Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат
    фото

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    МОЛОДЁЖЬ И ГПУ
    Б. Л. СОЛОНЕВИЧ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Борис Солоневич Молодежь и ГПУ Жизнь и борьба советской молодежи
  •   Вместо пролога
  •     Год 1920
  •     Год 1934
  •   Глава I В водовороте
  •     Вперед
  •     Первые картинки
  •     На посту
  •     Решение
  •     В пути
  •     Под дулами винтовок
  •     Русская смекалка
  •     В родной семье
  •       Гибель брата
  •       Дома
  •       Ребята
  •       Душа юноши
  •     По дороге на тот свет
  •     Жизнь — копейка
  •     Неунывающий старик
  •     Судьба первых, поверивших…
  •       «Амнистия»
  •       Без пощады
  •       «Где силой взять нельзя — там надобна ухватка».
  •       Гибель старшего друга
  •     Переход на мирное житие
  •     «Советская проповедь»
  •     Рука сестры
  •       На минном поле
  •       «Выручим!»
  •       «Володя выходит замуж»
  •       Затишье после бури
  •     Баден-Пауль
  •       Смерть…
  •       … и воскресение
  •     Маленькая репетиция мировой революции
  •     Дружеская рука
  •     Прощальный салют
  •   Глава II Одесская эпопея
  •     Советский «мандат»
  •     Семья Молчановых
  •     «Тише едешь — дальше будешь»
  •     «Там, спина к спине у грота, отражаем мы врага» Дж. Лондон
  •     Неунывающие россияне
  •     Мораль рабов
  •     Жизнь советская
  •     Рука помощи с того света
  •     Люди — звери
  •     Последнее прости
  •     Инженеры душ Первые столкновения
  •     Обыкновенная история…
  •     Это вам не носорог!.. Африканская Уганда
  •     Одесская Уганда
  •     Восьмипудовый спаситель
  •     Я превращаюсь в австралийца
  •     На ринге
  •     Из австралийца я превращаюсь в американца
  •     Фея-спасительница
  •     И помощь пришла.
  •     Самопомощь
  •     Нечто «характерное»
  •     Удар
  •       Однажды летом…
  •       В подвале
  •       Или — или
  •     Встреча
  •     Туман юношеского идеализма
  •     Приговор «пролетарского правосудия»
  •     Шанс на жизнь
  •     Ребус и жизнь…
  •     В одиночестве Неволя
  •     Нити души
  •     Скаутская семья
  •     Неужели согнуться?
  •     Для других
  •     «Обезьянье средство»
  •     Начало конца
  •     Кому быть расстрелянному, тот не потонет!
  •   Глава III На борьбу с судьбой
  •     В подполье Взгляд с политических высот
  •     Негнущаяся молодежь
  •     Когда становится нечем жить…
  •     Живая пыль
  •       Охотники за черепами
  •       Беспризорники
  •       «Генерал»
  •       Первая дисциплина
  •       Обыкновенная история
  •       Око за око, зуб за зуб…
  •       На пляже
  •       Концерт
  •       Беспризорники на случайной работе по переноске ящиков.
  •       Путь к душе
  •       Молодые всходы
  •       Рукопожатие
  •     Риск и подвиг
  •     В Киеве
  •       Знамя скаута[20] Пусть воля будет, как лук туго натянутый. Скаутская заповедь. Трудный вопрос
  •       На Подоле
  •       В атмосфере беззлобных шуток
  •       Маленький герой
  •       День святого Георгия
  •       Ленин.
  •       Цена политических достижений
  •       На жизненном переломе
  •       Обвал…
  •   Глава IV
  •     За решетками
  •     Допрос
  •     Капкан сжимается
  •     Весть «с того света»
  •     Родные лица
  •     Долг скаута
  •     Невеселый путь
  •     Старые друзья
  •     Преддверие ада
  •   Глава V Соловки
  •     Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей
  •     Применение к каторжной местности
  •     Человек, оседлавший Соловки[29]
  •     Тайна монастыря
  •     Патруль имени царя Соломона
  •     Мужское рукопожатие
  •     Разстрел в рассрочку
  •     «Родной дом» по советски… Юный рыцарь, без страха и упрека
  •     Скаутская спайка
  •     Сочельник Соловецкий дом
  •     Дядя Вяча
  •     Саныч
  •     Сломанный бурей молодой дуб
  •     Яма
  •     23 апреля 1928 года Парад в розницу
  •     На грани сдачи
  •     Представитель СММ
  •     «Профессор кислых щей»
  •     Апостолы скаутизма
  •     Последний взгляд на Соловки
  •   Глава VI Сибирь
  •     Во льдах
  •     Сильней дружбы
  •     Ленинградский ДПЗ
  •     Столетний узник
  •     «Черви-козырь»
  •       Методы организации
  •       «У попа была собака»…
  •       Радостные воспоминания
  •       Чекист
  •       «Исправительные методы»
  •       Мститель
  •       Маленький эпизод большой борьбы
  •       Цена чекистской головы
  •       «Летучий голландец»
  •     Юноша-палач
  •       Под прессом
  •       Не мытьем, так катаньем
  •       Болен!
  •       Мандат
  •       Чекистские шуточки
  •       Там, где ставят к стенке
  •     Перековка
  •   Глава VII Прицел взят
  •     Решай
  •     Орел
  •       Как?
  •       Кусочек «советской карьеры»
  •       Пролетарская жизнь
  •     Весна 1932
  •       Цена револьверного патрона
  •       Решение
  •     Побег No. 1
  •     Боб
  •     Чертова служба
  •     На службе России
  •     Побег No. 2
  •     Одиночка
  •     Лагерь
  •     День врача в концлагере[48]
  •       Судьба мальчугана
  •       «Тихая смерть»
  •       Пополнение
  •       Горькая беспомощность
  •       Непокорная молодежь
  •       Выход
  •       Обыкновенная история
  •   Глава VIII Драпеж
  •     Исторический день — 28 июля 1954 года
  •     Первая задача
  •     Мой последний советский футбольный матч
  •     Матч
  •     Задача No. 2
  •     Среди лесов и болот
  •     Горькие мысли
  •     Четырнадцать
  •     Граница
  •     Спасен!
  •     Среди людей
  •   Эпилог
  •     Гельсингфорс. Политическая тюрьма
  •     На настоящей воле
  •     Нити души

    «Его Императорскому Высочеству Великому Князю Андрею Владимировичу в знак глубокого уважение и преданности.

    Автор

    София, 6-4-37.» автограф на книге

    Вместо пролога

    Воспоминания…

    Которых нет сил позабыть…

    Сквозь жизненной бури туманы

    От сердца к ним тянется нить…

    Год 1920

    Яркое, солнечное утро конца крымской осени… 1920 год, год отлива последней волны Белой Армии, раздавленной девятым красным валом…

    Гражданская война окончена. Больше шести лет напрягались силы страны в непрерывных войнах — сперва на границах — с внешним врагом, а потом — по всему лицу обширной русской земли — в братоубийственной борьбе за право строить жизнь по диаметрально противоположным принципам…

    В этой страшной борьбе выиграла красная сторона.

    * * *

    На палубе американского миноносца пусто. В жизни его кочующего по морям маленького мирка этот берег — только один из многих.

    Я стою на баке, незаметно для самого себя крепко впившись руками в поручни, и не слышу ровного гула машин и не чувствую ритмичного покачивание судна. Из утреннего тумана выплывает земля моей Родины…

    Я с жадностью смотрю, как растут и ширятся очертание крымского берега, как в светло-сиреневой дымке все яснее вырисовываются острые пики гор и выползает покрытый лесом, как густой шерстью, массив каменной глыбы — Аю-Дага.

    И никогда — ни раньше, ни потом — я не чувствовал так остро и так жадно тяги к России, как тогда, 16 лет тому назад, возвращаясь из Константинополя в Крым.

    Из Севастополя, кипевшего жизнью и бодростью и находившаяся тогда под властью белых, мне пришлось выехать по делам Американского Красного Креста на несколько дней в Константинополь, и там неожиданное известие о начавшейся эвакуации армии ген. Врангеля ошеломило меня. Передо мной во всей своей трагичности встал вопрос — оставаться ли на чужбине или возвращаться на Родину, под чьей бы властью она ни была.

    В душе разыгралась буря мучительных противоречий. Победило желание остаться на родной земле, разделить с другими тревоги и опасности будущего, продолжить свою работу и свою борьбу на пользу Родине, и вот быстроходный американский миноносец несет меня обратно к русским берегам…

    Все ближе… Вот уже видны сползающие к морю ялтинские улицы, белая колонна маяка, длинная коса гранитного мола.

    Мимо проходит несколько пароходов, наполненных пестрой массой беженцев. Порт кипит странным оживлением. Груды ящиков, тюков и бочек беспорядочной кучей навалены на молу и у пакгаузов. Суетящиеся люди торопливо и словно украдкой снуют между зданиями, появляются то здесь, то там, что-то носят, что-то грузят, но во всей этой лихорадке чувствуется что-то странно нездоровое… Изредка гремят одиночные выстрелы, еще более усиливая тревожное впечатление от всей картины.

    Гул машин ослабевает, и миноносец пришвартовывается к бочке. Группы матросов собираются на палубе, дожевывая завтрак, и с любопытством толпятся у поручней, оживленно обмениваясь мнениями о непонятных для них событиях, творящихся в этой странной, громадной стране — России.

    За моей спиной появляется черная физиономия негра-кока.

    — Сэр, капитан просит вас к себе, — дружески оскаливая белые зубы, говорит он.

    В кают-кампании молодой стройный розовощекий капитан, выглядящий почти юношей, приветливо встречает меня.

    Счастливец! Душа его спокойна. Долг — ясен и прост. Он только мимохожий зритель, а не участник разыгрывающейся на одной шестой части мира драмы…

    — Я, к сожалению, не могу доставить вас в Севастополь. По моим сведениям эвакуация там уже заканчивается. Мне приказано идти в Керчь, а потом — обратно в Константинополь. Я знаю, что вы наш сотрудник и начальник скаутов. И, если хотите, мы доставим вас обратно.

    Но мучительные часы утреннего раздумья уже сзади.

    — Спасибо, капитан. Но я хотел бы высадиться на берег.

    — Но вы знаете, — серьезно предупреждает американец, — что вам придется столкнуться с большевиками. А это дело, говорят, не шуточное. Вы сильно рискуете.

    — Я знаю все это… Но как бросить Родину в несчастье? Может быть, молодые силы ей еще пригодятся… У нас в России, капитан, говорят: чему быть — того не миновать!

    — Ну что-ж, ваше дело… Я прикажу подать катер… Прощайте, — тепло и задушевно говорит он, крепко пожимая мне руку. — И… и, знаете что? — на вашем месте я поступил бы точно так же…

    Катер мчит меня к молу… Последние метры, а там — какая-то новая жизнь. Наконец — легкий толчок, «good luck!» молоденького лейтенанта, и я в России.

    Впереди новая эпоха, суровая и яркая. А опасности? Ну, так что-ж? Разве мне не 20 лет?..

    Год 1934

    Прошло четырнадцать долгих, долгих лет…

    Глухой северный лес, молчаливый и угрюмый. Я бреду на запад, оставив сзади колючую проволоку концентрационного лагеря, длинный ряд тяжелых, полных лишений и страданий лет и горечь разбитых иллюзий…

    Путь — только на запад. Цель — уйти из родной страны, оказавшейся для меня не матерью, а мачехой…

    Болото и лес, лес и болото. Сменяют друг друга неожиданные опасности, препятствия, встречи, пули, погоня. Каждая неудача — смерть…

    Ноги изранены и дрожат от усталости. Но старая привычная бодрость скаута и спортсмена тянет вперед, как невидимый мотор.

    К свободе! На запад!

    Опять и опять топкие болота, таящие гибель в своих зеленых коврах, лесные баррикады поваленных бурей деревьев, просеки, дороги, овраги, озера, реки. Зигзаги обходов опасных мест. Все вперед! Назад пути уже нет… И ставка в этой игре — жизнь.

    Стрелка компаса, насаженная на ржавую булавку, колеблется, успокаивается и указывает, что путь правилен. Уже недалеко…

    Не могу сказать, когда, пересекая многочисленные просеки, я перешел и заветную черту — финскую границу. Ощущение раненого преследуемого зверя, избегающего охотников, были настолько сильны, что все остальное ушло, как в тумане, на задний план.

    В душе все сильнее пел голос — «Не сдавайся!», и все силы были устремлены на то, чтобы заставить ноющие мышцы двигаться, уши — прислушиваться к каждому лесному шороху, а глаза — всматриваться в каждую тень, каждый уголок лесной чащи…

    Когда я перешел границу?

    Поздно ли вечером, когда опускающееся солнце било в глаза, и все просеки были пронизаны его яркими лучами и пестрили золотистыми бликами сосновых стволов?

    Ранним ли туманным утром, когда, после сна на сыром болоте, дрожа от ночного холода, мокрый от росы, с трудом открывая опухшие от укусов комаров веки, я незаметно для себя переступил роковую черту?..

    Не знаю.

    Уже садилось солнце, когда, обходя какую-то небольшую деревеньку — как оказалось позже, уже в глубине Финляндии — я наткнулся на финна-пограничника и подошел к нему… В своем широком брезентовом плаще, измятом и грязном, с рюкзаком и толстенной палкой, измученным и обросшим лицом, я, видимо, показался пограничнику весьма опасным субъектом. И он, худощавый и щуплый, все тыкал меня концом винтовки в грудь и хотел заставить поднять руки вверх.

    Славный паренек! Он и до сих пор, вероятно, не понимает, почему я и не думал подчиниться его требованию и облегченно смеялся, глядя на его испуганное лицо и суетливо угрожающую винтовку…

    ***

    Еще и еще люди… Финский говор. Военная форма…

    Это уже твердо — Финляндия.

    Спасен!..

    Рапорт

    Друзья читатели!

    Эта книга — не роман и не выдумка. Это — мозаика части моего жизненного пути. Но этими страницами я рассказываю не только о том, что было. Все эти картинки — иллюстрация только одного из этапов борьбы, свидетелем которой мне пришлось быть и в которой я лично участвовал…

    Борьба русской молодежи против большевизма не только не кончилась, но она уже перешла в формы схватки не на жизнь, а на смерть… Ибо что может испугать теперь подсоветский молодняк после всего того что он видел и вынес сам?..

    В первые годы существование советской власти эта борьба не была политической. Молодежь инстинктивно отстаивала свою идею Родины-России, свободу своей жизни и чистоту тех религиозных и моральных установок, какие были вложены в нее раньше.

    И если в начале молодежь только сопротивлялась советскому гнету, то потом, в последние годы, это сравнительно пассивное сопротивление стало вырастать в смелую и открытую политическую борьбу против большевизма и коммунизма.

    Эта книга — конечно, не полный обзор этой борьбы. Здесь только — сумма встреч и наблюдений за 14 лет советской жизни, и на этих страницах нет выдуманных лиц и фантастических сюжетов.

    «Молодежь и ГПУ», как и все, что мы пишем в «Голосе России» — боевой рапорт зарубежной России о том, что мы видели, пережили и перечувствовали. И, может быть, отчасти даже хорошо, что все это выглядит литературно не очень «обработанным». Вся эта эпопее — это клочки жизни, напряженной и стремительной. Это не ровный ритм спокойного существования, о котором можно повествовать эпически и плавно вести к happy end'у.

    Здесь — только то, что действительно было. Некоторым людям в эмиграции, авторитет которых высок в моих глазах, я сообщил точные имена и адреса большинства героев этой книги.

    Но не вините меня, если, описывая последние годы своего подсоветского житья, я не обо всем скажу ясно. Борьба молодежи не только не ослабевает, но и ширится, а мои герои — это фотография живых людей, которые и теперь где-то продолжают свою скрытую от глаз постороннего наблюдателя борьбу…

    Много этой молодежи погибло в схватках с безжалостным ГПУ. Мне удалось почти чудом спастись. А остальные, кого я описал здесь, — разбросаны по всей стране, и многие из них находятся «на карандашике ОГПУ», на «спецучете» и на каждого из них и теперь уже имеется «дело ОГПУ». От содержимого этой папки зависит их будущность, а может быть, и жизнь. И я не имею морального права давать новые сведения в это «дело». Я никогда не могу забыть, что на обложке этой папки стоят слова:

    Группа — контрреволюция.

    Категория — молодежь.

    Характеристика — опасная…

    * * *

    И вот, вам, русской молодежи, не знавшей «подсоветского существования», этой книгой мне хочется рассказать, как жили мы в эти страшные годы, как не нашлось нам места в «социалистическом раю», как одна за другой разбивались иллюзии, уходила вера в возможность созидательной работы в Стране Советов, как росла горечь и отвращение к режиму рабства и лжи и как все это толкнуло меня под пулями уйти из родной страны…

    Глава I В водовороте

    При таком обилии неожиданных опасностей и при такой готовности смеяться — жизнь переставала быть чем-то, требовавшим осмотрительности и осторожности…

    Дж. Лондон.

    Вперед

    Катер американского миноносца, высадивший меня, круто повернул, и гул его мотора становится все слабее.

    Я стою на набережной Ялты. Под моими ногами родная земля, еще недавно могучая и процветающая, а теперь истомленная и вздрагивающая от приступов революционной лихорадки. И я бросаюсь в водоворот таких событий. Что ждет меня впереди?

    Где-то там, в неизмеримых просторах, с оптимизмом молодости ждут своей очереди стать в строй жизни тысячи и тысячи молодых сердец, с которыми я столько лет был связан общей работой. Что для них политика и больные узлы жизни, когда чиста душа, ясна улыбками ключом бьет энергия?..

    Теперь я буду опять среди них. Будем вместе искать новых путей в новых условиях жизни. Ведь наша Родина и наш народ остались теми же. Так неужели же сильные молодые руки не найдут себе дела? Неужели я не сумею помочь молодежи найти честный путь в кровавой каше политической борьбы? И если закончилась борьба за идею Родины-России на полях сражений, то разве она может когда-нибудь закончиться в жизни?

    «Мы еще повоюем, черт возьми!»

    Я снял шляпу, перекрестился и зашагал вперед.

    Первые картинки

    Оживление порта, заметное с палубы миноносца, оказалось неприкрытым грабежом. Части Армии уже эвакуировались вместе с гражданскими властями, и город кишел какими-то странными вооруженными людьми, старавшимися, очевидно, использовать период безвластия. Все склады и пакгаузы были раскрыты, груженые люди и подводы суетились, ругань, драки и одиночные выстрелы слышались отовсюду.

    * * *

    Маленький домик из белого камня на склони гористой улицы казался необитаемым.

    Я постучал в дверь. Через минуту послышались шаги.

    — Кто там? — прозвучал глухой голос. Я назвал себя. Щелкнул ключ, но дверь приоткрылась только на ширину цепочки. В щель выглянули недоверчивые глаза.

    — Это я, Петр Иванович! Свой!

    Наконец, дверь открылась, и на пороге показалась знакомая фигура старика-учителя, мужа Веры Ивановны, начальницы ялтинских скаутов. В руке у него был большой топор.

    — Что это вы меня, Петр Иванович, с топором встречаете? — засмеялся я. — С каких это пор?

    — Да это не вас, — озабоченно сказал старик, с беспокойством оглядываясь по сторонам. — Тут кругом разбои идут…

    — Так что же вы сделаете с топором против бандитов?

    Учитель обиделся.

    — Как это, что сделаю? Все-таки безопаснее… А вы-то с какого неба к нам свалились?

    — С буржуазного, П. И., прямо из Константинополя.

    — Как, как? Откуда?

    — Да из Константинополя.

    — Господи Боже! Да вы не шутите?

    — Нет, Петр Иваныч. Только что приехал на американском миноносце.

    — Не может быть! — воскликнул учитель, уронив свое оружие и всплеснув руками. — Да вы в своем ли уме, голубчик? Сюда, в Россию, из Константинополя? Да что это вы?

    — Почему это вас так поразило?

    — Господи! Он еще спрашивает! — внезапно рассердился старик, и его седая бороденка негодующе затряслась.

    — Да тут дай Бог каждому ноги унести. Да если бы на пароходах место бы было — вы думаете, я бы тут остался?

    — Чего же вам бежать?

    — Ax, ты, Господи! Вот наказанье Божье с этой молодежью! Зачем? зачем? — гневно передразнил он. — Жизнь свою спасать — вот зачем.

    — Да кто же вашей жизни угрожает?

    — Эх, вы, — как бы сожалея о моей глупости, сказал старик. — Молодо — зелено. Понимаете вы во всем этом, как, простите, свинья в апельсинах. Вам бы сидеть в Константинополе и молить Бога за свое спасение, а вы, вот, голову в петлю сунули.

    Слова старика, сказанные с глубокой искренностью и убеждением, встревожили меня.

    — Почему вы, Петр Иваныч, так пессимистично смотрите на будущее?

    Он махнул рукой.

    — Эх голубчик! Видите, — он склонил голову и показал на свои седые волосы. — Много пришлось пережить на своем веку. Научился, слава Богу, видеть все в настоящем свете. Да что уж там. Не хочется пугать вас. Все равно уже не поправишь. Увидите сами, да уже поздно будет… Да что-ж! Жалко вас, да ведь молодежь не переубедишь…

    Мне был непонятен пессимизм старика, но я не стал спорить.

    — А где Вера Ивановна?

    — Да здесь где-то рядом. С ребятишками возится. Видите тот вот дом с зеленой крышей? Она там что-то вроде приюта устроила.

    — Ладно. Я наведаюсь туда, Петр Иваныч. А потом — в Севастополь. До свиданья пока. Бог даст еще увидимся.

    Опять страдальческая улыбка промелькнув на лице старика, и он махнул рукой.

    — Вряд ли… В такой жизни!.. Эх, жалко вас, голубчик, — сердечно сказал он, пожимая мою руку. — Погибнете вы или жизнь сломаете. Вот, вспомните еще слова старика, да уже поздно будет!..

    Я улыбнулся, пошутил, но где-то в глубине души черной змейкой промелькнул жгучий вопрос:

    «А не ошибся ли я, приехав в Россию?»…

    На посту

    В зеленом домике — шум и детский плач. Сквозь широко открытые двери виден десяток малышей самого различного возраста. Девочки хлопочут около них, кормят, успокаивают, забавляют…

    Вера Ивановна, начальница скаутского отряда, высокая, полная дама с сединой в пышных волосах, тоже хлопочет и суетится.

    Одновременно со мной к открытой двери подходят два паренька. У одного из них на руках ребенок с заплаканным испуганным лицом. Мальчик неуклюже, но бережно держит девочку и старательно успокаивает ее.

    — Ничего, не плачь, детка, — говорит он покровительственным тоном, — тут тебя сейчас покормят и все прочее, что полагается по штату. Тут у нас, брат, не пропадешь…

    Маленькое тельце девочки вздрагивает от усталых рыданий.

    — Мама, мамочка, — едва слышно стонет она. Мальчик растерянно оглядывается на своего товарища. Что сказать ей в ответ на эту мольбу?

    — Ладно, ладно, — уверенно отвечает другой, стараясь придать своему голосу самое нежное выражение. — Тут у нас мам — сколько влезет… Вот сейчас…

    Мы вместе входим в домик.

    — Боже мой! Вы, Борис Лукьянович? Вот уж неожиданность-то! — Вера Ивановна торопливо пожимает мне руку и спешит к новой питомице.

    — Где это вы, Сережа, нашли ее?

    — Да у порта, под северными пакгаузами. Мы ведь с самого утра везде рыскаем. Это уже третий ребенок, что мы нашли. Идем это мы с Жорой, слышим — плач — а это, оказывается, она — забилась между ящиками и, само собой, пищит. Сбоку, правда, как раз грабили — ну, ясно — выстрелы, крики, драки. Ей и страшно, конечно. Ну, мы ее подхватили под жабры и сюда…

    — Молодцы, ребята!

    Вера Ивановна ловким умелым движением подхватывает на руки девочку, которая, видя женское приветливое лицо, начинает успокаиваться. На лице скаута — полное удовлетворение. Он разминает затекшие от непривычки руки и оглядывает своего друга.

    — Что, Жоржа, катим еще?

    Тот молча кивает головой.

    — Вера Ивановна, так мы потопали дальше. Может, что еще для вас найдем!

    — Идите, идите, ребята. Вы у нас сегодня самые проворные. Только, смотрите, осторожней.

    — Ничего, Вера Ивановна, — самоуверенно говорит Сережа. — Ежели что — нас и пуля не догонит.

    — Ну, смотрите. Главное не лезьте туда, где драка и грабежи. А детишек брошенных, если еще найдете — несите сюда. Вы сегодня прямо герои.

    Мальчуганы с гордостью переглядываются.

    — Ого-го! Прямо — охотники за головами! — бросает один из них, и оба исчезают в дверях.

    — Это уже 16-ый ребенок, — говорит старая дама, суетясь около новенькой. — После этой эвакуации и паники все порастеряли друг друга. Пароходов для всех желающих уехать, конечно, не хватило. Погрузились, кто куда успел, ну, а в толпе, да в спешке долго ли малышам потеряться!.. Вот мы я взялись за доброе дело: детей бездомных подбирать. Заняла, видите, покинутый домик, достали немного продуктов из Красного Креста и, вот, возимся…

    — Не знаю, что нам сулит ближайшее будущее, — сказал я, — а вот тем, кто уехал, — несладко. Чуть ли не на мачтах люди сидели. Пароходы едва не тонули, когда мимо нас проходили.

    — Как мимо вас? — удивилась Вера Ивановна. — Разве они уже ушли?

    — Часа два тому назад. Мы уже в море разминулись.

    — Да не может быть? — испуганно воскликнула начальница. — Господи! Да ведь Оля-то наша осталась…

    Вера Ивановна повернулась к двери в другую комнату и позвала взволнованным тоном:

    — Оля, Оля!

    — Сейчас, сейчас, — откликнулся знакомый голос и маленькая, круглая фигурка девушки показалась на пороге.

    — Дядя Боб, — просияла она. — Вот это здорово! А я-то там мою детишек и не слышу…

    — Оля, — встревоженно прервала ее Вера Ивановна, — ведь пароходы-то уже ушли.

    Румяное лицо девушки разом побледнело, и она испуганно вздрогнула.

    — Ушли? Не может быть! Ведь сказали же вечером!

    — Да вот, Борис Лукьянович сам видел…

    — Госп… — дыхание девушки прервалось, и вдруг она метнулась к дверям и исчезла прежде, чем мы успели ее удержать.

    — Что это она?

    — Да она ведь с отцом вместе должна была уехать, — нервно ответила Вера Ивановна. — Ей сказали, что пароходы вечером отправляются. Она и пришла мне помочь… А тут, видите сами, какая неразбериха…

    — Знаете что, — озабоченно сказал я. — Пойдемте-ка, Вера Ивановна, за ней. В порту там такое делается…

    — Это правда, пойдем, пойдем. Я тоже, кстати, хотела взглянуть на город… У вас, между прочим, какое-нибудь оружие есть? Впрочем, — улыбнулась она, — пока у вас кулаки при себе, с вами бояться нечего!

    — Этот сорт оружие пока в полном порядке, но если порыться в карманах, так что-нибудь и подальнобойнее кулаков найдется.

    Решение

    Грабеж города продолжался. Улицы были пусты. То здесь, то там звучали глухие отголоски винтовочных выстрелов…

    У первых зданий порта, съежившись как бы от холода, лежала ничком человеческая фигура. Темная лужа расплывалась около ее головы.

    Я подошел к телу и повернул к себе его лицо. На меня глянули уже остекленевшие широко раскрытые мертвые глаза.

    — Ну, что, что? — испуганным шепотом спросила Вера Ивановна.

    Я махнул рукой. Старая дама вздрогнула и взяла меня под руку.

    — Какое страшное время! А что-то будет дальше? — срывающимся голосом сказала она.

    Мы вышли на мол. Море тоже было пустынным. Темными точками на самом горизонте виднелись ушедшие пароходы.

    — А где же Оля? — встревожилась старая начальница, и как раз в этот момент издали донесся крик девушки.

    — Борис Лукьянович, Борис Лукьянович…

    Я бегом бросился на зов. У зданий порта Оля, окруженная тремя оборванцами, отчаянно рвала что-то из их рук. При моем приближении оборванцы отступили, а испуганная девушка бросилась ко мне.

    — Они, они у меня пальто хотели отобрать! — задыхаясь, вскрикнула она.

    — Ничего, ничего, Оля, теперь не отнимут!

    — Ишь ты, — угрожающе произнес один из грабителей, низкий, широкоплечий парень со злыми глазами. — А может, и отымем. Защитник тоже выискался. — И видя, что я один, он угрожающе добавил:

    — А ну-ка, буржуйчик, давай сюда ейное пальто, да и свое, кстати, скидавай, покеда жив…

    Я молча, с самым свирепым видом вынул из заднего кармана брюк и переложил в боковой — браунинг, сверкнувший на солнце своею сталью. Оборванцы, что-то ворча, отступили.

    Подошедшая Вера Ивановна обняла испуганную девушку, и мы повернули назад.

    — Погоди-ж ты, — донеслось сзади угрожающее ругательство, — попадешься как-нибудь еще и без своей пушки…

    Очнувшись от испуга, Оля прижалась к плечу старой дамы и заплакала детскими беспомощными слезами.

    — Уехали все… и папа тоже, — всхлипывала она. — Видно, распоряжение какое-то пришло — ускорить… Боже мой! Что же мне теперь делать?

    Вера Ивановна, как могла, старалась успокоить девушку, но в ее словах, помимо ее воли, звучало беспокойство за дальнейшую судьбу Оли.

    — Постойте, Оля, — вспомнил я. — Да у вас в Севастополе ведь, кажется, есть еще родные?

    — Да, — с трудом ответила она. — Там дедушка живет… старенький…

    — Ну, вот и ладно! Вот и двинемся сегодня в Севастополь. Там и дедушка, да и скауты наши. Там не пропадем!

    — Так вы в Севастополь? Как пешком?

    — Ax, что вы! Мы не так плохо воспитаны, чтобы пешком ходить! — пошутил я. — На автомобиле в одну человечью силу… Да разве теперь что-нибудь достанешь?.

    — Да вы побыли бы в Ялте хоть несколько дней — осмотрелись бы.

    — Ох, боюсь, я, Вера Ивановна. Видите сами — какие события. Времени терять нельзя. А там все-таки в знакомом городе будем, среди своих. Ну, так как, Оля — топаем?

    Девушка улыбнулась сквозь слезы.

    — Топаем, дядя Боб… Бог даст, хуже не будет…

    В пути

    Живописные петли шоссе. Сады, виноградники. Шум водопада Учан-Су. Все выше и дальше.

    — Когда мы придем по вашему расчету, дядя Боб?

    — Думаю, что завтра к вечеру. К ночи, Бог даст, в Байдарах будем. Там гостиница есть. Продовольствие где-нибудь по дороге купим. Деньги у меня есть. Добредем как-нибудь, Олик. Ничего!

    — Да я не боюсь, — тряхнула девушка своей белокурой головкой. — Ноги молодые!

    Я был очень рад, что в этом походе у меня оказался спутник. Разумеется, усилилась ответственность и количество забот, но зато как-то ослабело щемящее чувство одиночества.

    Оля была одной из лучших патрульных севастопольского отряда, веселой смешливой девушкой лет 17, со вздернутым носиком и льняными кудрями. Она плавала, как дельфин, прыгала, как серна, и ее неунывающий характер часто оживлял самое хмурое настроение ребят. Помню, когда она выбрала себе «патрульного зверя» — сову, весь отряд запротестовал и заставил ее принять название синичек… И вот, теперь начальница веселых синичек шла со мной по каменистому шоссе в Севастополь. А впереди перед нами лежало 92 километра. На таком пути всегда будешь рад веселому товарищу.

    И я старался поддержать настроение девушки, чтобы заставить ее забыть только что пережитую драму и не думать об испытаниях будущего.

    Хорошо молодости! Много ли нужно, чтобы смеяться, вопреки всему! Помню, я о чем-то пошутил, и Оля весело засмеялась.

    Проезжавший мимо на своей скрипучей арбе мрачный старик-татарин удивленно обернулся в нашу сторону. Оля засмеялась еще звонче и еще заразительнее, и коричневое морщинистое лицо старика внезапно тоже расплылось в улыбке, обнаружив два ряда белых зубов.

    — Эй, бачка, бачка, баришна! — позвал он, остановив лошадь.

    Мы подошли.

    — Хороший твой баришна! — дружелюбно и одобрительно сказал старик… — Куда идешь?

    — В Севастополь.

    Старик укоризненно почмокал губами.

    — Це… Це… Беда. Дорога — плохой!..

    — Что-ж делать, дедушка, — весело сказала Оля, по привычке задорно тряхнув своими светлыми кудрями. — Дойдем как-нибудь, Бог даст. Раз нужно — так нужно…

    Татарин еще раз качнул головой и, отвернув войлок арбы, достал оттуда несколько веток винограда.

    — На, дочка, кушай на здоровье, — приветливо сказал он, и его арба поехала дальше.

    — Что это у него все так скрипит? — удивилась девушка, махая рукой уезжавшему татарину.

    — А это специально устроено.

    — Как так?

    — Чтобы показать, что едет честный человек, который не имеет никаких оснований скрывать свое приближение.

    — А зачем ему это?

    — Как доказательство благонадежности. Тихо едет — значит, вор подкрадывается. Со скрипом — значит — честный человек. Чем больше скрипу — тем, очевидно, честнее человек!

    Нам везет

    До Байдарских Ворот оставалось еще километров 20. Смех девушки давно уже замолк, и она с трудом шла, одолевая подъем.

    — Что, Оля, устали?

    — Немножко, дядя Боб, эти дни спать ведь почти совсем не пришлось. Да и с едой не лучше было. А вчера и сегодня с ребятами возилась, Вере Ивановне помогала. Устала немного. Но ничего, как-нибудь дойдем! — закончила она. Но в ее голосе проскользнули нотки уныние и усталости, и я украдкой с опасением покачал головой.

    Это на бумаге, да на карте 90 километров пустяками выглядят… А тут, по горным дорогам! Да еще после таких ударов судьбы, свалившихся на нее, как гром среди ясного неба…

    Внезапно сзади, где-то далеко внизу, прогудел рожок автомобиля.

    — Вот бы подъехать! — с надеждой сказала Оля и утомленное лицо ее просветлело.

    — Ну, что-ж! Попробуем.

    Шум мотора зазвучал ближе, и вот, наконец, из-за поворота показался большой открытый автомобиль. Я вынул браунинг и стал посреди дороги.

    — Стой!

    Скрипнули тормоза. Из-за спины шофера высунулась какая-то толстая испуганная физиономия.

    — Что такое? В чем дело?

    — Я сотрудник Американского Красного Креста и иду с сестрой в Севастополь. Категорически требую, чтобы вы взяли нас с собой.

    — Позвольте! Мы не можем! У нас нет места! — взвизгнул толстяк, а сидевшая рядом с ним пассажирка стала клясться, что машина перегружена.

    Шофер, небольшой человечек с сухим твердым лицом молча усмехнулся и с любопытством взглянул на истерически кричавшую полную даму.

    Я ясно видел, что машина может достаточно свободно поместить и нас и поэтому, не обращая внимание на взволнованных пассажиров, обратился к шоферу:

    — Давайте-ка, договоримся с вами, шофер. Все равно, сестру я к вам посажу, хотя бы и пришлось прибегать к силе. У нас другого выхода нет: не погибать же в пути. А я заплачу, сколько потребуете. Идет?

    — Садитесь, — лаконически сказал шофер, берясь за рычаг.

    — Одну сестру или оба?

    — Садитесь оба, — буркнул он.

    Мотор заворчал громче, и мы покатили.

    Через несколько минут все мы как-то разместились, утряслись, и возмущение старых пассажиров утихло. Мы разговорились. Мой спутник оказался крупным коммерсантом, не успевшим эвакуироваться и теперь возвращавшимся в Севастополь…

    — Так, зачем вам в Севастополь ехать? — удивился я. — Сидели бы себе на даче в Ялте и ждали бы порядка.

    — На даче? — переспросил толстяк, и губы его искривились в благодушной усмешке. — Порядок, говорите? Хе, хе… как же!.. Хорошенькая дача, когда кругом палят винтовочки. Порядочек, что и говорить! Нет, уж лучше подальше от таких дач, куда грабители заходят, как к себе домой. Верно, сами видели… Нет уж, такие дачи, знаете, да такой порядок меня не вполне устраивают. Если уж бандиты хозяйничают, как хотят, так уж, по моему, лучше быть поближе к власти, уж какой она бы там ни была… Не люблю я, знаете, сильных ощущений…

    Под дулами винтовок

    Мы избегали приключений, но тень их уже нависала над нами. На последнем повороте к Байдарским Воротам, у высоких желтых скал, ярко освещенных опускающимся в море солнцем, сбоку прогремело несколько выстрелов, и с полдюжины людей самого мрачного вида окружили нас.

    — Сдавайся! — хрипло закричал один из них, держа винтовку на прицеле.

    — Будет тебе, дядя, дурака-то строить! — хладнокровно ответил шофер. — Говори прямо, что надо-то?

    Бандит несколько растерянно опустил винтовку и мрачно сказал:

    — Езжай за нами.

    Нам ничего не оставалось делать, как покориться. Мой браунинг был бы слабым оружием в бою с винтовками. Окруженные этим, не очень почетным, эскортом, мы двинулись к длинному зданию — духану.

    Разгадку всему этому найти было нетрудно. Дезертиры и бандиты, скрывавшиеся при ген. Врангеле в горах и называвшие себя «революционными партизанами», теперь сбросили политическую маску и занялись своей основной профессией — грабежом, пользуясь отсутствием армии и власти.

    — Боже мой! Что с нами будут делать? — спросила шепотом побледневшая дама… Шофер, спокойно переставляя рычаги, опять скупо усмехнулся.

    — Да уж, радостной встречи и шампанского не ждите! — И быстро повернув голову к нам, он тихо добавил: — А если валюта есть — засуньте скорей под подушку.

    Коммерсант и дама засуетились, пытаясь незаметно снять кольца с пальцев, но было уже поздно. Машина остановилась перед длинным зданием, на дверях которого был прицеплен грязный листок бумаги.

    «Военно-Революционный Комитет Байдарской Долины» — с трудом прочел я кривые сторчки, написанные химическим карандашом.

    — А ну, буржуи, выкатывайся! — раздались грубые голоса конвоиров.

    Из дверей духана вышло несколько пьяных людей, очевидно, и представлявших собой новую «революционную власть».

    Один из наших «победителей», видимо, старший, доложил:

    — Так что, товарищ председатель, воны на ахтомобилю ихалы, а мы их тута и застукалы!

    Хотя история нашей поимки была ясна и без этого гордого доклада, но председатель, крупный бородатый мужчинище с толстым, красным, пьяным лицом, одобрительно крякнул.

    — Правильно, — пробасил он и внезапно рявкнул самым командным тоном.

    — Обыскать.

    Проворные, опытные руки мигом «освободили» нас от денег, колец, часов и вещей.

    — Позвольте, я протестую, — взвизгнул толстяк. — Это не по закону!

    — А ну, Петро, — буркнул председатель, — покажь ему наш закон, чтобы он не очень кочевряжился!

    К носу побледневшего коммерсанта протянулась грязная волосатая рука с наганом. Очевидно, черная дыра револьверного дула прошептала нашему недовольному спутнику что-то чрезвычайно убедительное относительно революционного закона, ибо он смяк и в дальнейшем стал играть самую пассивную и молчаливую роль в калейдоскопе событий.

    Его спутница, тоже пытавшаяся было протестовать, когда с ее пальцев стали снимать кольца, была убеждена еще проще.

    — Молчи, ты, буржуйка, пока жива, — рыкнул на нее «оператор» и в подтверждение своих слов стукнул ее кулаком по шее.

    Судьба наша решалась тут же с революционной молниеносностью.

    — Ага, сволочи, — убежденно рокотал пьяный бас председателя, — буржуи проклятые! Нагадили, а теперь в кусты? Нет, голубчики чертовы! От нас, брат, не удерешь…

    Другой сиплый и тонкий голос, принадлежавший худому парню с испитым землистым лицом и злыми глазами, шипел:

    — Да что там на их, гадов, смотреть? Попили они нашей кровушки! Будя! Чего тут ждать зря? Ставь их к скале, от туда, и шлепай к чертовой матери…

    Среди шума и гама пьяной толпы нас потащили к скале, возвышавшейся у дороги. Коммерсант наш передвигал ноги, как механическая кукла, а его дама висла на моей руке в полуобмороке. Оля шла спокойно, но губы ее дрожали, и в лице не было ни кровинки.

    «Черт побери, неужели так глупо придется погибнуть?» мелькнуло у меня в голове, и я горячо (еще бы не горячо!) стал убеждать «дорогих товарищей» в бессмысленности нашего расстрела.

    — Да бросьте, ребята! — спорил я. — Чего это вы нам свои пушки в нос тыкаете? На кой черт нужно вам нас расстреливать, а потом неприятности себе делать? Я ведь из Американского Красного Креста. Тут как раз пароход с медикаментами ожидается, а вы, чудаки, меня на луну слать собираетесь… Ведь буржуи-то все давно уже уплыли, а мы — свои люди…

    То ли бандиты не думали нас всерьез расстреливать, то ли мои «красноречивые доводы» подействовали, но, во всяком случае, председатель вступил со мной в спор, и роковая команда «пли» стала как-то оттягиваться…

    Не знаю все-таки, остались ли бы мы живыми, если бы в решительный момент наших дискуссий из автомобиля, около которого возился наш шофер, не раздался его громкий радостный крик:

    — Братва! Здесь спирт! Ей Богу, чистый спирт!

    Председатель ревкома прервал на полуслове свои ругательства и, мгновенно повернувшись к шоферу, недоверчиво крикнул:

    — Что ты там врешь-то? Какой спирт?

    — Ей Богу, спирт! У этих буржуев нашел. Глядите — вот!

    Действительно, в руках шофера появились две укупоренных и перевязанных жестяных банки…

    Перед таким зрелищем не могли устоять бандитские сердца. Винтовки, угрожающе направленные в нашу сторону, мигом опустились, а председатель с удивительной для его солидности быстротой бросился к автомобилю.

    — Вот это — да! — весело просипел голос худого парня, только что ратовавшего за наш расстрел. — Идем! А буржуи эти покеда пущай подождут. Им не к спеху.

    Очевидно, чистый спирт был редким лакомством для этих пьяниц, ибо бандиты ликующей толпой направились в духан.

    Председатель любовно прижимал банки обеими руками к своей широкой груди и торжествующе шел впереди, покрыв драгоценную ношу, как щитом, своей рыжей бородой…

    Когда он подошел к порогу дома, на лице его внезапно промелькнуло удивление.

    — А что это они бензином пахнут? — внезапно обернулся он к шоферу.

    — Да у меня в машине, почитай, все бензином пахнет. На то и автомобиль! — хладнокровно ответил тот, и с успокоенным лицом председатель исчез в дверях. Его банда последовала за ним.

    Последний из вооруженных людей на секунду заколебался и со злобой оглянул нас. «Сторожи тут их, буржуев недорезанных, а они там пока все вылакают», ясно читалось на его лице. «Разве эти сукины дети обо мне подумают?».

    — Эй, Юхман, — решительно крикнул он какому-то татарчонку. — Побудь тута коло арестованных, а я моментом! — И он тоже нырнул в двери.

    Все это произошло так неожиданно, что мы, ошеломленные, остались стоять на месте, как истуканы.

    Едва слышный свист вывел меня из оцепенения. Наш шофер уже сидел у руля и красноречивым жестом показывал на сиденье автомобиля. Я мгновенно сообразил, в чем дело, дернул своих «не любящих сильных ощущений» спутников и рванулся к машине.

    — Бачка, бачка, куда? — в страхе затараторил татарчонок, наш страж и хранитель. — Нилза, нилза!

    Жалко было паренька! Хороший он был, веселый парнишка! Да что-ж было делать? Ударил я его, пожалуй, крепче, чем даже нужно было — где уж тут разбирать? Перевернулся он, бедняга, несколько раз от удара, а мы были уже в гудящей машине и через несколько секунд мчались вниз по скалистой дороге.

    Где-то сзади раздались неясные крики и звуки выстрелов. Пуля, отскочив от скалы, жужжа, рикошетом пронеслась над нашими головами…

    Русская смекалка

    Отъехав несколько километров, мы остановились. Шофер медленно сошел с машины и, подняв капот, стал спокойно копаться в моторе. Смеркалось все больше.

    — Фу, черт! — облегченно вздохнул я. — Ну и дела! Словно из печки выскочили!..

    — Боже мой, — простонала дама. — Все мои фамильные драгоценности! Браслеты, кольца… Разбойники! Теперь же я нищая! Что я буду делать?

    — Хорошо еще, что голову на плечах унесли! Ведь верно, Оля?

    Девушка только молча кивнула головой и слабо улыбнулась, видимо, еще не будучи уверенной в своем голосе.

    — Ну, а вас как обчистили? — обернулся я к коммерсанту.

    К моему удивленно, он бодро улыбнулся.

    — Эх, что деньги? Тьфу, и больше ничего! Головы унесли, а это самое важное. А если голова сидит на плечах, так разве в карманах когда-нибудь бывает пусто?

    Сухое лицо возвращавшаяся шофера оживилось одобрительно-насмешливой улыбкой…

    — Ну, господа, вот кого нам нужно благодарить! — воскликнул я. — Если бы не его смекалка, лежать бы нам всем теперь у скалы.

    — Да, вот, вы тоже молодцом, — дружелюбно усмехнулся шофер, крепко пожимая мне руку. — Здорово это вы и языком, и кулаком действуете. Убеди-и-и-тельно это у вас вышло!

    — Ну и ладно! Все хорошо, что хорошо кончается! Но вы все-таки, ей Богу, герой! Откуда только вы им спирт выкопали?

    — Спирт? Какой спирт? — рассеянно спросил наш спаситель, прислушиваясь к шуму мотора и берясь за рычаги.

    — Да тот, в банках!

    — Эва! Откуда там спирт? Там простой бензин был! — спокойно ответил он, и его невозмутимое лицо озарилось лукавой усмешкой.

    В родной семье

    Дом наш там, где живут те, кого мы любим. Все равно замок это или деревня, хижина или дворец, крепость или тень кустарника. Все равно — это останется нашим домом, пока мы встречаем там близких сердцу людей, дружеское рукопожатие которых готово встретить нас в любое время…

    Э. Сетон-Томсон

    Гибель брата

    Полгода тому назад, эвакуированный, как раненый, из Туапсе в Крым, я очутился в Севастополе с тоскливым сознанием полного одиночества. Следы старика отца были потеряны в волнах гражданской войны, пронесшихся на Кубани. Оба старших брата были где-то на Украине, через которую тоже перекатывались тяжелые валы грозных событий.

    И я, 20-летний юноша, чувствовал себя песчинкой в бушующем самуме.

    Через несколько дней после моего прибытие в Севастополь кто-то окликнул меня на улице.

    — Солоневич, вы ли это?

    Под матросской бескозыркой весело улыбалось лицо киевлянина Лушева, когда-то вместе с моими братьями тренировавшегося в «Соколе».

    Мы сердечно расцеловались.

    — А Всеволода уже видели? — спросил моряк.

    Среднего брата Всеволода я видел в последний раз больше года тому назад в Киеве, куда я на неделю с винтовкой в руках прорвался с Кубани. При его имени мое сердце дрогнуло.

    — Да разве он здесь?

    — Ну как же!.. Комендором на «Алексееве»!..

    Через несколько минут я был на Графской пристани и скоро на большом военном катере подходил к высокому серому борту громадного броненосца. Сознание того, что я сейчас увижу своего любимого брата, с которым мы были спаяны долгими годами совместной жизни, окрыляло и делало счастливым.

    Бегом взбежал я по трапу к вахтенному офицеру.

    Высокий серьезный мичман на секунду задумался.

    — Всеволод?.. Как же помню… В очках? Да… да… Нам только что сообщили, что он умер в Морском госпитале…

    Так же весело плескались волны под бортом катера, так же тепло и ласково грело весеннее солнце, так же приветливо пестрили склоны живописного городка… Но для меня все было покрыто серым туманом первого в жизни большего горя. И синее прозрачное небо уже не радовало душу, а давило на нее мрачной тяжестью…

    Я опоздал на несколько часов… Где-то в серой больничной палате, окруженный равнодушными чужими лицами, бесконечно одиноким ушел из жизни мой брат.

    И первый раз в моей молодой жизни где-то далеко внутри словно оборвалось, и там показалась кровь душевной раны…

    А через неделю я и сам лежал в сыпном тифе в той же палате, где недавно умирал мой брат. И в полубреду я слыхал, как подходили ко мне сестры милосердие и шепотом спрашивали:

    — Солоневич?

    — Да… Только другой…

    — Ну, совсем как тот!.. Ну, Бог даст, хоть этого выходим!..

    И вот, после выздоровления, худой и бледный, еще шатаясь на слабых ногах, с чувством пустоты и боли в душе, одинокий более, чем когда-либо, я пошел к скаутам. Их веселая, жизнерадостная семья приняла меня, как родного. И в тепле их дружбы немного залечились первые раны, которые так болезненны, когда человеку только что исполнилось 20 лет, а судьба бросила его на острые камни суровой жизни…

    «Дом наш там, где живут те, кого мы любим!»… Я любил своих маленьких друзей и сейчас в дни тревог и опасностей стремился в их семью, которая для меня была родной.

    Дома

    Дальнейший наш путь прошел благополучно. Через несколько часов показался Севастополь с мрачной пустыней своих бухт. Еще несколько дней тому назад бухты эти были переполнены пароходами и военными кораблями, лайбами и фелюгами, катерами и шлюпками. Сейчас везде было пусто и безжизненно. На другой стороне бухты медленно догорало громадное здание мельницы, где раньше помещался склад Американского Красного Креста, да глухие звуки выстрелов изредка разрывали настороженную тишину. Старые мертвые броненосцы, стоявшие в Южной бухте, казались еще более печальными и заброшенными.

    Один из них, некогда могучий «Иоанн Златоуст», все лето служил «резиденцией» для меня и отряда морских скаутов. В полумраке серого утра я теперь тщетно звал кого-нибудь с корабля, чтобы подать для меня плотик-переправу. Никто не отзывался. Очевидно, никого из ребят уже не было в нашем плавучем доме.

    Делать было нечего. Нужно было искать какого-нибудь другого пристанища.

    Тут же, невдалеке от порта жила семья одной из наших герль-скаутов. Я направился туда.

    Заспанное лицо Тани выглянуло в дверь и внезапно преобразилось удивлением и радостью.

    — Это вы, дядя Боба? Как это вы приехали? А мы все думали, что вы в Константинополе остались! Вот хорошо-то! Заходите, заходите. Сейчас мама встанет.

    — Я уже был на «Златоусте». Где же наши ребята, Таня?

    — Да все по домам. В такое время жутко на корабле одним. А многие к вам в Константинополь поехали.

    — Эх, опоздал я… А все мои вещи, верно, тоже с ними поехали?

    — Наверно, что так. Ну, это ничего, Борис Лукьянович. Это все ничего. Вот, так ребята рады будут!.. А никто еще не знает, что вы здесь?

    — Никто, Танечка. Я покричал, покричал у броненосца и к тебе прямо пришел.

    — Ну, и хорошо. А вот и мама…

    Сердечное тепло встречи охватило мои напряженные нервы.

    Пока я — дома. А там — там увидим…

    Ребята

    Новость — «дядя Боб вернулся» — мгновенно разнеслась по скаутским рядам… Через несколько часов в маленькой комнатке Тани, за столом с уютно шумящим самоваром собрались все наши старшие скауты.

    Многих уже не оказалось в городе. Они вместе со своими семьями покинули родную страну и ушли в эмиграцию. Что-то ждет их на чужбине? И что сулит нам, оставшимся, туманное будущее?

    Старушка — мать Тани — суетится и хлопочет, стараясь рассадить всех и снабдить стаканами.

    — Пусти, мама. Я сама все сделаю! — пытается девушка принять «бразды хозяйственного правления». Глаза ее радостно сияют. Сегодня — ее день, ее праздник! Сегодня в стенах своей маленькой комнатки она принимает всех старших друзей и начальников…

    — Сколько веселых лиц кругом! сколько молодой энергии и задора!

    Оля с мягким юмором рассказывает наши приключения. Сыплется дождь вопросов, шуток, замечаний. Хорошо сейчас в тепле и уюте вспоминать пережитое!..

    Как славно и задушевно звучат знакомые слова милых наших песен! Пусть хромает на все 4 лапы наша музыкальность! Пусть энтузиазма в этих песнях много больше, чем мелодичности. Ну, так что-ж? Разве это так важно? Мы поем для себя, в своей семье, где все участники и все слушатели…

    И смех и бодрость постепенно замещают в душе тревогу и беспокойство.

    А с улыбкой на лице все в мире переносится бесконечно легче…

    Душа юноши

    Поздно вечером шел я с начальницей герль-скаутов, княжной Кутыеьивой и Володей в нашу штаб-квартиру, где я пока решил ночевать. Улицы были пустынны и тихи. Электростанция не работала. Над городом нависла какая-то печальная, настороженная тишина.

    Молчали и мы. Тревога за будущее — нет-нет — и вспыхивала в глубине души.

    Обычно бодрая и прямая фигура юнкера как-то сжалась и согнулась, словно груз тяжелых мыслей налег на его плечи.

    — Скажите, Володя, — спросил я у юноши, — вы что — отстали от Армии или сами решили остаться в России?

    Положение Володи было очень своеобразным. Известный донской скаутмастор, он попал в Севастополь вместе с Белой Армией и часто приезжал с фронта в наш веселый городок. Он давно уже стал своим, родным в нашей скаутской семье, но я был уверен, что он предпочтет уехать из России, но не оставаться на милость победителей.

    Юноша ответил не сразу.

    — Сам, — наконец, глубоко и коротко прозвучал его голос.

    Княжна Лидия, пожилая учительница, «скаут-мама» наших отрядов, дружески взяла его под руку и тихо спросила:

    — А почему?

    Юноша тряхнул головой.

    — Что-то не привык я, знаете, «драпать», Лидия Константиновна, — криво усмехнулся он. — Раз проиграл — признайся в этом честно и откровенно и протяни руку противнику.

    — А противник разве ждет этого?

    — А как же! Разве вы не слыхали, что ВЦИК амнистию всем белым объявил? Да, правда, вы в это время в Константинополе были. А вы, Лидия Константиновна, ведь читали?

    — Да, да. Так и объявлено было — «гарантируется безопасность и право на свободный труд всем, оставшимся в стране Советов».

    — Ну, вот видите, Борис Лукьянович, — возбужденно воскликнул юноша. — Значит, протягивают руку. Вот и я — боролся за Родину, как мог и как понимал свой долг. Хоть мы и побеждены, но я не раскаиваюсь в своем прошлом. Если бы все вернуть назад, — ей Богу, пошел бы таким же путем…

    Голос Володи дрожал. Он словно спешил излить перед друзьями свои мучительные думы.

    — Тяжело, знаете, Россию покинуть… Так все ничего, ничего, а как увидал я нагруженные пароходы, да подумал — вот еще день, два и прощай Россия — так сердце и дрогнуло…

    Юноша криво усмехнулся:

    — Эх, глупое сердце. Не уйти вот от чувства любви к Родине. Не тянет на чужбину, хоть не думаю я, что и здесь сладко будет…

    — А мести большевиков вы не боитесь? — по прежнему тихо спросила Лидия Константиновна.

    — Нет, почему же? Ведь амнистия-то была? Да потом, не опасности волнуют меня. Слава Богу, не впервой! Видали виды… Мучительна, вот, эта неуверенность: что, то будет впереди, как новая жизнь развернется, будет ли нам место в этой новой жизни?..

    — А вы верите в эту новую жизнь?

    — Да как вам сказать, Лидия Константиновна? Хочется верить, что все-таки не зря же столько крови пролито… Может быть, что-нибудь новое из всего этого и выйдет… Уйти — это не трудно. Или еще — пустить пулю в лоб. Нет, надо в этой жизни найти свой путь на пользу Родины…

    — Поэтому то вы и остались в России?

    — Ну да, — просто ответил юноша. — Да ведь не я один — многие, многие остались. И офицеры, и солдаты. Врангель ведь честно сказал — я не ручаюсь за будущее. А тут — амнистия. Ну, сердце и заныло… Тысячи остались. Эх, сказано ведь:

    «Смерть в краю родном
    Милей, чем слава на чужбине…»

    Может, это политически и неверно, дядя Боб… Знаю… Но я не политик. Я простой солдат. Сердце говорило мне — борись за Россию. Я сделал все, что мог. А теперь хочу, вот, остаться на Родине, помочь ей. А как — ей Богу, еще не знаю. Увидим там… Но вот и вы, дядя Боб. Вернулись ведь? Неужто так уж мы ничего и не сделаем?

    В голосе Володи что-то дрогнуло. В тишине и мраке настороженного вечера на грани какой-то новой жизни мы обменялись крепким рукопожатием.

    По дороге на тот свет

    «Выход всегда есть, и мужественное сердце всегда найдет его.»

    Э. Сэтон-Томпсон

    Эвакуация была уже закончена. Обычно веселый и оживленный город был как бы придавлен тяжестью надвигавшихся событий и ожиданием новых «хозяев», о которых шли самые мрачные слухи и рассказы.

    Когда, после ряда безуспешных атак Перекопского вала, несколько тысяч красной конницы, использовав редкое сочетание событий, прорвалось в Крым через болота Сиваша, и Русская Армия решила эвакуироваться, — после отступление Белой и до прихода Красной Армии прошло не менее 2 суток. Нужно ли говорить, как тревожно были пережиты эти двое суток безвластия?.. Где-то с севера на нас катилась грозная красная лавина. Что-то принесет она с собой?

    Первыми в город вошли конные части армии «батьки Махно», украинского авантюриста, сражавшегося на сторони тех, где ему казалось более выгодным.

    Головорезы Махно полностью использовали свое положение передовых частей, и по городу прокатилась волна грабежей и убийств. Пьяные, разгульные и уверенные в своей безнаказанности махновцы группами ездили по улицам и вели себя так, как будто город был отдан им на разграбление.

    Пришлось, увы, и мне «коротко» познакомиться с ними.

    Вообще, этот период моей жизни изобиловал самыми неожиданными опасностями. Как вышел я живым из под каскада этих приключений — право не смогу даже объяснить… «Кисмет», как говорят турки. Судьба…

    Жизнь — копейка

    На второй день после появление махновцев я вышел на улицу поглядеть на новых «хозяев». На мне, как обычно, был американский френч с узенькими полосками-погонами. Волею судеб, эти полоски едва не стоили мне жизни…

    Когда по мостовой зацокали копыта проезжавшей группы махновцев, гуляющие остановились и с беспокойством стали наблюдать за горланящей, шумной и пьяной ватагой.

    Проезжая мимо нас, один из всадников случайно обернулся в мою сторону, потом внезапно выхватил привычным и быстрым движением шашку из ножен и рванул коня в толпу, крича во все горло:

    — Ага, хлопцы, вот еще один проклятый офицер попался!

    Все шарахнулись в стороны, и я торжественно был выведен на середину улицы, окруженный возбужденными свирепыми лицами махновцев.

    — Руби его, стерву! — кричали одни.

    — Ахфицер, так его так… Летчик… Попался, сукин сын…

    Если бы их было меньше, то, вероятно, мне бы не уйти живым с этого места. Но махновцев было много, они мешали друг другу и старались перекричать один другого. Конские морды, возбужденные поводьями, фыркали мне в лицо, а сверху сверкали шашки, которыми жестикулировали мои «победители». Для многих из них, вероятно, взмах шашки заменял собой целую фразу…

    — Да бросьте вы, ребята, дурака валять, — отругивался я. — Какого черта вы ко мне прицепились? Где у вас глаза? Разве-ж это офицерские погоны? Это мне американский френч дали. Видно, у них такая и форма…

    — Врешь ты, сукин сын. Ты офицер-летчик…

    — Как же! Как же!.. Был бы я офицер, так остался бы тут, держи карман шире. Да еще по улице в форме ходил бы. Дурака тоже нашли! Я бы уже давно в Константинополе был. Брось, ребята!

    — Разсказывай тут. А ну-ка, Чуб, сбрей ему покеда погоны по-нашински.

    Махновцы довольно загоготали.

    — А ну, Чуб! Покажь свою точность. Шоб на корню дело было сделано.

    Чуб, вихрастый крепкий казак с тупым рябоватым лицом, польщенный общим доверием, потянул меня к тротуару. Там, поставив меня боком к телеграфному столбу и отстегнув край погона, он одной рукой придержал его у дерева, а другой занес шашку.

    — Голову нагни, белопогонник проклятый, а то срублю, — хриплым басом предупредил он.

    Не могу сказать, чтобы свист шашки над ухом и звук удара ею по столбу был приятным музыкальным аккордом… И когда второй удар вместе с погоном срезал часть сукна на плече, но оставил меня целым, я вздохнул с облегчением.

    Махновцы опять загоготали.

    — Здорово, Чуб! Подходяще сработано!

    — Ну, теперь пойдем, ваше благородие.

    — Куда?

    — А твое дело шашнадцатое. Иди, пока жив…

    Делать было нечего. — «Ехать, так ехать, как сказал зеленый попугай, когда серая кошка тащила его за хвост из клетки», — почему-то мелькнула в мыслях шутка. — Тьфу, дьявольщина, отплюнулся я. И какая, однако, дикая чушь лезет в голову в самые неподходящие моменты!..

    Меня пустили вперед, и за мной вплотную двинулись с обнаженными шашками махновцы.

    Положение и без того было трагическим, но судьбе было угодно еще осложнить его. Когда я торжественно шествовал по середине улицы со своим конвоем, из-за угла неожиданно вынырнул патруль наших маленьких скаутов.

    Увидев начальника, они, не поняв всей необычности картины, радостно вытянулись в положение «смирно» и приветствовали меня полным скаутским салютом:

    «O, sancta simpliсitas!»[1]

    «Ну, это уж конец!» подумал я, усмехнулся и ответил им на салют.

    — Ну, что-ж это ты врал, сукин сын, что ты не офицер? — раздался сверху сердитый хриплый бас. — Вот, глянь, — тебе даже честь отдают…

    Положение явственно ухудшалось… Если-б хоть толпа на улицах была — тогда можно было бы рвануться, проскочить в какой-нибудь двор и оттуда удрать… Но как раз прохожих было мало, да и те испуганно сторонились при виде нашей процессии. В этих условиях рвануться в сторону и пробежать 10–12 метров я никак не успею. За моей спиной — опытные рубаки. Рвануть коня и взмахнуть шашкой — для них легче, чем прочесть строчку книги. А я видывал, как казаки перерубают человека наискось… Нет уж. Лучше не давать им случая показать свое искусство. Поищем лучше других способов выкрутиться!..

    Через несколько минут меня привели на большой двор, где размещался взвод кавалеристов.

    — Эй, ребята, глянь-ка: офицера поймали, — закричали мои конвоиры.

    — Ого-го! Давай его сюда. О це здорово. Молодцы, хлопцы, — раздались восклицание со всех сторон, и взлохмаченные дикие головы окружили меня.

    — Погоны-то мы вже срубалы, — довольным тоном объяснил Чуб. — Вин офицер-летчик. Ему вси честь отдавалы…

    — Ну, так что-ж? Дело ясное. Чего-ж тут ждать? — сказал низенький коренастый взводный заплетающимся языком. — А ну, хуч ты, Панас, ты, Осип, да ты, Петро`, поставьте его к тому вон сараю, да и пошлите его на луну к чертовой матери. Что это с белогвардейцами цацкаться. Попили нашей кровушки. Будя!..

    На продолжении трех суток это был уже второй молниеносный смертный приговор. Фронтовая привычка к быстроте действий и безнаказанности упрощала «судебный церемониал».

    Несмотря на все мое «красноречие», меня потащили к сараю. Трое дюжих «хлопцив», дожевывая что-то, лениво взяли свои винтовки…

    Просто совершались такие привычные операции в те блаженные для бандитов времена… Интерес к моей особе, возбужденный при моем появлении, упал. Казаки разбрелись по двору, часть пошла к лошадям, часть — в дом. Только несколько махновцев с ленивым любопытством следили за происходящим, словно во всем этом не было ничего, выходящего за рамки обыденного.

    Когда меня повели к сараю, одному из них пришла в голову хозяйственная мысль.

    — Хлопцы, да вы хоть с него френч снимите. Сукно-то, видать, хорошее.

    — Верно, Трофим, — поддержал его другой. — Френч подходящий. Чего ему пропадать?

    Не могу сказать, чтобы я был испуган. Мысль о надвигающейся смерти как-то не укладывалась в голове. Много лет спустя мне случилось прочесть отзыв Шаляпина об одном старом солдате:

    «если он и думал о смерти, то только как о смерти врага, но никак не о своей собственной»…

    Такое же ощущение было у меня. Все мое существо не верило в смерть…

    Мне не раз приходилось и раньше, и потом видеть расстрелы, и наблюдать, как приговоренные люди шли на смерть подавленно и пассивно, как во сне..

    Но покорность судьбе не была в числе моих малочисленных добродетелей…

    «Ведь не может же быть, думал я, что вот сейчас я в последний раз вижу ясное небо, зелень деревьев, дома, людей, слышу в последний раз звуки, шум, голоса, ощущаю жизнь своего тела, нервную быстроту своих движений и румянец взволнованного лица!»…

    Мысли трепетали в мозгу, как пленные птицы, но это были не мысли о смерти, а мысли о том, что предпринять, как выкрутиться из создавшегося положения.

    Под влиянием моих шутливо-смелых возражений, злобный тон моих «судей» смягчился.

    — А ей Бо, вин ничого соби хлопец, — вырвалось даже у одного из них, и несколько казаков засмеялись неожиданности этого восклицания.

    Когда с меня сняли френч, под которым была одна только спортивная безрукавка, и зрители, и «операторы» были удивлены, увидав мою атлетическую мускулатуру.

    — Ото, здоров бугай! — восхищенно воскликнул раздевший меня казак.

    — От, сукин сын! Как битюг! — одобрительно заговорили вокруг.

    Действительно, в те времена я был хорошо тренирован, и мои массивные бицепсы производили солидное впечатление. А в глазах бандитов сила — основное право, и физическая сила расценивается ими, как идеал и венец человеческих качеств. В глазах этих примитивных рубак я был уже не столько ненавистным офицером, сколько силачом, внушавшим почтение своими мышцами.

    — Скудова ты, паря, такой здоровый выискался? — с интересом спросил один из казаков.

    Я мгновенно ухватился за спасительную нейтральную тему.

    — Да я, братцы, ведь цирковой атлет-борец. Может, слыхали: «Черная маска смерти»? Тут в Севастополе в цирке боролся. Здесь как раз даже сам чемпион мира — казак Поддубный был. Вот борьба была! Аж цирк ломился!

    — Ну? Давно? — с живым любопытством спросил один из окружающих.

    — Да нет. Как раз перед Перекопскими боями… Все борцы еще здесь. Скоро опять чемпионат откроем. А вы тут меня шлепать хотите. Какого черта я офицер? Борец я, а никакой не офицер.

    — Ишь, ты! А может, ты врешь?

    — Вот на, врешь! Давайте сюда кого поздоровее из ваших ребят, я ему покажу, как «маска смерти» нельсоны делает!

    — Ишь, ты! А может, и верно! Петро, покличь-ка взводного сюда. Скажь ему, что, кажись, это не офицер.

    Через минуту к нам, пошатываясь, подошел взводный.

    — Что тут у вас, хлопцы?

    — Да вот, товарищ взводный, как мы его, значится, раздели перед шлепкой — он, глянь-кось, який бугай. Говорит, что он с цирку, борец. Хиба-ж и, правда, такие офицеры бывают?

    — Скудова ты, паря? — уже с некоторым интересом спросил взводный.

    — Да я, вот, тут в цирке боролся. Чемпионат у нас был.

    — Ну, а может, ты брешешь?

    — Да разве-ж вы не видите сами? Скудова офицеру, белой кости, такие мускулы иметь? Ведь во мне пудов под 6 весу. Разве-ж на аэроплан таких летчиков берут?

    Несмотря на шаткость этих доводов, они показались взводному полными убедительности.

    — Пожалуй, што и правда. А погоны-то у тебя откеле были?

    — Да какие там погоны? Просто ленточки были. Да и френч-то это не мой вовсе. А погоны? — я засмеялся. — Это парню просто с перепою показалось. Он на мне, может, и зеленых чертенят увидел бы, не только погоны.

    Ребята благодушно рассмеялись.

    — Вы-ж видите сами, товарищи, — продолжал я убеждать их, — что я борец. Гляньте сами (я напряг мышцы руки). Вот, пощупайте — разве-ж это — липа?

    — А и верно. Вы, хлопцы, покеда винты составьте. Шлепнуть завсегда успеем. Так ты говоришь, — повернулся опять ко мне взводный, — сам Поддубный, наш Максимыч, здесь был?

    — А как же! Тут Максимыч всех, как щенят, кидал. Недавно французика одного так брякнул, что аж нога хряснула.

    — От-то молодец, казак!

    — Вот это да…

    — Знай наших… — зазвучали кругом восхищенные голоса.

    — Да ты сидай, сидай, хлопче, — ласково сказал взводный. — А ну, расскажь нам, как это Максимыч-то наш боролся?…

    Короче сказать, часа 2 рассказывал я казакам всякие истории о знаменитых борцах, чудесах их силы, о мировых схватках, о цирковых тайнах и пр. и пр… Словом, всякие были и небылицы…

    На траве перед нами давно уже появилась водка и закуска, стемнело, а я все еще рассказывал. Откуда только красноречие бралось?…

    Наконец, подождав паузы, я сказал небрежно дружеским тоном:

    — Да ведь Поддубный-то, ребята, здесь, в Севастополе живет. Тут ему сейчас жрать, бедалаге, нечего. Если хотите, я завтра приду с ним вместе. Он вам тоже порасскажет всяких историй. Матерой казачина, весь мир объездил. Чемпион мира, не кот начхал…

    Имя Ивана Максимыча Поддубного, «страшного казака», троекратного чемпиона мира, было известно каждому русскому так, как имя боксера Карпантье — каждому французу, Шмелинга — каждому немцу или Демпсее — каждому американцу.

    — Тащи его, тащи к нам, — раздались голоса со всех сторон. — Он же наш брат, казак. Мы его тут так водкой накачаем, что он и домой не дойдет… Вот это дело!..

    — Ладно, братцы, так я пока пойду.

    — Катись, катись. Пусть идет, ребята, верно?

    — Конечно, пущай идет. На, паря, твой френч. Сразу видно — свой парень. А, Павло, дурень его за офицера принял. Эх, ты, баранья голова… Так приходи завтра после полдня, только обязательно с Максимычем, — хором зазвучали добродушные голоса.

    Дюжие руки дружески похлопали меня по спине на прощанье, я вышел за ворота и нырнул в темноту улицы.

    За первым поворотом я остановился, снял шляпу, вытер вспотевший лоб и облегченно вздохнул:

    — Фу-у-у… Пронесла нелегкая!

    Неунывающий старик

    — Ну, счастье ваше, Борис Лукьянович, что вы из махновских лап голову унесли, — говорил мне старик полковник, дедушка Оли, когда я с Володей зашли к нему на следующий день. — Ведь несколько человек так и погибли на улицах. Вот, пойди, докажи этой пьяной ватаге, что ты не офицер. А чуть сомнение — конец — вечная память…

    — Уж такая, значит, моя судьба, — засмеялся я. — Переизбыток сильных ощущений…

    — Ax, Господи, — вздохнула Анна Ивановна, бабушка Оли. — Вот грехи-то наши тяжкие. Что это делается только. Среди белого дня людей на улицах рубят.

    — Эх, Анечка, — с благодушной насмешкой сказал кругленький старичок. — Ничего, матушка не сделаешь. Лес рубят — щепки летят. Все, матушка, в муках рождается, на то и новая жизнь…

    — Молодец вы, Николай Николаевич, — с ноткой зависти промолвил Володя. — Сколько у вас оптимизма! Вот, нам бы столько!

    — А вы поживите с мое, батенька, — тоже, Бог даст, оптимистом сделаетесь… Три войны, вот, провел, а, как видите, жив. Ничего… Вот ваш случай, Борис Лукьянович, напомнил мне, как в тысяча восемьсот… восемьсот, когда же это, дай Бог памяти, было…

    — Не нужно, не нужно, дедушка, не вспоминай, пожалуйста, — полупритворно, полуискренно испугалась Оля.

    — Почему это, стрекоза, — не нужно?

    — А ты забудь, дедушка, что ты офицер.

    — Это что еще за притча?

    — Да ведь сейчас все офицеры врагами считаются.

    Розовые щеки старика затряслись от веселого смеха. Он быстрым движением привлек к себе Олю и звучно поцеловал ее.

    — Эх, ты, стрекоза, — снисходительно сказал он, ласково гладя ее волосы. — Любит, значит, дедушку? А? Не бойся, не бойся, внучка. Я уже с русско-японской войны в отставке. Сейчас я просто — хозяйственник Морского Порта, а не офицер. Где мне, старику, в политику лезть. Мое дело — сторона.

    — Сторона-то, сторона, — вмешалась в разговор Анна Ивановна. — Но ты все-таки, Коля, поосторожней будь. Долго ли до греха в такое время.

    Неунывающий старик обнял ее свободной рукой.

    — Видали, молодежь? — торжествующе сияя, воскликнул он. — Вот, это, значит, любят бабы старика… Эх! Вот, если-б мне полсотни лет скинуть бы с плеч, я бы… — и он залихватски подмигнул нам. — Нечего, ничего, Анечка, — повернулся он к бабушке. — Чего там бояться? Вот, посмотрю я на тебя: вот, нет у тебя настоящего интереса к жизни. Все бы тебе оглядываться — «как бы чего не вышло»… А мне что-ж? Совесть у меня спокойна. Чего мне бояться? Вот, скажем, на днях митинг большущий будет — плакаты уже выставили. Обязательно пойду!

    — Митинг? — оживился Володя. — Какой митинг?

    — А я знаю? — беззаботно ответил старик. — Министр советский — как их там зовут — да, народный 47 комиссар какой-то приедет. Про задачи советской власти рассказывать будет. Послушаем, значит, что это он петь будет… Да и вам, вот, молодежь, пойти бы стоило. В объявлении так и сказано: «особенно приглашаются солдаты и офицеры Белой Армии».

    — Так и сказано — «особенно»? — насторожился Володя.

    — Так и сказано. Буква в букву. Потому, мол, что вас все, кому только не лень, обманывали насчет большевиков. Так пойдем, что-ли?

    Мы отказались.

    — Если бы вы, Николай Николаевич, позволили бы мне дать вам совет — серьезно добавил Володя, — то, по моему, и вам бы не следовало бы ходить на этот митинг. Ведь вы полковник.

    — Да отставной давно. 87 скоро стукнет.

    — Это все равно. Для большевиков вы все равно офицер.

    — Эх, Коля, доверчив ты больно, — поддержала Анна Ивановна. — Ты не по словам должен судить, а по делам. Ты бы, правда, подождал.

    — Ну, вот еще подождал, — рассердился старик. — Это им, вот, молодежи, есть время ждать. А мне хочется на новое посмотреть, о новом послушать… Что это за жизнь такая советская к нам на всех парах катит! Вы себе, как хотите, — упрямо закончил старик, — а я пойду…

    Судьба первых, поверивших…

    «Амнистия»

    Между тем, событие развивались своим чередом. Когда вслед за махновцами пришли регулярные войска, грабежей стало меньше, но недостаток пищевых продуктов стал ощущаться все резче.

    Жители старались сидеть по домам, изредка выходя на разведку за новостями и в поисках съестного.

    В городе было много офицеров, чиновников и солдат Врангелевской армии, решившихся остаться в России и надеявшихся на то, что с прекращением гражданской войны смягчится и красный террор.

    Многим больно было бросить родную землю, где пережито было столько горя и радости. Многие, как утопающий за соломинку, уцепились за амнистию ВЦИК'а, надеясь, что теперь прошло время смертельной борьбы и наступает эра мирного труда. Обещанию высшего советского органа поверили и за эту свою политическую близорукость большинство оставшихся заплатило кровавой ценой.

    Регулярные войска вели себя сравнительно спокойно, и улицы скоро стали покрываться гуляющими, с интересом читавшими листовки, плакаты и объявление большевиков.

    К концу первой недели, когда прибыли уже почти все гражданские власти, на улицах было расклеено большое объявление, о котором первым рассказал нам дедушка Оли, старик-полковник. В этом объявлении, действительно, было указано, что в первую очередь приглашаются офицеры, солдаты и чиновники Белой армии, долгое время обманывавшееся «продавшимися буржуазии белыми генералами».

    Мирному приглашению поверили, и в назначенный день не только цирк, но и вся прилегающая площадь была запружена большой толпой, с нетерпением ожидавшей обещанного митинга и выступление наркома с докладом о мирных задачах советского строительства.

    Внезапно из соседних улиц появились густые цепи красноармейцев, плотно окружившие толпу, и началась проверка наивных зрителей, простодушно поверивших объявлению и амнистии.

    Женщины, дети и старики, а также все, предъявившие тут же на месте документы о своей непричастности к белому движению, были отпущены, а остальная масса мужчин, в количестве более 2.000 человек, была уведена в Морские казармы.

    Мало кто вырвался оттуда живым. Несколько ночей подряд далеко за Малаховым курганом слышался насмешливый хохот пулеметов, и потом изредка сильный ветер доносил до города запах гниющих трупов.

    Расстрелянных не хоронили, ибо копать каменистую почву для двух тысяч трупов казалось слишком хлопотливым делом. На тропинках, ведущих к кровавым ущельям, были выставлены красноармейские посты, не подпускавшие никого ближе 2–3 километров к месту расправы. И только через несколько месяцев руками заключенных останки убитых были засыпаны землей…

    Так советская власть выполняла свое обещание о пощаде…

    Без пощады

    Весь Крым стонал от неслыханной вспышки террора. Диктатор Крыма, венгерский коммунист Бела-Кун, сказал:

    «Крым — это закупоренная бутылка, из которой ни один белогвардеец живым не выскочит»…

    И Севастополь, как военный центр полуострова, подвергся особенно тщательной чистке. Из Одессы, славившейся грозно поставленным террором, прибыли «ударные бригады» чекистов. Была начата систематическая ловля «белогвардейцев» и, конечно, «милостивая пощада» ВЦИК'а оказалась клочком бумаги.

    Каждую ночь войска и чекисты оцепляли какой-нибудь квартал и тщательно обыскивали его в течение суток. Все изъятые подозрительные люди, «белый элемент», как тогда говорили, отправлялись в морские казармы (тюрем, конечно, давно уже не хватало) и оттуда по ночам уводились «в неизвестном направлении»…

    Однажды рано утром в дверь маленького домика, построенного самими скаутами, где я временно жил, раздался робкий стук.

    — Кто там? — спросил я, проснувшись.

    — Это я, Борис Лукьянович, это я — к вам! — ответил дрожащий женский голос.

    Я наскоро оделся и открыл дверь. В комнату, шатаясь, вошла старушка:

    — Здравствуйте, Анна Ивановна. Что это с вами? — спросил я, узнав в своей гостье бабушку Оли.

    Моя неожиданная гостья хотела ответить, но внезапно пошатнулась и едва не упала. Я поддержал ее и усадил на стул. Сморщенное заплаканное лицо старушки было полно отчаяния.

    — Олю, Олю забрали, — всхлипывая, простонала она. — Ночью облава была…

    — Зачем же девушку взяли?

    — Да, вот, не знаю… Флажок русский трехцветный нашли… Щенок, говорят, белогвардейский… Я уж сама не знаю. В несколько дней столько горя… Неужели и Оля тоже погибнет?

    — Как погибнет? Разве с Николаем Николаевичем что-нибудь случилось?

    — Разве вы еще не знаете? — едва слышно промолвила старушка. — Он ведь еще позавчера расстрелян… Из цирка так и не вернулся… Боже мой! Боже мой!.. Старика моего седого убили… Неужели и мою девочку тоже убьют?

    Ее седая голова упала на руки.

    Очевидно, силы старушки были сломлены жестокими ударами последних дней.

    — А давно Олю взяли?

    — Нет. Только, вот, утром. Она еще, верно, никуда не увезена. Всех арестованных пока в один дом согнали. Я к вам, Борис Лукьянович, пришла, — умоляюще простонала она. — Может быть, вы что-нибудь сможете сделать. Раз там, у Ялты, вы спасли ее, может, Бог поможет вам опять… Я — видите сами — уже и ходить не в силах…

    Выход из безвыходного положения

    Я засунул в один карман кусок хлеба, а в другой как-то механически пачку каких-то журналов. «Может быть, где-нибудь ждать придется — почитаю», почему-то мелькнуло у меня в голове, когда я отправился на выручку. Так как облава еще не была закончена, все арестованные, действительно, были согнаны в отдельный дом, где какой-то чекист, мрачного вида, допрашивал их.

    Пользуясь своим иностранным костюмом и солидным видом, мне удалось прорваться через красноармейские заставы и добиться свидание с этим «красным жандармом». Я доказал ему своими «мандатами», что скауты вполне легальная организация, работающая при отделе Народного Образования,[2] что его подозрение насчет контрреволюционности скаутских отрядов неосновательны и что уж, во всяком случае, 16-летняя девочка не может быть «опасным врагом» советской власти, победительницы в трехлетней гражданской войне. Чекист вызвал нашу Олю и, увидев ее молодую розовую девичью мордочку, понял, что его помощники явно пересолили в отношении ее ареста… В то время тюрем не хватало, и арестованных либо немедленно расстреливали, либо выпускали на свободу. Карательная политика того времени была упрощена до крайности.

    — Ну, ладно, — угрюмо согласился чекист, — вашу девочку мы выпустим. — Но вот вы — раз вы уж сами к нам пришли — скажите — вы-то сами в Севастополе давно живете и чем, позвольте узнать, вы занимались при Врангеле?

    Положение сложилось, деликатно выражаясь, неприятное. Как я не выкручивался, но подозрение чекиста в том, что я «белый», мне не удалось рассеять, и через несколько часов я, вместе с несколькими десятками других мужчин, был отведен в Морские казармы.

    Дело шло все хуже. Казармы были до отказа набиты офицерами, солдатами, чиновниками и людьми просто военными по своему внешнему виду… Военная выправка даже в штатском платье служила обвинительным материалом… Каждую ночь группы арестованных выводились в сторону Малахова кургана и не возвращались. Допросов не было. Для советского «скорострельного правосудия» достаточно было несколько секунд опроса при аресте, чтобы создать себе впечатление — есть ли «белый запах» в человеке. И наличие этого запаха было достаточно, чтобы послать человека на расстрел…

    Увидев эту обстановку и ослабевших от голода людей (заключенных совсем не кормили, ибо судьба каждого решалась в течение 3–4 дней), я сразу решил не ждать терпеливо «справедливого решения» пролетарской власти, а действовать, как «не вполне лояльный гражданин», иначе говоря, драпать, пока не поздно и пока я не совсем ослабел от голода.

    Ворота охранялись крупными отрядами латышей и китайцев. За высокой каменной стеной ходили часовые. Уже несколько человек, пытавшихся бежать через стену, были ранены и убиты. За стеной постоянно звучали выстрелы и крики, показывавшие, что неудачные попытки к бегству «напролом» все время продолжаются. Видимо, этот способ надо было употребить только в самом крайнем случае. Пока же я стал обдумывать другой план, основанный на ряде наблюдений и применении рискованной наглости.

    «Где силой взять нельзя — там надобна ухватка».

    Днем я сумел после выноса ведра с помоями задержаться во дворе, в темном уголке, поправил там смятую скаутскую шляпу, почистил обшлагом ботинки и даже в какой-то лужице вымыл лицо. Словом, постарался навести возможный блеск на свою внешность. Затем я подобрался поближе к воротам и за углом с замирающим сердцем стал ждать удобного момента.

    Скоро за воротами раздался нетерпеливый гудок автомобиля, и я не спеша, с видом самого солидного достоинства, открыто пошел к выходу, держа свои журналы в виде папки-портфеля.

    Ворота раскрылись, и во двор въехал открытый автомобиль, в котором сидело двое военных в шлемах и кожаных куртках, видимо, какие-то чекистские «главки». Я уверенно шел им навстречу и, поравнявшись с машиной, развязно поднял руку к шляпе и дружески улыбнулся, здороваясь, как со старыми знакомыми. Чекисты, несколько удивленно глядя на мою крупную самоуверенную фигуру в необычном костюме, подняли руки к шлемам в виде ответа, и машина проехала.

    Вся эта пантомима произошла на глазах моих церберов и убедила их, что я, очевидно, «свой» — один из ответственных чекистов.

    Да и в самом деле, трудно было подумать иначе. Высокий, уверенно держащийся человек, в золотых очках и иностранном костюме (на мне было пальто, полученное из Американского Красного Креста), с каким-то портфелем-папкой, спокойно идущий к воротам, дружески улыбаясь, кланяющимся чекистам в автомобиле и, главное, получающий ответный поклон. Ну, чем не «свой»?

    Так же не спеша, сохраняя всю свою важность и спокойную уверенную улыбку, я отстранил стоящего на моем пути часового-китайца и медленно прошел через открытые пока ворота. Никто не спросил у меня пропуска!

    Смешно вспомнить, что по существу во всей этой трагикомической театральной сцене я ничем не рисковал. Если бы я попался, меня опять заперли бы в казарму, только и всего. Комбинация была, как видите, во всяком случае, беспроигрышная, но я выиграл.

    Помню, когда я вышел за ворота, мне стоило громадных усилий, чтобы не оглянуться и не ускорить шаг. Все так же важно и медленно прошел я несколько десятков шагов, отделявших меня от угла дороги.

    Но зато потом… Эх, потом!.. И почему это нет, где нужно, точно отмеренных дистанций и электрических секундомеров? Показанная мною скорость бега была, вероятно, много выше всех мировых рекордов.

    Гибель старшего друга

    Удары террора продолжали греметь около нас, задевая и нашу скаутскую семью. В Керчи, Феодосии и Ялте погибло уже несколько наших скаутских деятелей. Среди нас, севастопольцев, не было никого, кто в течение этих страшных месяцев не потерял бы кого-либо из своих родных, друзей или знакомых.

    Гражданская война закончилась и победители справляли кровавый праздник своего торжества. Официальная цифра расстрелянных в Крыму только за первые три месяца после победы была названа в 40.000 человек. Сорок тысяч человеческих жизней!

    Погибли люди в расцвете лет, культурные и сильные, безоговорочно сложившие свое оружие и оставшиеся, чтобы служить Родине в любых условиях. Эти 40.000 поверили амнистии советской власти. И за это доверие заплатили жизнью…

    …В один из декабрьских вечеров ко мне вбежал отрядный поэт Ничипор. Он был бледен и испуган… 54

    — Борис Лукьянович, — взволнованно вскрикнул он, держа газетный лист дрожащей рукой. — Здесь, вот, я прочел… В Симферопольском «Маяке Революции»… Иван Борисович расстрелян…

    Действительно, в отделе «официальные извещения» был помещен длинный список расстрелянных Симферопольской ЧК. Там под No. 43 значилось:

    «Генерал Смольянинов И. Б., известный контрреволюционер, называвшийся Старшим Скаутом Крыма.»

    Мне не удалось узнать, почему он остался в Симферополе и не эвакуировался с армией ген. Врангеля. О подробностях его гибели мы узнали только несколько дней спустя, когда из Симферополя вернулась наш скаут Клава, ездившая туда узнавать о возможности дальше учиться в университете.

    — Ну, как там случилось это несчастье? Почему Иван Борисович не скрылся? Как его арестовали? — забросами мы вопросами приехавшую герль.

    — Да, я и сама хорошенько не знаю, — грустно развела руками девушка. — Ведь там, в Симферополе, все дрожат. Бела-Кун что хочет — то и делает. Вот, на днях расстреляли около 2.000 офицеров и белых в одну только ночь. Даже больных и раненых — всех прикончили… Почему Иван Борисович остался — право, не могу вам сказать… Может быть, тоже, вот, как и вам, Борис Лукьянович, или Володе, не хотелось родины покидать. А может быть, мысль о жене и детях… На чужбине тоже ведь не легко… А он ведь уже почти старик… Как начались облавы да расстрелы, так он, как бывший военный, стал на всякий случай скрываться, чтобы хоть это страшное время переждать. Сейчас быть арестованным — это конец… Наши ребята целую систему выработали — то в одном, то в другом доме его скрывали. Одежду для переодевание доставали… Но разве все учтешь? Случай, видно, такой выпал… Иван Борисович, сами знаете, ранен когда-то был — немного хромает. Видно, по этому признаку его и задержали на улице…

    — Ну, а долго он сидел в тюрьме?

    — Нет, какое там долго! Кажется, трое суток только! 55

    — Ну, а как вы узнали о его расстреле? Тоже из газет?

    — Нет. Я узнала сейчас же. Я как раз с женой Ивана Борисовича пошла в комендатуру ЧК, ему передачу занести. Мы, герли, все время ей помогали… Часто ведь часов по 5–6 в очереди приходилось стоять, пока добьешься. Ну, вот, дождались и мы своей очереди. Впустили нас в комендатуру. Ирина Николаевна и говорит коменданту: «Передачу Смольянинову можно передать?» А тот, как услышал фамилию Ивана Борисовича, так сразу и просиял: «Ага, так, значит, говорит, это вы — гражданка Смольянинова?» — «Я», отвечает Ирина Николаевна, и побледнела вся сразу. Видно, сердце почуяло недоброе… А комендант даже засмеялся: «Вы ведь, кажись, артистка?», спрашивает Ирину Николаевну. «Да, — артистка». — «Ну, так, значится, вы привыкли изображать горе в тиятрах? А вот, мы с ребятами (тут еще несколько чекистов было) хочем, чтобы вы показали нам, как это вы по настоящему горе показываете!» Смеется, подлый, и говорит так медленно, медленно, чтобы подольше помучить: «Ваш муженек сегодня ночью на луну отправлен»…

    Голос девушки прервался. Мы тоже молчали, потрясенные рассказом. Внезапно Клава подняла голову и с болью в голосе, но гордо сказала:

    — Они, негодяи, думали поиздеваться над горем. Ирина Николаевна только побледнела еще больше, но ничего не сказала. И вышла совсем, совсем спокойно. И только уж на улице, как села на первую попавшуюся скамейку, так и упала в обморок…

    Переход на мирное житие

    Прошли первые, самые страшные, волны расстрелов, прибыла с севера армия чиновников советского производства, и жизнь города стала как-то налаживаться. Возникли новые правительственные учреждения, стали открываться школы, заработала электростанция, загудел морской завод.

    Появились продовольственные карточки и общественные столовые.

    По карточкам стали выдавать по 200–300 грамм хлеба, и все «организованные граждане» получили возможность раз в день обедать по знаменитой впоследствии формуле — «ячкаша и персуп» (перевод предоставляется читателю.)…

    После обилие хлеба и продуктов в период власти ген. Врангеля голод особенно заметно давил всех. К мысли о терроре как-то уже привыкли — сзади было шесть тяжелых лет всяких войн. Но это молниеносное исчезновение хлеба с приходом новой власти казалось чем-то необъяснимым. Рабочие Морского завода — кажется, около 4.000 человек, — которые при белых волновались и ждали прихода своей, «рабочей власти», выглядели особенно ошарашенно. Порт был пуст, делать заводу было нечего, инженеры и хозяйственники завода почти все уехали, власть еще не думала ни о какой созидательной работе, а видела везде врагов, интервентов, шпионов, вредителей и офицеров. И рабочие, «властители пролетарского государства», голодали и постепенно переходили на основное производство времен военного коммунизма — на изготовление зажигалок… Спичек в деревнях не было, и зажигалки стали той знаменитой товарной ценностью, которая спасала рабочих от голодной смерти. Деревне нужен был огонь, и зажигалки охотно менялись на хлеб…

    Крым в те времена рассматривался, как осиное гнездо контрреволюции, и никто из властителей советской страны не заботился об обеспечении крымских городов хлебом. А своего хлеба Крыму никогда не хватало…

    Неумение властей организовать питание население было настолько очевидным, что это население старалось, по мере своих сил, «самоснабжаться». В этот период зимние штормы пригнали к берегам Севастополя громадные косяки камсы — мелкой рыбешки. Помню, дельфины загнали в малую бухту Балаклавы столько этой рыбешки, что через бухту нельзя было проехать на лодке. Весло торчало стоймя в воде. Камсу ведрами черпали прямо с пристаней. А в городе в это время люди умирали с голоду…

    В те времена я, как видный спортсмен, был назначен «Заведующим Первым Севастопольским Рабоче-Крестьянским Советским Спортивным Клубом имени Н. И. Подвойского» и сгруппировал около себя десяток энергичных ребят. И мы несколько дней ведрами и сумками носили из Балаклавы камсу и, нанизав ее на веревки, сушили на солнце. Камса заменяла нам все — и обед, и завтрак, и ужин, и хлеб, и сахар — словом, выручала на 100 процентов.

    Создались артели по добыче камсы. Они натаскали из бухты горы рыбешки, но не оказалось ни бочек, ни соли, и рыбешка эта сгнила через несколько дней. А потом ветер переменился, и вся камса ушла от берегов…

    Через несколько недель и наши запасы кончились, и мы стали, пропитываться всякой другой живностью… Уж лучше не вспоминать, какой!..

    В наши походы собиралась молодежь «всякой твари по паре» — и скауты, и спортсмены, и школьники… В объявлениях обычно стояло: «Желательно взять с собой не менее 5 картошек».

    И когда наступал час приготовление обеда, с грустью смотрел кашевар на кучку картошек и хлебные огрызки, сложенные у костра…

    Голод уже сжал свои костлявые пальцы около детского горла…

    А между тем, еще только 2–3 месяца тому назад все были сыты и не думали о завтрашнем дне… И только много лет позже я понял, почему смерть и голод идут, тесно обнявшись, неразлучными спутниками советской власти…

    Но тогда, в те годы, мы еще так мало знали, что из себя представляет советская власть. Володя даже как-то сказал, шутя:

    — Да черт их знает, этих большевиков! До сих пор я их видел только убитыми, ранеными и пленными…

    А тут нам, наконец, пришлось столкнуться не только с живыми носителями всех этих «измов» — социализма, коммунизма, большевизма, но и испытывать на себе весь усиливающийся гнет советской реальности.

    У нас, у старших, все росло тяжелое чувство неотвратимости медленно ползущей на нас мрачной грозовой тучи, готовящейся задавить нашу свободу, нашу душу и, может быть, нашу жизнь… 58

    А молодежь, веселая смешливая молодежь, та самая:

    … Которой ничего не жаль.
    Перед которой жизни даль
    Лежит светла, необозрима…

    эта молодежь шутила над тяготами жизни и искренно верила, что все это только «временное».

    Глупое молодое сердце!.. Ему так хочется верить!..

    «Советская проповедь»

    В канцелярии Отдела Всеобщего Военного Обучения, который скоро взял спортсменов и скаутов под свое покровительство, мне как-то дали бумажку. На ней стояло:

    Севастопольский Райком Российского Коммунистического Союза Молодежи.

    21 мая 1921 г.

    No………………

    Начальнику Всевобуч

    Для проведение полит-работы среди беспартийной молодежи назначается член Райкома тов. Кротов. Примите меры к обеспечению успешности проведение полит-работы. Секретарь Райкома (подпись).

    Красным чернилом по диагонали рукой Начальника Всевобуча было написано: «Тов. Солоневичу. К неуклонному исполнению».

    На первом же сборе молодежи на площадке двора нашего спортклуба появился первый политрук — высокий, худой юноша с небритым лицом и усталыми глазами.

    — Кто из вас Солоневич?

    Я подошел к нему.

    — Я назначен к вам политруком из Комсомола, — сказал он небрежно. — Соберите-ка мне ваших ребят.

    — Сейчас у нас как раз занятия; закончим минут через 40. Не хотите ли пока ознакомиться с нашей работой?

    — Нет у меня время ждать и знакомиться. Соберите их сейчас! — резко ответил комсомолец.

    Я удивленно посмотрел на него и пожал плечами:

    — Ладно.

    Через несколько минут все скауты кружком сидели на траве и ждали первой политической беседы. Политрук провел рукой по своим длинным волосам, откашлялся, сплюнул и напряженным тоном, словно на митинге с трибуны, начал:

    — Товарищи! Райком нашего краснознаменного Комсомола прислал меня к вам, чтобы руководить вашим полит-воспитанием. Все вы должны знать, что гражданская война победоносно закончена нашей непобедимой пролетарской Красной Армией и остатки подлой белогвардейщины, отребья проклятого офицерства, сброшены в море. Теперь наша советская страна начинает мирное строительство, но борьба с недобитыми остатками белых гадов еще далеко не закончена. Хотя мы и свалили власть банкиров, буржуев, помещиков и вообще всяких иксплуататоров, но все же по прежнему окружены подлыми врагами со всех сторон. Иностранная буржуазия, которая разъяренная тем, что в России трудящие взяли власть в свои трудовые мозолистые пролетарские руки, продолжает яростно скалить свои гнилые зубы и грозить нам всякими там интервенциями, войнами, одним словом, блокадой, шпионами и другими подлыми действиями. Опять же и внутри страны всякие старые прихвостни буржуазии не оставили мечты о возвращении проклятого старого прижима и хочут незаметно всадить нож в спину пролетарской революции. Так, вот, значит што. Борьба, значит, с этим подлым враждебным классом продолжается, но опять же пролетариат создал для этой борьбы грозное оружие — ВЧК — карающий меч победоносного пролетариату. Врагам советской власти, значится, нет и не может быть пощады. Все, кто, значит, мешает победе мировой революции во всем, значит, мире, так сказать, победе коммунизма, так все этые сволочи будут безжалостно сметены с лица пролетарской земли… Вам, которые молодое поколение, наша молодая, значит, смена, предназначено строить величественное здание коммунизма. Комсомол, значит, призывает вас в свои ряды для беспощадной борьбы с врагами пролетариату. Кто бы ни был энтот враг, хотя бы самый близкий и родной, — ваша задача — выявить его, донести и содействовать полному его изничтожению. Помните, как сказал наш Ильич, величайший вождь всех времен и всех народов: «Дети должны присутствовать на казни врагов пролетариату и радоваться их уничтожению». Потому и от вас, будущих коммунистов, Комсомол ждет активной помощи в борьбе с подлыми классовыми врагами.

    Тут наш политрук выпрямился и с еще большим пафосом закончил:

    — Да здравствует мировая революция! Да здравствует победа пролетариата всего мира! Да здравствует наш славный Комсомол!

    Возгласы «орателя», которые на собрании комсомольцев были бы по штату встречены бурными аплодисментами, остались без ответа. Наша молодежь, удивленная тоном его речи и восклицаниями и не понявшая, какое собственно отношение она должна иметь к «проклятой буржуазии» и к «героической ЧК», — молчала. Чтобы сгладить эту неловкость, я спросил политрука:

    — Может быть, кто-нибудь захочет задать вам вопрос. Вы разрешите, тов. политрук?

    — Пусть задают, — мрачно буркнул комсомолец, вытирая вспотевший лоб.

    — Ребята, может быть, кто-нибудь имеет вопросы к докладчику?

    Я, по совести говоря, надеялся, что ребята предпочтут не спрашивать ни о чем, но из кучки сидящих сразу же раздался звучный голос боцмана Боба.

    — А почему это хлеба не хватает? То — все было, а как советская власть пришла, так все и пропало?

    Лицо комсомольца недовольно сморщилось.

    — Это потому, — неохотно ответил он, — что после конца гражданской войны народное хозяйство еще не успело наладиться. Опять же проклятые белые все поразграбили, да посожгли. Но теперь без банкиров, помещиков, попов, да царей скоро все наладится еще лучше прежнего. Это только временные трудности…

    — А где сейчас царь? — несмело спросил чей-то голос.

    Наш политрук грозно и торжествующе нахмурился.

    — Царя мы разменяли, — важно сказал он. — Довольно попил он нашей кровушки. Довольно ему сидеть на шее рабочих, да крестьян, да пировать за наш счет… И всю семью евонную, — злобно улыбаясь, добавил он, — тоже к чертовой бабушке послали. Словом, весь царский корень извели. Теперь уж не вернутся…

    Я с тревогой взглянул на взволнованные лица слушателей. Ясно было видно, что тон комсомольца возмутил всех. Но, подумал я, если кто-нибудь из ребят проявит это свое возмущение вслух — пропали мы. Скажут — среди молодежи ведется антисоветская агитация, там рассадник контрреволюции…

    Вспышка пришла с неожиданной стороны.

    — Скажите… — звонкий голосок Оли заставил нас всех вздрогнуть. Девушка стояла, выпрямившись, среди сидящих подруг и смотрела прямо в глаза комсомольцу. Лицо ее было бледно и решительно.

    — Скажите, — опять повторила она среди мертвого молчания. — За что расстреляли моего дедушку?

    Этот вопрос, видимо, огорошил политрука. Он удивленно поднял брови.

    — Дедушку? Какого дедушку?

    — Дедушку, моего дедушку, — с напряженной настойчивостью повторила бледная Оля, не спуская блестящих глаз с комсомольца.

    — А кто он такой был? — немного растерянно спросил он.

    — Дедушка? Он полковником был…

    — Ага, — торжествующе прервал ее юноша. — Ага, полковник! Ясно, что нужно было расстрелять. Вот еще! Мы с офицерьем проклятым церемониться-то будем, что ли? Так и нужно было!

    — Да он старик, в отставке. Ему 90 лет уже было! — резко вскрикнул Боб. — Кому он вреден был?

    Политрук злобно оглянулся на боцмана.

    — Ну, так что? ЧК лучше вас знает, кто опасен, кто не опасен. Расстреляли — значит, за дело! Т. Солоневич, — повернулся он ко мне. - Можете закрывать собрание. Мне время больше нет.

    Идя со мной к выходу, комсомолец несколько раз с подозрением покосился на меня и потом сказал:

    — Странно, что у вас среди пролетарских скаутов есть дети белогвардейцев, да еще расстрелянных.

    — А мы не ограничиваем прием в клуб и отряд какими-либо рамками. Бабушка ее работает портнихой, а сама она еще учится в школе. Скаут она у нас — примерный…

    Комсомолец злобно усмехнулся.

    — Да, да, я вижу. У вас тут много «примерных». Ну, пока. Еще увидимся и… поговорим о ваших примерных…

    Рука сестры

    Юной дружбы связь прекрасна
    На заре весенних дней.
    Та не может быть несчастна,
    У кого патруль друзей.
    (Скаутская песня)

    На минном поле

    — Мне нужно посоветоваться с вами относительно одного очень серьезного дела. Постарайтесь, пожалуйста, чтобы после сбора у вас никто не остался. Я сейчас же приду к вам.

    Слова эти были сказаны тихим, но взволнованным шепотом, а наклонившееся ко мне лицо Володи выражало тревогу.

    Причин для тревоги можно было ожидать со всех сторон. Все мы были в изобилии окружены неожиданными опасностями и случайностями, никто из нас не знал, в какой момент и с какой стороны спокойный ритм жизни может быть нарушен вмешательством какой-либо неприятности. Уверенности в спокойствии завтрашнего дня не было ни у кого.

    Володя до сих пор благополучно избежал всех опасностей террора, числился инструктором спорта и имел подделанные с моей помощью документы, что он весь 1920 год, при власти ген. Врангеля, мирно жил в Севастополе. Как будто самое опасное было уже позади.

    Но оказалось, что Володя, действительно, попал в опасное положение.

    Летом 1920 года на фронте ему пришлось отводить в штаб полка какого-то пленного комиссара. Отвел — сдал: дело военное. И вот, нужно было случиться, что этого самого комиссара юнкер встретил в Севастополе!..

    — Так, вот, захожу я в Исполком по какому-то делу, — рассказывал Володя. — Гляжу, какой-то дядя ко мне что-то очень внимательно присматривается. В коридоре, правда, темновато было. Не понравилось мне это разглядывание. «Чего это ему нужно?» — думаю. Ну, и, понятно, на всякий случай дал задний ход — смыться думал. А тот дядя подходит ко мне и просит прикурить. Спички-то у меня как раз были. Но мне бы сказать ему, что я — некурящий, а я сдуру растерялся малость и дал ему спички — не сообразил, что спичка мое лицо осветит… Тот закурил, а потом и спрашивает: «Скажите, ваша фамилия не Туманов?». Сердце у меня так и замерло. Откуда чужому человеку знать мою фамилию, когда я сейчас держусь тише воды, ниже травы? Однако, я не показал вида и этак небрежно: «Туманов? Нет, говорю, не слыхал. А что?». А тот этак разочарованно: «Жаль, жаль, говорит. Видно, я принял вас за другого. А то при Врангеле меня, пленного, юнкер один вел, Туманов по фамилии — очень он на вас похож был»… Ну, я как-то отшутился и улизнул…

    — Но он-то поверил, по вашему мнению, что вы не Туманов?

    — А черт его знает! Темновато там было. Может, и поверил. Да и водкой от него несло. Так не везде же темновато и не всегда же он пьян… Ведь беда-то в том, что он как раз именно фамилию отчетливо помнит. В лице-то еще можно и ошибиться. Мало ли лиц за это время перед глазами прошло. Но если он меня при хорошем свете встретит, да захочет проверить свои подозрение — a y комиссара-то власть большая — и узнает, что по документам я как раз Туманов и есть, — тогда «аминь» — вечная память дяде Володе…

    Положение было, действительно, аховое. Спрятаться было трудно — Володя числился инструктором Всевобуча, и его исчезновение вызвало бы подозрения. Уехать из Крыма было невозможно: «бутылка» Бела-Куна еще не была отменена.

    — Прямо, Борис Лукьянович, ума не приложу, как быть… У меня, знаете, сейчас такое ощущение, как у человека, сидящего на мине, а где-то вверху, в темноте и ветре, болтаются обнаженные провода этой мины. Вот случайный порыв замкнет ток, и капут… Неуютно… Ей Богу, с пулеметом в бою легче, чем здесь ждать этой дурацкой встречи… И как это он, черт зеленый, жив остался?

    — Да, уюта, что и говорить, немного… Как бы вам половчее другие бы документы достать, чтобы подозрительно не было?

    — Вот в этом-то и закавыка. Если бы у меня были документы на другое имя — плевать я хотел бы на моего комиссара: я такой-то, и никаких испанцев. Ищи своего Туманова в тумане голубого дня… Эх, хорошо это девчатам, — вздохнул он, — махнул замуж и готово — другая фамилия. Везет этим бабам! И войны не видят, и в ЧК их не таскают, и фамилии меняй, как перчатки. Вот, жизнь!..

    — Ну, ну. Неужели в этом вершина счастья, Володя? У них свои невыгоды есть. Но ваша мысль — прямо замечательна. Пожалуй, таким путем можно будет что-нибудь и в самом деле сделать.

    — Каким путем? — с живым интересом спросил Туманов.

    — Да вот женитьбой и переменой фамилии.

    — Женитьбой? — разочарованно протянул юноша. — Так это пусть девчата женятся, если им фамилию нужно менять. А я-то при чем?

    — Вы еще, видно, советских законов не знаете, дружище. Ведь по этим законам, каждый, кто женится или выходит замуж, имеет право принять фамилию другого супруга.

    — Как, и мужчина тоже?

    — В том-то и дело, что и мужчина тоже.

    — Вот это клюква! Значит, если я женюсь, то могу взять себе фамилию жены, а старую выкинуть в помойную яму?

    — Именно.

    — Черт побери! Вот это, действительно, идея! Чтобы голову свою спасти, я даже и жениться согласен. На ком хотите, хоть на бегемотихе… А документы потом легко будет переделать?

    — Ну, это уж нетрудно. Когда вы принесете справку из ЗАГС'а, я уж нажму на канцелярию, и документы новые мигом будут. Это ведь законно на все 100 процентов. Даже модно и эффектно будет. «Борьба, мол, со старыми предрассудками»…

    — Вот это здорово! — просиял Володя. — А потом хоть через час и развод. Ей Богу, и в Советской России, значит, не все паршиво. Есть, оказывается, и здесь светлые стороны…

    Восторженность и веселость юнкера рассмешила и меня. Все-таки хорошо жить на Божьем свете, когда губы сами собой складываются в улыбку, и для задушевного смеха в любых обстоятельствах достаточно самого ничтожного повода!..

    «Выручим!»

    — Положение нашего «Икс» трагическое… Чека не шутит! Если его найдут и докажут участие в Белой Армии — расстрел неминуем. Спасти его можно таким, вот, способом — фиктивным браком. Теперь, девчата, — ваше дело… Вопрос идет о жизни и смерти… Решайте!

    Молчат девушки… В мыслях каждой пробегают, вероятно, планы личной жизни, зарождающейся или будущей любви, брака, семьи… А тут, хотя и не настоящий брак, но по документам все-таки нужно стать замужней женщиной. Есть над чем призадуматься шестерым нашим девушкам!

    — Видите ли, девочки, — с особенной задушевностью прервала молчание княжна Кутыева, — если бы я сама была помоложе, то после сообщение Бориса Лукьяныча я бы даже и не обращалась к вам. Я сама согласилась бы на этот брак. Но мой возраст, — грустно улыбнулась она, — не возраст невесты для юноши. Это было бы очень подозрительно. Поэтому-то ему и нужна ваша молодая помощь, и дядя Боб прав, когда решил обратиться к вам. Если бы нужно было венчаться в церкви — было бы тяжело лгать перед иконой и священником. Но брак в ЗАГС'e — это только формальность. И, верьте мне, дети, счастье в жизни не зависит от формальностей! Счастье — в чистой совести и любви, — едва слышно закончила пожилая женщина, и ее задумчивое лицо нервно дрогнуло.

    — Так мы и не колеблемся вовсе! — звонко и задорно прокатился по комнатке голосок Тани. — Ей Богу, ну, ни секундочки. Экая важность — на бумаге расписаться. Верно, девчата? Раз нужно выручать — выручим. Дело, видно, серьезное. Что-нибудь случится — мы себе до конца жизни не простим… По моему, кинуть жребий — и дело с концом. Как? Все согласны?

    Ее молодой задор и решительность развеяли задумчивость остальных девушек. Опять заулыбались лица, и со всех сторон донеслись одобрения.

    — Ну, вот, видите, Лидия Константиновна, — повернулась Таня к нам с сияющими глазами. — Наши девчата — ребята дружные . Они не допустят, чтобы из-за них скаут в подвал пошел. Выручим!

    Потом она подсела ко мне, просунула свою руку под мою и, весело блестя глазами и этак умильно заглядывая мне снизу в лицо, сказала самым просительным тоном:

    — Дядя Боб, дорогой, золотой! Ведь теперь уже дело решенное. Ей Богу же, мы ни капельки не колеблемся и не боимся. Мы поможем, ну, ей Богу, поможем. Только скажите, кто это?

    — Ишь, шустрая какая! Да ведь вы еще не невеста?

    — А, может, жребий-то мне и выпадет. Я готова. Ну, Борис Лукьяныч, милый дядя Боба, ну, скажите. Не томите душу… Девчата, просите Бориса Лукьяныча не секретничать. Свои ведь. Раз мы уж согласились, чего уж там дальше тайну строить?

    Улыбающиеся умоляющие девичьи лица окружили меня.

    — Ах, вы, бабье любопытное. Вас хлебом не корми — дай только за хвостик тайны подержаться… Ну, ну, хорошо. Раз вы уже согласились помочь — я скажу вам, кто попал в беду, но с условием полного секрета. Обещаете?

    Обещание слились в общий хор, и хотя я и не верил в способность девушек хранить те секреты, где есть капелька романтического, но делать было нечего — все равно узнают…

    — Володя.

    — Володя? Это — наш донской скаутмастор? Который в Армии был? С Дона?

    — Да, да. Но дело-то не в нем персонально. Будь он Володя, Петя или Ваня — все равно. Нужно выручать. Обещали вы — съезд невест — теперь не подведите. Срочно давайте спасительницу Володе, да держите язычки за зубами…

    — Ладно. Так давайте решать, девчата. У кого дома лучше всего семейное положение? Так, чтобы неприятностей без разрешение родителей не было.

    — Да, герлиньки, самое неприятное — это было бы огорчить маму. Вот тут надо особенно осторожно.

    — Да ведь мы можем пока и не говорить маме? — прозвенел задорный голосок Тани. — Ведь свадьба-то все равно липовая. И сообщать-то не о чем.

    — Ну хорошо, «пока». А потом? Мама-то ведь все равно, в конце концов, узнает и будет вдвойне огорчена тем, что от нее все скрывалось. Тут уж лучше, чтобы совсем не нужно было врать и скрытничать… Может быть, кто-нибудь собирается уехать. Это, пожалуй, было бы лучше всего.

    — Еще бы! Выскочить замуж и драпа! — пискнула неунывающая Таня.

    — Молчи ты, синичка-вертихвостка! А вы, девочки, сами думайте, кому удобнее. Тамара — права. Нужно провести все без лжи домашним.

    Наступившее молчание было прервано несмелым голоском Оли.

    — Может быть, я гожусь? Мамы у меня нет. Я сирота — сами знаете. Папа с Врангелем уехал. А через месяц-два я уеду с бабушкой в Симферополь, к дальним родным.

    Я взглянул на Олю. Краска румянца покрыла ее нежное лицо, но глаза смотрели смело и прямо.

    — Ты, Оля? — переспросила начальница. — А ты Володю знаешь?

    — Знаю, — прошептала она, опустив глаза, и ее щеки зарумянились еще больше.

    — Так ты согласна?

    — Да, — тихо, но твердо сказала Оля.

    Старая начальница сердечно обняла ее.

    — Знаете что, товарищи женщины, — предложил я. — Володя-то ведь ждет как раз у меня… Давайте, пойдем все к нему вместе поздравить с благополучным сватовством…

    Ликующая, смеющаяся толпа девушек, окружившая смущенную Олю, отправилась вместе с нами к моему дому.

    «Володя выходит замуж»

    При нашем появлении Володя сидел за столом и удивленно встал перед волной девичьей атаки, стремительно ворвавшейся в комнату.

    Звонкоголосая Таня, наш «чертенок в юбке», сияя от радости, схватила Володю за руку и потащила его к Оле.

    — Вот, Володя, ваша невеста! — закричала она с восторгом. — Хоть завтра катите с нею в ЗАГС. Она сама вызвалась. Ей Богу, сама!..

    Юноша стоял в нерешительности среди взволнованных смеющихся девичьих лиц и, видимо, не знал, верить ли им.

    — Таня не шутит? — как-то глухо спросил он у княжны Лидии.

    — Нет, нет. В самом деле…

    Володя с чуть побледневшим взволнованным лицом резко повернулся к Оле, молча стоявшей в группе остальных девушек.

    — Оля, — несмело спросил он, и голос его чуть дрогнул. — Вы… Вы согласны?

    Девушка подняла на него свои голубые глаза, сконфуженно улыбнулась и молча протянула ему руку.

    Юноша быстро шагнул вперед, неловко схватил ее пальцы обеими руками. На несколько секунд воцарилось молчание.

    У всех нас почему-то дрогнуло сердце, как будто все мы почувствовали, что в этой мимолетной сценке есть какие-то нотки, глубже простой благодарности за дружескую услугу… Даже неугомонная Таня как-то притихла.

    Внезапно Володя опустился на колено и с признательностью поднес к губам дрожащую руку девушки…

    — Браво, Володя! — не выдержала Таня. — Ну, совсем как в рыцарском романе после тур… турнира!.. — прозвенел и внезапно сорвался ее голосок.

    — Ну вот, дорогие мои, — взволнованно сказала княжна Лидия, — слава Богу, и договорились…

    И глаза старой женщины заблестели мягким чувством любящей матери…

    * * *

    Так Туманов превратился в Смолянского[3]. Опасность была отклонена. Два провода, качавшиеся в темноте над миной, уже перестали грозить неминуемым взрывом…

    Затишье после бури

    Весной 1921 года в закупоренную бутылку Крыма стали прорываться понемногу вести из уже ранее подвергшейся чистке России. Прибыли первые журналы, первые письма. Приехали первые люди не казенного, советского, а вольного мира. Появились сведение о жизни в остальных частях необъятной страны. Мало радостного было в этих сведениях — разруха транспорта, голод, террор. Искусственно созданный нервный подъем войны падал и сменялся унынием.

    Партия и комсомол искали форм организации и власти, и жизни, и хозяйства. Но форм этих еще не было. Разрушение и уничтожение шло гигантскими шагами, ибо методы этого уже достаточно были проработаны еще в мирное время. Но постройка «новой жизни» вперед не подвигалась… Советская власть словно еще не знала, что ей, собственно, делать с государством, а население не понимало, в какие рамки жизни его хотят втиснуть теоретики социализма.

    Газеты и журналы были полны самыми невероятными сообщениями о прогрессе коммунизма во всем мире, о революциях, восстаниях, о гибели «представителей буржуазии» и пр. и пр.

    В те времена о «том», ином мире мы не знали ничего. Между нами и этим миром упала завеса, пройти через которую можно было только, рискуя головой…

    Но мы и не верили, что советская власть долго удержится. В массе население ходили самые невероятные слухи о Кронштадском восстании, о смене власти, об иностранной или белой интервенции. Все жили, как на бивуаке. Никто не планировал на долгое время, и никто не только не заботился о своем личном «завтрашнем дне», но как-то даже не был в нем уверен вообще…

    Казалось, что в стране все притаилось, все замерло, все ждет какой-то грозовой разрядки… И только молодежь скоро стала забывать свое маленькое прошлое, забывать, как жилось несколько месяцев тому назад, и жила своей, для внешнего взгляда поверхностной, но для нее полной смысла, значение и напряженности молодой жизнью.

    Окружающая условие были настолько тяжелы, борьба за кусок хлеба и стремление улизнуть от шарящих везде лап ВЧК были настолько обострены, что наши взрослые друзья и руководители совсем отошли от молодежи. И со спортсменами, школьниками, скаутами остались мы — несколько полувзрослых людей, сбитых в дружную веселую — несмотря ни на что — семью…

    А много ли вообще нужно молодежи для радости? Груза прошлого не было за нашей спиной, будущее как-то не волновало, Казалось, что «все образуется» само собой…

    Баден-Пауль

    Славнее говорить сердцам
    И возбуждать в них чувства пламень,
    Чем оживлять бездушный камень
    И зданья лирой громоздить…
    Пушкин.

    Смерть…

    … Сейчас, когда я вспоминаю те бурные годы, самыми яркими картинками всплывают ни террор, ни 71 голод, ни опасности — а картинки лирики и романтики… Может быть, это потому, что в те времена нам так не хватало именно таких светлых красок в окружающей жизни. Крови, смертей, озлобления, провокации, жестокости — словом, революционно-большевистских тонов было в изобилии. А вот пищи для роста души, для мягкой юношеской сентиментальности и романтичности — этого как раз остро не хватало.

    И ярко помнится мне один вечер весны. В тот период к нам впервые прорвался первый скаутский журнал из Архангельска. Он оказался единственным журналом для скаутов — а тогда скаутов в России насчитывалось около 30.000 человек. В одном Крыму их было больше 1.000.

    Информация этого журнала частенько была плоха, и одна такая ошибка, помню, принесла нам большое огорчение!

    Однажды перед самым походом я получил очередной No. «Вестника скаута» в траурной рамке, но, не желая огорчать ребят, пока промолчал о печальной вести.

    Очередной поход был назначен в старейший в России монастырь — Георгиевский, расположенный в 8 верстах от Севастополя среди обрывистых скал на высоком живописном берегу.

    Там, на крутом спуске к морю, на небольшой площадке, около маленького хрустального ручейка давно, давно какой-то монах-отшельник построил себе небольшой домик, в котором мирно прожил остаток своих дней среди дикой красоты окружающей природы. За домиком круто вверх поднимались заросшие могучие скалы, а впереди внизу, на глубине нескольких сот метров, шумело море, окружая грозные утесы и шелестя набегающими на берег волнами.

    На этом, теперь пустынном, месте мы с особенной охотой разбивали свои бивуаки.

    Вечером, когда дневные заботы и занятие были окончены и огонек костра собрал всех в круг веселой и дружной семьи — зазвучали наши русские песни с их чудесной лирикой, глубоко западающей в душу при незабываемой красочности вечернего лагерного костра.

    Когда наступил перерыв, я неожиданно скомандовал строиться, и через минуту перед скалой стоял неподвижный ряд, прихотливо и призрачно озаряемый колеблющимися огнями костра.

    — Друзья, — начал я. — Сегодня я получил весть, которая будет особенно тяжела для скаутов. Тех участников нашей прогулки, которые не могут разделить нашу грусть, я прошу отойти шаг назад.

    В нашей группе было, как всегда, много гостей — спортсменов, школьников, даже комсомольцев. Но никто не шевельнулся и не вышел из строя.

    Кто из охотников, туристов и скаутов не знает чудесного обаяние вечернего костра? Кто не знает, как в тепле этого костра растормаживается и смягчается человеческое сердце, и как под влиянием близости к матери-природе раскрываются лучшие стороны человеческой души?..

    А молодым сердцам, на заре жизни попавшим в обстановку суровой борьбы, гнета и крови, — для них обстановка вечернего костра — это моменты, формирующее лучшие качества человека. И я знал, что есть чувство, которое роднит, спаивает и связывает самыми сильными, более крепкими, чем радость, — нитями общего горя…

    Все молчали и с напряжением ждали, что я скажу дальше. А мне было все-таки так трудно ударить опять по молодым сердцам. И без того много горя было у каждого…

    — 7 мая, после тяжелой болезни, умер Роберт Баден-Пауль… Мне не нужно объяснять, как велика наша потеря… Он поднял над миром молодости знамя скаутинга, знамя любви к Родине и людям… Снимем же шляпы и посвятим несколько минут молчание светлой памяти нашего первого скаута и друга…

    В глубокой тишине все сняли шляпы, и долго в мягком сумраке чудесной весенней крымской ночи слышался лишь шепот листьев деревьев, едва слышный треск костра и шум морского прибоя в темной глубине пропасти…

    В тишине где-то скользнули звуки подавленных всхлипываний, и у многих по щекам ползли слезы, которых не стыдились и не старались скрыть…

    — Лучшим памятником скончавшемуся Баден-Паулю, — тихо прервал я, наконец, молчание, — будет наша дружная работа по его заветам. Не забудем же этих минут и — будем готовы!

    Ответное «всегда готов» прозвучало тихо, но с какой-то особенной уверенностью и теплотой, а скаутский гимн разросся в мощную мелодию, звучавшую непоколебимой верой в свои молодые силы:

    Помогай больному и несчастному,
    Погибающим спеши на зов…
    Ко всему большому и прекрасному -
    Будь готов!..

    … и воскресение

    Через несколько недель был получен новый номер журнала с извинением за ошибку. На общем сборе я выстроил всех и сказал:

    — После моих слов, друзья, несмотря на то, что вы стоите в строю, можете орать, сколько влезет: сведение о смерти Баден-Пауля оказались ошибочными, и он жив…

    Последние мои слова потонули в буре радостных криков и восклицаний. Боюсь, что и строй в эти минуты совсем не был похож на строй…

    В этот же вечер, к концу длинного перехода, когда шквал с дождиком вымочил нас и настроение чуть упало, передовой патруль запевал неожиданно начал нашу боевую походную песенку с веселых, полных юмора и подходящих к моменту слов:

    «Кто виновник наших бед? -
    Баден-Пауль, баронет.
    Жур, жур, журавель,
    Журавушка молодой»…

    Волна смеха, веселого и заразительного, прошла по всему отряду, и долго еще его вспышки перекатывались по рядам…

    А вдали в бархатных сумерках наступавшей ночи уже блестели огоньки родного Севастополя…

    Маленькая репетиция мировой революции

    В середине лета положение нашей дружины значительно ухудшилось в связи с нажимом комсомола. Видя, что его политический контроль не оправдывает себя по той простой причине, что никакой политики у нас нет, а полит-беседы не имеют никакого эффекта и не привлекают молодежи к Комсомолу, последний стал изменять свою точку зрение на скаутов. Постепенно стало выясняться все очевиднее, что попытки создать из скаутов подчиненную себе младшую группу не удаются, и Комсомол стал относиться к нам с проблесками враждебности и часто стал тормозить нашу работу.

    Мое «высокое» положение Председателя Крымского Олимпийского Комитета (в то время вся спортивная работа объединялась в Олимпийских комитетах) во многом помогало мне отражать выпады и придирки комсомольцев, но все же мы не могли избежать чувствительных ударов.

    Как-то, приехав рано утром из Симферополя, я разбирал полученные инструкции, когда ко мне стремительно вбежал один из наших моряков, Григ.

    — Приехали, Борис Лукьянович! Ну, и слава Богу. А то у нас несчастье, — проговорил он взволнованным, задыхающимся голосом. — Ребята мстить хотят… Я боюсь, чтобы они каких глупостей не наделали…

    — А что случилось-то?

    — Да этой ночью комсомольцы хавыру нашу разрушили, — ответил Григ, и губы его задрожали…

    Я понял горе скаутов. Построенная собственными руками, немного кособокая, некрасивая и неуклюжая, эта «хавыра»[4] для многих скаутов была дороже родного дома. К «хавыре» были крепко привязаны сотни молодых сердец. И теперь эти лирические нити были грубо оборваны хулиганской рукой…

    Я поспешил туда.

    Домик был разрушен до основания. Топоры, ломы и кирки в руках комсомольцев хорошо сделали свое подлое дело.

    У развалин собрались почти все старшие скауты с бледными, взволнованными лицами.

    — Эх, если-б знать, да подкараулить, — тихо, с угрозой сказал боцман Боб, сжимая свои массивные кулаки…

    — Ну, и сволочи, — не выдержал Григ. — Гады ползучие…

    — Мы их еще поймаем, — мрачно, с угрозой сказал еще кто-то из толпы.

    Жаль было смотреть на эти молодые огорченные лица. Для них все ужасы окружающего насилие и террора были все-таки какой-то абстракцией, поскольку своими глазами они не видели этого.

    Но здесь эти печальные развалины были — не рассказы, не слухи, не придавленный шепот о творящихся ужасах, а реальная картина злобного хулиганства, ударившего по чувствительному месту.

    И видно было, что для многих этот удар — самый чувствительный в их молодой жизни…

    «Классовая борьба» начиналась…

    Пресс начинает давить

    — Слушай, Солоневич, что это у тебя там с Комсомолом вышло? — недовольно поморщившись, спросил меня на каком-то собрании Военный Комиссар.

    — С Комсомолом? — удивленно переспросил я. — Да, кажется, ничего особенного.

    — Что-то они там скаутами, что ли, недовольны. Сходи-ка ты, брат, сам в Райком, да и договорись там толком. Да захвати с собой своего полковника в юбке — баб-начальницу. Они там чего-то и против девчонок ворчали…

    На следующий день мы с княжной Лидией направились в Райком.

    В небольшой комнатке в клубах табачного дыма сидели несколько активистов-комсомольцев и о чем-то горячо спорили.

    — Секретарь Райкома, товарищи, сейчас здесь?

    — Я — секретарь, — ответил сидевший за столом молодой чубатый паренек с энергичным лицом и папиросой в зубах. — Что нужно?

    — Да вот такой же вопрос и я хотел бы вам задать, — начал я. Внезапно меня прервал знакомый голос.

    — Это скаутские начальники. Помнишь, я тебе, Красников, говорил про них.

    В говорившем я узнал нашего политрука.

    — Ага. Знаю, знаю. Вот, что, товарищи, — серьезно начал секретарь, — мы недовольны вашей организацией. На ваших скаутов поступают жалобы за антисоветские настроения.

    — Простите, т. секретарь, — спокойно прервала княжна Лидия. — Может быть, вы разрешите пока присесть?

    Лицо комсомольца выразило неподдельное изумление.

    — Да, садитесь, конечно. Чего там?

    — А нельзя ли попросить стул? — так же вежливо сказала начальница герль.

    — Стул? Да… верно. Слушай, Петька, уступи-ка место гражданке.

    Петька что-то проворчал, но остался сидеть.

    — Слышь-ка, Петька! — резче сказал секретарь Райкома, — тебе говорят! Дай стул. Успеешь еще насидеться. Вишь, гражданочка отдохнуть хотит.

    Петька неохотно поднялся и отошел к окну. «Ишь, цаца тоже выискалась!» донеслись ворчливые слова.

    Я подставил стул Лидии Константиновне, и разговор возобновился.

    — Мне и Военком сказал, что вы чем-то недовольны. Вот мы и пришли выяснить эти недоразумения.

    — Гм… Гм… «недоразумения», — насмешливо передразнил секретарь. — Тут не недоразумения, а настоящее искривление советской политики. Что это у вас там какая-то девчонка, дочь или там внучка расстрелянного полковника, околачивается? Разве ей место у красных скаутов?

    — А почему мы ее должны выгнать?

    — Да что-ж? Мы будем тратить деньги на воспитание белогвардейских щенят? Так что-ли, по вашему? — язвительно спросил комсомолец.

    — Так вы-ж денег на скаутов никаких и не тратите. Это вовсе не школа.

    — Да кроме того, ей и в школе разрешают учиться, — добавила княжна, бывшая преподавательницей.

    — Ну, это недолго ей осталось. Что-ж, разве мы не понимаем, что яблоко от яблони недалеко падает? Какой отец, да дед — такая, верно, и дочка.

    — Она там, ясно, мутит других ребят, — злобно поддакнул наш политрук. — Вот на политчасе…

    — Постой, Вань. Заткнись… Так вот что, т. Солоневич и вы гражданка, не знаю, как вас звать. Позаботьтесь, чтобы таких белогвардейских сынков и дочек у вас не было.

    — Вы это говорите в качестве пожелание или распоряжения?

    — А хоть бы даже и в качестве распоряжения! — заносчивым, начальственным тоном ответил секретарь. — А ваше дело выполнять. На то вы и беспартийные спецы, чтобы беспрекословно выполнять партийные распоряжения!

    Окружающие комсомольцы злорадно захихикали.

    — Наша дружина подчинена Горвоенкомату и Всевобучу, а не Райкому Комсомола, — твердо ответил я. — Распоряжение мне будут давать мои начальники, а не вы. А насчет того, чтобы выгнать детей из отрядов — я не думаю, чтобы указанные вами причины были достаточны. Если бы дети хулиганили, вот как, скажем, комсомольцы, разрушившие наш домик, — вот тогда бы другое дело…

    — А откуда вы знаете, что это комсомольцы разрушили? — вызывающе спросил политрук. — Все это вы врете, и больше ничего.

    — Товарищ Кротов, — ответил я, пристально поглядев на нахального юношу. — Я вам не приятель и не друг. Я начальник дружины скаутов и председатель Крымского Олимпкома. Пожалуйста, удержитесь в пределах культурного разговора и без резкостей. Иначе мы поссоримся, и я далеко не уверен, что от этой ссоры не пострадают некоторые органы вашего тела…

    — Ишь ты, напугал-то как! Видали мы… — взвился комсомолец, но секретарь резко оборвал его.

    — Молчи, Ванька. Брось бузотерить… Так вы, значит, отказываетесь выбросить этих скаутов из отрядов?

    — Да, и я тоже никак не согласна с этим, — вмешалась княжна Лидия. — Эти дети учатся в школе и ничего плохого не сделали… Они не отвечают за действие и политику своих родителей.

    — Ах, вот как? — угрожающе начал секретарь…

    — И, кроме того, — добавил я, — если кто-либо из скаутов, по мнению советской власти, является опасным или вредным, то на то есть ВЧК. Она каждого из нас в любое время может изъять… Но сами выкидывать скаутов только по вашим указаниям мы не будем.

    — Ах, не будете? Так мы вас заставим! — и секретарь стукнул кулаком по столу.

    — Сомневаюсь. Если вы будете настаивать, я через Горвоенкома обращусь в Райком партии и в Крымский Военкомат. Не думаю, чтобы там одобрили ваше решение…

    Комсомолец исподлобья злобно взглянул на меня, видимо, чувствуя свою позицию не очень прочной.

    — Ну, посмотрим… А не скажете ли вы нам, почему это на параде скаутов ваших не было?

    Это обвинение было резонным. Действительно, 1 мая в этом году совпало с первым днем праздника Пасхи, и мы не участвовали в параде в такой день.

    — Ну, это — простая несознательность, — небрежно ответил я. — Пережитки старых религиозных предрассудков. Тут нужна еще большая воспитательная работа…

    — Так, значит, у ваших скаутов — религиозные установки? — ядовито спросил политрук.

    — Ну, вы же, как политически работник, знаете, что корни религии еще крепко сидят в народе. Да и потом — старые традиции пасхальных дней…

    — И потому, значит, вы решили не выходить на первомайский парад освобожденного пролетариата?

    — Да не мы одни! Ведь воинские части тоже не вышли. Я читал у Ленина, что нет ничего неправильнее, как задевать религиозное чувство народа насильственными мерами…

    Хотя я никогда не читал у Ленина таких фраз, но авторитет его имени подействовал на комсомольцев. Да, кроме того, действительно, парад в пасхальный день провалился, и, кроме жиденьких рядов комсомольцев, никто не явился на площадь… А ночью, во время Пасхальной Заутрени — все церкви были переполнены…

    — Ну, ладно… — недовольным тоном протянул секретарь. — А вот, что вы нам скажите. Вы тут, говорят, недавно рассказывали скаутам о каком-то подохшем генерале и даже шапки снимали в его память. Верно это?

    — Верно. Мы получили сведения, что умер основатель скаутского движения, генерал Баден-Пауль, и почтили его память…

    — Ах, вот как? — торжествующе воскликнул комсомолец. — В честь всяких иностранных генералов шапки снимать будем? Память его почитать? Вы этому, значит, молодежь обучаете? Так и запишем… Здорово! Скоро это и перед нашими белыми генералами, значит, шапки поснимаете?..

    — Мы снимали шляпы не потому, что он генерал. Для нас он не генерал, а основатель скаутов, наш друг. Только об этом я и говорил.

    — Хорошенькое дело, ребята! — обратился секретарь к остальным комсомольцам. — Еще бы вечную память заказать — совсем было бы советское воспитание!..

    Лицо Лидии Константиновны покраснело. Наглый тон молодого парня возмутил ее.

    — Этого не понадобится, — сухо возразила она… — Баден-Пауль жив. Сведение о его смерти, к счастью, оказались ошибочными…

    — Слышите, ребята, «к счастью», — злобно подхватил политрук. — Ну-с, а мы наоборот говорим: к несчастью, он жив остался. Мы, комсомольцы, желаем всем генералам поскорее передохнуть…

    — Постой-ка, Красников. Тут Солоневич сказал, что ихний домик какой-то наши комсомольцы разрушили, — вкрадчиво начал один из сидевших парней. — Это, по моему, — клевета и подрыв авторитета Комсомола. Это так спустить нельзя…

    — Это верно, — вскочил опять политрук. — Это же безобразие. В лицо такое обвинение бросать…

    Атмосфера стала накаливаться и грозила явными неприятностями, которые в нашем положении могли быть чреватыми большими осложнениями. Надо было прибегнуть к любым мерам для мирной ликвидации всех конфликтов.

    — Бросьте, товарищи, на стенку лезть! — добродушно сказал я. — Мы ведь все знаем. Наши ребята хотели морду бить виновникам разрушение домика, да я удержал их. А насчет того, кто ночью домик ломал — будьте покойны, мы собрали все сведение и все доказать можем. И если такая штука повторится, мы не остановимся даже перед тем, чтобы и в ЦК КСМ написать. А там за такое хулиганство по головке не погладят…

    — Да это-ж без нашего ведома, — немного смущенно сказал секретарь.

    — Да, я прекрасно знаю это. Поэтому-то никуда и не жалуюсь. Право, ребята, нам лучше мирно жить. Мы всегда договоримся по душам, без всяких там приказов и нажима. Вы, товарищ политрук, заходите к нам регулярно. Наши скауты пока не привыкли к политбеседам. Поэтому-то они так неловко вас и спрашивали. Но ваши беседы для них очень полезны и нужны. Говорите вы прекрасно, как настоящий оратор, и все мы будем с интересом ждать ваших дальнейших бесед. А насчет ваших советов, товарищ Красников, то уверяю вас, мы примем их во внимание и всегда будем рады выслушать ваши ценные указание в области воспитания советской молодежи…

    * * *

    Мы вышли на улицу.

    — Ну, Лидия Константиновна. На этот раз, кажется, сыграли в ничью. Вероятно, удалось замять опасность.

    — А почему бы не оборвать их? По моему, надо было дать им более резкий отпор!

    — Ну, а что дальше? Сделать их своими явными врагами? Конечно, Л. К., я могу пойти к Горвоенкому. Этот бой мы выиграем. Ну, а дальше? Будут потом придирки, жалобы, доносы. Отравят всю нашу жизнь. Ведь все-таки сила на их стороне. Они «свои в доску»… А мы — «беспартийные спецы», как они назвали… Нужно лавировать. Ведь вы сами видели какие там типы…

    — Откуда только такое хулиганье набралось?

    — Говорят, все больше с Корабельной стороны. Почуяли запах власти. Карьеру делать начали. Руководители молодежи, нечего сказать… Вот поэтому-то, Лидия Константиновна, мы и должны изворачиваться, чтобы все-таки остаться около нашей молодежи и не дать ей попасть под такое, вот, «руководство»…

    — Пожалуй, вы правы, — задумчиво сказала старая учительница. — Тут не до личного самолюбия. Надо защищать ребят…

    Страх и совесть

    Несмотря на все наше миролюбие, придирки Комсомола все усиливались. Заметили мы и усиленное внимание со стороны ЧК. Наши политруки все больше стали смахивать на шпионов, и приближение крупных неприятностей стало чувствоваться все больше.

    Однажды, поздно вечером ко мне постучался моряк Григ.

    — Вот что, Борис Лукьянович, — волнуясь, с трудом выдавил он после нескольких минут незначительного разговора. — Я хотел посоветоваться с вами относительно одного очень серьезного дела. Оно меня очень мучает…

    — Ну, что ж, давайте, Григ, подумаем вместе.

    — Только, Борис Лукьянович, это дело совершенно секретное. Я только вам и решился про него сказать…

    И путаясь в словах и краснея, юноша признался мне, что он взял на себя обязательство быть шпионом ЧК в нашей дружине.

    Меня не удивило его сообщение. Что ЧК должна была постараться завербовать информаторов из числа наших скаутов — было очевидно: мы не могли оставаться вне пределов щупальцев ЧК…

    А как бы поступили вы?

    Кажется странным и на первый взгляд чудовищным, как это честный человек может взять на себя обязанности шпиона в той среде, где он живет и работает.

    Но вот, представьте себя, читатель, на месте такого человека, среднего советского гражданина, служащего, рабочего или учащегося.

    Вот вы получаете повестку:

    — «Гражданину такому то. Предлагается вам явиться в ЧК, комната No… такого-то числа, к такому-то часу»…

    Не подчиниться, конечно, нельзя. Вы лихорадочно перебираете в памяти ваше прошлое, настоящее, список ваших знакомых и недоуменно и тревожно спрашиваете себя: «зачем это я мог понадобиться ЧК»?

    Оставив домашних в сильнейшей тревоге, вы, «скрипя сердцем», идете в ЧК. В комендатуре вас предупреждают, что для того, чтобы выйти обратно, вы должны получить подпись следователя на пропуске… Слово — «следователь», и полученная информация вас, конечно, не радуют. Вы уже начинаете чувствовать себя в зависимости от любого его каприза, а безответственность и произвол чекистов вам хорошо известны по многочисленным страшным рассказам, окружающим работу ЧК.

    Следователь встречает ласково и приветливо, что несколько успокаивает вас. Он любезно расспрашивает вас о прошлом (так, мимоходом), о вашей работе, о перспективах. Ни слова о причинах вызова. Затем он задает вам вопрос об отношении к советской власти. В вашем мозгу молнией мелькает анекдотический ответ: «сочувствую, но ничем помочь не могу», но, разумеется, в стенах ЧК вы отвечаете — «сочувствую» или, если вам уж очень противно лгать, — «лояльно».

    — Ну, вот и прекрасно, — оживленно подхватывает следователь. — Мы так и знали, что в вашем лице мы имеем сознательного советского гражданина, всецело преданного нашему советскому государству. Это нас очень радует, ибо мы прекрасно знаем, что со всех сторон окружены контрреволюционерами, вредителями и шпионами. Скажите, пожалуйста, — уверенно спрашивает дальше следователь, как о чем-то само собой разумеющемся, — вы, конечно, не приняли бы участие в этих подлых организациях буржуазии?

    — Ну, конечно, нет!

    Ответ, как видите, единственный. Другого нет…

    — Ну, мы в этом и не сомневаемся ни капли. Ну, а скажите, например, вот, если бы вы узнали о существовании таких контрреволюционных организаций — как бы вы поступили в таком случае?

    А ну-ка, дорогой читатель, проверьте самого себя! Как бы ответили вы на такой вопрос в стенах ЧК?.. Большинство спрошенных отвечает, что они употребили бы все свои усилия, чтобы «отговорить» участников от такого «гнусного» дела.

    — Ну, хорошо, а если бы они не были бы убеждены вашими доводами, а продолжали бы свою вредоносную деятельность, что тогда?

    Спрашиваемый мнется.

    — Ну, я уверен, — как бы не замечая этой нерешительности, говорит чекист, — что вы, как сознательный советский гражданин, сочувствующий нашей власти, сочли бы, конечно, нужным сообщить нам о существовании подобной организации. Ведь так?

    Против логики такого вывода трудно спорить, и вы вынуждены с ним согласиться.

    Следователь кажется очень довольным.

    — Ну, и прекрасно. Мы нашли в вас ту степень сознательности, на какую и рассчитывали… Позвольте же приступить к делу (Вы настораживаетесь). В вашем учреждении (заводе, ВУЗ'e) мы подозреваем наличие некоторых антисоветских группировок и просим вашей помощи в деле получение некоторой информации. Какого вы, например, мнение о товарище X.?

    Вы перебираете в своей памяти все, что вам известно о X.

    — Товарищ X. специалист по такой-то отрасли, работает хорошо, и ничего подозрительного в его поведении я не замечал.

    — Ну, да, да… конечно, конечно… — снисходительно роняет следователь, — но мы будем все-таки просить вас отмечать, кто чаще всех с ним разговаривает на службе, чьи имена он называет в разговорах по телефону, кто приходит к нему из посторонних лиц и т. п. Вы, конечно, не откажете нам в этой просьбе?

    Вот тут-то и начинается трагедия вашей совести. По существу, вам предлагают быть шпионом, пусть с пустяковыми, но все же морально гадкими заданиями. Как быть?

    Если следователь замечает ваши колебания, он, к зависимости от своего представление о вашем характере (а о вас уже были заблаговременно собраны нужные сведения), действует различными способами:

    Если вы, по его мнению, человек не пугливый, то он убеждает вас, что сообщение этих пустяковых сведений вас ни к чему не обязывает, что не чаще раза в месяц вы будете давать эти сведение человеку, который специально посетит вас на дому, что все это останется в глубоком секрете и что эта помощь со стороны ЧК не останется без награды.

    — Ну, конечно, — как бы спохватывается следователь, — не подумайте, пожалуйста, что мы предлагаем вам оплату за эти справки. Мы прекрасно понимаем, что вы помогаете нам этими мелочами исключительно из сочувствие нашей власти. Но все-таки, знаете, как никак, а наша поддержка может пригодиться вам в наши трудные времена… — Голос следователя журчит так сладко…

    Если, по мнению следователя, вас можно припугнуть, то «меры воздействия» в этом направлении гораздо более разнообразны. Тут пускаются в ход угрозы и ареста, и расстрела, и высылки ваших родных и друзей, снятие с работы и пр. и пр., и все это с соответствующим оформлением — криком, ругательствами, угрозой револьвера и т. д.

    Человек морально устойчивый и крепкий, знающий всю технику этого дела, категорически отказывается от шпионской работы. Его отпускают с рядом угроз, обязав молчать об этом разговоре, но обычно больше уже не трогают: он не представляет собою благоприятной почвы для создание секретного информатора для ЧК.

    Но многие ли останутся твердыми перед угрозами, соблазнами и напором следователя, веря во всю реальность этих угроз, видя «пустяковые» задание и надеясь, что «все обойдется?» И вот «коготок увяз — всей птичке пропасть». Через некоторое время новоявленного шпиона вызывают в ЧК, хвалят за сведение (хотя он старался собрать самые невинные, пустяковые факты) и дают новые задания, морально не очень тяжелые и технически нетрудные .

    На этот раз сведение нужно сообщить какому-нибудь чекисту на частной квартире, а в дальнейшем и в письменном виде. Затем вручают деньги на «технические расходы», дают более серьезные задания, запугивают тем, что из ЧК возврата уже нет, и с усмешкой регистрируют, как нового секретного сотрудника…

    Так делает ЧК своих «сексотов» — так обошла она и неопытного юношу.

    Дружеская рука

    — А почему вы, Григ, согласились?

    — Я испугался, — откровенно и искренно ответил юноша. — Вы знаете, я работаю в слесарной мастерской и готовлюсь в ВУЗ. Дома у меня мама-старушка и сестреночка. Знаете сами, как тяжело живется — все всегда полуголодные. Я ведь один кормилец. А следователь сказал, что и меня немедленно арестует, и маму с сестренкой немедленно из квартиры выгонит… И при мне даже ордер на арест и выселение написал. Я и согласился. Дядя Боб, дорогой! Как мне быть дальше? — сказал Григ; и слезы задрожали в его голосе. — Мне стыдно вам в глаза смотреть… Скаут — шпионом стал… Да вдобавок у себя же в дружине…

    Юноша замолк и опустил голову на руки.

    — Ничего, Григ, — серьезно ответил я. — Не унывайте. Бог не выдаст, ЧК не съест…

    С прояснившимся лицом юноша пожал мою руку и ушел.

    Скоро и один спортсмен попался в такую же паутину ЧК, и я много времени провел в сочинении для них специальных докладов о нашей работе, которые они заботливо переписывали и с соответствующими инструкциями сдавали в ЧК, как свою «информацию».

    А еще говорят — нет чудес!

    — Эй, товарищ Солоневич! Зайди-ка наверх — тебе письмо тут есть.

    Я поднял голову. Из окна канцелярии военкомата, на 4 этаже, ухмылялось лицо какого-то приятеля.

    — Да времени, брат, нет. Брось-ка, голуба, его просто вниз!

    Через минуту белый листок конверта, колыхаясь и скользя, упал на мостовую. Я поднял письмо, поглядел на адрес и радостно вздрогнул. Почерк старшего брата… Больше двух лет мы не видали друг друга… Черт побери — значит, он жив и в России!..

    На письме был штемпель Москвы. «Каким ветром занесло его в Москву?» мелькнуло у меня в голове, но сейчас же я и сам рассмеялся такому вопросу. Таким же — как и меня в Севастополь. Путанные ветры были в те времена…

    «Милый братик Боб, — писал Ваня, — посылаю тебе письмо наудачу на адрес Севастопольского Всевобуча. Тебя, как чемпиона, там должны, конечно, знать и найти…

    Можешь себе представить, как я дьявольски рад, что ты жив. А по совести говоря, я и не надеялся видеть тебя на этом свете.

    А узнал я о тебе до нелепости случайно. В Москве теперь я проездом. Живу с Тамочкой и Юрчиком под Одессой.

    По старой привычке купил в киоске „Красный Спорт“. Просматриваю. Гляжу — фото — победители Крымской Олимпиады. Такие фотографии — их на пятак — дюжина. А тут почему-то я пригляделся… Судьба какая-то ввязалась в это дело. Гляжу — твоя физиономия… Вот так чудеса!.. Ну, я, конечно, сейчас же на почту… Я так рад, что хоть тебя отыскал в этой нелепой каше… Где батька и Вадя — ума не приложу… Знаешь что, Bobby, — плюнь на все там — приезжай ко мне. В такое время плечо к плечу легче воевать с жизнью…

    Ей Богу, приезжай, братик!..»

    Безцельный поток моей путанной жизни приобрел ясное направление! Нужно было пробраться к брату в Одесскую губернию. К а к пробраться — дело было второстепенное. Как-нибудь уж умудрюсь!..

    Но как радостно было думать о том, что скоро, Бог даст, наступит момент встречи с братом, которого я уже считал погибшим в водовороте событий, унесших жизнь среднего брата и стерших следы отца…

    Прощальный салют

    Получить документы на проезд в Одессу было очень трудно. Я тщательно придумывал кучу всяких поводов, объясняющих необходимость поездки, но только удачно подвернувшийся литр спирта, который я умело «презентовал» начальнику своего Всевобуча, дал мне возможность оказаться счастливым обладателем удостоверения:

    — «Предъявитель сего, председатель Крымского Олимпийского Комитета, такой-то, командируется в г. Одессу для связи с Юго-Восточным Олимпкомом и ознакомление с постановкой спорта и допризывной подготовки»…

    Никто и не заметил, что в спешке выпивки я поместил Одессу на восток от Крыма…

    Зная, что за всеми пристанями установлена слежка, я собрал морских скаутов, объяснил им свой план, и в легком спортивном костюме вышел из дома. Ребята, захватив мое немудреное имущество в разное время и разными путями собрались на берегу.

    Когда я благополучно, с видом случайного посетителя, заранее пробрался на пароход, мои моряки, подплыв со стороны моря к пароходу, передали мне мой рюкзак.

    — Приезжайте опять, дядя Боб!..

    — Да поскорее!..

    — Будем ждать вас!.. — раздались снизу из шлюпки дружеские сердечные голоса.

    — Если буду жив — обязательно приеду!

    Боцман Боб оттолкнулся веслом от борта, и моряки взялись за весла. Я с грустью следил за удаляющейся шлюпкой, в которой уходили милые моему сердцу ребята, мои маленькие друзья…

    Вдруг их скорлупка плавно повернулась и стрелой стала мчаться мимо борта парохода. Опять все яснее видны знакомые лица, их сильные уверенные движения… Все ближе…

    — Суши весла! — раздалась внезапно четкая команда. Шлюпка плавно заскользила рядом с бортом.

    — Весла на валек! — и шесть весел, блестя мокрыми лопастями на южном веселом солнце, застыли вертикально у бортов шлюпки.

    Держась за румпель, боцман встал и отдал мне честь. Милые ребята! Они решили еще раз по своему, по морскому, попрощаться со старым начальником и другом.

    Я ответил на привет и долго, долго еще не мог оторвать полных непрошеных слез глаз от удаляющейся шлюпки…

    Вот, наконец, плавно прошли мимо бортов парохода пестрые усеянные белыми домиками берега бухт, белоснежные ступени графской пристани, гранитная колонна с бронзовым орлом — памятник героической Севастопольской обороны, каменные твердыни старой Константиновской батареи. Поворот, и мы в открытом море…

    Закончена еще одна глава жизненной книги и глава не из скучных…

    Впереди — новые страницы новых глав, полных неведомых опасностей, готовности смеяться и веры в будущее…

    Глава II Одесская эпопея

    Это было возле речки,
    Где теперь шумит завод…
    Это было — Ванька помнит -
    Девятьсот проклятый год…
    (Совeтская пeсенка)

    Советский «мандат»

    Красавица Одесса — порт мирового значение — неузнаваема. Вместо кипучего оживления и деловой бодрости — мертвые улицы и пустынные пристани… То обстоятельство, что город расположен в 40 километрах от границы, наложило особый отпечаток на деятельность местной ЧК — террор в Одессе был особенно силен и беспощаден. Всюду подозревались «сношение с иностранной буржуазией» и попытки к бегству «в лагерь врагов пролетариата».

    Как я без труда, но и без всякого удовольствия, узнал, выехать из города без официального пропуска и документов было невозможно, а для того, чтобы попасть к брату, нужно было проехать около 200 км. на поезде, да еще 40 км. пройти пешком… Рисковать делать такой длинный путь без специальных документов было небезопасно. Везде были патрули, заставы, заградительные отряды: край был неспокоен…

    Все эти соображение заставили меня посетить местный Олимпийский Комитет. Там, пользуясь своим севастопольским мандатом, я завел солидный разговор о проекте проведения в Одессе Олимпиады всего юга России, 90 мелким бисером рассыпался в комплиментах одесскому спорту, беззастенчиво врал о том, что, дескать, даже в Москве я слыхал лучшие похвалы Одессе, как образцу постановки спорта, и в итоге всех этих дипломатических ухищрений оказался счастливым обладателем такого мандата:

    «Такой-то, имярек, командируется в различные пункты Одесской губернии для ознакомление с постановкой спорта… Всем военным и гражданским властям предлагается оказывать т. Солоневичу полное содействие в выполнении возложенных на него заданий.

    Т. Солоневичу предоставляется право использовать все государственные средства передвижения, водные и сухопутные, включая паровозы, бронепоезда, самолеты, воинские эшелоны, грузовой транспорт и пр.»…

    Что и требовалось доказать…

    Семья Молчановых

    В полутемном дворе каменного дома я с трудом нахожу квартиру Молчанова, начальника Одесской дружины скаутов, высланного ЧК-ой в Севастополь. На мой стук выходит маленькая старушка с усталым добрым лицом.

    — Скажите, пожалуйста, здесь живет Молчанов?

    — Здесь, здесь. Только его дома нет.

    — Да, да. Я знаю. Я привез вам от него поклон из Севастополя.

    — Ах, вы сами из Севастополя? Заходите, пожалуйста, заходите, — просияла старушка, суетливо открывая дверь в комнату. — Сюда, сюда. Сейчас, вот, и детки придут… Аля, Оля, идите сюда: тут от папы один господин приехал. А вы давно мужа видели?

    — Да, вот, только что, перед самым отъездом. Позавчера.

    — Ну как он там живет? — тревожно спросила старушка.

    Ответив на вопросы семьи о жизни отца, я в свою очередь стал расспрашивать об Одессе.

    Нового в их рассказах не было ничего. Условие жизни городов той эпохи «военного коммунизма» были более или менее одинаковы. Частная торговля была запрещена, но аппарат «социалистического снабжения» не мог прокормить городского населения. Первые детские попытки создать «коммунистическое общество» были бы смешны, если бы эти опыты не делались над живыми людьми. Советские столовые и распределение по карточкам не могли прокормить людей, поэтому все старались сами как-то найти пути к хлебу… В соседних украинских деревнях хлеб и скот еще был, и горожане везли туда свое последнее платье и выменивали его на хлеб. Более предприимчивые собирали на берегах соленых лиманов грязную соль и везли ее в деревни, где без соли гибла скотина и болели люди.

    Но все это было нарушением принципов «коммунистического распределения», и на всех станциях стояли заградительные отряды, отбиравшие последнее имущество, людей и реквизировавшие «излишнее» количество продовольствия.

    — Так, вот, и мучаемся, — рассказывала старушка Молчанова. — Как папу выслали — мы и понесли вещи на базар. Конечно, если бы можно было самим съездить в деревню — больше бы получили… Но как тут добраться? Сами, вероятно, знаете, как теперь ездить… Да и некому. Вот, слава Богу, Алик недавно рабочим в порту устроился. Грузит бочки в вагоны. Его пайком и питаемся.

    Я удивленно поглядел на юношу. В 17 лет работать грузчиком — непосильное испытание для растущего организма, да еще вдобавок при постоянном недоедании.

    — Скажите, Аля, а вам разве не трудно?

    — Нет, отчего же? — выпрямился он. — Другие тоже ведь грузят. Чем же я хуже? Справляюсь.

    Его худощавое лицо и бледные губы улыбались уверенно и бодро. Но глаза старушки, смотрящей на сына, были полны слез.

    — Что-ж делать, — тяжелое вздохнула она, наливая чай, настоянный на поджаренных корочках хлеба. — Не так думал Аля жизнь строить. Учиться бы еще ему. Он, вы знаете, музыкант талантливый. Профессора ему блестящую карьеру предсказывали… А он в порту за бочками надрывается… Эх, жизнь, жизнь…

    — Ничего, мамулечка, — пыталась утешить девочка. — Вот, Бог даст, папу скоро обратно пустят. Тогда легче будет…

    Старушка ласково улыбнулась дочери, но с сомнением покачала головой.

    — Дал бы-то Бог!.. Да не верится что-то… Боюсь я, что, как хохлы говорят: —

    «доки солнце взыйде — роса очи выист»…

    «Тише едешь — дальше будешь»

    Вечером, при полном напряжении своих локтей и плеч, я пробился сквозь толпу, осаждавшую вокзал, и добрался до поезда.

    Путешествие в те времена было подвигом, сопряженным с рядом опасностей, начиная с постоянных крушений, кончая арестами.

    Только полная безвыходность могла заставить человека доверить свою судьбу железнодорожному вагону.

    В полном соответствии с темпами того времени, 200 километров мы ехали 2 суток, постоянно останавливаясь и своими силами снабжая паровоз топливом — старыми шпалами и щитами от снежных заносов, валявшимися у полотна. От станции до маленького уездного городка, где жил мой брат, пришлось пройти еще 40 км. по долине реки, по сплошному богатому украинскому селу.

    Меньше, чем через год, когда я опять проезжал этими местами, перед моими глазами прошла другая картина — обугленные развалины этих богатых сел… Это были следы карательной экспедиции и артиллерии, превратившей в пустыню восставшие против власти большевиков села…

    «Там, спина к спине у грота, отражаем мы врага» Дж. Лондон

    Уже видны первые домики городка. Несмотря на пройденные 4 десятка километров, я почти бегу. Радость встречи с братом вливает новые силы в утомленное тело.

    Кто узнал бы в босоногом человеке, одетом в брючки и рубаху, сшитые из старых, покрытых пятнами, мешков — блестящего журналиста и человека с высшим юридическим образованием? По внешности вышедший мне навстречу человек был похож на бродягу, пропившего в кабаке остатки своего костюма… Вероятно, любой из моих читателей со страхом отшатнулся бы от такой странной фигуры… Но для меня это был мой милый брат, шуткой судьбы оставшийся в живых и заброшенный в дебри Новороссии…

    После многих лет тревог, опасений и горя я почувствовал себя крепче и спокойнее. Что бы ни было впереди — вместе, плечом к плечу, легче будет вести суровую жизненную борьбу…

    Неунывающие россияне

    Смешно теперь вспоминать, как напрягали мы свою изобретательность, чтобы заработать кусок хлеба. Конечно, не было и речи о том, чтобы в этом забытом Богом уголке, находящемся в состоянии хаоса и разгрома, брат смог использовать свои писательско-юридические таланты, а я — студенческие познания.

    Нужно было найти иные, более подходящие к моменту и рентабельные занятия, и это нам удалось в достаточно оригинальной форме.

    Продумав создавшееся положение, мы решили заняться «свободной артистической деятельностью», изобразив из себя некоторое подобие бродячего цирка.

    «Вооруженные» спортивными костюмами и литром спирта, мы приходили в какое-нибудь село в 2–3 десятках верст от Ананьева, заводили там смазанное спиртом знакомство с местными «вершителями судеб», получали соответствующее разрешение, рисовали яркую, сияющую всеми цветами радуги афишу и устраивали «вечер».

    В программу вечера для его «политизации» вставляли речь какого-нибудь местного орателя, мечтавшего о лаврах Троцкого, и затем приступали к нашему «мировому аттракциону»: пели, декламировали, показывали незатейливые фокусы и, наконец, потрясали нехитрые мозги зрителей «грандиозным гала-спорт представлением». 94

    В сумме я с братом весили под 200 кило, и соответственно этому наши силовые номера производили фурор. Было здесь и поднимание всяких доморощенных тяжестей, и «разбивание камней на грудях», и «адская мельница», и «мост смерти» и прочие эффекты, вполне достаточные для того, чтобы с избытком удовлетворить не очень изысканные требование хохлов.

    Если удавалось — провоцировали на выступление какого-нибудь местного силача, который обычно срамился, не зная специальных трюков. После этого мы устраивали схватку «на первенство мира по борьбе», с соответствующими «макаронами» и «грозным ревом разъяренных противников». При хороших сборах мы угощали зрителей на десерт дополнительным блюдом — схваткой по боксу в самодельных перчатках из брезента, как рашпилем рвавших кожу при случайных ударах по лицу (ведь вы, читатель, надеюсь, не думаете, что мы всерьез массировали лица друг другу!).

    После всего этого скамейки убирались, гармонист зажаривал залихватские танцы, и веселый топот украинских чоботов долгое время сотрясал зал.

    Словом, нами были довольны, а так как плату за вход мы брали не только деньгами, но и, главным образом, натурой — маслом, мукой, яйцами, крупой, то обычно весь зал был переполнен.

    После таких выступлений мы тащили домой по мешку продовольствия, а бывали даже дни, когда из мешка грустно крякали утки или гуси и пронзительно протестовала против насилие «поросячья личность»… Такая живность была коллективной платой за посещение какой-нибудь семьей нашего «грандиозного вечера смеха и силы с участием знаменитых братов-атлетов»…

    Жена моего брата, Тамара, педагог с высшим образованием, подвергнув соответствующему «марксистскому анализу экономическую конъюнктуру местного рынка», раздобыла рецепт простого мыла, варила его и с большим успехом торговала им на базаре…

    Частенько я с братом, босые и запыленные, в костюмах, «чуть-чуть» отличавшихся от салонных фраков, возвращаясь из своих походов, проходили со своими 95 мешками по пыльной площади базара, где Тамара, разложив свое мыло на скамеечке, бодро торговалась с хохлушками, выменивая свое производство на всякую снедь.

    — Так це-ж воно не мыло, а якая-сь замазка! — недоверчиво говорили бабы, щупая мыло.

    — Мыло, Боже-ж ты мий! — скрывая улыбку, говорили мы, подходя. — А у селах-то ведь нет ни кусочка. Подождите, гражданочка, вот мы через часик зайдем — все у вас заберем. Завтра на село поедем — там с руками оторвут…

    Испугав хохлушек угрозой забрать все мыло, мы уходили домой, а Тамара с сынишкой успешно распродавала остатки товара.

    Мораль рабов

    Ярко помнится мне один поздний осенний вечер в нашем маленьком домике. Слабый огонек коптилочки тускло освещает нашу бедную комнатку. Маленькая железная печурка догорает, и вспыхивающие в ней последние блики пламени освещают бледную мордочку больного племянника.

    Мальчик серьезно болен, а холод уже начинает вползать в комнату.

    Нужен горячий чай, нужно тепло, а топлива нет…

    — Юрчик, мальчик, — нежно говорит Тамара. — Дай, я тебя своим платком прикрою…

    — Все равно, мама, мне холодно, — звучит слабый голосок Юрочки. — Вот, если бы печечку получше зажечь…

    Измученное лицо матери оборачивается ко мне.

    — Что-ж делать, Боба? Неужели же больной мальчик так и будет мерзнуть? Давай хоть скамью эту стопим: все равно…

    — Постой, Мутик. Скамьи хватит только на час. Это не выход.

    — Боже мой! И Ваня уехал!.. Денег нет… — в голосе ее слышны слезы. — Ну, как это мы, трое взрослых людей, не можем заработать, чтобы ребенку хоть тепло было?.. Неужели воровать дрова идти?..

    — Ничего, мамочка, — шепчет Юра. — Я закроюсь получше, может быть, и теплей будет. Ты не огорчайся, Мутти. Это я нечаянно попросил печечку. И так обойдется. Ничего…

    Тамара обнимает лежащего в постели мальчика и беззвучно плачет.

    Я сжал зубы и вышел во двор. Осенний ветер рвался в темноте и шумел голыми ветвями деревьев. Подавленная ярость кипела у меня на душе.

    Неужели милый мальчуган может погибнуть только от того, что никакое душевное материнское тепло не заменит ему горячего чаю и согретой комнаты. Неужели нормально то, что мы, трое взрослых людей, не можем обеспечить больному мальчику — даже не книг, не игрушек, не забав, а просто тепла в комнате?…

    Я вышел на улицу. Там, на углу недавно был поставлен большой деревянный щит для наклеивание советских плакатов. С переполненным злобой сердцем я нажал плечом на щит. Дерево треснуло, и я понес домой охапку топлива.

    Через полчаса ярко пылавшая печка освещала оживившуюся мордочку мальчика и радостное лицо Тамары.

    Но на душе у меня было тревожно. Первое сознательное воровство жгло мою совесть. Но это острое ощущение заглушалось другими мощными голосами, звучавшими в глубине души.

    «Ты прав, старина, — мягко говорил один голос. — Неужели бы твоя совесть была спокойна, если бы мать больного ребенка сама пошла на улицу ломать доски? Ты поступил так, как и должен был поступить. Успокойся. Ты украл не у ближнего своего, а у тех, кто создал это трагическое положение»…

    «Что-ж, так и терпеть? — яростно прерывал другой голос. — Вас всех ограбили и продолжают грабить для фанатических опытов, для мировой революции, а ты должен молчать, терпеть и бедствовать? Что-ж — бросить жизнь родного мальчика под ноги неумелой, жестокой и чуждой тебе власти, заставляющей взрослых культурных энергичных людей сидеть голодными в нетопленой комнате? Власть грабит тебя. Если хочешь остаться живым — оторви кусок этого награбленного обратно»…

    Уже много лет позже я, внимательно присматриваясь к окружающему, отметил, что такое отношение к советскому государству и его собственности имелось везде и среди всех слоев населения.

    «Советская власть — это не мы, — казалось, говорили все. — Это — чуждая нам сила, которая не признает никаких законов в отношении нас. Почему же мы должны быть связанными моральными тормозами в отношении к этой безжалостно гнетущей нас силе?»…

    Жизнь советская

    Тяжелой была зима 1922 года! Неурожай, террор, реквизиции, паралич транспорта — все это несло с собой все обостряющийся голод.

    Одесса, жившая морем и портом, представляла собой пустынный вымирающий город. Вместо электричества, дома освещались жестяночками с фитильками-коптилочками, дававшими копоть за 10 свечей, а светившими в четверть свечи. Воды не хватало. Водонапорная станция, расположенная в 40 километрах от города, на Днестре, не работала. И, переселившись в большой город, мы носили воду ведрами за несколько километров из колодцев. Об умывании и не мечтали: не хватало воды для питья. Топлива почти не было. В каждой комнатке стояло изобретение эпохи «военного коммунизма» — жестяная печурка, называвшаяся «временкой» или почему-то «румынкой», — которую топили случайными материалами, начиная от собственной мебели и кончая соседними заборами…

    Изумительные старые парки были вырублены, а дворцы Фонтанов на берегу моря — разобраны на топливо… Голод сжимал все сильнее свои страшные объятия. Все самое слабое — старики, дети и больные — вымирали всюду. Но смерть уже не пугала. Нервы притупились. Часто по утрам на улицах приходилось проходить мимо скрюченных фигур, неподвижно лежавших у стен домов. Голод и холод прекратили их страдания…

    Рука помощи с того света

    Но и в этих ужасающих условиях жизни скаутская семья продолжала собираться и работать. В городе было 3 русских отряда и один еврейский — «Маккаби».

    Много милых, хотя и голодных, походов, вечеров и праздников провел я среди ребят, отдыхая там от напряженной жизненной борьбы и заряжаясь, как аккумулятор, бодростью и жизнерадостностью неунывающих молодых сердец.

    Однажды, придя поздно вечером домой, после утомительной 12 часовой работы на авто-заводе (где я разбирал автомобильные кладбища) с пайком — 1 килограмм черного хлеба на всю семью (это считалось самым первоклассным снабжением!), я не успел еще снять своего грязного плаща, как ко мне подбежал маленький племянник.

    — Дядя Боба, тебе тут записочку какую-то принесли!

    — Тащи ее сюда, великан (он теперь на полголовы выше меня!).

    Мальчуган весело сбегал в соседнюю комнатку и торжественно принес мне листок бумаги.

    «Б. Л.! — стояло в ней. — Вас очень искал какой-то грек Скиапуло, видимо, иностранец, мне ребята об этом передали. Этот грек просил вас зайти к нему по срочному делу в Гранд-Отель».

    В Гранд-Отеле меня ждало чудо — грек-коммерсант привез из Константинополя письмо от О. И. Пантюхова и дар одесским скаутам от константинопольских — 6 мешков муки…

    В мрачной завесе, отделявшей нас от остального мира, на миг приоткрылась небольшая трещина. И в эту трещинку проник привет и помощь далеких друзей…

    Мука была распределена быстро и справедливо. Были собраны все скауты, и мы, взрослые, дали им самим возможность определять наиболее нуждающихся.

    Сколько мелких, но бесконечно трогательных сцен разыгралось при этом честном ребячьем распределении! Как горячо отстаивали скауты право какого-нибудь сироты на получение большей порции муки! Какой-нибудь малыш, сам постоянно полуголодный, горячо доказывал, что его товарищ по патрулю вот уже несколько дней, как почти ничего не eл…

    Как радостно было видеть, как в мешочках, наволочках, корзинках или ящиках, с сияющими лицами понесли скауты драгоценную муку к себе домой…

    Люди — звери

    Нашлись люди с волчьими сердцами и каменной совестью, которые подняли руку на одного нашего мальчика, отняв у него пуд муки, полученный им из отряда…

    Тяжела была жизнь семьи Аркаши. Его отец, красноармеец, погиб в гражданскую войну. Мать, преждевременно состарившаяся и больная, была вынуждена заняться трудной и грязной работой — собирала кости и тряпки для бумажных фабрик…

    Аркаша хорошо учился и горячо был привязан к своему отряду. Его тяжелое положение было известно всем, и он получил муку в первую очередь.

    — Уж как мы рады-то с Аркашей были, когда он принес домой мешок муки! — рассказывала потом бедная старушка. — Вот, дай Бог здоровья и счастья добрым людям!.. Не забыли ведь, как мы тут мучаемся. Помогли… Ну, напекли вечерком мы с ним коржиков и поужинали. Верите, — за много, много месяцев в первый раз сыты были… А утром раненько, Аркаша еще спал, ушла я на работу. А потом… Боже мой!.. — дальше она не могла говорить, и слезы градом начинали катиться из ее глаз.

    Днем мальчика нашли на кровати полумертвым. Может быть, он кричал. Может быть, боролся за свой драгоценный мешок муки. Кто скажет?

    Несколько ударов железной палки проломили ему голову, и капли крови брызнули высоко на белую стену…

    Больше месяца боролся в больнице молодой организм Аркаши со смертью. Все ждали, что, может быть, он придет в себя и назовет убийц. Но он так и умер без сознания, унося с собой в могилу имена людей-зверей.

    — Скажите, пожалуйста, — удивленно спрашивал меня старик-врач, — что — у этого Аркаши много родных, или что? Каждый день регулярно заходят мальчики и девочки, справляются о здоровье, интересуются — не нужно ли чего… Несколько раз, — растроганно улыбаясь, добавил он, — даже хлеба и молока откуда-то приносили… А сами-то, видно, тоже из бедняков. Откуда у него столько друзей?

    Последнее прости

    Бедный деревянный гроб, покрытый желтым скаутским флагом… Могильная яма уже ждет… Со всех сторон высятся наши знамена. Почти 200 человек собралось отдать последний долг погибшему маленькому брату…

    Знамена склоняются к гробу… Глубокий старик священник с серебристо-седой бородой, раньше удивленно оглядывавший стройные ряды патрулей, видя их сосредоточенные печальные лица, с особенным чувством произносит последние слова панихиды. Тихо звучат слова церковных песнопений…

    Глухо в подавленном молчании стукают о гробовую крышку первые комки земли… Каждый скаут, медленно проходя мимо могилы, наклоняется и бросает горсть земли в открытую яму.

    Идут и идут патрули и отряды… Кажется, что стоящим с лопатами рабочим и не придется досыпать земли на свежую могилу…

    Последними уходили мы, старшие.

    — Погодите минуточку, — тихо говорит, останавливая нас, священник — Мне хочется сказать вам два слова… Много видал я на своем веку… Много и горя у могильных холмов, но, знаете, этих минут я никогда не забуду. Пусть Господь Бог ниспошлет вам счастья и успеха в вашей работе с детьми…

    Мы все склоняемся под благословляющей рукой старика.

    Печаль, которая спаивает

    В штаб-квартире слободки Романовки собрались все отряды. Не слышно обычного смеха и шума: мы только что проводили в последний путь нашего брата и впечатлениями от похорон полны души всех.

    Вот все замолкло, и в тишине звучат торжественные и рыдающие звуки нашей скаутской похоронной песни:

    «Мы тебя хоронили душистой весной»,
    — тихо запевают тоненькие печальные голоса девочек…
    «Распускалась сирень и цвели тополя»…

    Песня не крепнет и не гремит. Так же тихо, мягко и задумчиво поет хор:

    «Из-за дальних крестов, из-за кружев ветвей
    Ветерок доносил песнопений слова,
    Вместе с запахом пряным родимых полей.
    Чуть шептались цветы, да дремала трава»…

    Льются знакомые звуки, и у каждого в памяти проходит картина последнего прощание с милым Аркашей… И кажется, что веселая рожица безвременно погибшего по-прежнему среди нас, и удар по нашей семье был только сном… А песня все льется…

    Пройдут года и десятилетия, но звуки этой песни всегда будут связаны с воспоминаниями об этих торжественно печальных минутах.

    Песня растет, ширится, крепнет. Чистые звонкие голоса девочек уже начинают тонуть в низких сильных звуках мужских молодых голосов, и в этой крепнущей мощи песни слышится опять просыпающаяся после минут печали бодрость, вера в себя и нашу молодую семью…

    «…На зеленом кладбище нашел ты покой…
    Да, ты можешь сказать — „я всегда был готов!“
    Спи же, милый наш скаут, спи, наш брат дорогой»…

    Предательские слезинки ползут по щекам. Сейчас у всех нас — одно сердце, опечаленное прошедшей картиной похорон и просветленное чувством общего горя.


    Инженеры душ Первые столкновения

    — Прямо обидно думать, что нас оттуда выгонят, как какой-то вредный элемент, — с сердитым выражением лица говорил Владимир Иванович, начальник отряда в железнодорожном поселке… — Ведь, вы подумайте, Борис Лукьяныч, приют этот почти совсем разваливался. Персонал поуходил, имущество было разворовано, почти все ребята разбежались кто куда… Это было год тому назад, когда мы приняли, так сказать, «шефство» над этим приютом…

    — А работы-то приюту, вероятно, было по горло?

    — Ну еще бы. Голод, да «высокополезная деятельность» ВЧК так и подсыпали сирот. А тут еще с севера, где еще голоднее, да с Волги, где говорят уже людоедство пошло, масса беспризорников нахлынуло… Ну, мы и взялись помогать приюту. Распределили шефство патрулей, скаутмасторов, и работа, знаете, как-то наладилась.

    — А чем вы с ними занимались?

    — Да выдумывали, что могли — и походы, и экскурсии, и игры, и занятия. Читки постоянные устраивали, неграмотность ликвидировали, вечера, пьески ставили, праздники, состязания… Мало ли что?

    — А знаете что? — оживленно добавил Владимир Иванович, довольным жестом оглаживая свою бороду. — Ей Богу, там много хороших ребят оказалось. А некоторые — так прямо молодцы. Один, вы помните, черный такой, на цыганенка похож, так он прямо героем себя показал: на пожаре ребенка из огня вытащил.

    — Помню. Этот, со скаутской медалью? Лет 14?

    — Да, да. Как раз пожар был, два дома горело. Мы успели собрать почти весь отряд, хоть и ночь была — система экстренных сборов у нас образцовая. И помогали там, чем можем. Ну, там, знаете, цепью публику сдерживали, вещи охраняли, воду качали — в общем, работа известная: везде, где нужно, помочь. Так этот чертенок, — с радостной и гордой улыбкой продолжал учитель, — в самый горящий дом пролез, и ребенка оттуда вытащил. Обгорел, бедняга, здорово, но зато какое торжество было, когда Митьке медаль за спасение погибающих давали!..

    — Ну, хорошо, Владимир Иваныч. А почему теперь-то ваше положение ухудшилось?

    — Да, вот, Райком Комсомола хочет нас выставить из приюта.

    — Чего это он?

    — Да, вот, видите, «вредное влияние» выискал. Как-то на днях он своего политрука туда послал. Ну, видно, тот паренек оказался неопытный и давай говорить о том, что де, советская власть, мол, своя, родная, заботится и болеет, де, нуждами детей, ну и так далее, как на митинге, где никто, конечно, пикнуть не смеет. Ну, тут скандал и вышел. Ребята в приюте, знаете сами народ отчаянный: прошли, как говорят, огонь и воду и медные трубы и чертовы зубы. Они-то уж видали больше, чем кто-либо, что в стране наделала «родная власть». Они-то больше всех и пострадали… Им, беспризорникам-то что стесняться! С них взятки — гладки… Они и давай крыть политрука: а почему хлеба нет, а почему голод, а почему одеваться не во что, а почему отцы порасстреляны… Не обошлось дело, конечно, и без крепких слов. А уж будьте покойны, эти ребята ругаться умеют — прямо артисты. Ну, тут с комсомольцем этим такое поднялось, что небу жарко стало. Парнишка едва ноги унес. Хотя из нас, к счастью, никто на докладе не был, но ведь нужно же во всех коммунистических неудачах находить «классового врага». А уж чего проще — свалить весь скандал на скаутов. Как же «контрреволюционное влияние»… И вот теперь Комсомол требует, чтобы никто из скаутов больше в приюте не работал. Обидно — прямо сказать нельзя. Ребята уже сроднились с этой работой. Все налажено, и результаты были хорошие. А тут вот тебе и на!..

    Нескрываемое огорчение было написано на добром лице старого учителя.

    Песчинка под колесами революции

    Большой старый дом, полуразрушенный и ободранный. Выбитые стекла заменены фанерой или просто заткнуты тряпками. За высоким забором шум, крики и смех. Владимир Иванович насторажавается.

    — Что это там у них?

    Но в этот момент до нашего слуха доносится свисток, и лицо его проясняется.

    — А… а. Верно, в баскетбол играют.

    Мы проходим под воротами, над которыми висит покосившаяся вывеска: «Детский дом имени товарища Н. К. Крупской», и входим во двор.

    На широкой площадке, действительно, идет горячая игра. Несмотря на холодную погоду, ребята с азартом гоняются за прихотливо прыгающим на неровной почве мячом.

    Русский мальчик, выброшенный на улицу вихрем революции.

    Около нас собирается кучка ребят с худенькими лицами, одетых в самые разноцветные лохмотья.

    — Как, Владимир Ваныч — в поход скоро пойдем?

    — А к лету лодка будет?

    — А у нас двое новеньких — сегодня как раз с осей сняли, да к нам…

    — Ладно, ладно, молодцы, — добродушно говорит учитель. — Устроим, все устроим. А где Екатерина Петровна?

    — Заведующая? А она в складе. Сегодня платье пришло, так они там разбирают…

    — Старое солдатское обмундирование, — важно объясняет один из мальчиков.

    — Почем ты знаешь? — обрывает его другой. — А может, с расстрелянных — прямо с Чеки…

    — Борис Лукьянович, я пойду пока потолкую с заведующей, хотя по моему это и безнадежно. А вы пока здесь на игру посмотрите. Вот, кстати, и Митя идет. Митя, вали сюда!

    Митя обернулся на зов и, узнав нас, весело подбежал. Это был высокий крепкий мальчик с некрасивым, но смелым и открытым лицом. Густая шапка растрепанных черных волос покрывала его голову. На нем была одета старая военная гимнастерка с разноцветными заплатками, полуистлевшая от времени, и серые штаны с бахромой внизу.

    — Здорово, Митя, — ласково сказал учитель. — Ну, как живешь? А где-ж твоя медаль?

    — Как же! Буду я ее все время носить! — серьезно ответил он. — Еще потеряешь…

    — Ну, а где-ж она?

    Мальчик замялся.

    — Да я ее спрятал.

    — Буде врать-то, Митька, — с дружеской насмешкой ввернул один из его товарищей. — Что это ты, как красная девица, штучки строишь? Знаете, Владимир Ваныч, он свою медаль-то в рубаху зашил.

    — Ну, а тебе-то какое дело, баба болтливая? — заворчал на него Митька, чтобы скрыть свое смущение.

    Владимир Иванович засмеялся.

    — Ничего, Митя! А разве в рубахе сохраннее?

    — А как же? Конечно! Медаль-то завсегда при мне.

    — А ночью? — спросил я.

    — Ночью? — удивился вопросу Митька. — Ну и ночью ясно, тоже. А как же иначе?

    — Постой-ка. Рубашку-то ты снимаешь на ночь? — объяснил я свой вопрос.

    — Снимать? А спать-то в чем?

    — А в белье?

    — Эва, белье! — невесело усмехнулся Митька. — Мы забыли, как оно, белье-то, выглядит, да с чем его едят… Мы ведь, как елки: зимой и летом все одним цветом. У меня, кроме как одна эта рубаха — ничего больше и нет…

    Обыкновенная история…

    Площадка гудела криками и смехом. Подзадоривание и замечание неслись со всех сторон. Игра становилась все оживленнее. Могучий импульс игры владел всеми: и участниками, и зрителями.

    Эти ребята, дни которых проходили в тюрьмах, на базарах, под заборами, в канализационных трубах, на улицах, под вагонами, в воровстве, картежной игре, пьянстве — все эти ребята сбросили теперь личину своей преждевременной тротуарной зрелости и превратились в смеющихся играющих детей…

    Я стоял с Митей у края площадки и с интересом смотрел на его живое лицо, на котором тенями сменялись чувства зрителя — одобрение и насмешка, восторг и досада…

    — Слушай, Митя, — спросил я. — Как это ты попал сюда?

    Он не сразу понял вопрос и недоумевающе посмотри на меня.

    — Куда это?

    — Да, вот, сюда, в детдом.

    — Сюда-то? Да с тюрьмы, — просто ответил он.

    — Ну, а в тюрьму?

    — В тюрьму? — медленно переспросил мальчик, лицо его помрачнело. — Длинно говорить. Да и вам зачем? — и его глаза пытливо заглянули в мои.

    Видимо, он прочел в них не одно любопытство, ибо более доверчиво продолжал:

    — Да что-ж — дело обычное… Папка-то у меня — старый рабочий, слесарь. Так с год назад его мобилизнули в деревню. Как это… ну, кампанию какую-то, что ли, проводить… Уж я и не знаю точно… Ну, а там как раз восстание было. Крестьяне взбунтовали, что-ли… Словом, видно, убили там его, папку-то моего. Пропал… — Мальчик промолчал несколько секунд. — Жалко было. Хороший он был. Не бил никогда. Ладно жили… — Ну, а после житуха-то у нас совсем плохая пошла. Мамка-то у меня больная, а братишка совсем еще маленький… Хлеба не было. Перемогались мы сперва как-то, а потом совсем застопорили. Ну, а я — как старший дома был. Должон же я был что сделать? — вопросительно сказал Митя, и что-то решительное и смелое прозвучало в его голосе. — Что-ж, так и подыхать мамке, да Ваньке с голоду? Нет уж! Ну, значит, и пошел я воровать… Что-ж было иначе делать?.. Да, вот, еще молодой был, не умел. На первом же деле и засыпался…[5] Привели меня в милицию, пустили юшку[6] с лица и в тюрьму. Месяца два сидел я вместе с ворами. Они меня всему научили… Ну, думаю, вот, теперь выйду на волю — теперь уж Ванька, да матка не пропадут! Я их сумею прокормить! Ученый уже… Выпустили меня, значит, из тюрьмы, да в детдом и загнали. Не этот, а там, у вокзала, другой… Как первая ночь, так я, ясно, и смылся. Из окна на крышу, да по водосточной трубе… Дело плевое. После тюремной голодухи был я легкий, как шкилет… Бегу, я, значит, домой полным ходом, ног под собой не слышу, хочу скорее мамку повидать. Подбегаю к нашему домику, гляжу — Боже-ж ты мой! — а там окна досками забиты. Что такое? Я в дом — дверь закрыта. Стучал, стучал — никого. Я — к соседям — хорошие люди были. А те: давно говорят, Митенька, твоих-то на погост свезли… С голодухи померли…

    Голос мальчика прервался, и его загорелое лицо передернулось.

    — А потом, что-ж рассказывать-то? — тихо закончил он. — Опять на улицу, да на воровство. Из тюрьмы в тюрьму. Оттуда в какой-нибудь детдом заберут. Убежишь, конечно, засыпаешься опять, и опять та же волынка начинается. Уж такая, значит, планида…

    — А отсюда не убежал?

    — Хотел было спервоначалу — для нас ведь это дело привычное: удрать-то. Да, вот, Владим Ваныч со своими ребятами понравились мне. Хорошие, душевные люди. Да тут еще, вот, медаль эту заслужил на пожаре. Как-то теперь уж и не тянет на улицу…

    — Ну, а если скауты уйдут из детдома?

    — Уйдут? — Глаза Мити с подозрением поднялись на меня. — С чего им уходить-то?

    — Мало-ли что может случиться!

    Лицо мальчика вдруг вспыхнуло раздражением.

    — А, может, тот хрен комсомольский нажаловался? С него, сукина сына, это станется. Вишь, вздумал нас обхаживать! Наша власть, мол, родная, заботливая. Небось, — злобно вырвалось у него, — как моя мамка с голоду помирала, так никто не помог!.. А теперь — «заботливая»… Как-же!.. Нет уж… Если Владим Ваныч уйдет, то я и часу здесь не пробуду. Черт с ними… Но если я узнаю что про этого комсомольца, да что это его дело, — с холодной угрозой сказал Митя, — будет он у меня бедненький… Я ему за все отплачу…

    Это вам не носорог!.. Африканская Уганда

    Когда я вспоминаю прошедшие годы и все те случаи и приключения, которыми судьба щедрой рукой расцветила мой жизненный путь, я невольно улыбаюсь. Ведь — описать их — не поверят. Скажут — «это невероятно. Это похоже на дешевый бульварный фантастический роман, из которого выдернута романтика любовных сцен»…

    Ладно… Я понимаю это и не пытаюсь здесь описывать всех моих «советских приключений». Обстановка, в которой я жил все эти годы, бывает раз в несколько столетий. И человеку, волей судеб избавленному от хаоса и бурь, лавиной кипящих в такую эпоху, никогда не понять возможности самых невероятных ситуаций.

    Если, Бог даст, мне суждено сделаться… гм… гм… знаменитым писателем, биография которого будет интересовать мир, — тогда уж я опишу полностью, без сокращений, весь тот пестрый и неправдоподобный фильм, который промелькнул на моем жизненном экране в эти незабываемые годы…

    Хорошо это было старому славному президенту Roosevelt'y описывать свои охотничьи приключение где-нибудь в дебрях тропической Африки, в Уганде. Одно удовольствие, ей Богу!..

    Вот, летит это на него с опущенной, готовой для сокрушительного удара головой громадный носорог… Страшный момент! Сердце читателя замирает… Еще секунда и… Но в руках хладнокровного президента слоновый штуцер, проверенный и смертоносный… и… happy end. И голова носорога теперь улыбается (поскольку это вообще для носорога возможно) в зале Белого Дома…

    Но даже если бы, паче чаяния, этот end был бы unhappy, то (да простит мне память большего человека) смерть в диких джунглях от рога достойного противника, боровшегося на почти равных правах — (сила и рог, против смелости и пули) — не так уж и обидна.

    Но погибнуть в подвале ЧК от руки пьяного палача, идти вниз по ступенькам с замирающим сердцем, ожидая последнего неслышного удара пули в затылок, умереть, не чувствуя вины, безвестно погибнуть на заре жизни… Б-р-р-р… Это менее поэтично и много хуже охоты на Уганде…

    Одесская Уганда

    Расскажу вам мимоходом, как выкручивался я (без штуцера), когда в Одессе глаз ЧК (голова носорога) был совсем рядом.

    Как-то на работе по разборке автомобильных кладбищ я стал замечать какое-то необычное внимание к себе каких-то подозрительных людей. А такая внезапная любовь и дружба чужих людей в советской жизни всегда наводит на некоторые неприятные размышления. Даже и в те годы у меня начало вырабатываться этакое чутье, «советский глаз и нюх», который позволяет безошибочно определять в окружающем все, что пахнет приближением милого рога — сердечного дружка — ЧК. И вот эта непрошеная любовь запахла чем-то нехорошим…

    Нужно было, не ожидая удара, уйти в сторону, ибо ВЧК, как и носорог, в те времена была свирепа, но немного слепа. Уйдя вовремя с ее дороги, можно было избежать ее любви и гнева…

    Словом, я решил немедленно бросить работу на заводе и стал искать себе новых пастбищ для прокормления.

    Восьмипудовый спаситель

    Как-то иду я по улице и догоняю какую-то шкафообразную могучую фигуру, медленно шествующую среди кучки почтительно выпучивших глаза мальчуганов. «Словно линкор среди экскорта эсминцев», мелькнуло у меня шутливое сравнение. Но вот шкаф повернул голову, и рыжие топорчащиеся усы направились в мою сторону…

    — Ба… Максимыч!..

    Действительно, это был «сам» Иван Максимыч Поддубный, краса и гордость русского спорта, троекратный чемпион мира, страшный казак-борец, когда-то кумир парижской толпы…

    — Иван Максимыч! Каким ветром занесло вас сюда?

    — А… а… Это ты, Борис? Здравствуй, здравствуй… Какими ветрами спрашиваешь? Да этими проклятыми, советскими, чтоб им ни дна, ни покрышки не было…

    Толстое лицо Максимыча было мрачно.

    — Да что случилось, Иван Максимыч?

    — Случилось, случилось, — проворчал гигант. — На улицу на старости лет выкинули. Вот что случилось… Буржуя тоже нашли, врага… И домик, и клочок земли отобрали, сукины дети… Сколько лет деньгу копил. Вот, думаю, хоть старость-то спокойно проживу. Довольно старику по миру ездить, лопатки гранить, ковры в цирках протирать… Да нет, вишь… Буржуй, помещик, кровопивец, враг трудового народу. Всяко обозвали… А хиба-ж я сам не хрестьянин, казак?.. «Катись, говорят, старый хрен, к чертовой матери»… Ну, и выгнали…

    — Ну, а здесь в Одессе-то вы как очутились?

    — Да, вот, думаю чемпионат соорудить. Надо-ж чем-то жить…

    — Слушайте, Иван Максимыч, спаситель мой возьмите меня к себе в чемпионат!

    Максимыч удивленно покосился на меня.

    — Тебя? Так ты же-ж интеллигент! Хоть ты парень здоровый и к борьбе подходящий, да разве-ж ты захочешь циркачом стать?..

    Я превращаюсь в австралийца

    Через 2 недели на тумбах для афиш висели громадные плакаты:

    «Настоящий международный чемпионат французской борьбы»

    и особо жирными буквами, как особая приманка (после имени Поддубного, конечно):

    «Впервые в России выступает чемпион Австралии, Боб Кальве, проездом из Сиднее в Москву».

    Так, с помощью Максимыча я превратился в «чемпиона Австралии» (да простят мне это жульничество настоящие чемпионы настоящей Австралии).

    В своем американском пальто, скаутской шляпе, золотых очках, я с важным и надменным видом появлялся в театре и с успехом изображал знатного иностранца, владеющего только «австралийским языком». Для переговоров со мной из публики вызвали переводчика (в Одессе, портовом городе, многие владели английским языком), и вся эта процедура переговоров с человеком, который, как комета, явился сюда из чудесной дали и скоро бесследно растает за границей нашего маленького задавленного мирка, — чрезвычайно интриговала зрителей.

    Почти 2 месяца играл я роль австралийца, успешно избегая щупальцев ЧК и не возбуждая ничьих подозрений, но все же, в конце концов, ошибся…

    Что-ж делать — «конь о четырех ногах и то спотыкается»…

    На ринге

    Горячая, помню, была схватка! Сошлись почти равные силы, подстегнутые самолюбием и жаждой победы. Мой противник, «Чемпион мира легкого веса» Канеп, допустил недавно в отношении меня нетоварищескую выходку, и сведение о нашей стычке неуловимыми путями проникли в среду любителей борьбы.

    В афишах громадными буквами стояло: «Реванш Канеп-Кальве», и в тот день зал был полон. И когда, в результате напряженной борьбы, на 49 минуте, поддалась под моим нажимом живая арка тела моего противника, резко прозвучал свисток арбитра и под грохот апплодисментов я, пошатываясь, направился за кулисы, грузная лапа Максимыча восторженно шлепнула меня по спине:

    — Вот эта да… Молодец, Боб. Поздравляю. Tour de hanche, что надо. Ей Богу, здорово!..

    Я взглянул в его добродушную физиономию с торчащими усами и… забыл, что я австралиец и что кругом меня любопытные уши.

    — Спасибо, Максимыч, на добром слове, — ответил я на чистейшем русском диалекте. — Ваша похвала — высокая марка! Спасибо…

    Тайна моего «австралийского происхождения» была выдана.

    Эта оплошность стоила мне лишнего ареста, к счастью, закончившегося только несколькими часами тревоги…

    «Не зевай», сказано в Писании…

    Из австралийца я превращаюсь в американца

    В хронике местной газеты появились строчки:

    «В Одессу приехал представитель американской организации помощи русским голодающим. В ближайшее время предполагается открытие специальных учреждений»…

    Я прочел эту заметку с живейшим интересом. Как раз недавно я вернулся с поездки с группой борцов по селам Украины, но привезенные мной запасы продовольствие уже иссякали. Нужно было думать, «крутить голову», как говорят в Одессе, над дальнейшими перспективами.

    На следующий день, одетый в лучшее платье, какое только я смог достать у соседей, я важно входил в подъезд гостиницы.

    — Вам куда, товарищ? — с подозрением глядя на меня, спросил какой-то субъект, явно чекистского вида, дежуривший в вестибюле.

    — У меня дело к Mr. Nobody! — ответил я по английски с наивозможнейшей небрежностью и с самым американским акцентом, который только мне удалось сымпровизировать.

    — Нельзя, товарищ! Возьмите пропуск в ГПУ! — решительно по русски заявил чекист.

    — Я не понимаю ваших дурацких правил, — по-прежнему по английски, но уже раздраженным тоном ответил я, продолжая двигаться вперед.

    Чекист заслонил мне дорогу.

    — Сказано, нельзя. Значит, нельзя. Мне без пропуска не велено пущать.

    Тогда я инсценировал вспышку бешенства. Лицо у меня исказилось. Из кармана я выхватил приготовленную книжечку в новом переплете, похожем на иностранный паспорт, и, махая им перед носом растерявшегося чекиста и фыркая ему в лицо, кричал:

    — Что вы тут мне говорите! Я американец. Видите? Черт бы драл ваши дурацкие правила. Американец, понимаете, американец!

    Слово «американец» вместе с переплетом книжки и моим напором ошеломили моего цербера. Он невольно посторонился, и я шагнул вперед. Когда я собирался постучать в двери комнаты, занятой американцем, оттуда стремительно вышел высокий человек, чисто выбритый, с розовыми щеками и спокойными властными глазами. Весь облик этого человека говорил, что это не липовый австралиец моего типа, а настоящий иностранец.

    — Вы — M-r Hynes? — спросил я.

    — Да. В чем дело? — быстро ответил высокий человек.

    — Я слыхал, что здесь, в Одессе будет отделение АРА. Хотел бы предложить свои услуги в качестве сотрудника.

    Быстрые глаза американца скользнули по моей фигуре и лицу.

    — А кто вы такой?

    — Я начальник русских скаутов и борец.

    — Ладно, — коротко сказал он. — Koblenz, — повернулся он к низенькому человечку, появившемуся за ним. — Запишите…

    Фея-спасительница

    Через 2 недели я получил письмо со штампом American Relief Admiпistration.

    «Мистер Солоневич приглашается зайти в контору, Пушкинская 37, к 12 часам дня.»

    Ровно в 12 часов я был в конторе, а еще через 5 минут — сотрудником АРА.

    История уже достаточно осветила громадную роль ARA в спасении миллионов русских людей от голодной смерти.

    Общественное мнение великого народа не осталось равнодушным к страданиям и гибели человеческих существ. Перед ужасами голода на задний план отошли политические причины бедствия. Пусть неизмеримо виновна советская власть в разрухе и неурожае, но мысль о десятках миллионов умирающих людей всколыхнула лучшие чувства других миллионов, живших в иных условиях на другой половине земного шара… Люди после бессмысленных ужасов мировой бойни на миг вспомнили, что они братья…

    И помощь пришла.

    Нам, жившим в городе, где мертвецы валялись на улицах и о трагической судьбе многих семей узнавали только тогда, когда зловоние от трупов достигало соседних квартир, нам — молниеносное развертывание громадной работы, широкая благотворительность, помощь детям и больным — все это казалось подлинным чудом, появлением феи-спасительницы на краю пропасти…

    И имя АРА русский народ всегда будет вспоминать с глубоким благоговением и благодарностью…

    Самопомощь

    Деятельность АРА все расширялась. Один за одним приходили из-за океана большие пароходы с драгоценным продовольствием, и наши склады и конторы жили кипучей жизнью. Для нас это не была только «служба». В условиях советской жизни — это была деятельность, доставлявшая моральное удовлетворение, и каждый из «арийцев» вкладывал в работу всю свою энергию.

    С помощью сына Молчанова, Али, удалось из скаутов и соколов сорганизовать специальную артель по перевозке посылок на дом, и в конторах разом до нуля упало воровство и пропажа чудесно прибывающих продуктов.

    Потом, учтя, что советская оффициальная почта доставляет извещение о прибытии посылок получателям только через несколько дней, мы создали свою скаут-почту на велосипедах.

    Ребята отдались своей работе с энтузиазмом. Развозя эти извещение АРА во все уголки города, они имели возможность непосредственно сталкиваться с вопиющей нуждой и сигнализировать о ней.

    Появление велосипедиста с повесткой о получении почти всегда являлось спасением от голода. И часто скауты, с трудом найдя требуемый адрес, заставали там умирающих от голода людей. Не раз бывали трагические случаи, когда радостное извещение уже опаздывало. В квартире лежали мертвецы…

    Исполняя директиву АРА, скауты напрягали все свои «следопытския» наклонности в отыскании умирающих от голода людей и рапортовали об этом директору. И какое было торжество, когда они могли сообщить погибающим людям о неожиданной помощи!

    Как радостно было работать и знать, что этот неустанный труд несет с собой помощь и поддержку несчастным!

    И скауты были верными помощниками фее-спасительнице — АРА…

    Нечто «характерное»

    — Алло, мистер Солоневич. Будьте добры, покажите нашим ребятам город. Они только что прибыли на миноносце и хотят проехать посмотреть что-нибудь.

    Низенький, миниатюрный американец Гаррис глядит на меня умоляюще.

    — Сами понимаете — гости. А я занят дьявольски… Уж, пожалуйста…

    На Пушкинской улице у входа в контору АРА стоит большой Ролл-Ройс. Около него четверо американских морских офицеров — высоких, широкоплечих, румяных, чисто выбритых… От них несет духами и запахом хорошего коньяка.

    За рулем машины мой хороший приятель, отчаянная голова, Скрипкин. Он, знаю, прокатит на славу…

    — Так что-ж вам, господа, показать?

    — Да что-нибудь экстраординарное… — небрежно растягивает слова капитан, вынимая золотой портсигар. — Что-нибудь характерное для вашей советской страны…

    Что для него, этого капитана, — наша страна, наши бедствия, наш голод и смерти? Он здесь проездом. Турист, который хочет видеть «самое характерное».

    Злобная мысль мелькает у меня. Ладно!…

    Я усаживаюсь вместе с шофером.

    — Ну, Скрипкин, — газуй, брат, на кладбище… Туда, с заднего хода!..

    Скрипкин сперва недоумевающе смотрит на меня, а потом злорадно ухмыляется.

    — Вот это да… Для протрезвление буржуйских мозгов? Это дело!..

    На дворе градуса два мороза. Стекла машины запотели. Впрочем, офицеры и не смотрят на мелькающие картины…

    Умело и точно проезжает машина на узеньким тропинкам. Последний мягкий толчок.

    Я раскрываю дверцы.

    — Пожалуйста, господа!


    «ИЗДЕРЖКИ РЕВОЛЮЦIИ» Из архива Foto UdSSR (Nibelungen Verlag)


    Перед нами безформенная груда сотен человеческих тел, сложенных чем-то вроде штабелей. Обнаженные трупы покрыты тонким слоем снега, раскиданные воронами и собаками. Желтые и синие руки и ноги высовываются из кучи во все стороны. Ближе к нам из под снега каким-то жестом отчаяние и проклятья торчит темная рука с судорожно растопыренными пальцами…

    Американцы неподвижно глядят на эту страшную картину, и румянец их щек бледнеет. Несколько секунд все молчат. Потом капитан резко поворачивается, и все так же молча усаживаются в машину.

    — Теперь куда? — спрашиваю я.

    — В порт, — коротко командует капитан. Молча мы едем в порт. Там офицеры, как-то не поднимая глаз, молчаливо прощаются и едут на катере на корабль.

    Через несколько часов миноносец снимается с якоря.


    Удар

    Как дело измены, как совести рана

    Осенняя ночка темна…

    Темнее той ночки встает из тумана

    Видением мрачным — тюрьма…

    Однажды летом…

    Незаметно, но все крепче запутывались тенета ЧК около меня, и ее тяжелая лапа уже поднималась для удара. Долго и успешно выскальзывал я из ее сжимающих пальцев, но вот, наконец, пришел момент и ее торжества.

    Однажды, поздней весной 1922 г., в разгар кипучей работы, когда я просматривал кипу принесенных документов, меня кто-то окликнул по имени из-за барьера.

    Я поднял голову. Острые глаза незнакомого человека пристально оглядывали меня. Незнакомец был прилично одет и, видимо, сильно взволнован.

    — Это вы, т. Солоневич?

    — Я.

    — Знаете — я только что с Малого переулка, — возбужденно сказал он. — Там пожар!.. Ваша квартира дотла сгорела…

    — Неужели? — вскочил я и вдруг вспомнил, что Юрчик оставался дома один. И брат, и его жена, и я — все мы трое ушли на работу, оставив дома маленького мальчика одного. Советская жизнь беспощадна…

    — А что с моим племянником случилось — не знаете?

    Незнакомец чуть-чуть растерялся, словно этот вопрос застал его врасплох.

    — С племянником? — Он на секунду замялся. — Его успели к соседям взять… Идите же скорее туда!..

    По совести говоря, я ни на миг не усомнился в правдивости сообщенных мне известий. Мало ли что, действительно, могло случиться?

    Я нерешительно оглядел пачку бумаг, нетерпеливую очередь получающих посылки, их истомленные и радостные лица и ответил:

    — Ну, большое спасибо, товарищ, за сообщение. Я приду немного позже, после конца работы.

    Незнакомец резко повернулся и ушел, но мне показалось, что на его лице промелькнуло выражение досады.

    Привычка свыше нам дана…

    Сидевшая рядом со мной машинистка испуганными глазами смотрела на меня.

    — Почему же вы не бежите домой?

    Я еще раз посмотрел на столпившихся у барьера людей, на лихорадочную работу наших рабочих и пожал плечами.

    — Да зачем?

    — Может быть, что-нибудь еще спасете… Да и Юрчик ваш…

    — Эх, Тамара Ивановна… Что у меня там спасать-то? Все мое имущество и вы одной рукой подняли бы… А Юрчик ведь спасен и так. И брат уже там.

    Девушка нервно повела плечами и пыталась барабанить на машинке дальше. Потом она не выдержала.

    — Деревянный вы какой-то, Борис Лукьяныч! — нервно воскликнула она.

    Очевидно, ей, девушке на заре возмужалости, непривычны были такие «сильные ощущения». Сведениями о пожаре она была выбита из колеи, — взволнована и потрясена. Я казался ей бесчувственным и нелепым… И ее взгляд был полон невысказанного обвинения.

    — Ну, почему же деревянный? — мягко ответил я. — Что-ж — так, вот, сорваться, бросить работу, сделать заминку в выдаче посылок, прибежать на место пожара, увидеть здоровехонького мальчика и ходить, да охать около всего этого?.. Так, что ли?

    Девушка немного смутилась.

    — Все-таки, на вашем месте я бы…

    — Все это, милая Тамара, — нервы… Не бывали вы, видно, в перепалках… А что все сгорело — разве мне в первый раз все терять?..

    Мы оба наклонились к своей работе. Через несколько минут девушка тихо спросила:

    — А как же вы теперь будете без… без всего?

    — Ну, вот еще… Не пропадем!..

    — Если… если нужна будет помощь — не забудьте про меня.

    «Пожалуйте бриться»

    Часа через два, закончив работу, с группой «арийцев» я вышел из конторы.

    Когда простившись с товарищами, я скорым шагом свернул в переулок, сзади меня вдруг раздался голос:

    — Эй, гражданин! Одну минуту!

    Я с удивлением обернулся. Двое каких-то незнакомых людей в военных шинелях, но без военных фуражек спешили ко мне. Помню, что мне сразу бросилось в глаза, что правые руки обоих были опущены в карманы.

    Подойдя ко мне, один из них остановился в нескольких шагах и медленно сказал, не спуская глаз с моих рук.

    — Тов. Солоневич! Вы арестованы!

    О, эта «милая» знакомая фраза! Сколько раз звучала она в моих ушах! Я оглянулся, надеясь, что мои товарищи по АРА еще где-нибудь недалеко и через них можно будет дать знать домой об моем аресте, но с другой стороны уже стоял со злорадной усмешкой тот человек, который недавно сообщил мне весть о пожаре.

    Я теперь понял, что значил разговор о пожаре. Чекистам просто нужно было поскорей выманить меня на улицу, ибо в АРА они не решались «оперировать»…

    — Кто вы такие?

    — Мы агенты ВЧК.

    — А ордер на арест у вас есть?

    — Вот наши ордера, — насмешливо улыбнулся один из агентов, вытаскивая из кармана револьвер. — Идите вперед. Шаг в сторону — будем стрелять.

    Так, под наведенными стволами трех револьверов, я торжественно проследовал в тюрьму ЧК.

    Звякнула решетка тюремных ворот, и я был пойман. На этот раз, кажется, крепче прежнего…

    В подвале

    Полутемный подвал с мокрыми заплесневелыми стенами. Вверху — небольшое решетчатое окно. Цементный, холодный, как лед, и тоже постоянно мокрый пол. После ночи, проведенной без тюфяка и постели на этом полу, кажется, что не только все тело, но даже и все кости промерзли и хрупки, как лед. И кажется, что тело никогда уже не сможет согреться и перестать все время дрожать мелкой судорожной дрожью…

    Подвал набит до отказа. Кого нет здесь, в этом чекистском изоляторе? И старики, и юноши, почти дети… Профессора и священники, рабочие и интеллигенты, военные и воры, бандиты и крестьяне. Решетка и подвал уравняли всех…

    Мы почти ежедневно слышим ночные выстрелы во дворе, у гаража, и звуки этих выстрелов спаивают нас в одну семью живых существ, загнанных в западню и забывших свою старую вражду или отчужденность. Перед угрозой смерти — все равны…

    Или — или

    Насмешливые глаза моего следователя спокойны. Он похож на кошку, наслаждающуюся видом загнанной жертвы.

    — Мы обвиняем вас, т. Солоневич, — медленно и веско говорит он, — в организации белых боевых скаутских банд и подготовке восстаний на Дону и Кубани.

    — Откуда у вас взялось такое дикое обвинение?

    — Откуда? — насмешливо переспрашивает чекист, молодой человек почти юноша, с худым издерганным лицом. — Откуда? Это уж наше дело. Мы в с е знаем…

    — Что это «все»? — возмущаюсь я.

    — Да уж будьте спокойны, — язвительно улыбается следователь. — Все знаем — и ваше прошлое, и работу на Дону и Кубани и в Крыму, и связь с заграницей под видом муки… Все… Вы уж лучше сами по добру расскажите нам свои контрреволюционные замыслы. Тогда мы, может быть, и смягчим вашу участь. А иначе… — он делает длинную паузу и резко отрубает свистящим шепотом: — вам грозит неминуемый расстрел…

    Никаких фактических данных у следователя нет… Я выясняю это очень скоро и категорически отрицаю и связь с заграницей, и связь с белыми офицерами, оставшимися в России, и свою переписку с молодежью, и свои разговоры о политике, и свою борьбу за независимые спортивные и скаутские организации, и противодействие комсомолу и все то немногое, что реально мог пронюхать аппарат ЧК.

    Губы следователя растягиваются в презрительной усмешке.

    — Отрицайте — дело ваше. От вашего отрицание нам — ни холодно, ни жарко… Однако, — значительно говорит чекист, пристально глядя на меня, — вы могли бы весьма сильно облегчить свое положение, если бы согласились нам помочь…

    — В чем?

    — В чем? — Голос чекиста звучит все мягче. — Видите ли, нам нужна некоторая информация по линии работы АРА…

    «Так вот оно в чем дело!» мелькает у меня в голове…

    — Можете не продолжать, т. следователь. Я вполне понимаю, что в государственном организме нужны и шпионы, и палачи, но эти обязанности не для меня.

    Лицо чекиста вспыхивает, и он угрожающе приподнимается.

    — Ax, так? Ну, хорошо же! В гараже вы еще вспомните меня. Я не я буду, если я вас не расстреляю.

    Встреча

    В один из сияющих ярким солнцем летних дней, когда даже в наш подвал проникала узенькая полоска солнечного света, когда откуда-то издали звучали трубы оркестров, дверь нашей камеры заскрипела, пропуская фигуру испуганного юноши. Круглыми от ужаса глазами он оглядел копошащуюся на полу массу сидящих и лежащих обитателей камеры, и по его лицу видно было, что он недалек от рыданий.

    — Ба, Костя! Это вы?

    Костя — один из молодых соколов, вздрогнул и шагнул ко мне.

    — Борис Лукьянович… Это вы… вы? — запинаясь, сказал он, внезапно просияв облегченной улыбкой и, переступая через лежащих людей, заспешил в мой угол… Губы его еще дрожали, но увидев знакомое лицо, юноша ободрился. Я устроил его рядом с собой на половинке своего плаща и спросил:

    — За что это вас забрали, Костя?

    — Да, ей Богу, не знаю, Борис Лукьяныч. Если за то, что мне сказали в комендатуре, — так даже смешно повторить. Наверное, за что-нибудь иное.

    — А что вам в комендатуре сказали?

    — Да видите ли, дядя Боб, сегодня революционный праздник, какой-то юбилей, что ли. Парады, конечно, оркестры, ну, и конечно, — митинги. Ну, вот. На митинге как раз какой-то оратор говорил о ЧК — как это он назвал ее… Да — «карающий меч пролетариата», что ли. Кажется, так. После митинга мы и разговорились в кучке молодежи. Потолковали о ВЧК — как это она жестоко казнит всех. Я и сказал, что это только временный террор. Он только теперь нужен, потому что гражданская война только что закончилась. А потом — зачем и казнить-то будет, когда все мирно пойдет? Ну, вот… — Костя немного замялся. — Ну, признаться, я назвал ЧК временным органом, который скоро отомрет. Ведь верно же, Борис Лукьяныч? Ведь так же и во всех политических учебниках пишут.

    — Ну, ну… Пишут, Костя, много, да не всему верить-то нужно. Ну, а что дальше-то было?

    — Я только отошел от группы, где спорил, а тут двое — «пожалуйте, гражданин за нами»… — «А вы кто?» спрашиваю. «Мы из ЧК». Тут я и обомлел…

    — А что вам в комендатуре сказали?

    — Да смешно повторить. Комендант спрашивает:, «Это вы, гражданин, назвали ЧК умирающим учреждением?» Я признаться растерялся и говорю по глупости: «Я.» А тот расхохотался во все горло. «Ладно, говорит, мы покажем вам это умирающее учреждение. Кто раньше умрет — это мы еще посмотрим». И послали сюда. Вот и все.

    Я не мог удержаться от смеха. Костя посмотрел на меня с упреком. Испуганное выражение еще не сошло с его лица.

    — Простите, Костя. Действительно, уж очень все это нелепо. Но ничего, дружище, не бойтесь. Вероятно, подержат вас немного здесь для «учебы»…

    — Да за что же, Борис Лукьянович? — с отчаянием спросил юноша.

    — За то, что советским книгам верите.

    Туман юношеского идеализма

    Поздно вечером, прижавшись лежа друг к другу в полутемном углу подвала, мы разговорились. Костя рассказал мне последние новости города. Оказалось, что нажим на свободу молодежных организаций усиливается с каждым днем. Сокол уже закрыт. Вместо него создан «Первый Государственный Спорт Клуб», и комиссаром туда назначен какой-то Майсурадзе, молодой, но заслуженный чекист. Та же участь постигла и прекрасный немецкий спорт-клуб.

    Закрыто было и «Маккаби», которому еще раньше не без издевки передали для спорт-клуба помещение закрытой синагоги. Синагога, как спортивный зал, пустовала, и потом ее превратили в склад…

    Плохие новости были и в скаутской жизни. Ожидание Владимира Ивановича сбылись: Комсомол запретил скаутам работу в приютах.

    — Ну, и как там теперь?

    — Да паршиво… Ребята почти все уже разбежались. Заведующая ихняя, помните, седая такая, — рассказывал Костя, — так ее тоже вышибли, за «чуждое происхождение». Какую-то щирую комсомолку назначили. Да разве-ж ей справиться?

    — По дурацки все это вышло… И не поймешь сразу, для чего это все нужно…

    — А того комсомольца, который там когда-то скандал устроил, так его на улице с проломанной головой нашли. Кирпичом кто-то чебурахнул…

    Я вспомнил решительное и мрачное лицо Митьки и подумал:

    «Этот действительно, не простит!»…

    Мы помолчали. Я оглядел нашу камеру.

    Вверху, над дверями тускло горела лампочка, а в окне подвала на темно-синем фони южного неба четким мрачным силуэтом вырисовывалась толстая решетка. Кругом нас десятки людей уже спали тяжелым сном. Скрючившись на цементном полу, прикрывшись пиджаками и куртками, они вздрагивали и что-то бормотали во сне. Вероятно, им снились знакомые картины домашней спокойной жизни, уюта, счастья и родной семьи. Как много радости дает сон бедному заключенному!..

    — Да, попались мы с вами, Костя, — вздохнул я. — Придется узнать почем фунт лиха… Вляпались мы в переделку…

    — Ничего, дядя Боб, — оптимистически возразил Костя. — Это все пустяки. Новая жизнь всегда в муках рождается. Зато потом как хорошо-то будет!

    — А чем раньше плохо было, Костя?

    — Да как же — ведь при царском режиме ужас как всем тяжело жилось. Крестьяне голодали, рабочих казаки нагайками везде били. Люди в тюрьмах и на каторге мучились. Потому-то ведь и революция была.

    — А кто вам рассказывал про все это?

    — Кто? Да в книгах пишут… Я-то сам не помню, конечно, но везде об этом прочесть можно.

    — А вы всему этому верите?

    Юноша не понял вопроса.

    — Как это — верю? Ну, конечно же. А разве неправда, что в царское время все не жили, а только мучились?

    — Ну, конечно, нет. Вранье это все. Вот вы поговорите со спокойным честным человеком — он вам, Костя, расскажет правду о старом времени.

    — Как, разве-ж не было террора?

    — По сравнению с теперешним — так, курам на смех… Да, вот, сами услышите…

    — Что услышу?

    — Когда расстрелы будут. На днях, вероятно…

    — Как, здесь — в тюрьме? — испуганно воскликнул Костя и вздрогнул.

    — Здесь, здесь. И из нашей камеры, вероятно, возьмут многих…

    Костя съежился и замолчал. Настоящая, не книжная, действительность начинала, видимо, иначе представляться его глазам.

    — Ну, все-таки все это временно, дядя Боб, — тихо ответил он, наконец. — У меня есть товарищ по школе, Алеша, комсомолец. Он мне много книг понадавал и рассказывал обо всем. «Нужно все старое перевернуть, весь мир перестроить, чтобы везде правда и справедливость была, чтобы эксплуатации не было, да этих, вот, жестокостей».

    — Так что же — жестокостями жестокости прекращать? Так, что ли?

    — Но зато ведь, дядя Боб, за какие идеалы — братство всех народов, счастье всего человечества, социальная правда, вечная свобода, отсутствие войн и эксплуатации… Из-за этого и помучиться можно…

    — И все это достигается руками ВЧК?

    — А причем здесь ВЧК?

    — Да ведь она-то и есть путь к этим красивым высотам.

    Костя опять съежился.

    — Ну, что-ж… Это все временные жестокости. В борьбе классов этого не избежать…

    — Ну, а вы-то Костя, как в эту борьбу классов ввязались?

    — Почему ввязался?

    — Да, вот, сидите здесь?

    — Я-то?.. Да это ошибка…

    — Ну, а я?

    — Да тоже, вероятно… Для выяснения… А потом выпустят.

    — Ну, а почему «Сокол» закрыт, Кригер, начальник «Сокола», арестован, скаутов преследуют, тюрьмы переполнены, расстрелы идут. Вот, днем здесь увидите — тут у нас в камере два священника есть, профессора, крестьяне, рабочие ученики, воры — все это классовые враги?

    — Я… я не знаю, — неуверенно ответил юноша. — Я думаю, что тут какая-нибудь ошибка. Можно новое построить без всех этих жестокостей. Алешка, вот, тоже так думает. Приглашает и меня тоже в комсомол записаться… Я не знаю…

    — Но ведь, становясь комсомольцем, вы входите в организацию, которая и держит нас всех тут, в тюрьме.

    — Ну, я согласен, Б. Л., что пока еще не все налажено. Есть перегибы и неправильности. Ну, и несправедливость тоже… Но ведь для того люди и входят туда, чтобы помочь найти правильную линию…

    — А если с вашими мнениями и вкусами не будут считаться, а заставят вас расстреливать… ну, хоть бы какого-либо священника или, скажем, даже меня — как тут?

    — Ну, как же можно?.. Я не для этого поступил бы в комсомол!

    — Но ведь, даже и не расстреливая сами, вы все-таки становитесь винтиком той машины, которая расстреливает. Ведь палач, следователь, ГПУ, партия, комсомол, советская власть, Коминтерн — все это звенья одной и той же цепи… Как тут?

    — Но ведь если так рассуждать, Б. Л., так нужно либо стрелять в них, либо исправить. Нельзя же в сторони стоять…

    — А вы что выбираете?

    — Я-то? Я хочу помочь все это справедливо наладить… Идеи-то ведь прекрасные …

    — А вы, Костя, не боитесь, что вас сомнет эта машина?

    Юноша передернул плечами.

    — Н-н-е знаю… Хочется попробовать… Стрелять в них — рука не поднимается. Ведь, может быть, что и выйдет, несмотря на ошибки и на кровь… А в сторони стоять — тоже не могу… Попробую…

    Мясорубка

    Помню один из тюремных дней, почему-то особенно врезавшихся в память.

    Вечера было заседание коллегии ЧК. Это значит, что сегодня вечером будут расстрелы… Поэтому особенно бледны и напряжены лица тех, кто имеет основание ждать в этот день «приговора пролетарского правосудия»…

    Тюрьма замерла. Еще с утра общая нервность охватила всех. Караулы усилены. Надзиратели особенно грубы и резки, как будто своей жестокостью стараются замаскировать и свое волнение…

    Днем в придавленных тишиной коридорах — движение. Звякают ключи, и на пороге камеры появляется низкий коренастый человек с угрюмым квадратным лицом, за спиной которого видны испуганные лица наших сторожей.

    Человек останавливается в дверях и, заложив руки в карманы, медленно обводит своим взглядом всех нас, замерших и придавленных каким-то необъяснимым ужасом. Не изменяя направление взгляда и выражение своего каменного лица-маски, незнакомец молча медленно поворачивает голову и поочередно заглядывает в глаза каждому. И тот, на которого упал этот странно мертвенный взор, внутренне скорчивается от непонятного ужаса перед этими пустыми, безжизненно жестокими глазами. И словно испепелив своим мертвым взглядом жившие в глубине души каждого надежды, незнакомец медленно подворачивается и уходит. Гремит дверь, но еще долго никто не может шевельнуться, словно все остаются скованными этими полубезумными глазами.

    Из угла камеры слышен свистящий полу-шепот, полу-стон чекиста, ждущего расстрела:

    — Это — палач…

    И каждый невольно вздрагивает при мысли, что ему сегодня суждено, может быть, еще раз встретить взгляд этих страшных глаз за несколько секунд до последнего неслышного толчка пули в затылок и падение в вечную темноту…

    Через окно слышны заглушенные звонки трамваев и шум улицы. А мы все заперты в железную клетку и находимся в полной власти людей с безумными глазами…

    * * *

    К вечеру смена часовых и надзирателей. Запах водки и эфира наполняет коридоры. Наконец, среди угрюмаго, подавленного молчание раздается шум шагов, звон ключей, и в нашу камеру входит группа чекистов с револьверами в руках. Начинается чтение списка смерти.

    — Авилов? — вызывает комендант.

    С лица моего собеседника, молодого крестьянского парня, замешанного в сопротивлении при отбирании хлеба в деревне, разом сбегает вся краска.

    — Есть, — отвечает он упавшим голосом.

    — Имя, отчество?

    — Иван Алексеевич, — звучит срывающейся голос.

    — Собирай вещи!

    — Куда? — странно спокойным тоном спрашивает парень.

    — Там тебе скажут… Домой, к бабе на печку, — кричит чекист, обдавая нас запахом спирта, и от его шутки все вздрагивают, словно от удара ледяного ветра.

    — Барышев!

    — Есть. — Еще одно лицо становится бледным, как мел, и на нем резче и яснее выступают следы ударов рукояткой нагана.

    — Имя, отчество?

    — Петр Елисеевич.

    — Сколько лет?

    — Двадцать восемь.

    — Довольно пожил, сукин сын!.. Собирай вещи, сволочь!…

    Медленно идет роковой список, и всем кажется, что эти минуты хуже пули, хуже всякой пытки. Тe, кто по алфавиту уже пропущены, бессильно лежат на полу, не будучи в силах оторвать глаз от страшной, еще продолжавшейся сцены. А каждый из остальных, замерев, с острым напряжением и мукой, ждет — будет ли произнесено и его имя.

    Вот и буква «С».

    — Сегал…

    — Снегирев…

    — Сол… - комендант запнулся. Только сотая доля секунды… А сколько пережито в этот миг!…

    — Солнышков…

    — Топорков…

    — Харликов…

    Молчание.

    — Харликов! — возвышает голос комендант.

    Опять молчание.

    — Гм… Так нет Харликова? — с мрачной подозрительностью мычит чекист, вглядываясь в список, и вдруг, осененный какой-то мыслью, спрашивает:

    — Ну, а подходящий есть?

    По справке надзирателя оказывается, что есть Хомяков с другим именем, но совпадающим отчеством.

    — Ладно, сойдет!.. Выходи…

    Последние буквы, последние имена…

    — Щукин!

    Из угла камеры молча поднимается фигура молодого монаха с красивым лицом, обрамленным черной бородой. Он молча крестится и идет прямо к двери.

    — Эй, поп, а вещи где?

    Монах приостанавливается и смотрит прямо в глаза коменданту.

    — Нет у меня вещей, — тихо отвечает он.

    Среди чекистов грубый хохот.

    — Налегке в Царство Небесное собрался?

    — Опиум — он без вещей, все едино, как пар!

    — Ну, катись, долгогривый, катышком!

    Монах ровным шагом, с высоко поднятой головой скрывается в дверях…

    В этот день из 40 арестованных нашей камеры взяли 24.

    * * *

    Кончился вызов, ушли чекисты, но в камере не слышно ни звука. Оставшиеся лежат в бессилии, словно их тело и души раздавлены прошедшей сценой…

    И только через час мне передают небольшую котомку.

    — Т. Солоневич, вы, как староста, распределите… Щукин оставил.

    Котомка — это вещи монаха. В ней смена белья и немного продовольствия.

    Голодных и раздетых всегда много. Но у кого не станет поперек горла кусок хлеба в такие часы?..

    * * *

    Часов в 11 вечера окно нашей камеры задвигается ставней, и во дворе ЧК начинается заключительная процедура. Группами по 4–5 человек приговоренных выводят во двор и вталкивают в маленький домик, у гаража, откуда через некоторое время с равными промежутками — в одну минуту — раздаются выстрелы.

    Несмотря на все запрещения, поставив у двери «на стреме» маленького воришку, я через щелку ставни наблюдаю за происходящим.

    Вот идет новая партия — 4 мужчины и одна женщина. При холодном тусклом свете качающихся от ветра фонарей можно ясно различить, как каждого из них ведут под руки и подталкивают по двое чекистов.

    Жертвы идут, опустив головы, механически, как бы во сне переставляя ноги. Вот, один из них, подойдя к роковому домику, на секунду останавливается, дико озирается по сторонам, рвется в сторону, но спутники грубыми толчками и понуканиями втаскивают его в освещенный прямоугольник двери.

    Женщина, идущая последней, внезапно начинает рваться из рук чекистов и ее пронзительные крики огнем проходят по нашим измученным нервам. Она падает на землю, извивается, кусает руки палачам и захлебывается в отчаянном вопле. Один из чекистов, схватив ее за растрепанные волосы, волочит по земле в открытую дверь….

    И все эти звуки отчаянной борьбы почти тонут в торжествующе рокочущих звуках в холостую работающих грузовиков.

    Монах прошел последний путь, выпрямившись и твердым шагом. Чекисты шли около, не касаясь его…

    * * *

    Шипит вор у двери, предупреждая о приближении надзирателя, я усаживаюсь на пол. Кто-то берет мою руку, кто-то, прижимается к плечу, в углу раздаются подавленные рыдания, и мы слушаем звуки выстрелов, от которых все вздрагивают, как от электрической искры…. Каждый выстрел — смерть…

    * * *

    Утром нас погнали мыть цементный пол гаража. И мы грязными тряпками смывали со стен брызги крови и мозгов…

    Приговор «пролетарского правосудия»

    В эту памятную ночь и я тоже ждал своей смерти. Но мой час еще не пробил.

    Как я потом узнал, накануне, на заседании Президиума ЧК было рассмотрено 115 дел. На всю эту процедуру затрачено было 40 минут. Из этих 115 человек было приговорено к расстрелу, 4 освобождено и 9 (в том числе и я) приговорены к тюремному заключению.

    Моя жизнь после обещание следователя висела на волоске, но волосок этот оказался крепким и выдержал…

    Через несколько дней меня перевели в «общегражданскую» тюрьму и показали приговор. В нем стояли короткие сухие слова:

    …«Солоневич Б. Л. - 2 года тюремного заключение за бандитизм».

    Коротко и фантастично. Но решетки, окружающие меня, были суровой реальностью. Властной рукой ЧК я временно был превращен в «бандита», хотя бы и в кавычках.

    Это все-таки лучше, чем быть превращенным в покойника без всяких кавычек… По сравнению с могилой и звание бандита и тюрьма — утешение…

    Шанс на жизнь

    По всем данным положение ухудшалось. Расстрелы шли почти регулярно два раза в неделю, где-то там в глубинах ЧК решалась моя судьба, а я был беспомощен.

    На допросы меня больше не вызывали, и я напряг всю свою изобретательность, чтобы сообщить о моем положении брату. Может быть, ему на воле удастся что-нибудь сделать…

    Попыток связаться с волей было много. Удачнее всего вышло это с помощью Кости.

    В вещах одного из расстрелянных я нашел небольшую английскую книгу — «Морской Волк» Джека Лондона. С воли книг передавать было нельзя, но, очевидно, книга эта была пронесена сюда самим арестованным. На эту книгу я очень надеялся.

    Как-то, недели через две после появление у нас Кости, в дверь вошел чекист с бумажкой. Дело было днем — значит, трагедией не пахло.

    — Репко, — вызвал он.

    Костя вскочил и побледнел.

    — Я.

    — Имя, отчество?

    — Константин Васильевич.

    — Собирайтесь с вещами.

    — Да у меня… — начал было Костя, но я прервал его радостными словами:

    — Ну, вот и хорошо, товарищ Репко! На волю, значит! Я вам тут вещички помогу складывать!..

    Костя растерянно повернулся ко мне, но я уже суетливо сворачивал его пиджак, незаметно сунув в карман книгу. Улучив момент, я шепнул ему:

    — Книгу — брату. (И громко.) Счастливо, товарищ! Не забывайте…

    — Ну, ну, идем? — пробурчал чекист, и тонкая фигура юноши скрылась за дверью.

    — Сердце мое сжалось. Будут ли его обыскивать? Пронесет ли он книгу? Ведь в книге был один из немногих шансов на спасение…

    Ребус и жизнь…

    Много позже брат рассказывал:

    — Положение, понимаешь, создалось совсем идиотское — никто не знает, в чем дело с тобой, в чем тебя обвиняют, что грозит… И никаких вестей. Вот тут-то мы, брат, наволновались… Но как-то вечерком стук, и является Костя — худой и бледный.

    — Вы откуда это, Костя, — спрашиваю. — Из больницы?

    — Нет, говорит, из ЧК.

    — Боба там видали?

    — Как же. Он вам, вот, эту книгу передал. Я ее в брюках внизу пронес…

    Ну, мы, понятно, вцепились с Тамочкой в эту книгу, как бульдоги.

    Не для занимательного же чтение ты нам ее прислал, в самом деле!


    Рисунок, который спас мне жизнь.


    Разгадайте, читатель, этот ребус, предположив, что получили его нарисованным в книге, присланной вашим братом из ЧК.

    Ворочаем и туда и сюда. Наконец, Тамочка на последней странице видит рисунок. Твою руку-то я уже знаю и в рисунке. Хоть ты и далеко не мировой художник, однако, в нарисованном тобой карикатурном атлете по очкам тебя живо узнали. В чем тут дело? Вглядываемся — атлет стоит как будто на весах.

    Что это еще за ребус такой?

    Думали, думали, а потом, конечно, догадались — есть связь между тобой и твоим весом. Вес-то у тебя я помню — 85 кило.

    Открыли мы 85 страницу и под буквами нашли точки. Прочли все твои писание и сообщения.

    Я — живо к американцам. Рассказал все. На следующий день двое из них поехали в ЧК. Однако — не тут-то было:

    «Гражданин Солоневич — важный государственный преступник, — ответили там. — Так как он советский подданный, то мы не считаем возможным сообщать АРА сведение о действиях органов государственной власти». Так и уехали американцы не солоно хлебавши…

    — Так что же меня выручило?

    — Черт тебя знает, Bobby, видно, ты под счастливой звездой родился. Везет тебе. Помнишь Тамару Войскую?

    — Эта барышня, которая со мной в АРА служила?

    — Да, да… Она все время живо интересовалась твоей судьбой. Все ахала и придумывала способы спасти тебя. Молодец! Бой-баба!

    Тут судьба на твое счастье принесла в Одессу какого-то важного чекиста из Москвы. На курорт приехал — вероятно, отдыхать после московских расстрелов. И как раз этот чекист оказался старым знакомым семьи Тамары. Тут она в него и вцепилась мертвой хваткой. А тому, понимаешь, тоже лестно оказать свою протекцию, показать свой вес, свою власть и значение. Словом, пошел он в ЧК к Дукельскому, председателю. Уж не знаю, долго-ли и как они там договаривались… Тамара не говорила подробно. Видно, с нее слово взяли. Словом, как видно, на чем-то сошлись. Кажется, Дукельский так и сказал этому московскому чекисту: «ну, знаете, только для вас»…

    Вот… Ну, а остальное ты сам знаешь…

    Брат засмеялся, и его дружеские лапы обняли меня. — Черт тебя знает, Bobby. Видно крепко у тебя душа к телу пришита. Но смеха у нас, признаться, много было в городе, когда узнали, что ты вдруг превратился в «бандита»… Очень уж комично это вышло.

    Конечно, тебе-то не до смеха было… Ну, да ладно. Черт с ними. Все хорошо, что хорошо кончается…

    В одиночестве Неволя

    Тюрьма… Одиночная камера…

    Суровая, жестокая, но и полезная школа. Вся картина Божьего мира, люди, их отношения, их жизнь, их идеалы — все это иначе расценивается душой, когда между человеком и «волей» мрачно встает сетка толстых ржавых брусьев.

    Только тот, кто долго пробыл во мраке тюремных клеток, знает, как мучительно длинны часы и дни раздумья, как рушатся, как карточные домики, построенные наспех иллюзии, как сурово проверяются жизненные установки и формируется внутреннее «я» человека.

    Только в минуты смертельных опасностей, да в тюремном раздумье проходит человек очищающий душу период «переоценки ценностей». И благо тому, кто выходит из этих периодов укрепленным и просветленным…

    За что?

    Этот жгучий вопрос сверлил мозг, когда в первый раз за моей спиной лязгнули запоры моей тюремной клетки, и я остался один. Но когда немного остыли взвихренные чувства, когда спокойная логика стала овладевать течением мыслей, ответ на этот вопрос я нашел без труда.

    Я постарался стать на точку зрение чекиста:

    «Горячее, боевое время… Везде восстания, заговоры, недовольство. Власть явно не справляется с жизнью. Голод. Перебои снабжения, разруха транспорта. Подавляющее большинство население враждебно. Удержаться можно только террором и вдобавок террором предупредительным, профилактическим. Не ждать ударов, а предупреждать их»…

    И на фони этих рассуждений я постарался представить себе свою фигуру под углом зрение того же чекиста.

    «Скауты… Гм… Что-то явно не коммунистическое. Черт знает, чему они там воспитывают детей, да юношей. Политического как будто ничего нет, а все-таки… Лучше на всякий случай прижать их…

    Солоневич? Ага… Так… Так… Сокол, скаут… Не наш, ясно, не наш. А может и говорить, и писать, и стрелять, и драться… Пользуется авторитетом и любовью молодежи… Ну, а если будут волнения, можем ли мы быть уверены, что он со своими ребятами станет на нашу сторону? Гм… Что-то сомнительно. А если есть сомнение — давайте в порядке профилактики снимем его со счетов, так, на всякий случай… Не совсем? Не удалось? Выскользнул из под пули?… Ну, так пока хоть годика на два. А там — увидим»…

    Сколько десятков тысяч лучших русских людей были сломаны или истреблены после такого приблизительно хода рассуждений ЧК!

    Но стоило ли рисковать своей свободой, своей головой, своей будущностью? Не правильнее ли было бы при первых признаках гонений против национально-мыслящей молодежи отойти в сторону и вести мирную спокойную жизнь?..

    «Из-за чего ты ломаешь свою жизнь?» спрашивал голос логики.

    «Стоит ли?»…

    Нити души

    Старые, уже позабытые, картинки всплыли в моей памяти… 1912 год. Нас, гимназистов, — пятеро. Все мы охотники, футболисты и… немного хулиганы. Изредка до нас доходят волнующие слухи в газетах о появлении какой-то новой организации молодежи с лагерями, походами, играми в лесу, рыцарскими законами, торжественной формулой присяги… Что-то новое, свежее, яркое чувствуется в этих отрывочных сведениях…

    Но вот нам удается, наконец, достать журнал для юношества — «Ученик». В нем уже есть более точные сведение об устройстве патрулей, скаутских законах, и мгновенно создается 1 Виленский отдельный патруль скаутов.

    Не было ни руководств, ни книг, ни взрослых инструкторов, ни точного знание законов и программ скаутов, но мы поняли инстинктом своих молодых душ все светлое и привлекательное в скаутизме: жизнь по рыцарским законам, служение России и ближним, и стремление вперед…

    И когда нам в первый раз случилось всем патрулем принять участие в тушении пожара, к утру — мокрые, грязные и измученные — мы были счастливы сознанием, что скаутский долг выполнен.

    Это же сознание окрыляло меня, когда мне впервые удалось вытащить из воды тонущего мальчика…

    Девиз — «будь готов» вошел в нашу душу, как будто для него давно было готово заветное, до тех пор пустовавшее, местечко…

    Скаутская семья

    Годы жизненной борьбы, учебы, успехов, неудач… И все это перевито близостью к скаутской семье. Там радость переживалась вместе. Горе теряло свою остроту…

    «Тот не может быть несчастен,
    У кого патруль друзей…»

    Усталым приляжешь к огоньку лагерного костра… Шумит темный лес. В неизмеримой высоте мерцают звезды… Мелькают веселые огоньки костра, озаряя знакомые дружеские лица, и теплая струя бодрости проникает в душу… Льются знакомые звуки скаутских песен, бодрых, ясных и благородных, и хочется жить и верить в жизнь…

    Мы в поля свой путь направим,
    У костров мы посидим,
    Мостик сломан — мы исправим,
    Старых встретим — пособим…
    Идем по оврагам
    Ускоренным шагом,
    И ветер флагом
    Играет подчас.
    Свет солнца струится,
    Бодрые лица,
    Весело птицы
    Встречают нас…

    Неужели согнуться?

    И трудно сказать, что сильнее всего поддерживало меня в тюремные дни и месяцы, в минуты уныние и отчаяния.

    Может быть, эта вот преданность молодой семье моих друзей, с которыми я был связан тысячами лирических нитей душевной спайки.

    Может быть, сознание того, что молодежи нужна помощь в ее исканиях политических путей, в ее борьбе за свои идейные и моральные установки, и что я солдат общего фронта.

    Может быть, просто здоровое спортивное чувство состязание с сильным противником и нежелание признать себя побежденным…

    Трудно анализировать поступки и решение прошлого, особенно когда они принимались в такое бурное время. Теперь, уже издали по времени, я думаю, что моими решениями руководило не столько сознание политического долга и не столько даже эмоция какого-то подвига борьбы против советской власти, сколько просто здоровый сильный национальный инстинкт. Белой Армии не было, но Белая Идея любви к России оставалась неразрывно связанной с нитями души.

    И, сопротивляясь советскому гнету и поддерживая в этом молодежь, — сохранялся какой-то душевный покой и чувство уважение к себе.

    Сдаться — значило бы, прежде всего, плюнуть самому себе в душу…

    Пружины моего «я» не были сломаны. И тюрьма только закалила их…

    Как просто звучит: «Прошел год!…»

    Год… 12 месяцев видеть синее южное небо, покрытым железным переплетом решеток…

    Дни этого года шли с ужасающей медленностью, но когда он минул, казалось, что прошел какой-то миг кошмара и все было сном…

    После настойчивых хлопот я был освобожден досрочно (начальник тюрьмы дал мне, между прочим, такую характеристику: «тип, определенно, не преступный»)…

    И опять я в АРА, радушно принятый американцами, и опять со скаутами, в своей семье.

    Горе ослабевшим!

    Как приятно свободным идти по знакомой улице!..

    — Борис Лукьянович! Вы ли это? — слышу я сзади удивленный голос.

    Оборачиваюсь и вижу знакомое лицо старика Молчанова, очевидно, вернувшегося из ссылки. Мы сердечно обнимаемся.

    Лицо старика было печально и утомлено, а белые пряди седин его длинной бороды стали заметны еще резче. Рассказав свои новости, я спросил:

    — Что это у вас, Евгений Федорович, такой вид больной? Что-нибудь случилось?

    — А вы еще не слыхали?

    — Нет.

    — Аля недавно умер, — тихо сказал старик, опустив голову.

    — Аля? Ваш Аля? Что с ним сталось?

    — Да, вот, попал как-то под дождь, да еще ледяной ветер. Промок, простудился и слег. Доктора нашли скоротечную чахотку. Месяц только и промучился бедняга.

    — Боже мой! Ведь молодой организм!

    — Эх, молодой! Знаете, Борис Лукьянович, нынешняя молодежь слабее нас, стариков. Вы ведь помните, как ему приходилось работать в порту. Из последних сил. А питание-то какое было — черный хлеб, да и то не вдоволь. Семью выручал! Славный мальчик был.

    Старик помолчал несколько секунд, и лицо его словно закаменело в гримасе боли.

    — Что-ж, видно, силы были подорваны, — словно справившись с самим собой, продолжал он. — Доктор так и говорил: исчерпаны запасные силы организма. Нечем бороться с болезнью. Так и погиб…

    Я молча пожал его руку.

    — Ну, что-ж, Божья воля, — тихо сказал старик. — А о Николае Александровиче, начальнике отряда на Романовке, вы ничего не слыхали?

    — В тюрьму новости не доходили. А что с ним?

    — Едва, едва на тот свет не попал.

    — Как это?

    — Под суд попал… Ба! Да вот и Ларочка. Она лучше меня эту историю знает… Это еще без меня было.

    Навстречу нам действительно шла помощница Владимира Иваныча по работе с девочками, студентка Лариса.

    — Вы, Борис Лукьяныч? — радостно воскликнула она. — На свободе уже? Трудновато пришлось вам в тюрьме?

    — Пустяки! Скауты в огне не тонут и в воде не горят. Расскажите лучше, Лариса, что там с Николаем Александровичем вышло?

    Лицо девушки сделалось серьезным.

    — Что вышло? Да едва не погиб наш друг Багреев. Если-б не депутация рабочих со слободки Романовки — не быть бы ему живым.

    — А в чем его обвиняли?

    — В получении взяток и вымогательстве.

    — Не может быть? — поразился я. — Не похоже это на Николая Александровича. Да и он так скромно жил…

    — Я тоже не поверила бы, да на суде Багреев сам признался. И даже открыто, без всякого давления.

    — Сам признал?

    — Да, он так и сказал. Его спрашивает председатель суда: «Брали взятки»? — «Брал», отвечает. «Значит, признаете себя виновным?» А он этак спокойно и холодно: «Признаю»… Публика, знаете, так и ахнула. Мы все так и замерли… Господи, думаем, — губит себя Николай Александрович. Ведь под расстрел попадет…

    — А как же это вышло? Зачем ему это надо было?

    Для других

    — А он в заключительном слове прямо сказал об этом. Ах, как это было сильно сказано! — восторженно воскликнула девушка. — Когда он говорил, так, знаете, зал притих, как… ну, как во сне… А он, вот, так выпрямился во весь рост и гордо и спокойно начал:

    «По законам я — преступник. Но совесть у меня чиста, и оправдываться я не собираюсь. Через мои руки проходила вся продажа нашего богатства за-границу. Через наше агентство все шло — начиная с реквизированных роялей, кончая хлебом. И это в то время, когда народ умирает с голоду. Так вот, с этих иностранных капитанов, которые грузились втайне, ночью, чтобы никто не видел, я и брал взятки за ускорение операций. Неужели перед этими скупщиками награбленного я буду считать себя морально виноватым? Куда шли деньги, спросили вы меня, товарищ председатель? А это пусть скажет слободка Романовка, пусть скажут ребята, которым я помогал. Они знают, что все эти деньги я отдал голодным и больным…»

    — И вы знаете, — волнуясь, продолжала Лариса и глаза ее блестели, — так, когда он замолчал, вдруг как грохнули аплодисменты — так все и растерялись. А это в зале много рабочих со слободки было, и спортсменов и нас, скаутов — порядочно. Ведь вы знаете, как Багреева все любят. Скандал вышел. Помилуйте — преступнику аплодируют. Ох, и злые же рожи были у судей!

    А потом, через несколько минут выносят приговор: расстрел… Все так и ахнули…

    — Так как же все-таки Николай Александрович вывернулся?

    — Эту историю уже я подробнее Ларочки знаю, — сказал старик. — После этого приговора на Романовке волнение поднялось. Митинг собрался. Мне потом рассказывали рабочие. Здорово настроение накалилось.

    «Что-ж, кричали, парень наших детей подкармливал… Сколько лет его знаем!.. Свой человек! Как хлеб вывозить из голодной страны — так можно, а как детишек наших кормить, так — пуля? А еще пролетарский суд называется.» Словом, страсти разыгрались. Депутацию выбрали и в Исполком. Там крутили, крутили, успокаивали, успокаивали, но все-таки, знаете, неудобно — рабочая окраина требует — нельзя не считаться…

    — Значит, смягчили?

    — Смягчили. Десятью годами заключение заменили…

    — Бедняга, — вздохнула девушка. — 10 лет… Подумать только!

    — Ничего, — сочувственно положил ей на плечо руку старый начальник. — Теперь ведь жизнь путанная. Не просидит наш друг 10 лет. Я уверен, что года через 3 он будет уже на воле. Вот, дядя Боб только половину ведь отсидел. А ведь его ЧК судила. Это много хуже, чем суд. Ничего, Бог даст, скоро увидим его… и живого. Это только мертвые не встают, — тихо закончил старик, и лицо его выразило мучительную душевную боль.

    Ларочка прижалась лицом к его плечу, и мы замолчали…

    «Обезьянье средство»

    Как-то поздно ночью я проснулся весь в поту. Голова гудела и пульс бился лихорадочным темпом.

    — Что за черт, — подумал я. — Неужели я всерьез заболел?

    К утру стало хуже. Брат мне поставил термометр, и когда я взглянул на него, мне показалось, что я в бреду: столбик ртути стоял выше ста градусов. Я протер глаза. Что за чепуха?

    — Ваня, Ваня, — позвал я.

    Брат подошел к кровати.

    — Слушай, братик, кто это с ума слез: я или термометр?

    Брат посмотрел на термометр и засмеялся.

    — Ты, ты, конечно. Тут, брат, градусы по Фаренгейту. Я, вот, сейчас переведу на Цельсия.

    Через минуту он подошел ко мне с озабоченным лицом.

    — Н-да… Неважно твое дело.

    — А сколько набежало?

    — Да за 40…

    — Пожалуй — тиф.

    — Да ведь ты уже болел?

    — Ну так то — сыпным и брюшным. А теперь, значит, для полного комплекта и возвратный в меня влез.

    Мы шутили, но, к сожалению, штука оказалась правдой. Пришедший днем врач определил, действительно, возвратный тиф.

    Через несколько дней, благодаря хлопотам американцев, я был помещен в городскую больницу.

    Болезнь шла, не затухая… Тиф во мне чувствовал себя, как дома, и не поддавался лечению.

    Как-то вечером ко мне подсел старик-профессор.

    — Крепкий вы человек, т. Солоневич, — вкрадчиво начал он. — Вам, знаете-ли, нужно бы испытать более сильные методы лечения, а то и так вы в неделю 3 кило весу потеряли…

    — Да я и не прочь. А разве у вас есть что-либо покрепче?

    — Есть-то есть, — как-то не очень решительно ответил он. — Мы недавно получили, но, вот, без санкции пациента мы не можем…

    — Если дело только за этим, профессор, то я вам и руками, и ногами даю санкцию. У меня машина крепкая. Бог даст, выздоровею, даже вопреки вашему лечению.

    — Так вы согласны?

    — Совершенно единогласно.

    С большой тщательностью мне было сделано обильное внутривенное вливание какого-то средства, и, к общему удивлению и радости, через несколько часов кривая температуры стала падать и дня через два я чувствовал себя здоровым, хотя и очень слабым.

    — И до чего это, Иван Лукьянович, удивительно вышло, — радостно говорил этот старый профессор, встретив на улице моего брата. — Прямо, как в сказке!

    — Как так?

    — Да, видите ли, мы только что получили из Америки это новое средство. Ну, а там, знаете, нет совсем тифа. Так до сих пор эксперименты там делались только на обезьянах. А из людей на вашем брате, собственно, первом в мире испытали это средство. И представьте себе, — восторженно закончил старичок, — и люди, оказывается, выздоравливают…

    Меня долго потом дразнили «обезьяньим средством»…

    Начало конца

    Грозовые тучи, давно уже скоплявшияся над нашими отрядами, разразились, наконец ударом.

    Всероссийский съезд Комсомола признал необходимым закрыть скаутские организации, «как идеологически несоответствующие коммунистическому воспитанию советской молодежи» и создать свои отряды «красных юных пионеров»…

    В жизни скаутов наступал новый период, еще более тяжелый и ответственный, период борьбы за свое существование в атмосфере уже открытой враждебности и преследований…

    Мое личное положение после этого постановление было весьма опасным. Было ясно, что при первых же преследованиях скаутов (а что Комсомол постарается «выкорчевать гидру контрреволюции» со всем своим погромным жаром — было очевидно) прежде всего буду «изъят» я, уже находящийся на учете в ЧК, как «явный контрреволюционер». При этих условиях оставаться в Одессе, недавно пройдя все тюрьмы города, мне было опасно. Больно было думать, каким неприятностям могу я подвергнуть семью брата, тоже сравнительно недавно, вместе с маленьком сынишкой, проведшей месяца 3 в Одесской тюрьме по подозрению в «белогвардейском заговоре».

    Нужно было уехать. Севастополь давно уже звал меня к себе. Старая гроза там развеялась, старые истории забылись в буре и пене событий, и можно было надеяться, что там будет безопаснее, чем в Одессе, под «учетом» ЧК.

    Много, много друзей пришло провожать меня на пристань, и когда между бортом парохода и берегом мелькнула полоска воды, когда затихли вдали сердечные голоса привета и благопожеланий, когда белый маяк Одесской гавани остался позади — сильно взгрустнулось… Жаль было покидать чудом найденного в водовороте жизни брата, своих друзей и красавицу-Одессу, где было пережито так много и тяжелого, и светлого…

    Но жизнь звала вперед…

    Кому быть расстрелянному, тот не потонет!

    Раннее утро. Серая пелена тумана еще стелется по воде. Я стою у поручней и задумчиво смотрю на катящиеся водяные валы, с шумом разбивающиеся о борт. Вот на валу какой-то обломок. Волна покачивает его и вдруг, подхватив на свой пенистый гребень, перекидывает дальше.

    «Так и моя жизнь, думаю, я волны разбушевавшейся стихии бросают меня из стороны в сторону, и ветры гудят над моей головой. Разобьет-ли меня о скалы эта буря или суждено мне выплыть живым на мирный берег? Бог знает»…

    Внезапно раздавшиеся шум и крики вывели меня из философской задумчивости.

    Я глянул вверх, на капитанский мостик. Там с бледным лицом, освещенный первыми лучами восходящего солнца, стоял вахтенный и дрожащей рукой показывал на воду.

    Я посмотрел по этому направлению, и сердце замерло у меня в груди…

    В нескольких метрах от борта скользила мимо нас, словно какое-то морское чудовище, черная железная спина плавучей мины…

    Ее круглая поверхность чуть блестела в первых проблесках зари, на страшных отростках-щупальцах висели зеленые змеи водорослей, а светлые и прозрачные волны с белыми гребнями, как бы шутя и играя, ласкали ее стенки.

    — Вот она, смерть!..

    В течение нескольких секунд никто не мог шевельнуться и вздохнуть. Сердце, казалось, перестало биться, и вся жизнь сосредоточилась в зрении.

    Заденем-ли?.. Уйти уже нельзя: махину парохода не повернешь, как игрушечный кораблик. А заряд мины рассчитан для взрыва могучего броненосца. Что останется от нас?!

    Заденем ли?..

    Миг… и мина, так же спокойно и важно покачиваясь, медленно прошла мимо борта… Вздох облегчение вырвался из груди всех.

    Зазвенели звонки машинного телеграфа, и пароход стал медленно поворачивать. Держа мину под неусыпным наблюдением полудюжины биноклей, мы подошли к ней на расстояние 50 метров.

    — «Пли!» — раздалась команда на корме, и прогремело несколько винтовочных выстрелов. Оказывается, на борту было несколько солдат с винтовками, и мину решено было потопить.

    Выстрелы гремели.

    — Довольно, довольно! — отчаянно кричал в рупор капитан. — Мина потонет и так, если хоть одна пуля попала. Подождите, не стреляйте!

    Но его совет опоздал. Грянуло еще несколько выстрелов, и вдруг высокий пенистый столб воды поднялся вверх. Страшный грохот прокатился по поверхности моря, и громадная волна качнула наш пароход. Туча водяных брызг залила нашу палубу, и когда она рассеялась, поверхность моря была пустынна. Мины уже не было…

    — Да это ведь дело обычное, — радостно взволнованным тоном, жестикулируя, рассказывал вахтенный на мостике. — Это все минные заграждение времен мировой войны. Буря сорвет вот этакую сволочь и катает себе по волнам. Наткнешься, и аминь. Ведь в двух метрах от борта прошла, проклятая.

    — А почему она не сразу взорвалась? — спросил кто-то снизу.

    — Да видно, не попали сразу в запал. Она бы и так от пробоин затонула, а то, вот, осколком кого-нибудь по черепу могло садануть… Ну, да разве эти ребята выдержат! Они в мину, как в медведя стреляли. На совесть… Ну, все-таки пронесло и то — слава Богу!

    И «советский красный моряк» снял фуражку и с глубоким чувством… перекрестился.

    Я посмотрел на море, по которому спокойно и лениво шли валы волн, на вырисовывавшиеся вдали в розовом тумане утра скалистые берега Крыма и улыбнулся.

    Судьба! «Кысмет», как говорят турки…

    Глава III На борьбу с судьбой

    Иди — песни пой,
    И гляди вперед
    Ясным соколом…

    В подполье Взгляд с политических высот

    Где-то в Москве, на многолюдном съезде комсомольцев, поздно ночью, после горячих докладов «с мест» о незатухающей работе скаутов, о ряде неудач в «освоении» этой «чуждой коммунистической идеологии» организации, взметнулся, наконец, лес голосующих рук, и легальное существование скаутов было прекращено.

    Читателю, не вполне ясно представляющему себе советскую действительность, будет, вероятно, не вполне понятно, почему коммунисты подвергли гонениям скаутские отряды, далекие от политики, казалось бы, ценные в любом государстве.

    Чтобы помочь читателю уяснить положение скаутской организации в этот бурный период, я на секунду прерву боевой ритм моего рассказа небольшим политическим обзором.

    Советский строй, представляющей собой небывалый в истории мира аппарат давления, не разрешает существование никаких организаций, кроме коммунистических или находящихся под их непосредственным руководством (хотя бы и завуалированном). В СССР не только материальная жизнь человека сжата жестокими тисками полуголодного существования, но и интеллектуальная и моральная сторона этой жизни может развиваться только по путям, одобренным коммунистической партией.

    Естественно, что всякое, хотя бы и небольшое, объединение людей на почве интересов, хотя бы и не враждебных власти, но стоящее вне общегосударственной и партийной системы, рассматривается, как чуждое, не «свое». А в СССР, в его внутренней политике, царит лозунг:

    «кто не с нами — тот против нас».

    И понимается этот лозунг со всей фанатичной беспощадностью. Или — или. Аполитичности — нет места.

    Отсюда понятно, почему скаутская организация так же, как и сокольская, не бывшая коммунистической ни по своей идеологии, ни по подбору руководителей и молодежи, целиком вошли в разряд «контрреволюционных сообществ».

    Много общественных организаций прекратило свое существование с приходом власти советов. Наиболее счастливыми из всех организаций молодежи оказались чисто спортивные, с их сравнительно узкими задачами физического развитие и спорта. Они просто переменили свои названия, использовав для этого все многообразие слов: «пролетарский», «красный», «трудовой», «ленинский», «революционный», продолжая свою деятельность, поскольку общий голод позволял это.

    Но все группировки, основанные, хотя бы и не на враждебных, но «чуждых» коммунизму идеях: «Сокол» — с его идеей нравственного и физического воспитание славянских народов, «Маккаби» — с его идеей сионизма и, наконец, скауты — с их братством молодежи на почве служение Богу, Родине и ближним — все эти националистические организации стали преследоваться.

    В отношении к скаутам у Комсомола нашлось, кроме общеполитических причин неприязни, еще и личное, так сказать, соперничество в отношении влияние на молодежь.

    Это соперничество появилось не сразу.

    В 1921-23 годах Комсомол переживал очередной период своих затруднений, или, как принято красиво выражаться в Советской России, «болезней роста». В эпоху гражданских войн политически незрелая молодежь, которая верила в яркие лозунги и широкие обещание прекрасно поставленной пропаганды, питала ряды Комсомола притоком новых сил. Но когда в первые же мирные годы контраст между теоретическими установками и обещаниями власти и беспросветной и мрачной действительностью сделался совсем уж очевидным, русская молодежь, с характеризующей ее высотой идейных запросов, резко отшатнулась от зазываний Комсомола.

    В те времена аппарат советской власти еще не научился так, как теперь, заставлять силой экономического давление принимать участие в своей работе. Тогда еще звание комсомольца не несло с собой громадных материальных и карьерных преимуществ.

    В итоге, приток новых сил прекратился, и комсомол стал хиреть.

    В помощь ему выступил организационный опыт старшего поколения. Если для партии была успешно создана смена, в виде КСМ, то кто, собственно, мешает самому КСМ создать себе по такой же схеме младшую ступеньку? И оттуда организованным («нормированным») непрерывным потоком лилась бы струя «новой смены», изолированной в процессе своей «проработки» от всяких тлетворных влияний и воспитанной на все 105 процентов на принципах советской государственности — «Ура!» «Единогласно!» и «Вгрызайся, куда указывают!»

    Итак, Комсомолу было дано задание родить себе детище. Так как по своему мужественному характеру КСМ не мог считать себя вполне подготовленным для выполнение таких, все-таки деликатных, функций, то вожди КСМ не без явной резонности сообразили — «давайте, чем самим рожать, сопрем откуда-нибудь готовенького ребенка!»

    Ребеночек на примете был — это была скаутская организация, широко распространенная по всему лицу земли российской и насчитывавшая в своих рядах несколько десятков тысяч детей и юношества. Ну, чем не клад для боящегося мук материнства Комсомола?

    Широким росчерком пера скауты мгновенно, как по мановению волшебного жезла, были превращены в «юков» — юных коммунистов. Смена была создана.

    В те сравнительно гм… гм… блаженные времена преклонение и безусловной веры во всякие марксистские утопии считалось, что коммунистическая идеология прирождена человеку, и что только рамки «пррроклятого буррржуазного строя» (с соответствующими ударениями на «р» не дают этому прирожденному homo socialisticus'y вести себя так, как это полагали «великие учителя марксизма». Не даром ведь «маленький человечек в Кремле», (Ленин), болтая в воздухе не доходящими до пола ногами, настойчиво вопрошал удивленного Уэльса: «А когда же наступит в Англии пролетарская революция?…»[7]

    Прошли месяцы, и выяснилось, что КСМ живет своей гм… гм… коммунистической жизнью, а юки-скауты — своей, и что сближение между этими почти одинаковыми по названию организациями отнюдь не наблюдается.

    Комсомол был искренно удивлен — как это так юношество не коммунизируется? Уверенность в том, что смена автоматически вырастет «подходящая», пошатнулась. Надо, как оказалось, коммунизировать другими методами.

    И вот тогда началось великое «освоение» скаутских отрядов. Путем задабриваний, соблазнов, запугиваний, арестов, высылок, подкупов, политических бесед и всех многообразных методов большевицкой пропаганды в течение нескольких лет скауты переделывались в коммунистов. И постепенно из всей этой картины организованного давление стал вырисовываться один основной вывод. Молодежь идет на уступки до какого-то предела, и границы этого предела по каким-то, непонятным для комсомольцев, законам точно определяются среди всех скаутских отрядов всей России. И шаги уступок неизменно останавливаются на той грани, когда требуется поколебать основные моральные устои «старого воспитания». И тогда скаутские отряды, не имея сил бороться открыто, рассыпаются на неуловимые кучки своих патрулей, но не подчиняются насилию и нажиму.

    Все эти наблюдения, собранные со всех концов России, привели центральный Комитет Комсомола к печальному убеждению, что скауты не пригодны в качестве строительного материала для его целей и что волей-неволей приходится создавать собственную смену из детей, еще не «зараженных» моральными идеями скаутинга.

    Нужно было «заиметь» такую организацию детей, которая давала бы «выдержанную большевицкую смену» в Комсомол, которая росла бы в полном подчинении «генеральной линии» и ее вождей и становилась бы нерассуждающим винтиком советской машины гнета и террора.

    Так родилось «пионерское движение».

    До этого момента враждебность Комсомола к скаутингу зависела от контраста между идей религии, альтруизма и служение Родине, вложенной в скаутинг, и коммунистической проповедью ненависти, безбожие и материализма. После же создания юных пионеров, скаутов стали рассматривать еще и как опасных соперников, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

    И если до 1923 года скауты, кое-как отбиваясь от назойливых попыток «освоения», сохраняли все-таки возможности легального существования, то после исторического решение съезда КСМ скаутинг перешел в положение преследуемой и запрещенной организации.

    И период этого «подпольного» существование 1923-26 гг. непременно войдет в историю молодежи, как яркий пример героической борьбы русского юношества против всей мощи беспощадного давления большевицкого государственного аппарата.

    Негнущаяся молодежь

    «…Времена, когда стены смеялись, женщины плакали, а 500 отчаянных мушкетеров кричали:

    — Бей, бей!..»

    Дюма.

    Окраина Севастополя. Уютный маленький белый домик боцмана Боба. Опять я в семье своих старых друзей.

    Вот, крепкая фигура хозяина, с его круглым добродушным лицом и вечно торчащим белобрысым вихром. Вот, Ничипор, наш поэт, худой и высокий, с задумчивыми глазами, всегда готовый мягко и насмешливо улыбнуться. Вот, Григ, с его постоянно напряженным чуть чуть страдающим выражением лица, молчаливый и замкнутый…

    Маленькая Лидия Константиновна, с постаревшим лицом и усталым взглядом, как и прежде, ласково улыбается взрывам молодого веселого смеха. Тамара задумчиво склонила над стаканом чая свое обрамленное тяжелыми черными косами лицо и только изредка внимательно и дружелюбно всматривается в лицо рассказчика.

    Хохотунья Таня, сверкая то улыбкой, то звонким серебром смеха, хлопочет около толстого уютного самовара, и ее заботливая диктаторская рука поддерживает конвейер скромного ужина.

    Я рассказываю свои одесские приключения. Севастопольцы делятся своими переживаниями.

    — Ну, а теперь-то Комсомол прижал вас здорово? — спросил, наконец, я.

    Боб задорно встряхнул головой.

    — Ну уж и прижал! Не так-то легко, Борис Лукьяныч, это сделать. Мы ребята крепкие. Извернулись. А знаете, как? Ударились в специализацию!

    — Да вот как: кроме наших обычных сборов и походов, мы распределили нашу работу, так сказать, «на внешний рынок»: герли взяли на себя помогать Тамаре в ее приюте.

    — Официально, как скауты?

    — Ну, нет, конечно. Как школьницы и «литераторы». Это вам потом самый главный «литератор» объяснит эту их «халтуру»[8].

    Ничипор поднял бровь, улыбнулся, но промолчал.

    — Ну, а сухопуты[9] наши сейчас на себя больницу взяли на Корабельной сторони — тоже, значит, по санитарной и развлекательной линии.

    — Ну, а вы, моряки?

    — У нас совсем новая линия, — засмеялся Боб, — по беспризорной части.

    — Это что еще за специальность?

    — А это мы беспризорников обрабатываем. Ей Богу, здорово интересно. Хорошие ребята среди них есть. Как раз послезавтра наш морской поход с ними. Поедем вместе? А?

    — С удовольствием. А если шторм?

    — Нет, что вы, Борис Лукьянович. Никак это невозможно. Заказана на небе погода 1-го сорта. Значит, едем?

    Я кивнул головой.

    — Вот это — дело. Ну-ка Григ, — обратился боцман к своему патрульному, — скажи, братишка, ребятам, чтобы завтра осмотреть шлюпки — скажи, Борис Лукьяныч с нами едет, чтобы не осрамиться.

    — Есть, есть.

    — Ну, а как самый момент ликвидации отрядов у вас здесь прошел? Кто мне, ребята, про это расскажет?

    — Как прошел, спрашиваете? — с сумрачным лицом ответил Ничипор. — Ну, вы знаете, конечно, что для комсомольцев слово «ликвидация» значит — «бей и громи». И на нас тоже, конечно, накинулись и грабанули…

    Он резко замолчал, словно вспомнил о чем-то тяжелом. Приумолкли и все за столом и словно облако досады прошло по их лицам.

    — Ну, и что же вышло? — прервал я паузу.

    — Что вышло? — переспросил Ничипор каким-то приглушенным голосом. — Рассказывать, право, не хочется. Помните, Борис Лукьянович, как 2 года тому назад нашу милую хавыру разрушили. — Уж на что обидно было! А теперь еще хуже вышло… Помните наше знамя старое?

    — То, с образом Георгия?

    — Да, да, еще при Олеге Ивановиче освященное…

    — Что с ним случилось?

    — Забрали… — Голос юноши прервался, он отвернулся и нервно зашагал по комнате… — Ну, и черт с ними, что забрали, реквизировали — это, по крайней мере, понятно. На то и война. Но вы знаете, Борис Лукьяныч, что они с ним сделали? На общем собрании комсомольцев торжественно порвали, привязали к палке и стали пол подметать… А потом… потом — в уборную бросили. — Последние слова вырвались у Ничипора сквозь зубы, и пальцы его сжались в кулаки.

    Боцман не выдержал.

    — Ax, черт, — вскочил он в волнении. — И как это все-таки вы отдали это знамя?

    — Да меня как раз дома не было, — мрачно ответил Ничипор. — Штаб-квартира нашего отряда в моем домике. Ну, что-ж сделаешь: ночью вломились, стариков моих до смерти перепугали… Все перебили, переломали… Бюст адмирала Нахимова, героя Севастопольской обороны, у нас был — так только порошок почти один остался — так ломами его били. Ну, и знамя, конечно, забрали… У-у… Сволочи, — вырвалось у него. — Простите, Лидия Константиновна, пожалуйста, простите. Ей Богу, нечаянно. Уж очень обидно вспоминать…

    — Ну, а другие отряды?

    Боцман облегченно вздохнул.

    — Ну, нам-то удалось спасти.

    — Выругайте их, Борис Лукьянович, — прервала его Тамара. — Ведь этакие отчаянные ребята. Знамя они, правда, и свое, и наше спасли, но сами чуть не погибли.

    — Как это вышло?

    — Да, вот, дело прямо в минутах было… Мы как раз получили сведения, что налет комсомольцев вот-вот грянет. Я — к Лидии Константиновне, за наше знамя и — в Яхт-Клуб. А там наши, вот, адмиралы все в шлюпку, парус, значит, на бом-брам-стеньгу, или как там: гафель, гальюн или бимс…

    — Да уж говори прямо, «подняли» — что тут! — снисходительно уронил боцман. — Запутаешься в снастях и не выберешься.

    — Ну, ладно, — засмеялась Тамара. — Значит, подняли парус и ходу. Хотели сперва куда-нибудь в Северную бухту, к Инкерману, да потом подумали — еще в бинокль могут подсмотреть. А тут как раз волнение сильное было. Бр… Даже по бухте барашки ходили. А они, чертенята, не долго думая, лево руля (так что ли, Боб?) и в открытое море. А в этот день ветер, волны были. Сколько баллов, Боб?

    — Да что-то 9 или 10, - с деловитой небрежностью старого морского волка ответил боцман.

    — Вот, и я помню. Из гавани даже пароходы не выходили в открытое море. А они, понимаете, Борис Лукьянович, решили — кружным путем на шлюпке, по бурному морю, в Георгиевский монастырь…

    — А что-ж, — холодно спросил Григ, — так, по твоему, и отдать знамена комсомольцам?

    — Да нет! Но хоть бы не в такой путь пошли! Ну, завернули бы за мыс и высадились бы. Так нет же! Они, дядя Боба, миль 10 по бурному морю так и прошли. Уж после, как мы узнали — так и ахнули… Лидия Константиновна собиралась им чубы драть, да уж как-то смилостивилась.

    — Победителей не судят, — рассмеялась княжна. — Что с ними делать!

    — Зато знамена спасены были! — сияя, воскликнул Боб.

    — Ну, а в море-то трудновато было?

    — Бррр… Да, по совести сказать, здорово неуютно. Мы к вечеру вышли. Пока, это, маяк обошли с юга — смеркаться начало. А шторм наворачивает все сильней и сильней. Мотает нас, как щепку, да и заливает. Пока мы подошли к монастырю — совсем стемнело. Ну, а в темноте к скалам в такой шторм не подойти — разобьет, как скорлупку. Намучились мы, что и говорить. Еще счастье, что мы с собой и лагерные ведра взяли — не хотели и их комсомольцам отдавать. Воду-то все время из шлюпки и отливали. И ничего…

    — Да я вижу, что ничего, — невольно рассмеялся я. — А могло бы быть и похуже.

    Боцман беззаботно махнул рукой.

    — Э… Ладно… Что там. Все хорошо, что хорошо кончается. Это, вот, Григ, действительно, молодец — предупредил нас во время.

    — Мне просто повезло, — отмахнулся от похвалы Григ. — В последний момент узнал. Комсомольцы ждали решение Москвы: как радио получили — так и в атаку с ломами: «крой, ребята, Бога нет»… Я бы и Ничипора успел предупредить, да дома там никого не было. Хотел было еще раз забежать, да уже поздно было.

    — Что-ж делать, друзья. Такие штуки по всей России пошли. Дело прошлое… Ну, а теперь как вы сорганизовались?

    Боб весело рассмеялся.

    — Мы теперь окопались при Яхт-Клубе Всевобуча[10] и гордо называемся «допризывники по системе „скаутинг“». Поди — укуси. Смена красным морякам, а не какая-нибудь контрреволюция. Военные нас поддерживают, дали две старых шлюпки. Мы их отремонтировали, ведем с допризывниками морскую подготовку, а сами незаметно и своими делами занимаемся. Ничего, живем, не унываем… Потом же мы все подвохи комсомольцев заранее знаем: у нас ведь свой ручной комсомолец есть.

    — Кто это?

    — Да, вот, Григ.

    — Вы, Григ? Вы — комсомолец? Всерьез или по названию?

    — Да что, Борис Лукьяныч, делать-то иначе? — смущенно сказал юноша. — Я уж думал и так, и этак — другого выхода никак не нашел. Видите ли, по моей слесарной специальности я числюсь производственным рабочим и хочу как-нибудь в Автомобильный Институт в Москву поехать учиться. Не оставаться же век слесарем! Ну, а туда только комсомольцев и направляют. Я и решил…

    — Он и у нас совета спрашивал, — вмешалась Тамара. — Мы тоже решили, что он прав. Нужно пробиваться вперед. Что-ж делать? А Григу без комсомольского билета пути никуда нет. Вопрос жизненной тактики… Но зато нам, Борис Лукьяныч, он здорово полезен. Уж мы-то обо всех затеях комсомольцев заранее знаем. Нас, герлей, ведь тоже он предупредил о налете.

    Я посмотрел на смущенное лицо Грига, его открытые честные глаза, вспомнил его историю с секретным сотрудничеством в ЧК и успокоился. Этот — был и останется нашим.

    — А в Комсомоле не знают разве, что вы скаут?

    — Знают, что я когда-то был скаутом, но считают, что я разочаровался и, как блудный сын, вернулся в лоно коммунизма.

    — А вы не боитесь, что вас обвинят в двурушничестве?

    — Ну, что-ж, — спокойно ответил он. — Тут борьба мозгов — кто кого обманет. Не думал я, что придется лисой изворачиваться, да, вот, пришлось. Такое время, значит. Тут только хитростью и можно держаться. Я теперь вроде как настоящий разведчик в чужом лагере, — засмеялся Григ. — Поймают — ну, что-ж: на то и война. По крайней мере знаешь, за что. Хоть не так обидно. А сколько народу погибло, вот так, за здорово живешь? Эх…

    Когда становится нечем жить…

    Господи Боже! Склони Свои взоры
    К нам, истомленным в суровой борьбе…
    Бальмонт.

    Поздно вечером, после этого сбора шли мы с княжной Лидией по каменистым залитым лунным светом улицам города. У больших чугунных ворот старая начальница остановилась.

    — Пройдемте, Борис Лукьянович, через бульвар, — сказала она. — Вы ведь не спешите?

    По широкой песчаной аллее мы подошли к громадному белому зданию панорамы, окруженному густой рамкой темных деревьев.

    Раньше в больших нишах круглой стены стояли бюсты героев Севастопольской обороны, погибших здесь 70 лет тому назад. Теперь эти ниши были пусты.

    — А куда же бюсты отсюда девались? — удивленно спросил я. — В музей, что ли, отвезли?

    — В музей? — горько улыбнулась княжна. — Ну что вы, Борис Лукьянович! Героев империалистической войны да в пролетарский музей? — иронически подчеркнула она. — К ним отношение попроще.

    — А как же?

    — Да просто веревки на шеи понакинули, стащили вниз и разбили ломами, поглядите: вот еще белые осколки лежат — вот, у стен…

    Я отвернулся с глубоким чувством негодования.

    — Разнузданный инстинкт разрушения, — тихо сказала княжна. — Ломай, бей без оглядки все старое, «отжившее». А, вот, когда дело доходит до стройки, до созидание — тут тупик…

    — Значит, ваше мнение о «стройке новой жизни» — пессимистическое?

    — И очень даже, — печально прозвучал ответ старой учительницы. — Эти бюсты — что! Это — пустяки. Все эти материальные разрушение сравнительно не так страшны. А вот, когда души детские ломаются, да вывихиваются, вот, это — уже трагедия.

    — Вы про комсомол говорите?

    — Да не только про комсомол, да пионеров — про всю молодежь. Вот, возьмите наши школы. Отменили все с одного маху — и программы, и методы, и учебники. А нового ничего не создали. Ну и хаос… Да какой хаос! — с горечью продолжала она. — Ведь мы, педагоги, не знаем прямо, что делать, чему учить, чему воспитывать. Комсомольские ячейки, куда вошли почти сплошь хулиганы, делают в школе, что хотят, даже преподавателей увольняют. Дети дичают все больше. Программы, методы, системы меняются каждые 2–3 месяца. Чехарда… А тут, вот, еще и скаутские отряды закрыли: нашли тоже, видите ли, новую «гидру контрреволюции»… Эх, лучше не думать…

    Мы долго молчали, глядя на чудесную картину озаренного призрачным лунным светом бульвара. Царила полная тишина. Только неумолчный шум цикад едва слышно звенел в настороженном покое южной ночи…

    — Хорошо, — вздохнула княжна. — Уходить не хочется. Забываешь о тревогах дня… Вот, кстати, я хотела спросить вас, Борис Лукьянович, о ваших планах на будущее. Как видно, запрещение КСМ вас не остановит?

    — Я буду откровенен с вами, Лидия Константиновна, — задумчиво ответил я. — Видите ли, иллюзий относительно будущего у меня нет. Были, пожалуй, когда я ехал сюда, в Россию, из Константинополя. Но действительность скоро и радикально излечила меня. Я, как и вы, не верю в «новую жизнь»… Но вы спрашиваете, очевидно, о перспективах подпольной скаутской работы?

    — Да, и об этом тоже.

    — Ну, что-ж! Перспективы самые унылые. Конечно, нас раздавят, сомнут. Разве в этом можно сомневаться? С одной стороны, юношеские группы, необъединенные и неорганизованные, вооруженные только моральной силой своей идеи, а, с другой — вся мощь государственного аппарата, с его бездушным механизмом. Силы уж очень неравны…

    — Но вы продолжаете бороться?

    — Нет, Лидия Константиновна, я не столько борюсь, сколько пытаюсь смягчить удары, которые уже стали падать на нашу молодежь… Вот, вы видите сами — наши ребята не складывают оружия. Для них ведь такая борьба — не трагедия, а только почва для испытание их молодых, бьющих через край сил… Эта тяга к борьбе — стихийна, и вы знаете, княжна, над ней, может быть, можно и посмеяться, но не преклониться перед ней нельзя. Ведь это же проблеск той силы, той идеи, которую мы с вами воспитывали в них столько лет… Вот сейчас — возьмите, ребята не хотят сдаваться перед натиском грубой силы, и это не есть подзадоривание взрослых, а честно понятое следствие нашего воспитания… Это — чувство долга, правды и чести…

    — Но если, по вашему мнению, вся эта борьба обречена на провал, — что же вы собираетесь делать?

    — Я много думал над этим и решил, что весь свой авторитет и опыт я употреблю на то, чтобы боевой инстинкт и спайку ребят переключить на другие формы деятельности.

    — Другие? Какие же? — удивилась княжна.

    — Ну, прежде всего — внешне, в порядке камуфляжа, в Одессе, например, под маркой спорт-клуба. Здесь — допризывники и «литераторы». И вы, конечно, замечаете, Л. К., что это не столько стремление к подпольной деятельности, как просто инстинкт объединение в жизненной борьбе. Русская молодежь начинает делиться на два лагеря — этот, вот, комсомольско-пионерский, без всяких моральных установок, и другой — вот вроде наших ребят. Вы, вероятно, чувствуете, что наши ребята не пойдут грабить и комиссарствовать. И эта молодежь все равно будет объединяться… Я знаю, что и сокола, и школьники, и даже спортсмены начинают группироваться своими ячейками.

    — Но разве такие формы объединение не опасны?

    — Конечно, опасны. Но что-ж — умыть руки? Ведь борьба за душу перерастет в политическую борьбу. В этой неравной борьбе наша молодежь рискует многим. Бой начинается. Разве могу я уйти в сторону? И, по вашему, разве не нужно бороться?

    Моя спутница не ответила.

    Мы вышли на край бульвара, где высились старинные, восстановленные, как исторические памятники, бастионы. Громадные чугунные стволы старых орудий молча смотрели сквозь амбразуры валов. Горы круглых ядер высились по сторонам, а внизу, за обрывом неясно сверкали сотни огоньков городских окраин.

    Влево, за темнеющей гладью бухты, высоко за полосой огоньков Корабельной стороны, на темном южном небе, в серебристом свете луны обрисовывался плоский купол страшного Малахова Кургана.

    Давно, давно, 70 лет тому назад, эта твердыня, каждая пядь которой пропитана человеческой кровью, в течение 11 тяжелых месяцев героически защищала осажденный Севастополь.

    И несколько лет тому назад, прощаясь с севастопольской дружиной, наш Старший Скаут, О. И. Пантюхов, с полным правом мог сказать:

    — Вам есть с кого брать пример выполнение своего долга. Будьте стойки и мужественны, как славные защитники Севастополя.

    И вот, они сейчас выполняют прощальный завет своего старшего друга…

    Мы присели на скамью на краю обрыва. Старая начальница задумчиво смотрела на мирную картину спящего города. Мы долго молчали, погруженные в свои думы.

    — Я знаю, Лидия Константиновна, — прервал я молчание, — что все это невеселые перспективы. Но что-ж делать? Мне уж не отойти в сторону. Нити моей жизни и сердца слишком тесно переплетены со скаутингом…

    — А ваше будущее? — так же тихо спросила княжна. — А что же дальше? Вы думали над этим?..

    — Моя фантазия в этом направлении рисует только мрачные краски. Невеселые годы, что и говорить. И угораздило же нас родиться в такое неудачное время! Наблюдать за всем этим со стороны, или читать в истории или романе, может быть, было бы и интересно. Но переживать все это на собственной шкуре… Бррр…

    Лидия Константиновна невесело рассмеялась.

    — Завидую я вам, Борис Лукьянович. У вас еще есть будущее, ибо есть молодость. Мне, одинокой старухе, до сих пор скауты заменяли семью. Но вот, и семья эта, такая дорогая мне, — под жестоким ударом. А помочь не могу — нет сил… И вот, любимое дело — работа с детьми — разваливается, грязнится. Кругом нужда и голод. А впереди что? Ведь не верю я ни на грош в обещание земного социалистического рая. Так, кровью и слезами, рай не строят…

    Мы замолчали опять. Над тихой гладью бухт пронеслись чистые ясные удары склянок морских судов. Еще и еще. То мягче, то звонче мелодично перекликались рынды кораблей, и мягкие волны звуков заливали окружающее молчание.

    — Счастливец вы, Борис Лукьянович, — грустно вздохнула старая начальница. — У вас есть хоть силы и вера для борьбы. А у меня, с уходом скаутов, ничего не остается в жизни. И бороться за них у меня нет уже сил. Последние взяла революция. Боже мой! Боже мой! Сколько горя, сколько страданий! И зачем?

    Живая пыль

    Человек, осушивший слезы ребенка и вызвавший на его лице улыбку, в сердце Милостивого Будды значит больше человека, выстроившего самый великолепный храм.

    Конфуций.

    Охотники за черепами

    — Отваливай!

    Сильные, молодые руки упираются в багры, и между шлюпками и деревянной пристанью Яхт-Клуба протягивается изумрудная дорожка морской глади, искрящейся в горячих отвесных лучах южного солнца.

    — Весла… — протяжно звучит команда нашего «боцмана», и дюжина лопастей горизонтально замирает над чуть плещущейся поверхностью воды. «Боцман» или, понятней выражаясь, начальник отряда морских скаутов, высокий, коренастый студент-техник Боб, с оттенком беспокойства оглядывает обе шлюпки. Его круглое, добродушное лицо озабочено, но белокурый вихор как-то особенно задорно выбивается из под края фуражки.

    — На воду! — резко рвутся слова, гребцы быстро наклоняются вперед, вода бурлит под гнущимися лопастями весел, и шлюпки почти прыгают вперед, как застоявшиеся кони под хлыстом наездника.

    — Раз! Раз! Раз! — дает темп Боб, и наша «флагманская» шлюпка стрелой летит по бухте.

    — Лихо вышло! — одобрительно роняет наша спутница Тамара, и боцман благодарно улыбается ей, сжимая румпель. Он доволен. Не осрамились ребята! Отвалили, что надо — комар носу не подточит… А беспокойно было! В кои веки старому другу и начальнику, дяде Бобу, удалось прорваться в Севастополь. И теперь, после долгой разлуки, он в качестве «почетного балласта» приглашен на прогулку. И, слава Богу, ребята не ударили в грязь лицом.

    Шипит струя у борта, ровной пенистой струей откладывается за кормой пройденный путь, и весла с плавным ритмом сочно плещут своими лопастями.

    Мимо медленно проходят громады зданий морского завода, мертвые корпуса старых броненосцев, пестрые склоны сползающих к воде улиц.

    — Еще далеко, Тамара?

    Тамара, начальница герль-скаутов, теперь воспитательница приюта, указывает рукой в конец южной бухты.

    — Да вот там, Борис Лукьяныч, видите, серая полоса справа от вокзала — это их трубы. Там наберем ребят, сколько нужно.

    — Запасы неисчерпаемы? — смеюсь я.

    Спокойное, чуть грустное лицо Тамары освещается слабой улыбкой.

    — Ну, еще бы!.. Сюда, в Севастополь на лето и осень собираются тысячи и тысячи беспризорников. Тепло, солнце… Курорт, одним словом.

    — А эти трубы для них вроде домов отдыха?

    — Да, похоже на это. Это, видите ли, старые цементные трубы для канализации. Беспризорники и облюбовали их для себя. С вокзала сразу туда. А там ни дождь не берет, ни ветер… И главное — взрослые не долезут — узко. Вот увидите сами…

    — И часто так, вот, с беспризорниками возитесь?

    — Ну, не так, что очень часто, но стараемся… — ответил Боб. — Опасно ведь это… И без того камуфляж такой устраиваем, что небу жарко… Комсомол, да пионеры так и рыскают, чтобы подвести… Сухопуты наши, да девчата сорганизовались в литкружок «Сапог»…

    — Это еще что за невидаль?

    Круглое лицо боцмана расплылось в лукавой улыбке.

    — А это, Борис Лукьяныч, так сказать, научно обоснованное применение к местности… Эта липа полностью так называется: «Литературный кружок молодых пролетарских поэтов — „Сапог“ имени Демьяна Бедного»…

    — Но почему же «Сапог»?

    — А это, чтобы крепче было… Марксистский подход… Комсомолия и думает: «наверное, свои парни в доску, раз так ни на что непохоже назвались!»… Это, так сказать, — «новое слово наперекор традициям гнилого запада»… Это тебе не мистическая лирика… Не «Умирающий лебедь», или «Облако мечты»… Мы уж думали назвать кружок: «Умирающий гиппопотам» или, по Маяковскому, — «Облако в штанах». Но, во первых, у нас и юбки водятся, а во вторых, — позанозистей нужно. Вот, и придумали — чего уж пролетар… тьфу, с этими словами — ну, пролетаристее: «Сапог Демьяна Бедного». Да и «поэзы» наши соответствующие. Вот, вроде:

    «Грудь моя ржаная,
    Голос избяной…
    Мать моя родная,
    Весь я аржаной!..»

    Все засмеялись. Даже обычно молчаливая и замкнутая Тамара не выдержала.

    — Смешнее всего, Борис Лукьянович, — объяснила она, — что все это действует. Мы, вот, под такой защитной окраской работаем в приюте — по воспитательной линии. А мальчики…

    — Ты полегче, Тамара, — нарочито зверским басом пошутил кто-то из гребцов-«мальчиков». — А то мы и обидеться можем…

    — Да ну вас. Тоже мужчины выискались! Да, так мальчики на корабельной сторони в больнице помогают — читки, перевязки… И пока не тронули… Марка «пролетарских поэтов и поэтесс».

    — А моряки как?

    Боб задорно тряхнул головой.

    — Ну, мы-то совсем здорово окопались — «морские допризывники». Нам Военкомат даже эти, вот, две шлюпки дал. А кто знает, что под видом допризывников — Комбакин[11] в полном составе?

    — И это ваша общественная нагрузка — беспризорников катать?

    — Ну да, — серьезно отозвался боцман. — Жаль ведь ребят. Хочется хоть что-нибудь для них сделать… и, знаете, презанятные и талантливые ребята там есть… Вот, сами увидите. Правда, конечно, и то, что слабые в таких условиях недолго и выживают. Вот Тамара — молодец. Она всегда с таких походов кого-нибудь в свой приют выудит. Так на-пару и действуем… Бои, — так сказать, добывающая, а герли — обрабатывающая промышленность.

    — А часто катаете их?

    — Да как сказать… Постольку, поскольку… жратва есть…

    — А сегодня как?

    — А вы на шестерке не видали? Под банками? Нет? Ну, сегодня у нас прямо пир горой будет. Вчера в Военкомате для проведение стрельбы пару винтов достали и дельфина под Херсонесом угробили… Да удалось еще из склада на «проведение допризывной подготовки» и картошки малость стрельнуть… Мало, конечно, но что-ж делать… В общем выйдет, что дельфина раза в четыре будет больше, чем картошки. Ну, да это — мелочи жизни… Мы-то люди не балованные, а эта мелюзга — и подавно… Ну, вот, кажись, и приехали.

    — Суши весла! — раздалась команда. Блестящие мокрые лопасти протянулись над водой, и шлюпка, замедляя ход, плавно заскользила к берегу. Далеко сзади звучали всплески весел второй, более тяжелой шлюпки. Гребцы вытирали вспотевшие лбы и довольными голосами переговаривались о перспективах похода.

    Несколько лет тому назад все эти теперь взрослые юноши стояли мальчиками в скаутских рядах. А теперь каждый из них — самостоятельный человек, ищущий своих путей во всем многообразии советской жизни. Но в этом походе мы опять — одна старая скаутская семья…

    — Ну, охотники за черепами, пошли! — пошутил Боб, и мы вышли на берег.

    Беспризорники

    Невдалеке, в метрах 20–30, у кучи цементных овальных труб шевелилось несколько групп беспризорников — детишки по виду 10–14 лет, грязные, худые, в самых разнообразных лохмотьях, из под которых пятнами мелькали полосы темного тела. Эти маленькие полуголые существа, шевелившиеся на грязной земле, как-то странно напоминали червей, извивающихся на куче падали. Я невольно вздрогнул от этой ассоциации…

    — Бей на кон!

    — Крой, Бога нет!

    — Зажаривай, Хрен! — слышались возгласы из кучки.

    — Это они на деньги играют, — шепнула мне Тамара. — Да у них-то, собственно, только два интереса в жизни и есть — воровать, да в карты играть…

    При нашем приближении беспризорники прекратили игру и с подозрением уставились на нас.

    — Если бы у нас была форма милиции, да пушки на боку, — сказал Боб, — они давно бы уже нырнули в свои трубы и поминай, как звали. Выкури-ка их оттуда!.. Ох, не любят они властей… Смерть… Ну, Тамара, «ловчиха душ», тебе слово.

    — А ну-ка, ребята, — весело прозвучал голос Тамары. — Кто хочет на лодке прокатиться? На Учкуевку и обратно?..

    Угрюмые, недоверчивые лица беспризорников остались неподвижными. Для них взрослые всегда представляли собой какую-то власть, какое-то насилие, попытку выбить из привычной колеи жизни куда-то в сторону тюрьмы, детских домов, распределителей, ГПУ, колоний, приютов, — словом, всяческой «дисциплины».

    — Куды, куды? — с подозрением переспросил один мальчуган, одетый в рваный мужской пиджак, доходивший ему почти до пяток.

    — Да, вот, в море, версты за три… Там поиграем, побегаем, покупаемся и приедем обратно.

    — Ишь, ты… Умная какая выискалась!.. На пустое-то брюхо?.. Ишь, ты, цаца какая… Сама бегай… — ворчливо раздалось из кучи.

    — Да у нас и продовольствие есть… Пообедаем там же… Да разве никто из вас с нами раньше не ездил?

    На звуки разговора вылезли из трубы еще несколько ребятишек. Один из них, курчавый маленький мальчик, без рубахи, одетый в старые, бахромчатые «взрослые» штаны на веревочных подтяжках, радостно вскрикнул и подбежал к Тамаре. Его бледная замазанная сажей мордочка сияла.

    — Опять поедем, тетя? Правда? — воскликнул он, — и меня возьмете?

    — Конечно, конечно, возьмем, милый. Ты, вот, только скажи остальным, что мы поездим и обратно вернемся… Они, вот, не верят.

    — Да это все с последними поездами приехали… Они не знают… А те, кто раньше были, в Ялту потопали — виноград доспел…

    Он повернулся к остальным беспризорникам и, не выпуская руки Тамары, оживленно крикнул:

    — Ребята! Ей Бо, тетка этая подходящая!.. Я ужо раз с ими ездил. Страсть, как хорошо! Песок, тама, как пух. Опять же и шамовка будет… Ведь будет, тетя, правда? — вопросительно повернулся он к Тамаре.

    — Ого-го… — отозвался Боб. — Сегодня у нас прямо пир будет!.. Алло! — крикнул он в сторону шлюпки. — Серж… Колич! А ну, покажите-ка нашего кита.

    Через несколько секунд над бортом шлюпки показалась темно-зеленая зубастая морда дельфина.

    — Видишь, ребята, обед-то какой будет… И картошка есть.

    — Да… — озабоченно-недоверчиво протянул изможденный узкогрудый еврейский мальчуган. — Знаем мы эти штучки! А, может, прямо в приют, альбо в милицию завезете… — он не закончил и хрипло закашлял, схватив себя за грудь.

    — Да брось, хлопцы, дурака валять! — дружелюбно огрызнулся боцман. — Разве-ж мы похожи на мильтонов?[12] Ни пушек у нас, ничего нет. Не в первый раз катаем… Едем, что там кочевряжиться!..

    — А девченкам тоже можно? — спросил из мрака трубы какой-то хриплый голосок.

    — Конечно, можно, — ласково ответила Тамара. — Вылезай-ка оттуда!

    Из отверстие трубы показалась спутанная грива белокурых волос, и затем оттуда на четвереньках медленно вылезла девочка в рваном платье, с голыми руками. Она была так худа и истощена, что, казалось, порыв ветра свалит ее на землю. Худенькие, как спички, руки и ноги, ввалившиеся большие глаза, синие губы…

    — Так верно — можно? — переспросила она, удивленно оглядывая нас.

    — Конечно, можно, — мягко ответила Тамара. — Может быть, еще подруги есть?

    Вместо ответа девочка наклонилась к отверстию трубы и крикнула:

    — Манька, Аниська!.. Лезьте сюды! На дачу поедем!

    Через полминуты из отверстие трубы вылезли еще две девочки, такие же худые и оборванные .

    — А ты, Боб, сколько ребят можешь взять?

    — Да на вельбот штук 6, да на шестерку еще с дюжину. Весят-то они все, что скелеты. Балласт пустяковый…

    — Ну, вот, значит, 20 человек можем взять, — весело обратилась к беспризорникам Тамара. — Ну-ка, кто с нами?

    — Я, я первый! — восторженно взвизгнул кудрявый мальчуган, все еще не выпуская руки девушки. — Возьмете меня?

    — Ну, хорошо, хорошо, конечно. А вы, девочки, с нами?

    — А что-ж? Думаешь, мы спугаемся? Где наша не пропадала? Едем что-ль, девчата? — обернулась она к подругам и смело шагнула вперед.

    — А вы, ребята? Неужто сдрейфите перед девчонками? — подзадоривающе спросил боцман. — А ведь в дельфине-то, пожалуй, пуда с три будет. Вот пошамаем-то!..

    Против соблазна сытно поесть не устояли вечно голодные желудки, и еще мальчиков 5–6 присоединилось к нам. Остальные недоверчиво, но уже с колебанием плелись сзади.

    Рассаживая «пассажиров», Боб распорядился еще раз провокационно продемонстрировать тяжелую тушу дельфина. Сердца дрогнули.

    — А ну, ребята… Еще места есть! Кто с нами?

    Через несколько минут мы отчалили с «полным штатом». На банках, под ними, на дне шлюпки — везде расположились пестрыми пятнами представители «издержек революции», того миллиона беспризорников, которые очутились в грязи улицы в результате непрерывного голода и бесчисленных расстрелов.

    — Вот они, «цветы жизни», «счастливые вздохи октября», — шепнула Тамара с какой-то болезненной усмешкой. — Как подумаешь о их будущем, так сердце разрывается.

    — Да. Что и говорить. Дожили. За Россию стыдно. Для нас, мужчин, это прямо, как пощечина… Б-р-р-р-р… Ну, а скажите, Тамара, как здесь приюты работают?

    — Да что… Прежде всего не хватает их. Вот, мы подсчитывали, поскольку это, конечно, поддается подсчету: вот, в одном Севастополе с окрестностями к осени этих беспризорников набирается больше тысячи.[13] Конечный железнодорожный пункт, да и сезон — осень. А Севастополь — вроде распределительного пункта, они отсюда по всему побережью расползаются… Ну, так в приютах — их здесь, в городе три — человек 100–150 помещается, не больше. Да и состав меняется каждый день: ребята бегут во все ноги, через все заборы: ни еды, ни платья не хватает, воспитательной работы нет. Казенщина. Что-ж будет привязывать ребят к приюту, когда они в своих стайках летом всегда что-нибудь своруют и прокормятся?..

    — Ну, а в вашем приюте-то как?

    — У нас все-таки лучше, я там на службе, как воспитательница и со мной наши герли. И игры, и занятия, и праздники, и прогулки. Конечно, ребятам интереснее. У нас и побегов почти нет. Но я, вот, все боюсь, донесет кто-нибудь, что под видом лит-кружка — скауты, «гидра контрреволюции», ну, и скандал… Еще хорошо, что только выгонят… А то и отсидеть придется… Посмотрите, посмотрите, а дядя Боб, — прервала она. — И как это им все интересно… Прямо — дикареныши…

    Действительно, оживленные лица беспризорников всюду высовывались из под банок, планшира и с любопытством смотрели на наших скаутов, на двигающаяся весла, на пробегающие мимо живописные берега.

    — Суши весла… Шабаш… Ставь мачту… — послышались слова команды, и через несколько минут белая ткань паруса надулась свежим ветром. Поворот, и шлюпка вынеслась в открытое море.

    «Генерал»

    — Ну, как ребята? Едем в Турцию, а? — шутливо спросил боцман.

    — А нам все едино, — откликнулись равнодушные голоса. — Хужей все едино не будет… А где подыхать — какая заразница? Помоек там нет, что-ль, в твоей Турции? — и привычное ругательство «закруглило» одну из фраз.

    — Ну, это уже не фасон! — серьезно оборвал Боб. — У нас ругаться нельзя.

    — Чего это так? Уши, что ль, такие нежные ? — насмешливо спросил вихрастый круглоголовый мальчуган, виртуозно сплевывая за борт.

    — Уши не уши, а у нас, брат, такие уж правила. У нас всегда, как кто выругался, так сейчас кружку воды за рукав…

    Беспризорники засмеялись.

    — Ишь ты, напугал! Да хоть ведро, нам то что? Заместо бани…

    — Ну, вот и ладно! Париться, значит, и будем. А вы пока, ребята, выберите себе старшего, «генерала» вашего, чтобы порядок наводил.

    — Верно, это дело! Да вот, нехай Каракуль будет, — раздались голоса. — К хрену твоего Каракуля!.. Сенька нехай!.. Сук в рот, твоему Сеньке!.. Каракуля!..

    Партия Каракуля перекричала. Новый «генерал», крепкий курносый паренек, немного постарше, лет этак 15, одетый в женскую кофточку и длинные, доходившие до груди брюки, довольно усмехнулся.

    — Ладно, черти… Я ужо завинчу вам гайки. Подождите… Кто только руганется, я ему, ангидрит его перекись марганца, такое сделаю…

    — Го, го, го… — раздался смех со всех сторон. — Сам, вот, небось, выругался. Эх, ты, генерал! Кружку, ему, кружку! — донеслись отовсюду веселые голоса.

    — Ничего брат, Каракуль, не сделаешь, — не удержался от смеха и боцман. — Подавай, братишка, пример: на то и начальство. Ленич, дай-ка с бака кружку.

    — Ну, вот, стану я с вами тут дурака валять! — недовольно возразил «генерал». — Да разве-ж я ругался?

    — А то как же? Уже забыл, что ль? Память, видать, у тебя с гулькин нос. А матом-то кто нас сейчас облаял?

    — Да это-ж я так, по хорошему, заместо шутки. Наперед чтоб бодрость, да дисциплина была… Нешто-ж это руготня?

    — А наше дело шашнадцатое… Обругал и кончено. Правила…

    — Ладно, — внезапно рассвирепел Каракуль. — Хрен с вами! Пусть никто не скажет, что Ванька Каракуль — жулик, слову своему не хозяин! Давай сюда.

    Он сердито вырвал из рук Ленича кружку и под общий злорадный хохот поднял руку и вылил воду себе в рукав.

    — Ну, а теперь, дьяволы, держись, — угрожающе сказал он, поеживаясь. — Уж я вам теперь ни одного мата не прощу. Все море скрозь вас пропущу. Будете вы у меня бедные… Ангелочков с вас сделаю.

    — Будя, Каракуль, трепаться-то. За собой лучше смотри! Воспитатель тоже выискался.

    — Ладно, пой! Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела! Попомните вы «генерала Каракуля»!..

    — А почему это тебя Каракулем прозвали? — спросил я.

    — А это по моей специальности, — гордо ответил мальчик.

    — По какой это специальности?

    — Это он сзади у дам, которые зазевавшись, из пальта каракуль режет, — объяснил кто то.

    — Как это?

    — Да, проще простого! — самодовольно усмехнулся «генерал». — Ежели которое пальто каракулевое, или другое какое подходящее с царского времени у старых, значит, барынь или «совбурок»[14], ну, я, ясно, и слежу. Ну, а как дама эта, где у магазина станет или там с каким фраером[15] лясы точит — я уж тут как тут… А у меня такая бритва есть — раз, раз и ваших нет, — кусок каракуля в кармане…

    — А разве дама не заметит?

    — Когда заметит, — засмеялся парнишка, — ужо поздно. Ищи ветра в поле. Нашего брата в толпе поймать, надо гороху наевшись. Вот, все едино, как в наших трубах: пойди, укуси! Разве что газом, как сусликов. Да и мы сами-то не без газов!..

    — Ну-ка, ребята, — раздалась команда боцмана, прервавшего нашу «инструктивную» беседу. — К берегу подходим. Смотрите, чтобы беспорядку не было! По одному на берег вылезать.

    Первая дисциплина

    Через несколько минут киль шлюпки с мягким шипением вылез на песок, и ребята радостно повыскакивали на пляж. Вскоре подошла и вторая шлюпка, высадившая и свою порцию пассажиров.

    — Ну, Каракуль, — сказала Тамара, — мы на тебя, как на каменную гору, надеемся. Помоги, брат, нам порядок поддержать.

    «Генерал» гордо выпрямился.

    — Уж раз выбрали, сучьи дети, я им головы попроламываю, а порядок будет. Уж будьте покойнички, я их пообломаю.

    — Ну, ну. Ты уж лучше головы им оставь целыми, а пока устрой вот что: выстрой нам их в одну шеренгу.

    — В шеренгу? — переспросил Каракуль. — Плевое дело. Это в один секунд.

    Он подскочил к самому высокому мальчику, поставил его спиной к остальным и заорал:

    — Эй, вы, калеки подзаборные! Становись в очередь папиросы получать. Высший сорт: третий Б, экстра, 20 штук 3 копейки.

    Ребятишки зашевелились и к нашему удивлению без всяких объяснений стали строиться в затылок один другому.

    — Ну, ну, смирно, — сердито закричал «генерал». — Кто тут драться будет — изуродую, как Бог черепаху!

    Ребята притихли. Мы почувствовали себя смущенными.

    — Что-ж ты, Каракуль, обманывать стал? — упрекнул Боб. — У нас папирос вовсе и нет. Скауты не курят.

    — Экая беда. Зато, вишь, как быстро построились. Не обманешь — не продашь. И сицилизм без обману не строится.

    — Ишь, ты, какой политик нашелся! Ну, ладно, что-ж с тобой сделаешь, — махнул рукой боцман. И, повернувшись к «очереди», он скомандовал:

    — Направо!

    Ребята кое-как повернулись лицом к нам и замерли…

    Прошло немало лет с тех пор… И каких лет! Много ярких картин промелькнуло перед моими глазами, но этот момент почему-то врезался в память с четкостью фотографической пластинки.

    Слева ровной тяжелой массой шумит темное море, медленно и лениво катя белые гребни своих валов на желтый песок. Справа невысоко поднялась стена коричневых морщинистых скал, а перед нами неровной пестрой шеренгой вытянулись два десятка жалких оборванных голодных ребятишек, с напряжением глядящих нам в лица. И вся эта картина пронизана сияющим солнечным светом и овеяна соленым ветром моря…

    Многое, многое стерлось в памяти. Но почему-то эти секунды стоят, как живые!

    — Вот что, братишечки, — бодро начал боцман. — Ваш «генерал» вам малость наврал, но не так уж и сильно. Курева у нас нет, но зато дельфин ждет, а он жирный, как свинья. Сделаем, значит, так: сперва купанье и стирка платья. На это уйдет час. За это время наши ребята сварят пол-дельфина и мы его слопаем. Потом полежим на солнышке, поиграем, докончим нашего дельфина и айда домой. Кто хочет — в свои трубы, а кто хочет в настоящий дом. Ну, как идет?

    — Э, э, э… — разочарованно пронеслось по рядам.

    — И тут обман! Папирос нет. Чего там мыться? И так сойдет!

    Боб не обратил внимание на воркотню «пролетариата».

    — Ну, ты, «генерал», принимай команду над мальчиками, а ты, Тамара, возьми девочек в оборот. Ну-с! Мужчины туда, а девочки туда, за тот вот утес. Ну, шагом марш!

    Ребята кучкой двинулись за «генералом», но из этой кучки сразу же стали отрываться отдельные единицы с явным намерением «смыться» и избегнуть бани.

    — Стой, стой! — закричал, догоняя их, боцман. — Я вам самого главного еще не сказал: если кто не вымоется, да не постирает платья, ни кусочка дельфина так и не увидит. Так и знай. Тут вам морские порядки!

    На отставших посыпались насмешки, и дисциплина в «полку» сразу окрепла.

    — Ну, вот, — довольно заметил Боб, оборачиваясь к нам. — Я уж знаю, за какую вожжу подергать. Теперь, брат, наша власть. Теперь они у нас шелковыми будут. Голод не тетка… Ты, Ленич, со своим патрулем, займись-ка брат, дельфином, а мы потопаем к ребятам — одному «генералу» не управиться с такой оравой. Ромка, не забудь аптечки, походную амбулаторию откроем, как всегда!

    На песчаном берегу под горячим солнышком уже копошилась детвора. «Генерал» «методами социалистического воздействия» уже сумел уговорить их снять платье, и вид обнаженных детских тел ударил, как хлыстом, по нашим нервам. Худенькие руки и ноги, торчащие ребра, сутулые спины. Живые маленькие скелеты. Подрезанные ростки жизни…

    Не без труда заставили мы беспризорников вымыть свое платье и развесить его сушиться на горячие, накалившаяся на солнце скалы. Затем скауты тоже разделись.

    — Ну, а теперь, ребята, купаться, — скомандовал Боб. — Ты, Ромка, и ты, Григ, будьте дежурными, сверху смотрите за утопленниками, а то в волнах ни черта не увидать. А вы, ребята, так и знайте, кто утонет, тому ни кусочка дельфина. Ну, айда! Голодранци усих краин, геть у море!

    И куча веселых голых тел с хохотом бросилась навстречу набегавшему седому валу…

    Через полчаса голодная ватага наших питомцев с горящими от нетерпение глазами кружком расположилась у костра. Их вымытые мородочки производили самое отталкивающее впечатление. Под коркой грязи и копоти раньше не было видно так ясно, как сейчас, бледной землистой кожи, синих губ, ввалившихся глаз. И на эти бледные лица уличная грязь уже наложила свои болезненные отпечатки. Это были не дети с ясными глазками и веселой улыбкой, это были преждевременно состарившиеся подростки со следами голода, лишений и порока на истощенных лицах.

    Порции дельфина с картошкой, нанизанные на палочки, уже чинно выстроились на разостланном парусе.

    — Ну, чтоб никому не обидно было, мы нечто вроде жеребьевки устроим, — сказал Боб. — Ты, «генерал», всех своих знаешь?

    — Ну, что за еврейский вопрос? В одном доме, почитай, живем, одним делом занимаемся, карманы чистим.

    — Ну, вот, и ладно. Поворачивайся спиной.

    — Это кому?

    — Кому? Да хоча бы Петьке.

    Жадная рука быстро протягивается из кучи и цепко захватывает порцию.

    — А это?

    — Кузьке. А это — Хрену…

    — Ну, вот, и ладно, — говорит Тамара, когда раздача окончена. — Никому и не обидно. Только вы не спешите ребята, никто не отберет. А есть нужно медленно, не спеша. Потом ведь еще раз кушать будем.

    Обыкновенная история

    После завтрака — мертвый час. Часть ребята дремлет — кто прямо на солнышке, кто в тени скал. Моряки моют и чистят шлюпки, и кучка беспризорников с интересом помогает им.

    Около нас с Тамарой, под тенью скалы собралась кучка ребятишек «поговорить по душам». Последние остатки недоверия и отчужденности уже исчезли, и в нашей маленькой группе воцарилась атмосфера искренней задушевности и доверия.

    Старшая из девочек, которая первая решила ехать с нами, путаясь в словах и порядке событий, медленно и несмело рассказывает свою историю.


    Маленький беспризорник-воришка, типа Каракуля, зорко высматривает, что бы стянуть на базаре. Это единственная известная ему форма борьбы за жизнь.


    — Да разве упомнишь, как дело-то было? — с трудом говорит она, задумчиво глядя на море. — Жила я с маткой в селе под Курском. Говорили старики, что раньше хорошо жили, да я не помню, совсем еще малая была. А то все плохо было. А в прошлую зиму совсем замучилась. Как по осени отобрали у нас хлеб — продналог, значит, ну, ничего и не осталось. А весной уж и совсем голод пошел. Сперва как-то терпели, а потом, не приведи Бог, как плохо стало. Лебеду, да кору стали есть. Опухли все. Вот, видите, какие у меня ноги-то сейчас! Хоть на бал, такие тонкия, — она насмешливо пошевелила своей худой ногой. — А тогда прямо как бревна были, только, вот, силы не было совсем. Одна опухлость, а силы никакой. Ну, а мамка у меня старая была. Она уж с места так и не сходила. Так Богу душу и отдала по весне. Поплакали, похоронили мы ее, а батька и говорит мне и меньшому брату, Ванятка звался, года на 2 помоложе меня был: «Собирайтесь, поедем куда-нибудь. Може, где в городе прокормимся. Здеся все равно околевать: весной-то сеять ведь нечем будет». Ну, взяли мы, значит, по мешку с платьем и пошли из деревни на станцию. А в деревне-то мало кто уже и живой-то остался. Только хаты пустые стоят. Ну, пошли мы, значит. А тут уж совсем весна была, да только дождь, буря, холод. А итти-то 50 верст надо было. Несколько дней топали. Хорошо еще, что батька кусок лошадиной ноги достал на дорогу — варили ее. Но все-таки батька больной совсем стал. Как пришли к станции, он и свалился. Подобрали его на носилки и куды-то отнесли. А мы с Ваняткой так и остались. Стали просить Христа ради курочка хлеба. Которые пассажиры давали, которые нет, а все лучше жилось, как в деревне. А потом потерялся Ванятка. Я уж не знаю — как. Людей набито везде было. Каждый толкнет… Кому какое дело до мальчонки? Свое горе у кажного, небось, есть. А, может, и под поезд попал… Махонький ведь он у меня был…

    Девочка замолчала, и ее худенькое лицо перекосилось гримасой боли.

    — Ну, а потом известно, что… Подруги нашлись, воровать научили. Раз своровала, другой, а потом и засыпалась. В тюрьму, а потом в детдом… Посмотрела я там дня два, и ночью через забор ходу.

    — Плохо разве было? — с участием спросила Тамара.

    — Ясно, что плохо… Первое дело, голодовать опять пришлось. А потом — все ругают, попрекают: «Дармоедка, говорят, лишний илимент» и всяко!.. Ну их, — махнула она рукой… — Опять я на улицу пошла. С другими девчонками познакомилась. Потом, конечно, и мужчины пошли. Всего было… Уж лучше и не вспоминать… Как это у нас поют…

    И она внезапно запела своим хриплым срывающимся голоском песню девочки-проститутки:

    «Не плачь, подруженька, ты, девица гулящая…
    Не мучь ты душу, объятую тоской…
    Ведь все равно — вся наша жизнь уже пропащая,
    А тело женское ведь проклято судьбой…»

    В тоскливых словах этой уличной песенки прозвучало уныние и жалоба бесконечно усталого человека. Этот контраст детского голоска со словами и безнадежностью горя взрослого человека ошеломил нас. Тамара сердечно привлекла к себе поющую девочку, и та, внезапно прервав свое пенье, прислонилась к ее плечу и горько разрыдалась.

    — Господи, хоть бы отравиться дали! — всхлипывая говорила она. — Замучилась я совсем. Кажный ногой пнет… Пшла прочь, проститутка, кричат… Никто ласкового слова не скажет… Словно кошка, али собака…

    Тамара ласково гладила ее по голове и шептала какие-то успокаивающие слова, но в глазах у нее самой стояли слезы волнения. Мало помалу девочка перестала рыдать и, уткнув лицо в руки, лежала на песке, и только изредка ее узенькие плечи вздрагивали от подавленных рыданий.

    Око за око, зуб за зуб…

    — Вишь, сразу видно — баба! — сердито сказал подошедший Каракуль. — Как что, так и в рев… С чего это она?

    — Да, вот, жизнь свою вспомнила, — тихо ответила одна из девочек.

    — Жизнь, жизнь, — ворчливо продолжал «генерал», усаживаясь. — Ясно, что у нас не жисть, а жестянка, но скулить тоже резону нет…

    Видно было, что наш «генерал» привык изображать из себя забубенного прожженного парня, прошедшего все советские трубы и зубы…

    — Ну, а ты, Каракуль, как в трубы попал?

    — Я-то? — переспросил паренек с самым удалым видом. — Да очень просто — раз, два, и ваших нет. Долго ли умеючи?

    Беспризорники засмеялись. Он залихватски подбоченился и продолжал:

    — А ежели толком рассказать, то игрушка такая вышла. Я сам — с Херсона, а папка мой в царское время в полиции служил. Чем уж и не знаю, кажись, городовым… Ну, вот, так с два тому назад спутался он с каким-то приятелем. Вот, разик и дернули они как-то с папкой.

    Каракуль выразительно и художественно изобразил бульканье водки.

    — Здорово дрызнуто было… Ну, а известно пьяный язык треплется, как тряпка. Словом, папка мой спьяна и ляпнул про городового-то…

    — Я это как сейчас, вот, помню — я тогда на лавке лежал, не спал, все слышал. Не нравился этот папкин приятель. Ох, думаю, быть беде! Видно, и вправду этот сукин сын в ВЧК служил. Вечером вдруг машина — папку за зад и в конверт… А там долго ли?.. Туды сюды и в подвал… Как же, «враг трудового народу»… Сволочи!.. Ох, и зло же меня взяло! Ну, думаю, уж я себе, может, голову сломаю, а уж тебе, гаду ползучему, отплачу за папкину смерть. Ну, вот, вскорости, подстерег я этого приятеля ночью на улице, да нож сзади ему в ребра и сунул…

    — Ишь, ты!.. — раздался восторженный возглас.

    — А мне-то что? — возбужденно воскликнул Каракуль. — Смотреть я на него буду, что ли? Он папку, сволота, выдал, а я с ним целоваться буду?..

    — Ну, а потом? — прервал тот же голос.

    — Потом? — небрежно протянул паренек. — Потом — известно что: под вагон, и до свиданья — на вольную жисть. А теперь, вот, на курорт приехал под первым классом прямо из Москвы… Не жисть, а лафа: зимой — где в Питере, альбо в Москве, а летом — пожалуйте на юг, на курорт…

    На пляже

    Свисток боцмана прервал его хвастливый рассказ. Начались игры и состязания. Могучий инстинкт игры, который не был заглушен даже годами голодной беспризорной жизни, овладел детьми. Веселый смех огласил морской берег. В азарте игр и состязаний забылись все тревоги настоящего и мрачные тона будущего…

    Оказалось, что этим маленьким дикарям неизвестны даже самые простые игры, и примитивные пятнашки, эстафетка или лисичка вызывали взрывы смеха и оживления. Но если в играх, требовавших ловкости и мелких движений, беспризорники успешно состязались с нашими скаутами, то оказалось, что их сила и физическая выносливость подорваны уличной жизнью накрепко. Эти маленькие человечки, изумительно выносливые к холоду, голоду и лишениям, не могли пробежать без отдыха даже 100 метров, хорошенько перекувырнуться и прыгнуть…

    Но несмотря на неуспех состязаний по спорту, смеху и азарта было — хоть отбавляй. Больше всех торжествовал Каракуль, кружка которого при общем смехе постоянно опоражнивалась в рукава провинившихся. К концу состязаний приз боцмана — перочинный нож — тому, кто меньше всех ругался, был выдан тому курчавому мальчугану, который первый вызвался ехать с нами.

    Ему досталось только четыре кружки. «Рекорд» оказался что-то больше 30…

    Концерт

    После обеда, за которым был окончательно ликвидирован дельфин, скауты сорганизовали маленькое «клубное отделение» — показали шуточные сценки, фокусы, забавы и в заключение пропели несколько скаутских песенок.

    Лагерная песенка «Картошка» имела необыкновенный успех. Ребята попросили повторить ее. Особенно понравились заключительные слова:

    «Неуклюжие бегемоты
    Издают протяжный вой….
    Хоть и знают скауты ноты,
    Но поют — о, Боже мой!..»

    Слово «бегемоты» потребовало специального разъяснения, каковое и было дано Тамарой со всеми красками тропических истоков Голубого Нила. Правда, слова Африка и Нил тоже потребовали объяснений.

    — Да что-ж это, ребята, — словно обиделся боцман. — Все-то мы вам поем, да рассказываем. А вы нам-то разве не сумеете спеть?

    — Мы-то? Эва! — с ноткой обиды в голосе ответил «генерал». — Мы тоже не сапогом сморкаемся… Давай, робя, сгрохаем, что-ль?..

    — А что?

    — Да хуч бы для начала — нашу «подвагонную». Я — за запевалу… Ну-ка!..

    Хриплым, но верным баском Каракуль затянул песенку о судьбе беспризорника, везде встречающего пинки и окрики. Все его сторонятся и никто не пожалеет… Вот он, одинокий и озлобленный, в кучке других беспризорников встречает какую-то девочку и останавливается, как вкопанный…

    «— Что, пацан, распялил зенки?[16]
    — Где тебе, дуреха, знать…
    Ты мою сестренку Нинку
    Мне напомнила опять…
    Ну точь в точь твой голос звонкий,
    И глаза совсем твои…
    — Ну, а где твоя сестренка?
    — Скорый поезд раздавил».

    И нестройный хор маленьких оборвышей дружно подхватил:

    «Свисток, браток, да на ось…
    Нас опять повезет паровоз…
    Мы без дома и гнезда,
    Шатья беспризорная…»

    Мы похвалили. «Генерал» расплылся от удовольствия.

    — Ну, ежели вам понравилось, — мы вам тут цельный концерт сварганим… А ну-ка, Сенька! Давай, Шкет, что с того, что ты по дачным поездам воешь… Хуч тут и бесплатно, да для хороших людей и веревки говорят не жалко.

    Сенька-Шкет, курносый остроглазый мальчик с огромной копной белокурых растрепанных волос на голове, довольно ухмыльнулся.

    — А мне што? Я завсегда. С моим полным… А што?

    — Да вот, хоть «Гон со смыком»…

    Сенька подбоченился и потопал по песку босыми ногами…

    — Эх, чечетка не выйдет… Эх-ма!.. Ну, да все едино…

    И он начал чистым ясным голоском песенку вора:

    «Гоп со смыком — это буду я… Та-та…
    Граждане, послушайте меня.
    Ремеслом я выбрал кражу,
    Из тюрьмы я не вылажу,
    И тюрьма скучает без меня… та-та»…

    Тут Сенька разухабисто подмигнул, шевельнул плечами, и видно было, что на полу он иллюстрировал бы песенку залихватским танцем…

    «Но сколько бы в тюрьме я не сидел, та-та
    Не было минуты, чтоб не пел…
    Заложу я руки в брюки
    И хожу, пою от скуки…
    Что уж будешь делать, коль засел? Та-та»…

    Дальнейшие приключение вора развиваются своим чередом… Вот он «весело подыхает»:

    «Но если я неправедно живу, та-та,
    К черту попаду я на луну…
    Черти там, как в русской печке,
    Жарят грешников на свечке…
    И с ними я литровку долбану… та-та»…

    Приключение неунывающего воришки продолжаются и в раю:

    «Там живет Иуда Искариот, та-та…
    Среди святых лягавым он слывет.
    Гадом буду, не забуду,
    Прикалечу я Иуду:
    Пусть, халява, даром не орет…»

    Песенка вызвала дружный смех. Надо признаться, что парнишка исполнил ее прямо артистически, с большой музыкальностью и юмором. Единогласно потребовали «еще».

    — Ну, что-ж еще?.. Разве, вот, еще Пересыпскую. Эх…

    «Ешь ананасы,
    Рябчика жуй…
    День твой последний
    Приходит, буржуй!..»

    — Да брось к чертовой матери, Сенька, — раздались голоса. — Выбрал тоже дерьмо такое петь! При буржуях сам бы, небось, может, ананасы жрал бы. Давай лучше жалостную!..

    — Жалостную? Ну, ладно. С дрожементом, значит?

    Он скорчил унылую рожицу и слезливо запел:

    «Товарищ, товарищ,
    Скажи моей маме,
    Что сын ее погибнул на посте…
    С винтовкой в рукою
    И с шашкою в другою
    И с песнею веселой на усте…»

    Далее оказывается, что причины такой трагической смерти — романтические:

    «Евонная Манька
    Страдала уклоном.
    Плохой между ими был контакт…
    Намазанные губки,
    Колена ниже юбки…
    А это безусловно — вредный хфакт…»

    Происходит соответствующая «идеологическая дисскусия», в результате которой:

    «Она ему басом:
    — Катись к своим массам!..
    Не буду я сидеть в твоем клубе…
    — Ах, ты, вредная гада,
    Тибя мене не надо,
    Я проживу и без тебе»…

    Но, в конце концов, — «сердце не камень»… Оно разрывается от обиды:

    «Товарищ, товарищ,
    За что же мы боролись…
    За что мы проливали нашу кровь?
    За намазанные губки?
    За колена ниже юбки?
    За эту, за проклятую любовь?»

    Мы были в восторге. «Генерал» горделиво усмехнулся.

    — Он у нас чище Шаляпина… Как где на вокзалах — так монета и сыпется…

    — А что ты с деньгами-то делаешь? — спросил Боб.

    — Как это что? — не понял вопроса Сенька. — Обыкновенно, что…

    Теперь очередь не понять наступила у боцмана…

    — Как это, обыкновенно?

    — Ишь, ты, наивняк какой выискался! — фыркнул Сенька. — Ясно что — пропиваю… А что-ж с ними больше делать-то?

    Каракуль прервал деловой разговор.

    — Ладно, ладно… Заткнись, Сенька. А ну-ка, Манька, проскрипи ты что.

    Манька, темнокожая девочка лет 13, злобно сверкнула на Каракуля черными глазами из под косм свешивающихся на лицо волос.

    — Ты, Ванька, своей голотой командуй, — обрезала она «генерала». — А когда к нам лезешь — сопли раньше утри…

    — Да ты не кирпичись, Манька, — примирительно ответил Каракуль. — Я ведь так только. Спой, дружок, холера тебе в бок, для наших-то хозяевов… Не ломайся!

    Мы присоединились к просьбе. Манька секунду колебалась, но потом кивнула головой.

    — Ишь, ты, — шепотом сказал мне Каракуль… — Вот чудеса-то! Уговорили!.. Огневая она, да с норовом… Не зря ее «Манька — вырви глаз» зовут?…

    — Это почему ее так прозвали?

    — Никому не спустит! Как что — так в глаза, как кошка, лезет. Говорят, какому-то красноиндейцу так глазья и повыдергивала… Не поладили, видно…

    — Ш-ш, — зашикали на нас, и в наступившей тишине прозвенел мягкий серебристый голосок, тихо и с громадным чувством начавши чудесную по простоте и лирике песенку «Кирпичики»…

    «На окраине где-то города
    Я в убогой семье родилась…
    Горемыкою, лет пятнадцати,
    На кирпичный завод нанялась…»

    Ах, эти «Кирпичики»!.. Как молниеносно и стихийно овладели они всей Россией… Кто только не знал их и кто не пел?.. Я помню, как в Москве несколько концертов подряд знаменитой артистке Неждановой не давали петь, требуя «Кирпичиков». Она отговаривалась незнанием слов. Тогда избрали комиссию, чтобы написать текст и все-таки, в конце концов, заставили ее спеть «Кирпичики».

    И никогда знаменитая певица не слыхала, вероятно, таких аплодисментов, как после заключительных слов песенки:

    …Так за Сеньку-то, за кирпичики
    Полюбила я милый завод…

    И сколько лет пришлось всяким советским «культ-отделам» принимать меры для выкорчевывание этой «идеологически невыдержанной» песенки…

    А звуки песенки льются и льются… И все притихли и как будто зачарованы голосом «Маньки — вырви глаз», поющей под аккомпанемент рокота моря…

    — Манечка, Манька… — раздались голоса после конца песни… — А ну-ка, «Мурку»… Спой, Манька, не ломайся, когда просят… А ну…

    Манька, словно очнувшись, тряхнула головой, и снова в ее глазах блеснул злобный огонек. Тамара наклонилась к ней и ласково сказала.

    — Спойте, Манечка, мы все просим… Пожалуйста, голубчик.

    Манька как-то дико взглянула на Тамару, вздрогнула и отвернулась.

    — Ладно, — ответила она.

    И в наступившем напряженном молчании полилась песенка о любви вора к «Мурке»… В этой любви и страсть, и ненависть, и боль… И звонкий голосок певуньи с замечательной выразительностью передавал эти примитивные чувства вора. Я оглянулся… Беспризорники сидели неподвижно, не отрывая глаз от лица Маньки. Кулаки у многих были сжаты и от волнение прерывалось дыхание и раскрывались рты…

    «Мурка» оказалась предательницей… Любовь вора и сладкое «блатное» житье она променяла на «лягашку»[17]… И вот наступает возмездие:

    «Шел я на малину[18], встретились мне урки…
    Вот один из них мне говорит:
    „Мы ее вспороли… В кожаной тужурке
    Там, за переулочком, лежит…“»

    И рыдающим аккордом вырываются из губ поющей девочки последние слова:

    «Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая…
    Здравствуй, дорогая… И прощай…»

    И я вижу, как по щеке удалого Каракуля ползет слеза…

    Кончилась песенка, но молчат все. Сколько у этих детей сентиментальности и романтичности под внешней корой наплевательского отношение ко всему в жизни… И не разберешь, что здесь больное, издерганное, а что душевное и мягкое…

    Каракуль первым встряхнул головой.

    — Вот, стерва, — одобрительно произнес он, стараясь скрыть свое волнение. — Аж до сердца достало!.. Тебе бы Манька, в зверинец, ты бы бегемотов, вот, как в песне, в слезу бы вогнала. Фу… Ну, это не дело — так разнюниваться… А ну-ка, Шлемка, запузырь ты что повеселее… Хоть бы про свадьбу!

    Худой высокий мальчик озлобленно оглянулся.

    — Пошел к черту, — мрачно буркнул он.

    — Ишь, ты, какой гордый, что твой Троцкий! — вспыхнул Сенька. — Как дельфина-то, небось, жрал, а как сгрохать что, так и морду воротишь… Раз компания — так уж нечего рассусоливать. Добро бы еще не умел…

    — Спойте, Шлема, — попросил я, с интересом вглядываясь в его характерное еврейское лицо с тонкими чертами, красиво очерченными бледными губами и чахоточными пятнами на щеках… — Я очень люблю еврейские песенки. А вы сами откуда?

    Щлема исподлобья взглянул на меня.

    — Я? С Голты.

    — Ага — это который в «Первомайск» переименован? Я бывал там…

    Лицо Шлемы мгновенно прояснилось…

    — Бывали? Правда? А давно?

    — Да в 1922 году.

    — А-а-а-а, — разочаровано протянул Шлема. — Давно… Тогда еще люди жили. А теперь там — уй, не дай Бог, что делается…

    — А ты-то почему уехал?

    Тонкие губы Шлемы болезненно искривились:

    — Почему?… И отец умер, и мать умерла, и сестра умерла. Я и ушел…

    — Да будя там слезы точить, — вмешался Каракуль. — Чего ушел? Ясно чего — не сдыхать же с голодухи… Им ведь, жидюкам, может, хуже нашего пришлось! Мужик — он на земле хоть что найдет, корешок какой выкопает, а им совсем каюк. Ну, да ладно! Таких историй не переслушаешь… Вали, Шлемка, своего Шнеерзона. Нечего там! А мы, ребята, покеда для него оркестр сварганим.

    И улыбающиеся беспризорники начали подмывающе веселый мотив «Свадьбы Шнеерзона».

    — Ну, ну, Шлемка… Гоп, ца, ца, ца… Гоп, ца, ца, ца…

    На бледном лице Шлемы промелькнул отсвет борьбы с самим собой, но потом губы его скривились в невеселой усмешке. Он покорно встал и, балансируя в такт «оркестру», плавным речитативом начал чудесную песенку об еврейской свадьбе.

    «…Большущий шум ув доме Шнеерзона,
    „Ес титсах хойшех“ — прямо дым идет.
    Он женит сына, Соломона,
    Который служит ув Губтрамот».[19]

    Еще несколько строф и Шлемка улыбается уже весело и задорно, его глаза начинают подмигивать, и тело все живей движется в такт песенке.

    Ax, эта веселая Одесса, создавшая изумительные шедевры бодрых, смешливых песенок. «Одесса-мама» — разгульная, неунывающая, искрящаяся жизнерадостностью. Кто из одесситов не любит глубоко своей Одессы и кто не стыдится внешне этой любви?

    — Скажите, вы с Одессы?

    Оскорбленный ответ:

    — Сами вы сволочь!

    Еврейская свадьба в голодной Одессе. Шлемка ее своим акцентом подчеркивает каждый штрих описания. Вот непревзойденный блик: «музыкальное оформление» свадьбы:

    «А на столе стоят три граммофоны…
    Один „Дубинушку“ сибе поеть,
    Другой увертюрит из „Миньоны“,
    А третий „Яблочку“ ореть…»

    Дружный хохот сопровождает каждый стих. И оркестр с особенным жаром подхватывает залихватский мотив.

    Беспризорники на случайной работе по переноске ящиков.

    Я вглядываюсь в покрытое красными пятнами лице Шлемы, еврейского мальчика, вместе с тысячами других валяющегося под заборами и трубами. Сколько евреев — и седых «буржуев», и подростков — пришлось встречать мне за решетками двух десятков пройденных мной тюрем, в твердынях Соловецкого монастыря, за проволокой лагерей, в глуши сибирской ссылки, в «труд-коммунах» ГПУ, этапах — словом, на дне советской жизни.

    Тяжело досталось похмелье революции еврейской массе. Может быть, даже тяжелей, чем другим.

    — Вот это, да! — восторженно заорал Каракуль после конца песенки. — Вот это, удружил! Ну, Шлемка, за мной пол-литра! Молодец ты, обрезанная твоя душа! Ей Богу, молодец! Ну, а теперь давай, ребята, напоследок нашу, беспризорную, жалостную. Ну-ка-сь! Хором, как следовает, как взрослые. Разом! Ну…

    И сиплые надорванные голоса, потерявшие свою звучность в метелях севера, под морозами уличных закоулков, в пыли вагонов, в угле кочегарок, затянули любимую песню беспризорника:

    «Во саду на рябине
    Песни пел соловей…
    А я мальчик на чужбине
    Позабыт от людей»…

    Сиротливой жалобой прозвучали первые слова этой песни, словно души этих маленьких человечков, брошенных в тину и грязь жизни, протянули к нам, взрослым, свою боль и свой упрек… Словно весь смех и недавнее веселье были только наигранным способом скрыть свою боль. А вот, теперь эта боль прорвалась…

    «Позабыт, позаброшен
    С молодых, юных лет…
    Я родился сиротою,
    Счастья, доли мне нет»…

    Сколько искреннего чувства в этих срывающихся голосках! Сколько наболевшей жалобы в звуках этой простой протяжной мелодии. Сколько жуткого смысла в этих нехитрых словах!..

    И на фони нестройного, словно рыдающего и захлебывающегося, хора тонкие голоса Маньки и Сеньки выписывают горькие слова:

    «Как умру, похоронят
    И зароют меня,
    И никто не расскажет,
    Где могилка моя…»

    А сверху сияет солнце, рокочет море, мягко целует всех ласковый ветерок. Сколько радости в мире!..

    Но темная тень беспредельного человеческого горя, только одна капля которого выражена с таким отчаянием в этой песенке, туманит всю красоту картины Божьего мира…

    Боже мой! Боже мой! Вот таких маленьких человечков, лишенных крова, семьи, ласки, уюта, участия, дружбы, — их миллионы! Миллионы маленьких, исковерканных жизней и сломанных ростков…

    Живая пыль на дороге революции… Кто положит их слезы, их кровь, их жизни на чашку весов против перспектив «царства счастья»?

    Путь к душе

    Минутка беседы у костра… Почти невидимыми огоньками вспыхивает приготовленный заранее костер. По старой привычке укладываются скауты у костра послушать, как в старину, рассказы «дяди Боба»… Беспризорники тоже незаметно проникаются важностью момента и затихают…

    Сегодня я говорю именно для них, наших гостей, «нашего балласта», как добродушно-шутливо называет ребятишек наш боцман…

    Я рассказываю легенду о св. Георгии Победоносце, о подвигах рыцарей в борьбе со злом, о стремлении вперед к свету и добру… Сказки сменяются шутками, история великих людей — правилами гигиены, наши скаутские законы — загадками…

    Сгрудившись у костра, ребятишки жадно слушают рассказы о другой, лучшей и более светлой жизни, чем их оси, подвалы, вагоны и водосточные трубы.

    Пробежит по рядам смех, и опять внимательны глазки этих детей… Ведь что ни говори — это еще дети под грубой коркой преждевременной тротуарной зрелости… И как дети, они непосредственно впитывают впечатление рассказа — то блеснут глаза, то жалобно раскроются рты, то гневно сожмутся кулаки… А появление страшного, кровожадного дракона, который поедал девушек, было встречено незаметно для самих слушателей градом таких ругательств, от которых он издох бы, вероятно, еще до удара копьем… Это, кстати, были единственные в течение дня ругательства, которые прошли незамеченными «генералом» и остались ненаказанными…

    И я говорю с размягченным сердцем, сам изволнованный мыслями и образами. Хочется расправить скомканные крылья желаний их больных душ, хочется влить в них надежду на лучшее будущее, на кусочек счастья в этом холодном мире и для них, мельчайших песчинок, погибающих под колесами безжалостной «колесницы социализма».

    Молодые всходы

    Ветер крепчает. Валы с седыми гребнями плавно качают шлюпку, острая верхушка паруса, как маятник, чертит дуги на синем небе…

    Ребята сжались у ног Тамары и слушают ее рассказы о том, как работает ее приют. В их вопросах уже нет недоверие и вызова. За эти часы, проведенные вместе, мы как-то сблизились, сроднились, словно эти оборванные детишки — наши младшие скауты, маленькие братья…

    Боцман круто поворачивает, и наша шлюпка лихо влетает в бухту. Ветер свистит и здесь, и мы быстро приближаемся к берегу.

    — Руби мачту, — звучит команда Боба, и наши гости испуганно оглядываются. Моряки успокаивают их, и вынутая мачта мирно укладывается на банки. Еще несколько взмахов весел, и шлюпка плавно подходит к пристани. Поход окончен…

    — Ну, пассажиры, вылезай! — шутит боцман. — Да при выходе не забудь билеты предъявить, а то в следующий раз не возьмем.

    — А когда в следующий раз-то поедем? — живо спрашивают несколько голосов.

    — Ишь, ты, как понравилось! Не так-то это просто! Мы, брат, стараемся организованный элемент катать. А вы ведь — фить — махнул хвостом и смылся… Вот, поступайте в приют к Тамаре — каждое воскресенье катать будем.

    — Верно, ребятки, — звучит спокойный голос Тамары. — Кто хочет — идем ко мне в приют! Вместе и жить, и играть, и в походы ходить будем. А кому не понравится, я обещаю — отпущу, кто когда захочет!

    Но старое недоверие к советским приютам еще свежо в памяти у всех. Бездушная казенщина, полуголодное существование, пренебрежение к детским интересам и запросам. Но ведь в этом приюте, куда, вот, зовут, эта, вот, девушка, простая и сердечная, и ее друзья — вот, те, с которыми так замечательно было на берегу…

    И маленький кудрявый беспризорник, уже два раза ездивший с нами, решительно берет Тамару за руку.

    — Я, тетя, пойду с тобой. Мамка у меня померла, так я к тебе…

    Девочки тоже делают шаг вперед.

    — Вы тоже со мной? — мягко спрашивает Тамара.

    — Пойдем, что-ли девчата? — обращается к другим старшая. — С ей хорошо будет, она добрая. Она, видать, не обманет…

    Еще двое мальчиков присоединяются к Тамаре, и лицо последней сияет: ей удается вырвать из пасти улицы еще несколько молодых жизней.

    — Ну, а вы ребята как? — спрашивает боцман остальных.

    — Мы-то? — нерешительно оглядывается на других Каракуль. — Мы-то покеда подождем… Над нами не каплет. Нам и в трубах подходяще… Потом, может, к зиме… Вот, если бы еще разик покататься, да порассказать что, — тянет он. — Как ребята? — оборачивается он к другим за поддержкой. — Еще поедем, что-ль?

    В кучке беспризорников одобрительный гул.

    — Ну, что-ж, пожалуй, в следующее воскресенье, еще, съездим, — словно уступает Боб. Он по опыту прошлого знает, как постепенно и осторожно надо подходить к этим дикарятам и как боятся они дома, как дикое животное клетки.

    — Но только вот что, «генерал». В воскресенье мы, вероятно, приют будем катать. Так ты вот что сделай: этак в среду, зайди, брат, вот, к инструкторше, Тамара ее зовут. Видишь, вон там, на горе белый дом под черепицей, там наш приют. Она тебе и скажет, когда и сколько ребят взять.

    — А там меня не арестуют? — спросил Каракуль.

    — Нет, нет, не бойся, — успокоила его Тамара. — Скажешь, что ко мне пришел. А я тебе там приют покажу, как мы живем и чем занимаемся. Ладно?

    — Ладно, — с прояснившимся лицом ответил Каракуль. — Зайду. А мы здесь все будем ждать.

    Рукопожатие

    Мы собираемся уходить. В группе беспризорников в это время нарастает какое-то движение и шум. Слышны подавленные ругательства и яростные вскрики. Наконец, из толпы выталкивается Каракуль.

    — Иди, иди, черт паршивый. Что дрейфишь, дерьмо советское? — раздаются сзади дружеские подбадривания, поддержанные пинками.

    Вид у Каракуля чрезвычайно смущенный, и это так не идет к его обычно самоуверенному поведению. В руках он мнет какой-то небольшой предмет, в котором я, к крайнему моему удивлению, узнаю свои запасные очки в металлическом футляре.

    — Откуда у тебя мои очки?

    «Генерал» мнется. Потом, осененный внезапной догадкой, он радостно выпаливает:

    — Да вот, один наш… нашел… На песке, там, где купались. Ну, вот, мы, значит, и возвращаем, чтобы вы не подумали, как будто мы слямзили. Мы же не сволочи какие. Мы тоже понимаем.

    Он протягивает мне футляр и, запинаясь, выдавливает:

    — Потом, вот еще какая штукенция. Как наши ребята, значит, выбрали меня ихним «генералом», так, значит, они… как это… ну в общем, чтобы я поспасибовал вам за все. Спасибо, одним словом.

    — Добре сказано, «генерал», — говорит боцман. — Давай сюда свою лапу!

    Он протягивает свою руку Каракулю. Тот нерешительно, колеблясь, делает шаг вперед и с радостно раскрасневшимся лицом долго трясет руку нашему Бобу.

    — И им тоже, — командует боцман, показывая на нас. И мальчик с серьезным лицом, при торжественном молчании всех остальных беспризорников, крепко по мужски пожимает нам руку.

    Для нас, скаутов, он не беспризорник, не вор и не убийца. Он для нас — просто русский мальчик, по неокрепшему телу и душе которого прошло тяжелое, безжалостное колесо революции.

    Чем виноват он и тысячи других, таких же, как он, в трагедии своей маленькой жизни?..

    Риск и подвиг

    Монотонно стучат колеса поезда. Вагоны вздрагивают и качаются на неровном полотне дороги. Иногда кажется, что вагон — вот, вот — сойдет с рельс, но он со скрипом и стоном выпрямляется и с лязгом и грохотом несется дальше.

    Я вынимаю из кармана свой очередной «мандат»:

    — «Дано сие военному моряку такому-то в том, что он командируется в г. Киев для участия в конференции по вопросам военно-физической подготовки.

    Начштаба Военморсилчерноазморей» (подпись).

    Я читаю и улыбаюсь. Чем-то мне еще на моем советском пути придется быть?… И куда еще, как мяч на футбольном поле, будет бросать меня неугомонная судьба по матушке-России?..

    Я — в военной форме. Смешно и странно. Но против большевицких мобилизаций не пойдешь. Недавно меня вызвал к себе начальник гарнизона и сообщил, что я снимаюсь с физкультурной работы в школах и перебрасываюсь во флот.

    Начгар — массивный мрачный артиллерийский полковник. С ним не поспоришь. Он сухо объявляет мне об этих новостях и заканчивает:

    — Явитесь завтра в 8 часов к комиссару Флота. Можете идти.

    И, не сказав за эту аудиенцию ни одного слова, я поворачиваюсь и выхожу.

    И теперь я еду в Киев. Ну что-ж! Камуфляж вышел неплохой! Под военной формой в СССР много легче фигурировать. Многих смогу я увидеть и много сделать под этой защитной от ГПУ окраской…

    Я вынимаю из кармана открытку:

    «Дорогой Б. Л. Если будете как-нибудь проезжать через М., телеграфните — есть дело. Женя.»

    В памяти встает создавшийся по переписке образ молодого скаутмастора — горячего, смелого энтузиаста, Что у него за дело?…

    Уже спускались сумерки, когда, громыхая по стыкам стрелок, поезд тихо подошел к перрону. Я вышел из вагона и стал всматриваться в толпу пассажиров, суетящихся у поезда.

    Какой-то юноша, подойдя ко мне, молча отсалютовал и протянул левую руку… Я отвечаю. Зачем нам иные рекомендации, когда во всех странах мира наш привет одинаков?

    Женя — худощавый, высокий юноша, с мечтательными глазами и нервным лицом, торопливо докладывает:

    — Времени-то, Борис Лукьянович, мало: поезд стоит только 10 минут. Я коротко… Мне хочется знать ваше мнение о таком проекте: Сейчас все отряды закрыты, журналов скаутских нет… Мало кто может ездить по России, вот, как вы. А каждому интересно знать, как живут скауты в других местах. Связь между нами нужна, ох, как нужна! Так я и надумал: создать такой, вот, вроде центра переписки, наладить связь между ребятами, которые интересуются всякими вопросами — техническими, культурными, самообразовательными, информацией о нашей жизни и т. п. Пусть учат языки, эсперанто и переписываются на этих языках. Пусть сообщают друг другу новости об учебе, о ВУЗ'ах… Пусть, наконец, просто-спрашивают о чем угодно — постараемся наладить ответы. Мой отец, вот — доктор, потом инженер один знакомый есть. Они уже согласились помочь советами. Вы, надеюсь, тоже не откажете. Потом — книги: знаете, каю трудно их сейчас доставать — все ведь советское и советское, а серьезных старых книг нигде нет. Вот и у меня есть большая научно-техническая и скаутская библиотека. Пусть ребята меняются книгами. Я уверен, что и другие тоже предложат. Ведь верно? Видите, Борис Лукьянович, порядочная переписка у меня и сейчас есть, но все-таки я хотел с вами посоветоваться перед расширением этого дела. Каково ваше мнение? Благословите?

    Глаза Жени с ожиданием и тревогой устремлены на меня…

    Что сказать мне этому энтузиасту? Мне не трудно доказать ему, что эта работа связана с рядом опасностей, почти неминуемых. Да он и сам знает это, но эти перспективы не пугают его. Он верит в пользу своей работы и… он прав…

    — Ну, что-ж, Женя, ваша идее прекрасна. Но вы даете себе отчет, что этим вы подвергаете себя большим опасностям?

    — Это пустяк, Борис Лукьянович, — нервно прерывает юноша. — Не во мне дело. Если только эта работа нужна и полезна…

    — Ну, конечно, и полезна, и нужна. Вы, собственно, ждете от меня одобрение или утверждения?

    — И того, и другого.

    — Но ведь утверждать я могу не как старший друг, а как начальник. Ведь так?

    — Ну, конечно.

    — Так, значит, я в ваших глазах, несмотря на то, что официально нашей организации не существует, являюсь начальником?

    Юноша серьезно всмотрелся в мое лицо и твердо ответил:

    — Да.

    — И, значит, я могу приказывать?

    Так же твердо звучит ответ:

    — Да.

    — Ладно. В таком случае, Женя, я ставлю одно жесткое условие в вашей работе.

    — Условие? Какое условие? — напряженно переспросил Женя.

    — Чтобы адреса, списки и письма не хранились у вас дома и, в случае несчастья с вами, были бы уничтожены.

    Юноша в раздумье кивнул головой.

    — Да, да. Я понимаю. Чтобы в ЧК не попалось?

    — Конечно. Мы с вами можем рисковать своей головой, но не имеем морального права подвергать лишним опасностям других.

    — Значит, вы одобряете?

    — Значит, вы согласны?

    — Ну, конечно.

    Мы крепко пожимаем друг другу руки. Несется гул последнего звонка.

    — Ну, а скажите, Женя. А если бы я не одобрил и не разрешил, вы подчинились бы?

    Юноша смущен.

    — Отвечайте откровенно.

    — Откровенно говоря, нет, — отвечает Женя, подняв голову и прямо глядя в мои глаза.

    — Почему же?

    — Да я подумал бы, что вы, как многие другие взрослые друзья и начальники, ушли от нас, дезертировали в самый тяжелый момент, когда нам так нужно бороться.

    — И вы продолжали бы работать?

    — Конечно…

    Я еще раз молча пожимаю ему левую руку.

    — Всегда готов! — просто отвечает он, и его голос тонет в низком звуке гудка трогающегося паровоза…

    В Киеве

    В перерыве между двумя заседаниями я отправляюсь к начальнику местной дружины. Адрес заучен на память. Я давно уже перестал записывать адреса и имена своих друзей. Сколько лишних тревог и трагедий случилось на матушке-Руси в период властвование ВЧК от неосторожной привычки записывать адреса и сохранять старые письма. Для ЧК, подозрительно видящей везде и всюду заговоры классовых врагов, такие материалы — основание для новых и новых арестов и репрессий… А в моем положении такой справочник, взятый при аресте, был бы прямо кладом для ЧК…

    — Могу я видеть Ледю?

    Пожилая бедно одетая дама с беспокойством отступает в переднюю. Незнакомый человек в военном костюме в Советской России всегда вызывает опасения.

    Я вижу ее беспокойство и спешу сказать:

    — Пожалуйста, не беспокойтесь, мадам. Мы с Ледей — старые друзья.

    Дама облегченно вздыхает и приглашает меня войти.

    Через минуту в дверях показывается юноша низенького роста, с копной черных волос на голове и умными веселыми глазами.

    Увидев меня, он на секунду удивленно останавливается, и на лице дамы опять мелькает тень беспокойства.

    Я салютую по скаутски, и молодой человек радушно отвечает тем же.

    — Я — скаутмастор Солоневич.

    — Вы — Солоневич? — радостно восклицает Ледя.

    — Очень, очень рад. Я давно уже знаю вас. Еще в 1919 году вы были здесь, парад вместе с доктором Анохиным принимали, но я как раз болел и вас не видел. Но я, пожалуй, узнал бы вас и по описаниям…

    Через полчаса я — в курсе местных скаутских дел. Картина та же, что и везде: закрытие отрядов сопровождалось разгромом штаб-квартир, реквизицией инвентаря, хулиганством, арестами — словом, полным аккордом «комсомольской активности»…

    — Ну, а теперь-то как живете?

    — Да не унываем. Создали, вот, несколько кружков натуралистов, спортсменов, туристов и продолжаем собираться. Малышей-то, конечно, пришлось распустить.

    — Правильно, — одобрительно киваю я головой. — Опасности-то ведь продолжают грозить?

    — Ну, еще бы! — спокойно отвечает Начальник Дружины. — Для комсомольцев наше существование — бельмо на глазу. Соперники, что ни говори. Они у нас, знаете, почти всю работу пионеров переключили на шпионаж за скаутами… И знамя одного отряда мы все-таки и потеряли…

    — Как — отобрали?

    — Да… Оно хранилось у одного скаута, студента. А у него брат двоюродный с комсомольцами спутался. Видно, пронюхал как-то о знамени и выдал…

    — Так и пропало знамя?

    — Ну, еще бы… Но мало того, что реквизировали; так еще и поиздеваться решили — положили его перед дверями комсомольского клуба, вместо тряпки — ноги вытирать…

    Лицо Леди нахмурилось.

    — Но зато другое — самое старое наше знамя, — опять оживился он, — прямо чудом спасли. Вам не писали об этом?

    — Нет.

    — Эх, и рассказывать даже приятно!.. Так, я в первый раз услышал о подвиге Васи Кириенко. Вот эта история так, как я смог ее восстановить по рассказам участников и свидетелей.

    Знамя скаута[20] Пусть воля будет, как лук туго натянутый. Скаутская заповедь. Трудный вопрос

    Старое заслуженное знамя уже давно кочевало по Киеву, спасаясь от погони Комсомола. После «роспуска» скаут-организаций удары Комсомола, которому было поручено проведение этого «роспуска», были направлены, с одной стороны, на руководителей, а с другой — на уничтожение объединяющих пунктов для работы. С разгромом и реквизицией штаб-квартир скауты скоро примирились — собираться «подпольно» где-нибудь далеко за городом, на берегу широкого Днепра, казалось куда веселее. Но знамена свои скауты берегли, как святыню. Если и в среде взрослых знамя — священная вещь, то что говорить про малышей, которые принесли перед своими знаменами свою первую присягу…

    Старое знамя дружины было спрятано у одного из патрульных, в центре города. Но потом появились признаки того, что местонахождение «клада» уже не представляет собой тайны, и на совете старших решено было перенести знамя к Васе. Разрешение старушки-матери Васи было получено.

    Сам Вася, 14-летний мальчик, жил со своей мамой, прачкой лазарета, на Подоле[21], в старом запущенном доме. Место для хранение было выбрано удачно, и в один из непрекрасных вечеров со всеми предосторожностями старое знамя было перенесено к Васе.

    На Подоле

    — А ведь красивое, ребята, у нас знамя? — с гордостью сказал один из патрульных, вынув знамя из чехла.

    — Да еще бы! все герли, небось, старались, вышивали… Такого шелка теперь и не найдешь. Сразу видно — другое время было!

    Бедная комнатенка Васи словно стала светлее, когда развернулось во всю свою ширину зеленое шелковое знамя с золотыми буквами и вышитым изображением св. Георгие Победоносца.

    Чувствовалось, что это прекрасное знамя должно реять впереди стройных рядов, а не ютиться, спасаясь, в маленькой комнатке мальчика… Было больно и обидно смотреть на этот контраст, и на душе у ребят было тяжело.

    — А оно у вас, дети, освященное? — спросила мать Васи, подойдя к скаутам.

    — Ну, как же, Надежда Ивановна!.. Еще до революции. Заслуженное знамя. Может, лучшее во всей России. Потому-то за ним такая охота и идет…

    — Так вы его под икону поставьте!

    Вася был горд и взволнован.

    — Ну, теперь уж черта с два у меня его найдут. Квартал наш тихий, тихий — никогда ничего не было. Ко мне и не догадаются…

    — Ну, а если догадаются?

    — Все равно ни по чем не отдам!

    — Ишь, ты, храбрый какой выискался!.. Что у тебя — пулемет есть, что ли?

    — Или с кулаком против нагана попрешь?

    — Да уж как бы то там ни было. Дудки!..

    Разговоры скаутов внезапно были прерваны каким-то свистком.

    — Что за чертовщина? — прислушался один из патрульных. — Да, ей Богу, сигнал тревоги!

    Ребята бросились к окну и там, в полутьме вечера, увидели какую то девочку, стоявшую внизу, во дворе.

    — Да это же, кажись, Лида!

    — Ну да, она…

    — А что ей нужно? Она же до третьяго этажа не докричит!

    Вася вставил в рот пальцы и пронзительно свистнул. Лида, патрульная отряда герль, быстро вынула платок и стала что-то снизу быстро сигнализировать.

    — Что ей нужно? — недоумевающе спросил один из мальчиков. — Чего она просто сюда не придет?

    Но сигналы по азбуке Морзе становились все настойчивей.

    — Ладно, — сказал Петя, старший из патрульных, давая вниз отзыв. — Пиши, Ванька…

    И, Д, У, Т, отмах, К, О, М, С, О…

    — Идут комсомольцы!.. Что за притча?..

    В этот миг кто-то показался во дворе, девочка метнулась в подворотню и исчезла.

    Ребята удивленно переглянулись.

    — Неужели что-нибудь тревожное? Неужто выследили? Не может быть!

    Через минуту в комнатку вбежала Лида.

    — Петя, Петя, — задыхаясь вскрикнула она… — Они уже внизу… Я раньше не могла! А потом они в домком зашли справиться, а я сюда… Трое… Те самые комсомольцы, что у третьего отряда на обыске были… Я их узнала…

    — Да, может, они не сюда идут?

    — Ну, а куда же еще?.. Они там и спрашивали про Васю…

    Потом девочка оглянула комнату и замерла в испуге.

    — Боже мой! Да вы еще и знамя сюда принесли?… Скорее прячьте, пока не поздно… Боже мой!..

    — Вась, ты тут все знаешь… Неси, брат, знамя скорей куда-нибудь во двор.

    Вася рванулся к знамени, но в это время в дверь раздался громкий стук. Все замерли и побледнели.

    — Эй, открой! — глухо прозвучало на площадке лестницы.

    Петя шагнул к дверям.

    — Надежда Ивановна, я выйду к ним… Постараюсь задержать. А вы, ребята, уж тут как-нибудь…

    Грубый стук, от которого задрожала дверь, повторился. Петя, закусив губу, бросился в переднюю.

    — Давай, давай скорей, — торопила Лида. — С древка снимем…

    — Да ведь все равно — обыск будет…

    — Так куда же спрятать?..

    Ребята были в отчаянии. Вася, побледневший и растерянный, бормотал:

    — В моем доме?.. Боже мой!.. Неужели у меня возьмут?..

    Потом, внезапно решившись, он быстрым движением сорвал полотнище с древка и побежал к окну.

    — Вася, — испуганно вскрикнула Надежда Ивановна. — Что ты хочешь делать?

    Мальчик обернулся. Его лицо было бледно и решительно.

    — Ничего, мамочка… Я не могу так!..

    Потом он быстрым движением встал на подоконник. Мать бросилась к нему, но было уже поздно. Мальчик исчез внизу.

    — Вася, Вася! — стараясь разглядеть что-нибудь в темноте двора, с отчаянием вскрикнула мать. — Где ты?

    — Мамочка! — слабо донеслось снизу, и все смолкло…

    — Боже мой! Боже мой! — бессильно застонала Надежда Ивановна. Скауты усадили мать Васи на стул и захлопнули окно.

    В это время в передней раздались шум и голоса.

    — Это не по закону! — донесся из передней взволнованный голос Пети.

    Потом дверь в комнату отворилась, и вошли трое комсомольцев.

    — Закон? — насмешливо переспросил старший, одетый в кожаную тужурку, с револьвером у пояса. — Плевать я хотел на твои законы! А это видел?

    Он поднес к носу патрульного кулак.

    — Но у вас ведь и ордера нет! — не уступал Петя, стремясь выиграть время.

    — «Ордера?» Иди к черту, щенок!.. Законник какой еще выискался! Перетряхните-ка, ребята, тут все этое барахло… — приказал он своим спутникам.

    — Что вам нужно здесь? — с отчаянием спросила пришедшая в себя Надежда Ивановна.

    — Ах, это вы будете хозяйка? Тут к вам только что знамя скаутское принесли… Где оно?

    В этот момент один из комсомольцев нашел в углу древко от знамени.

    — Э-ге-ге!.. Глянь-ка, товарищ уполномоченный, вот и древко ихнее.

    — Дело ясное!.. Где знамя? — резко спросил он Петю.

    — Какое знамя?

    — Да, вот, которое здеся было?

    — Это старое древко… Оно с год так стоит… Мы давно расформированы…

    — Ври, ври больше!.. Словно я не знаю всех ваших фокусов! Думаешь, пионеры не видели?.. Знамя не иначе, как здесь. Не было у них времени скрыть его. Щупайте, ребята, поэнергичнее.

    Полетели на пол подушки, постель, содержимое комода. Надежда Ивановна не выдержала.

    — Да вы хоть постелей не рвите! Разве-ж можно так?

    — Ничего, ничего. Ишь ты, цаца какая буржуазная выискалась!.. И так дрыхнуть будешь!..

    Знамени нигде не было. Лицо чекиста омрачилось.

    — Ах, вот как?.. Нету, значит?.. В пряточки играть будем, как маленькие?.. Ну, ну!

    Потом, подойдя к матери Васи, он тихо и успокоительно сказал:

    — А вы, гражданочка, лучше бы по хорошему сказали, где знамя… Мы спокойненько уйдем и никого больше не тронем… Зачем вам это? На кой черт ломаться и скрывать эту тряпку? С нами лучше в мире жить. Сами ведь знаете, чай, не маленькая!..

    Надежда Ивановна опустилась на стул и закрыла лицо руками.

    — Я ничего не знаю… — всхлипывая, произнесла она.

    — Долго я вам говорить буду? — изменил голос уполномоченный. — Сказано — отдать, так нечего тут дурака валять!.. Не забывайте, гражданка, что и вы сами-то служите и сыночек ваш в школе учится. Как бы вам это обоим на улицу не вылететь… Ну, в последний раз говорю — где знамя?..

    — Делайте, что хотите, — прошептала Надежда Ивановна, не отрывая рук от лица. — Все равно… Я не знаю…

    Чекист досадливо передернул плечики и резко повернулся.

    — Ах, не знаю? Ну, посмотрим! Взгляд его упал на Лиду, со страхом смотревшую на происходящее.

    — Ну, ты, девчонка? — Чекист кричал, уже не сдерживаясь. Его лицо перекосилось, он схватил Лиду за плечо и тряс ее. — Говори, где знамя!.. Ну?..

    Девочка, как зачарованная, смотрела на его дергающееся лицо и тихо повторила слова старушки:

    — Я… я не знаю.

    — Как это — не знаю? Ах, ты, щенок! Что тут с тобой — шутки шутят?

    Он медленно отстегнул кобуру нагана и вытащил револьвер.

    Словно сразу успокоившись, он тихим угрожающим голосом сказал, поднимая наган к лицу Лиды:

    — Ну? Го-во-ри сей-час же!…

    Он все ближе наклонялся над Лидой и все ближе подносил к ее испуганным глазам дуло револьвера.

    Девочка молчала и, не отрываясь, смотрела в его глаза, губы ее дрожали…

    — Говори скорей, — внезапно рявкнул чекист. — А то сейчас же, как дохлую собаку, пристрелю! Ну? Где знамя?…

    Лида так же спокойно и ровно, как будто во сне, ответила:

    — Не знаю…

    Потом внезапная бледность покрыла ее лицо еще больше, глаза закатились, и она упала в обморок.

    Чекист резким движением положил наган в кобуру и длинно выругался…

    — Вот, сукины дети!… И не напугаешь никак!… Так ничего и не нашли, ребята?…

    — А, может, они успели в другое место перенести?

    — Все равно наше будет… Выследим!… Нам половики для клуба оченно даже нужны… Ладно, хрен с ними… Погодите вы, белое отродье… Еще посчитаемся!…

    И чекист с комсомольцами ушли.

    * * *

    Васю нашли внизу, во дворе, лежащим с крепко прижатыми к груди руками. При падении он попал на какие-то пустые ящики и сломал себе ногу. Но ни разу не вскрикнул и не застонал…

    В атмосфере беззлобных шуток

    Перед длинным белым зданием больницы мы сталкиваемся с двумя девушками.

    — Ледя, Ледя! здорово! — прыгает к нам шедшая — еще почти девочка, с румяным лицом и голубыми глазами. — Вы куда? К Васе?

    — К Васе. Познакомьтесь, девчата. Скаутмастор Солоневич, Заместитель Старшего Скаута.

    Девушка разом становится серьезной, и ее голубые глаза пытливо всматриваются в мое лицо. Другая — высокая стройная брюнетка, с веселыми смелыми глазами и чуть вздернутым носиком, с каким-то профессиональным интересом осматривает мои морские нашивки на рукавах, Обе они церемонно салютуют.

    — Это, вот, Тамара — наш будущий штурман, а это, вот, Лида — будущий адмирал, кусочек героя нашего знамени, умеющая очень во время в обморок падать!

    — Погоди, Ледя, — угрожающе огрызается Лида. — Дождешься и ты: я тебя тоже сконфужу!

    — Да ты не сердись, Лидочка! Я, ей Богу же, по хорошему, по душам. Ты у нас ведь тоже герой!… А вы на дежурство?

    — Ага. Сегодня наш патруль на обслуживании больных.

    — А чем вы здесь помогаете?

    — Да мало ли чем? Когда как — то читки устраиваем, игры для выздоравливающих, Тамарка, вот, про свои походы морские рассказывает, говорят, действует лучше валерьяновых капель. А то в амбулаториях помогаем…

    — О… о! — с добродушной усмешкой вворачивает Ледя. — Лида у нас профессор по обмазыванию иодом. Здорово это у нее выходит — шлеп, шлеп, и краснокожий готов!..

    — Ах ты, змее подколодная! — вскидывается герль.

    — Да, вы не верьте ему, товарищ скаутмастор… товарищ… заместитель…

    — Просто — дядя Боб.

    — Ну, дядя Боб, — облегченно продолжает девушка. — Это он со злости, ей Богу, со злости. Он ведь сидит, сидит в своей киношке, выколачивает на клавишах всякие там душераздирающие вальсы под кинодрамы — вот его и разбирает охота посмеяться над бедными беззащитными женщинами.

    — Эх, ты, адмирал, — усмехается Ледя, дружелюбно похлопывая ее по плечу. — Солидности в тебе, как философии в котенке. А туда же тоже в штурмана целишься. Тебе бы юнгой поплавать лет 10, да и то на суше.

    — Это он потому такой герой, что Иры нет, — вмешивается Тамара с самым серьезным выражением лица, но веселые искорки в ее глазах никого не обманывают. — В ее присутствии ты бы, Ледя, небось, не посмел бы бедненькую Лиду обижать. Она тебе все глазья повыцарапывала бы.

    — Ладно, ладно, — смеется Начальник Дружины. — Я знаю, Ира за вас горой. Вы тут все как какая-то отдельная женская армия. Знаете что, девчата, — таинственно, но с лукавым подмигиванием в мою сторону говорит он. — В Германии есть такое тайное общество — «Стальной Шлем». Вот шикарное название! Вот, и вам бы тоже как-нибудь так же назваться покрепче да покрасивее. А?

    — А как? — с наивным интересом спрашивает Лида.

    — А вот как — «женский орден по борьбе с мужским засильем». А название самое смертельное — «Стальной бюстгальтер»…

    Свирепая защитница женского достоинства пытается обидеться, но не выдерживает и присоединяется к нашему общему веселому смеху.

    Старый знакомец

    Шутливо поддразнивая друг друга, мы вошли в приемную больницы. Ледя попросил о чем-то дежурную сиделку, и через несколько минут в приемную вошла высокая девушка в костюме сестры милосердия, со странно знакомым лицом.

    — Ба, Ирина! Как это вы здесь очутились?

    Это была, действительно, скаутмастор Ирина, с которой года 3 тому назад мы дискуссировали на скаут-конференции в Ростове.

    Увидя меня, Ирина радостно улыбнулась, и ее серьезное, строгое лицо сразу стало неузнаваемым — ласковым и сердечным.

    — Вы, Борис Лукьянович? Очень рада вас видеть. Да вы теперь совсем морской волк, — приветливо сказала она, оглядывая мою морскую форму. — В нашем сухопутном городе, вероятно, случайно?

    — Только на несколько дней. Пришел, вот, с Ледей Васю навестить. Пустите?

    — Попробую. Только халаты придется всем надеть. Правила такия. Да, вот для вас, Борис Лукьянович, и не найти, пожалуй, — усмехнулась она. — Да, ничего, изобретем что-нибудь. Две штуки нацепим в крайнем случае. Булавками сколем.

    Маленький герой

    Веснусчатое круглое лицо лежащего на койке мальчика просияло при виде нас. Одетые в белые халаты, мы, словно профессорский консилиум, сгруппировались около маленького героя и сердечно пожали ему руку.

    — А это, Вася, — сказал Ледя, показывая на меня, — это, вот, дядя Боб, наш самый старший начальник, Серый Волк. Он тебе кое-что принес.

    Со всей возможной торжественностью и сердечностью я поздравил мальчика с его смелым поступком и передал ему почетный значок дружины.

    Бледное лицо Васи порозовело и он, счастливо улыбаясь, еще раз пожал руки своим друзьям.

    — Молодчага, Васич, — ласково сказала Лида. — Вот, дядя Боб по всей России ездит, да по всем морям. Он всем поразскажет, какие у нас в волчьем патруле ребята есть, вроде тебя…

    — Не нужно! — отмахнулся мальчик. — Экая важность… Ну, и прыгнул. А ты разве бы не прыгнула, что ли? Небось, тоже прыгнула бы, когда-б у тебя в доме затопали чекистские сапожищи… Обидно. Не отдавать же знамя!

    — Может быть, всякий прыгнул бы, да не всякий догадался бы сразу, что сделать.

    Мальчик возбужденно засмеялся.

    — Ну, это что! А знаешь, Ледя, чего мне больше всего жалко?

    — Чего? Ноги своей?

    — Нет, что нога!.. Вот, Ира говорит — месяца через два-три опять в футбол буду играть. Не в этом дело. А, вот, жаль, что я рож их кислых не видал, когда они с носом уходили!.. Эх!..

    Похороны старого знамени

    Вечер. Нудное, безтолковое заседание моей конференции. Табачный дым клубами висит в воздухе, туманя не только лица людей, но и огоньки ламп на потолке…

    По столу ко мне подсовывается маленькая записочка: «Солоневич! К вам кто-то пришел по важному делу и ждет внизу.»

    Не без удовольствие отрываюсь от бездонного советского словоблудие и выхожу. В приемной меня, действительно, ждет Лида.

    — Борис Лукьянович, — с серьезным деловым видом говорит она громко, видя, что сзади идет какой-то-посторонний человек, — вашей больной тете хуже стало, и она послала меня к вам с просьбой навестить ее.

    — Неужели ей так плохо? — деланно удивляюсь я, поддерживая разговор, пока незнакомая фигура не скрывается в дверях.

    Проводив незнакомца глазами, девушка, улыбаясь, салютует.

    — Сегодня у нас экстренный сбор. Все уже собрались и ждут вас. Вы можете придти?

    — Постараюсь. А куда?

    — А я провожу вас. Я буду ждать за углом улицы, направо.

    Убедившись по ходу заседания, что необходимости выступление представителя морского флота не видно, я незаметно «смываюсь».

    Во мраке теплого весеннего вечера мы долго идем по пустынным, почти безлюдным улицам и переулкам. У ворот большего двухъэтажного дома нас ждет дежурный-скаут, показывающий дорогу в подвал.

    Там, в большом каменном погребе, при свете 2–3 керосиновых фонариков я вижу шеренгу скаутов, юношей и девушек, на правом фланге которой высится красивое знамя с вышитым изображением св. Георгие Победоносца. Именно это знамя так героически спас наш Вася.

    Меня встречают со всей возможной в этих условиях торжественностью. Для этой молодежи я — не только старший, представитель «старой гвардии», но и живое звено связи, символ единства в условиях нашей ушедшей в подполье работы.

    Я знаю, что собравшиеся здесь — лучшие и самые верные члены нашей скаутской семьи. Тяжело приходится им отвоевывать право на свою скаутскую жизнь среди угроз и преследований ОГПУ и КСМ, и я чувствую, что эта группа — монолит, спаянный нашей идеей около своего знамени.

    И так грустно сознавать, что этот сбор — один из последних перед гранью новых испытаний и новых бурь…

    Я говорю собравшимся о нашей идее, нашем братстве, о бодрости и вере в будущее, о нашем долге перед Родиной, под чьей бы властью она ни была, лежащих перед молодежью задачах, рассказываю о героической борьбе скаутов в других городах и с радостью вижу, как бодрее делается выправка стоящих в строю и веселей и уверенней блестят их глаза.

    — …Наши испытание еще не кончились. Впереди еще, может быть, много лет гнета и лишений. Но сила, собравшая всех нас около нашего старого знамени среди всех опасностей и бурь, не может изсякнуть в наших сердцах. У всех нас есть горячая вера в силу нашего народа и в светлое будущее России. Сейчас наша Родина больна. Но именно сейчас нужна ей наша любовь и наша помощь. Легко любить свою мать, когда она весела, здорова и счастлива. Но долг нас всех — сыновей России — показать свою любовь к Родине теперь — в дни горя и испытаний… Среди обмана, лжи, насилия, гнета, крови и моральной низости — пусть ярче сияет наша идее и наш девиз. Наш долг — остаться русскими скаутами и всеми силами, каждый на своем посту, бороться за Россию…

    Мрак подземелья, мигающие огоньки, озаренные светлой верой в свою идею молодые лица, вся таинственность нашего сбора невольно напомнили мне полулегендарные времена римских катакомб, где 19 веков тому назад тайно собирались первые последователи христианства.

    И так же, как и мы теперь, при мигающем свете факелов первые христиане слушали слова своего учение и не думали о жестоких солдатах Нерона, где-то наверху разыскивающих их, «врагов Рима».

    И мне живо вспомнилось, как определял скаутинг наш расстрелянный коммунистами старший друг И. Смольянинов. «Скаутинг, говорил он задумчиво, это — христианство в действии. Это — учение Христа, влитое в рамки понимание и деятельности детей…»

    Ну, что-ж! Может быть, и нам предстоят тюрьмы и арена Колизея… Но разве от этой мысли может ослабнуть тетива напряженного лука нашей воли? Разве не победило христианство язычества? Разве факелы горящих крестов с христианскими мучениками не осветили человечеству путей будущего?

    Пусть мы — самый маленький и слабый отряд великого христианского воинства. Но и наши молодые силы вливаются в общую борьбу со злом, злобой и ненавистью.

    — Скауты, — звучит голос Леди. — Много наших ребят заслужили чести быть отмеченными за свою работу в течение последнего тяжелого года. Скаутмасторское совещание решило приурочить это торжество ко дню приезда Бориса Лукьяновича и решило просить его объявить и раздать присужденные награды.

    — Колосова, Михайлов, — вперед! — командует Начальник Дружины.

    Из строя выходит наш штурман Тамара и маленький мускулистый юноша, с загорелым лицом, в костюме рабочаго.

    — Вы вступили в строй скаутов, когда отряды только стали организовываться, — говорю я им. — Вы были крепкими, преданными скаутами в дни нашего свободного существования. Вы не бросили наших рядов в эти тяжелые годы и среди опасностей и невзгод нашей жизни проявили себя стойкими и смелыми членами нашего братства и преданными руководителями нашей работы. Согласно решение совета скаутмасторов, я отъ имени Старшего Русского Скаута поздравляю вас со званием скаутмасторов.

    Я пожимаю им руки и поворачиваю лицом к строю.

    — Будь готов! — хором звучит приветствие шеренги скаутов.

    — Всегда готов! — салютуя, отвечают новые скаут-мастора.

    После раздачи значков маленький скаут, секретарь дружины, читает уже утвержденное мною постановление о награждении «знаком братства и благодарности — Свастика» Начальника дружины. Я вручаю этот значок нашему славному Леде, и радостно сияющие лица скаутов, пожимающих ему руку, заставляют забыть всю необычность обстановки этого торжества и тень от нависшей над нашей головой кроваво-красной лапы ОГПУ.

    Вот, перед строем опять наш Ледя. Он говорит о трудностях последних месяцев, о слежке, о ряде обысков, о героических усилиях спасти старое знамя из рук комсомольцев и чекистов и о решении старших скаутов спрятать знамя от усиливающихся преследований.

    С тихим шелестом в последний раз разворачивается старое знамя, овеянное двумя десятками лет любви и почитания. Все окружают нашу святыню и, касаясь ее салютующей рукой, повторяют слова скаутской присяги.

    Крепкие руки, протянутые к знамени, не дрожат.

    — «Даю торжественное обещание и скрепляю его своим честным словом»… — твердо и уверенно звучат голоса под низким потолком погреба. — «Исполнять свой долг перед Богом и Родиной, помогать ближним, повиноваться скаутским законам»…

    Я смотрю на смелые молодые лица, сосредоточенные и серьезные, на их глаза, пристально устремленные на изображение св. Георгия, и горькие мысли приходят мне в голову.

    — Как могло случиться, что честная русская молодежь может только втайне, в подвалах, скрываясь, как преступники, произносить благородные слова такой присяги? Как могло случиться, что, вот, эти юноши и девушки, проникнутые верой в свои светлые идеалы, не питающие ни к кому ненависти и злобы, желающие добра людям и своей Родине, — явились врагами, дичью, за которой стали охотиться сыщики ГПУ и их добровольные помощники? Чем заслужили мы их ненависть и преследования?…

    Знамя еще раз плавно выпрямляется над головами скаутов, как бы прощаясь с друзьями и гордясь своим славным прошлым, и затем знаменосец склоняет его на руки девушкам, снимающим полотнище с древка. Знамя складывается, зашивается в клеенку и запаивается в жестянку. Глаза всех не могут оторватьтся от этой грустной молчаливой процедуры, а руки наших мастеров взволнованно дрожат.

    Я предлагаю спеть, и в темном погребе негромко звучат знакомые слова нашей старой песни:

    «Братья, крепнет вьюга злая,
    Нам дорогу застилая;
    Тьма и мгла стоит кругом…
    Нас немного, но душою
    Будем мы перед грозою
    Тверды, стойки, как гранит…»

    Вот жестянка запаяна. В кирпичной стене уже готова ниша. Еще несколько минут и знамя будет замуровано.

    Начальник дружины берет жестянку и поднимает ее кверху, как бы стараясь запечатлеть этот момент в памяти всех. Видно, что ему хочется сказать много теплых, сердечных слов…

    — Мы прощаемся с нашим знаменем, — твердо говорит он, — с надеждой, что скоро наступит время, когда оно опять будет развеваться над нашими отрядами… Мы обещаем ему, — взволнованно продолжает он, и внезапно судорога рыдание сжимает его горло, и голос его прерывается. — Мы обещаем… не забыть… тебя… — с трудом тихо выдавливает он и, как будто боясь не выдержать тяжести нахлынувших чувств, быстро передает дорогой сердцу всех предмет в руки скаута, стоящего у стены.

    Кирпич за кирпичом закладывают нишу с жестянкой, мигающие огоньки скупо освещают строй, и слова нашего гимна особенно торжественно звучат под сводами погреба:

    «Тем позор, кто в низкой безучастности
    Равнодушно слышит брата стон…
    Не страшись работы и опасности,
    Твердо верь: — ты молод и силен…»

    На глазах у многих слезы. Но это не слезы прощанья навсегда. Это слезы разлуки только на время.

    И молодая горячая вера в будущее смягчает грусть этих незабываемых минут…

    «Кто не с нами, тот против нас»

    Поздно ночью, полные впечатлениями от этой трогательной сцены прощание со старым знаменем, возвращались мы домой по темным улицам города.

    — Вы знаете, Борис Лукьянович, — задумчиво сказал Ледя. — Мне все это часто кажется каким-то сном — вот, все эти преследования, подпольщина, наша борьба. Как будто игра во сне… Как-то безсмысленно все это: и то, что нас давят, и то, что мы защищаемся.

    — Сразу видно, Ледя, что вы, как музыкант, не овладели современным оружием диамата[22]. Тогда бы все это вам было понятно.

    — Разве вся эта безсмыслица может быть понятна?

    — Ну, конечно. Все это вполне естественно и логично.

    — Логично? Ну, убей Бог, если я в этом хоть что-нибудь понимаю. Зачем преследовать скаутов?

    — Конечно, нужно оговориться, Ледя, что логика тут, так сказать, «пролетарская», малость односторонняя. Но, в общем, дело-то не очень сложное. Коммунистам нужно, чтобы молодежь росла в атмосфере полного и, главное, организованного подчинения. Вот, например, вы, как Начальник Дружины, дали бы свое согласие на то, чтобы скауты грабили церкви?

    — Что за дикий вопрос?

    — Я знаю, что не дали бы. А ведь изъятие церковных ценностей надо делать с чьей-нибудь помощью? Комсомол-то ведь пошел и грабил. Ну, а поставили бы вы, скажем, скаутов на шпионскую работу?

    — Еще чего?

    — Ну, вот, а пионеров поставили — пока за скаутами шпионить, а потом и дальше пойдет. Или вот, скажем, в Одессе недавно были «дни мирного восстания».

    — Как, как? — заинтересовалась до сих пор молчаливо слушавшая Ирина. — Какие дни?

    — Да «дни мирного восстания» — или «ущемление буржуазии», проще говоря, организованный грабеж. Ходили специальные комсомольские бригады по квартирам «буржуев», когда-то обезпеченных людей, и отбирали у них все «лишнее», нажитое «на поту и крови трудового народу». Оставляли только по паре белья, да брюк… Вы бы дали на это скаутов?

    — Ну, конечно, нет, — возмущенно фыркнул Ледя. — Да и из ребят никто бы не пошел: не так мы их воспитывали.

    — Ну, вот, видите. Какая же от вас польза советской власти?

    — Почему же? А, вот, работа в лазаретах, в приютах, среди детей, да, наконец, сама по себе наша культурная работа. Разве все это не в счет?

    — Позвольте, Ледя, ответить вопросом на вопрос. А что в этой деятельности коммунистического?

    — Да зачем же обязательно коммунистическое? Разве без этого нельзя?

    — Да, вот, выходит, что нельзя. Между аполитичностью и враждебностью поставлен знак равенства.

    — Вот идиотство, — пробучал Ледя.

    — Ну, уж так и идиотство, — усмехнулась Ира. — Очень уж вы, Ледя, упрощаете. Просто вопрос жизни или смерти. Быть или не быть. Или заставить стать коммунистами, либо, если уж нельзя истребить всех инакомыслящих (уж очень их много), то хоть не дать им объединиться.

    Ирина произнесла последние слова таким авторитетным профессорским тоном, что мы невольно рассмеялись.

    — Да вы, Ирина, видно прирожденный профессор диамата, — пошутил скаутмастор. — Значит, по вашему, мы боремся с коммунизмом?

    Ира не поддержала шутки. По прежнему лицо ее оставалось серьезным.

    — Ну, конечно, хотя и не прямо, а косвенно. Мы, выражаясь картинно, суем палки в колеса коммунизму.

    — Какие же это палки?

    — Да каждый скаут, воспитанный, не как комсомолец или пионер, — это палка, тормаз коммунизму… Эх, вы, скаутмастор, — упрекнула Ира. — В простой политграмоте не разбираетесь!

    — Да я и не политик вовсе.

    — Ну, вот, нашелся еще один «строитель жизни», — иронически протянула девушка. — А еще живете в период таких политических бурь. Что-ж, прикажется нам, бедным женщинам, обучать вас, мужчин, политграмоте?

    Запахло стычкой. На правах «знатного гостя» я поспешил вмешаться.

    — Тут, Ледя, вы сильно не правы. Политика бьет нас по шивороту, а вы не хотите разобраться в ней.

    — Да разве это наша обязанность — скаутам политикой заниматься?

    — Наша задача — подготовлять молодежь к реальной жизни. В мирной обстановке, когда страна живет спокойно, скауты, может быть, и не должны заниматься политикой. Может быть, на Гонулулу или в Канаде вопросы политики не заострены. Но нам теперь нельзя уйти от нее. Ведь мы живем в атмосфере политики. И нас комсомол и ГПУ рассматривают именно, как политических врагов.

    — Нас?

    — Ну, конечно. Вот Ирина же вам объясняла, что мы, скауты, не с большевиками. А по их мнению, нейтралитета в борьбе классов нет. Или там — или здесь. И, следовательно, — мы враги. И они правы.

    — Как правы? — удивился Ледя. — Мы — враги большевиков? Но ведь мы просим только, чтобы они нас оставили в покое.

    — Ну, вот вы видите, Борис Лукьянович, — не выдержала Ирина. — Ну, что ты с ним сделаешь?.. Идеалист-музыкант… Живет в надзвездных высотах…

    — Погоди, погоди, Ирина, — болезненно сморщился Ледя. — Не язви… Может быть, я и в самом деле что-то недопонимаю. Неужели в преследованиях нас есть что-то систематическое и закономерное?

    — Ну, конечно, Ледя. Уж верьте мне — я ведь по всему СССР езжу — многое видал. Сейчас молодежь все резче делится на две части: либо с ними, с комсомольцами, чекистами, пионерами и прочее, либо с другим лагерем. В этом, другом, лагере, — и мы, скауты. Там же и сокола — вы знаете, как Киевский «Сокол» разгромили и духу его не оставили… Правда, Киевский Сокол дал большое количество добровольцев в Белую Армию… Но и Маккаби тоже ведь разгромлено… В общем все, кто не с ними — те рассматриваются, как враги. Да так оно и есть…

    — А вам, Ледя, стыдно не понимать этого… Я, право, пожалуюсь вам на Ледю, дядя Боб. Я, вот, слыхала, как его спрашивали старшие скауты — почему голод, да почему расстрелы, да почему все это вышло, да что такое социализм, да как живут за-границей, да почему восстание и прочее. Так Ледя ничего путево ответить не может.

    — Так нельзя, Ледя, — серьезно сказал я. — Вы должны готовить своих ребят к современной жизни и научить их разбираться в политике. У нас еще будут стычки и не малыеые. Ребята растут, мужают, а до мирного времени далеко… И не забывайте ни на миг, что мы теперь политическая организацие — ничего не сделаешь. Может быть, не мы сами сделали ее политической, а нас сделали. Но ведь отказаться от веры в Бога, от мысли о России и ненавидеть какого-то «классового врага», фантастического «буржуя» мы не можем… Борьба за наши установки, за душу нашей молодежи — это уже политическая борьба. А дальше, вероятно, и серьезнее что-нибудь будет…

    — Да, вот, я ему все доказывала это, — с досадой подхватила Ирина, — да разве его убедишь!…

    Ледя был сконфужен и смущен. Чтобы переменить разговор, я спросил:

    — Да, кстати, Ирина — та, вот, девушка ваша герль — Тамара, она в самом деле собирается штурманом сделаться?

    Досада «баб-адвоката», как втихомолку называли бой-скауты Ирину за ее постоянное отвоевывание женских прав, обрушилась на меня.

    — Ну, конечно. Не думаете ли вы тоже, Борис Лукьянович, как и все эти мальчуганы, что женщина не может быть хорошим моряком? Что только вам, мужчинам, доступна эта профессия?

    — Нет, нет, — поспешил я обойти острый вопрос, — я вовсе не хотел этими словами обидеть женщин, к которым чувствую 100 процентов уважение (тут Ледя не вполне почтительно фыркнул). Но разве трудности морской профессии не пугают Тамару?

    — Да она уже в двух плаваниях участвовала и ничего — справилась.

    — Молодец!

    — А все-таки я бы не разрешил таких штук, — скептически произнес Ледя.

    — Ах, в ы не допустили бы? — накинулась на него Ирина. — Прошло то время, когда у вас, мужчин, спрашивали разрешения… Теперь женщина сама завоевывает себе положение… Слушаться? — с негодованием вырвалось у девушки. — Вас, мужчин, слушаться?.. Столько лет управляете миром и даже жизни путевой создать не сумели… Все только режетесь друг с другом, да революции идиотские устраиваете… Хорошенькое «руководство жизнью»!.. Наустраивали, нечего сказать! Нет уж, у вас, мужчин, как устроителей жизни, репутацие сильно подмокла… Пусть девушки и женщины теперь сами ищут своих путей… Обойдемся и без вашего разрешение и руководства…

    Внезапно в темноте раздалось громкое:

    — Стой!

    Я быстро вынул браунинг и шагнул вперед. В ночной темноте вырисовались фигуры трех красноармейцев. В руках одного блеснул огонек фонарика.

    — Кто такой?

    — Военный моряк Черноморского Флота. Делегат конференции.

    — А ну подойди, — более успокоенно произнес красноармеец.

    — Ага, а энти кто?

    Через минуту все успокоилось.

    — Ну, ладно, проходите… А то тут у нас бандитов сколько хошь.

    — А чего вы нас задержали?

    — Да, кричал, вот, кто-то с вас. Думали, бандиты с попойки.

    Идя дальше, мы посмеялись над горячностью Ирины и ее звонким голосом.

    — Это она всегда — как о своих бабах, так и голос на октаву выше, — пошутил Ледя. — Одним словом — «баб-адвокат»…

    — А вы, действительно, Ирина, умеете своих герль защищать, — искренно сказал я.

    — Да что-ж, Борис Лукьяныч, — с оттенком дружеской задушевности ответила девушка, — нужно же внушать девочкам, что они тоже имеют право и, главное, способности стоять рядом с мужчиной на всех постах жизненной стройки. Пора сдать в архив четыре «К».

    — Какие это четыре «К»? — с удивлением спросил Ледя.

    — Да знаменитая немецкие четыре «К», якобы, определяющие рамки идеалов женщины — Kinder, Kche, Kleider und Kirche — дети, кухня, платье и церковь — и я в нашей скаутской работе добиваюсь того, чтобы герль смотрела на себя сперва, как на человека и гражданина, а потом уже, как на женщину, а не наоборот, как было раньше.

    День святого Георгия

    Куда бы нас ни бросила судьбина,
    И счастие куда-б не привело -
    Все те же мы. Нам целый мир — чужбина.
    Отечество нам — Царское Село.
    П у ш к и н.

    Севастополь. 23 апреля 1924 года

    «Собираться или не собираться?» — вот вопрос, волнующий каждое скаутское сердце.

    «Соберутся или не соберутся?» — вот вопрос, волнующий каждого пионера и комсомольца — добровольного шпиона ОГПУ.

    Так обидно думать, что в этот радостный день придется ограничиться поздравлением друг друга в городе, опасливо оглядываясь по сторонам. Так хочется провести этот день всем вместе, в кругу дружной и веселой скаутской семьи.

    Но машина слежки и доноса не дремлет. Само ОГПУ не станет тратить своего времени на слежку за нами. Для этого довольно «красной молодежи». Они донесут о «преступлении». Сбор скаутов покажет, что «гидра контрреволюции» еще не добита, и тогда только тяжело чавкнут челюсти ОГПУ.

    Но чувство гордости, смелости и задора побеждает.

    Старшие скауты решают:

    — Сбору быть во что бы то ни стало!

    Голодная душа

    Вечером, накануне Георгиевского дня ко мне зашел молодой матрос.

    — Вы, Костя? Когда это вы успели матросом сделаться?

    — Да, вот, Борис Лукьяныч, — ответил Костя, Одесский сокол, когда-то сидевший вместе со мной в подвале ЧК. — Мобилизовали во флот, как комсомольца. Теперь плаваю на истребителях в райони Одессы.

    — Что-ж вы там «истребляете»?

    — Охрану несем… — Лицо Кости нахмурилось.

    — Что-ж вы охраняете?

    — Да берега наши.

    — Да ведь с нами никто не воюет, и никто не нападает!

    — Да мы не от врага охраняем, — неохотно ответил Костя, — а от своих…

    — Как это от своих?

    — Да вот, чтобы из России не бежали…

    — Ax, вот что! Значит, сторожевая, пограничная служба. А много разве бежит?

    — Очень много. Каждый день ловим. Все больше крестьяне и рабочие с семьями, с детьми. Ведь только 40 километров от границы. Соблазнительно…

    — А вы не задумывались, Костя, отчего это они бегут?

    Юноша махнул рукой.

    — Не спрашивайте, дядя Боб. Раньше я думал, что действительно враги бегут, контрреволюционеры всякие, шпионы, террористы, вредители, классовый враг — одним словом… В теперь уж не верю. Насмотрелся…

    — Значит, не все верят в будущий рай?

    Лицо Кости болезненно перекосилось.

    — Не будем говорить об этом, Борис Лукьянович. Пожалуйста, не будем…

    Я внимательно посмотрел на его лицо и заметил морщины мучительного раздумья, резко обозначившияся на его лбу.

    — Скажите, дядя Боб, вы такого Вербицкого не знаете? — спросил Костя после небольшего молчания.

    — Вербицкого? Как же — знаю. А что?

    — Да, вот, сегодня в горкоме комсомола разговор о нем был. Арестован, говорили.

    — Арестован? Вот бедняга! Ну, расскажите-ка подробней, что именно о нем говорили.

    — Да немного. Как раз ребята толковали о вашем завтрашнем сборе…

    — О сборе. Каком сборе?

    — Да, конечно, о вашем скаутском сборе в день Георгия.

    — Откуда у них такие сведения?

    — А черт их знает. Я думаю, они не столько знают, сколько ожидают, что сбор скаутов будет. Мне лично даже дали задание разузнать подробнее об этом сборе, — рассмеялся Костя. — Не любят они, по правде сказать, скаутов… Ну, так вот, секретарь Горкома и говорит, между прочим: «нам, ребята, надо иметь оффициальную причину для ареста здешних скаутских заправил. Так сказать, факты. Вот, говорит, к примеру в Мелитополе недавно скаута Вербицкого заарестовали — так у него библиотека целая была, и он книги скаутские посылал другим ребятам. Мы это дело выследили — причина и готова: распространение контрреволюционной литературы. В ГПУ и — готово… Так же, говорит, нам и в Севастополе нужно. Факты, ребята, говорит, факты нужны.»..

    — А больше о Вербицком разговора не было?

    — Что-то еще неясно говорили, но я не слышал. Жалели, кажется, что переписки не нашли, что ли…

    — А судьбы его не знаете?

    — Нет.

    Я задумался. В памяти встало оживленное лицо Жени, еще так недавно рассказывавшего мне на вокзальном перрони свой план связи между старшими скаутами. Ну, что-ж: «все под Богом и ЧК ходим»… «Сегодня ты, а завтра я».

    — Я хотел вот о чем с вами поговорить, Борис Лукьянович, — после небольшего молчание с каким-то трудом начал Костя. — Завтра 23 апреля…

    — Да, наш скаутский день…

    — Я знаю, — тихо промолвил юноша, опустив голову. — У меня этот день свободен. Я уверен, что вы завтра соберетесь, несмотря на все запреты.

    — Почему вы так думаете?

    — Да так, сердце чует. Разве вы на трусов похожи? Так вот, Борис Лукьянович, знаете что: разрешите и мне с вами побыть в скаутской семье. Ей Богу, — умоляюще произнес он, положив свою руку на мою, и голос его дрогнул, — я ведь с чистым сердцем, хочется вместе побыть, от этой сумасшедшей жизни отдохнуть хоть немного. Я ведь тоже когда-то скаутом был…

    Я задумался. Лично я доверил бы Косте свои личные секреты, но можно ли в нашу семью в такой день пустить незнакомого человека, только что сказавшаго, что у него есть задание выследить нас? В душу человека не заглянешь.

    — Борис Лукьянович, дорогой, — взволнованно сказал Костя, словно догадавшись о моих сомнениях. — Честное слово, нет у меня задних мыслей. Верьте мне — истосковался я по скаутской семье, по песням, по искреннему смеху. Тяжело ведь все одному и одному в среде комсомольцев, у которых в мыслях только злоба, да разрушение… Душа отдыха просит.

    В голосе Кости было столько искренности и боли, что я не мог сомневаться в чистоте его намерений.

    — Ладно, Костя! Я верю вам…

    И красный моряк-комсомолец поднялся и, радостно краснея, отсалютовал мне скаутским салютом и взволнованно пожал левую руку…

    Вне советского времени и пространства

    С раннего утра по одному или по двое, разными путями, с полным соблюдением всех правил конспирации, скауты начали покидать город. Моряки ушли в море еще с вечера, взяв зачем-то с собой молотки, зубила и веревки.

    После полудня на старом, знакомом месте наших привалов, на склоне, у Георгиевского монастыря собрались все старые скауты. Наши моряки сияли — перед взорами всех пришедших на отвесной скале резко обрисовывался барельеф скаутской лилии — это ребята высекли на скале наш значок. «В назидание потомству», как гордо сказал Боб.

    Сияет весеннее солнце, мягко шелестит зеленью теплый ветер, где-то внизу шумит море, набегая на скалы, а высоко, над нашими головами гордо развернулся родной знак верного пути, высеченный на граните…

    Тихо стоит строй скаутов… На правом фланге — знамена: морского отряда и герль-скаутов, вынутые из тайников для этого торжественного парада… Знакомый лица старых друзей. Еще так недавно они были подростками, а теперь это уже взрослые люди, самостоятельно ищущие жизненных путей. И уже нет начальника и рядовых скаутов. Есть только primus inter pares (первый среди равных) в среде членов скаутской семьи. Есть старший друг, связанный со всеми не нитями скаутской дисциплины, а взаимным уважением и привязанностью.

    — Друзья, — сказал я, когда закончился наш скромный парад. — На днях арестован скаут Женя Вербицкий, которого вы лично знаете — он не раз приезжал в Севастополь. Арестован он за то, что создал центр переписки между старшими скаутами и посылал другим свои книги… Теперь и это — преступление. Все мы, старшие, находимся под постоянной угрозой ареста и преследований. Это не должно омрачать нашего настроения, но должно лишний раз напомнить о необходимости тесно сплотиться и помогать друг другу. Если Женя будет приговорен к заключению — а ведь и это возможно — не забудьте помочь ему: морально — письмами и материально — деньгами и посылками… А теперь, друзья, вспомним, что Женя сидит где-то там, в тюремной клетке, за железными решетками, и в этот день скаутского праздника думает о нас. Сделаем так — отсалютуем в его честь и крикнем ему громкое и бодрое «будь готов». Ну ка, раз, два, три…

    И скользившие в спокойном воздухе чайки взвились к поднебесью, испуганные непривычным звуком дружного человеческого крика.

    — Вольно! Разойдись! — скомандовал я, но никто из скаутов не шевельнулся.

    — Погодите минуточку, дорогой дядя Боб, — ласково сказала княжна Лидия, положив руку мне на плечо. — Уступите мне команду на одну минуту.

    Как забыть мне торжественные минуты этого дня, когда от имени всех моих старых друзей руки Тани прикрепили к моей рубашке «свастику». Как глубоко и сердечно прозвучали слова девушки:

    — «Наш значок братства и благодарности»…

    Много их у меня значков, — отличий и орденов — за 24 года моей скаутской жизни… Но ни один не дорог мне так, как тот, который был поднесен мне моей севастопольской семьей в тот сияющий солнцем апрельский день.

    Пусть сам значек этот давно уже лежит в архиве ОГПУ, отобранный при одном из обысков, — чувство, охватившее меня в тот незабываемый день, чувство глубокой привязанности к моим братьям по скаутскому значку согревает меня и сейчас.

    «Значек братства и благодарности»… — сказано было тоненьким голоском девушки, но в глазах окружающих друзей я прочел еще одно слово, еще более трогательное и ценное: — «и любви»…

    Советское голосование антисоветского плана

    — Ребята, — раздался среди смеха и шума громкий голос Боба, — ребята, у меня гениальное предложение в голове сидит!

    — Совсем чудеса! — ухмыльнулся Ничипор. — Такие проэкты у тебя, брат, товар редкий. Тише, ребята! Ш-ш! Боб хочет выстрелить в нас гениальным предложением! А ну! «Ваше слово, товарищ Маузер!» Пли!

    Все обернулись в сторону Боба. Григ бросил несколько веток в костер, и пламя осветило смеющееся лицо нашего боцмана.

    — Вот какое дело, ребята. Как вы знаете, дядю Боба скоро переводят в Москву. Когда-то доведется увидеться — Бог знает! Так, вот. Предлагаю на обсуждение высокопочтенному подпольному собранию такой вопрос: давайте уговоримся все, как один, встретиться здесь же, в этот же день обязательно, ну, скажем… — Боб на секунду запнулся, — лет через пять, а то лучше даже через десять. А, как ребята?

    Одобрительные возгласы донеслись отовсюду.

    — Поправку можно? — с редкой на ее спокойном лице улыбкой, спросила Тамара.

    — Ладно, — великодушно согласился Боб, обрадованный всеобщим одобрением. — Давай…

    — Так, вот, Боб, конечно, прав на все 200 процентов, но только не в отношении дня. Многие из нас в этот день, в апреле, будут на службе или на учебе. Лучше уж такой день назначить на лето, когда всем легче будет приехать из разных городов. Ведь вырваться-то будет не легко…

    — Это верно, — поддержал Григ. — Я предлагаю днем сбора назначить 8 августа — день разрушение нашей милой хавыры.

    Это предложение, видимо, устраивало всех.

    — Ну, так я, с вашего разрешения, ребята, проголосую это предложение по всем правилам большевицкой избирательной техники, — весело воскликнул Боб, поднимаясь и беря в руки здоровенное полено.

    — Ну-с, так я приступаю, — начал он самым мрачным басом среди наступившего веселого ожидания. — Итак, предлагается всем, здесь подпольно присутствующим и погрязшим в безднах всяких гнусных контрреволюций, безнадежно неизлечимым от микроба скаутинга, не боящимся всяких страхов ОГПУ и верящим в нашу дружбу и спайку, собраться здесь-же, под сенью славного Георгиевского монастыря, 8 августа 1934 года, в 12 часов дня… Ну-с, — заревел он самым страшным голосом, выпрямляясь во весь свой могучий рост и занеся над нашими голосами свое полено. — Ну-с… Кто против?

    Общий хохот покрыл его последние слова. Боб бросил в пропасть свое «убеждающее» полено и со смехом сказал:

    — Значит, по советски — «единогласно»!

    Через 10 лет

    Не довелось мне приехать к ребятам в августе 1934 года… В этот день я был в далеком карельском лесу на дороге из концлагеря в Финляндию.

    И ровно в 12 часов я снял рюкзак, выпрямился, проверил по компасу — где юг, и протянул свою салютующую руку туда, где мои друзья далеко, далеко, за несколько тысяч верст отсюда, на берегу Черного моря, собрались на знакомой площадке, над скалистым обрывом.

    И если есть в мире антенна души — во что я глубоко верю, — то волна привета и любви, посланная мною из северных лесов 8 августа 1934 года, была принята в Севастополе молодыми сердцами моих старых друзей…

    Коммунистическое воспитание

    Большевизм — это не Институт Благородных Девиц. Дети должны присутствовать при казнях врагов пролетариата и радоваться их уничтожению.

    Ленин.

    В Москве, у ворот дома на окраине города кучка юных пионеров о чем-то оживленно спорила:

    — Ну, и черт с ней! Пусть себе околевает под забором, — с азартом кричал веснушчатый мальчуган, размахивая руками. — Экая беда! Больше хлеба государству останется.

    — Нет, Вася. Может, это все таки и не хорошо, — робко возражал ему худенький бледный пионер, видимо, чувствуя себя очень неуверенно. Остальные ребята злобно накинулись на него, крича хором:

    — Ну, ты, тихоня! Молчал бы лучше! Разве мы должны жалеть такую дрянь?..

    — Тоже жалельщик выискался! Коммунисты должны быть злые — никого не жалеть!..

    — Нам и вожатый говорил — они хоть и старые, а вредные. Мы таких белых гадин добивать должны, а ты тут слезу подпускаешь!..

    Я заинтересовался спором, подошел ближе и спросил весело:

    — Кого, это, вы, ребята, жалеть не собираетесь? Старую собаку, что ли?

    Пионеры на секунду замолкли.

    — Да нет, — неохотно и угрюмо ответил один из них. — Тут недалеко старуху одну нашли, с голоду помирает. Ну, да она буржуйка старая. Черт с ней! А вот этот сопливый, — указал он с презрением на бледного мальчика, — все хочет ей хлеба занести, словно пионер может таких гадин жалеть… Вот мы и заспорили…

    Меня живо заинтересовал этот спор между ребятами и причины их безжалостности к старушке, но из-за угла показались двое молодых людей, и мои пионеры мигом побежали во двор строиться.

    Старший из пришедших недовольно и подозрительно осмотрел меня, но, увидев морскую форму, промолчал. Младший грубо спросил:

    — Что, это, вы тут наших пионеров разговорами отвлекаете?

    — Да видите ли, — любезно-просительным тоном ответил я, — в нашем Черноморском флоте тоже есть такие, вот, отряды, но мы не знаем хорошо, как, собственно, вести занятия. Меня и направили к вам познакомиться с работой, если вы, конечно, разрешите. Мне передали, что ваш отряд — один из лучших.

    Младший остался, видимо, все-таки недовольным, но зато старший просиял и стал охотно рассказывать мне о пионерах. Для него, очевидно, такие объяснение были привычным и приятным делом. Плавным потоком полилась его речь о коммунистическом воспитании, о классовой борьбе, о мировой революции и пр. и пр.

    — Да, да, — прервал я его заученные фразы. — Я понимаю все это, но, вот, меня больше интересует, чем же вы, собственно, занимаетесь с ребятами?

    — Чем? — переспросил он. — Многим! Парадами, строем, полит-грамотой, красные уголки строим, песни революционные поем, на заводы в экскурсии ходим, стен-газеты делаем, безбожную работу ведем… Занятий хватает…

    — Ну, а как вы ребят в отряды привлекаете?

    — Да ведь у нас же выгодно! — как бы удивился он вопросу. — Пионерам форму даем, часто даже ботинки. Потом, опять же, завтраки вкусные. Небось, дома таких у них нет! Да и в школе пионеру лучше. Администрацие выдвигает, учителя больше внимание оказывают. А потом — лагеря. Простому школьнику не попасть в лагерь, а пионеру, пожалуйста! В кружки технических знаний записываем, в кино ребята бесплатно ходят… Мало ли что? Ребята и идут…

    — Да, да, конечно. А родители-то как относятся?

    — Родители? — нахмурился «пионермастор». — Да как вам сказать… Что-ж, конечно, старая закваска, косность, гнилой быт… Не любят они, признаться, нас, что мы безбожники, да, вот, в комсомольцы ребят готовим. Потом за то, что ребята за домашней жизнью следят, про иконы, да всякие разговоры доносят. Не нравится старикам это. Да нам-то что! Руководители у нас все комсомольцы. Парни хоть молодые, но боевые, как гвозди. Если нужно, так мы и нажать можем…

    — Ну, а, говорят, тут у вас, в Москве, и какие-то скауты есть, вроде пионеров? — самым невинным тоном спросил я.

    Мой собеседник с досадой выругался.

    — Есть, есть, черт бы их драл! Тоже с ребятами возятся, но которые постарше. Царя да Бога проповедуют, на буржуев, да помещиков молятся. Хорошо еще, что ГПУ не зевает — жмет их. Да и наши пионеры здорово следят за ними. Уж многое мы знаем, что и где. Дождутся они тюрьмы…

    — Да за что же тюрьмы?

    — Как, это, за что? — вспыхнул комсомолец. — Так и смотреть на них? Да это же наши враги! А с врагами то, небось, ГПУ не церемонится. Мы еще им покажем!..

    Мы вошли во двор, где вожатый рассказывал собравшимся в кучку пионерам историю классовой борьбы, и осмотрели комнаты клуба. Как и во всяком клубе, там были уголки и Осоавиахима, и Мопр, и Автодор, и СВБ, и Ликбез, и Осодмил, и РОКК[23], и центральные газеты, и, конечно, полное собрание сочинений Карла Маркса, Ленина и Сталина. Ничто не говорило о том, что это клуб для детей…

    «Не надо нам религии,
    Не надо нам попов,
    Бей буржуазию,
    Души кулаков!..»

    доносилась со двора хоровая песня. «Воспитание» шло полным ходом…

    В перерыве между занятиями строем я незаметно подошел к мальчику, неосторожно пожалевшему старушку, и тихо спросил.

    — Ты можешь показать мне, дружок, где та бедная старушка живет?

    — Могу, — живо ответил он, — только, чтоб другие не видали. Вы им не скажете?

    — Нет, не бойся. Не выдам. Я скоро выйду и подожду тебя на углу. А ты как-нибудь удери со сбора, и пойдем вместе.

    Мальчик радостно кивнул головой и исчез в толпе пионеров.

    Я еще немного потолковал с комсомольцами и стал прощаться.

    — Да вы еще посмотрели бы репетицию парада! — стал удерживать меня старший. — А то еще, если хотите, «Интернационал» вам споем. Здорово ребята натренировались. Взрослых заглушают…

    — Нет, спасибо. Я уже столько раз слыхал…

    — Ну, так заходите как-нибудь еще другой раз… Может быть, будут другие руководители. Так вы не стесняйтесь. Приходите, как свой человек. Ведь к нам так редко кто заходит…

    В советской школе. На стене плакат: «За ультиматум ответим мировой революцией»

    — А разве вы уезжаете?

    — Нет. Но райком постоянно перебрасывает на другую работу. Сегодня, знаете, здесь, а завтра — в деревню или на стройку. А сюда других комсомольцев пришлют.

    — По их желанию?

    — Ну, вот еще! Станет Райком о желании спрашивать! В порядке партдисциплины назначат — и все тут: руководи и никаких.

    — А если он не умеет?

    — Как, это, не умеет? Что-ж тут уметь? Полит-грамоту провести, да песни пропеть, да промаршировать? Экая трудность! Вот, когда в деревню бросят на сель-хоз-кампанию — вот, там, действительно, трудно. Есть парни, которые ни разу в жизни ржи не видали, акромя как в булке хлеба. Они свеклы от комбайна не отличают. И то ничего! Справляемся! — Комсомолец самодовольно ухмыльнулся. — А тут с пионерами — пустяковое дело. Как ни занимайся, все равно, ребята придут — хоть бы для завтрака.

    — Это, конечно, верно, — согласился я. — Большое спасибо за объяснения…

    — Не за что! — снисходительно протянул мне руку «пионермастор». -Так заходите еще посмотреть — поучиться, как по революционному детей воспитывать.

    — Спасибо. Меня, признаться, больше ваши объяснение интересовали, а с воспитанием детей я знаком и сам, только по другой линии.

    — Разве вы раньше работали с пионерами? — с беспокойством и удивлением спросил «революционный воспитатель».

    — С пионерами, к счастью, нет, не работал, а вот, со скаутами — бывало…

    — Как? — озадаченно спросил откровенный комсомолец. — Со скаутами? Как же так? Вы, может быть, скаутмастор?

    — Вы — скаутмастор? — переспросил и младший, и в голосе его прозвучала злоба и страх.

    — Есть такой грех, ребята! — весело ответил я. — Скаутмастор, да еще и старший. Ну, еще раз спасибо за объяснения! Пригодятся!

    И, махнув рукой обалдевшим комсомольцам, я вышел на улицу.

    «Векапе — мамаша наша,
    Сесесер — папаша наша.
    Во, и боле ничего!..
    Мы пойдем к буржую в гости,
    Поломаем ему кости.
    Во, и боле ничего!»

    пел отряд пионеров, маршируя по двору…

    За углом улицы меня уже ждал маленький пионер, с которым мы пошли к умиравшей старушке. По дороге мой мальчуган попросил меня немного обождать, нырнул в подворотню и скоро появился оттуда уже без красного пионерского галстука и значка.

    — Отчего, это, ты форму снял?

    — Да ведь еще донесут, что пионер к буржуйке зашел, и из отряда выставят. У нас ведь друг за другом шпионят. Даже что дома отец и мать делают — все доносить нужно…

    — Ну, а как вы эту старушку нашли?

    — Да как-то дворник сказал, что тут в комнатке старушка одна больная с голода лежит. Мы хотели было зайти, да нам сказали, что она буржуйка, хоть я хорошо и не знаю, что такое буржуйка. И мне все-таки жаль ее…

    Одна из многих

    В маленькой полутемной комнатке, у самого чердака, на кровати лежала исхудавшая женщина, прикрытая ватным одеялом.

    Когда мы вошли в комнату, она жалобно сказала тихим голосом:

    — Дайте хоть умереть спокойно. Не тревожьте перед смертью…

    Мальчик испуганно прижался ко мне и схватил за руку.

    — Мы к вам… в гости… проведать пришли, — произнес он несмело, глядя на лежащую женщину широко открытыми глазами.

    — А вы разве не из домкома? — слабо спросила больная.

    — Нет, нет, гражданка. Мы, вот, случайно узнали, что вы больны и пришли помочь вам.

    Женщина удивленно приподнялась и с недоверием оглядела нас. Седые растрепанные волосы свисали по обеим сторонам ее худощаваго, мертвенно-бледного лица. Ей можно было дать и 40, и 70 лет.

    — Помочь? — переспросила она. — Мне помочь?

    Какая-то нотка равнодушие и апатии послышалась в ее слабом голосе. Мальчик-пионер беспомощно оглянулся на меня, словно прося подтвердить наше намерение еще раз.

    — Как-нибудь поможем, хозяюшка, — бодро сказал я. — Бог даст, все наладится.

    — Как, как вы сказали? — внезапно дернулась больная, и ее широко раскрытые глаза впились в мое лицо. — «Бог даст»? Да? Так вы сказали?

    Я невольно отшатнулся, пораженный страстным напряженным тоном этих неожиданных слов.

    — Ну да, — растерянно вырвалось у меня.

    Старушка тяжело вздохнула и с облегчением опустилась на свернутый тюк платья, заменявший ей подушку.

    — За столько месяцев в первый раз имя Бога услыхала, — тихо сказала она. — Слава Тебе, Создателю… Значит, вы, действительно, другие люди…

    — А вы из домкома кого-нибудь ждали? — участливо спросил мальчик.

    — Да… Из комнатки, вот, гонят… На улицу выкидывают… Я уж просила: дайте умереть-то хоть спокойно. Уж немного осталось…

    Припадок тяжелого кашля прервал ее слова.

    Мы стали успокаивать больную. Мальчик живо сбегал за водой, подмел комнатку, открыл окно. Волна свежого воздуха опять вызвала припадок кашля. Я вгляделся в выступившие на бледных щеках пятна нездорового румянца, лихорадочно блестящие глаза, впавшую грудь: «Туберкулез, плюс недоедание», поставил я мысленно диагноз.

    На тарелке, на столе лежали несколько сухих корочек хлеба.

    — Чем же вы питаетесь? — спросил я.

    — Да почти что ничем. Тут соседка одна была… Так она раньше немного помогала. А в последние дни так никто и не заходил. Только, вот, из домкома приходили, чтобы выезжала скорее… Или просто посмотреть, не сдохла ли… На кладбище торопят.

    Старушка попыталась улыбнуться, но вместо улыбки только болезненная судорога прошла по ее лицу.

    — Ничего, гражданка. Бог даст, все наладится. Как ваше имя, отчество?

    — Софья Павловна.

    — Ну, вот, Софья Павловна. Не унывайте — наша молодежь вам поможет. Сегодня я через Петю вам кое-чего пришлю, а завтра наши девочки еще зайдут — наладят регулярную помощь. Скоро поправитесь!

    На глазах старушки показались слезы.

    — Спасибо, родные, — растроганно сказала она. — Не за помощь, за теплое слово спасибо. Измучилась я… Вот, как мужа расстреляли — так и маюсь все…

    — А за что мужа-то вашего расстреляли? — с живым интересом спросил Петя. В его тони был какой-то странный деловой оттенок, словно этот вопрос прямо касался его деятельности.

    — Чего это, ты, Петя, так сразу про это спросил?

    Мальчик понял свою бестактность и покраснел.

    — Да нам, вот, пионермастора постоянно говорят, — тихо сказал он, — что классовых врагов нужно расстреливать. Вот, мне и интересно.

    — Да что-ж тут скрывать, — устало прошептала старушка. — Муж-то мой священником был. Старый москвич. Знали его и любили, бедняки особенно. Много он добра сделал… Несколько раз уж пришлось посидеть ему в тюрьме, да как-то пока Бог миловал. Да, вот, собрались недавно старые друзья, осенью дело было. Все старики старые. Много лет вместе и горе, и радость делили. Ну, вот, решили они в день убийства Царя панихиду по усопшем отслужить. Каждая душа ведь молитве рада… Но как-то узнали, видно, донесли, хоть на частной квартире панихида была. Арестовали всех… Контр-революционный заговор, сказали… А мой муж и политики-то никогда не касался… Ну, и убили все-таки старика…

    Шепот старушки был едва слышен. Мальчик сидел, вытянувшись и не спуская глаз с ее лица. Когда она закончила свой рассказ, он взглянул на меня. В глазах его стоял испуг и недоумение.

    — Как же так? — растерянно спросил он. — Да за что?

    — Да ты же слышал. Молились за убитого царя.

    — Так что-ж тут вредного? — с тем же болезненным удивлением опять спросил он.

    — Эх, милый мой, — с неожиданной лаской сказала старушка. — Маленький ты еще. Жизни не знаешь. Тебе бы, вот, все — за что? — скажи. Тут и ответов не напасешься, если подумать, сколько народу-то перебито… Такое уж время.

    — Так, как же вы жили все это время?

    — Да, вот, перебивалась как-то. Вещи кое-какие продавала на базаре. А потом и это кончилось… Хлебных карточек-то ведь не дают — лишенка, говорят. Сдыхай, значит, с голоду, как собака. А потом, вот, застудилась и слегла.

    — Ладно, Софья Павловна. Не унывайте. Мы, вот, сейчас с Петей только на минутку забежали. Я вам сейчас с ним кое-что пришлю, а завтра опять гостей ждите. Я, может быть, и лекарств успею достать.

    — А вы разве доктор?

    — Скоро, Бог даст, буду доктором. Но мы вас и раньше поставим на ноги…

    — Дай вам Бог здоровья, милые мои, — взволнованно прошептала старушка. — Веру вы мою поддержали. Свет, видно, еще не без добрых людей…

    Удар по теориям

    На ближайшем базаре мне удалось купить у какой-то крестьянки немного вареной картошки и кусок рыбы. Я передал все это Пете.

    Уличная торговля в Москве (Земляной вал)

    — Ну, катись, дружок, и отдай все это старушке. Завтра, скажи ей, еще принесем.

    — Вот это дело! — оживился пионер… — Значит, подмогнем? А то мне страсть как ее жалко. И с чего это ейного мужа шлепнули? А? Неужели так зря людей убивают?

    — Сам, Петя, присматривайся. Не верь чужым объяснениям насчет всяких врагов. Верь своим глазам. Сам, вот, видел и слышал, за что старика расстреляли…

    Лицо мальчика нахмурилось.

    — Да… верно… Сволочей в ЧК, видно, хватает, да и наши пионермастора тоже, видать, гады… Ладно… А старухе-то что сказать — от кого жратва-то эта?

    — Да просто скажи — от скаута, дяди Боба.

    — Как? как? — мальчик изумленно воззрился на меня… — От скаута, вы сказали?

    — От скаута, — улыбнулся я.

    — Как же так? — растерялся мальчик. — А я думал…

    — Что ты думал?

    — Да вот, нам говорили, что скауты вредные, враги, да что их стрелять надо.

    — Ну и стреляй. За чем же дело стало?

    Пионер посмотрел на меня с чувством удивление и восхищения.

    — Так вот какие они, скауты эти! — задумчиво протянул он.

    — А ты завтра приди к старушке часов в 6, еще и других увидишь, и девочек тоже. Ты ведь нас не выдашь?

    — Ну, вот еще! — Лицо Пети вспыхнуло. — Я - не доносчик какой-нибудь, — негодующе воскликнул он. — И никогда такой сволочью не буду…

    — Приятно слышать, дружок. Ну, а пока беги, брат, к нашей старушке…

    — А скажите, — нерешительно сказал мальчик, крепко пожимая мне руку. — А скаутов теперь нет?

    — Как так нет? А я, например?

    — Да нет, не так. А так, чтобы поступить в скауты?

    — Нет, брат, так сейчас нельзя. А ты хотел бы?

    — Ага. Мне нравится так, вот, бедным помогать…

    — А ты не боишься, что другие пионеры донесут?

    — Ну, вот еще! Ни черта я не боюсь!

    — Молодец! Ну, катись, брат, к нашей бабушке. Она там ведь голодная ждет. А завтра еще потолкуем.

    Пятки мальчика мелкой дробью застучали по тротуару.

    Москвичи

    — Это ты, Серж?

    — Я, — глухо донесся голос в телефонной трубке.

    — Говорит Борис. Такое дело, Серж. Я сегодня наткнулся случайно на голодающую старуху — жену расстрелянного священника. Дело пахнет могилой; tbc и голод. Нужно помочь.

    — Ну, и поможем. Не в первый раз. О чем разговор?

    — Как бы договориться с тобой и другими ребятами?

    — Да как раз сегодня вечером у меня кое-кто соберется. Ты не свободен?

    — Заседание.

    — Плюнь и смойся. Тут у нас вроде как праздник. Колич решил жениться. Сегодня, так сказать, предсемейное торжество… Рады будем тебя видеть.

    — Для такого случая нельзя не смыться! Приду.

    — Ну, вот и точка. Только, вот что, Борис. Захвати, брат, с собой чего-нибудь поесть — сам знаешь, угощать, то нечем. Ну хоть пару кусков сахару и хлеба.

    — Есть, есть.

    — Ты, я знаю не обидишься. Сам знаешь — «райское житье».

    — Ну, конечно. Так я буду после 9.

    — All right.

    Бойцы армии молодежи

    Сережа был одним из старших по положению московских скаутов, хотя никогда и не стремился к «высшим постам».

    — Интересней всего быть патрульным, ну, на крайний случай, Начальником Отряда, — говорил он. — Это, вот, действительно, творческая интересная работа. А остальное все — это пустое начальствование.

    Но после Sturm und Drang Period'a, после отхода в сторону многих наших старых скаутских деятелей, он автоматически оказался центром «содружества старых братьев костра», как называли себя московские скауты в подпольное время.

    Несменяемый секретарь его старого отряда, Рима, теперь была его женой, а сам Сережа числился молодым ученым. Его математические и астрономические иcследование обещали ему блестящее будущее, и все мы шутя звали его «ученой крысой» за его усидчивость и настойчивость в кабинетной работе…

    * * *

    В квартире Сережи, состоящей только из одной маленькой комнатки, было шумно и весело.

    Сам хозяин, низкий, коренастый, с обычно суровым строгим лицом, теперь улыбался своей тонкой и умной улыбкой.

    Рима — веселая и подвижная, хлопотала у самовара. Колич, герой дня, обычно замкнутый и меланхоличный, сияя радостной улыбкой, подвел меня к тоненькой девушке.

    — Познакомьтесь, дядя Боб. Нина — моя будущая жена.

    Девушка смущенно засмеялась и с упреком взглянула на Колю.

    — Ничего, Нинушечка. Дядя Боб — свой в доску. Наш…

    Шутник Вася, крепкий белокурый юноша, шахматист и радист, рассыпавший везде вокруг себя искорки беззаботного смеха, счел долгом вмешаться.

    — Эх, ты, жениховская дубина! Ты бы еще остроумнее сказал — моя будущая вдова… Ах, ты, чудак! Нашел тоже формулу, как знакомить! — И заметив, что мы на секунду замялись, не зная, какую руку подать друг другу, Вася добавил: — Левую, левую. Ниночка ведь нашего скаутского помету.

    — Ну, раз из породы скаутов, — сказал я весело, — то уж примите соответствующие братские поздравления.

    Мы сердечно расцеловались.

    За чаем вопрос о помощи больной старушке был решен быстро и организованно. Бой-скауты взяли на себя снабжение, герль — уход и распределение посещений и дежурств, я — доставку медикаментов и рыбьяго жира из Амбулатории Института, где я учился, одновременно служа в Штабе Морского Флота. Мне не стыдно признаться, что я попросту крал эти медикаменты. Купить их негде было, а без них помочь больной старушке было невозможно. Суровая советская действительность заставляла идти кривыми путями для того, чтобы выполнить прямой скаутский долг.

    Затем раазговор перешел на обще-скаутские темы.

    — А вы знаете, ребята, что с дядей Кешей-то вышло? — оживленно спросил Вася.

    — С главным-то пионермастором РСФСР? — насмешливо отозвался Колич.

    — Да, да. Не знаете еще?

    Историе «дяди Кеши», Иннокентие Жукова, одного из крупнейших деятелей по скаутингу и знаменитого скульптора, чрезвычайно характерна для жизни Советской России. Жуков в период нажима Комсомола на скаутов сразу стал сторонником «красного скаутинга» и, когда наши отряды были закрыты, предложил Комсомолу свои услуги. На языке советской политики это называется «смена вех», иначе говоря, внезапная перемена убеждений. Дядя Кеша проявил соответствующий энтузиазм, «подвел» под красный скаутинг «научную» основу «волюнтарной педагогики», из которой незаметно исчезли все моральные идеи скаутинга, и дошел до того, что стал даже грозить непокорным скаутам расстрелом.

    Его старание были отмечены, ибо Комсомолу было очень важно внести раскол в ряды старших скаутов. Жукова ввели в Центральное Бюро Юных Пионеров на правах чуть ли не «старшего пионера РСФСР», создали соответствующий «бум» около его «политического перерождения» и поручили ему вести работу по переманиванию скаутмасторов для работы у юных пионеров.

    Таков был «дядя Кеша».

    — Ну, ну, расскажи, Вася, — посыпались просьбы. Историе Жукова глубоко интересовала всех нас, ибо он был единственным из «старой гвардии», сменившим вехи и изменившим нашему знамени.

    — Да что-ж, — удовлетворенным тоном начал Вася. — Историе обыкновенная — выжали, как тряпку, и выбросили…

    — Да ты, гамбит шаха персидского, расскажи все толком, — проворчал Сережа. — Не тяни. Докладывай обстоятельно.

    — Обстоятельно? Ну, ладно. Держись тогда. Итак по пунктам: 1. Комсомол Жуковым недоволен, потому что раскола у нас он не вызвал. 2. Наркомпрос недоволен, ибо подделаться под красную идеологию не так-то просто оказалось. И помудрее головы запариваются, когда марксизм с жизнью надо увязывать. Да потом, сел дядя Кеша и на своей «волюнтарной педагогике» и Робинзони Крузо.

    — Это какой еще Робинзон Крузо? — с любопытством спросила Нина.

    — А это целая умора! Жуков предложил Луначарскому[24] ввести штатные должности Робинзона Крузо и Пятницы, чтобы из пионеров создать на все 100 процентов видимость игры. Чудак человек! Перекрутил! Тут из пионеров шпионов и чекистов готовят, а он, изволите видеть, игрушечки хочет устраивать. Нашел тоже время и почву для игрушек… Ну, да ладно, черт с ним… — Вася сосредоточенно посмотрел на два загнутых пальца, а потом просиял.

    — Сбила ты меня со своим Робинзоном. Да, так вот. 3. И пионеры опять же недовольны Жуковым — нет, мол, классового подхода к занятиям — походы и лагери такие же, как и у скаутов, только скучнее. Нет, ты, мол, дай нам пролетарскую методику. Чтобы и походы были наполнены классовым содержащем и борьбой. Словом, и здесь запарился дядя Кеша. Разве всем потрафишь?.. Словом… — рука Васи опять поднялась с растопыренными пальцами. — Раз (он загнул один палец) низвели его со Старшего Пионера. Два — вышибли из ЦБЮП'а[25]. Три — перестали печатать статьи о всяких его педагогиках. Четыре — и самое замечательное — запретили к пионерам даже приходить…

    Сережа, сосредоточенно слушавший доклад, удовлетворенно кивнул головой.

    — Вот и хорошо. Пусть не торгует своей совестью. Соввласть с попутчиками всегда так: — использует, а потом — коленом ниже спины.

    — А теперь-то он что делает?

    — Да, вероятно, поет жалостным голосом песенку:

    Игра судьбает человеком,
    Она изменчива всегда:
    То вознесет его над веком,
    То в бездну бросит без следа…

    Сейчас он едва устроился учителем рисование в какой-то захудалой школе.

    — Н… да… — задумчиво сказала Колич. — Высоко пытался залететь наш дядя Кеша, а сел-то низковато… Долетался значит…

    — Много он нам нагадил, что и говорить, особенно в вопросе о преследованиях скаутов. Собственно, Женя-то и попал в концлагерь по его отзыву.

    — Какой это Женя? — спросила Римма, разливая чай.

    — Да помнишь — я тебе рассказывал — Женя Вербицкий — скаут из Мелитополя, который скаутскую переписку налаживал.

    — Ах, тот… Помню. Так что с ним?

    — Да, вот, 2 года концлагеря получил.

    — Вот, бедняга! А где он сейчас?

    — В Кеми, на Белом море, — сообщил я. — От него каким-то чудом и письмецо было получено. Наши крымские скауты помогают ему и посылками, и деньгами…

    — Да что-ж, друзья, — мрачно сказал Сережа. — Собственно — все мы кандидаты ему в товарищи.

    — Почему это? — испуганно спросила Нина. Римма только подняла голову и вопросительно посмотрела на мужа.

    — Хоть и не хотелось омрачать хорошее настроение, но должен сказать, что за последние месяцы ЧК стала все усиливать внимание к нам…

    — Почему ты думаешь? — встревоженно спросил Колич.

    — Да много данных, — уклончиво ответил Сережа. — По пальцам я не стану перечислять, но, к сожалению, имею основание полагать, что для нас еще будут неприятности… Мое мнение относительно нашего будущего тоже было достаточно пессимистическое, но я считал, что раз оно неизбежно, то уж лучше не омрачать настоящего мыслью о предстоящих тяготах.

    — Ну, не будь унылым пророком, Серж, — дружелюбно сказал я. — Все мы уже столько времени живем на вулкане… Что там думать о взрыве! Не отказаться же от работы.

    — Да я не о том!.. Жаль только, если молодая жизнь так вот, смаху, сорвется!..

    Его серьезное лицо как-то резко отвернулось в сторону от Колича и Нины, которые сидели, тесно прижавшись друг к другу, как будто инстинктивно предчувствуя грядущие тревоги.

    Цена политических достижений

    «Если хоть 10 процентов русского народа доживет до той цели, к которой мы его ведем, — наша задача будет выполнена»…

    Ленин

    За кулисами цифр

    — Ну, что-ж, товарищи, — прозвучал среди общего молчание голос председателя, — Послушали — надо и попреть.[26] Вопрос, поднятый ЦККСМ, чрезвычайно важен, что тут и говорить. Здесь, среди ответственных работников, мы можем с полной откровенностью констатировать, что, очевидно, физическое развитие пионеров угрожающе отстает от политического. Оно, конечно, насчет политики Комсомолу и книги в руки. Он у нас в этом деле здорово подкован. Но, вот, насчет здоровья ребят, что-то нехорошо выходит. Ну-с, так кто хочет задать вопросы?

    Таковы были слова старого партийца, вместе с нами прослушавшего на одном из заседаний Высшего Совета Физической Культуры доклад КСМ. Картина, нарисованная докладчиком, была не из веселых: среди пионеров угрожающе растет туберкулез, малокровие, неврастения, замечается резкое недоразвитие, «более ярко выраженное, чем даже у беспартийных детей», как было откровенно сказано в докладе.

    — А кто, собственно, ведет у вас физическую подготовку? — задали вопрос докладчику.

    — Кто? — переспросил докладчик, член ЦК Комсомола, молодой парень с гривой волос, причесанных lа Карл Маркс, и самодовольным выражением круглого лица. — Да пионер-мастора, конечно!

    — А какая у них подготовка?

    — Да, обыкновенная, комсомольская!

    — Да я не про политическую спрашиваю, — отмахнулся спрашивавший, — а про физкультурную.

    — Да, как вам сказать… Иные есть футболисты, а то еще, вот, атлеты. Разные есть, а так, чтобы спецы по физкультуре — таких нет. Опять же текучесть кадров, да и времени на физкультуру, по совести говоря, не хватает. Столько общеполитической работы — кампании, ударники, прорывы, кавалерия… Никак нельзя все успеть. Вот мы и пришли к вам за советом и помощью.

    На заседании было много старых опытных преподавателей физической культуры. Их лица омрачились. «Зачем же вы набирали миллионы детей в отряды, если не можете обеcпечить им здоровой жизни? — казалось, говорили эти нахмуренные брови. — Зачем калечить детей и физически, и нравственно?»

    Но разве можно в условиях советской действительности задать такие вопросы?

    — Ну-с, товарищи, — опять спросил председатель. — У кого есть опыт работы с детьми? Кто хочет высказаться?

    Было предложено много мероприятий: и увеличение количества площадок и зал, организацие курсов подготовки инструкторов, всякие состязание и «спартакиады» и ряд других советов «по оздоровлению пионер-движения»… Но все это были полумеры.

    А критиковать Комсомол никому не хотелось. Наживать себе врага в лице Комсомола было небезопасно.

    Наконец, решил выступить я.

    — Мне на своем веку приходилось немало работать с детьми, и я давно уже присматриваюсь к работе пионеров. Все предложенные меры, по моему глубокому мнению, не дадут нужных результатов. Дело по существу в двух моментах 1) перегрузке детей общественно-политической работой и 2) недостаток хорошо поставленной физкультурной работы.

    — Так что-ж, по вашему, выкинуть, что-ль, политработу? — враждебным тоном спросил комсомолец.

    — Да не об выкидывании вопрос идет. А об том, чтобы в программе занятий пионеров на первое место поставить укрепление здоровья и дать опытных физкультурных работников. Ведь всем ясно, что на этом фронте у вас прорыв. Если довели пионеров до такого состояние и пришли к нам за советом, то, очевидно, нужно предпринимать какие-то героические меры по оздоровлению работы среди детей.

    Докладчик был, видимо, начинен самыми боевыми возражениями и хотел спорить, но старый испытанный в словесных боях председатель коротко сказал:

    — В виду сложности вопроса, товарищи, предлагаю избрать комиссию, в которой и проработать этот вопрос к следующему заседанию… А то мы тут передеремся, а толку не будет. Дело путанное. Точка.

    В комиссию включили и меня.

    Изготовление «гвоздей»

    После конца заседание комсомолец догнал меня у выхода.

    — Идем, что-ль, Солоневич, вместе? — предложил он самым дружелюбным тоном.

    — Идем.

    — Что это ты, друг, наплел там на заседании про пионеров? — начал член ЦК, когда мы вышли на улицу.

    — А что?

    — Да разве мы можем, чудак человек, найти знающих людей для всех отрядов? — снисходительно произнес комсомолец. — Сейчас у нас пионеров под 3.000.000. Скудова нам взять стольких руководов?

    — Так зачем же набирать эти 3 миллиона, если вы не можете обслужить их?

    — Как это зачем? — удивился мой спутник. — Что-ж, так и оставлять молодое поколение в тине старого быта, без коммунистического влияния?

    — А школы?

    — Что школы! — презрительно махнул он рукой. — Там все старые дураки еще с мирного времени сидят. У них аполитичность не только в башке — в каждой пуговице на пупе сидит. Разве они могут готовить коммунистическую смену?

    — А вы можете?

    — А что-ж. Известно, можем! Конечно, не без прорывов, вот, давеча я докладал насчет физкультуры. Но это-ж второстепенно. А политически дело у нас поставлено на «ять».

    Для большой убедительности он протянул кулак с поднятым вверх большим пальцем. В советской России этот жест древнего Рима обозначает высшую меру похвалы.

    — А разве здоровье детей — пустяк?

    — Ну, нельзя же везде на все 100 процентов поспеть, — снисходительно уронил парень. — Нам сейчас политическая сознательность нужна, а не мускулы. Что-б, значит, были люди свои в доску, свой, значит, аппарат, да чтоб дисциплина аховая была. Иначе нам разве удержаться, когда кругом врагов до черта?

    — Постойте, т. Фомин, да дети-то, дети — дегенерируют ведь? — возмутился я.

    — Как, как ты сказал?

    — Да, вот, слабеют, болеют, вырождаются — ведь в докладе вы сами об этом говорили.

    — Ну, что-ж! — невозмутимо ответил Фомин. — Лес рубят — щепки летят. Часть, конечное дело, на свалку пойдет. Но зато хоть немного, да наших ребят все таки выйдет. А нам ведь это самое важное… Ежели хоть 2–3 из сотни выйдут так, как нам надо — и то ладно будет!

    — Ну, а остальные? Пусть погибают? Так, что ли?

    Комсомолец с удивлением посмотрел на меня.

    — Чтой-то ты, Солоневич, такой жалостливый? Кажись, наш брат — моряк, а душа в тебе, как нежная роза с Ерусалима… Ну, погибнут, ну, и что? На то и революция. Иначе нельзя. «Самим дороже стоит», — усмехнулся он.

    — Но ведь можно было бы использовать и другие организации для общей работы с детьми?

    — Как же, как же! — с оттенком злобы ответил Фомин. — Мы уже пробовали — вот, скауты тоже были. Слышал, может?

    — Слышал немного…

    — Ну, вот. Мы несколько годов с ними цацкались, да возились — думали, что с них что выйдет… только черта с два — уперлись на своем и никак. Ну, хоть ты тут тресни…

    — А что вы хотели с ними сделать?

    — Да просто, чтобы они нам как ступенька Комсомолу были. А они — хоть ты им кол на голове теши… Распустили, сукины дети, свои интеллигентские сопли и сюсюкают: любовь к ближним, изволите видеть. Родину выкопали из старого мусора, да, кажись, и к Боженьке дрожемент тоже имели… Ну, и стукнули мы их!..

    — А чем они мешали?

    — Чем? Может, и не мешали… бояться мы их не боялись. На то ЧК у нас есть — рука у ей крепкая. Но не в том дело. Ежели аполитичная организация, да еще не на советской платформе — хрен их знает, что они там потом наделают. А, может, сунут в подходящий момент нож в спину революции? А? Что тогда? Ребята ведь крепкие.

    — Ну, так то потом, да и то — «то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет»… Всунут или не всунут нож — это еще никому неясно. А теперь-то они чем мешают?

    Комсомолец с явным презрением посмотрел на меня.

    — Эх, ты, брат! А еще командир флота! Ты Маркса читал?

    — Нет, не читал. А будто бы ты читал?

    На секунду Фомин смутился.

    — Ну, положим, я тоже не читал! Ну его к чертовой бабушке! Этакие томищи накатал. Его «Капиталом» только сваи вбивать… Но не в этом, брат, дело. Ты, видно, «диамата» не знаешь!

    — А причем тут диамат?

    — Как это причем? — важно сказал мой спутник. — Потому — метод оценки. Понимаешь: рассматривай все в связи событий и в применении к данным обстоятельствам. Вот, скажем, скауты: нам теперь нужна злоба, непримиримость, классовая борьба, а они, изволите видеть, розовую водичку из себя испущают: ах, ближненькие, ах, бедненькие, ах, матушка-Расея, ах, Боженька… Понимаешь, браток, в чем тут дело? Этак и до царя недалеко. А от царя — прямой путь к помещикам, жандармам, да капиталистам… Нет, браток! Черта с два! Мы сперва цацкались. Думали, что выйдет. А потом, смотрим — не поддаются. Ну — хрясь, и ваших нет… Вот ты говоришь — использовать их силы. Это все равно, как, брат, какого епископа предчека поставить. В такое время, как мы живем, — не до розовой водички. Нам, брат, комсомольцы — чекисты нужны, которые с железной волей будут сметать все с пролетарского пути. Нам ребята, как гвозди, нужны. Что-б — как сказано, так вбито было.

    — А по вашему, разве можно детей на ненависти воспитывать? Разве это не коверкает их души?

    — Души? — фыркнул комсомолец и неожиданно весело рассмеялся. — Ах, ты, едрена палка! Ей Богу, Солоневич, как посмотрю я на тебя — аж смех, право, берет. Ну, вот, видал я тебя и на боксе, и в футболе, и в борьбе — там ты подходящий парень и крови, видать, не боишься. А тут — ну, прямо интеллигент. Ах, ты, сукин сын, голуба моя морская! Да какое нам дело до детских душ, как ты говоришь? Тоже, вот, выдумал — души, брат, в архив истории сданы. Да если бы они и были, так хрен с ними. Что-то насчет морали ты больно слаб. Помнишь, как Ильич насчет морали проповедывал?

    — Нет. А как?

    — «Морально то, что служит делу мировой революции!» — важно и торжественно сказал комсомолец. — Раз нужно для дела — крой, значит. А души, брат, — это что-то с того света. А нам бы хоть на этом удержаться покрепче. Нам, брат, люди-гвозди нужны, а не нежные души. А ежели, чтобы один гвоздь сделать, нужно сотню нежных душ спрессовать — будьте покойнички — мы спрессуем. У нас для этого такой аппарат есть, одно слово — советский… А ты, вот, слезу точишь насчет деточек. Эх, ты, — не сердись, брат, — слюнтяй ты, и больше ничего.

    Круглое лицо молодого «строителя жизни» было полно уверенности и снисходительности.

    На жизненном переломе

    Солнечной, сверкающей всеми красками, осенью в образе стройной сероглазой девушки с длинными косами в мою жизнь вошла любовь…

    История жизни этой девушки так же тесно переплетена со скаутингом, как и моя. В тот тяжелый период нашей скаутской жизни, когда вся тяжесть всех ответственных вопросов легла на молодые плечи юных скаут-масторов и скаутов, когда взрослые, сами отягченные и избитые борьбой за кусок хлеба и за жизнь, отошли от нас, плеяда девушек-скаутмасторов смело взяла на себя руководство герль-скаутами.

    Со смелостью и горячностью честной юности они стали в общий боевой строй на правах подпольных членов нашей общей скаутской семьи. И, Бог знает, удалось ли бы юношам-скаутам так бодро и мужественно вынести все удары по нашему братству, если бы плечо к плечу с нами не боролись за нашу идею и наши сестры, вливавшие энтузиазм героической молодости в наши общие ряды.

    И именно в атмосфере этой борьбы крепло наше братство, наша дружба и уважение друг к другу. Не на танцульках, не в кино, театрах и балах, а в опасностях и труде узнавали мы ближе друг друга, и много, много юношей и девушек-скаутов пошли дальше по жизненному пути рука об руку строить свою семью, не отрываясь и от старой, скаутской…

    За эти годы мне много, много раз приходилось встречаться, работать и спорить со скаутмастором Ириной, но только осенью 1925 года нам довелось ближе познакомиться друг с другом.

    В Москве, в одном из домов отдыха, в прекрасном сосновом «Серебряном Бору» Ирина работала инструктором физической культуры, одновременно учась в университете. По ее особой рекомендации в этот дом отдыха можно было приезжать по воскресеньям, получить скромный обед и провести весь день на берегу Москва-реки, в могучем сосновом лесу.

    И, возвращаясь из своих частых плаваний по морям, я с особенной радостью уезжал из душной Москвы за город — отдохнуть, к Ире.

    Она оказалась прекрасным собеседником с оригинальным и сильным умом и глубиной суждения. Так же, как и я, она глубоко любила скаутинг, и, может быть, под ее влиянием я более вдумчиво присмотрелся к движению герль-скаутов и поставил его в своем сознании на одинаковую высоту с работой среди мальчиков. Ирина незаметно приучила меня не только ценить, но и уважать женщину-человека, как равновеликую величину с мужчиной, в нашем мире.

    Вероятно, под ее влиянием я незаметно для себя самого превратился из неунывающего, не особенно задумывающегося над жизненными вопросами, веселаго, боевого богатыренка в сильного, уверенного в себе, человека. Встреча с Ириной как бы резко остановила стремительный разбег моей бурной жизни, заставила меня оглянуться на прошлое и более вдумчиво оценить и самого себя, и свое отношение ко всей многосторонности жизни.

    Много часов провели мы в спорах, беседах и воспоминаниях в милом Серебряном Бору и, странное дело никогда, глядя в ее ясные серые глаза, я не подумал, что она может быть для меня чем-то большим, чем только веселый товарищ, верный скаут и преданный друг.

    И как-то ни разу мне, мужчине в расцвете лет, не пришло в голову отнестись к ней, как к женщине, пока… И вот с тех пор я поверил в бессознательное женское кокетство, присущее женщине и украшающее ее, будь она трижды скаут…

    Однажды я приехал в Серебряный Бор днем и, не найдя Ирины, надел купальный костюм и ушел на берег реки. Наслаждаясь там вкусной теплотой речного песка и горячих солнечных лучей, я скоро услышал голос Ирины и, приподнявшись на локте, увидел, что она возвращается с прогулки с группой женщин.

    Я приветствовал ее, махнув рукой.

    — Здравствуй, Боб, — радостно улыбнулась она в ответ. — Лежи здесь. Я скоро освобожусь и приду.

    Через полчаса Ира подбежала ко мне. Она была в том же спортивном костюме, но ее гимнастические туфельки были одеты уже на хорошенькие белые носочки, к о т о р ы х  р а н ь ш е  н е  б ы л о.

    С привычной наблюдательностью я сразу заметил эту перемену в костюме и был ошеломлен!

    «Боже мой! Да ведь носочки-то эти надеты специально для меня!» мелькнуло у меня в голове, и весь облик ясно-холодной девушки-друга сразу расцветился яркими красками застенчивой женственности.

    Я уверен, что она не думала сознательно об этих носочках, но вечное, как мир, женское желание понравиться «ему», вечное ewige waibliche прорвалось сквозь стену товарищества и дружбы и осветило наши отношение другим, ярким и горячим светом жизни сердца.

    И потом уже, во все те немногие дни нашего «вместе», которые скупо дала нам советская судьба, воспоминание о начале нашей любви всегда были неразрывно связаны с «роковыми белыми носочками», о которых мы всегда говорили с чувством веселого юмора и ласковой задушевности…

    Но в те сияющие дни первой любви я не мог не сознавать, какие опасности грозят мне, как одному из старших руководителей молодежи. Имею-ли я моральное право возложить тяжесть этих испытаний на плечи друга? Ведь, впереди — не спокойное, мирное житие, а борьба, почти без шансов на победу…

    Можно-ли соединять свою жизнь с жизнью Иры?

    И как-то, в минуту задушевности я сказал ей об этих сомнениях.

    Она медленно положила свою руку на мою и тихо ответила, прямо глядя на меня своими серыми глазами:

    — Где ты, Кай, там и я, Кайя…

    И теперь, когда я так чудесно спасся из мрака советской страны и вспоминаю Ирину, у меня в ушах всегда звучит эта фраза древних римлян, этот символ любви и спайки…

    И острая боль пронизывает мое сердце при мысли о том, что где-то далеко, в 12.000 километрах отсюда, в глубине Сибири, моя Снегурочка-Лада коротает свои одинокие дни в суровом советском концентрационном лагере.

    Водоворот мировой бури разметал нас в стороны, и Бог знает, когда мне опять доведется увидеть «роковые белые носочки», длинные русые косы и ясные глаза своего друга — жены…

    И доведется-ли увидеть вообще?..

    Обвал…

    Постепенно и почти незаметно поднималась над нашими головами для удара лапа ОГПУ. Не справившись со скаутами давлением, страхом, угрозами, подкупом, разложением, ГПУ решило нанести смертельный удар непокорной молодежи.

    Месяцами и годами собирались сведение о скаутах и, наконец, весной 1926 года ГПУ решило, что все нити «контрреволюционного сообщества» в его руках. И тогда грянул удар.

    Многие из нас, старших, чувствовали приближение этой опасности, но уйти было некуда, да и никто из нас и не хотел уходить. Бежать перед опасностями мы не привыкли. Малодушные давно уже отошли в сторону. Но как больно было думать о том, что опять жизнь будет смята на многие годы, что впереди опять тюрьма и неволя!

    А моя личная жизнь складывалась как раз особенно интересно и удачно. Я был счастливым молодоженом, закончил прерванное революцией высшее образование и хотел верить, что впереди — период какой-то творческой жизни.

    Но судьба решила иначе…

    Помню один из вечеров после моего приезда с юга. В моей маленькой комнатенке гости — Ирин брат. (Нам с Ириной по квартирным условиям так и не пришлось жить вместе). Сердечное веселье и задушевные разговоры были внезапно прерваны открывшейся без стука дверью, и на пороге моей комнатки появилась мрачная фигура молчаливого чекиста в полной форме с какой-то бумажкой в руке.

    — Ну, Ирочка. Это не иначе, как за мной приехали!

    И я не ошибся.

    Пол-ночи тщательно обыскивали мою комнатку и с особенным злорадством взяли дорогие моему сердцу ордена и значки — свастику, волка, медведя и почетного серебряного волка, высшую награду нашего старшего скаута О. Пантюхова.

    Эх, долго-ли «собраться с вещами» старому скауту?

    Сердечный и крепкий поцелуй Ирине и дяде Ване, и чекистский автомобиль помчал меня по пустынным улицам в серой мгле просыпающегося утра на Лубянку, в центральное ОГПУ.

    Там меня провели мимо молчаливо посторонившегося часового в комендатуру, с противным злобным лязгом хлопнула железная дверь, и я опять оказался в зубцах неумолимой машины красного террора.

    Между моей жизнью и свободой опять тяжело опустилась безжалостная решетка тюрьмы…

    Глава IV

    За решетками

    …Солнце всходит и заходит,

    А в тюрьме моей темно…

    Точки зрения

    Представьте себе, дорогой читатель, хотя бы на минутку, что вам и какому-то советскому гражданину указали бы на некоего джентельмена Х и сказали бы этаким приглушенным шепотком:

    — Глядите, вот этот… Здоровый, в очках… Да… Да… Знаете, он был более, чем в 20 тюрьмах… Был обвинен в бандитизме, государственных преступлениях, шпионаже и, кроме того, он «изменник родине»…

    Вероятно, вы в испуге отступили бы в сторону от такого преступника.

    А советский гражданин отозвался бы спокойно:

    — Вот бедняга! Не везло, значит! — И сочувственно бы покачал головой.

    Если вместо алгебраической величины Х вы подставите фамилию автора, а место действие таких ужасов — Советский Союз, то разница в восприятиях между вами и советским жителем станет ясной.

    Тюрьма и заключение во всем мире, кроме СССР, связаны с представлением о справедливом возмездии и изоляции преступников. Иное дело в СССР. Там тюрьма давно уже перестала пугать злодеев и защищать мирных жителей. Роли переменились. Тюрьмы переполнены людьми, опасными не для населения, а для диктаторской власти коммунистов, и стали постоянной угрозой для честных людей. В СССР наказание для грабителя и убийцы несравненно легче, чем для мирного гражданина, осмелившегося не во время или не в подходящем месте возражать, не подчиниться бесчеловечным распоряжениям власти или, упаси Боже, быть заподозренным в какой-либо «контрреволюции».

    Тюрьмы в СССР — один из видов политического фильтра населения. Недаром один из чекистских вождей в пылу спора как-то сказал крылатую фразу:

    — Все население СССР делится на три категории: сидящих в ЧК, сидевших там раньше и тех, которые будут сидеть… Других — нет…

    «Тот не гражданин СССР — кто не болел сыпняком и не сидел в ЧК», —

    говорят в России, подчеркивая этим, что тюремная решетка — это своеобразный спутник советского бытия…

    Вообще же, поскольку почти во всех законах, касающихся «политических преступлений», имеется универсальная фраза — «карается вплоть до высшей меры наказания», а приговоры выносятся на основании субъективного понимание «революционной законности и коммунистического правосознания» в закрытых заседаниях, без участия обвиняемого, — то, естественно, что карательная политика страны советов отличается необычной жестокостью…

    Я знал, что попал в безжалостные зубцы бездушной машины, и с тяжелым сердцем ждал, что произойдет дальше…

    Перед моим мысленным взором расстилались невеселые перспективы…

    Допрос

    Бесконечные лестницы, коридоры. Двери с часовыми, без часовых, железные, решетчатые… Настороженные взгляды проходящих мимо чекистов. Наконец — 4 этаж. Надпись — «Секретный Отдел». Шедший сзади меня с револьвером в руке чекист открыл передо мною дверь:

    — Сюда.

    Небольшая комната, выходящая окном на Лубянскую площадь. Большой письменный стол. Мягкие кресла…

    Из-за стола поднял голову хмурый утомленный человек, с внимательными недобрыми глазами. Впалые щеки. Плохо выбритое, еще молодое лицо. Помятый, видимо, непривычный штатский костюм. Это — мой следователь, тот самый, который когда-нибудь перед Коллегией ОГПУ будет «докладывать мое дело» и предлагать ей свое решение.

    «Секретный отдел, скажет он, предлагает применить к Солоневичу такую-то меру социальной защиты»… Председатель равнодушно спросит: «Возражений, товарищи, нет?»… Эта пустая формальность промелькнет в несколько секунд, и моя судьба будет решена…

    Следователь молча, движением руки указал мне на стул и стал задавать обычные предварительные вопросы. Эти, по существу, простые, вопросы, касающиеся большей частью прошлого, таят в себе громадные опасности для тех, кому есть что скрывать в своем прошлом. Если ГПУ подозревает, что у человека, по выражению моряков, «за кормой нечисто», и он о своем прошлом дает неверные данные, то оно прибегает к массе самых тонких психологических ловушек для того, чтобы заставить арестованного сбиться и напутать в своих показаниях. И даже, если точные данные о прошлом человека и останутся неясными, наличие этих противоречий вполне достаточно для того, чтобы определить, по выражению следователей, «наличие белого запаха» и отправить человека в концлагерь с простым обвинением — «социально-опасный элемент»… Так, на всякий случай, в порядке «профилактики»…

    Мой предварительный допрос закончился скоро. Мои ответы были хорошо продуманы и проработаны, и я не путался. Записав эти данные моей биографии, следователь коротко сказал — «подождите» и вышел.

    Через минуту в комнату вместе с ним вошли еще двое чекистов весьма важного вида, не без некоторой торжественности усевшиеся за стол. Предстоял, очевидно, серьезный и длительный допрос.

    — Ну-с, товарищ Солоневич, — насмешливо улыбаясь, начал толстый латыш с двумя ромбами в петлице военного мундира, так сказать, «чекистский генерал», — Очень, очень приятно с вами познакомиться. Давненько мы собирались это сделать, но не хотели раньше времени прерывать вашей вы-со-ко-по-лез-ной деятельности…

    Сказав это, он с улыбкой оглянулся на своих товарищей, как бы приглашая их оценить его остроумие.

    — Странный способ у вас знакомства — путем ареста и тюрьмы.

    — Ну, ну, конечно, способ не совсем нормальный, — с тою же насмешливой любезностью согласился латыш. — Но это все пустяки. Это дело поправимое. Мы глубоко уверены, что эта «ошибка» — только случайность, и мы с вами договоримся к общему удовольствию… Будьте добры ответить нам на несколько вопросов относительно вашей деятельности. Вы, надеюсь, понимаете, конечно, сами, что нас интересует не ваша официальная работа, а, так сказать… гм… гм… интимная…

    — Какая это интимная?

    — Вас удивляет это слово? — Лицо латыша расплылось в улыбке. Розовые щеки его жирного лица почти закрыли узенькие щелочки глаз. Видимо, процесс допроса и собственное остроумие доставляли ему громадное удовольствие.

    — Ну, я не настаиваю на этом слове, ну, хотя бы… неофициальная деятельность. Вас это удовлетворит?

    — Но я все-таки не понимаю.

    Чекист насмешливо прищурился.

    — Жаль, жаль, что вы такой непонятливый. А мы почему-то были убеждены, что соображение у вас быстрое… Ну, хорошо, перейдем на деловую почву. Скажите, пожалуйста, вы были когда-то скаутом?

    — ГПУ об этом прекрасно известно.

    — Значит, вы этого не отрицаете?

    — Нет.

    — Т-а-а-а-к… А скажите, теперь, какое вы теперь имеете отношение к скаутам?

    — Теперь? Но ведь теперь организации скаутов закрыты.

    — И теперь вы скаутской работы не ведете?

    — Нет.

    Чекисты переглянулись с насмешливой улыбкой… Толстый латыш покачал головой.

    — Должен к крайнему вашему огорчению сообщить, что наша информация не вполне совпадает с вашими утверждениями. И мы очень сожалеем, что вы с нами не откровенны.

    — Но ведь это, действительно, так и есть.

    — Ну, ну… — Латыш с ромбами положил руку на какую-то папку с бумагами и сказал медленно с ударениями на каждом слове:

    — Все ваши утверждение гроша ломаного не стоят. Мы прекрасно знаем, что вы по прежнему руководите организациями молодежи.

    Его узкие глаза были пристально устремлены на меня.

    — Я не знаю, откуда у вас такая информация, но, во всяком случае, она ошибочна. Скаут-отряды и «Сокол» распущены несколько лет тому назад, и никто из старых взрослых руководителей, в том числе и я, не считают нужным вовлекать молодежь в подпольную работу. Скаутская организация, в частности, аполитична, и никто из старых скаутмасторов не станет рисковать жизнью и свободой детей вопреки государственному запрещению.

    — Так, так, — со змеиной ласковостью проворковал латыш. — Это так приятно слышать и именно от вас. Вы себе и представить не можете, как это нас радует. Значит, если мы вас правильно поняли, — вы считаете подпольную скаутскую работу отрицательным явлением?

    — Конечно.

    — Но вы не отрицаете, что она есть?

    — Отрицаю.

    — Ну, это вы бросьте нам, т. Солоневич, арапа заправлять, — раздраженно бросил другой следователь, низкий коренастый и мрачный человек. Резкие черты его еврейского лица постоянно подергивались непроизвольной гримасой. — Мы не наивные младенцы в самом деле. Мы прекрасно знаем, что подпольные скаутские организации существуют и, будьте спокойны, мы выкорчуем их.

    — Да я вовсе и не собираюсь лгать вам. Я твердо знаю, что таких организаций не существует. Есть группы молодежи, живущие дружно, как старые друзья, проведшие много лет в общих рядах. Но нужна исключительная фантазия, чтобы счесть эти группы антисоветской подпольной организацией.

    — Но существование этих групп, по крайней мере, вы не отрицаете?

    — Нет. Но я уверен, что и ГПУ прекрасно знает об этом. Своей старой дружбы мы, конечно, не скрываем. Но от этих групп до антисоветской организации — дистанция огромного размера. И нельзя рассматривать их, как каких-то врагов советской власти…

    Латыш презрительно улыбнулся, и голос его стал холоден.

    — Уж позвольте нам самим, т. Солоневич, судить, кто друзья, кто враги советской власти. И позвольте вам заметить, что в вашем мнении мы отнюдь не нуждаемся, Кто опасен, кто не опасен — дело наше. Нам нужно, чтобы вы откровенно сознались, что вы продолжаете руководить этими, как вы выразились, группами…

    — Я категорически отрицаю это.

    В узких злых глазах латыша промелькнуло раздражение.

    — Этот нелепый ответ только ухудшает ваше положение. Мы следим за вами не один год и прекрасно знаем всю вашу подноготную. И поездки ваши по СССР знаем, и знаем, как вы ловко использовали свое звание военного моряка и пробирались даже в Кронштадт. И ваши поездки по югу знаем, и что вы в Тифилисе, после получения звания чемпиона, делали. Знаем, с кем вы встречались и где собирались. И как со скаутами и с соколами и офицерами вели политические инструктивные беседы, и что среди них организовывали. И связь вашу с заграницей и о контакте с Пантюховым — словом обо всем знаем!

    Лицо латыша выражало торжество. Он с довольным видом откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня с улыбкой. «Что, поймали?» казалось, говорила эта улыбка…

    Я пожал плечами.

    — Или вы, товарищ Солоневич, может быть, будете все это отрицать? — насмешливо спросил он.

    — Нет, не отрицаю… Каждый человек всегда встречается со своими друзьями. Искать в этих встречах чего-либо антисоветского вы, конечно, можете, но это — дело безнадежное. Ни к какой подпольной антисоветской работе я отношение не имею. Переписки с заграницей у меня нет. Ездил я по СССР, инспектируя морские флоты, не по своему желанию.

    — Но этих встреч вы не отрицаете?

    — Конечно, нет. Я, слава Богу, не отшельник, избегающий людей. Я видался с массой лиц и групп. Но почему вас интересуют только встречи с молодежью?

    Еврей с дергающимся лицом опять вскочил:

    — Здесь м ы вас допрашиваем, а не вы нас. Не забывайте, где вы находитесь!..

    — Постой, постой, Мартон! — остановил его старили чекист. — Не порть своих дрогоценных нервов… На другое пригодятся… Значит, вы, т. Солоневич, не отрицаете своих встреч с молодежью?

    — Конечно, нет. Было бы грустно, если бы я за все эти годы не приобрел в среде молодежи друзей и боялся бы встретиться с ними из-за боязни перед ГПУ. В этих встречах не было ничего враждебного советской власти, и я не чувствую себя виновным ни в чем.

    — Ну, вот и прекрасно. Мы охотно верим вам, что в этих встречах не было ничего контрреволюционного. Так сообщите же нам, с к e м и г д e вы встречались. Это нужно нам, конечно, не для репрессий, а исключительно для проверки ваших показаний.

    Перед моим мысленным взором мелькнули десятки и сотни молодых лиц, верящих в нашу дружбу и в меня, представителя «старой гвардии». Неужели я назову их имена, подвергну их опасностям «знакомства» с ГПУ и этим путем облегчу свое положение?

    — Позвольте мне уклониться от таких сообщений, Это я делаю не из конспиративных соображений — мне скрывать нечего — а просто потому, что я люблю своих друзей и не хочу доставлять им неприятностей.

    Я сказал эти слова настолько решительно, что тема была сочтена исчерпанной. Среди следователей наступило непродолжительное молчание. Самый младший из них на секунду оторвался от записывание в протоколе моих слов и с любопытством взглянул на меня. Лицо латыша нахмурилось, словно он был недоволен моим поведением.

    — Так, так, — протянул он… — Значит, подпольной работы вы не ведете. Т-а-а-а-к… Ну, что-ж. Мы люди с богатой фантазией. Вообразим себе на минутку, что это, действительно, так. А, скажите, вот, почему вы не работаете с пионерами?

    Этот вопрос застал меня врасплох.

    — С пионерами? Да я, собственно, ушел с головой в другую работу, да, кроме того, мне этого и не предлагали…

    Латыш мгновенно подхватил мой промах и поспешно спросил:

    — Ах, не предлагали? А если бы предложили, — вы согласились бы?

    Нужно было выворачиваться из подставленной себе самому западни.

    — Я так загружен, что никак не смог бы взять на себя такую сложную обязанность…

    — Ах, у вас времени не хватило бы? Так я вас понял?

    — Да, пожалуй…

    — Ну, это горюшко — еще не горе. А если бы государственные организации сочли нужным перебросить вас исключительно на работу с пионерами, — вы согласились бы?

    — Н-н-нет.

    — Почему же? Разве вы не одобряете принципов пионер-движения?

    — Да я, собственно, плохо знаком с ними…

    — Что это вы нам опять пыль в глаза пускаете? — раздраженно буркнул низенький чекист. — Бросьте наивняка строить, т. Солоневич. Скажите откровенно, что вы политически противник пионеров — и дело с концом…

    — Да, я не политик, и эта сторона дела меня не интересует…

    — Так что же вам мешает работать с пионерами? Разве пионеры не те же советские дети? Почему же вы возражаете против переброски вас туда?

    Положение создалось очень напряженное. Согласиться работать с пионерами не позволяла совесть. Готовить под руководством Комсомола будущих коммунистов и чекистов, шпионов и погонщиков рабов, беспрекословных исполнителей воли Сталина я не мог. Рассказывать ребятам о «гении красных вождей», о величии ГПУ, о красоте жертв в пользу мировой революции, оправдывать чудовищное истребление людей, воспитывать кровожадность, ненависть и равнодушие к чужому горю, обливать грязью старую могучую Россию, лгать самому и приучать ко лжи детей, готовить из них шпионов в собственной семье, безбожников и комсомольцев — было для меня непереносимо противно… Но разве в стенах ГПУ можно было так обосновать свой отказ? А вопрос был поставлен ребром.

    — Трудно точно ответить на ваш вопрос. Мне непонятны некоторые принципы пионер-движение с точки зрение педагогической… Да, кроме того, нет смысла бросать одну налаженную работу и бросаться к другой…

    — Позвольте, позвольте, т. Солоневич, — прервал меня латыш. — Давайте не уклоняться от темы. Нас чрезвычайно интересует вопрос о ваших гм… гм… идейных расхождениях с пионерами. Позвольте спросить, что именно вам педагогически не подходит в пионерском движении?

    — Ну, что-ж! Если уж мое мнение так вас интересует, я могу указать вам хотя бы на такой момент, как воспитание в детях ненависти и злобы к непонятным им «классовым врагам». Мне это кажется противоречащим педагогическим установкам так, как я их понимаю. Детская душа, по моему мнению, должна воспитываться на созидательных, а не разрушительных инстинктах…

    — Но ведь вы, надеюсь, согласитесь с нами, — снисходительно сказал латыш, — что в период напряженной классовой борьбы нам необходимо воспитывать эту, как вы назвали, ненависть в нашей подрастающей смене?

    — Это дело политики, а я не политик. Может быть, в отношении к взрослым, сознательным людям это и могло бы быть оправдано, но с детьми я не хотел бы вести такой работы. Это мне не по душе.

    — Так, что вы решительно отказываетесь работать с пионерами? — с ноткой угрозы спросил чекист с дергающимся лицом.

    — Решительно.

    Следователи пошептались и помолчали. Потом толстый латыш опять недоверчиво покачал головой:

    — Та-а-ак… Ну, мы ожидали, что разговор с вами будет содержательнее и интереснее. И вдобавок — более выгоден для вас. Жаль… Очень жаль… Ну, позвольте еще один вопрос. Вы, кажется, работали со скаутами и соколами на юге России в период власти белых генералов Деникина и Врангеля. Не сообщите ли вы нам факты, касающиеся участие этой молодежи в белом движении?

    — Простите, мне неясен ваш вопрос. О каком участии в белом движении вы говорите?

    — Ах, и это вам непонятно? — с раздраженной язвительностью спросил латыш. — Придется, видимо, и это вам разжевывать… Удивительно, как это вы непонятливы… Нам нужно знать, кто, например, из скаутов участвовал в белых армиях, кто организовывал работу скаутов в лазаретах и санитарных отрядах, кто из руководителей вел антисоветскую агитацию. Вы в те времена были Помощником Старшего Скаута России и, разумеется, прекрасно знаете все это. И мы требуем от вас, как от советского гражданина, чтобы вы сообщили нам все эти сведения.

    Этот вопрос был поставлен еще более категорически. ГПУ требовало от меня определенных материалов…

    Мне не раз еще до ареста приходилось слышать, что ГПУ собирается устроить большой процесс над скаутами, чтобы облить грязью скаутскую идею, кричать на весь мир, что скауты — «орудие буржуазии, генералов и попов», что скауты — непримиримые враги народа и пр. и пр. Уже не раз ГПУ ловко инсценировало такие процессы, выставляя подкупленных или терроризированных свидетелей, говоривших под диктовку ГПУ заученные показания. Для такого процесса над скаутингом нужны были люди и документы. И этот процесс мог послужить для ГПУ некоторым оправданием расправы над непокорной молодежью.

    Опять в моей памяти вспыхнули яркие воспоминание — годы гражданской войны, расцвет скаутинга под покровительством «белых вождей», наша работа среди больных и раненых, лица скаутов, ушедших в Белую Армию, повинуясь чувству долга перед Родиной…

    Но неужели я могу выдать их имена? Неужели я могу унизиться до того, чтобы фигурировать в качестве центрального «раскаявшегося вождя» на таком гнусном процессе против нашего братства?

    Неужели эти, вот, чекисты думают, что такой ценой я куплю свою свободу?

    — Товарищ следователь! Давайте твердо договоримся в одном — ничего против своей совести я вам не скажу. Вы вольны рассматривать работу среди больных и раненых, как помощь белому движению, но для меня такая деятельность выше политики. Были в этих лазаретах и белые, и красные, и им скауты помогали, как помогал каждый врач или сестра милосердия… Вы еще спрашиваете об участниках гражданской войны. Наши отряды имели дело с молодежью не военного возраста. Если кто-либо из старших скаутов, уже взрослых, и был в рядах белого движения, — это дело его совести и политических убеждений. Но никаких документов и показаний по этому вопросу я не дам.

    Мой голос звучал резко и вызывающе… Было ясно, что этот ответ ухудшает мое положение, но в глубине души кипело возмущение. Пусть впереди нет надежды на свободу и, может быть, и жизнь… Но выдать друзей? Такой подлой ценой купить свою свободу?..

    Я сжал зубы, и судорога прошла по моему лицу. Толстый латыш, испытующе следивший за мной, очевидно, угадал, что происходит в моей душе, и что его расчеты лопнули. Все его самодовольное спокойствие мгновенно соскочило, как маска. Он вскочил, лицо его покраснело и, фыркая слюной, он истерически закричал:

    — Значит, в молчанку играть собрались, т. Солоневич? Все наши вопросы для вас пустячки? Так, что ли? Вы думаете — «захочу — полюблю, захочу — разлюблю»? Это как вам заблагорассудится? Ну, нет!.. Мы думали, что вы умнее, что это вашим мальчишкам подходит героев разыгрывать… Плохо же вы понимаете свое положение… Ну, что ж!.. Вам же хуже… Вы еще не раз пожалеете о своих словах, да поздно будет…

    И, резко повернувшись, он направился к двери. В последний момент он остановился, еще раз злобно и угрожающе посмотрел на меня и что-то тихо сказал молодому следователю.

    — Слушаю, т. начальник, — ответит тот, и оба старших чекиста вышли. Мы остались в комнате одни. Несколько минут длилось неприятное, тягостное молчание. Потом следователь придвинул к себе лист бумаги и стал что-то писать. Взволнованный только что прошедшей сценой, я отвернулся и стал смотреть в окно.

    Капкан сжимается

    С высоты 4-го этажа широко разворачивалась панорама Лубянской площади. Стена Китай-города зубчатыми уступами спускалась к другой шумящей площади. Посредине этой старинной, изъеденной веками стены, грозно возвышалась Никольская башня со своими узкими бойницами. Крыши и купола Москвы — сердца России — блестели на солнце и туманились вдали. Чуть доносились суетливые звонки трамваев, да людской муравейник струями шевелился по краям широкой площади.

    «Когда это мне еще придется ходить свободным по Москве?» мелькнуло у меня в голове, и сердце заныло при мысли о годах неволи, лежащих впереди. По концу допроса я ясно видел, что надежд на освобождение нет. Если не расстреляют, то, по крайней мере, длительное заключение обеспечено. Из рук ГПУ, как некогда из рук инквизиции, так просто не вырваться.

    Несмотря на все эти мысли, на душе у меня было легко и спокойно. К мысли о неизбежности репрессий ГПУ я давно уже привык. Компромиссы с совестью мне были противны, а угроз я не боялся. Мое душевное спокойствие нарушала только мысль о том, как тяжело переживают эти дни неизвестности мой брат и жена, в привязанности которых я был глубоко уверен.

    Я опять поглядел в окно. Может быть, как раз в эту минуту, кто нибудь из них идет по этой площади и с сжимающимся от боли сердцем смотрит на мрачные, овеянные кровавой славой стены ГПУ. И ведь все-таки мне легче, чем им. Боль за любимого всегда острее и сильнее, чем своя собственная боль…

    Следователь вызвал меня из задумчивости просьбой подписать протокол допроса. Я внимательно прочел его и, к своему большому изумлению, не нашел в нем обычных для ГПУ ловушек или искажений.

    Подписывая, я высказал своему следователю удивление, что протокол допроса написан так коротко и точно.

    — Ну, мы ведь знаем, как с кем обращаться, — сухо усмехнулся тот. — Вас-то, во всяком случае, мы не будем пугать револьверами и путать протокольными штучками. Видывали вас на ринге, да и книги ваши почитывали. Ваш характер нам давно знаком, и в отношении вас у нас есть другой подход… Подпишите пока, кстати, и это, — добавил он, протягивая мне листок бумаги.

    На нем стояло:

    «Гражданин Солоневич Б. Л., инспектор Морского Флота, обвиняется в преступлениях, предусмотренных в статье 61 Уголовного Кодекса.

    Начальник Секретного Отдела ОГПУ (подпись).

    Настоящее заключение мне объявлено.

    (Подпись заключенного). 4 июня 1926 г.»

    Я удивленно поднял брови.

    — Простите, т. следователь, но меня ведь пока ни в чем не обвиняли. Были высказаны только некоторые подозрения, не поддержанные обвинительным материалом, да было задано несколько вопросов.

    — Мы зря не арестовываем. У нас давно имеется достаточно материала для вашего обвинения, — сурово отрезал чекист.

    — Так предъявите мне его!

    — В свое время покажем, если найдем нужным. А пока распишитесь в том, что вы получили обвинение.

    — Позвольте. Но ведь я не знаю даже, что это за обвинение! Имею же я право хотя бы узнать, что это за статья Уголовного Кодекса? Имейте в виду, что без этого я не подпишу.

    Видя мою настойчивость, следователь неохотно протянул мне книжку. Там в отделе: «Государственные преступления» статья 61 (ныне 58, пункт 4) гласила:

    «Участие или содействие организации, имеющей целью помощь международной буржуазии. Карается — вплоть до высшей меры наказания».

    — Какое отношение я имею к этой статье? И к «международной буржуазии»?

    — Да, собственно говоря, это и не играет особой роли. Это только формальность. Мы судим не по формальным материалам, а по своему впечатлению и внутреннему убеждению. Какая именно статья будет упомянута в вашем приговоре — это и не так важно…

    — Ого! Вы говорите о приговоре, как о чем-то уже решенном! Разве вопрос о нем был решен еще и до нашего сегодняшнего разговора?

    Мой хмурый следователь резко выпрямился и с угрозой отчеканил:

    — Приговор зависит от вас. Вы отказались работать с пионерами и дать нам сведение о белой молодежи. Этим отказом вы сами подписали себе обвинительный приговор за свою подпольную работу…

    Потом внезапно резкий тон следователя упал с угрожающего на самый задушевный.

    — Позвольте мне, Борис Лукьянович, на минутку быть для вас не следователем, а другом… Я вам от всей души советую подумать о последствиях вашего упорства… Вспомните о вашем будущем. Вы ведь недавно женились. Зачем вам разбивать жизнь и свою, и Ирины Францисковны? Вы — человек умный, образованный, энергичный. Впереди у вас широчайшее поле деятельности и как врача, и как спортивного деятеля. И мы даем вам прекрасные возможности для работы. Подумайте над этим в своей камере и давайте работать вместе… Как только вы передумаете — напишите мне записку, я вас сейчас же вызову, и мы договоримся к взаимному удовольствию.

    Последние слова он произнес совсем ласково и нажал кнопку звонка.

    В комнату вошел дежурный надзиратель. — Значит, мы так и договоримся Я буду ждать от вас перемены решения, — отпуская меня, произнес следователь.

    — Не могу вас порадовать надеждой на это, — пожал я плечами. — У меня своя точка зрение на сделки с совестью.

    — Ну, как знаете, — хмуро отрубил чекист. — Ваше дело. Отведите его обратно в камеру, — буркнул он надзирателю и опустил лицо к бумагам.

    Так закончился мой первый и, увы, последний допрос. Я не «раскаялся» и после 4 1/2 месяцев заключение получил приговор…

    Таково «правосудие» в «стране социализма»…

    Пытка

    Длинный, тоскливый вечер. Лечь спать еще не разрешается, и я хожу из угла в угол своего каменного мешка, стараясь занять мозг какой-нибудь работой, ибо по правилам тюрем ОГПУ мне не разрешается ни книг, ни бумаги, ни прогулок, ни свиданий, ни передач… И чтобы скоротать бесконечные часы, я решаю математические задачи, тренируюсь в переводах на иностранные языки или вспоминаю читанные поэмы. Художественные вымыслы великих поэтов уносят мысль в иную, светлую, жизнь и помогают забыть гнетущее настоящее…

    В дверях лязг замка… Железная дверь медленно открывается и пропускает внутрь моей камеры маленького человечка, растерянно оглядывающегося по сторонам и как бы еще не верящего, что он в тюрьме… Впустив человека, дверь равнодушно закрывается, и я с любопытством оглядываю своего нового товарища по несчастью.

    Это — низенький толстый человечек, хорошо одетый и, видимо, хорошо живший на воле. Сейчас его полное бритое лицо искажено гримасой отчаяние и ужаса.

    — Как это?.. Где это мы?.. Где я? — путаясь в словах, срывающимся голосом спрашивает он не столько у меня, как, видимо, разговаривая сам с собой.

    По его поведению ясно видно, что он «новичок по тюремному делу» и что арест и тюрьма свалились на него, как снег на голову…

    После получасового разговора он несколько успокаивается и может более или менее связно рассказать свою историю. Он — газетный работник крупного масштаба, коммунист, бывавший частенько в группе каких-то журналистов и писателей. В этой компании он соответственно выпивал и за рюмочкой делился своими мыслями о злободневных вопросах политики. Он клянется с истерической искренностью, что в этих разговорах не было ничего контрреволюционного. Но, охотясь за всякими «оппозиционерами», ГПУ захватило всю эту компанию, и в неволе ОГПУ оказался и он, сейчас проклинающий свою неосторожность…

    — И зачем только нелегкая понесла меня в ихнюю компанию! — стонет он. — Я же не причем… Я ни в чем не виноват… Моя бедная жена осталась без куска хлеба… Боже мой… Боже мой…

    Мои слова действуют на него умиротворяюще, и он дает себя уговорить прилечь и поспать.

    Но спокойно уснуть в тюрьме ОГПУ — нелегкая задача для взволнованных нервов. Ночная тишина то и дело прерывается криками, какими-то воплями, хохотом сумасшедшего, какими-то неясными шумами. Потом заглушенный крик слышен совсем где-то рядом и через несколько минут по коридору с мягким топотом ведут или несут какую-то жертву.

    Этот зловещий шум у нашей двери действует на моего компаньона, как удар кнута. Он срывается с койки и дрожащим голосом спрашивает:

    — Что это? Что это?.. Там убивают?..

    — Нет, нет, — успокаиваю я его первым попавшимся объяснением, ибо по его диким глазам видно, что его натянутые нервы вот-вот взорвутся истерическим припадком… — Это, вероятно, просто пьяного привели…

    Не могу же я ему сказать правды! Разве ему, новичку, можно сообщить, что это повели кого-то на расстрел, и что теперь в подвале, может быть, даже под нашими ногами, этот, только что кричавший, человек корчится в последних судорогах на окровавленном полу…

    Но, несмотря на мои успокоительные слова, новичок продолжает вздрагивать на досках койки и широко раскрытыми глазами впивается в глазок тюремной двери. В полумраке камеры этот глазок кажется холодным беспощадным взглядом хищного зверя, злорадно наблюдающего за корчащейся в предсмертном ужасе, загнанной жертвой.

    Неожиданно раздается четкий звон ключей, тяжело открывается дверь, и на пороге появляется фигура надзирателя.

    — Кто здесь есть на букву «Г»?

    — Что, что? — задыхаясь, нервно переспрашивает новичок.

    Я вижу, что он не понимает вопроса надзирателя.

    — Как ваша фамилия?

    — Моя?.. Моя фамилия? Гай… А что?

    — Выходите без вещей, — равнодушно роняет надзиратель, отступая в коридор. Я вижу, что мой товарищ в ужасе. Куда это ночью могут вести?

    — Не бойтесь, дружище, — подталкиваю я его к двери… — Это вас на допрос вызывают. Следователи часто по ночам работают… Ничего, не нервничайте… Будьте спокойны… Все хорошо кончится…

    Уже светало, когда я проснулся от лязга ключей и увидел бледное трясущееся лицо Гая, возвратившегося «домой». Он бессильно опустился на койку и забормотал:

    — Боже мой… Я же ничего не знаю! А они кричат… Револьвером угрожают… Откуда же мне знать?.. Требуют признания… Говорят — «расстреляем»… А я же, ей Богу, ничего не знаю… За что, Боже мой… За что?

    Бедняга стал метаться по камере, с бледным, искаженным лицом, и, видимо, мои успокаивающие слова не доходили до его сознания.

    Только через несколько часов он смог связно рассказать, что на допросе от него требовали сведение о каких-то незнакомых ему людях, предлагали подписать уже готовые признания, ругали, кричали, подносили к носу наган и грозили тут же на месте расстрелять, «как дохлую собаку»…

    К вечеру его опять вызвали на допрос, и опять он вернулся испуганным, почти онемевшим от ужаса. На мои расспросы он мог только простонать:

    — Се… сегодня… ночью… раз… расстреляют…

    Все мои попытки убедить, что его только пугают, не помогли. Расширенными от ужаса глазами он глядел в одну точку каменной стены и только бормотал:

    — За что? Боже мой, за что? Ведь я ничего не знаю!..

    Утомленный волнениями этого дня, я уже дремал, когда поздно вечером внезапно проснулся от непривычного шума гулких шагов по деревянному полу. Во внутренней тюрьме ОГПУ полы коридоров выстланы половиками, и надзиратели ходят в войлочных туфлях, чтобы иметь возможность неслышно подкрадываться к дверям и подглядывать в глазок. А на этот раз в тишине коридора слышался четкий звук шагов нескольких людей и звон шпор.

    Весь этот шум показался странным и для меня. Мой товарищ в испуге вздрогнул и приподнялся на своей койке.

    Шаги медленно приближаются… Все ближе… Вот они у самой двери… и проходят мимо.

    Со вздохом облегчение Гай опускает голову на сверток пальто, заменяющий ему подушку.

    Еще полчаса молчания, и опять в тишине раздаются такие же шаги. Опять медленно и грозно звучит по коридору стук каблуков. Мне чудится, что этот стук как-то демонстративно медленней и громче, чем обычный шум идущей группы. И нервное напряжение невольно охватывает все существо.

    Вот шаги уже у двери, и вдруг… шум их стихает. Молчание. Несколько глухих слов, опять шум шагов, и люди уходят.

    Бедняга журналист вытирает капли пота со своего бледного лица и без сил вытягивается на койке.

    Проходит еще час молчания, прерываемого воплями, стонами или глухими рыданиями… Из тысяч страдающих здесь людей не у всех хватает сил сдержать свое отчаяние перед ужасом своего настоящего и будущего.

    Но вот опять шаги… Уже и у меня, видавшего виды человека, замирает сердце и какой-то ком подкатывает к горлу, мешая дышать. Я неожиданно для себя самого замечаю, что пальцы рук как-то нервно вздрагивают и сжимаются, комкая накинутую сверху шинель.

    Мой товарищ по камере весь дрожит мелкой нервной дрожью, и все силы его существа сосредоточены в слухе — не за ним ли идут эти люди?

    Шаги уже под дверью. Они опять останавливаются, опять шум голосов, и вдруг — о, ужас! — ледяная струйка пробегает по телу: ручка двери звякает.

    «Трак, трак», медленно, похоронным звоном щелкает ключ. Дверь остается запертой.

    «Трак, трак», опять насмешливым дребезжащим клекотом хохочет ключ. За дверью слышен невнятный звук слов, отрывистый, грубый смех, и опять звук шагов замирает в отдалении.

    Тело моего товарища дергается от истерических рыданий.

    Еще мучительный час без сна, свинцом давящий на измученные нервы. И вот опять те же шаги. Так же медленно, так же торжественно звучат они в давящей тишине ночи. Все ближе… Уже у двери… Шум неторопливого разговора. Ключ опять сухо и звонко гремит о сталь замка, и на этот раз дверь медленно, дюйм за дюймом, открывается. За дверями, в коридоре стоят чекисты в полной форме с револьверами в руках…

    Проходит несколько секунд томительного молчания, от которого то стучит, как молот, то замирает похолодевшее сердце. И потом вдруг дверь начинает так же медленно закрываться, и через минуту мы снова окружены давящей тишиной.

    Но пытка еще не кончилась. И еще через час так же медленно звучат шаги, неторопливо открывается дверь, и в камеру входят трое чекистов с каменно суровыми лицами и с револьверами в руках. У переднего в руке листок бумаги.

    Не обращая на меня внимания, они подходят к койке Гая, приподнимающегося в ужасе и дикими глазами смотрящего в непроницаемое лицо переднего чекиста.

    Опять молчание. Опять нервы напрягаются, как стальные струны, и кажется, что вот-вот в сердце что-то лопнет и милосердная завеса мрака окутает весь ужас этих моментов.

    Поединок глаз длится несколько секунд. Полусумасшедший от ужаса взгляд арестанта тонет в мрачных глубинах взгляда палача.

    Но вот листок шевельнулся в руке. Старший опускает глаза вниз, словно читает там что-то, и опять пристально смотрит на свою жертву.

    — Это вы, гражданин Гай? — зловеще-спокойно спрашивает бесстрастный голос.

    — Я… я… Да… Это я… — срывающимся шепотом выдавливает Гай.

    Выражение грубого лица чекиста не меняется, и его жестокие глаза в упор смотрят в лицо измученного человека. Он, видимо, наслаждается своей властью и старается продлить эти страшные мгновения.

    Потом он внезапно поворачивается и молча уходит вместе со своими спутниками, оставив в камере раздавленного пыткой человека.

    До утра нас больше не тревожили, но уснуть мы уже не могли. Днем Гай в отчаянии метался по камере, бился головой об стену и был, действительно, близок к сумасшествию. К вечеру его опять вызвали на допрос, и следователь сказал ему с издевательской усмешечкой:

    — Простите, пожалуйста, что сегодня ночью вас н а п р а с н о потревожили. Вы сами понимаете — работы такая масса… Большую часть ваших товарищей пришлось расстрелять. Вас, к сожалению, не успели. Но уж сегодня ночью наверняка пригласим вас в подвал… а потом и дальше… Простите за беспокойство…

    Гай был доведен почти до помешательства. Вернувшись в камеру, он упал на пол в истерическом припадке.

    Я пытался вызвать врача, но надзиратель равнодушно заявил:

    — По пустякам не вызываем…

    А мой товарищ бился в рыданиях, боролся со мной, желая разбить себе голову о стену и в отчаянии кричал:

    — Скорее расстреливайте… Я больше не могу! Не мучьте!..

    Я силой уложил его на койку и держал до тех пор, пока он не ослабел и не задремал, изредка всхлипывая и вздрагивая.

    Поздно ночью раздался звон ключей, и в дверях появились те же трое угрюмых чекистов. Старший из них сухо сказал:

    — Выходите.

    — Ку… куда? — растерянно и тупо спросил измученный Гай. — С вещами?

    — А нам все равно. Плевать нам на ваши вещи… Да живей пошевеливайся, когда вам говорят! — резко и грубо крикнул чекист, и с дрожащими губами и бледным лицом Гай вышел в коридор. Дверь лязгнула, и я опять остался один.

    Прошло не более часа, как бедняга вернулся, без сил растянулся на койке и простонал:

    — Я подписал… Все, что они приказали… Все равно я не мог больше…

    — Но вы хоть прочли, что подписывали?

    — Нет, где там! В подвале все было… Там в углу мертвый лежал… Разве я мог понять что-либо?.. Все равно…

    Опять шум раскрывающихся дверей и окрик.

    — Собирайся с вещами…

    — Куда? Я только что был…

    — Не разговаривай. Собирай вещи!

    В последний раз передо мною мелькнуло искаженное мукой лицо Гая, хлопнула дверь, и опять воцарилась прежняя тишина, словно и не проходила перед моими глазами трагедие человека и картина «чекистского следствия».

    Боже мой! Неужели и к нашим скаутам, девушкам и юношам, на заре жизни, применят такие же способы психической пытки?

    Днем в мою камеру вошел старший надзиратель и деловито спросил:

    — Дать бумаги для заявление следователю?

    Я сжал зубы и резко ответил:

    — Нет, не нужно…

    Весть «с того света»

    Медленной цепочкой тянутся дни. Они складываются в недели, в месяцы. На упрощенном календаре, выцарапанном гвоздем на стене моей тюрьмы каким-то моим предшественником, я уже отметил 4-месячный юбилей моего одиночного заключения. После первого допроса меня никуда не вызывали, и я стал чувствовать себя заживо погребенным в каменных стенах и как-то даже перестал ждать новостей.

    «Воля» ушла в область каких-то далеких светлых воспоминаний давно минувшего, и стало казаться, что я уже годами живу в этой клетке. Нервы устали ждать, я единственной моей радостью стал солнечный луч, днем проникавший в мою камеру через верхний уголок окна, закрытого извне щитом.

    Для меня этот луч был задушевным другом, сердечным приветом из другого, свободного мира.

    Хотя величина освещенной солнцем поверхности была не больше тарелки, я вытаскивал табурет на середину камеры и, сняв рубашку, устраивал «роскошную» солнечную ванну, стараясь поочередно прогреть все стороны своего тела. И когда скудное тепло солнечного луча сквозь грязные стекла все же нагревало кожу, мне чудился залитый солнцем чудесный крымский пляж под безоблачным южным небом. Закрыв глаза, я почти наяву видел, как сзади грозной стеной вздымаются дикие скалы, впереди с легким рокотом набегает морская волна, обрызгивая ноги мягкой пеной… А сверху льется и льется золотой поток солнца, и все тело жадно пьет его живительную силу…

    Волны фантазии так сладостно уносят вдаль из сырых стен тюрьмы! Не эта ли способность моего мозга создавать себе образы и работу в любых условиях спасла мои нервы от страшного перенапряжение в периоды таких испытаний?

    А дни бегут… Только тот, кто потерял свободу или здоровье, может полностью ценить их значение…

    * * *

    Поздний вечер… Как обычно, я хожу по своей камере, уносясь мыслью за ее стены. Перед моим воображением проносятся величавые картины «Войны и Мира» Толстого, пестрым потоком сверкают приключение «Трех Мушкетеров», проходят суровые бои средневековья по романам Вальтер Скотта и Сенкевича, гремит работа Келлермановского «Тоннеля», сияет мягкий юмор и человечность Диккенса, звучат мужественные голоса героев Джека Лондона…

    Шесть шагов… Поворот… Опять шесть шагов. Мигнет глазок в железной двери. Поворот. Перед глазами на темном фони неба силуэт решеток. Шесть шагов… Поворот…

    В двери противный лязг ключа. Входит надзиратель.

    — Как имя, отчество?

    — Борис Лукьянович.

    — Получите.

    Он протягивает мне чем-то наполненный мешочек и листок бумаги.

    — Распишитесь в получении, — равнодушно прибавляет он.

    Я смотрю листок и невольно вздрагиваю. Почерк Ирины! Боже мой! Будто сияющий луч внезапно прорвался в мою тоскливую одиночку. Радостная волна заливает сердце и туманит глаза…

    Вглядываюсь внимательнее. На бумажке, словно нарочно грязной и измятой, небрежно написано:

    «Солоневичу, Борису Лукьяновичу.

    Посылаю: Хлеб — 3 ф., сахар — 1 ф., картошка — 10 шт., лук — 3, сын — 1, огурцы — 3, рыбки — 2. Ирина. 7-10-26.»

    Это первая передача. Слава Богу! Блокада, значит, прорвана, и в эту брешь влетела первая ласточка с воли.

    — Можете проверить, — угрюмо говорит надзиратель.

    Я еще раз перечитываю записку.

    Глаза мои останавливаются на средней строчке. Что это? То ли «сыр -1», то ли «сын — 1». Ирина, конечно, хотела написать: «сыр — 1 фунт». Что это — нечаянно? Описка? Но как будто Ирина — не рассеянный человек.

    Внезапно мой мозг прорезывает молния догадки. Сын, конечно же, с ы н, а не сыр… Этим путем она дает мне весть о рождении сына. Вот что обозначает эта «описка»!..

    Я не могу удержать радостной улыбки. Быстро отвернувшись от надзирателя, я, не проверяя, расписываюсь в получении передачи и опять остаюсь один.

    Сколько счастья ввалилось в мою камеру в течение одной минуты!

    И привет от жены, и весть о рождении сынишки, и сознание, что меня поддержат, помогут и помнят…

    Молодец Ирочка! Она, конечно, знала, что на записи при передаче съестного нельзя ничего писать, кроме сухого перечисление посылаемого. И она ухитрилась в голодном городе достать где-то сыру, и, изменив в записи одну букву, сумела через все осмотры ГПУ послать мне радостную весть…

    Кто догадался бы, что «сын — 1» — это не простая ошибка?

    Так узнал я о появлении на свет моего первенца, которому в честь скаутского патрона мы дали имя Георгия.

    Где-то он сейчас, мой милый мальчик?..

    В потоке сильных ощущений

    Уже давно минуло 4 месяца моего заключения. Где-то в громадной машине ОГПУ решалась моя судьба. Где-то по отделам и следователям катилось мое «дело», и, наконец, колесики машины зацепили и меня.

    В одну октябрьскую ночь в мою камеру вошло трое чекистов.

    — Собирайтесь с вещами.

    Спросить — «куда» и нарваться на грубый ответ я не хотел. Молча сложил я свои немудреные пожитки в спинную сумку, в последний раз оглядел свою камеру-клетку, где я был замурован более 4 месяцев и вышел. Вопрос — куда меня ведут — сверлил мозг. Куда-нибудь переводят или ведут в подвал для последнего разговора на языке револьвера? Каждый шаг казался часом и одновременно мелькал, как бешено ускоренный фильм. Коридоры и лестницы. Один чекист впереди, двое сзади. Я украдкой обернулся и заметил, что револьверы в кобурах. Отлегло от сердца. Уж если бы меня вели в подвал на расстрел, то, во всяком случае, револьверы были бы наготове. Ведь о том, что я имею славу чемпиона, боксера и атлета, мои следователи знали. И на покорного агнца как будто я не был похож. И вряд-ли мои палачи могли думать, что я покорно подставлю свой затылок, не дав себе радости последней — пусть безнадежной, но яркой — радости боя со своими убийцами.

    Это, действительно, был бы «последний раунд» в моей спортивной и… не спортивной жизни…

    Все ниже. Вот мы уже, кажется, в первом этаже. Проходим мимо подвальных дверей, и все мои нервы и мышцы напрягаются, будучи готовыми рвануться в яростную атаку.

    Мимо… и мы выходим во двор. Вздох облегчение вырывается из моей груди.

    Ночь. Каменный колодезь, стены которого освещены тусклым светом фонарей. Стены кажутся слепыми — все окна многочисленных камер закрыты жестяными щитами, и только внизу свинцовыми пятнами темнеют железные ворота.

    Глухо ворчит мотор. Это знаменитый во всей России «Черный Ворон» — крытый фургон-грузовик для перевозки арестованных. О «Черном Вороне» знают буквально все. Он — символ бездушного, жестокого, таинственного аппарата ОГПУ. Если бы его стенки могли рассказать про все те слезы, тоску и отчаяние, которые он видел, — получилась бы потрясающая история человеческого горя…

    Меня вталкивают в автомобиль, где уже набито столько людей, что трудно найти место для того, чтобы хотя бы стать. Дверь фургона захлопывается, мотор ворчит громче, гремят железные ворота, и мы едем по улицам.

    Сколько раз, бывало, я сам встречал на улице эту мрачную черную машину и наблюдал, как украдкой, со страхом оглядывались на нее пешеходы. И сейчас, покачиваясь на ногах во тьме «Черного Ворона», я словно вижу, как шарахаются в сторону случайные прохожие, как тормозят при виде его запоздалые автомобили и трамваи и как безжалостно рвет вожжами морду своему коню испуганный встречей московский извозчик… Хриплый гудок «Ворона» раздавался непрерывно, словно требуя — «Дорогу красному террору».

    Через, полчаса — мы во дворе Бутырок, громадного старого замка, переделанного в тюрьму. Всех нас, 40–50 арестованных, ведут внутрь кирпичного здание на «распределение».

    Вдруг в толпе я замечаю знакомые лица. Это ко мне протискиваются сквозь людскую стену наши скауты — москвич Вася, который еще так недавно докладывал нам по пальцам о дяде Кеше, и другой, незнакомый, тоненький, как девушка, юноша, с нежным лицом и большими голубыми глазами.

    — И тебя, значит, зацапали, дядя Боб? — весело спросил Вася.

    — Как видишь. Со второго июня сижу. А вы?

    — Тоже вроде этого. Говорили — скаутов по Москве больше 200 арестовано. Ты в одиночке сидел?

    — Угу…

    — Это уже хуже. Мы — в общей. Кое с кем встречались…

    — А кто из наших ребят еще сидит?

    — Да хватает… Скаутмастора то, конечно, все… Но и из младших тоже не мало… Даже герли лет по 15, и те посажены…

    — А Серж?

    — Как же, как же. Сидит где-то…

    — Были сведение — добавил другой юноша, — что и в Питере тоже такая же история.

    — Ну, бабахнули, значит, из ГПУ-ской пушки по скаутским воробьям! — засмеялся весельчак Вася. — Нашли, наконец, где самые страшные враги и крамольники обретаются…

    — Связался черт с младенцами!

    Несмотря на всю неприглядность обстановки, мы стали подшучивать над своим положением, и в искорках общего смеха и шуток стало отогреваться уставшее в одиночном заключении сердце…

    «С такими неунывающими ребятами хоть куда отправляться можно!» — мелькнуло у меня в голове, но мне недолго пришлось на этот раз радоваться сердечному теплу нашей компании — меня отделили от всех и послали в одиночку.

    Это двухнедельное заключение было раем по сравнению с Лубянкой. Я стал получать книги из библиотеки, 20-минутную прогулку и право на покупку продовольствие из тюремной лавочки. Особенно обрадовали меня книги. Я с такой жадностью набросился на них, что время мелькало совсем незаметно. Только долгое время лишенный права чтения, может понять, какое громадное наслаждение дают книги. После их появление в моей камере я не чувствовал себя одиноким, словно был незримо окружен величайшими людьми всех времен и народов и являлся песчинкой, связанной с миллиардами и миллиардами других, строивших историю культуры человечества. Опять со мною говорили великие умы и великие художники слова, и я уносился на крыльях их мысли и их фантазии далеко за пределы своей камеры…

    Так шли дни… Наконец, в моей камере появилась жирная равнодушная физиономия «корпусного» — старшего надзирателя.

    — Прочтите и распишитесь, — сказал он, протягивая мне бумажку. Содержание этой бумажки точно сфотографировалось в моей памяти:

    Выписка

    из постановление заседание Коллегии ОГПУ

    от 20 сентября 1926 года

    Слушали:

    Дело No. 37545 гр. Солоневича, Бориса Лукьяновича, по обвинению его в преступлениях, предусмотренных в 61 статье Уголовного Кодекса.

    Постановили:

    Признать гр. Солоневича Б. Л. виновным в преступлениях по ст. 61 У. К. и заключить его в концентрационный лагерь на срок 5 (пять) лет. Выписка верна (подпись)

    Печать (Коллегии ОГПУ).

    Таков был финал моего очередного приключения. Пять лет каторжных работ…

    Мысль забурлила пенистым водопадом, а сердце заныло… Пять лет молодой жизни скидывается со счетов… Да и каковы будут эти пять лет?..

    Родные лица

    Через несколько дней вызвали на этап. Куда — было неизвестно.

    В громадную залу тюрьмы набили несколько сот заключенных, и начался обыск. Отбиралось все, что могло бы служить для побега — металлические ложки, булавки, карандаши, сахар, соль и табак (чтобы не бросили в глаза конвоиру).

    Крики, суматоха, хаос… Вдруг возглас:

    — Эй, кто тут Солоневич? Выходи.

    Я вышел вперед.

    — На свидание. Иди за мной.

    Комната свидание — узкая, длинная, разгороженная двумя рядами стен, с небольшими окошками на уровне груди и с проволочной сеткой. От одного ряда окон до другого — около полутора метров. По этому коридору ходят надзиратели, следящие за тем, чтобы ничего не было переброшено или передано. В одном из окон — заключенный. В другом — пришедшие на свидание.

    Когда я был приведен в эту комнату, свидание уже началось. Два десятка арестантов прильнуло к окошкам, стремясь, может быть, в последний раз запечатлеть в памяти черты лиц любимых и близких. Шум, крики, слезы и рыдание смешались в один непередаваемый вопль человеческого горя. Каждый стремится успеть в ограниченное 20 минутами свидание сообщить все, наболевшее на душе, передать все распоряжения, просьбы, мольбы, свою ласку и любовь…

    Одно окошечко свободно. Я бросаюсь туда и сквозь двойную стенку решеток вижу лица брата и жены.

    Минуты мелькают, как секунды…

    — Кончай свидание! — раздается оклик надзирателя, и людей силой начинают отрывать от окошек, от родных лиц, от слов любви и последнего привета. Слова прощание сливаются в рыдающий гул… Последний взгляд…

    Когда-то доведется увидеться всем нам, каторжникам, с любимыми людьми, оставшимися на воле?..

    Парадоксы «me slave»

    Опять «Черный Ворон». Поздно вечером нас привозят на Николаевский вокзал и поочередно, между санками из конвоиров, проводят в арестантские вагоны. Сбоку от конвоиров видна стена молчаливо стоящих людей. Это все — родные и друзья, с раннего утра толпившиеся у ворот тюрьмы и с трудом узнавшие, на каком вокзале будут «грузить этап».

    Все они молчаливо теснятся за цепью часовых и с жадностью вглядываются в каждого арестанта, выходящего из «Ворона».

    Вот выхожу оттуда и я со своей сумкой и под наведенными стволами винтовок шагаю к новой тюрьме на колесах.

    Внезапно среди давящей тишины этого мрачного церемониала из толпы раздается звонкий и спокойный голос Ирины.

    — До свиданья, Боб, до свиданья!..

    Опять волна радостной благодарности заливает мое сердце. Я вглядываюсь в толпу и в первых ее рядах вижу брата и Ирину с каким-то свертком на руках. Как неизмеримо ценны эти последние взгляды и последние ободряющие слова!..

    Я хочу ответить, но сбоку уже раздаются понукание чекистов и меня почти вталкивают в вагон. Я уже исчезаю в дверях, когда до меня доносится громкий голос брата:

    — Cheer up, Bobby!

    Маленькое купе. Две полки вверху, две внизу. В одной стене маленькое оконце с решеткой. Со стороны коридора купе закрывается решетчатой дверью. Мест — 4, а нас уже 9.

    Вагон окружен шумом и суматохой последних распоряжений. В темноте не видно, кто мои спутники. Придавленные впечатлениями окружающего, мы обмениваемся односложными замечаниями или молчим. Через полчаса суматоха стихает. Видимо, все уже погружены. В купэ совсем темно, и только через окно в коридоре льется свет вокзальных фонарей.

    Внезапно в коридоре звучат чьи-то тяжелые шаги, и хриплый начальнический голос возглашает:

    — Эй, граждане, кто здеся моряк Солоневич?

    Я торопливо отзываюсь.

    У решетки вырастает высокая фигура конвоира. В руках у него белый сверток, который он как-то странно неуклюже несет обеими руками.

    — На, гляди, эй, ты, папаша! — с благодушной насмешливостью говорит он, подсовывая к решетке сверток, откуда раздается чуть слышный писк.

    «Сынишка!» вспыхивает у меня радостная догадка. И в самом деле, в одеяле, среди всяких оберток, шевелится что-то живое, что нельзя увидеть из-за решетки.

    — Товарищ, — умоляюще говорю я. — Разрешите открыть дверь. Дайте поглядеть, как следует. Это — мой первенец. Родился, когда я еще на Лубянке сидел…

    — Ладно, ладно, — добродушно ворчит «начальство», обдавая меня легким спиртным духом. — Черт с тобой. Очень уж твоя баба упрашивала. Эй, Федосеев, открой тут.

    Меня выпускают в коридор, и я наклоняюсь над сонной мордочкой своего сынишки. При тусклом свете фонарей я вижу, как он внимательно оглядывает меня своими спокойными глазенками, чмокает губами и покачивает головой, как бы укоризненно говоря:

    «И как это тебя, батько, угороздило так влипнуть? А мне, как видишь, везде хорошо»…

    — Поглядел — ну и ладно. Давай, я понесу обратно. У меня в деревне тоже, почитай такие же остались, — уже улыбаясь, говорит конвоир, сам немного растроганный этой сценой и своей добротой.

    О, благословенное русское добродушие, парадоксально совмещающееся с крайностями стихийной жестокости! Что было бы с несчастной Россией, если бы сквозь стену материалистического бездушия, гнета и террора не прорывались бы вот такие ростки чисто русской славянской доброты и мягкости!..

    Вот и сейчас в привычной к виду страданий, загрубелой душе цепного пса ГПУ все-таки каким-то чудом шевельнулся росток ласки и добра…

    А еще через час этот самый чекист где-то рядом до полусмерти исколотил рукояткой револьвера за какую-то провинность маленького воришку, почти мальчика…

    Туда, где нет закона и жалости

    Через двое суток мы были в Ленинграде и там в тюрьме узнали, что весь наш этап направляется в Соловки…

    Дрожь прошла по телу, при этом известии и этом слове. Из многих десятков советских концентрационных лагерей Соловецкий по праву мог считаться самым суровым, и его имя было овеяно страшной славой. Расположенный на островах Белого моря, на линии северного полярного круга, он был оторван не только от всех законов страны, но, казалось, издевался и над всеми законами человечности. Нигде не погибло столько жизней, нигде не был сильнее террор и откровеннее произвол, нигде не был более беспомощней заключенный, чем на острове Соловки.

    «Остров пыток и смерти» — так назвали этот остров белые офицеры, бежавшие уже с материка заграницу в 1925 году, и это название не было поэтическим преувеличением…

    Долг скаута

    Две недели держали нас, москвичей, в Ленинградской тюрьме, пока не составили нового этапа. Этап — это целый эшелон в 30–40 товарных вагонов, набитых арестованными, направляющимися в лагерь. Так сказать, «новое пополнение» — смена каторги…

    Среди этого нового пополнение оказалось несколько скаутов — южан, ленинградцев, нижегородцев. Некоторых из них приходилось встречать на воле и раньше. И грустно, и одновременно радостно было пожать руку старым друзьям, исхудавшим, обросшим, грязным после месяцев тюрьмы, но неизменно по старой скаутской традиции находившим в себе силы бодро улыбнуться при встрече…

    Вот, наконец, нас, громадную толпу заключенных, вывели на широкий тюремный двор для погрузки в этап. По капризу списка я очутился в одной группе с ленинградским скаутом Димой, арестованным в Москве, где он учился в какой-то художественной школе. Мы с ним встретились уже в Бутырке и поэтому сразу составили «коммуну». Поделились продовольственными запасами, оставшимися от полученной мной при отъезде из Москвы передачи, и стали ждать вызова.

    — Знаешь что, Дима, — предложил я. — Ты пока побудь около вещей, а я пойду погляжу — может быть у еще кого-нибудь из скаутов выужу в этой каше. Вместе в один вагон, Бог даст, устроимся…

    — Так сказать, создание скаутской секции великого интернационала советских каторжан, — засмеялся Дима. — Вали, брат, ищи…

    Я оставил свою сумку и нырнул в массу людей, согнанных сюда со всех концов многострадальной русской земли.

    Кого только нет в этой многоликой толпе! Старики и дети, рабочие и крестьяне, беспризорники и профессора, священники и студенты, военные и воры, киргизы и иностранцы… Всех их уравняло звание «классового врага»…

    Шум, крики. Где-то рядом идет обыск. Конвой отбирает у заключенных все, что ему вздумается. Разве можно жаловаться? Да и кому? Да и кто верит в то, что жалоба достигнет цели, а не ухудшит и без того бесправного положение советского каторжника?..

    Испуганные нервные лица. Многие и до сих пор не знают не только своей вины, но даже и своего приговора…

    Не найдя никого из скаутов в этом этапе, я уже возвращался к Диме, когда до моего слуха донеслись какие-то крики.

    Подбежав к шумящей группе, я увидал старика-священника и Диму, рвавших из рук высокого оборванца какой-то мешок.

    Маленький седой священник умоляющим срывающимся голосом просил:

    — Оставьте… Вы же видите — я старик. Это у меня последнее… Я поделюсь с вами…

    Дима молча, всеми своими юношескими силами боролся за обладание мешком. Сбоку от этих трех фигур беспомощной кучкой стояло еще несколько священников, и все они были окружены стеной воров, оборванных и раздетых.

    Мое прибытие изменило соотношение сил. Я оттолкнул оборванца и вырвал из его рук мешок.

    — Ты что, сволочь, мешаешься не в свои дела? — злобно вскрикнул он, оскаливая гнилые зубы. — Ножа попробовать захотел? Катись к чертовой матери, пока кишки не выпустили…

    Кругом раздались угрозы его товарищей. Я оглянулся. Везде были видны мрачные, злые лица. Кольцо смыкалось. Конвойные были далеко. Да и какое им до нас дело? Лишь бы никто не убежал. А если там кто-нибудь кого-нибудь убьет — ну так что-ж! Меньше хлопот!..

    Священник с растерянным видом сидел на земле, обхватив свой мешок с вещами, а Дима со сверкающими глазами и сжатыми кулаками готов был к бою.

    Босяк-зачинщик почувствовал поддержку своей волчьей стаи и опять рванул мешок из рук старика.

    — Оставьте! — простонал испуганный священник, защищая свое добро. Для него, старика, очутиться на далеком суровом севере без теплых вещей было равносильно гибели, и он, очевидно, понимал это. Я опять резко оттолкнул грабителя.

    — Лучше брось, товарищ! — решительно сказал я, стараясь все-таки не ввязываться в драку при таком соотношении сил. — Мы не дадим обидеть священника!

    Босяк молча, быстро оглянулся по сторонам и, не видя кругом ни одного солдата, бросился на меня. В его руке сверкнул клинок ножа.

    Во мне вспыхнула глухо клокотавшая до сих пор ярость против насилия, гнета и издевательства. Этот вор, сам арестант, даже здесь, среди заключенных, собирается ограбить седого, слабого старика… Неужели даже здесь, среди несчастных, едущих, может быть, на свою гибель, всякий вор будет безнаказанно пользоваться своим правом сильного? И старики будут гибнуть только потому, что они не приспособлены к такой звериной борьбе за свое существование?

    Я вообще — сдержанный человек. Никогда еще ни в боксерских матчах, ни в многочисленных драках я не бил со злобой. Моим кулаком управлял либо спортивный азарт, либо чувство самозащиты. Но на этот раз я ударил не только со всей силой, но и от всего своего сердца, со всей яростью, облегчая этим свою душу от невысказанного протеста.

    О, благословенная одна тысячная доля секунды, когда в мозгу боксера молнией вспыхивает ощущение хорошо попавшего удара!..

    Плоскость моего кулака достигла цели с точностью до миллиметра, а вытянутая рука передала не только силу резкого поворота плеч, но и всю тяжесть рванувшегося вперед тела и распрямленной стальной пружины ног.

    Удар попал по челюсти в момент нападение моего противника. Его тело было резко остановлено в воздухе и тяжело рухнуло на землю.

    Со сжатыми кулаками и с тяжелым ощущением неравного боя я повернулся к Диме и крикнул:

    — Спина к спине, Дим… Смотри за ножами…

    Но что мог бы сделать слабенький юноша против опытных хулиганов, привыкших к ножевой расправе? Результат драки был ясен заранее. Но побледневшее лицо Димы было решительно, и глаза его с вызовом смотрели на толпу воров.

    Еще секунда-две и мы были бы смяты массой наших противников, но в этот момент в тесно обступившей нас толпе раздался громкий, решительный крик:

    — Стой, ребята!

    «Неужели помощь?» мелькнуло у меня в голове.

    — Стой, братва, стой! — продолжал кричать тот же голос, и из обступившей нас человеческой стены вырвался какой-то паренек с копной черных волос на голове и вихрем бросился ко мне. Я напрягся для удара…

    — Это я, дядя Боб, я — Митька с Одессы! — радостно воскликнул парень, подскочил ко мне и, повернувшись к ворам, твердо и повелительно сказал:

    — Этого моряка я знаю. Свои в доску. Откатывай, ребята…

    К крайнему моему удивленно, воры отступили.

    — Эй, расходись! Что там собрались в кучу? — крикнул в этот момент издалека конвойный, и толпа поредела. Солдат увидел лежащее тело и заспешил к нам. Митька тоже благоразумно исчез.

    — Что тут у вас? — с досадой спросил солдат.

    — Да вот, товарищ красноармеец… — взволнованным голосом начал священник. — Этот, вот, молодой человек…

    — Погодите, батюшка, — я сам все объясню, — прервал я его. — Больной, вот, тут упал. Видно, припадок. И лицо, вот, в кровь разбил. Разрешите я его в здание внесу?

    — Ладно, неси, пока пересчета не было…

    Я поднял бесчувственное тело вора, внес его в здание тюрьмы и вернулся на свое место.

    Позже, уже перед самой посадкой в вагоны, ко мне подошла группа урок. Митьки среди них по-прежнему не было. Один из них выделился из группы и подошел ко мне вплотную. Вид у него был мирный, но я все же внимательно следил за его руками. Мне не раз уже приходилось видеть молниеносное движение руки с клинком ножа и слышать безнадежный в этих условиях крик — «Держи, держи!» — после падение жертвы.

    К моему удивленно, вор не проявил никаких враждебных намерений.

    — Ну, вот, — укоризненно сказал он. — Счастье твое, что Митька-одессист тут попался. А то был бы ты вспоротый… И не стыдно тебе, а? Ну, за что ты нашего Ваньку так вдарил? Ну, бил бы, как человек… Дал бы раза по морде и все тут. А то, вот, переломал парню все кости… Разве так бьют? Совести в тебе нет! А еще интеллигент!

    Я невольно рассмеялся от неожиданности такого упрека.

    — Ладно, ладно… В следующий раз буду бить уж не так сильно. А вы лучше со мной не ссорьтесь, ребята. Давайте по хорошему жить…

    Эта история, как это не может показаться странным, создала мне большой авторитет среди воров и бандитов. В Соловки я приехал с ореолом человека, который зря не донесет, не «стукнет», но с которым выгоднее жить в ладу…

    Невеселый путь

    На грязной узкой улице, ведущей из тюрьмы, к вокзалу, длинной лентой вытянулся наш этап — более 500 человек. Живая лента арестантов тесно окружена конвоем. Их винтовки угрожающе направлены на нас. Впереди идет специальный патруль, разгоняющий пешеходов.

    — Эй, там! Не высовывайся из рядов… Шаг вправо, шаг влево — будем стрелять! — кричит конвоир…

    Понуро и медленно двигается человеческая масса. У каждого свое горе и свои невеселые мысли…

    Вот, впереди — выстрел… Через минуту мы проходим мимо лежащего неподвижно человека, руки которого еще конвульсивно вздрагивают… Что он — пытался бежать в самом деле, или, увидя на тротуаре родное лицо, не удержал радостного шага в сторону?.. Или просто этот выстрел — месть чекиста? Ведь фраза — «убит при попытке к бегству» — покроет все.

    Из задних рядов к нам проталкивается подвижная фигура Митьки. За эти 4 года он вырос и возмужал. Черная копна волос разрослась еще больше, но лицо его словно сделалось измятым и покрылось морщинами. Видно, пришлось видеть невеселые дни… Мы радостно здороваемся, как старые друзья.

    — Ну, спасибо, Митя, что выручили… А я уже думал сам себе «Вечную Память» петь, когда ваши ребята нас окружили…

    — Это подходяще вышло, что я здесь очутился, — сияя, отозвался Митька. — А то ребята освирепели… Шутка сказать — так Ваньку-Пугача угробить… Он у нас ведь первым силачом считался…

    — А почему это они вас послушали?

    — А я у них вроде короля. В нашем деле без дисциплины никак нельзя — моментом засыплешься. Ну, а я — старый урка. Почет имею. В Соловки уже по второй еду…

    — Это после Одесского приюта?

    — Ну, да… Я ведь оттуда разом сбежал, как, помните, Влад-Иваныча выставили. Буду я ихних комсомольцев слушать!.. Как же, нашли тоже дурака…

    — А того комсомольца-оратора не встречали? — спросил я, вспомнив рассказ о мести Митьки.

    — Как же… Как же! Встречал! — усмехнулся юноша. — Помню… Вряд ли только он что помнит. Нечем помнить-то…

    — С ума сошел, что ли? — спросил Дима.

    — Нет… Но уж ежели кирпич об голову разобьется, то уж не только памяти, а и от головы-то мало что остается… А вы — тоже скаут, как и дядя Боба?

    — Да…

    — Ну… Ну… Добрались, значит, и до вашей шатии. Что-ж, там, в Соловках, кого хотишь, встретишь…

    — А вы там как очутились?

    — Как? Да очень просто — раз, два в тюрьму попал, а оттуда прямой путь в Соловки… Рецидивист, а по нашему — старый уркан… Ну, да я недолго там был…

    — Амнистие была?

    — Амнистия? Ну, это только дураки в советские амнистии верят. Бумага все терпит. Я сам себя амнистировал.

    — Как это?

    — А так — до острова меня так и не довезли. Я еще с Кеми смылся. Да, вот, не повезло — опять по новой засыпался…

    — Много дали?

    — Да трояк. А вам?

    — Пять лет.

    — Ишь ты… За очки, значит, добавили… А вам?

    — Три.

    — Ну, что-ж, — философски заметил Митя. — Трудновато вам будет… Я уж вижу, что вы тут как какие иностранцы. Вот, к примеру, вы, вот — вас тоже Дмитрием звать?

    — Да.

    — Тезки, значит… Да, так вот, вмешались вы за этого попа. В другой раз лучше и не думайте.

    — Почему это?

    — Да, вот, дядю Боба еще малость с пугаются. А вас-то живым манером на тот свет без пересадки пустят. Тут ребята аховые. Им и своя, и чужая жизнь — копейка.

    — Так, значит, молчать и смотреть, как старика грабят?

    — А что-ж делать-то? Жадные сволочи везде есть. Мешай, не мешай — все едино ограбят. Не один, так другой… Везде теперь так. Разве только в Соловках? А тут слабым — могила. Да и сильным-то, по совести говоря, тоже не лучше.

    — Почему это?

    — А потому — на них самую тяжелую работу в лагере валят. Не дай Бог! Полгода еще от силы отработать можно, а потом либо в яму, либо инвалид… Могильное заведение… А у вас какие специальности?

    — Я — художник, — ответил Дима.

    — Вот это — дело, — обрадовался Митька. — Вид-то у вас щуплый. Вы на врачебной комиссии в лагере кашляйте и стоните побольше, чтоб в слабосильные записали… А потом, значит, плакаты рисуйте… Знаете, которые вроде насмешки висят: Как это там?.. Да… «Коммунизм — путь к счастью»… А то вот еще: «Труд без творчества есть рабство»… Карьеру сделать можно!

    — Противно это.

    — Ну, а что-ж делать то? Разве-ж лучше в болоте или лесу погибнуть? Вот сами увидите, какое там дело делается, какое там «трудовое перевоспитание» идет. Ну, а у вас, дядя Боб, какая специальность?

    — Да теперь врач.

    — Избави вас Бог говорить про это, — серьезно предупредил Митя. — Живут-то врачи еще ничего — сытней и чище, чем другие, но работа уж совсем каторжная. В гною, да в крови купаться придется. Люди с ума сходят. Лучше уж в канцелярию куда идите…

    — Разве можно выбирать?

    — Ну, первые месяцы трудно будет. Но знакомых там, на Соловках, обязательно встретите — помогут. Тут такая, вот, помощь — друг друга вытаскивать — по нашему блату — первое дело. Да потом вы этак, по одесски знаете: «а идише Копф» — по жидовски. Изворачиваться нужно, ничего не сделаешь…

    — Ну, а вы сами-то как?

    — Я-то? — Старый беспризорник уверенно усмехнулся. — Мне бы только до весны, да чтоб на самый остров не угнали. А там — пишите письма…

    — Сбежите?

    — Ясно, как самовар.

    — И опять на воровство?

    — А что-ж мне больше делать-то? — с неожиданной грустью сказал Митя, — Вот, я в Одессе думал со скаутами пожить — в люди выбиться. Да сами знаете, как с нашим братом обращаются. А теперь уже поздно. Засосало. Да и куда мне идти? Эх, все равно, вся наша жизнь уже пропащая…

    Шедший рядом солдат неожиданно крикнул:

    — Эй, ты, шпана, иди на свое место, а то враз прикладом огрею!

    Митька мгновенно скользнул в задние ряды этапа. Несколько минут мы шли молча, думая о неприглядном будущем.

    — Да, Диминуэндо, попались, видно, мы в переделку. Таким бывалым ребятам, как Митька, еще ничего, а нам туговато придется

    — Ну, и что-ж? — бодро откликнулся Дима. — Бог даст, как-нибудь выкрутимся. ГПУ туда скаутов порядочно нагонит — будем изворачиваться — все за одного, один за всех. Ладно! Бог не выдаст, ЧК не съест…

    Старые друзья

    Мы подходили к вокзалу, когда меня с тротуара кто-то окликнул. Уже смеркалось, и я не мог узнать человека, крикнувшего мне «дядя Боб!»

    Я приветственно махнул рукой в пространство и с медленно ползущим этапом пошел дальше.

    Когда мы уже грузились в товарные вагоны, я услышал звуки спорящих голосов. К нам подходил начальник конвоя и рядом с ним высокий человек в черном костюме, с дамой под руку.

    — Тов. Начальник! Вы не можете мне отказать в этом, — говорил незнакомец. — Я только что прибыл с плаванья и завтра опять ухожу в море. Мне нету времени бегать за разрешениями. А это — мой старый командир. Я ему должен 100 рублей. Не обращаться же мне, в самом деле, сейчас к Начгару[27] или коменданту станции только для этого пустяка.

    Начальник конвоя колебался. Но тут раздался знакомый голос:

    — Ну, пожалуйста, товарищ Начальник! — упрашивал он. — Разве командиры Красной Армии отказывают в просьбе женщинам?

    Боже мой! Голос Оли!..

    — Ну ладно, давайте, — сдался конвоир. — Только я сам передам.

    В это время мы подошли к станционному фонарю, и при его свете я узнал Володю в костюме командира флота — такого же стройного и с той же бравой выправкой. Рядом с ним стояла Оля.

    Начальник караула передал мне деньги и, торопясь замять свой поступок, приказал немедленно лезть в вагон. Я махнул рукой, Володя ответил тем же, и последним моим впечатлением были широко открытые голубые глаза Оли, из которых медленно текли слезы…

    Преддверие ада

    Маленький скалистый островок, болотистый и угрюмый, невдалеке от города Кемь, на Белом море. Два десятка деревянных бараков, оплетенных колючей проволокой. Это — «Кемперпункт», самое проклятое место на всем земном шаре — Кемский Пересыльный Пункт, откуда заключенных развозят по всему «СЛОН'у» — Соловецкому Лагерю Принудительных Работ Особого Назначения. А лагерь этот раскинулся от Петрозаводска до Мурманска. На самый остров Соловки попадают только особо опасные и важные преступники…[28]

    И здесь, на Поповом острове, в Кемперпункте наш этап начал отбывать свою каторжную работу.

    Представьте себе работу изо дня в день, из ночи в ночь, без праздников и отдыха, на низком скалистом берегу моря. Из этого моря нужно вытаскивать и складывать в штабеля мокрые бревна, так называемые, баланы. Эти баланы, добытые в лесу силами заключенных, потом идут на экспорт. И не раз где-нибудь под корой бревна иностранцы находили слова мольбы о помощи, написанные кровью рабов советской страны. Против покупки таких бревен, ценой которых реально является человеческая жизнь, уже не раз протестовали люди, в погони за наживой не потерявшие чувства жалости к человеку…

    Может быть, «торговать можно и с каннибалами»… Может быть, и можно… Но можно ли покупать у них человеческие черепа для подсвечников — я не знаю.

    И можно ли покупать бревна, пропитанные потом, кровью и слезами рабов ОГПУ — я тоже не знаю. Велика гибкость современной человеческой морали! И все-таки, как радостно, когда не умолкают голоса, протестующие во имя гуманности против поддержки такой торговли не с каннибалами, а с палачами…

    Я не только видел, но и на себе испытал всю бесчеловечность эксплуатации человеческого труда тех миллионов заключенных, которых советская власть бросила в лагеря, как «классовых врагов».

    Изо дня в день не по 8, а по 14, по 16 часов в сутки, голодными и замерзающими, работали мы поздней осенью в ледяной воде Белого моря. В ботинках и легких брюках по колено в воде я часами вытаскивал багром из воды мокрые бревна и, уходя в нетопленый барак, на себе самом сушил мокрую обувь и одежду…

    И за эту работу мы получали фунт хлеба, тарелку каши (стакан, полтора) утром и миску рыбного супа днем…

    Мне страшно вспомнить этот период… Однажды, когда пришлось ликвидировать какой-то прорыв в снабжении бревнами, я проработал под угрозой штыков без отдыха и сна т р и д ц а т ь  в о с е м ь  ч а с о в подряд…

    Я выжил, благодаря своему крепкому организму, закаленному спортом, но потерял почти все свое зрение… А сколько более слабых людей и погибло, и гибнет теперь во всех уголках России, изнемогая в нечеловеческих условиях советских каторжных работ?..

    То, чего лучше никогда не видеть человеческому глазу

    Однажды, после утомительного дня работы, нашу группу вели под конвоем обратно в барак. У ворот лагерного пункта задержка — там принимают очередной этап: сотни две оборванных грязных людей. По их виду заметно, что они прибыли не из тюрьмы: оттуда люди прибывают как-то немного чище и не такими измученными.

    Глядя на прибывших, которых поодиночке впускали в ограду, я внезапно услышал радостный окрик:

    — Дядя Боб — неужели ты?

    Из толпы весело кивали мне трое нижегородских скаутов, с которыми мне довелось раза два-три встречаться на воле. Несмотря на улыбающиеся лица, вид у них — страшно истомленный. Обросшие, похудевшие лица, оборванная одежда, дырявые сапоги…

    — Откуда это, ребята?

    — С Кемь-Ухтинского тракта. Дорогу, браток, строили!

    Ну, тогда не удивительно, что этап имел такой плачевный вид. Работы по прокладке шоссе через болота и скалы — считались одними из труднейших в лагере. Еще удивительно, что ребята остались на ногах и сохранили силы для смеха и бодрости. Теплое чувство согрело сердце, когда я глядел на эти улыбающиеся мне лица. Крепкая скаутская закваска! По Баден-Паулю, они и на этот, тяжелый и опасный, период жизни смотрели, как на момент суровой жизненной игры, жизненного спорта…

    Неразлучная тройка нижегородцев — это скаут-масторское ядро известной дружины «Арго», одной из наиболее ярких в истории русского скаутинга эпохи подполья. Силой событий эта дружина осталась совсем без взрослых руководителей и сформировалась в оригинальную, чисто демократическую семью, с выборным началом и принципом — все равны, и есть только первые среди равных.

    По всем отзывам, которые доходили до меня, и собственным наблюдениям, этот скаутский коллектив прекрасно справлялся с работой и в самые тяжелые времена проявил удивительную спайку и мужество.

    Трое старших, которые теперь оборванными бродягами стояли передо мной, были арестованы в первые дни «выкорчевывание скаутинга» и попали в лагерь раньше нас, «столичных преступников».

    Старший по чину из них был мой тезка, Борис, живой худощавый паренек, экономист по образованию, прирожденный организатор и руководитель. Его ртутная энергия и жизнерадостность заражали всех, и хотя его ворчливо-добродушно поругивали и «непоседой», и «юлой», и «нашим несчастьем», и «горчичником», — все любили его искренно и горячо.

    Второй — Юрий, студент, был юношей-мечтателем со спокойным мягким характером, уступчивым в житейских мелочах, но твердым, как кремень, в вопросах чести и идеи.

    Третий — Сема, техник-строитель, был старшим по возрасту среди нас. Это был молчаливый и медлительный еврей с характерным задумчиво-печальным взглядом. Сейчас, приветствуя меня, он улыбался, и эта трогательная полудетская открытая улыбка как-то удивительно преобразила его сумрачное лицо.

    Мы уже достаточно освоились с лагерной жизнью, и через часа два, в результате нашего коллективного опыта, уже помещались в одном бараке и устраивались на верхних нарах, среди десятков других, таких же вшивых и грязных людей, как и мы.

    Но мы были вместе, и эта радость скрашивала всю неприглядность окружающей обстановки. Были вытащены наши немудреные продовольственные запасы — черный хлеб и треска, достали воды и приступили к «пиру».

    — Как ты здесь устроился? — начал Борис, беря сухую треску за хвост и стукая ею по столбу «для мягкости».

    — Да что-ж?… Уныло… Каждый день часов по 12, по 14 втыкать приходится… Попались мы в переделку, ребята.

    — Ну, брат, это ничего!.. Вот на Кемь-Ухте, — вот там — это да!.. Нам и раньше рассказывали, да мы верить не хотели. А потом сами влипли…

    — Да ты расскажи толком! — попросил я, наливая теплой воды в старую консервную банку.

    — Прежде всего, жизнь там прямо-таки доисторическая — шалаши или навесы из веток. Внизу болото, сверху комары. Еда, сам знаешь, какая — и без работы едва ноги волочишь. А тут такие «уроки» — прямо гроб: только здоровому сытому парню впору… Мы-то на первое время норму выполняли, часов этак в 10 — в 12, хоть и трудно было. А потом и мы сдали, хотя сравнительно с другими и сытые были: и кое-какие деньжата были, и остатки посылок из дому. А потом, крутишь, крутишь лопатой часов 14 или 16 — и никак — сил нет…

    — А работа там какая?

    — Да работа, по существу, простая: копать длинные рвы по обеим сторонам будущей дороги. Но копать, знаешь как? По колена в воде.

    — То-то, я и вижу, что сапоги-то у вас разлезлись, — сочувственно посмотрел я на торчащие из сапог босые пальцы ног.

    — Ну, брат, мы и сами-то разлезлись бы. Да, к счастью, нас скоро по канцелярскому делу забрали работать. Сему — десятником, а он нас счетчиками устроил. Грамотных-то почти нет. Больше все крестьяне. А если-б не это — мы оттуда живыми то, вероятно, и не ушли.

    — Неужели норма так трудна?

    — Нет, если бы кормежка, да платье, да сапоги — то еще как-нибудь можно было бы работать. Но из тюрем все истощенные прибыли, многие в лаптях, да в рванье. Паек — только, только чтоб не умереть. Кругом вода, болото… От комаров все опухли… А пока нормы не выполнишь — торчи на работе, хоть умри. Да еще хлеба не дадут… Ну, вот, и торчит парень часов 16. А на следующий день — пожалуйте — опять такая же норма… Откуда же сил взять?.. Ну, и валятся, как мухи… Ведь все без сил, истощенные, больные… Цынготных — уйма…

    Да, так вот, продвигается партия вперед, а сзади ослабевшие и больные так вповалку на земле и остаются. Может, их подбирали потом, но я не видел… Что-то не верится… А к нам все новые и новые пополнение идут: одни, значит, в могилу, а другие на смену.

    Вот там, брат, мы поняли, что действительно значит — «жизнь копейка». Там, что конвой ВОХР'a захочет, — все сделает. Сколько людей там перестреляли! Не раз было — повздорит кто с чекистом, а на следующий день его уже и нет. Оказывается, «убит при попытке к бегству»… Да это что — вот пусть тебе Сема расскажет, как там с «отказчиками» поступают. Он видел больше нас…

    Губы Семы болезненно искривились, и он не сразу начал:

    — Эх, ребята, лучше бы и не рассказывать, не трогать наболевшего. Прямо не верится самому, что такая гнусность на свете делается…

    — Вот посмотри, Борис, — он нагнул голову. — Видишь?

    На висках были седые пряди, резко заметные на его черных кудрях…

    — Это, вот, следы пережитого. Не дай Бог никому такое видеть. Помню, раз идем мы на работу — часов 5 утра было. А как раз накануне какой то черкес, они ведь народ горячий, отказался от работы, да еще в морду кому-то дал, охраннику, что ли: «Бей меня на месте, — кричит, — не могу больше! Палачи, мерзавцы». Ну, словом, сам можешь понять, что измученный, доведенный до отчаяние человек может кричать… Увели его вечером. А утром, идем мы, значит, светло было уже. Смотрим — стоит кто-то у дерева, согнувшись. Мы хотели было подойти, да вохровцы кричат: «Не подходи близко — стрелять будем!»

    Пригляделись мы — Боже мой! — а это наш черкес, привязанный к дереву… Сперва показалось нам, что он одет, а потом смотрим, а он голый, только весь черный от слоя комаров… Распух. Лица уже почти узнать нельзя было…

    Страшно всем стало. Отшатнулись мы. Думали, что он мертвый, да только глядим, а у него колено еще вздрагивает… Жив…

    А конвоиры кричат:

    «Гляди получше! Так со всеми отказчиками будет… Мы вас, сволочей, научим, как работать»…

    Сема замолчал, и щека его нервно задергалась.

    — А потом еще хуже пришлось увидеть, — тихо, как бы выдавливая из себя слова, продолжал он. — Один там паренек сбежать вздумал, живой, смелый был… Думал, видно, до железной дороги добраться, а потом как-нибудь в Питер. Да болота там везде топкие, только по некоторым тропинкам пройти и можно. А на них охрана с собаками. Псы — как телята, специально на заключенных тренированные, чтобы беглецов ловить… Поймали, очевидно… И, вот, тоже мы наткнулись. Думали, нечаянно, а потом догадались — конвой нарочно привел — посмотрите, мол, на бегунка… Знаешь, в лесу муравейники большие — с метр вышиной? Так парня этого раздели и привязали к дереву так, чтобы он ногами в муравейнике стоял… Умирать буду, а этой картины не забуду.

    Голос Семы дрогнул, и он опять прервал свой рассказ.

    — Мертвый он уже был, — шепотом закончил он. — Муравьи мясо разъели… Кровь запеклась… Страшно вспомнить. Со многими обморок был… Да что — прикладами в чувство привели… Помню, как пришли мы в шалаш — никто ни есть, ни спать не мог. Только то здесь, то там трясутся от истерик…

    Мы замолчали. В синем тумане барака едва мигал маленький огонек керосиновой лампочки. Несколько сот усталых людей вповалку лежали на нарах в тяжелом сне, чтобы завтра чуть свет опять выйти на свою каторжную работу. И так — изо дня в день…

    Скольким из них суждено лечь в сырую землю далекого севера, так и не дождавшись желанной воли?

    Ни есть, ни спать не хотелось. Перед мысленным взором каждого из нас проходили мрачные перспективы нескольких лет такой жизни…

    На остров

    Но вот, наконец, наступила желанная минута, когда меня вызвали для отправки на Соловецкий остров. Перспективы и там были нерадостные, но все-таки там, вероятно, можно было найти друзей и что то строить в расчет на длительное пребывание. Поэтому в Соловки я ехал в надежде на что-то новое и лучшее…

    После утомительного морского пути и качки, на горизонт показалась длинная темная линие острова. И, странное дело, казалось, что я еду «домой», туда, где — хочешь, не хочешь — придется пробыть несколько лет…

    Все ближе. Наконец, при свете догорающего ноябрьского дня показались купола и башни Соловецкого монастыря.

    Под лучами бледного северного солнца все яснее вырисовывались высокие колокольни уже без крестов, своеобразной архитектуры громадные старинные соборы с потрескавшимися стенками, башни кремлевской стены и вот, наконец, и она сама — могучая стена-крепость, сложенная из гигантских валунов.

    На берегу, около Кремля приютилось несколько зданий, а весь горизонт вокруг был покрыт печальным темным северным лесом.

    Былое величие святой обители и страшная современная слава острова, красота самого монастыря и суровая скудость природы, мягкое спокойствие нежно-опаловых тонов высокого полярного неба и комок горя и страданий, клокочущий около меня, — все эти контрасты путали мысль и давили на душу…

    Глава V Соловки

    «… знай, что больше не бледнеют

    Люди, видевшие Соловки».

    (Из стихотворения) Полярный монастырь

    Давно, давно, ровно 5 веков тому назад, трое бедных монахов, отчаявшихся найти покой и уединение среди жестоких войн и волнений того времени, прибыли, в поисках новых мест для молитвы и одиночества, на суровые, негостеприимные берега Белого моря.

    Там они узнали от местных рыбаков, что далеко на севере, в открытом море лежит пустынный, скалистый остров, на который еще не ступала человеческая нога. И вот туда, на этот остров, направили свои утлые челны монахи-подвижники. Там в 1437 году среди диких скал, мшистых болот и мохнатых елей возник первый «скит» — первая бревенчатая часовенка — прообраз будущего могучего и славного монастыря.

    Из века в век в этот монастырь стекались люди, жаждавшие вдали от суеты и греха мира, в постоянном труде и молитве, среди суровой северной природы найти душевный покой и стать ближе к Престолу Всевышнего.

    Проходили века, сменялись Цари и Императоры, кровавые волны жестоких войн прокатывались по стране, периоды цветущего мира и периоды военных гроз шли своей недоступной объяснению чередой, росли дети, уходили в вечный покой старики, люди смеялись и плакали, рождались и умирали, богатели и беднели, любили и горевали, наслаждались жизнью и проклинали ее, а на далеком севере, вдали от мирских бурь и страстей, рос и креп особый мир — мир монастырского братства, спаянного глубокой верой в Бога и в то, что покой и спасение смятенной человеческой души возможны только в одиночестве, молитве, посте и работе.

    В неустанном подвижническом труде на заброшенном в полярном море, бедном островке росла и ширилась Святая Обитель — Соловецкий Монастырь.

    И здесь люди умирали, но на их место приходили другие — такие же простые, суровые и чистые душой. Строгие правила монастырской жизни, идее подвижничества вдали от сует мира, великая слава новой обители — все это привлекало новые кадры верующих и паломников со всех концов Русской земли.

    Сколько поколений монахов вложило свой незаметный труд в строительство монастыря и его славы? Сколько их спокойно спит в холодной земле севера, честно и просто пройдя свой чистый жизненный путь?…

    Невдалеке от могучего монастырского кремля, у опушки леса, около Святого озера лежит старое монастырское кладбище. Место упокоение монахов давно уже осквернено новыми хозяевами — большевиками. Разбита ограда, засорены могилы, сломаны и сожжены многие кресты…

    Но и теперь еще видны строгие ряды могильных холмов, да сохранились старинные надписи на некоторых ветхих, полуистлевших от времени крестах:

    …«Смиренный инок Андроний. Потрудился в сей святой обители 76 лет»…

    …«Смиренный инок Пимен. Потрудился в сей обители 95 лет»…

    Как нам, людям XX века, века аэропланов, радио, межпланетных ракет, теорий Эйнштейна и Павлова, мировых войн и мирового безумия, как нам понять весь величественный и простой, трогательный и наивный мир души этих подвижников? У кого не звучат в душе нотки зависти по тому благодатному душевному спокойствию, с которым уходили эти старики в иной, неведомый и поэтому страшный для нас, мир?..

    Кто из нас, современников, изломанных и смятых грохочущим темпом жизни нашего века, не преклонит мысленно колен перед чистой верой и великим спокойствием души этих монахов-христиан, ложившихся в гроб с радостной улыбкой и безмятежным сердцем…

    Пусть скептик и философ нашего века снисходительно обронят небрежные слова: «Взрослые дети!»…

    Но я, перевоплощаясь в своем воображении в такого старика монаха, «потрудившегося в сей святой обители 95 лет» и, умирая, благостно взирающего на купола родного монастыря, — я смиренно склоняю свои колена и мятущуюся душу и молюсь:

    «Удостой и меня, о Господи, умереть с такой же спокойной душой, как умирали тысячи Твоих слуг в святом Соловецком монастыре»…

    * * *

    Соловецкий остров равен по своему размеру площади большего города. Диаметр его — приблизительно 10–15 км. Сердцем острова является кремль со своими старинными соборами.

    Когда смотришь на на кремлевскую стену, пятиугольником окаймившую монастырь, диву даешься: какие великаны смогли сложить из гигантских валунов эти мощные башни и эту стену в километр длиной?… С высоты этой массивной стены становится понятным, как в течение стольких веков монахи могли с презрением смотреть на многочисленные попытки многочисленных врагов взять монастырь силой.

    Помню, наш скаут — нижегородец, Сема, техник-строитель, впервые увидав эту стену, покачал головой и сказал:

    — Ну и ну… Ведь экую махину состряпали!… Чтобы ее пробить, ей-Богу, нужны тонны динамита или эскадра с 15-дюймовыми орудиями…

    И, действительно, Московский кремль, при всей своей монументальности, кажется хрупкой скорлупкой по сравнению с массивностью соловецких стен… И история говорит, что монастырь веками был опорным пунктом Руси на крайнем севере. Много раз у стен Кремля гремели вражеские пушки, много раз тесным кольцом смыкались вражеские силы, но монастырь только смеялся над их атаками, и его твердыня казалась несокрушимой.

    Для всей России Соловецкий монастырь был не только крепостью, но и оплотом чистой веры и подвижничества. Утомленные государственными трудами и тяготами, в стенах монастыря отдыхали цари и императоры. Много знаменитых русских людей на склони лет уезжали в Соловки, чтобы умереть там, среди величественного покоя. Здесь окончил свои дни один из спасителей Руси в смутное время, Авраамий Палицын, здесь умер последний гетман казачьей вольницы — Сечи Запорожской. Здесь замаливал свои грехи легендарный атаман Кудеяр, имя которого до сих пор прославляет народная песня-былина:

    «…Сам Кудеяр в монастырь ушел,
    Богу и людям служить…
    Господу Богу помолимся,
    Древнюю быль возвестим…
    Так в Соловках нам рассказывал
    Инок святой Питирим…»

    За 500 лет неустанной работы монахи превратили скалистую, пустынную землю в образцовое хозяйство. Сеть дорог покрыла остров. Многочисленные озера были соединены каналами и шлюзами. У Кремля было устроено искусственное озеро, вода которого наполняла док и давала источник энергии для электростанции. Собственное пароходство, железная дорога, заводы и мастерские, рыболовные промыслы и солеварни, образцовое молочное хозяйство — вся эта картина процветающего монашеского труда издавна привлекала в монастырь многочисленных гостей.

    Богатые величественные соборы, десятки скромных часовен и скитов, разбросанных в самых глухих уголках острова, суровая красота и своеобразие природы — все это влекло к себе тысячи богомольцев со всех концов земли.

    И слава могучего старинного монастыря гремела по всей России.

    Но вот, в 1917 году вздрогнула вся страна от революционного взрыва. Стремительно, как на экране, замелькали события. Зашатались вековые устои…

    Буря гражданских войн донеслась и до спокойных берегов Белого моря. Разрушительная волна залила и великан-монастырь.

    Расстреляли, замучили в тюрьмах и ссылках монахов, разгромили, ограбили и осквернили церкви, разрушили хозяйство, и на несколько лет обезлюдел остров, словно и не было никогда пяти веков славы и величия…

    В 1923 году вспомнили в кабинетах ВЧК о монастыре… Но уж лучше бы не вспоминали!…

    Из места молитвы и покоя монастырь сделали концентрационным лагерем — местом заключение тысяч и тысяч «классовых врагов» советской власти. Соловки превратились в «остров пыток и смерти»…

    Кровь жертв красного террора окропила мирные могилы монахов-подвижников…

    Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей

    Верь мне, мальчик, что когда все вокруг тебя кажется совсем уж мрачным — верный знак, что счастье повернуло на твою дорогу. Будь только тверд, спокоен и добр, и непременно случится что-нибудь, что приведет снова все в порядок.

    Э. Сетон-Томсон

    Громадный полутемный собор. Массивные его стены, сходясь, поднимаются вверх и там исчезают во мраке. На этих стенах еще сохранились пятнами следы икон старинного письма… Алтарь, иконостас и все убранство этого старинного величественного собора уже давно расхищено.

    На всей площади пола идут длинные деревянные лежанки, заполненные пестрым месивом людей. Здесь никак не меньше 500–600 человек. Несколько маленьких дымящихся печурок с длинными тонкими трубами тесно облеплены сушащимися людьми. Едва мерцают несколько электрических лампочек, оставляя всю эту безотрадную картину в серой полутьме…

    Когда меня поздно вечером привели в этот собор, мне показалось на мгновенье, что вся эта человеческая масса — не люди, а клубок серых грязных червей, копошащихся на падали… Впечатление было настолько жутким, что невольная дрожь пробежала по телу…

    Поужинав кусочком черного хлеба, я втиснулся на грязные доски, между спящими телами и задремал.

    Утром всех нас выстроили «для развода» на работы. Пришел «нарядчик», высокий, прямо держащийся человек с военной выправкой.

    Он быстро отсчитал группы:

    — 30 человек — дрова пилить… 40 — на кирпичный завод. 80 — чистка помойных ям. 50 — на погрузку бревен и т. д.

    — А вы, моряк, станьте в сторону, — бросил он мне, и уголки его губ чуть улыбнулись. Назначенные группы под конвоем ушли.

    Нарядчик кивнул мне головой и пошел к выходу.

    — Этот — со мной по требованию командира полка, — бросил он часовому, и мы вышли из собора.

    — Что, т. Солоневич, не понравилось? — неожиданно спросил он меня во дворе Кремля. Я удивленно оглянулся на него.

    — Вы меня знаете?

    — Ну как же… Тут целый военный совет собрался, чтобы вас выцарапать… Вот сейчас всех друзей встретите… Как это говорится: без блата не до порога, а с блатом хоть за Белое море…

    Действительно, в Отделе Труда меня окружили знакомые лица: тут были и Дима, и Вася, и Серж, и несколько морских офицеров, с которыми я плавал в Черном море.

    — Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей, — шутливо сказал Серж, сердечно пожимая мне руку. — Мы тут уже обдумали твою карьеру. Насчет врачебного дела — а ну его к черту, сгниешь там… Ты стрелковое дело понимаешь?

    — Есть грех.

    — Тиры можешь строить?

    — Могу.

    — Ну, вот, и ладно. Тут чекистский полк себе тир строит. Тебя туда и направят.

    — А что я там делать буду?

    — Пока рабочим. А дальше, как говорят, «по способности». Комбинируй там, что сможешь, проявляй инициативу и пока осматривайся… Из собора мы тебя на днях переведем.

    — Да тут целый заговор в мою пользу!

    — Иначе тут нельзя. Мы тебе — а ты нам. Великий закон блата. Иначе тут все голову сложим. Ну, пока… В добрый час…

    Применение к каторжной местности

    — «Смирно!»…

    Мы оторвались от копания вала и вытянулись. К строящемуся тиру подходил командир чекистского полка, низкий коренастый человек, с суровым жестким лицом и щетинистыми усами, типичный унтер-офицер старой армии. Он недовольно махнул рукой, и заключенные взялись за лопаты.

    Хмурые глаза чекиста остановились на мне, одетом в форму командира морского флота.

    — Вы кто такой? — резко спросил он.

    — Моряк, т. командир.

    — Откуда?

    — Из штаба флота из Москвы. Раньше в Черноморском флоте плавал.

    — Т-а-а-а-к. Вы, как военный, стрелковое дело, вероятно, понимаете?

    — Понимаю. Имею звание снайпера и инструктора по стрелковому делу. Приходилось и тиры строить.

    — Ах, вот как? Ну-ка, пойдемте со мной…

    Мы обошли место строящегося тира, и я дал свои соображение относительно его устройства.

    — Падающие мишени? — с интересом переспросил командир. — Это дело. А вы беретесь это устроить?

    — Конечно. Я бы даже сказал, что местность позволяет устроить здесь не только тир, но и спорт-городок, футбольную площадку, водную станцию на озере и ряд физкультурных развлечений. Для красноармейцев и вольнонаемных лагеря это было бы и интересным, и полезным занятием. Да и потом, это для лагеря по-ка-за-тель-но вообще…

    Угрюмый чекист внимательно посмотрел на меня.

    — Это верно… А вы, кстати, за что сидите?

    — За контрреволюцию.

    — Ну, да, да. Это-то ясно. Такие люди… А за что именно?

    — За старую принадлежность к скаутской организации.

    — Та-а-а-ак… — Чекист усмехнулся. — А сколько?

    — Пять.

    — Угу. Ну, мы посмотрим. Собственно, каэров мы не можем подпускать к нашим красноармейцам, но я просмотрю ваше дело. А пока напишите-ка мне доклад обо всем проекте.

    — Товарищ командир, я в соборе живу. Там не только писать, но и дышать трудно…

    — Ну, это пустяк. Доложите Завотделом труда, что я приказал перевести вас в нормальные условия. Завтра в 12 придите доложить.

    — Есть…

    Советская халтура

    Так была создана на Соловках спорт-станция. Разумеется, ни о какой серьезной постановке спорта среди заключенных и речи не поднималось, но станция была нужна для чекистов и, главное, являлась прекрасным рекламным штрихом в общей картине СЛОН'а.