? — спрашивает он меня.

    — Идти вперед, — говорю я. — Или мы победим, или погибнем; но если пойдем назад, погибнем наверно.

    Савинков соглашается со мною. Он говорит мне несколько слов по поводу того, как лестно обо мне и любовно отзывались казаки.

    Революционер и царский слуга!

    Как все это странно!

    Сзади из Гатчины подходит наш починенный броневик, за ним мчатся автомобили — это Керенский со своими адъютантами и какими‑то нарядными экспансивными дамами.

    — В чем дело, генерал? — отрывисто обращается он ко мне. — Почему вы ни о чем мне не доносили? Я сидел в Гатчине, ничего не зная.

    — Доносить было не о чем, — говорю я. — Все торгуемся. Я докладываю ему обстановку.

    Керенский в сильном нервном возбуждении. Глаза его горят. Дамы в автомобиле, и их вид, праздничный, отзывающий пикником, так неуместен здесь, где только что стреляли пушки. Я прошу Керенского уехать в Гатчино.

    — Вы думаете, генерал? — щурясь, говорит Керенский. — Напротив, я поеду к ним. Я уговорю их.

    Я приказываю Енисейской сотне сесть на лошадей и сопровождать Керенского, еду и сам.

    Керенский врезается в толпу колеблющихся солдат, стоящих в двух верстах от Царского Села. Автомобиль останавливается. Керенский становится на сиденье, и я опять слышу проникновенный, истеричный голос. Осенний ветер схватывает слова и несет их в толпу, отрывистые, тусклые, уже никому не нужные, желтые и поблекшие, как осенние листья.

    — Завоевания революции.. Удар в спину… Немецкие наемники и предатели!..

    Казаки–енисейцы въезжают в толпу и силой отбирают винтовки. Сзади подъехал наш грузовик, и гора винтовок растет на нем.

    Обезоруженные солдаты сконфуженно идут прямо полем к казармам. Но там, у ворот Царского, настроение иное. Там кто‑то распознается. Цепи выходят из парка, они учуяли нашу малочисленность и стараются окружить нас. С моего правого фланга тревожные донесения. На него из Павловска наступают цепи, и оттуда стреляет батарея.

    Я прошу Керенского отъехать назад и вызываю взвод Донской батареи; той самой батареи, которая не раз выручала меня в тяжелые минуты в настоящей войне. Донские пушки становятся на шоссе в какой‑нибудь версте от цепей и громадного скопища солдат у ворот Царскосельского парка. Молодцов артиллеристов можно перестрелять как куропаток. Я и енисейцы отъезжаем в боковые улички предместья.

    Наступает томительная тишина. И вдруг — тах–тах–тах, — затрещали ружья по нашему левому флангу.

    — Первое!.. — раздалась команда. — Пли!

    И за первой, почти сливаясь, ударила вторая пушка. И затихла. Два белых мячика разрыва отчетливо сверкнули над самыми головами центральной толпы. И будто слизнули они все это море голов и блестящих штыками винтовок. Все стало пусто. Вся эта громадная многотысячная толпа метнулась в сторону и побежала сломя голову к станции, наваливаясь в вагоны и требуя отправки в Петроград.

    Казаки стали входить в Царское.

    В сумерках Царское было занято. Солдаты гарнизона, не успевшие убежать по железной дороге, попрятались в казармы, отказывались выдать оружие, но и не предпринимали ничего враждебного против нас. Казаки почти без сопротивления овладели станцией железной дороги, подошли и к Александровской и заняли радиостанцию и телефон. Победа была за нами, но она съела нас без остатка.

    * * *

    До часа ночи я оставался на окраине Царского Села, устанавливал связь со своими частями. Тактически мне не надо было входить в Царское. Окруженное громадными парками с путаными дорожками, представляющее из себя множество домов, легких для обороны и трудных для атаки, требующее большого гарнизона для наблюдения за порядком — оно было мне не нужно. Но политически нужно было не только войти в него, но и занять дворцы, сесть в них прочно, выкурить оттуда местные силы. Царское занято тогда, когда Керенский будет сидеть во дворце, а я на своей старой штаб–квартире — в служительском доме дворца Марии Павловны; без этого Царское не поверит, что оно взято, а не поверит Царское — не поверит и Петроград. В час ночи я перешел в центр Царского Села, и маленькая горсть казаков, всего две сотни, стала на дворе дворца Марии Павловны. Надо было отдохнуть, накормить людей и лошадей, обдумать положение.

    И опять для того, чтобы продолжить моральную победу, надо было идти, не останавливаясь, буде возможно тою же ночью — на Петроград.

    Хорошо, идти. Но с кем?

    За весь день, 28 октября, к нам подошло три сотни 1–го Амурского казачьего полка, но амурцы заявили, что «в братоубийственной войне принимать участия не будут, что они держать нейтралитет», и отказались даже выставить заставы для охраны Царского Села и сменить усталых донцов… Они стали в деревнях, не доходя до Царского Села.

    Те люди, которые шли со мною, были сильно утомлены. Они двое суток провели без сна в непрерывном нервном напряжении. Лошади отупели, не имея отдыха. Необходимо было дать передышку. Но люди не столько устали физически, сколько истомились в ожидании помощи. Комитеты мне заявили, что казаки до подхода пехоты дальше не пойдут. Надежда на то, что кто‑либо подойдет за день, и желание лучше выяснить обстановку заставили меня назначить на 29 октября дневку в Царском Селе.

    Офицеры моего отряда — все корниловцы — возмущались поведением Керенского. Он обещал дать помощь, но он не только не дает нам посторонних войск, но и не может принудить вернуть корпусу части, входящие него. Его популярность пала, он ничто в России, и глупо поддерживать его. Вероятно, под влиянием разговоров с офицерами и казаками, которые говорили: пойдем с кем угодно, но не с Керенским, ко мне зашел Савинков и предложил мне убрать Керенского, арестовать его и самому стать во главе движения.

    — С вами и за вами пойдут все, — говорил мне Савинков.

    Но я знал, что это было не так. Я был генерал, это во–первых. Во–вторых, мое отношение к войне и победе было слишком хорошо известно солдатским массам. Я мог усмирить солдатское море не из Петрограда, а из Ставки, ставши Верховным Главнокомандующим и отдавши приказ о немедленном перемирии с немцами на каких угодно условиях. Только такая постановка дела могла привлечь на мою сторону солдатские массы. Но конечно, на это я не мог пойти. Да это не спасло бы Россию от разгрома. С этим не согласились бы и офицеры, и лучшая часть общества. А без этого — без мира — свержение и арест Керенского только сделали бы из него героя и еще более усилили бы разруху.

    Была и еще одна деликатная сторона дела. Керенский явился ко мне искать у меня спасения и помощи. Я не отказал в ней, я не прогнал его сразу. Он был до некоторой степени гостем у меня, он мне доверился и арестовывать его было бы нечестно, не благородно, не по–солдатски. Я отверг предложение Савинкова.

    Но с известными настроениями казаков все‑таки приходилось считаться. 9–й Донской казачий полк волновался. Ко мне явился войсковой старшина Лаврухин, окруженный крайне возбужденными казаками, почти с требованием немедленно удалить Керенского из отряда, потому что казаки ему не верят, считают, что он идет за одно с большевиками и предает нас для того, чтобы уничтожить единственных верных правительству людей, а отчасти мстя за участие в походе с Корниловым. На мое счастье, в Царское приехали Станкевич и Войтинский. Я просил их поговорить с казаками и разъяснить им всю политическую сторону борьбы и необходимость наступления на Петроград во что бы то ни стало, а сам отправился к Керенскому. С большим трудом мне удалось уговорить его переехать в Гатчино, где отношение было лучше, куда пришел мой штаб корпуса, установить аппарат Юза со Ставкой и откуда он мог скорее подать нам помощь.

    Другой моею заботою было усилить до пределов возможного свой отряд за счет Царскосельского гарнизона. Неужели из 16 000 солдат–стрелков не найдется хотя бы одной тысячи, которая согласилась бы пойти с нами. Я вызвал офицеров к себе. Они все были против большевиков и обещали повлиять на солдат. Начались митинги. Но резолюции были самые неутешительные. Солдаты обещали не вмешиваться в «братоубийственную» войну и держать полный нейтралитет. Я и этому должен был быть рад, по крайней мере, не ударят в спину.

    В Царском Селе находилась пулеметная команда 14–го Донского казачьего полка. Я вызвал ее офицеров и комитет. Явились самые настоящие большевики. Злые, упорные, тупые, все ненавидящие. Тщетно и я, и чины дивизионного комитета говорили им о любви к Дону, о необходимости согласия всех казаков между собою, о призыве от совета Союза казачьих войск стать на защиту правительства. Напрасно простые казаки комитета, энергично разрушая программу большевистских вождей, говорили: «Нам, господа, казакам, с большевиками никак не по пути», — представители 14–го полка уперлись как бараны, что они заодно с Лениным, что Ленин за мир, и категорически отказались помочь.

    Весь день прошел в бесплодных переговорах. Пришли ко мне помогать несколько человек юнкеров из Петрограда, запасная сотня оренбуржцев лейб–гвардии Сводного казачьего полка, вооруженная одними шашками и предводительствуемая очень лихим юношей, два орудия запасной конной батареи из Павловска, наполовину без прислуги, отличный блиндированный поезд, да к вечеру я узнал, что три сотни 9–го Донского казачьего полка высадились в Гатчино. Я послал им приказание спешно выступить походом к Царскому Селу.

    Итак, к вечеру 29 октября мои силы были — 9 сотен, или 630 конных казаков, или 420 спешенных, 18 орудий, броневик «Непобедимый» и блиндированный поезд. Если настроение Петроградского гарнизона такое же, как настроение гарнизонов Гатчины и Царского Села, — войти в город будет возможно… А там? Там это будет уже дело Керенского, Войтинского и Станкевича, дело Комитета спасения Родины и Революции, дело совета Союза казачьих войск, наконец, дело Савинкова и министров организовать гарнизон Петрограда и произвести с помощью его, а не нас необходимую чистку города и аресты.

    Керенский, Савинков и Станкевич настаивали на наступлении. По их сведениям, в Петрограде борьба с большевиками в полном разгаре. Нас ждут, мы должны прийти и спасти жителей города и Россию от большевистского ига. Вечером ко мне явились комитеты 1–й Донской и Уссурийской дивизий. Подъесаул Ажогин, конфузясь и стесняясь, заявил, что казаки отказываются идти на Петроград одни, без пехоты. Если пехота не приходит — значит, она вся против правительства и идет с большевиками. Нам одним все равно ее не победить. Я горячо начал возражать им. Я говорил, что пехота сама не знает, чего она хочет. Заняли же мы без боя Гатчино и Царское? Как можем мы отказываться идти вперед, не зная, что будет. А если правда, что 1–й, 4–й и 14–й Донские полки выйдут нам навстречу, если преображенцы и волынцы только и ожидают нас? Мы должны разведать, узнать все и тогда решить. Я сам понимаю, что девятью сотнями нам Петроград не взять, да если бы и взяли, так не охранили бы, но к нам примкнут сотни тысяч людей; будет великим позором для наших славных знамен, если мы откажемся даже разведать.

    — Вы меня знаете за всю войну, — горячо говорил я казакам. — Разве я водил вас когда‑либо очертя голову? Сделаем разведку, произведем усиленную рекогносцировку с боем, а тогда и увидим, кто наш противник. И если нельзя — то нельзя. Отойдем, будем обороняться и ждать помощи.

    — Не придет эта помощь! Все против нас! — с тоскою сказал кто‑то из казаков.

    Но комитет сдался.

    — Попробовать надо, — раздавались голоса. — Как же так, без разведки‑то никак невозможно. Генерал прав…

    Разошлись, постановив на том, что мой приказ исполнять точно. Я понимал что при таком настроении казаков нечего было и думать о серьезном бое, да и мало было нас, и отдал приказ об усиленной рекогносцировке в направлении на Пулково. Всю ночь казачьи заставы перестреливались с матросами у Александровской станции. Небольшая команда матросов прошла к виадуку, лежащему между Александровской и реки Пудость, и здесь обстреляла поезд, шедший с осадным полком из Луги. Солдаты осадного полка остановили поезд, частью сдались, частью разбежались куда глаза глядят, бросивши свои пушки на платформах. Мне стоило большого труда уже своими казаками, офицерами и юнкерами при помощи броневого поезда довезти эти пушки обратно в Гатчино.

    От Артифексова — ничего. Позднее я узнал, что его дивизион отказался грузиться в Режице. Он повел его походом. Но на пути солдаты взбунтовались. Ему пришлось двоих застрелить из револьвера и только этим спастись и бежать от своего дивизиона.

    Да… Не везло…

    Рано утром 30–го прорвавшийся из Петрограда гимназист передал мне клочок бумаги, величиной немного более гербовой марки, на котором стоял бланк совета Союза казачьих войск и мелко было написано:

    «Положение Петрограда ужасно. Режут, избивают юнкеров, которые являются пока единственными защитниками населения. Пехотные полки колеблются и стоят. Казаки ждут, пока пойдут пехотные части. Совет союза требует вашего немедленного движения на Петроград. Ваше промедление грозит полным уничтожением детей–юнкеров. Не забывайте, что ваше желание бескровно захватить власть — фикция, так как здесь будет поголовное истребление юнкеров. Подробности узнаете от посланных. Председатель А. Михеев. Секр Соколов». (Эта записка совершенно случайно сохранилась у меня в одной из моих записных книжек. Печальный свидетель начала кровавого кошмара. — П. К.)

    Я объявил эту записку собравшимся казакам и, казалось, поднял в них настроение.

    * * *

    Свежий осенний день. То солнце, то косой холодный дождь. На западной окраине Царскосельского парка в виду Александровской станции выстраивается мой отряд. У Александровской идет редкая перестрелка.

    Я направляю сотню 13–го полка по шоссе на Красное Село на деревню Сузи, сотню 9–го полка — на Петроградское шоссе на деревню Редкое Кузьмино, полусотню — на нижнюю дорогу на Большое Кузьмино в обход Пулкова, взвод — на Славянку и к Колпино. Ушли… и у меня почти никого не осталось. Ожидаю донесений. Обстановка совсем какого‑либо малого маневра под Красным Селом. Даже и разведка накоротке… Не прошло и часа, как я получил известие, что сотня остановилась. У Сузи и у Кузьмина началась перестрелка.

    Идем на выстрелы. Броневой поезд продвигается по Варшавской ветке к Петрограду.

    Я выезжаю в Кузьмино. По Кузьмину уже свищут пули. Приходится слезать и идти пешком. За мною целая свита, чего я так не люблю. Савинков не отстает от меня, как бы рисуясь своим нахождением в цепях. С ним два каких‑то штатских, только что прибывшие из Петрограда. Мне называют их. Кажется, господа Гоц и Дан. Мне эти имена ничего не говорят. Я их не знаю, но знаю одно, что им не место в цепях, в бою и я их под разными предлогами удаляю. Помогает мне в этом и все усиливающийся огонь противника. Часто свистящие пули заставляют исчезнуть с поля битвы каких‑то гимназистов–велосипедистов, офицера с двумя барышнями, вышедшими из дач посмотреть бой. Только мужики и бабы с ребятишками все не могут понять, что это не маневры, и никак не уходят. Офицеры прогоняют их.

    — Ну чего гонишь‑то! Эка невидаль. Сколько маневров‑то тут было. Никогда не гоняли. И царь приезжал, и то не гоняли, — ворчат мужики.

    Но появляются раненые, и настроение меняется. Редкое Кузьмино пустеет. Посторонних никого. Один Савинков бесстрашно ходит по цепям и смотрит в бинокль на Пулково.

    С окраины деревни Редкое Кузьмино, где залегли казаки, позиция противника и вся местность до Петрограда видны отлично. За Редким Кузьмином глубокий овраг, по дну которого в осыпях голубой глины течет река Славянка. Этот овраг отделяет нас от большевиков. За оврагом небольшая деревушка, потом Пулково. Все склоны Пулковской горы изрыты окопами и черны от Красной гвардии. Даже на глаз можно сказать, что там не менее пяти–шести тысяч. Они то рассыпаются в цепи, то сбиваются в кучи. Густые, длинные цепи их спускаются вниз и идут к оврагу. В бинокль видно, что это не солдаты. Цепи двух видов. Одни в черных штатских пальто, идут неровно, то подаются вперед, то бегут назад — это Красная гвардия. Другие одетые в черные короткие бушлаты, наступают, соблюдая строгое равнение, быстро залегают, применяясь к местности, — это матросы. Красная гвардия в центре, на Пулковской горе, матросы по флангам. Три броневика работают по шоссе. Они снабжены пушками и обстреливают Редкое Кузьмино. Другой артиллерии — пока нет.

    Моя сила в артиллерии и броневом поезде. Я расставил батареи за Редким Кузьмином — одну батарею вызвал совсем открыто перед Редким Кузьмином и артиллерийским огнем держу противника в почтительном отдалении. Один из наших снарядов попал подле броневика, и видно, как с него убежала команда, а броневик остался стоять за деревней Сузи. Кто‑то, вероятно начальник и распорядитель боя, носился в автомобиле по шоссе, но и его остановили на шоссе удачным попаданием…

    Слева мои пулеметчики перешли в наступление и заставили отойти противника к деревне Сузи. Мне уже было очевидно, что противник решил сопротивляться, что одним огнем артиллерии его не собьешь, а живой силы, чтобы надавить на него, у меня недостаточно, рекогносцировка дала свои результаты, но я не уходил. У меня были другие ожидания. Гром пушек под самым Петроградом, известие, что мы деремся под Пулковом, должны же были как‑нибудь повлиять на Петроградский гарнизон и на донские полки, там находящиеся. Если они станут на нашу сторону, если в Петрограде произойдет восстание не одних юнкеров — Пулково будет очищено. Но на это нужно время. Хотя бы до вечера. И до вечера надо драться. Около полудня я получил донесение, что большая колонна солдат, тысяч до десяти, движется от Московского шоссе наперерез Варшавской железной дороги, выходя нам в тыл к Большому Кузьмину. Я послал броневой поезд и тридцать конных казаков. После получаса томительного ожидания донесение: колонна — л.‑гв. Измайловский полк — в полном составе после первой же шрапнели бежала в беспорядке, один офицер взят в плен.

    Офицера привели ко мне. Он показал, что солдаты, услышавши выстрелы под Пулковом, выступили в весьма воинственном настроении. Но по мере того, как подходили ближе к месту боя, настроение падало. Он с комиссаром полка пошли вперед, чтобы подать пример. Когда подошел поезд, они залегли в канаве. После первого выстрела комиссар выскочил из канавы и побежал к полку с криком: «Спасайся кто может». Офицеру показалось совестно лежать в канаве, он пошел к поезду и сдался. Полк разбежался.

    Разговоры об этом произвели сильное впечатление на молодого офицера л.‑гв. Сводного казачьего полка, стоявшего за неимением винтовок у его казаков в бездействии сзади Александровской. Он прискакал ко мне и просил разрешить ему атаковать деревню Сузи.

    — Погодите, — сказал я ему. — Еще рано. Вы атакуете вместе со всеми.

    Но не понял ли он меня, или уже очень хотелось ему отличиться и потешиться над большевиками, но не прошло и пяти минут, как за домами стали мелькать конные фигуры скачущих казаков. Ко мне подошел полковник Попов и с тревогою спросил:

    — Вы приказывали атаковать оренбуржцам?

    — Нет, — отвечал я.

    — Смотрите, они уже атакуют!

    Вернуть было невозможно. Сотня оренбургской молодежи с беззаветною лихостью развернулась в лаву и ринулась на деревню Сузи, занятую матросами.

    Мы все вышли из‑за домов следить за нею. Казалось, что вот–вот она достигнет своей цели и — кто знает — потрясет противника. Правее Сузи, вне поля атаки, целые толпы черных фигур в беспорядке кинулись бежать. Но это были красногвардейцы. Матросы стойко оставались на местах. Донцы–пулеметчики бегом побежали вперед, чтобы пулеметным огнем помочь атакующей части…

    Но казаки наткнулись на болотную канаву. Лошади стали вязнуть, и атака остановилась. Еще секунда напряженного волнения. Видно, как под выстрелами, едва не в упор, падают люди. Командир сотни убит. И сотня — кто верхом, кто соскочивши с лошади — пешком побежала назад. Освободившиеся от всадников лошади задравши хвосты метались вдоль фронта и падали, сраженные пулями матросов.

    Потери сотни были не так велики, как того можно было ожидать. Убит командир сотни и около 18 казаков было ранено, да погибло до сорока лошадей, но морально эта неудачная атака была очень невыгодна для нас. Она показала стойкость матросов. А матросы численно более нежели в 10 раз превосходили нас. Как же было бороться при таких условиях?

    Бой стал затихать. Прибывшие из Гатчино две сотни 9–го полка с великою неохотою спешивались и вступали в бой. То та, то другая батарея смолкала. Снаряды были на исходе. Патронов было мало. Я послал за снарядами и патронами в Царское Село. Но там у артиллерийского склада стояла сильная вооруженная команда, которая сказала, что в виду заявленного нейтралитета, она никому ни снарядов, ни патронов не даст.

    Ко всему этому, на Пулковской горе матросы установили морское дальнобойное орудие и начали обстреливать мой тыл, бросая снаряды вдоль шоссе по коноводам. Снаряды долетали и до Царского Села и падали возле Экономического общества и дворца Великой Княгини Марии Павловны. Это начало влиять на Царскосельский гарнизон. Во всех полках собрались митинги.

    Царскосельская молодежь, студенты, лицеисты и кадеты, кто верхом, кто на велосипеде, кто на извозчике, все время поддерживали связь со мною, сообщая мне обо всем, что творится у меня в тылу. Они бесстрашно проникали в казармы, присутствовали на митингах, некоторые даже вступали в споры, и поставляли меня в известность о всех резолюциях Царскосельского гарнизона.

    Резолюции были одинаковы: потребовать от казаков прекращения боя с угрозой, что иначе весь гарнизон с оружием в руках выйдет казакам в тыл. Эти резолюции волновали коноводов. Обремененные кто тремя, кто четырьмя лошадьми, они чувствовали себя под такой угрозой совсем плохо.

    Смеркалось. Короткий осенний день сменялся сумерками ненастной ночи. Моросил дождь, артиллерийский огонь смолкал. Батареи без приказа отходили назад. Матросы, не сдерживаемые артиллерийским огнем, перешли в наступление. С большим искусством они стали накапливаться на обоих флангах; не только Большое Кузьмино было занято ими, но они выходили уже на Варшавскую железную дорогу, на царскую ветку и приближались к станции Царское Село, выходя мне в тыл. Пули прорезывали деревню Редкое Кузьмино с трех сторон. Я приказал отойти за полотно Варшавской дороги. Уходил я последним. У меня болела левая нога, и я, хромая, не мог поспевать за быстро уходящими казаками. Матросы уже входили в Редкое Кузьмине, непрерывно стреляя. Но стреляли они плохо. Казаки, укрываясь за домами, перебегали от дома к дому, я шел с подъесаулом Кульгавовым и ротмистром Рыковым прямо по дороге. Пули свистали близко, но ни одна не попала.

    С трудом перелез я через крутую насыпь железной дороги и прошел в одну из ближайших дач, чтобы написать приказ об отходе. В ста шагах вдоль по насыпи лежала редкая казачья цепь. Дальше все Редкое Кузьмино было полно матросами и красногвардейцами. Они подходили уже и к станции Александровской, но из Редкого Кузьмина не выходили. Боялись темноты.

    Черная непогодливая ночь наступала.

    * * *

    В несуразной обстановке дачной гостиной — дачи, спешно покинутой жильцами, — при свете кухонной чадной лампочки, взятой у дворника, я писал приказ «3–му конному корпусу»: «Усиленная рекогносцировка, произведенная сегодня, выяснила то, что… для овладения Петроградом считаю наших сил недостаточно… Царское село постепенно окружается матросами и красногвардейцами… Необходимость выжидать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти к Гатчино, где занять оборонительное положение… для чего: головной отряд…» и т. д.

    К чему я это писал? Разве что для истории. В «обещанные силы» никто не верил. Они были обещаны и им послано приказание еще 25 октября, прошло пять дней, и никто не подошел. Зрели планы отсидеться в Гатчино за реками Пудостью и Ижорой, укрепить мосты. А там что Бог даст. В крайности, в случае нажима неприятеля отходить с боем на Дон. Лишь бы люди дрались, не изменили и не предали.

    Командиры полков, батарей и сотен собирались получить приказания. Лица хмурые, недоверчивые, усталые. Чувствуется глубокое разочарование и страшный надрыв. Тяготит и беспокоит вопрос о раненых и убитых. Не бросать же их большевикам. Мы видели сегодня утром трупы солдат осадного полка. Они были раздеты и изуродованы Красной гвардией до неузнаваемости.

    Глухою ночью, когда зги не было видно, подошли коноводы к опушке парка, цепи незаметно сошли с насыпи и разошлись по лошадям. Я не мог идти и послал за своею лошадью. Долго отыскивали ее, наконец ее подали. Ничего не видно со света.

    — Алпатов, где вы? — окликнул я. Лошадь узнала мой голос и ответила тихим ржанием.

    — Я здесь, — отвечал Алпатов. Я ощупью нашел стремя и сел. Поехал за полками в Царское. На штабной квартире никого. Ожидает последний мой автомобиль. Я послал его за моей женой: ей уже небезопасно было оставаться в Царском. Казармы стрелков ярко освещены, и в окнах толпятся солдаты. Ни выстрелов, ни криков. Нас пятеро конных едет мимо них темными силуэтами, мелькая вдоль парка. «Кто едет?» Молчим. Зловещая тишина провожает нас. В небе не видно звезд. Мелкий надоедливый дождь начинает накрапывать.

    За Царским Селом я пошел рысью, нагнал и стал обгонять полки. Шли в порядке. Пулеметчики 9–го полка шли пешком и волокли за собою пулеметы. Коноводы их удрали и не подали им лошадей. Но ругали они коноводов, а со мною разговаривали без озлобления.

    Около часа ночи я был в Гатчино. Керенский меня ожидал. Он был растерян.

    — Что же делать, генерал? — спросил он меня.

    — Будет помощь? — спросил я его.

    — Да, да, конечно. Поляки обещали прислать свой корпус. Наверно, будет.

    — Если подойдет пехота, то будем и драться и возьмем Петроград. Если никто не придет — ничего не выйдет. Придется уходить.

    Отдал распоряжение на все дороги к переправам поставить заставы с артиллерией и глубокою ночью прилег отдохнуть. Не успел я заснуть, как меня разбудили. У меня полковник Марков, [42] командир артиллерийского дивизиона.

    — Ваше превосходительство, — взволнованно говорит он, — казаки отказываются идти на заставы и не берут снарядов. Сказали, что по своим больше стрелять не будут.

    — Передайте, что я приказываю разобрать снаряды и выполнить мой боевой приказ.

    Едва ушел Марков, как явился Лаврухин и заявил, что 9–й Донской полк не взял патронов и не пошел на заставы. Гатчино никем не охраняется.

    Накануне вечером пришли две сотни 10–го Донского полка из Острова. Я направил их на заставы и ожидал установки с ними связи. Рано утром поехал их проверить. В Гатчино спокойно, но как‑то сумрачно. Донцы 10–го полка устроили окопы, перекопали шоссе, чтобы броневые машины не могли подойти, смотрят на холодные воды реки Пудости и говорят: «Никогда красногвардеец вброд не пойдет, а тут удержим».

    На душе стало немного спокойнее. Поехал назад уговаривать артиллерию. На дворцовом дворе, где стояли казаки, нашел толпы казаков и среди них матросов. Это прибыли переговорщики. Они вели переговоры не от себя, а от таинственного союза железнодорожников Викжеля. Викжель уговаривал прекратить братоубийственную войну и сговориться миром. Он угрожал в противном случае железнодорожной забастовкой. Это было последней каплей, переполнившей чашу терпения казаков. Идея мира на внутреннем фронте казалась им не менее заманчивой, нежели идея мира на фронте внешнем. Все, даже самые солидные казаки, носились с этою идеею и находили ее прекрасной. Я вызвал комитеты. Говорят одно, но думают другое.

    «Никогда донские казаки не подпадут под власть Ленина и Бронштейна… Этому не бывать», «Нам с большевиками не по пути!»…

    И рядом с этим: «Отчего не вступить в мирные переговоры, может быть, до чего‑нибудь и договоримся. Что же, разве большевики не люди? Они тоже драться не хотят», «Это дело Керенского. Он заварил кашу, он пускай и расхлебывает», «Время протянется, может быть, к нам и подойдет кто. Тогда со свежими силами можно и снова войну начать», «Все одно нам, одним казакам, против всей России не устоять. Если вся Россия с ними — что же будем делать?».

    Тщетно я, Ажогин и фельдшер Ярцев, лихой казак, перевязывавший мне рану, когда меня ранили в 1915 году в бою под Незвиской, уговаривали и доказывали, что с большевиками мира быть не может, — у казаков крепко засела мысль не только мира с ними, но и через посредство большевиков отправления домой на Дон, и с этим уже не было никакой силы бороться. В конце переговоров ко мне пришел адъютант Керенского, он просил меня, председателя комитета и начальника штаба прийти к нему на совещание.

    В дворцовой гостиной запасной половины Керенский нас ожидал. Он получил телеграмму от Викжеля, по–видимому, с ультимативными требованиями сговориться с большевиками. С ним был капитан Кузьмин и Ананьев, член совета Союза казачьих войск; он послал за Савинковым и Станкевичем.

    Разговор шел о высшей политике. Возможно или невозможно примирение с большевиками? Керенский стоял на том, что если хоть один большевик войдет в правительство, то все пропало, работа станет невозможна, Станкевич полагал, что с большевиками сговориться все‑таки можно, допуск их к власти и сознание ответственности за эту власть их должно отрезвить, Савинков настаивал на продолжении военных действий, говорил, что надо отстояться в Гатчино, он сам сейчас поедет к командиру польского корпуса Довбор–Мусницкому, [43] который готов драться, Войтинский поедет в Псков и Ставку, а раз явится сила, то можно будет сломить большевиков.

    Я, начальник штаба, полковник Попов и подъесаул Ажогин молчали. Образование нового министерства с большевиками или без них — это было дело правительства, а не войска, и нас не касалось.

    На вопрос, поставленный мне Савинковым, можем ли мы продержаться несколько дней в Гатчине, я ответил, оценивая позицию у Пудости и Таицы и боеспособность Красной гвардии, — да, можем, но, оценивая моральное состояние казаков, отказавшихся брать снаряды и патроны и воевать, — конечно, нет. Перемирие нам необходимо, чтобы выиграть время, если за это время к нам подойдет хотя один батальон свежих войск, мы продержимся и боем.

    Решено было войти в переговоры о перемирии с Викжелем. Против этого был только Савинков. Станкевич должен был поехать в Петроград искать там соглашения или помощи, Савинков ехал за поляками, а Войтинский в Ставку просить ударные батальоны.

    Но пока шло совещание начальства, другое совещание шло у комитетов. Прибывшие матросы–парламентеры, безбожно льстя казакам и суля им немедленную отправку специальными поездами прямо на Дон, заявили, что они заключать мир с генералами не согласны, а они желают заключить мир через головы генералов с подлинной демократией, с самими казаками.

    Казаки явились ко мне. Они просили меня составить им текст договора, который они и будут отстаивать от своего имени, как бы игнорируя меня.

    Я составил текст такого содержания:

    «— Большевики прекращают всякий бой в Петрограде и дают полную амнистию всем офицерам и юнкерам, боровшимся против них.

    — Они отводят свои войска к Четырем рукам. Лигово и Пулково нейтральны. Наша кавалерия занимает исключительно в видах охраны Царское Село, Павловск и Петергоф.

    — Ни та, ни другая сторона до окончания переговоров между правительствами не перейдет указанной линии. В случае разрыва переговоров о переходе линии надо предупредить за 24 часа».

    С такими мирными предложениями наши представители–казаки отправились уже поздно вечером 31 октября к большевикам.

    Керенский выработал свой текст, мне не известный, и с этим текстом на большевистский фронт поехал на автомобиле капитан Кузьмин.

    Казаки вздохнули свободно. Они верили в возможность мира с большевиками.

    Совсем иначе чувствовали себя я и офицеры. Только борьба и победа могли сломить большевиков.

    Вечером из Ставки в Гатчино прибыл французский генерал Ниссель. Он долго говорил с Керенским, потом пригласили меня. Я сказал Нисселю, что считаю положение безнадежным. Если бы можно было дать хоть один батальон иностранных войск, то с этим батальоном можно было бы заставить Царскосельский и Петроградский гарнизоны повиноваться правительству силой. Ниссель выслушал меня, ничего не сказал и поспешно уехал.

    Ночью пришли тревожные телеграммы из Москвы и Смоленска. Там шли кровавые бои и резня офицеров и юнкеров. Ни один солдат не встал за Временное правительство. Мы были одиноки и преданы всеми…

    * * *

    Я не хочу испытывать терпение читателя и потому не передаю многих мелких подробностей. Эти дни были сплошным горением нервной силы. Ночь сливалась с днем и день сменял ночь не только без отдыха, но даже без еды, потому что некогда было есть. Разговоры с Керенским, совещания с комитетами, разговоры с офицерами воздухоплавательной школы, разговоры с солдатами этой школы, разговоры с юнкерами школы прапорщиков, чинами городского управления, городской думы, писание прокламаций, воззваний, приказов и пр. и пр. Все волнуются, все требуют сказать, что будет, и имеют право волноваться, потому что вопрос идет о жизни и смерти. Все ищут совета и указаний, а что посоветуешь, когда кругом стала непроглядная осенняя ночь, кругом режут, бьют, расстреливают и вопят дикими голосами: «Га! мало кровушки нашей попили!»

    Инстинктивно все сжалось во дворце. Офицеры сбились в одну комнату: спали на полу, не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И уже не верили друг другу. Казаки караулили офицеров, потому что, и не веря им, все‑таки только в них видели свое спасение, офицеры надеялись на меня и не верили и ненавидели Керенского.

    Утром 1 ноября вернулись переговорщики и с ними толпа матросов. Наше перемирие было принято, подписано представителем матросов Дыбенко, который и сам пожаловал к нам. Громадного роста красавец мужчина, с вьющимися черными кудрями, черными усами и юной бородкой, с большими томными глазами, белолицый, румяный, заразительно веселый, сверкающий белыми зубами, с готовой шуткой на смеющемся рте, физически силач, позирующий на благородство, он очаровал в несколько минут не только казаков, но и многих офицеров.

    — Давайте нам Керенского, а мы вам Ленина предоставим, хотите ухо на ухо поменяем! — говорил он, смеясь.

    Казаки верили ему. Они пришли ко мне и сказали, что требуют обмена Керенского на Ленина, которого они тут же у дворца повесят.

    — Пускай доставят сюда Ленина, тогда и будем говорить, — сказал я казакам и выгнал их от себя.

    Но около полудня за мной прислал Керенский. Он слыхал об этих разговорах и волновался. Он просил, чтобы казачий караул у его дверей был заменен караулом от юнкеров.

    — Ваши казаки предадут меня, — с огорчением сказал Керенский.

    — Раньше они предадут меня, — сказал я и приказал снять казачьи посты от дверей квартиры Керенского.

    Что‑то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести.

    В три часа дня ко мне ворвался комитет 9–го Донского полка с войсковым старшиною Лаврухиным. Казаки истерично требовали немедленной выдачи Керенского, которого они сами под своей охраной отведут в Смольный.

    — Ничего ему не будет. Мы волоса на его голове не позволим тронуть.

    Очевидно, это было требование большевиков.

    — Как вам не стыдно, станичники! — сказал я. — Много преступлений вы уже взяли на свою совесть, но предателями казаки никогда не были. Вспомните, как наши деды отвечали царям Московским: «С Дона выдачи нет!..» Кто бы ни был он — судить его будет наш, русский суд, а не большевики…

    — Он сам большевик!

    — Это его дело. Но предавать человека, доверившегося нам, неблагородно, и вы этого не сделаете.

    — Мы поставим свой караул к нему, чтобы он не убежал. Мы выберем верных людей, которым мы доверяем! — кричали казаки.

    — Хорошо, ставьте, — сказал я.

    Когда они вышли, я прошел к Керенскому. Я застал его смертельно бледным в дальней комнате его квартиры. Я рассказал ему, настало время, когда ему надо уйти. Двор был полон матросами и казаками, но дворец имел и другие выходы. Я указал на то, что часовые стоят только у парадного входа.

    — Как ни велика вина ваша перед Россией, — сказал я, — я не считаю себя вправе судить вас. За полчаса времени я вам ручаюсь.

    Выйдя от Керенского, я через надежных казаков устроил так, что караул долго не могли собрать. Когда он явился и пошел осматривать помещение, Керенского не было. Он бежал.

    Казаки кинулись ко мне. Они были страшно возбуждены против меня. Раздавались голоса о моем аресте, о том, что я предал их, дав возможность бежать Керенскому.

    Но тут произошло новое событие, которое совершенно все перевернуло. К Гатчинскому дворцу в стройном порядке, сверкая штыками, подходила густая колонна солдат. Она тянулась далеко по дороге, идущей к Петрограду. Люди были отлично одеты, на всех взводах, сверкая погонами, шли офицеры. Это шел л. — гв. Финляндский полк. Он стал выстраиваться в резервную колонну против дворца. Казаки оставили меня и разбежались куда попало. Я остался один. Офицеры штаба находились все вместе в соседней комнате.

    В мою комнату вошло человек двадцать вооруженных финляндцев.

    — Господин генерал, — сказал мне один из них. — Финляндский полк требует, чтобы вы вышли к нему на площадь.

    — Как смеете вы, — закричал я что было силы на них, — требовать меня, корпусного командира! Вон отсюда, чтобы и духу вашего не было.

    И к моему удивлению, солдаты стали пятиться и, толкая друг друга, выбежали из моей комнаты. Прошло минут десять в грозной томительной тишине. В мою комнату постучали.

    — Можно войти? — послышался голос.

    — Войдите, — отвечал я, готовый на все.

    Вошел элегантно одетый капитан Финляндского полка, видимо кадровый офицер.

    — Господин генерал, — сказал он, — честь имею представиться: командующий л.‑гв. Финляндским полком. Я должен извиниться перед вами. Мои люди без меня позволили себе самочинно ворваться к вам. Где разрешите стать полку на ночлег? Люди сильно устали. Они походом шли из Петрограда.

    Что сей сон обозначает, подумал я, уж не помощь ли это пришла к нам?

    — Становитесь в Кирасирских казармах, — любезно сказал я.

    — Слушаюсь. Будет исполнено. Повернулся крутом и вышел.

    Я пошел взглянуть, что происходит. Неужели действительно помощь? Но за финляндцами шли матросы, за матросами Красная гвардия. В окнах, сколько было видно, все было черно от черных шинелей матросов и пальто Красной гвардии. Тысяч двадцать народа заполнило Гатчино, и в их темной массе совершенно растворились казаки.

    Таково было большевистское перемирие.

    И вот в эту‑то пору ко мне пришел Лаврухин и сказал, что 9–й полк просит меня выйти и объяснить ему, как бежал Керенский.

    Я пошел. Казаки 9–го полка были построены в резервную колонну при винтовках, пешком. Их окружала густая толпа солдат, матросов, красногвардейцев и любопытных жителей Гатчины. Я протолкался через них и, подходя к полку, обычным голосом крикнул, как кричал им и в 1914–м и 1915 году на полях настоящей войны:

    — Здорово, молодцы станичники! Привычка взяла свое.

    Громовой ответ: «Здравия желаем, господин генерал!» — раздался из рядов полка.

    Положение было спасено.

    Я глубоко вошел в ряды полка, стал среди казаков.

    — Да, — сказал я, — Керенский бежал. И это к нашему счастью. Как охраняли бы мы его теперь, когда мы окружены врагами?

    — Мы бы его выдали, — глухо пронеслось по рядам.

    — А Ленина вы получили? Вы бы выдали его, чтобы позором покрыть свое имя, чтобы про вас говорили, что вы предатели. Хорошо? А?

    Казаки молчали

    — Я знаю, что я делаю. Я вас привел сюда, и я вас отсюда выведу. Поняли это? Верьте мне и вы не погибнете, а будете на Дону.

    И я спокойно, в гробовой тишине притихшего полка вышел из его рядов. Когда я проходил через толпу, я слышал, как там говорили: «Керенский бежал». И одни говорили это со вздохом радости, другие со вздохом разочарования.

    * * *

    Во дворце творилось черт знает что. Матросы, красногвардейцы и солдаты шатались по комнатам, тащили ковры, подушки, матрацы. Казаки сбились в кучу в коридоре и притихли, за ними в двух комнатах были офицеры. Начальник Уссурийской дивизии со штабом и комитетом под суматоху сел на лошадь и уехал из Гатчины.

    Уже в сумерках ко мне вбежал какой‑то штатский с жидкой бородкой и типичным еврейским лицом. За ним неотступно следовал маленький казак 10–го Донского полка с винтовкой больше его роста в руках и один из адъютантов Керенского.

    — Генерал, — сказал, останавливаясь против стола, за которым я сидел, штатский, — прикажите этому казаку отстать от нас.

    — А вы кто такие? — спросил я.

    Штатский стал в картинную позу и гордо кинул мне:

    — Я — Троцкий.

    Я внимательно посмотрел на него.

    — Ну же! Генерал! — крикнул он мне. — Я — Троцкий.

    — То есть Бронштейн, — сказал я. — В чем дело?

    — Ваше превосходительство, — закричал маленький казак, — да как же это можно? Я поставлен стеречь господина офицера, чтобы он не убег, вдруг приходит этот еврейчик и говорит ему: «Я Троцкий, идите за мной». Офицер пошел. Я часовой, я за ним. Я его не пущу без разводящего.

    — Ах, как это глупо, — морщась, сказал Троцкий и вышел, сопровождаемый адъютантом Керенского и уцепившимся в его рукав маленьким, но бойким казачишкой.

    — Какая великолепная сцена для моего будущего романа! — сказал я толпившимся у дверей офицерам.

    Но было не до романа. Было ясно, что перемирие полетело к черту и все погибло. Мы в плену у большевиков. Однако эксцессов почти не было. Кое–где матросы задевали офицеров, но сейчас же являлся Дыбенко или юный и юркий Рошаль и разгонял матросов.

    — Товарищи, — говорил Рошаль офицерам, — с ними надо умеючи. В морду их! В морду!

    И он тыкал в морды улыбающимся красногвардейцам.

    Я присматривался к этим новым войскам. Дикою разбойничьею вольницею, смешанною с современною разнузданною хулиганщиною несло от них. Шарят повсюду, крадут что попало. У одного из наших штабных офицеров украли револьвер, у другого сумку, но если их поймают с поличным, то отдают и смеются: «Товарищ, не клади плохо! Я отдал, а другой не отдаст». Разоружили одну сотню 10–го Донского казачьего полка, я пошел с комитетом объясняться с Дыбенко. Как же это, мол, так — по перемирию оружие остается у нас; оружие вернули, но не преминули слизнуть какое‑то тряпье. Шутки грубые, голоса хриплые. То и дело в комнату, где ютились офицеры, заглядывали вооруженные матросы.

    — А, буржуи, — говорили они, — ну, погодите, скоро мы всех вас передушим.

    И это уже не шутка, это действительная угроза. Офицеры 3–го конного корпуса входили на ту Голгофу страданий, которую пройти пришлось всему офицерству и которая еще не кончилась и теперь.

    Несмотря на позднее время, всюду во дворце по коридорам и комнатам, по дворам на улице, при свете ламп и фонарей споры и митинги. Матросы ругают Керенского, но и Ленина не хвалят.

    — Нам что Ленин! Окажется Ленин плох, и его вздернем. Ленин нам не указ.

    Чувствуется полное безвластие наверху. Сейчас вожди Дыбенко, Рошаль и другие. За ними пока пустое место. Возьмет власть тот, кто даст мир этому народу и разгонит его по домам и тогда уже будет создавать новую силу, более послушную и менее мятежную.

    Около часу ночи меня позвали обедать. За всеми этими событиями мы ничего еще не ели.

    Обед подходил к концу, когда в коридоре послышался шум. Быстро приближалась к нам толпа, грозно стуча сапогами и винтовками. Громадные двери распахнулись на обе половины, и в комнату ворвались, наполняя ее, несколько солдат и во главе их высокий худощавый загорелый офицер с полковничьими погонами. Он направился ко мне и, протягивая властным жестом руку и становясь в величественную театральную позу, воскликнул:

    — Генерал, я вас арестую! — Он сделал паузу, обвел рукою кругом и добавил: — И со всем вашим штабом!

    — Кто вы такой? — спросил я.

    — Полковник Муравьев! [44] — торжественно заявил офицер. — Вы мой трофей!..

    В комнате стало тихо. Театральность обстановки повлияла на офицеров. Но вдруг к самому носу полковника Муравьева протолкался бледный, исхудалый, измученный подъесаул Ажогин, и за ним, как два его постоянных ассистента, сотник Коротков и фельдшер Ярцев.

    — Я требую, полковник, — кричал маленький Ажогин, — чтобы вы немедленно извинились перед генералом и нами в том, что вы вошли сюда не спросивши разрешения.

    Муравьев презрительно скосил глаза.

    — П–паз–звольте! Паж–жалуйста… Как вы, обер–офицер, говорите с полковником! — начальственным тоном заявил Муравьев. — Вы з–заб–бываетесь!..

    — Я и не знал, что в демократической армии существует чинопочитание! — с иронией воскликнул Ажогин. — Кроме того, я председатель дивизионного комитета, выборный от пяти тысяч казаков, и не мне с вами, а вам со мною нужно считаться.

    Муравьев опешил от такого стремительного натиска. А Ажогин так и сыпал. Хороша, мол, честность большевиков, хорошо их слово! Дыбенко клянется и божится, что никто и тронуть не смеет, а уже начинаются аресты.

    — Я ничего не знал, — сказал Муравьев.

    — Да где вы были тогда, когда мы переговаривались?

    — Я был в поле…

    — Пока вы были в поле и ничего не делали, все было сделано без вас.

    Начался длинный, бурный спор, потом помирились, Муравьев заявил, что он извиняется перед нами, и сел за стол, а с ним и его свита. Вдруг вспомнили, что где‑то видались на войне, были вместе, и перед нами вместо грозного вождя большевиков оказался добрый малый, армейский забулдыга–полковник, и офицеры стали говорить с ним о подробностях боя под Пулковом и о потерях сторон. Мы скрыли свои потери. У нас было 3 убитых и 28 раненых, большевики, по словам Муравьева, потеряли больше 400 человек.

    Спор о моем аресте был исчерпан, но множество вопросов было еще не решено, и ко мне в комнату пришел Дыбенко и подпоручик одного из гвардейских полков Тарасов–Родионов, человек лет тридцати с университетским значком.

    — Генерал, — сказал Тарасов, — мы просим вас завтра поехать со мною в Смольный для переговоров. Надо решить, что делать с казаками.

    — Это скрытый арест? — спросил я.

    — Даю вам честное слово, что нет, — сказал Тарасов.

    — Я ручаюсь вам, генерал, — сказал Дыбенко, — что вас никто не тронет. В 10 часов вы будете в Смольном, а в 11 мы вернем вас обратно.

    — Вы понимаете, — сказал Тарасов–Родионов, — или нам придется арестовать и разоружить ваш отряд, или взять вас для переговоров.

    — Хорошо, я поеду, — сказал я.

    — Я поеду с вами, — решительно заявил и. д. начальника штаба полковник С. П. Попов.

    Когда офицеры штаба узнали, что я еду в Смольный, они стали настаивать, чтобы я взял с собою и их. Особенно домогались мои адъютанты, подъесаул Кульгавов [45] и ротмистр Рыков, но я попросил поехать с собою только сына подруги моего детства — Гришу Чеботарева, [46] который знал, где находится моя жена, и должен был уведомить ее, если бы что‑либо случилось…

    До утра во дворце продолжался шум и гам. То арестовывали, то освобождали офицеров. Матросы явно ухаживали за казаками и льстили им.

    — В России только и есть войско, товарищи, что матросы да казаки, — остальное дрянь одна.

    — Соединимся, товарищи, вместе — и Россия наша. Пойдем вместе.

    — На Ленина! — лукаво подмигивая, говорил казак.

    — А хоть бы и на Ленина. Ну его к бесу! На что он нам сдался, шут гороховый…

    — Так чего же вы, товарищи, воевали? — говорили казаки.

    — А вы чего?

    И разводили руками. И никто не понимал, из‑за чего пролита была кровь и лежали мертвые у готовых могил офицер–оренбуржец и два казака и страдали по госпиталям раненые…

    * * *

    Перед рассветом выпал снег и тонкою пеленою покрыл замерзшую грязь дорог, поля и сучья деревьев. Славно пахнуло легким морозом и тихою зимою.

    Автомобиль должны были подать к 8 часам, но подали еле к 10. Тарасов–Родионов волновался и нервничал. То просил меня выйти, то обождать в коридоре. Рошаль собрал вокруг себя на внутреннем дворцовом дворе всех матросов и, ставши на телегу, что‑то говорил им. У дворца громадная толпа солдат и Красной гвардии, и это нервит Тарасова, он отдает дрожащим голосом приказания шоферам.

    Мы садимся. Впереди Попов и Гриша Чеботарев, сзади я и Тарасов–Родионов. Автомобиль тихо выезжает из дворцовых ворот.

    Какой‑то громадный солдат в пяти шагах от нас схватывает винтовку на изготовку и кричит:

    — Стрелять этих генералов надо, а не на автомобилях раскатывать! Тарасов мертвенно бледен. Я спокоен — тот, кто выстрелит, тот не кричит об этом. Этот не выстрелит. Я смотрю в злобные серые глаза солдата и только думаю: за что? — он и не знает меня вовсе.

    — Скорее! Скорее! — говорит Тарасов шоферам; но те и сами понимают, что зевать нельзя.

    Автомобиль поворачивается налево и мчится мимо статуи Павла I, стоящего с тростью и засыпанного белым чистым снегом, мимо обелиска, поворачивает еще раз — мы на шоссе.

    В Гатчине людно. Шатаются солдаты и красногвардейцы. У Мозина мы обгоняем роту Красной гвардии. Она запрудила все шоссе, автомобиль дает гудки, и красногвардейцы сторонятся, косятся, бросают злобные взгляды, но молчат.

    Под Пулковом из какого‑то дома по нас стреляли. Одна пуля щелкнула подле автомобиля, другая ударила в его край.

    — Скорей! — говорит Тарасов–Родионов.

    Третьего дня здесь был бой. По сторонам дороги видны окопы, лежат неубранные трупы лошадей оренбургских казаков, видны воронки от снарядов.

    За Пулковом Тарасов–Родионов становится спокойнее. Он начинает мне рассказывать, сколько счастья дадут русскому народу большевики.

    — У каждого будет свой угол, свой домик, свой кусок земли. И у вас будет покой на старости лет.

    — Позвольте, — говорю я, — но ведь вы коммунисты, как же это у меня будет свой дом и своя земля. Разве вы признаете собственность?

    Молчание.

    — Вы меня не так поняли, — наконец говорит Тарасов — Все это принадлежит государству, но оно как бы ваше. Не все ли вам равно? Вы живете. Вы наслаждаетесь жизнью, никто у вас не может отнять, но собственность это действительно государственная.

    — Значит, будет государство, будет Россия? — спрашиваю я.

    — О! Да еще и какая сильная! Россия народная! — отвечает восторженно Тарасов–Родионов.

    — А как же интернационал? Ведь Россия и русские это только зоологическое понятие.

    — Вы меня не так поняли, — говорить Тарасов и умолкает.

    Мы въезжаем в Триумфальные ворота. Когда‑то их любовно строил народ для своей победоносной гвардии, теперь… где эта гвардия?

    — Увижу я Ленина? Представят меня перед его светлые очи? — спрашиваю я Тарасова.

    — Я думаю, что нет. Он никому не показывается. Он очень занят, — говорит Тарасов.

    Знакомые, родные места. Вот Лафонская площадь, вот окна конюшни казачьего отдела, манеж № 1, где я провел столько счастливых часов, служа в постоянном составе школы. Там дальше на Шпалерной моя бывшая квартира. Не нарочно ли судьба дает мне последний раз посмотреть на те места, где я испытал столько счастья и радости… Печальное предчувствие сжимает мое сердце.

    Последствие усталости, бессонных ночей, недоедания, слабость?.. Не нужно этого.

    У Смольного толпа. Крутится кинематограф, снимая нас. Ну как же! Привезли трофеи победы Красной гвардии — командира 3–го кавалерийского корпуса!!

    В Смольном хаос. На каждой площадке лестницы пропускной пост. Столик, барышня, подле два–три лохматых «товарища» и проверка «мандатов». Все вооружено до зубов. Пулеметные ленты сплошь да рядом без патронов крест–накрест перекручены поверх потрепанных пиджаков и пальто, винтовки, которые никто не умеет держать, револьверы, шашки, кинжалы, кухонные ножи.

    И несмотря на все это вооружение, толпа довольно мирного характера и множество дам — нет это не дамы, и не барышни, и не женщины, а те «товарищи» в юбках, которые вдруг, как тараканы из щелей, повылезали в Петрограде и стали липнуть к Красной гвардии и большевикам, — претенциозно одетые, с разухабистыми манерами, они так и шныряют вниз и вверх по лестнице.

    — Товарищ, ваше удостоверение?

    — Член следственной комиссии Тарасов–Родионов, генерал Краснов, его начальник штаба…

    — Проходите, товарищ.

    — Куда вы, товарищ?

    — К товарищу Антонову…

    Так с рук на руки нас передавали и вели среди непрерывного движения разных людей вверх и вниз на третий этаж, где, наконец, нас пропустили в комнату, у дверей которой стояло два часовых–матроса.

    Комната полна народа. Есть и знакомые лица. Капитан Свистунов, комендант Гатчинского дворца, один из адъютантов Керенского, а затем различные штатские и военные лица из числа сочувствовавших движению. Настроение разное. Одни бледны, предчувствуя плохой конец, другие взвинченно веселы, что‑то замышляют. Новая власть близка, источник повышений здесь, игра еще не проиграна.

    Кто сидит третий день, уже сорганизовался. Оказывается, кормят недурно, дают чай, можно сложиться и купить сахар, тут и лавочка специальная есть в Смольном.

    — Но ведь это арест?

    — Да, арест, — отвечают мне. — Но будет и хуже. Вчера генерала Карачана, начальника артиллерийского училища, взяли, вывели за Смольный и в переулке застрелили. Как бы и вам того же не было, генерал, — говорит один.

    — Ну зачем так, — говорит другой, — может быть, только посадят в Кресты или Петропавловку.

    — В Крестах лучше. Я сидел, — говорит третий.

    Внимание, возбужденное нашим приходом, ослабевает. Каждый занят своими делами. Пришла жена одного из арестованных, они садятся в углу и тихо беседуют.

    Часы медленно ползут. В два часа принесли обед. Суп с мясом и лапшой, большие куски черного хлеба, чай в кружках.

    Рядом комната. Бывшая умывальная институток. В ней тише. Я прошел туда, снял шинель, положил под голову и прилег на асфальтовом полу, чтобы отдохнуть и обдумать свое положение. Более чем очевидно, что Тарасов–Родионов обманул, что меня заманили и я попал в западню.

    В 5 часов я проснулся. Ко мне пришел Тарасов–Родионов и с ним бледный лохматый матрос.

    — Вот, — сказал мне Тарасов, — товарищ с вас снимет допрос.

    — Позвольте, — говорю я, — поручик, вы обещали мне, что через час отпустите, а держите меня в этой свинской обстановке целый день. Где же ваше слово?

    — Простите, генерал, — ускользая в двери, проговорил Тарасов. — Но лучшее наше помещение, где есть кровать, занято Великим Князем, Павлом Александровичем, если его сегодня отпустят, мы переведем вас в его комнату. Там будет великолепно.

    Матрос, назначенный для следствия, имел усталый и измученный вид. Он дал бумагу, чернила и перо и просил написать, как и по чьему приказу мы выступили и как бежал Керенский.

    Вдвоем с Сергеем Петровичем Поповым мы составили безличный отчет и подали матросу.

    — Теперь мы свободны? — спросил Попов.

    Матрос загадочно посмотрел на нас, ничего не ответил и ушел. Я долго смотрел, как сгущались сумерки над Невою и загорались огни на набережной и на мосту Петра Великого. Скоро темная ночь стала за окном. В наших двух комнатах тускло горело по одной электрической лампочке. Кто читал, кто щелкал на машинке, учась писать, кто примащивался спать на полу. Кое–кого увели. Увели Свистунова, и пронесся слух, что он получает какое‑то крупное назначение у большевиков, увели адъютанта Керенского, еще троих выпустили. Всего оставалось человек восемь, не считая нас.

    И вдруг в комнату шумно, сопровождаемый Дыбенко, ворвался весь наш комитет 1‑й Донской дивизии.

    — Ваше превосходительство, — кричал мне Ажогин, — слава Богу! Вы живы. Сейчас мы все устроим. Эти канальи хотели разоружить казаков и взять пушки вопреки условию. Мы им покажем! Вы говорите, что это зависит от Крыленко, — обратился Ажогин к Дыбенко, — тащите ко мне этого Крыленко. Я с ним поговорю как следует.

    Он горел и кипел благородным негодованием, этот доблестный донской офицер, и его волнением заражались и чины комитета, сотник Карташов, не подавший руки Керенскому, фельдшер Ярцев и тот маленький казачок, что привязался к Троцкому; все они были при шашках, в шинелях, возбужденные быстрой ездой на автомобиле и морозным воздухом, шумные, смелые, давящие большевиков своею инициативой.

    Дыбенко был на их стороне. Сам такой же шумный, он, казалось, не прочь был пристать к этой казачьей вольнице, которой на самого Ленина начихать.

    Через полчаса меня попросили в другую комнату. Я пошел с Поповым и Чеботаревым. У дверей стояло два мальчика лет по 12, одетых в матросскую форму, с винтовками.

    — Что, видно, у большевиков солдат не стало, что они детей в матросы записали, — сказал Попов одному из них.

    — Мы не дети, — басом ответил матрос и улыбнулся жалкой бледной улыбкой.

    В комнате классной дамы посередине стоял небольшой столик и стул. Я сел за этот стол. Приходили матросы, заглядывали на нас и уходили снова. По коридору так же, как и днем, непрерывно сновали люди.

    Наконец пришел небольшой человек в помятом кителе с прапорщичьими погонами, фигура невзрачная, лицо темное, прокуренное. Мне он почему‑то напомнил учителя истории захолустной гимназии. Я сидел, он остановился против меня. В дверях толпилось человек пять солдат в шинелях.

    Это и был прапорщик Крыленко.

    — Ваше превосходительство, — сказал он, — у нас несогласия с вашим комитетом. Мы договорились отпустить казаков на Дон с оружием, но пушки мы должны отобрать. Они нам нужны на фронте, и я прошу вас приказать артиллеристам сдать эти пушки

    — Это невозможно, — сказал я. — Артиллеристы никогда своих пушек не отдадут.

    — Но, судите сами, здесь комитет 5–й армии требует эти пушки, — сказал Крыленко. — Каково наше положение. Мы должны исполнить требование комитета 5‑й армии. Товарищи, пожалуйте сюда.

    Солдаты, стоявшие у дверей, вошли в комнату, и с ними ворвался комитет 1‑й Донской дивизии.

    Начался жестокий спор, временами доходивший до ругательств, между казаками и солдатами.

    — Живыми пушки не отдадим! — кричали казаки. — Бесчестья не потерпим. Как мы без пушек домой явимся! Да нас отцы не примут, жены смеяться будут.

    В конце концов убедили, что пушки останутся за казаками. Комитеты, ругаясь, ушли. Мы остались опять с Крыленко.

    — Скажите, ваше превосходительство, — обратился ко мне Крыленко, — вы не имеете сведений о Каледине? Правда он под Москвой?

    А вот оно что! — подумал я. Вы еще не сильны. Мы еще не побеждены. Поборемся.

    — Не знаю, — сказал я с многозначительным видом. — Каледин мой большой друг… Но я не думаю, чтобы у него были причины спешить сюда. Особенно если вы не тронете и хорошо обойдетесь с казаками.

    Я знал, что на Дону Каледин едва держался, и по личному опыту знал, что поднять казаков невозможно.

    — Имейте в виду, прапорщик, — сказал я, — что вы обещали меня отпустить через час, а держите целые сутки. Это может возмутить казаков.

    — Отпустить вас мы не можем, — как бы про себя сказал Крыленко, — но и держать вас здесь негде. У вас здесь нет кого‑либо, у кого вы могли бы поселиться, пока выяснится ваше дело.

    — У меня здесь есть квартира на Офицерской улице, — сказал я.

    — Хорошо. Мы вас отправим на вашу квартиру, но раньше я поговорю с вашим начальником штаба.

    Крыленко ушел с Поповым. Я отправил Чеботарева с автомобилем в Гатчино для того, чтобы моя жена переехала в Петроград. Вскоре вернулся Попов. Он широко улыбался.

    — Вы знаете, зачем меня звали? — сказал он.

    — Ну? — спросил я.

    — Троцкий спрашивал меня, как отнеслись бы вы, если бы правительство, то есть большевики конечно, предложили бы вам какой‑либо высокий пост.

    — Ну и что же вы ответили?

    — Я сказал: «Пойдете предлагать сами, генерал вам в морду даст». Я горячо пожал руку Попову. Милейшая личность был этот Попов.

    В самые тяжелые, критические минуты он не только не терял присутствия духа, но и не расставался со своим природным юмором. Он весь день нашего заключения в Смольном то издевался над Дыбенко, то изводил Тарасова–Родионова, то критиковал и смеялся над порядками Смольного института. Он и тут остался верен себе. О том, что мы играли нашими головами, мы не думали, мы давно считали, что дело наше кончено и что выйти отсюда, несмотря на все обещания, вряд ли удастся.

    — Вы знаете, ваше превосходительство, — сказал мне Попов серьезно, — мне кажется, что дело еще не вполне проиграно. По всему тому, что мне говорил и о чем спрашивал Троцкий, они вас боятся. Они не уверены в победе. Эх! Если бы казаки вели себя иначе…

    Нас перевели в прежнее помещение, и о том, чтобы отправлять на квартиру, не было ни слова. Наступила ночь. Заключенные понемногу затихали, устраиваясь спать в самых неудобных позах, кто сидя, кто лежа на полу, кто на стульях, не раздеваясь, как спят на станции железной дороги в ожидании поезда; да каждый из них и ждал чего‑то. Ведь они были приведены сюда только для допроса.

    Наконец, в 11 часов вечера, к нам пришел Тарасов–Родионов.

    — Пойдемте, господа, — сказал он.

    Часовые хотели было нас задержать, но Тарасов сказал им что‑то, и они пропустили.

    В Смольном все та же суматоха. Так же одни озабоченно идут наверх, другие вниз, так же все полно вооруженными людьми, стучат приклады, гремит уроненная на каменной лестнице винтовка.

    У выхода толпа матросов.

    — Куда идете, товарищи? Тарасов–Родионов начинает объяснять.

    — По приказу Троцкого, — говорит он.

    — Плевать нам на Троцкого. Приканчивать надо эту канитель, а не освобождать.

    — Товарищи, постойте… Это самосуд!

    — Ну да, своим‑то судом правильнее и скорее.

    Гуще и сильнее разгоралась перебранка между двумя партиями матросов. Объектом спора были мы с Поповым. Матросы не хотели выпускать своей добычи. Вдруг чья‑то могучая широкая спина заслонила меня, какой‑то гигант напер на меня, ловко притиснул к двери, открыл ее, и я, Попов и великан красавец в бушлате гвардейского экипажа и в черной фуражке с козырьком и офицерской кокардой втиснулся с нами в маленькую швейцарскую.

    Перед нами красавец боцман, типичный представитель старого гвардейского экипажа. Такие боцмана были рулевыми на императорских вельботах. Сытый, холеный, могучий и красивый.

    — Простите, ваше превосходительство, — сказал он, обращаясь ко мне, — но так вам много спокойнее будет. Я сильно толкнул вас? Ребята ничего. Пошумят и разойдутся без вас. А то как бы чего нехорошего не вышло. Темного народа много.

    И действительно, шум и брань за дверьми стала стихать, наконец и совсем прекратилась.

    — Вас куда предоставить прикажете? — спросил меня боцман. Я сказал свой адрес.

    — Только, простите, я вас отправлю на автомобиле «Скорой помощи», так менее приметно. А то сами понимаете, народ‑то какой!.. А людей я вам дам надежных. Ребята славные.

    Нас вывели матросы гвардейского экипажа. Долго мы бродили по грязному двору, заставленному автомобилями, слышали выклики между шоферами, как в старину, только имена звучали другие.

    — Товарища Ленина машину подавайте! — кричал кто‑то из сырого сумрака.

    — Сейчас, — отзывался сиплый голос.

    — Товарища Троцкого!

    — Есть…

    В эту грозную эпоху со стоическим хладнокровием несли службу и оставались на своих постах железнодорожники и шоферы… Сегодня эшелоны Корнилова, завтра Керенского, потом товарища Крыленко, потом еще чьи‑нибудь. Сегодня машина собственного Его Величества гаража, завтра товарища Керенского, потом Ленина. Лица сменялись с быстротою молнии и plus que ca change, ca reste la meme chose…

    Громадный автомобиль Красного Креста, в который влезли я, Попов, Тарасов–Родионов и шесть гвардейских матросов, с неистовым шумом сорвался с места и тяжело покатился к воротам. У разведенного костра грелись красногвардейцы. При виде матросов они пропустили автомобиль, не опрашивая и не заглядывая вовнутрь.

    В городе темно. Фонари горят редко, прохожих нигде не видно.

    Через четверть часа я был дома. Почти одновременно подъехала жена с Гришей Чеботаревым и командиром Енисейской сотни, есаулом Коршуновым.


    П. Нестеренко[47]
    ГАТЧИНА В БОРЬБЕ С БОЛЬШЕВИКАМИ (октябрь 1917 года)[48]

    25 октября 1917 года, около 10 часов утра, в здание Петроградского государственного банка явилась полурота запасного гвардейского полка с представителем новой власти Совета Народных Комиссаров — комиссаром Ланге.

    Будучи в это время случайно у одного из своих друзей — служащего банка, я узнал от этого комиссара, почему‑то начавшего вдруг со мной откровенничать, что большевиками накануне решено — захватить в свои руки власть в ночь с 24–го на 25 октября и что они, при поддержке кронштадских матросов, начали приводить это решение в исполнение сегодня с 6 часов утра, но он, мой собеседник, опасается, что это дело может лопнуть за недостатком надежных комиссаров, ибо уже теперь выяснилось, что имевшихся для этой цели людей далеко не хватает и уже приходиться назначать в комиссары людей не только не идейных, но всяких «пролазов».

    Выслушав словоохотливого комиссара, я вышел побродить по улицам Петрограда и, кстати, зайти в Собрание Армии и Флота, где я остановился по приезде в Петроград. Невский был наводнен патрулями из матросов, а через два–три часа, когда я возвращался обратно, везде уже стояли заставы, не пропускавшие никого ни к Главному штабу, ни к Зимнему дворцу.

    На следующий день, 26 октября, проходя по улицам, я уже встретил матросские отряды и броневые машины. У Зимнего дворца стояла любопытная толпа, разглядывающая многочисленные следы от пуль как на стенах дворца, так и на окнах, и обменивающаяся впечатлениями атак и контратак между большевиками и контрреволюционерами.

    Возвращаясь обратно по Невскому, я увидел кучки людей, читающих какие‑то небольшие, красные, однотипные афиши на стенах домов; афиши эти гласили, что к Гатчино подошло не 50 тысяч, как «хвастливо заявляли корниловцы и контрреволюционеры, а всего лишь 5 тысяч сторонников Керенского, а потому, товарищи, немедленно на фронт!».

    Часов в 10 утра, на Забалканском проспекте, мною были встречены довольно стройные гвардейские части, идущие за город с оркестрами во главе; колонны эти вели молодые революционные гвардейские прапорщики.

    Прочитанные мною на Невском проспекте летучки сразу ориентировали меня в происходящих событиях, и я решил немедленно ехать в Гатчино, где еще представлялась возможность борьбы с новыми захватчиками власти; но когда я пришел на вокзал, то оказалось, что через Красное Село в Гатчино уже проехать невозможно и что нужно ехать через Тосно.

    В 3 часа дня я сидел уже в поезде, идущем на Тосно, и, пересев там на гатчинский поезд, я к 8 часам вечера подъезжал к Гатчино; не доезжая верст 15, видны были разрывы шрапнелей, но никто из едущих не представлял себе еще ясно — в чем дело.

    Приехав в Гатчино и идя домой кратчайшим путем — по полотну железной дороги, — я на одном из переездов увидел в автомобиле фигуру А. Ф. Керенского. Автомобиль российского Главковерха стоял во главе казачьей колонны — авангарда из 500 — 600 казаков донцов и одной сотни амурцев.

    Увидев своего доброго знакомого, графа Зубова, я просил ориентировать меня в обстановке. Оказалось, что это войска, ведомые Керенским и Савинковым на защиту Временного правительства против большевиков, и что во главе войск — генерал П. Краснов, а начальником штаба полковник Попов.

    Удовлетворенный, я отправился во дворец, где в одном из помещений, отведенных придворным ведомством, размещались офицеры Гатчинской авиационной школы.

    К 10 часам утра, 28 октября, в нижнем этаже дворца разместился штаб генерала Краснова.

    В первых двух комнатах, занимаемых Управлением начальника гарнизона города Гатчино, ротмистром Дикой дивизии [49] С–м, я застал необыкновенно многочисленное собрание офицеров, преимущественно Гатчинской авиационной школы, в третьей комнате помещалось оперативное отделение, начальником коего и возглавил себя вышеупомянутый ротмистр С–в. Генерал Краснов и его начальник штаба находились на боевом участке, в 12 верстах южнее Гатчино, где в бой были введены пять спешенных казачьих сотен и одна горная батарея.

    Со стороны противника в боевой линии было около четырех тысяч отборных петроградских рабочих, бывших солдат и, кроме того, матросы.

    Боевыми действиями большевиков руководил новый большевистский командующий Петроградским военным округом подполковник Муравьев (бывший командир 21–й автомобильной роты); сотрудниками же его состояли: новый «морской министр) — матрос Дыбенко, писарь штаба Гельсинфорского флота — бывший сельский учитель, еврей Рошаль — студент 3 — 4–го курса психоневрологического института, матрос Трушин и поручик запаса Антонов [50] — впоследствии главковерх Антонов.

    Как происходил бой — будет видно из дальнейшего, как характерную деталь нужно отметить, что казаки, находясь в бою без смены более трех суток, держались очень стойко, не теряя ни на минуту надежды на смену их пехотными частями; большевики же, не зная настоящего количества сил своего противника, проявляли крайнюю нерешительность, и только неустойчивость амурцев на левом фланге боевого расположения, куда не вовремя явился Керенский для поднятия духа, — решила участь боя.

    Казаки перестали верить, что пехота подойдет им на смену, и настаивали на отдыхе; 29 октября было решено отвести казачьи части на отдыхе в Гатчино.

    Но вернемся к боевым событиям и деталям их…

    Неунывающий А. Керенский (он со своими адъютантами расположился в парадных комнатах дворца) часто показывался в оперативном отделении, где старался уверить всех в общем благополучии положения и охотно всем и каждому сообщал, что 50 ударных батальонов сняты с Северного фронта и двинуты на выручку Временного правительства, в доказательство чего показывал телеграммы, полученные им с сообщениями о подходе этих частей к станции Луга.

    Действительно, из Пскова непрерывно, эшелон за эшелоном, подходили к Луге ударные батальоны, но не дремавший Лужский совдеп делал свое дело, и для агитаторов не требовалось особых усилий, чтобы убедить колеблющихся ударников не участвовать в братоубийственной войне и не защищать Керенского. Ударники, заняв выжидательное положение, так дальше Луги и не двинулись.

    Между тем события шли своим чередом.

    28 октября Гатчинской авиационной школы капитан Н–в, боевой и преданный делу артиллерийский офицер, с большим трудом уговорил оперативное отделение дать ему возможность, вместе с некоторыми офицерами, использовать стоящий без дела на Балтийском вокзале броневой поезд. Получив в конце концов так желанное разрешение, он перевел поезд на Варшавский вокзал, неожиданно налетел на станцию Александровскую и, обстреляв ее, вызвал огромный переполох в штабе Муравьева, причинив большие потери и людьми, причем была убита какая‑то знаменитая еврейка Сура, о чем впоследствии «Известия» с возмущением описывали этот контрреволюционный поступок офицеров Гатчинской школы.

    На рассвете того же дня летчики С–н и Л–в, овладев тайком исправным броневым автомобилем, проехали незаметно в тумане почти к Петрограду, откуда, повернув обратно, подъехали к большевистской цепи и открыли по ней пулеметный огонь; к сожалению, пулемет скоро дал отказ и пришлось спешно удирать в Гатчино.

    29 октября, днем, офицеры Гатчинской авиационной школы, собравшись в столовой на аэродроме, обратились ко мне как председателю суда Общества офицеров с вопросами — что им делать и куда идти?

    Я ответил, что в настоящий момент, когда, с одной стороны, все боятся расправы большевиков–матросов в случае их удачи, а с другой — никто не желает вновь видеть у власти Керенского, — каждый должен быть там, где ему подсказывают долг и честь офицера; лично я, и со мной многие боевые офицеры, сделали уже выбор, и мы там, где идет борьба против захвата власти большевиками.

    После этого многие офицеры явились в штабе ко мне и полковнику М. с просьбой дать им где угодно и какую угодно работу; и когда мне понадобилось однажды 25 пулеметчиков на бронепоезд, то было вполне достаточно только сказать об этом дежурному по школе офицеров, и необходимое количество офицеров моментально явилось.

    29–го штаб генерала Краснова перестал существовать; переутомленные трехдневным сидением на боевом участке, генерал Краснов и полковник Попов переехали в Гатчино и расположились во дворце. Часам к 5 генерал Краснов собрал в комнатах № 5 и 6 всех бывших налицо во дворце офицеров. Собралось около 200 человек — преобладали офицеры Гатчинской авиационной школы.

    Генерал Краснов выглядел разбитым и физически, и морально; он обратился к собравшимся офицерам приблизительно со следующими словами: «Благодарю вас, господа офицеры авиационной школы, за вашу готовность и искреннее желание помочь нашему делу — но все уже кончено. Сегодня были делегаты от большевиков и выработаны следующие 30 пунктов перемирия с большевиками: 1) немедленное прекращение братоубийственной войны и полная амнистия принимавшим в ней какое бы то ни было участие, 2) немедленное учреждение нового правительства, в состав коего войдет по одному представителю от каждой из существующих политических партий, 3) в состав нового правительства не имеют права входить ни Ленин, ни Керенский (о Троцком не упоминалось), 4) свободный пропуск всех казаков 3–го конного корпуса на Дон» и т. д.

    Прочитав все 30 пунктов, генерал Краснов заключил: «С этого момента надо считать, что России нет, Великая Россия будет разрушена борьбой политических партий, и, вероятно, не останется камня на камне. Все будет разрушено — будут уничтожены целые города, и вот после этого на развалинах разрушенной Старой России будет построена Новая, еще более Великая, Молодая Россия…»

    Генерал умолк — все уныло повесили головы и… постепенно разошлись..

    Мы, офицеры Гатчинской авиационной школы, не особенно верили «полной амнистии» участникам боев под Гатчиной, так как бывшие в составе большевистской делегации матросы открыто заявляли, что «мы, дескать, покажем этому зелью летчикам, как воевать на бронепоездах и броневиках». В воздухе пахло кровавой расправой, тем более что в составе наступающих большевиков преобладали кронштадтские и гельсингфорские матросы с «Петропавловска» и других кораблей.

    Собравшись в канцелярии школы для обсуждения создавшегося положения, мы застали в ней начальника школы полковника Б–ко, который, как оказалось, уже разрешил вопрос о дальнейшей нашей деятельности, раздав каждому из нас подписанные бланки отпускных билетов, литеры и т. п. документы, — делать больше было нечего, и все собравшиеся разошлись по домам.

    Придя из канцелярии во дворец, я застал там летчика полковника М–на и штабс–ротмистра Финляндского драгунского полка X.; после короткого обмена мнениями выяснилось, что на фронте нет ни одного казака и что каждую минуту Гатчина может быть захвачена большевиками и начнется дикая расправа с офицерами школы; необходимо было что‑то предпринять, но прежде всего нужно было выяснить, что предполагает делать штаб генерала Краснова.

    Зайдя с этой целью к начальнику штаба полковнику Попову, я с трудом разбудил его и на свой вопрос получил безразличный ответ сонного и безмерно уставшего человека: «Ничего… будем отдыхать… выспаться надо…»

    — Но ведь большевики могут ворваться каждую минуту, и тогда начнутся дикие эксцессы, — возразил я.

    — Ничего, Бог не выдаст… — с трудом, бессвязно пролепетал он и… опять уснул…

    На этом пришлось и окончить наш разговор.

    Передав собравшимся моим единомышленникам «соображения» начальника штаба, мы, по взаимному соглашению, решили создать свой импровизированный штаб обороны и распределили роли следующим образом.

    Штабс–ротмистр Финляндского драгунского полка X., окончивший ускоренный курс академии Генерального штаба, взял на себя обязанности начальника оперативного отделения; капитан Ш–н — заведующего разведкой и связью, полковник М–н — инспектора артиллерии; я — общее руководство. Так как самым необходимым делом являлась настоятельная необходимость добыть со станции Луги хотя бы один вагон со снарядами, чтобы из него пополняться в случае удачного развития действий, и так как для этого требовалось бессменное бодрствование заведующего снабжением артиллерии, то в отсутствие полковника М–на я считался его заместителем.

    В дальнейшем необходимо было срочно организовать оборону Гатчино, хотя бы для того, чтобы город не мог быть неожиданно захвачен озверевшими матросами, и в случае быстрого их подхода к городу дать возможность отдельным лицам вовремя избежать дикой расправы со стороны матросов.

    Импровизированный штаб мог располагать офицерами авиационной школы — активным элементом в количестве до 30 — 40 человек, частью юнкеров школы прапорщиков, бронепоездом, двумя бронеавтомобилями, вагоном снарядов, вагоном патронов, одним боевым аэропланом с бомбами (летчик Х–ц) и, при желании, не менее 6 — 8 пулеметами авиационной школы с 2 полевыми орудиями.

    В то время когда импровизированный штаб ломал голову — каким способом вызвать из Луги хотя бы один батальон ударников, неожиданно явился Генерального штаба полковник Т. с 130 партизанами. Он явился, чтобы принять участие в бою, и искал штаб, чтобы получать задачу. «Люди у меня отборные и отчаянные», — заявил он.

    Ориентировав полковника Т. в обстановке и познакомив его с характером нашей деятельности, мы предложили ему, во имя общего дела, работать вместе с нами — без дальнейших разговоров полковник Т. согласился.

    Партизанам его была дана задача выставить на трех дорогах, входящих в Гатчину, заставы; каждой заставе было придано или орудие, или броневая машина; связь между заставами поддерживалась дозорами. Возможность обхода с флангов исключалась, т. к. местность была болотистая и проходила только по занятым заставами дорогам. Линия же железной дороги охранялась заставой юнкеров.

    Установив связь по телефону с Лугой, мы начали организовывать доставку оттуда снарядов. Вопрос о доставке снарядов и патронов из Луги в этой общей суматохе и неразберихе в то время обстоял очень просто: необходимо было набрать несколько добровольцев, которые бы грузили снаряды, снабдить их соответствующими документами с «печатями», а все остальное делалось само собой и без всяких препятствий.

    Задачу доставить первый вагон снарядов взял на себя мичман X. (впоследствии партизан в составе корпуса генерала Шкуро). Как оказалось впоследствии — погрузку снарядов он начал беспрепятственно, но не успел выполнить своей задачи вследствие занятия города Гатчины большевиками и ареста его Лужским советом.

    30 октября, придя с полетов около 10 с половиною часов утра в собрание школы, я узнал от взволнованных офицеров, что через 2 — 3 часа в Гатчино войдут большевики. Я поспешил во дворец, где увидел, что наш штаб уже скрылся, тщательно уничтожив на дверях все надписи с указанием должностных лиц и отделений штаба.

    Встретивший меня прапорщик Д. сообщил, что он видел, как из ворот дворца выехал автомобиль «рено» начальника гарнизона, на котором в качестве пассажира сидел какой‑то странный субъект в пальто, подобном тому, какое носят мастеровые, в матросской фуражке и автомобильных очках; когда автомобиль проезжал вблизи него, ему показалось, что черты лица оригинально одетого господина очень похожи на Керенского.

    Говорят, что Керенский, узнав о требовании большевиков выдать его, зашел к генералу Краснову и, после краткого разговора, спросил — что ему следует делать?

    «Застрелиться», — якобы последовал краткий, но выразительный ответ со стороны генерала Краснова. «Хорошо, я подумаю», — ответил Керенский и ушел к себе в комнату; оттуда через смежную комнату, отделенную портьерой, он спустился в нижний этаж и, не проходя по коридору 3–го этажа, где его могли легко узнать и арестовать даже не большевики (об аресте Керенского поговаривали и казаки, и солдаты, и офицеры авиационной школы — вот почему солдатский караул был заменен юнкерским), вышел во двор, где его ждал заранее приготовленный автомобиль начальника гарнизона.

    В 12 часов дня я переехал на квартиру в город к одному из своих друзей, чтобы избежать первого рокового момента встречи с большевиками.

    К полудню в городе появились отдельные группы матросов, не принадлежавших к боевому отряду, наступавшему со стороны Петрограда.

    Многие офицеры старались уйти хотя бы на несколько верст от города, некоторые укрылись в близлежащих лесах, некоторые ушли пешком по полотну железной дороги на одну–две станции от Гатчино…

    Но много офицеров школы остались и в городе, ибо солдаты школы вообще и комитеты и Гатчинский совет в частности состояли из интеллигентных и благоразумно настроенных людей, и хотя, конечно, все были уверены, что их при новых выборах в большевистские комитеты забаллотируют, но пока это произойдет — пройдет и первый острый момент.

    И действительно, 3 октября, в 6 часов утра, когда я пришел на аэродром под предлогом утренней тренировки и обошел все специальные команды школы — все еще было в порядке и все были на местах, — но когда я через час зашел в строевую роту, единственную некультурную и наполовину большевистски настроенную часть, то увидел довольно неприятную для себя картину: рядом с дневальным сидел и пил чай… ужасного вида гельсингфорский матрос — весь растерзанный, немытый, с огромной копной рыжих вьющихся волос, на которых небрежно была надета грязная матросская фуражка, — отступления не было.

    — Садитесь, товарищ, — обратился ко мне дневальный, — чаю хотите? — И не получив ответа, налил мне кружку чаю (я был в кожаной куртке, для полетов, без погон). — Ну так как же, товарищ? — обратился он к матросу, очевидно продолжая прерванный моим приходом разговор.

    — Да ничего, но если среди ваших офицеров есть с–чь, которая идет открыто против нас, так мы их быстро почистим — правильно, товарищ?

    — Правильно, гы–гы–гы. — Дневальный глупо и бессмысленно засмеялся.

    Делать мне здесь больше было нечего, и, воспользовавшись удобным моментом, я незаметно ушел из строевой и опасной для меня роты.

    Зайдя в школу, я хотел переговорить по телефону с комендантским управлением и узнать о событиях дня. Неожиданно мне повезло: на мой вызов станция мне не ответила, линия оказалось уединенной, и я услышал разговор нового коменданта — гвардии поручика К. с Гатчинским совдепом.

    Из подслушанного мною разговора я узнал, что дворец занят гельсингфорскими матросами во главе с комиссаром Дыбенко.

    Итак, на севере борьба окончилась…


    Раздел 2 ОКТЯБРЬСКИЕ СОБЫТИЯ В МОСКВЕ


    П. Соколов
    ПОСЛЕДНИЕ ЗАЩИТНИКИ (Александровские юнкера в Москве 1917 года)[51]

    Конец октября страшного для России семнадцатого года. Предпарламент в Петрограде, потоки рвачей, конвульсии Временного правительства, в последний свой час так и не определившего, чего оно, наконец, хочет.

    Ленин захватил власть.

    В Москве беспокойство… Сведения из Петрограда смутны и отрывочны Междугородный телефон бездействует.

    В городской думе заседание демократических избранников города. Падение Временного правительства подтверждается. Большая часть министров арестована, остальные неизвестно где. Дума ведет долгие дебаты по вопросу о конструкции власти и, наконец, признает единственной законной властью в городе себя. Избирается Комитет общественной безопасности [52] с эсером В. В. Рудневым, [53] городским головою, во главе.

    Что же, однако, делает высшая военная власть в столице? Командующий Московского военного округа Генерального штаба полковник Рябцев. [54] Что он предпринял в этот ответственный час? Он — демократ и поступает «демократически»: он становится членом этого комитета и тем самым подчиняет комитету вверенные ему войска, войска девяти губерний округа, которых немало и среди которых надежных частей достаточно.

    В этот же день приступают к организации и большевистские элементы. Организуется Военно–революционный комитет. Во главе его становятся Смидович, по профессии врач, и Ногин, бывший чиновник, [55] ярый большевик.

    Они опираются на группы распропагандированных рабочих, на многочисленную лузгающую семечки убежавшую с фронта солдатню, на всякий сброд, нежелающий идти на фронт, ненавидящий дисциплину, «офицерей и юнкерей».

    Понятно, никакой силы пока в их распоряжении нет, но они знают, чего хотят.

    Утром 26–го уже москвичи видят, что у городской думы стоят юнкерские караулы, с ночи вызванные командующим войсками не для чего иного, как для охраны демократических избранников.

    Охранить же безопасность столицы, а с нею, может быть, и судьбу России, Генерального штаба полковнику Рябцеву в голову не приходит. Он равнодушно созерцает из окон Малого Кремлевского Дворца, где находится его квартира, как на грузовиках, отправленных с заводов и фабрик, развозятся сложенные в Кремле на площади перед Арсеналом штабеля винтовок и ручных гранат, как разбирают оружие шляющаяся солдатня и рабочие.

    У Троицких ворот в Кремле — юнкерский караул. Юнкера негодуют на расхищение оружия, на подготовку вооруженного восстания. Запрашивается командующий войсками. Но он занят важными переговорами с Ногиным, с ним на автомобиле он проезжает мимо изумленных юнкеров: неудобно, нетактично в такие острые моменты резкими действиями раздражать рабочий класс… По просьбе того же Ногина караул по приказанию командующего выводится из Кремля и становится не с внутренней, а с внешней стороны ворот.

    Целый день, таким образом, идет вооружение солдат, примыкающих к восстанию, и рабочих. Они образуют отряды Красной гвардии, и отряды эти проходят по Тверской. Военно–революционный штаб основался на Тверской в доме генерал–губернатора.

    В думе ораторы Комитета безопасности ломают словесные копья с делегатами Военно–революционного комитета. Длятся бесконечные словопрения на тему об организации власти на «паритетных» началах. Ногин, Смидович приезжают и уезжают из думы. Их продолжают видеть вместе с Рябцевым. Командующий никак не может решиться, на какую же сторону ему стать? Лозунг дня в думе: избежать кровопролития во что бы то ни стало.

    На следующий день по–прежнему в думе обсуждение, какой именно следует создать орган из представителей обоих комитетов и на каких началах, чтобы он обладал «всей полнотой власти».

    Но «хоть Васька слушает, да ест». Тем временем отряд Красной гвардии занимает Кремль, запирает ворота. Рябцев оказывается заперт. Каким‑то образом, через забытую дверь, ему удается выбраться. Он появляется в штабе округа, принимает участие в бесконечном думском говорении… Пример Кремля его не научил ничему.

    Но есть еще в Москве честные люди. Они сходятся в Александровское военное училище из госпиталей, больниц, из частных квартир, поручики, капитаны, полковники. «Только смерть может снять их с поста». Они видят, понимают, что делается, их зовет долг, они ждут, чтобы их повели разбить большевистскую организацию в зародыше, пока это еще возможно. Они уверены, что высшая военная власть в столице не сдаст Белокаменной героям запломбированных вагонов, удержит Москву. В день захвата власти большевиками в Петрограде пишущий эти строки находился в Новочеркасске. Во главе с благородным своим атаманом Дон не подчинился новой власти. Располагая достаточным числом староочередных полков, генерал Каледин мог бы оказать помощь Временному правительству, прислав эти полки в Москву. Но в условиях тогдашнего политического положения «занимать» Москву по собственной инициативе он не мог.

    Пишущий эти строки в ту же ночь был непосредственно помощником атамана М. П. Богаевским [56] снаряжен в Москву с поручением собрать там товарищей министров, по сведениям с Дона, укрывшихся в Москве, предложить им, чтобы они объявили себя Временным правительством и немедля телеграфировали бы атаману, и тогда полки будут присланы в Москву и займут главные железнодорожные магистрали.

    28–го утром в Москве улицы были пустынны, слышалась стрельба… Газеты не вышли… Через И. Н. Сахарова, секретаря Совета общественных деятелей, были собраны находящиеся в Москве товарищи министров.

    Из членов Временного правительства присутствовали: министр Прокопович, [57] товарищ министра Райский, инженер и товарищ министра С. А. Котляревский, профессор. Со стороны общественных деятелей присутствовало несколько человек во главе с Н. Н. Щепкиным. [58] Собрание имело место в доме Коробкова на Тверском бульваре, в квартире Сабашникова.

    Финал собрания был неожиданный. Министры колебались, не решались брать ответственность… Прокопович решительно отверг всякую возможность контакта с «калединцами». Он прокричал это визгливым голосом и, схватившись за голову, выбежал из комнаты. За ним последовали и остальные два «государственных деятеля».

    Негодование присутствовавших при этой сцене не поддавалось описанию. Как можно было иначе реагировать на недостойное, малодушное, непатриотическое поведение «министров»? Бросить всякие разговоры и идти с оружием в руках бороться против врага самим, пока еще не поздно, — только и оставалось!

    Не заходя домой, прямо с этого заседания, его участники отправились со Щепкиным во главе в Александровское военное училище.

    Было темно и холодно. Ветер бушевал, пригибая пламя фонарей на пустынном Никитском бульваре. «Стой, кто идет?» Со штыками наперевес юнкера. Инвалид–офицер — начальник караула.

    Юнкер, молодой мальчик, провожает нас в училище. Расспрашиваем его, как дела. Он говорит с воодушевлением:

    — Сегодня заняли Кремль. Нас никто не посылал. Наш поручик с фронта приехал, говорит: господа юнкера, надо же эту сволочь из Кремля выбить, кто пойдет. Шестьдесят человек в один миг собрались. Поручик говорит — не нужно больше. Открыли ворота, вошли от Манежа… Против Арсенала толпа, все с винтовками, митингуют. Нас завидели, стали стрелять… поручик, такой молодец (старается юнкер передать свои впечатления), командует: пальба с колена. Залп дали, потом — в штыки, «ура»… Что здесь было, если бы вы видели… Кто бежит, кто на колени становится. Ваше благородие, помилуйте. Мы таких не кололи, жалко очень… прогнали только.

    Училище было ярко освещено. При входе и лестнице стояли пулеметы. Коридоры, классы были битком набиты юнкерами, офицерами, солдатами. Стоял шум и гомон. Слышались слова команды. Приходили и уходили небольшие отряды.

    В актовом зале шел митинг. Офицер с энергичным лицом, полковник Дорофеев, [59] горячо говорил о соблюдении дисциплины и единстве действий.

    Рядом в одном из классов держал постоянное заседание Совет офицерских депутатов, дававший директивы, так сказать, морального характера. Наш приход вызвал долгие прения, сначала в порядке информации, потом к порядку дня, потом еще в каком‑то другом порядке. Как было видно, Совет был «в контакте» с командующим и поддерживал его политику. Было странно, что в этом собрании не было ни одного офицера с боевым орденом.

    Немного надо было пробыть в училище, чтобы убедиться, что высшего командования нет никакого. Распоряжались действиями по отдельным районам различные офицеры. Авторитетнее других распоряжался тот же полковник Дорофеев, которого мы видели на митинге. Но настроение было бодрое. Первый день, как собравшиеся в училище перешли к наступательным действиям, дал много. Был взят Кремль, занят Почтамт, телефонная станция… Все это было занято с боем. Юнкера заняли также здание «Метрополя», как важный стратегический пункт. Образовавшаяся уже Красная гвардия нигде не могла выдержать удара. Наутро намечалась атака революционного штаба, в доме генерал–губернатора. Нужно было разорить осиное гнездо и крепко держать Москву.

    В тот же вечер я пошел в караул на Никитский бульвар. Мы выдвинули посты к Никитским Воротам, не встретив сопротивления. У Никитских Ворот мелькали за углами темные фигуры, стреляли по фонарям. Караул открывал огонь по отдельным людям, перебегавшим в темноте переулков. Мы держались за углами, старались пользоваться ими как прикрытием. В неверном свете уцелевших уличных огней можно было разобрать, что на проездах Тверского бульвара роют окопы. Караул разогнал огнем эти работы…

    После полночи пришел гонец из училища с приказанием прекратить огонь, так как заключено перемирие. Мы с трудом могли этому поверить. Но оказалось, что Рябцев действительно заключил перемирие с большевиками по настоянию Комитета общественной безопасности. Думские политики, желавшие установить власть путем «сговора», были, как оказалось, потрясены тем, что при занятии Кремля юнкера перекололи несколько солдат. Они настойчиво требовали поэтому «прекращения кровопролития».

    Офицерство негодовало по поводу этого перемирия, которое, несомненно, было заключено во вред делу. Обстановка именно требовала действий быстрых и решительных. Надо было бы развить успех и покончить с революционным штабом.

    Утром я ушел из училища предупредить домашних. Пришлось обходить далеко переулками, чтобы миновать красногвардейские цепи; днем возвращался в училище теми же дальними обходами. Всюду была заметна, несмотря на перемирие, подготовка к решительным действиям с большевистской стороны. Везли пушки и устанавливали их на площадях и больших улицах, прилегающих к училищу. Рыли окопы, занимали те или иные здания, имеющие боевое значение. Перемирие было явно использовано для усиления своего положения военно–революционным штабом, нарушено самым вопиющим образом.

    В городе шел слух о подходе со стороны фронта казачьих полков, верных Временному правительству, или, как тогда говорили, «стоящих на платформе Временного правительства»… Добрался поэтому я в училище в радостном настроении.

    Там уже находилось несколько казаков с офицерами… Их эшелоны стояли около полутораста верст от Москвы и могли быть поданы в город не позже завтрашнего дня. В училище с доверием ждали подхода конных частей, с помощью которых можно будет быстро восстановить порядок.

    Но полковник Рябцев уже не пользовался авторитетом. Заключение им перемирия явно в пользу противника лишило его доверия.

    «Полковник Рябцев или нас продает, или нас предает, — говорили многие. — Большевиков можно в порошок стереть. Но пусть он бросит сидение в думском комитете, пусть командует». Совет офицерских депутатов защищал Рябцева. По мнению Совета, командующий должен держать контакт с «общественностью».

    Общий же голос был тот, что необходимо, чтобы авторитетный генерал принял бы команду. На состоявшемся совещании, где участвовал Н. Н. Щепкин, Новгородцев и много офицеров, было решено послать депутацию к Брусилову, находившемуся тогда в Москве.

    Я был в составе этой депутации, и мы пошли к Брусилову немедленно. В своей квартире, в одном из переулков на Остоженке, он сидел в черном бешмете, этот обвеянный победами вождь армий, сухонький и седоватый, и ничего нельзя было прочесть на его бесстрастном лице.

    «Я нахожусь в распоряжении Временного правительства, и если оно мне прикажет, я приму командование», — сказал Брусилов в ответ на горячие обращенные к нему мольбы.

    Ушли ни с чем.

    С утра 30–го числа заговорили пушки. Большевики поставили орудия в Замоскворечье и били по Кремлю прямой наводкой. Какой‑то прапорщик распоряжался стрельбой. Снаряды попадали в соборы, Архангельский, Успенский, во дворец, разрушали вековые исторические святыни…

    Почему‑то били по Василию Блаженному, сбивали главы… От Большого театра стреляли по «Метрополю», занятому юнкерами, по краю городской думы.

    Сразу обозначались потери.

    В наступление мы никуда не перешли. Командования не было. Продолжались неизвестно для какой цели оборонительные действия. Большевики вели уже настоящие атаки против Никитских Ворот… Но александровцы держались твердо и атаки отбивали лихо.

    Население попряталось. На улицах не было видно ни души. Помочь александровцам не шел никто. Часто большевистские пушки оставались без прикрытия, и не находилось в окружающих домах нескольких смелых людей, чтобы пушки эти испортить. Лишь кое–где несколько сестер милосердия устраивали перевязочные пункты, подававшие помощь раненым обеих сторон.

    Едва стемнело, один лихой офицер с кучкой юнкеров поехал на автомобиле на Ходынку и на глазах толпы солдат увез из парка артиллерийских казарм орудие и ящик со снарядами… Орудие поставили на площади против Александровского училища. Успех попытки доказывал, что решительные действия дадут результат благоприятный. Надо было настоящего начальника.

    Вечером у группы офицеров возникла мысль ликвидировать Рябцева. Выполнение этой задачи было возложено на доблестного офицера корнета Дурова.

    «Что вам угодно?» — вскрикнул Рябцев, бледный и встревоженный, смотря на вошедших без доклада офицеров.

    Корнет Дуров едва успел сказать, что кровь льется даром и офицеры не видят выхода из положения…

    «Офицерские депутаты, ко мне!» — завизжал перепуганный командующий.

    Из задней комнаты выскочил подпоручик Якулов, председатель Совета, и загородил Рябцева.

    Момент был упущен. Рябцев исчез. Якулов, присяжный поверенный по профессии, разразился речью о самопожертвовании и дисциплине… Все осталось по–старому.

    Первое ноября принесло новое разочарование. Союз железнодорожников, так называемый Викжель, после долговременного обсуждения постановил не пропускать в Москву казачьих эшелонов, дабы не брать тем самым стороны офицеров в гражданской борьбе.

    Труднее и труднее становилось александровцам. Бессменные дежурства в караулах, на постах, где предательская пуля ждала из‑за угла, недостаточное продовольствие, ежечасные потери, нарастающее, наконец, сознание, что дело проиграно, ощущение безысходности становившееся яснее и яснее, — все это понижало боеспособность немногочисленной национальной дружины.

    Особенно убивало то, что «буржуазное» население, и в том числе огромное количество находившихся в Москве военных, предпочитало отсиживаться в квартирах, но на защиту социального строя не шло.

    Пришлось уйти из «Метрополя», в котором невозможно было держаться после того, как большевики поставили пушку в расположенном напротив Малом театре. Уже трудно было держаться в Кремле, в котором были разбиты несколько ворот подвезенными орудиями.

    2 ноября между Комитетом общественной безопасности и военно–революционным штабом был заключен и подписан мир.

    По условиям этого мира власть переходила к Советам, Комитет безопасности упразднялся, юнкера сдавали занятые здания, Кремль, Александровское училище, оружие. Всем александровцам, юнкерам и офицерам гарантировалась безопасность и безнаказанность.

    Многие не поверили большевистскому миру и, когда стемнело, ушли из училища.

    Поздним вечером пробирался я отдаленными переулками Новинского бульвара. Кругом не было видно ни души. Изредка шуршал в воздухе снаряд, вспыхивал разрыв и дробным горохом стучала по железным крышам шрапнель.

    Наутро многочисленная толпа окружала Александровское училище. Там шла перепись защитников. Истомленные и бледные, они выходили из училища. И здесь же, на глазах у толпы, красногвардейцы, по указанно каких‑то соглядатаев, схватывали и арестовывали выходящих офицеров и юнкеров…

    Александровцы проиграли игру. Но проиграл и их бесчестный начальник.

    На следующий день уже расклеивалось объявление на улицах Москвы: «Полковнику Рябцеву сдать должность командующего войсками. Солдат Муралов назначается командующим войсками Московского военного округа».

    Полковник Рябцев при занятии Харькова Добровольческой армией был арестован и застрелен при попытке к бегству.


    Л. Трескин[60]
    МОСКОВСКОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ БОЛЬШЕВИКОВ В 1917 ГОДУ[61]

    В № 94/95 журнала «Часовой» приведена статья «Последние защитники» П. Соколова, в которой описывается московское выступление большевиков в 1917 году. В этой статье главным образом разбирается отношение к этим событиям правящих тогда в Москве сфер, а сам вопрос очень мало освещен со стороны боровшихся.

    Несколько раз ко мне, как командовавшему в то время передовым боевым сектором города Москвы, обращались участники этой борьбы с просьбой путем печати описать эти события, что по вполне понятным причинам в данное время не представляется возможным, чтобы не подвести тех, кто по сие время томится под тяжелой пятой красного интернационала. Во всех подробностях мною это описано и находится в надежном месте.

    25 октября 1917 года (ст. ст.) я выехал из Петрограда в Москву, где был приписан для лечения к одному из госпиталей, чтобы продлить срок лечения и возвратиться в Гатчину к Его Императорского Величества Великому Князю Михаилу Александровичу, который там находился в очень тяжелых условиях «узника», так как распоряжением Временного правительства к дому была приставлена наружная усиленная охрана, от которой можно было всего ожидать.

    В Москве я застал очень тревожное настроение, все к чему‑то готовились и нервничали. В госпитале готовились к самозащите, так как по городу полезли зловещие слухи, что бывший в то время командующий войсками Московского военного округа Генерального штаба полковник Рябцев вывел из Кремля охраняющих его юнкеров, впустив туда большевиков, которые к вечеру должны выступить по всему городу и в первую очередь истребить главных своих врагов — офицеров.

    В 8 часов вечера я находился в одном из домов на Воздвиженке, где был по поручению Великого Князя. Вдруг весь дом основательно тряхнуло от раздавшегося взрыва, как оказалось, была брошена бомба в стоявшего часового–юнкера у Красной Палаты. Выбежав на улицу, чтобы узнать о причине взрыва, я встретил знакомого военного врача, от которого узнал, что эта бомба — сигнал к выступлению и что все желающие принять участие в борьбе с большевиками стекаются к Александровскому военному училищу, в котором помещается штаб округа. Направившись туда, я увидел, что в Художественном электротеатре на Арбатской площади производится запись учащейся молодежи, причем студенты энергично вербовали проходящих мимо людей. Для выяснения положения я прошел в Александровское училище, там царила полная нераспорядительность и растерянность, несмотря на то что все помещения были буквально набиты боеспособным элементом. В нижнем этаже помещался «штаб округа», куда удалось пробраться с большим трудом и здесь ничего путного добиться не удалось, единственный, с кем еще можно было разговаривать, — это был Генерального штаба полковник Екименко, [62] который заявил, что в штаб–офицерах большая нужда, и согласился со мной относительно приведения в боеспособный вид гражданской молодежи, стекавшейся к электротеатру, проходной двор которого выходил непосредственно ко входу в училище. При этом было заявлено, что ни одного юнкера я не получу. Все же благодаря училищному офицеру нашего полка мне удалось «реквизнуть» 15 юнкеров и пригласить 2 попавшихся офицеров: штабс–капитана Сав–го и корнета Новороссийского полка И., ставших моими адъютантами до конца событий.

    Из училища пришлось захватить довольно большую группу пленных большевиков, которых после соответствующего внушения мы посадили в верхний ярус электротеатра, а сами приступили к энергичному формированию отряда. Первой заботой было наскоро научить владеть оружием учащуюся молодежь. Этот отряд решено было назвать «Белой гвардией», и он и является родоначальником белой борьбы против красных, непрекращающейся до сего времени.

    В течение первой ночи удалось сколотить и вооружить до 300 человек, к большому огорчению, владеющих оружием было в отряде всего 1/5, которые с места уже отправились на охрану подступов к училищу.

    На следующий день, т. е. к фактическому началу выступления большевиков, отрядом были приняты надлежащие меры, чтобы не дать им возможность с налета захватить училище, и таким образом сразу ликвидировать борьбу.

    Возникла мысль для расширения района привлечь к активной борьбе лиц, желающих принять в ней участие и находящихся в части города, занятой неприятелем. План действий был принят следующий: путем продвижения вперед соединиться с отрядами, в тайном порядке там сформировавшимися. Для проведения этого плана в жизнь мне очень помогла телефонная сеть, занятая отрядом юнкеров, доблестно погибших после 5–дневной геройской борьбы; также в неприятельское расположение было брошено некоторое количество охотников, на обязанности которых было приступить к организации скрытых отрядов, преимущественно в больших домах.

    Помню доблестного студента Императорского Московского университета Рев–а, который по нескольку раз в день проходил через большевиков с докладами о ходе организации, телефонная проверка подтверждала всякий раз формирование во многих пунктах города.

    Приходилось обходиться своими средствами, так как, несмотря на настойчивые мои просьбы дать некоторое число бойцов, каждый раз получался ответ: «Обходитесь своими средствами…»

    Полковника Екименко на следующий день сменил в роли начальника штаба округа Генерального штаба полковник Дорофеев, последний, учитывая всю серьезность положения моего отряда, ничего сделать не мог, с большим трудом налаживая порядок в училище, ему пришлось еще вести трудную «политическую борьбу» с командованием в лице полковника Рябцева и его приближенными. Пришлось на училище махнуть рукой и заняться вылавливанием боеспособного элемента по улицам, что дало некоторые результаты.

    В течение дня удалось запереть подступы к училищу со стороны Смоленского рынка (конец Арбата), Поварской и М. Никитской, продвинуться от Никитских Ворот до Тверского бульвара и занять прилегающую к нашему расположению сторону Б. Никитской улицы вплоть до Университета и Кремля, который опять был занят юнкерами. К вечеру (2–й день) начали стекаться добровольцы… Приходили кадеты, лицеисты, студенты, гимназисты и прочая учащаяся молодежь…

    Укажу на один характерный случай на 3–й день борьбы. Пришел старик, убеленный сединами, лет 70, и просит выдать ему винтовку… Предложение остаться для помощи в тылу он отвергает с заявлением «Раз мои дети в количестве 60 человек умирают, то и я должен быть среди них» — детьми оказались воспитанники одного из средних учебных заведений, отцом же — их директор, взявший винтовку и направившийся в тот район, где в это время был бой.

    После визита старика пришел находившийся в Москве довольно популярный генерал Я. (командир корпуса) и после очень доброжелательного со мной разговора предложил свои услуги с условием, что я останусь возглавлять свой отряд. Моя настойчивая просьба возглавить мой отряд и вместе с сим захватить власть в свои руки, пользуясь своим чином, популярностью и пр., ни к чему не привела, и так генерал Я. ушел, добавив, что он будет продолжать любоваться лихостью чинов отряда, но возглавить его он отказывается.

    Наличие боевых припасов подходило к концу, и этот вопрос начал сильно нас волновать. То, что снималось с убитых и пленных большевиков, была капля в море. Склады огнестрельных припасов находились у Симонова монастыря, на противоположном конце города, у большевиков, сильно ими охраняемые. И вот один поручик лейб–гвардии Литовского полка вызвался их оттуда похитить по подложному ордеру. Дважды ему удалось привести два полных грузовика патронов и снарядов, но на третий раз он был обнаружен и погиб смертью храбрых. Таким образом, этот больной вопрос был разрешен блестяще как для боевых целей, так и для батареи на Арбатской площади под командой подполковника Баркалова [63] (ныне генерал–майор); кстати сказать, эта «батарея» была увезена по распоряжению 1–й гренадерской артиллерийской бригады с Ходынки, т. е. выкрадена у большевиков.

    Продовольственный вопрос был также разрешен в положительном смысле. В течение 7 дней население окружающих улиц само доставляло все, что только могло. Помню одну даму средних лет, госпожу А. Она буквально не покладая рук добывала продукты, принося их нам пудами, так что мы часто подкармливали юнкеров, находящихся в училище.

    Санитарный вопрос также не заставил волноваться, были реквизированы в 2 аптеках медикаменты и перевязочный материал и в полуподвальном этаже был устроен перевязочный пункт с соответствующим медицинским персоналом.

    Наступило утро 4–го дня. Как‑то почувствовалось, что большевики в этот день будут особенно активны. После 12 часов дня они действительно начали наступать по всем направлениям, и им удалось сделать прорыв со стороны Армянского переулка и занять колокольню англиканской церкви, на которой, поставив пулемет, они начали владеть близлежащей местностью, что также сильно угрожало не только Художественному электротеатру, но и самому Александровскому училищу. Надо было во что бы то ни стало ликвидировать этот прорыв. В резерве был всего 21 человек, только что смещенных после трехдневной непрерывной боевой работы. Училище, как всегда, отказало, несмотря на критический момент. И вот вызывается прапорщик л. — гв. Литовского полка Пеленкин, [64] который во главе этого «последнего резерва», потеряв половину своего состава, стремительной и неожиданной для большевиков атакой захватывает колокольню и находившиеся на ней 4 пулемета.

    Весь этот день был очень тяжелым на всех уязвимых местах.

    В 6 часов вечера разведчики донесли, что в 5 верстах от Москвы высадился прибывший из Брянска 7–й ударный батальон под командой поручика Зотова, который прибыл в распоряжение командующего войсками. Неимение у меня резервов и серьезность положения вынудили меня «реквизировать у начальства» этот батальон, для чего через неприятельское расположение был послан тот же прапорщик Пеленкин с патрулем в 5 человек, которому было приказано без «шума» ликвидировать охрану Дорогомиловского моста и провести хотя бы с боем 7–й ударный батальон в мое распоряжение, что и было выполнено образцово без потерь с нашей стороны. После 10–минутных переговоров с поручиком Зотовым и некоторого внушения этот «революционный батальон» вошел под мою команду, приняв старый устав. Таким образом, мы получили сразу серьезный резерв в 150 штыков с пулеметами.

    На следующий день вечером можно было наблюдать «братание» ударников с московскими студентами, которые после боевой работы во время кратковременного отдыха вечером в фойе дружно распевали «Как ныне сбирается вещий Олег», причем была заменена 2–я строфа припева: «Так за совет собачьих депутатов мы грянем громкое апчхи».

    Итак, борьба продолжалась и принимала все более ожесточенный характер. Большевики, видя крайнее упорство с нашей стороны и явное несочувствие подавляющего числа жителей Москвы, решили вступить в переговоры с полковником Рябцевым о заключении «перемирия», которое и было им назначено 30 октября, о чем я и получил приказание из штаба округа о приостановке военных действий.

    По полученным агентурным сведениям из некоторых источников, большевики намеревались использовать перемирие с целью нанесения нам предательского удара, что мною и было учтено.

    С утра я объездил на автомобиле все наши позиции и посты, предупредив бойцов, чтобы они без моего приказания никаких иных распоряжений не принимали и в случае давления со стороны неприятеля оказывали ему самое упорное сопротивление. Особенно было обращено внимание на приведение в оборонительное положение дома Коробкова в самом начале Тверского бульвара, так как, по сведениям, большевики, пользуясь перемирием, должны были обрушиться на нас главными силами со стороны угла бульвара, с тем чтобы захватить Никитские Ворота, с захватом которых на плечах ворваться через Никитский бульвар на Арбатскую площадь и таким маневром ликвидировать борьбу. Как предполагалось, так и вышло. Как раз в этом месте и разгорелся сильный бой, окончившийся благодаря героическим усилиям в нашу пользу, причем большой дом Коробкова сгорел до основания, равно как и приспособленная к обороне аптека между Тверским и Никитским бульварами.

    Перемирие, так неудачно кончившееся для большевиков, заставило их искать другие пути, и они спустя 2 дня предложили Рябцеву «почетный» мир, для чего было созвано совещание, состоящее как из их представителей, так и со стороны полковника Рябцева; мне передавали, что на этом совещании были: городской голова, председатель Комитета общественной безопасности, председатель объединенных домовых комитетов и др. лица. На этом совещании большевики якобы признали себя побежденными и просили приостановить военные действия.

    1 ноября меня попросили прийти в здание училища. Оно было буквально забито бойцами, столь необходимыми нам и в которых нам все время отказывали.

    В большом сборном зале происходил митинг; какой‑то генерал призывал всех прекратить напрасную борьбу, так как по имеющимся у него сведениям, большевики захватили в Петрограде власть в свои руки. Этот генерал буквально был стащен со стула и, кажется, избит. За генералом влез на стул революционный министр Прокопович, который, ударяя себя в грудь, с большим пафосом начал также с призыва прекращения борьбы, ввиду признания большевиками себя побежденными, что дальнейшая борба приведет к напрасному пролитию крови учащейся молодежи, к разрушению памятников старины и пр. Не успел Прокопович закончить своей речи, как у верхнего окна (зал двусветный) разорвалась большевистская шрапнель — эффект получился замечательный. Прокопович говорил о заключенном мире, а большевики продолжают стрельбу, да еще из орудий!

    Видя царящее здесь безобразие и митинговое настроение, я поспешил к своему отряду, по дороге меня многие упрашивали взять всю власть в свои руки и продолжать борьбу, выведя всех за город и вести на Дон, откуда имелись сведения, что Донской атаман дает нам поддержку по освобождению России от красной нечисти.

    Вести на Дон походным порядком в морозное время без транспорта на такое большое расстояние — это было обрекать людей на гибель, и надо было решить: или продолжать борьбу здесь, или же поодиночке пробираться на Дон, ближайшие часы покажут, что надо будет делать, если обнаружится предательство.

    По выходе из училища решено было пока что продолжать борьбу. Проверив отряд, я нашел полное воодушевление и решимость бороться до конца. Было всем отдано распоряжение непреложно слушаться только моих приказаний и встречать большевиков огнем.

    Поздно в здание электротеатра явился комендант города полковник Мороз, который от имени Рябцева передал приказание о немедленном прекращении военных действий. После моего возражения о провокации «перемирия» 30–го числа и о возможной провокации заключения мира полковник Мороз удалился, резко заявив, что неподчинение полковнику Рябцеву будет иметь очень тяжелые последствия; после визита Мороза пришлось опять отдать категорическое приказание не поддаваться провокации и не оставлять своих постов.

    В 3 часа ночи ко мне пришел Генштаба полковник Ульянин, [65] последний начальник штаба (очень милый и сердечный человек), который заявил, что на основании постановления вчерашнего совещания, на котором большевики признали себя побежденными в Москве и заключили мир, и что они уже сделали распоряжение своим бандам прекратить всякое вооруженное вмешательство, и таким образом, нам надо прекратить борьбу. На мое возражение и опасение возможности предательства полковник Ульянин ничего не ответил и, только крепко пожав мне руку, удалился.

    В 5 часов утра я получил письменное приказание отойти со всеми своими отрядами в училище. (После непринятого мною перемирия 30–го числа мне, помимо моего отряда, была подчинена Школа прапорщиков, войска же, находившиеся в здании Александровского военного училища, равно как и юнкера, непосредственно находились в подчинении у училищного начальства, а может быть, были в ведении штаба округа.

    До 8 часов утра у меня происходила внутренняя борьба с совестью — продлить ли военные действия, — все время мучило сознание, имею ли я нравственное право распоряжаться жизнями учащейся молодежи, подвергать дальнейшей опасности население города, притом еще изголодавшегося после 7–дневного боя, подставлять под разрушение большевистскими снарядами православные храмы и пр., а вдруг действительно большевики серьезно признали себя побежденными!

    Все еще находясь под таким настроением, я вышел на Арбатскую площадь и был крайне поражен при виде большой толпы, запрудившей всю площадь; как оказалось, со стороны Пречистенского бульвара, бывшего в ведении училища, оборона была снята и, таким образом, к зданию училища мог уже проникнуть кто хотел, и дальнейшая оборона моих отрядов оказывалась бесцельной.

    С тяжелым камнем на душе пришлось отдать приказание отрядам сняться и с оружием прибыть в училище.

    Когда я продвигался с последним отрядом к Арбатской площади, из толпы, запрудившей уже улицы, послышались свистки и выкрики. В училище оружие складывалось в сборном зале, а участники разбрелись по помещениям, чтобы забыться на некоторое время от 7–дневного боя, тем более что вышло предупреждение в этот день никому из здания не выходить, пока большевики не снимут всех их банд и постов, как было разъяснено, это было сделано с той же целью, чтобы предупредить возможность эксцессов. По прошествии некоторого времени разнеслась угрожающая весть, что Рябцев нас предал и что не исключена возможность ночного нападения на училище. Весть эту усугубил протоиерей Добронравов (перебросившийся впоследствии в живую церковь), явившийся со святой водой. Кропя меня водой, он обратился ко мне со словами: «Да поможет вам Господь перенести новое испытание». Некоторые бросились к выходу и увлекли за собой чуть ли не половину находившихся в училище, через некоторое время были получены сведения о нападении на улицах на иных из ушедших. Ушел, переодевшись в штатское, и милейший Генштаба полковник Ульянин.

    У нас начала лихорадочно работать мысль — что же делать дальше? После совещания с несколькими лицами мы решили поодиночке пробираться на Дон к атаману Каледину и там совместно с донскими казаками продолжать начатую в Москве белую борьбу против красных. Генштаба полковник Дорофеев раздобыл на дорогу по 250 рублей на каждого.

    Вечером какой‑то представитель большевиков начал выдавать пропуски на выход из училища за подписью товарища Ломова, [66] мне и моим адъютантам в пропуске было отказано и объявлено, что мы будем преданы суду.

    Ночью в 1 час утра мне удалось проникнуть в комнату, где выдавались пропуски, и благодаря мертвецкому сну выдававшего эти пропуска «товарища» написать на пропусках собственные фамилии и их таким образом получить, и в 8 часов утра покинуть училище через толпу галдевших матросов, прибывших из Петрограда с крейсера «Аврора». Не буду описывать подробностей мытарств, какие пришлось встретить на пути к Новочеркасску, куда начали стекаться участники Москвы, где на Барочной улице положили основание Добровольческой армии, которую возглавил генерал Алексеев и с которой проделали Ледяной поход, откуда вернулись лишь немногие счастливцы.


    А. Невзоров[67]
    4–я МОСКОВСКАЯ ШКОЛА ПРАПОРЩИКОВ[68]

    В этих моих воспоминаниях нет ни фантазии, ни неверных описаний событий. Сейчас, конечно, пишут многие, кому только не лень. Может быть, это и хорошо, но пишите правду, как оно было на самом деле, а не искажайте фактов для того, чтобы оправдать какие‑либо деяния, послужившие во вред нашей армии и вообще России. Не укоряйте меня в суеверии и бабьих сплетнях. Пишу, что видел и испытал на себе самом. Недавно прочитал книгу Позднышева «Распни его». В этой книге автор проводит мысль, с которой нельзя не согласиться, а именно: «Роль наших генералов во время Февральской революции». В самые критические моменты развития революции наши генералы совершенно растерялись и все шло самотеком, что было на руку бунтовщикам–революционерам. Во многом и мне пришлось лично убедиться.

    Февральская революция застала меня в школе прапорщиков в Москве. Медицинской комиссией я был признан негодным к строевой должности, а лишь на нестроевую. Нестроевых должностей я никогда не занимал и попросил в штабе Московского военного округа назначить меня куда‑либо в строй. Мне предложили назначение в школу прапорщиков, на что я согласился и был назначен в 4–ю Московскую школу прапорщиков.

    Ознакомившись с обстановкой, я увидел, что в школе работы очень много. Школа состояла из двух рот, по 250 человек в каждой. Офицерский состав был из боевых офицеров 1–й Великой войны. Большинство из них были инвалидами. Были и георгиевские кавалеры. Но инвалидность офицеров была такова, что не мешала им заниматься строем в условиях мирного времени. Например, капитан С. был ранен в пятку правой ноги и не мог ступать на эту пятку. Штабс–капитан М. ранен в кисть левой руки, но мог делать что‑либо одной правой рукой. У поручика Л. не сгибалась левая рука от ранения в локоть и т. д., все в таком же духе.

    Начальником школы был полковник Л. А. Шашковский. [69] Это был в высшей степени образованный и гуманный человек, но с довольно своеобразными взглядами. При приеме молодых людей в школу для прохождения курса первое, что он делал, — это давал всем поступающим написать свою биографию. Во–первых, по этой биографии он узнавал степень грамотности поступающего, а также его специальность. Если оказывался кто‑либо, кто служил раньше лакеем в ресторане, на вокзале или еще что‑либо в этом роде, то такой человек моментально откомандировывался в полк. Полковник Шашковский говорил: «Приму крестьянина, рабочего, но не лакея». Полковник Шашковский немного отстал от строевой службы, так как почти 30 лет был сначала воспитателем, а потом ротным командиром в 3–м Московском кадетском корпусе. Как начальник школы и воспитатель будущих офицеров он был незаменим.

    Постоянному командному составу было работы много. Кроме строя, стрельбы, маневров, мы должны были читать лекции по топографии, тактике, стрелковому делу и уставам. Артиллерийское и инженерное дело читали специально приглашенные офицеры. Работать приходилось по 10 — 11 часов в сутки. Вначале в школу принимались люди без среднего образования. Достаточно было 4–х классов городского училища, гимназии или были еще какие‑то школы 1864 года, которые давали права вольноопределяющегося 2–го разряда. Все эти люди уже побывали на фронте, среди них были и георгиевские кавалеры. Это был набор, с которым было легко работать. Они уже были знакомы с военной службой, и прапорщичья звездочка была для них заветным достижением. Потом начали присылать с фронта подпрапорщиков с полной колодкой Георгиевских крестов и медалей. Тут были и пехотные, артиллерийские и кавалерийские подпрапорщики. Был один воздухоплаватель. Все это люди, которым надо было получить чин прапорщика, и по окончании школы они, как специалисты, возвращались в свои части. На фронте была нехватка в офицерском составе.

    В № 61 «Военной Были» много писалось о школах прапорщиков. Там, между прочим, проводится одна мысль: было сказано, что хотя курс школы продолжался всего лишь четыре месяца, но молодежь, туда поступавшая, иногда с левым уклоном мышления, пробыв в школе 4 месяца и надев погоны прапорщика, делалась офицерами по своим взглядам. То же самое наблюдалось и у нас. Как‑то быстро сживались и с увлечением занимались как науками, так и строем. Правда, были и исключения, но очень редкие. Многие из воспитанников школ погибли на фронте в 1–ю Великую войну, приходилось встречать и в гражданскую войну кое–кого. Школа помещалась в казармах 5–го гренадерского Киевского полка. Рядом, в казармах 6–го гренадерского Таврического полка, стояли 56–й и 55–й запасные батальоны, пополнявшие Гренадерский корпус. Казармы были старые, кажется еще Екатерининских времен. Но тесноты не было. Были спальни, отдельные классы для занятий. В полуподвальном этаже помещались столовая, кухня, склады и уборная. Отопление было «амосовские печи». Такого отопления теперь не увидишь. В подвальном этаже стояли 4 огромные печи. От них в стенах были проведены трубы, по которым шел горячий воздух из этих печей. В каждой комнате были по одному, а иногда и больше, в зависимости от величины комнаты, так называемые «душники», через которые в помещение проникал горячий воздух. Дров эти печи пожирали много, но в казармах было всегда очень тепло. Печи, как я сказал, были внизу, в подвальном этаже, в длинном коридоре. И днем, и ночью там всегда было темно. Тут вот должен вспомнить один случай: возвращались ночью два юнкера из уборной и почти на самой вершине лестницы услышали, что кто‑то идет за ними. Оглянулись и в страхе обмерли. За ними, во всем белом, с косой на плече, шла, как ее изображают, смерть. Они в ужасе бросились в свои кровати, залезли под одеяло с головой. Лежат ни живы ни мертвы. Дневальный, стоявший у столика дежурного, также видел эту «смерть». «Смерть» подошла к кровати одного юнкера и пропала. Юнкер, около кровати которого она стояла, заболел менингитом и утром был отправлен в госпиталь. Об этом происшествии быстро узнала вся школа. Разговоры пошли самые разнообразные. Ночью дневальные не хотят стоять одни, приглашают приятелей. Вместо одного человека стоят всю ночь по 20 человек. Все же не так страшно! Возбуждены все страшно. Доложили начальнику школы. Он посмеялся: «Как не стыдно! Какой‑нибудь безобразник одевается «смертью» и ходит пугает вас всех».

    Решили обыскать все закоулки, где может быть спрятан костюм «смерти». Назначили комиссию из 2 офицеров и нескольких юнкеров. Обыскали все, где только возможно, но ничего не нашли. Школа волнуется. Собрал начальник школы всех юнкеров, говорит: «Как вам не стыдно, словно бабы какие! Так вот что я вам скажу: если кто‑нибудь увидит эту «смерть», пусть скажет ей, чтобы она пришла ко мне, а я с ней поговорю как следует». После этого пришел он в комнату офицерской столовой и говорит: «Вот, черт возьми, сказал, чтобы привидение пришло ко мне. А ну как придет, что я с ним говорить буду? Ну его к черту, не хочу!» Но по прошествии недели все успокоилось, «смерть» не являлась больше. А тут еще очередное производство в прапорщики. Пришло очередное пополнение, и все забылось. Что это было, понять трудно. Видевшие «смерть» клялись, что видели ее ясно и даже как блеснула коса на плече, когда она проходила по лестнице. И я не понимаю, что это было. Психоз, воображение, но ведь больше 500 человек этому поверили.

    Каждые два месяца приезжал командующий войсками Московского военного округа генерал Мрозовский. [70] Производил очередной выпуск в прапорщики. Старший курс, произведенный в прапорщики, разобрав вакансии, разъезжался по своим запасным батальонам. А оттуда с маршевыми ротами отправлялись на фронт. От каждого взвода выпускаемых оставалось при школе, по выбору взводного офицера, по два прапорщика, которые были помощниками взводного офицера. Выбирались, конечно, лучшие. Они были очень хорошими помощниками. Оставались они в школе 4 месяца, а затем отправлялись в один из запасных батальонов.

    Наступил 1917 год. О революции мы ничего не знали. Не было времени заниматься этим, да и в то время еще не имели «революционного опыта», то есть не знали, как это делаются революции. В один прекрасный, солнечный день с легким морозцем пришли со строевых занятий в классы, на лекции. Подходя к нашей школе, увидели, что к казармам 55–го и 56–го запасных батальонов подходит большая толпа народу, приблизительно 2000 или 2500 человек. Впереди — сани, запряженные одной лошадкой, на санях водружен длинный шест, а на нем висит красно–грязное полотнище. Назвать красным не могу, уж очень грязное оно было. Часть людей, вожаки, отделились от толпы и пошли к гауптвахте 55–го батальона, требуя освободить арестованных, так как сейчас — «свобода». Часовой у гауптвахты был старый кадровый солдат, уже побывавший на фронте. Он предупредил толпу, чтобы не подходили, а то он будет стрелять. Те же кричали: «Свобода, товарищ, выпускайте арестованных!»

    Предупредив три раза, часовой выстрелил в воздух. Боже, что тут произошло! Вся эта большая толпа бросилась врассыпную. Осталась стоять на месте, понурив голову, лошадь с санями, а на снегу лежал длинный шест с грязно–красным полотнищем. Стоя на крыльце нашей школы, я видел, какую панику вызвал один только выстрел. Мимо меня пробегал какой‑то унтер–офицер с Георгиевским крестом. Я не удержался и крикнул ему: «Куда, орел, бежишь?» — «Стреляют там, ваше высокоблагородие!» — «Ну беги, беги, молодец!» После, когда толпа увидела, что больше не стреляют, люди стали собираться и скоро подошли к нашей школе.

    Несколько человек, по виду студенты, вошли в школу. У меня в это время был урок топографии. Врываются в класс какие‑то 3 человека южного типа и начинают говорить, что надо бросать занятия и идти всем на улицу.

    Я подвел этих господ к расписанию занятий, висевшему на стенке, и показал им, что сейчас идет урок топографии, а следующий — тактики. Фронт нуждается в офицерах, а потому я прошу их нам не мешать. Затем я вызвал дежурного по классу. Вышел унтер–офицер с Георгиевским крестом. Вид имел он внушительный, высокого роста, широкоплечий. Обращаюсь к нему и говорю, чтобы он попросил этих господ не мешать нам заниматься. Дежурный вежливо, но твердо попросил их оставить класс. Те, конечно, начали говорить: «Как же, товарищи, сейчас такое время, всем надо идти на улицу» — и т. д., в таком же духе. Но дежурный твердо заявил, что просит их немедленно оставить класс. Покрутились мои незваные гости, но все же, ворча что‑то под нос, ушли. Почти так же было и в других классах. Занятия продолжались. Все же покой был нарушен. 1–я рота, состоявшая из студентов, начала волноваться. Устроили что‑то вроде митинга и решили идти в городскую думу, где был штаб революционеров. Хотя я и не имел никакого отношения к 1–й роте, но пришли ко мне юнкера 1–й роты и стали просить меня, чтобы я пошел с ними в городскую думу. На это я мог ответить лишь одно: «Вы понимаете, о чем вы меня просите? Что у вас по расписанию в следующий час?» Говорят: «Тактика». — «Ну, вот и идите в класс». Но все же через некоторое время вся студенческая рота ушла без офицеров.

    Положение было неопределенное. Где‑то что‑то творится, кого‑то разоружают, арестовывают, носятся грузовики, наполненные людьми в солдатских шинелях вперемежку с вооруженными штатскими. У всех красные банты на шинелях, все — обвешанные пулеметными лентами. Какая‑то стрельба на улицах. Слухи идут всевозможные. Приказаний из штаба округа никаких нет. Мы — люди неискушенные в делах революции, не знаем, что и делать, сидим и ждем. Офицеры в этот день из школы домой не едут. К вечеру опять приходит ко мне депутация от 1–й роты. Просят прийти к ним, так как без офицера они себя очень неуверенно чувствуют. Ответил, что никуда не пойду, а пусть лучше они возвращаются в школу. Подходит ночь. 2–я рота не ложится спать. Волнение от неизвестности. В 11 часов вечера решаем все идти со 2–й ротой в городскую думу, чтобы выяснить обстановку. Выстраивается вся рота с офицерами на местах, и двигаемся в городскую думу. От школы до думы довольно далеко. Приятная погода, слегка подмораживает, тихо. Около 12 часов 30 минут ночи вступили на Красную площадь. «А ну, песню!» — «Какую?» — «Какую хотите». — «Песнь о вещем Олеге». Припев всем известен: «Так за Царя, за Родину, за Веру мы грянем громкое «ура»!» Как нам потом рассказывали бывшие в городской думе, когда там услышали нашу песню, то такая паника поднялась! Когда рота подошла к дверям думы, то на крыльце стоял трясущийся от страха революционный командующий войсками подполковник артиллерии Грузинов. Грузинов был призван из запаса, а до войны он был земским начальником. Так вот этот командующий дрожащим голосом обратился к нам: «Господа, в чем дело? Почему вы пришли сюда?» — «Пришли мы сюда, чтобы посмотреть, что у вас тут творится». — «Господа, может, вы голодны? Мы сейчас все это устроим!» — «Ничего нам не надо, просто мы пришли посмотреть, что у вас тут делается». Грузинов пригласил нас войти в городскую думу. Несколько офицеров и юнкеров вошли внутрь дома. Зашел и я. Там был полный хаос. Какие‑то люди в рабочих и солдатских костюмах волновались, суетились, разбирали оружие, грудами лежавшее на полу. Не знали, как с ним обращаться. Один учил другого, сам не зная. Командующий войсками Грузинов объяснил нам, что тут организуется боевой отряд, на случай выступления контрреволюционеров. Когда я проходил по залу, то вдруг раздался выстрел, и пуля ударилась в стену над моей головой. Я обернулся и увидел какого‑то человека южного типа, с трясущимися руками и позеленевшим лицом, державшего в руках револьвер Кольта крупного калибра. «Ты что же, сукин сын, хотел убить меня?» — «Извините, господин офицер, он сам у меня выстрелил». — «Я вот тебе покажу, как сам выстрелил!» Хотелось влепить ему затрещину, но он был так напуган выстрелом, а тут еще подбежали «товарищи» и набросились на него с руганью, что я плюнул и пошел дальше. Ознакомившись с положением вещей, увидели, что делать нам тут нечего. Но так как в школу идти было далеко, то обратились к командующему войсками, чтобы он указал нам место, где бы мы могли поспать до утра. Нам была отведена гостиница «Метрополь», тут же, на Театральной площади, в ней мы заняли бильярдную и две гостиные. Одну гостиную, с голубой шелковой мебелью, заняли офицеры. Не раздеваясь, легли на голубые диваны и проспали до утра. Утром 2–я рота, забрав с собой и 1–ю, вернулась в школу.

    Бестолковщина и безалаберщина были всюду. Будь у нас руководство и не потеряй головы генерал Мрозовский, то революция в Москве еще неизвестно как развивалась бы. В Москве было шесть школ прапорщиков и 2 военных училища численностью около 10 000 юнкеров. А это по тем временам сила. Но начальство молчало, и какая судьба постигла генерала Мрозовского не было ничего слышно.

    Дальше занятия в школе пошли почти нормально. Единственно, что мешало иногда, — это школьный комитет, который иногда coбирал юнкеров для решения каких‑то вопросов. Главным образом, в комитет вошли писаря школы, не юнкера, а призванные для отбытия воинской повинности полуинтеллигенты. Чтобы не попасть на фронт, господа эти устроились писарями в школе. Но школьный комитет большой роли не играл, так как все его постановления на общем собрании юнкеров не принимались. Например, когда началось выступление генерала Корнилова, комитет высказался против поддержки генерала Корнилова, а общее собрание решило «всячески поддерживать генерала Корнилова». Много писалось о знаменитом приказе № 1, изданном Временным правительством. Приказом этим неспособное Временное правительство окончательно разложило армию. Никогда армия не была так сильна, как в 16–м и в начале 17–го года. Фронт был завален снарядами, оружием, обмундированием, продовольствием. Армия доходила до 20 миллионов людей. Для армии работала вся страна. Например, какой‑нибудь жестяник, который раньше паял дырявые кастрюли, ставил водосточные трубы, сейчас делал ручные гранаты, которые отсылались затем на заводы, где начинялись взрывчатыми веществами и обрезками железа, гвоздями и т. д., всем тем, что может нанести ранение. В марте или апреле намечалось общее наступление на фронте, которого немцы не выдержали бы. Они уже и выдохлись, да и вся Германия голодала. Приказ № 1 на школе никак не отразился. Занятия шли нормально; дисциплина поддерживалась, к офицерам относились с уважением. Это были единственные части, которые сохранились. Все это знали наши «главковерхи», Керенский и ему подобные. На юнкеров была вся надежда. Где надо было что‑то привести в порядок, туда посылались юнкера. Когда было знаменитое «Государственное Совещание», на котором был и генерал Корнилов, Керенский, многие делегаты от всевозможных организаций, то охрану Большого театра, где происходило «Совещание», несли юнкера. Нашей школе пришлось нести караулы в театре в самый разгар споров и разногласий. Посты были по всему театру, и под сценой, и за кулисами, и вокруг здания. Боялись, очевидно, чтобы не взорвали «Совещание». Комендантом Большого театра был поручик запаса Собинов, известный тенор, который был призван на службу. На мою просьбу указать мне какую‑либо комнату, где я мог бы расположить остаток роты (часть была на постах), Собинов указал мне помещение за Царской ложей. Там было три комнаты: кабинет Государя с ореховой мебелью, будуар для Государыни и что‑то похожее на столовую. Там мы и устроили караульное помещение, так как охрана театра неслась и ночью. Все речи нам удалось слышать, особенно тем, кто был за кулисами и под сценой. О чем там говорилось и какие исторические речи были произнесены, я повторять не буду. Думаю, что это известно уже всем из истории. Совещание окончилось благополучно. Никаких покушений не было.

    Чтобы навести где‑либо порядок, как я сказал выше, а главное, чтобы остаться у власти, Керенский, Львов [71] и компания обращались к юнкерам. Для характеристики русского солдата, потерявшего голову от всех «свобод», я расскажу следующий случай. Взбунтовался запасный кавалерийский полк, стоявший в городе Козлове Тамбовской губернии. Полк насчитывал 32 эскадрона, более 3000 солдат. Наша школа получила приказание разоружить этот полк. Поехали разоружать его одна рота юнкеров, одна сотня донских казаков и один броневой автомобиль. По дороге в Козлов, пока мы ехали в вагонах, произошел довольно характерный случай. С нами в вагоне 2–го класса ехал, как представитель власти, член Совета рабочих и солдатских депутатов, по–видимому какой‑то рабочий. Сначала разговор шел мирно. Против «депутата» сидел офицер школы капитан Фриде, [72] лихой гренадер 3–го Перновского полка, старый холостяк. Фамилию назвать могу, так как, по имеющимся у меня сведениям, после октябрьского переворота он и его брат, военный юрист, были расстреляны. Да, так вот, разговорился наш «депутат». Все, говорит, идет у нас хорошо, и народ доброжелательно отнесся к перевороту, только проклятое офицерье сильно тормозит дело. Тут случилось нечто неожиданное для «депутата»: развернулся наш капитан и такую влепил ему затрещину, что тот так и откинулся на спинку дивана. «Как смеешь, ты, каналья, говорить «проклятое офицерье», когда все мы уже пролили кровь за Родину, а тысячи лежат в могилах? А ты‑то воевал? Небось все время в тылу околачивался!» «Депутат» был очень поражен этой оплеухой, но, видя, что со стороны окружавших его офицеров сочувствия он не встретит, начал извиняться: «Простите, господин офицер, не подумавши сказал». — «А ты подумай, а потом и говори!» Дальше мирно доехали до Козлова. Приехавши в Козлов, потребовали на станцию оркестр музыки и под музыку прошли по городу. Впереди четко отбивала ногу юнкерская рота, за нами — казачья сотня, а позади пыхтел броневик. Около часа ночи оцепили казармы кавалерийского полка. Дали три залпа из винтовок по окнам казарм, но поверху, чтобы не задеть людей. В казармы были посланы несколько групп юнкеров, чтобы приказать солдатам выносить оружие во двор и складывать поэскадронно. Люди от этих залпов уже проснулись и метались по казарме, не зная, что делать Приказание выносить оружие во двор было исполнено без замедления. Во дворе были поставлены юнкера, чтобы указывать, кому куда складывать свое оружие. В одном белье, накинув шинели, выбегали солдаты во двор и складывали винтовки поэскадронно. Можно было наблюдать такие картинки: бежит солдатишка с винтовкой и кладет ее в кучу 2–го эскадрона. «Ты какого эскадрона?» — спрашивает юнкер «Так что — 4–го, ваше благородие». — «Так почему кладешь во 2–й?» — «Виноват, ваше благородие!» Таким образом винтовки все были вынесены на двор, и эти же самые солдаты погрузили их в пришедшие грузовики. Таков был наш солдат. Дисциплина, заложенная при первоначальном обучении, у всех у них осталась в душе. Надо было только показать твердую руку, и он опять делался хорошим солдатом. Вот эта самая твердая рука у нас отсутствовала.

    Дальше жизнь шла по–прежнему. В определенное время производился очередной выпуск в прапорщики. Приезжал новый командующий войсками Московского военного округа полковник Верховский, позже произведенный Временным правительством в генералы за труды по углублению революции. Полковник Верховский был офицер Генерального штаба, бывший паж. Дальнейшая его революционная карьера известна: он был военным министром, но, как писали, за достоверность чего не ручаюсь, кончил жизнь в подвале Чека.

    Ввиду того что наш начальник школы был старый москвич и у него были обширные знакомства в артистическом мире, то у нас в школе часто устраивались концерты, на которых выступали артисты Императорских театров. Всех артистов не помню, но особенно запечатлелись в памяти оперный бас В. Р. Петров со своей знаменитой арией из незаконченной оперы «Ася» и «Ах, зачем на карусели мы с тобой, Татьяна, сели!». Еще приезжали Мозжухин, Максимов, Мигай и известный танцор Мордкин. Бывали и другие.

    Но вот поползли тревожные слухи: большевики хотят сделать переворот и взять власть в свои руки. Мы ждем, не имея представления, что из всего этого может получиться. 25 октября получается распоряжение: занять Кремль, в котором собрались главные вожаки переворота. Школа в полном составе выступает днем около 2 часов и идет к Кремлю. Подойдя к Кремлю, увидели, что войти в Кремль нельзя, так как ворота заперты. Тогда получили приказание взять Кремль. Нашей школе пришлось подойти со стороны Никольских ворот и дальше, к Москве–реке. Прибывшая бомбометная команда выпустила несколько бомб по Кремлю, и очень скоро ворота открылись. Были арестованы главари бунтовщиков. Их было 7 или 8 человек. Все они были посажены на гауптвахту 1–го лейб–гренадерского Екатеринославского полка, который стоял в казармах в Кремле. Советский писатель Лев Никулин в своей книге «Московские зори» пишет, что солдаты, сдавшие оружие в Кремле, были расстреляны юнкерами. Это сущая неправда. В Кремле оказалась большая толпа солдат, думаю — около 100 человек, все это бы запасные, которые получили право на увольнение домой и сидели на своих сундучках перед казармами, в которых они жили. Это были пожилые люди, бородачи. Они не могли выйти из Кремля, так как ворота были заперты. И когда юнкера вошли в Кремль, то или по ошибке, или из озорства с чердака городской думы был открыт пулеметный огонь по этим бородачам. Юнкера не сделали по ним ни одного выстрела. Большинство этих бородачей оказалось убитыми или ранеными. Юнкера, посланные на чердак городской думы, нашли там пулемет и ленту стреляных гильз. Пулеметчик же сбежал. Наш начальник школы, полковник Шашковский, перед большевистким переворотом был произведен в генерал–майоры и назначен заведующим всеми школами прапорщиков. Здесь, в Кремле, он был как бы начальником отряда. Один из офицеров предложил ему ликвидировать зачинщиков–бунтовщиков. Генерал Шашковский очень возмутился: «Вы с ума сошли? Как это можно человека лишать жизни!» Через два месяца после октябрьского переворота он и его сын Михаил, банковский чиновник, были расстреляны. Дочь генерала, Лиду, с мужем я встретил в Севастополе во время Гражданской войны.

    Кремль был занят нами почти без боя. Было арестовано семь человек главарей–большевиков, и они были посажены на гауптвахту 1–го лейб–гренадерского Екатеринославского полка. Как пишет полковник Трескин, среди них был сын Максима Горького, Пешков. Все они потом были выпущены комендантом Кремля, полковником Морозом, державшимся очень странно.

    Вопрос о пулеметах и артиллерии нас заботил. Но с пулеметами дело решилось просто: к нам явились две женщины–прапорщика [73] с двумя пулеметами Максима. Они уже были в боях, и одна из них была легко ранена в руку. Тем, как держали себя эти два прапорщика, можно было только восторгаться они спокойно лежали за своими «максимами» и по приказанию открывали огонь. С орудиями было немного сложнее. Но удалось и это одна юнкерская рота пошла на Ходынку, где стоял запасный артиллерийский дивизион и, захватив там без всякого сопротивления два трехдюймовых орудия с зарядными ящиками и большим запасом снарядов, вернулась обратно в Кремль

    В это время в Москве еще не было такой массы войск, и лишь 3 — 4 дня спустя начали стягиваться запасные батальоны из всех окружающих Москву городов Ярославля, Костромы, Шуи, Владимира и др. Таким образом, было стянуто в Москву, как говорят, более ста тысяч человек.

    К юнкерам шести школ прапорщиков и двух военных училищ, с другой стороны, присоединились две роты, сформированные из студентов, с офицерами на командных должностях, офицерская рота и подошел еще Корниловский ударный батальон (около 500 штыков). Женских батальонов в Москве не было, они были в Петрограде. Батальон Бочкаревой [74] приезжал, правда, на какой‑то парад в Москву по распоряжению Керенского, очень любившего всякие парады. Сила собралась, в общем, порядочная. Сначала мы занимали широкий район. Штаб всех наших сил находился в Александровском военном училище, а штаб наших школ прапорщиков — в Малом Николаевском дворце, в Кремле. Орудия наши были поставлены около Страстного монастыря, и, когда неприятель пытался было наступать по Тверской, он был отогнан артиллерийским и пулеметным огнем. На нашем участке, в Милютином переулке, находилась телефонная станция. Она занималась нами, но вскоре, под нажимом больших сил, школа наша отошла к Китайгородской стене. Противник пробовал наступать и дальше, но огнем юнкеров легко обращался в бегство.

    Большевики решили нанести удар по нашим силам у Никитских ворот и повели атаку от Тверского бульвара, пытаясь захватить Арбатскую площадь, откуда недалеко уже и Александровское военное училище. Четырехэтажный дом, занятый юнкерами, и аптека, рядом, были приспособлены к обороне. Огонь был настолько силен, что оба этих дома были сожжены и разрушены. Прекрасно держались в этих боях студенческие роты. Особенно растрогал меня один студент, который не мог, по болезни ног, много ходить он попросил посадить его часовым на пост. Ему дали винтовку, и он долго, не сменяясь, сидел на своем посту.

    Я не стану описывать подробно весь ход боевых действий, так как об этом было уже много написано (об этом можно прочитать у советского писателя Паустовского, который довольно верно освещает эти события). Бои продолжались, но большевики особенно храбро не наступали, получая везде серьезный отпор. Довольствие наше было налажено хорошо нам присылали целые крути сыра, ящики консервов, шоколад, хлеб и пр. Снабжали нас всем этим Офицерское экономическое общество, большие гастрономические магазины и также частные лица. Лично мне посчастливилось, так как на моем участке был ресторан «Мартьяныча», в котором я часто бывал и раньше. Заведующий рестораном часто приглашал меня туда и вкусно кормил не только меня, но и наших юнкеров также

    Сделаю здесь маленькое отступление в предисловии я сказал, что буду говорить о приметах и вообще о сверхъестественном. В один из этих дней, вернувшись после ночного дежурства на участке роты, я прошел в наш штаб. Я проголодался, а там на столе стояли разные вкусные вещи. Так как было еще темно, то я зажег свечи, стоявшие на столе. Их было три. Я начал закусывать. Сидевший тут же подпоручик Никольский (туркестанский стрелок), командир 1–й роты, говорит мне «А. Г., потушите одну свечку, а то — нехорошая примета!» Я рассмеялся «В наш век и верить в приметы!» Но чтобы его успокоить, все же потушил одну свечу. Но случайность или совпадение, в 2 часа дня, идя к своей роте, подпоручик Никольский был убит наповал ружейной пулей, попавшей ему в сердце. Случилось это около часовни Иконы Иверской Божией Матери.

    В Чудовом монастыре монахи все время служили молебны о ниспослании нам победы. Когда дело подходило к оставлению нами Кремля, игумен исповедовал всех монахов и причастил их. Так как Кремль в то время простреливался со всех сторон, какая‑то шальная пуля попала одному из монахов в голову, убив его на месте. Монах этот только что причастился. Он был похоронен с большими почестями в ограде Чудова монастыря.

    Ожесточение боев возрастало. Большевики, видя, что мы всюду держимся стойко, начали с командующим войсками Московского гарнизона Генерального штаба полковником Рябцевым переговоры о перемирии, и к вечеру 30 октября перемирие было заключено. Несмотря на это, большевики не прекращали обстрела Кремля. На моих глазах был разрушен артиллерийским огнем Малый Николаевский дворец в Кремле. Огонь велся с Воробьевых гор. Вечером 30 октября нашим силам было приказано собраться всем в Александровском военном училище, и в этот же вечер большевики еще раз пытались ворваться в Кремль. Против Никольских ворот ими была поставлена батарея, бившая по воротам прямой наводкой. Были там у них и пулеметы. Внутри Кремля, против Никольских ворот, была оставлена наша 2–я рота, построившая себе баррикаду из ящиков с винтовками, пришедших из Америки. Огня мы не открывали, так как противника за Кремлевской стеной не было видно. В советском журнале «Огонек» (№ 46, 1957) на обложке изображена картина взятия Кремля: масса дыма и огня, убитые и раненые… И все это неверно! Как я уже сказал выше, огня мы не открывали и никаких убитых и раненых быть там не могло. Я оставил Кремль последним с ротой юнкеров и видел все, что там делалось.

    Получив приказание идти в Александровское военное училище, поздно ночью мы пришли туда. Училище кишело, как пчелиный улей. Там собрались все антибольшевистские силы, юнкера, студенты, офицеры и еще какие‑то люди, добровольно к нам примкнувшие. Все мы устали, 6 — 7 дней боев сказывались на всех. Здесь же мы попали в теплое помещение и получили горячий ужин.

    Никто не знал, что будет дальше. Тут полковник Рябцев проявил себя с не особенно красивой стороны: он устроил что‑то вроде митинга и стал рассказывать юнкерам, что он договорился с большевиками о том, что все мы с оружием возвращаемся в свои казармы и продолжаем свои занятия, так как фронт нуждается в офицерах… Молча и угрюмо слушали юнкера Рябцева, не веря ему. Вдруг раздался голос одного юнкера: «Что вы, господа, слушаете это г…! Все он врет. Продаст нас!» На это Рябцев нашелся только ответить: «Что вы, товарищ юнкер, так грубо выражаетесь!» Дальше слушать его не хотели. Было решено, полагаясь на обещания Рябцева, переспать здесь, а утром идти в школу.

    Утром, когда мы проснулись, нас ожидал неприятный сюрприз: против главного входа стояла на позиции трехдюймовая пушка, а против окон — пулеметы с прислугой, конечно. Обманул нас таки Рябцев! У многих было желание идти на Дон, где уже начиналось будто бы восстание против большевиков, но как туда дойти, не представлял себе никто. В здании начали появляться какие‑то люди с красными повязками на рукаве. Говорят — комиссары! Мы получили приказание сдать винтовки и пулеметы. Несколько позже офицерам сдать револьверы… И наконец, к вечеру, — сдать и холодное оружие. Так разоружили нас полностью. Ждать было нечего, надо было уходить. Начальник школы раздавал какие‑то деньги. Получил и я 400 рублей. Сговариваюсь с юнкерами, которые живут около меня; но москвичей мало, все больше приезжие. Поздно вечером пишу пропуска для хождения по улицам. Права на это не имею, конечно, никакого, но, принимая во внимание темноту ночи и малограмотность патрулей, пишу и сам же подписываю. Вчетвером выскользнули мы из училища, держа в руках мои «пропуска», и пошли домой. Москва — в темноте, на улицах ни одного фонаря. Где‑то слышна стрельба. Мосты заняты караулами, ходят патрули. Нам надо идти в Замоскворечье, на Полянку, через Москворецкий мост. На мосту стоят два солдата — караул. При виде нас четверых они начинают уходить с моста, им тоже страшно. Кричим начальническим тоном: «Куда, сволочь, уходите? Проверяй пропуска!» — «Да идите, чего там проверять!» Мы, конечно, прошли мост быстрым шагом, и я благополучно дошел до дому. Набрал горсть мелких камней и бросил в окно спальни, где спала жена, так как стучать в дверь и поднимать шум я не хотел, могли бы быть неприятности. Жена быстро впустила меня.

    Так вся наша школа и разбежалась в эту ночь. 3–я же школа оставалась до утра, и, когда утром пошла в казармы, юнкера имели много неприятностей. Многих из них избили, были и раненые. На другой день мой денщик побывал в школе и сообщил мне, что почти все юнкера собрались в школе. Одеваюсь во все солдатское, принимаю вид «товарища солдата» и еду в школу. Школа полна юнкеров, не знающих, что им делать дальше. Собираю всех и говорю, что надо искать какой‑то выход. Поэтому объявляю себя начальником школы и назначаю юнкера такого‑то моим адъютантом. Спрашиваю, кто умеет писать на машинке? Нашлись и такие. Начинаем писать увольнительные свидетельства такого рода: «Солдат такой‑то, прикомандированный к 4–й Московской школе прапорщиков в качестве сапожника (или еще кем‑либо), уволен в отпуск туда‑то». Печать, подпись моя, как начальника школы, и адъютанта. Вызываю по телефону заведующего хозяйством. Боится ехать. Говорю ему, что, если не приедет, сам распоряжусь складом. Он приехал. Каждому юнкеру были выданы на дорогу продукты, кому нужно — заменили обмундирование. Нашлись деньги, снабдили и ими, сколько хватило, и школа опустела.

    Так закончила свое существование 4–я Московская школа прапорщиков, выпустившая около 2000 прапорщиков.

    * * *

    После окончания боев и прихода к власти большевиков жизнь в Москве совсем расстроилась. Водопровод и электричество не действовали, все продукты исчезли и купить что‑либо можно было лишь на «черной бирже». Достать чего‑нибудь съедобного стало задачей, павшую от истощения и непосильной работы лошадь, брошенную на Страстной площади, разделывали по частям и уносили домой. Настроение у всех было отчаянное. И вдруг разнесся слух, что на Кремлевских Никольских воротах случилось чудо. Мне пришлось видеть все это своими глазами. Над воротами была икона Святого Николая Чудотворца, а по бокам его — два ангела с пальмовыми ветвями. Как я писал выше, по этим воротам били из орудий прямой наводкой и стреляли из пулеметов, но в икону не попало ни одной пули, ни одного осколка, оба же ангела были разрушены совершенно, и от них не осталось и следов. Начали собираться толпы народа. Служились молебны, что было, конечно, не по вкусу властям. Ленин издал декрет, в котором призывал население не верить «сказкам». Место, где были икона и ангелы, завешивается красной материей. Через некоторое время разносится новый слух: красная материя разорвалась пополам и упала на землю.

    Новый декрет разъяснял населению, что никакого чуда не было, а материя разорвалась об железный венчик, помещавшийся над иконой, и затем упала на землю. Этим «разъяснениям» народ не поверил, и в один теплый солнечный день от всех московских церквей двинулись к Никольским воротам крестные ходы с духовенством во главе, сопровождаемые толпами народа. Один за другим подходят они к образу святого Николая Чудотворца, служатся молебны, и все это потом движется по Тверской улице. Процессия заняла расстояние от Кремля до Садового кольца. Я полагаю, что участвовало в ней не менее 100 тысяч человек.

    На стенах Кремля стояла с пулеметами ленинская «гвардия» — латыши. Церемония продолжалась около 3 — 4 часов, после чего все крестные ходы разошлись по своим церквам. После этого случая властями было приказано поставить высокую деревянную стену, которая закрывала бы Никольские ворота. Часы на Спасской башне, которые так приятно вызванивали «Коль славен», были пробиты снарядом.

    Что было в Москве дальше, сказать не могу, так как я уехал оттуда, и, думаю, навсегда.


    А. Трембовельский[75]
    СМУТНЫЕ ДНИ МОСКВЫ В ОКТЯБРЕ 1917 ГОДА[76]

    Вот уже прошло 62 года, как наша Москва, город «сорок сороков» церквей православных, подпал под богоборческую власть большевиков.

    Несмотря на более чем полстолетия минувших лет, все ж не потухает в душах истинных русских патриотов желание узнать, как проходили эти дни в Москве? Надо признаться, задача не из легких. Кое‑что ускользнуло из памяти, кое‑что вспоминается, но кое‑что ярко воскресает в памяти, как бы это было вчера.

    В те дни октября 1917 года автор этих строк юным прапорщиком служил в Москве в 56–м пехотном запасном полку, три батальона которого стояли в Покровских казармах, а 1–й батальон был расквартирован в Кремле.

    Гарнизонную службу по Москве и, конечно, по Кремлю нес наш полк. На мою долю выпало несколько раз быть караульным начальником в Кремле, ворота которого к ночи закрывались. Но мне, как караульному начальнику, были известны секретные входы в Кремль.

    Как только утром 27 октября я пришел в свою роту, фельдфебель роты передал мне запечатанный конверт от адъютанта полка. Распечатав пакет, я прочитал: «Немедленно явитесь ко мне!» Когда я пришел к нему, то его кабинет был почти заполнен офицерами полка. Адъютант капитан Я. прочитал нам телеграмму о событиях в Петрограде и передал нам устное приказание коменданта Москвы полковника Мороза собраться господам офицерам гарнизона Москвы в сборном зале Александровского военного училища на экстренное собрание.

    Извозчиков на улице не было видно, а трамваи не ходили — началась забастовка рабочих. Минут через 40 — 50 быстрого шага мы наконец вошли в сборный зал Александровского военного училища. Огромный зал был полон офицерами. На наскоро сбитом помосте стояла группа генералов и полковников. Один из молодых офицеров громко читал телеграммы из Петрограда и Ставки. В зале стояла гробовая тишина, и нам, находившимся при входе в зал, было слышно каждое слово. Затем были речи о необходимости нашего выступления для защиты свободы, демократии, права гражданина и т. д.

    Когда мы пришли в сборный зал, офицеров там собралось так много, что мы едва уместились при входе в зал, но чем ближе время приближалось к вечеру, то офицеров как‑то становилось все меньше и меньше. Наконец под самый вечер было решено оказать сопротивление большевикам и из оставшихся офицеров были составлены разные боевые группы.

    Распропагандированный 1–й батальон нашего полка, расквартированный в Кремле, арестовав, начиная с командира полка, всех офицеров батальона и посадив их на гауптвахту Кремля, присоединился к большевикам и заперся в Кремле. Во главе взбунтовавшегося батальона оказался прапорщик нашего же полка (фамилию забыл). Много позже я узнал, что у большевиков он занимал крупный пост и при очередной чистке был расстрелян.

    Мне, как хорошо знающему все входы и выходы Кремля, был дан взвод юнкеров Александровского военного училища с заданием проникнуть в Кремль и открыть все ворота.

    В Кремль мы вошли через хорошо замаскированный кустами секретный вход из Александровского сада к Боровицким воротам. Моя задача проникновения в Кремль держалась в строгом секрете, и никто, кроме командования, об этом не знал.

    В то время, когда я с юнкерами пробирался к секретному ходу Боровицких ворот, одна из боевых офицерских групп с пушкой сосредоточилась у выходных ворот московского Манежа, как раз против Боровицких ворот. Несмотря на их энергичные требования открыть ворота, Кремль отвечал молчанием. Тогда, чтобы не терять времени, эта группа офицеров на руках выкатила пушку из Манежа и прямой наводкой решила разбить ворота. Но вдруг ворота открылись, и кто‑то знаками показал этой группе, что путь свободен.

    По крутой спиральной кирпичной лестнице, соблюдая полную тишину, поднялись мы к нише, в которую вел этот ход. Первым шел я, за мной юнкера. Около железных кованых ворот, под сводом башни ходил караульный. Выбрав минуту, когда он повернулся к нам спиной, мы стремительно бросились на него, приготовленной тряпкой заткнули ему рот, а веревками связали ему ноги и руки.

    Покончив с караульным и открыв ворота, мы бегом бросились к Никольским воротам. Встречавшиеся солдаты 1–го батальона, видя, что мы шутить не будем, бросали винтовки. Никольские ворота открыли мы без задержки и так же бегом вдоль Оружейной палаты устремились к Спасской башне. Здесь по нас из амбразур башни взбунтовавшиеся солдаты открыли огонь. Два или три юнкера упали ранеными, но мы уже вбежали в проход Спасских ворот. Под угрозой наших винтовок караульные, побросав свое оружие, открыли ворота, в которые немедленно вбежала группа юнкеров, скрывавшаяся за Лобным местом. Открыв ворота Спасской башни, я закончил свое задание и явился в распоряжение полковника Мороза, который был назначен комендантом Кремля.

    В нашем распоряжении находились юнкера Александровского военного училища и 6 московских школ прапорщиков. Интересно, что после овладения нами Кремля юнкера 2–й школы прапорщиков отказались стрелять «в своих». Разбираться в этом у нас не было времени, и, разоружив юнкеров этой школы, мы заперли их в подвалах Кремля вместе с 1–м батальоном 56–го пехотного запасного полка.

    Алексеевское военное училище и кадеты старших классов трех московских корпусов и Суворовского кадетского корпуса, находившиеся в Лефортово, были окружены взбунтовавшимися солдатами и вооруженными рабочими московских заводов в здании Алексеевского военного училища и прийти нам на помощь не смогли.

    Работу санитаров выполняли учащиеся средних школ и студенты Университета. Центральный санитарный пункт находился в Александровском военном училище.

    К вечеру 29 октября началась со стороны Красной площади неистовая атака большевиков на Спасские ворота и Никольские ворота Кремля. Огонь вели изо всех окон и подворотен домов, находившихся на противоположной стороне площади. Они подвезли бомбометы, и их огонь был сконцентрирован по Никольским воротам.

    К коменданту Кремля прибежал юнкер с Никольских ворот с тревожными сведениями. Полковник Мороз приказал мне немедленно пойти к Никольским воротам и его именем навести порядок. Во исполнение приказа коменданта, полный решимости, я побежал к Никольским воротам. Поднявшись на башню, я увидел лежащих без движения нескольких юнкеров. Офицеров среди них не было. Встревоженные юнкера прижимались к стенам башни, так как все окна и амбразуры башни были под точным огнем большевиков. На Кремлевской стене между Никольскими и Спасскими воротами два пулемета непрестанно вели прицельный огонь по появлявшимся целям. Вдруг я услышал женский голос: «Скорей принесите пулеметные ленты». Я приказал одному юнкеру отнести ленту. Но бедные юнкера, впервые попавшие под обстрел и у ног которых лежали убитые их сотоварищи, потеряли голову. Видя это, я схватил две коробки с пулеметными лентами и бегом отнес их к пулеметчикам. Этими двумя пулеметчиками оказались сестры Мерсье. [77] Передав им ленты, я вернулся на Никольскую башню, и, показав юнкерам этих двух героинь, русских девушек, я пристыдил их и разместил по щелям вдоль стены от Никольских до Спасских ворот.

    Сестер Мерсье я помню еще в день их производства в чин прапорщика. Но помню день, еще до Первого похода, когда отряд полковника Кутепова вел бой под станцией Матвеев Курган, что к северу от Таганрога. В то время, в декабре 1917 года, на юге России шли сильные дожди, земля размокла. Автор этих строк тогда был пулеметчиком на броневом автомобиле. Из‑за грязи и размокшей земли бронеавтомобиль не мог принять активное участие в бою. Он был поставлен на железнодорожную платформу и с нее вел огонь по наступавшим большевикам, кажется, латыша Сиверса. Командовал бронеавтомобилем поручик Филатов, сын начальника офицерской стрелковой школы, генерала Филатова. Чтобы ясней разглядеть наступавшие цепи большевиков и установить точный прицел, поручик Филатов вышел из бронеавтомобиля на платформу, на которой стоял броневик, и мгновенно упал, пораженный пулей. Из своей пулеметной башни броневика я видел, как упал поручик Филатов, чтобы оказать ему помощь, я также выскочил из броневика, но он уже умирал. Тут я заметил, что впереди железнодорожной насыпи на пригорке стоит женщина–прапорщик и внимательно наблюдает в бинокль за наступающими цепями большевиков. Мне показалось, что она стоит точно окаменев. Большевики ведут бешеный огонь, было ясно, что она каждое мгновение может быть убита, и чтобы спасти ее жизнь, я спрыгнул с железнодорожной площадки и под свист пуль подполз к ней, схватил ее за один из сапогов и, сильно потянув, повалил ее. Упав на землю, она страшно рассердилась на меня: «Как это кто‑то посмел схватить меня за ногу!» Затем я помню этих двух сестер в начале Первого похода. Обе они были в пулеметной роте Корниловского ударного полка в «Кольтовском взводе». В брошюре «Ледяной поход 1918 — 1953 (35–летие)» на стр. 16 сказано: «Убита Вера Мерсье, одна из двух сестер, вторая была несколько раз ранена». Царство Небесное чудной русской девушке, отдавшей свою юную жизнь за поруганную родину, за веру Православную, за Русь Святую. Что сталось с ее сестрой, к сожалению, я не знаю. Ее имя и ее адрес мне не известны. Но шлю я ей свой привет Первопоходника Первопоходнице. Если она жива, то пусть откликнется на слова ее соратника.

    Затем мне помнится, как комендант Кремля полковник Мороз вызвал меня к себе и приказал ехать на бронеавтомобиле к Почтамту, Государственному банку и к телефонной станции, которые были в наших руках, чтобы доставить им боеприпасы. В продолжении всего пути пули большевиков как горох стучали в стенки броневика, но мы не оставались в долгу и также посылали им свой гостинец.

    Мне помнятся также и разговоры о том, что нам придется уйти из Москвы и походным порядком прибыть на Дон к генералу Каледину для продолжения борьбы с большевиками. В ночь на 3 ноября мы покинули Кремль и сосредоточились в Александровском военном училище, чтобы с зарей двинуться на юг. Но произошла, как тогда говорили, «великая провокация». К утру Александровское военное училище большевики окружили и нас, крепко спавших, грубо разбудили, разоружили. Затем предложили разойтись, арестов пока не было. Они начались уже после похорон жертв этих дней.

    По доносу горничной, служившей в нашей семье, я был схвачен на улице, погоны с меня сорвали и отвели в Бутырскую тюрьму. Удачный случай помог мне ночью выскочить из окна (решетка отходила в сторону) и под покровом ночи выбраться из тюрьмы. Конечно, к себе домой я не пошел, а нашел приют у друзей. Вскоре, войдя в одну боевую организацию, я получил задание обойти офицеров Москвы и предложить им ехать на Дон к генералу Каледину. Если у кого не хватало денег, организация снабжала его необходимыми средствами, билетом на поезд и хорошо подделанными документами с большевистской печатью. Обошел я свыше ста офицерских квартир.

    За мной началась слежка. Раздобыв хорошо подделанные документы унтер–офицера, я к середине ноября 1917 года прибыл в Новочеркасск и вступил в ряды только–только формирующейся Добровольческой армии.

    Кончаю свое воспоминание словами генерала Деникина: «Если бы в этот трагический момент нашей истории не нашлось среди русского народа людей, готовых восстать против безумия и преступления большевистской власти и принести свою кровь и жизнь за разрушаемую Родину, — это был бы не народ…»


    С. Зилов[78]
    «МОСКОВСКАЯ НЕДЕЛЯ» В ОКТЯБРЕ 17–го ГОДА[79]

    Алексеев готов был обвинить Рябцева в предательстве.

    Мельгунов

    10 октября 1917 года я приехал в Москву, чтобы провести дома свой трехнедельный отпуск. Один из моих двоюродных братьев, еще весной получивший штыковую рану в живот и уже вышедший из госпиталя, пользовался отпуском для поправления здоровья и жил в это время у себя дома. Все дни моего пребывания в Москве мы с ним проводили вместе.

    Когда появились в газетах тревожные сообщения о выступлении большевиков в Петрограде, мы решил, что нам надо что‑то предпринять. Но что?.. Нормальный путь — явиться в комендатуру или штаб военного округа — нам не улыбался, после недавних Корниловских дней доверия к тыловому начальству у нас не было. Пришла мысль обратиться за советом в Союз офицеров. Не откладывая дело в долгий ящик, поехали туда. В помещении Союза офицеров мы застали человек 20 — 25 офицеров. Сразу же стало ясно, что их намерения те же: надо что‑то предпринять для отпора большевикам.

    Но вот появился тонный Генштаба генерал–лейтенант князь Друцкой [80] и совсем не тонно начал мямлить о том, что обстановка еще не выяснилась, что Московский отдел Союза не имеет никаких инструкций из Главного центра и что «надо выждать, как развернутся события». Когда генерал кончил говорить, поднялся молодой, невысокого роста Генштаба подполковник Дорофеев и стал горячо возражать князю: петроградские большевики пытаются захватить власть вооруженной силой. Здешние — открыто готовятся к вооруженному выступлению. Московские власти активны на словах и пассивны на деле. Никаких предварительных мер для обеспечения порядка не предпринимается. Успех большевиков грозит гибелью России. Поэтому мы не имеем права ждать, как развернутся события; наш долг на них влиять. Необходимо немедленно, пока еще не поздно, приступить к организации сопротивления большевикам. Таков приблизительно был смысл слов, сказанных Дорофеевым. Его поддержали другие. Никто не защищал точку зрения Друцкого. Сам он хотя и пытался отстаивать свое мнение, но делал это как‑то вяло, нехотя, как будто чего‑то недоговаривая.

    Теперь я склонен допустить, что он, зная лучше всех нас, присутствовавших тогда на собрании, настоящую цену Рябцеву и всему его штабу в целом, зная лучше всех нас политическое соотношение местных сил и закулисную игру партий, чувствовал, что нам в нашем предприятии не на кого будет опереться, а потому и относился скептически к нашим замыслам. Действительно, вскоре образовавшийся Комитет общественной безопасности (КОБ) составился исключительно из представителей «социалистической демократии», почтительно именовавших мятежников «товарищами большевиками» и видевших в каждом офицере «черного реакционера». Вот каковой оказалась наша политическая «опора». Повторяю, теперь я допускаю такое объяснение позиции, занятой Друцким, но в тот момент она вызвала во всех присутствовавших только некоторое раздражение, смешанное с иронией. В конце концов Дорофеев предложил собраться еще раз, но уже не в помещении Союз офицеров, а в стенах Александровского училища. На том и порешили.

    В назначенное время в одной из классных комнат училища собралось человек 30 офицеров. Князь Друцкой открыл собрание, но особенно ничем себя не проявлял, — инициатива явно переходила к подполковнику Дорофееву и всецело поддерживающему его полковнику Хованскому. [81] О Рябцеве и его штабе было сказано немало кислых слов. Бездействие командующего войсками выставлялось одной из причин, требующих нашей немедленной самоорганизации. Возражений и споров не было. Чувствовалось единодушие и желание действовать. Дорофеев предложил собравшимся не покидать стен училища, что и было безоговорочно принято. Не помню, чтобы собрание как‑то выбирало Дорофеева и Хованского. Мне кажется, что это произошло само собой. Они были инициаторами, старшими из присутствующих по чину. Друцкой молчаливо предоставил им играть первую скрипку.

    Очевидно, Дорофеев и Хованский, вместе с Друцким, еще до начала собрания договорились с администрацией училища о нашем пребывании в его стенах, т. к. хорошо помню, что ужинали в тот вечер в училищной столовой, а ночь провели на нормальных койках, снабженных постельным бельем и одеялами.

    К концу собрания было решено сзывать офицеров, находившихся в Москве, для присоединения к нам. Зазвонили телефоны. Большинство из нас, разбившись на маленькие группы, разошлись по соседним улицам для того, чтобы приглашать встречных офицеров явиться в Александровское училище. Конечно, из‑за нашей малочисленности такой способ мобилизации офицеров не мог дать больших результатов, но все‑таки что‑то дал — на следующий день училище казалось более оживленным. Мы с двоюродным братом прошли по Арбату до Плющихи, встретив всего десятка два офицеров. Вернувшись обратно, сразу попали в небольшую компанию офицеров, отправляющихся на грузовичке в район Старых Триумфальных ворот в какой‑то гараж для захвата автомобилей. Поездка прошла без инцидентов, но и без особой удачи — гараж оказался почти пустым. Удалось, кажется, забрать одну машину. Так началась для нас «Московская неделя».

    Теперь, через 50 лет, трудно вспомнить даты, а иногда и установить последовательность событий, особенно мелких из них. В памяти остались лишь отдельные картины. Помню, например, как пришлось, в составе патруля, ходить по домам, справляться у дворника и по домовой книге, живут ли в них офицеры, подниматься в офицерские квартиры и уже не приглашать, а передавать приказ, чтобы обнаруженные таким образом лица присоединялись к патрулю и затем являлись и в училище. (Это было устное приказание Дорофеева, строго говоря, «революционного» порядка. Действие «приказа» распространялось лишь на прилегающие к училищу кварталы. — С. 3.) Пришлось побывать в Университете (в новом здании) и видеть очередь студентов, ожидавших раздачи оружия. Пришлось зачем‑то попасть в городскую думу, где царили неразбериха и бестолковщина. Однажды встретили на Арбате группу человек в 7 — 8 офицеров–летчиков. Среди них оказался наш старый знакомый поручик Л. Остановились поговорить. Не сомневаясь, что они тоже из Александровского училища, спросили, какое задание на них возложено, и получили неожиданный ответ: «Ниоткуда никаких заданий получать не собираемся, но на всякий случай держимся вместе». Таких групп, видимо, было немало. Мельгунов, упоминая о них, ссылается на разведку Военно–революционного комитета, которая «постоянно отмечает в разных местах наличность офицерских групп и 7 — 10 — 15 человек, как бы не связанных с центром и действующих самостоятельно» (в этой статье все ссылки на Мельгунова относятся к его книге «Как большевики захватили власть». — С. 3.).

    По Мельгунову, 27–го в Александровском училище происходило совещание «представителей воинских частей, желавших поддержать Вр. Правительство, которое было созвано в экстренном порядке… по инициативе членов Совета Офицерских Депутатов». «Характерной чертой собрания является крайне враждебное отношение к командующему войсками, которого тщетно пытаются долгое время отыскать». Ссылаясь на небезызвестного Эфрона, Мельгунов отмечает, что на этом «шумном и беспорядочном собрании создаются роты «по сто штыков», выбираются начальники и устанавливается выборное общее командование, вручаемое полковнику Генштаба Дорофееву».

    Мне почему‑то не запомнилось такое особенно «шумное и беспорядочное» собрание. Может быть, в этот момент я был вне стен училища, находясь в каком‑нибудь патруле, а может быть, такого собрания, если понимать под этим словом некое организованное сборище людей с председателем и секретарями, и совсем не было. Последнее, пожалуй, вернее. Дело в том, что Дорофеев, занимая отдельное помещение, иногда появлялся в залах, где находились офицеры, и делал сообщения в информационном порядке. В таких случаях некоторые из присутствующих задавали вопросы, а иногда высказывали свое мнение. Так, например, когда речь заходила о Рябцеве, то слышались возгласы: «Гоните его в шею, что вы церемонитесь с этим мерзавцем». Можно предположить, что после «частного совещания представителей воинских частей», которое происходило в штабе Дорофеева без участия всех присутствующих в училище офицеров, он, выйдя в общий зал, сделал сообщение по этому поводу и указал на необходимость приступить к формированию рот. В тот момент такое заявление могло быть встречено только с энтузиазмом. Единодушные громкие приветствия можно было, без всякой натяжки, принять и за единогласное избрание, которое если и имело место, то, вероятно, в штабе Дорофеева на совещании представителей воинских частей.

    Мельгунов не поясняет, что он подразумевает под термином «общее командование». Несмотря на резко враждебное отношение к нему обитателей Александровского училища, Рябцев оставался командующим войсками округа, значит, в полном смысле слова, общее командование оставалось за ним. Поэтому термин, употребляемый Мельгуновым, скорее всего, означает оперативное подчинение Дорофееву (уже возглавляющему офицеров–добровольцев) юнкеров Александровского училища. Кстати, Александровское училище было самой многочисленной и лучше всего организованной частью с нашей стороны. Естественно заключить, что его представители находились в штабе Дорофеева. Были разговоры о том, что начальник училища генерал–майор Михеев отказался включиться в нашу акцию и, держа нейтралитет, засел в «бест» — в свою квартиру.

    Как формировалась та рота, в которую я попал, и как в ней «выбирались начальники», я хорошо помню. Дорофеев вызвал к себе старших в чине обер–офицеров. Вскоре один штабс–капитан вернулся и крикнул: «Господа офицеры, мне поручено сформировать роту. Кто хочет быть в ней, пожалуйте к этой стене» — и указал на одну из стен зала, в котором мы находились. Вдоль указанной стены быстро набралось достаточное количество офицеров. Раздалась команда «становись», и, после произведенного расчета, рота была разбита на взводы, для которых ротный «выбрал» командиров из старших в чине. Тем, кто еще не имел винтовок, их выдали. Все мы рассовали полученные обоймы по карманам и сразу же выступили. Командир роты уже имел задание очистить перекресток Никитской и Знаменского переулка от красных. Оттуда слышалась беспорядочная стрельба.

    Рота разбилась на две цепочки и стала продвигаться к намеченной цели по обоим тротуарам переулка. Чем ближе мы подходили к перекрестку, тем сильнее становилась стрельба. Пули беспрерывно лязгали по мостовой, шлепались в стены домов. В узком переулке казалось, что огонь идет не только со стороны Никитской, но и из тех домов, мимо которых мы проходили. Поэтому часть роты была послана для обыска соседних дворов и помещений. Наконец головы цепочек достигали перекрестка. В тот же момент я услышал крик и, обернувшись, увидел, как высоко в воздух взвилась зеленая фуражка. Шедшему сзади меня пограничнику пуля попала сквозь козырек фуражки прямо в лоб. Бедняга был убит на месте. Почти одновременно тут же, посередине мостовой, остановился учебный лафетный пулемет, подвезенный «на рысях» несколькими офицерами, и прапорщик, баронесса де Бодэ, стала посылать на Никитскую очередь за очередью.

    Под аккомпанемент пулемета головные цепочки, вместе с командиром роты, перебежали улицу и, разбив прикладами окна какого‑то колбасного магазина, проникли внутрь его. За ними последовали другие. Стрельба сразу стихла. Обыскав все прилежащие дома, выходящие окнами на Знаменский переулок, ничего, кроме расстрелянных гильз, в них не нашли. Только на площадке одной из лестниц обнаружили большую лужу крови. Большевики бежали, не приняв боя. Раздраженные смертью пограничника, офицеры хотели их преследовать, но были удержаны командиром роты, сказавшим, что он имеет категорический приказ: очищенный от красных перекресток охранять и не двигаться дальше. Позже мне пришлось участвовать в обороне площади храма Христа Спасителя, а затем Охотного Ряда. В обоих случаях нам не позволялось атаковать, мы только должны были удерживать наши позиции, что не представляло большого труда. [82]


    Д. Одарченко
    КАК ПОЛОНИЛИ МОСКВУ[83]

    С занятием Кремля стало возможным определить довольно точно район, находившийся в обладании юнкеров. При этом, однако, следует иметь в виду, что нашей целью было расширить занятый район и пробиться к окраинам и вокзалам, со стороны же большевиков обнаружилось стремление выбить нас из занимаемой нами части города и тем уничтожить всякое сопротивление, иными словами — занять весь город. Так что граница то и дело менялась и, надо сказать, имела тенденцию к расширению района, занятого противобольшевистскими силами.

    Большевики наступали довольно осторожно, стараясь обойтись усиленным ружейным и пулеметным огнем (а впоследствии и орудийным), не доводя дела до рукопашного боя.

    Эта осторожность объясняется неуверенностью и боязливым настроением большевистского воинства. Уверенности в себе и в своей победе оно не имело.

    * * *

    Числа 28–го, 29–го положение юнкеров стало более определенным и крепким; потянулись связи между отдельными группами; менее стало слухачей, все положение как‑то оформилось. Но наряду с этим обнаружился зловещий недостаток патронов. Расходование их, и без того очень скупое, пришлось свести до минимума; появилась угроза остаться вовсе без патронов.

    Временно этот недостаток был восполнен благодаря подвигу двух братьев, корнетов Н–х, одного из гусарских полков.

    Дело было так: не стало патронов, братья корнеты вызвались их достать. Оделись по — «товарищески», настукали на машинке «мандат» и требование 14 тысяч патронов из складов Симонова монастыря; отправились туда.