Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    ТАЙНЫ МОСКОВСКОЙ ПАТРИАРХИИ
    А. П. БОГДАНОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • ОТ АВТОРА
  • Часть первая . ПЕРВЫЙ ПАТРИАРХ
  •   Глава первая . УЧРЕЖДЕНИЕ ПАТРИАРШЕГО ПРЕСТОЛА
  •     1. Рождение идеи
  •     2. Дворцовая смута
  •     3. Престол для Иова
  •     4. Цена политики
  •   Глава вторая . «ЖИТИЕ И ПОДВИГИ»
  •     1. Иов — патриарх Московский и всея Руси
  •     2. Дело царевича Дмитрия
  •     3. Трон для Годунова
  •     4. Праведным судом Божиим…
  • Часть вторая . ПАСТЫРЬ «ЛОЖНОГО ЦАРЯ»
  •   Глава первая . СНИСХОДИТЕЛЬНЫЙ ИГНАТИЙ
  •     1. Размышления в узилище
  •     2. Признание законного государя
  •     3. У престола царя православного
  •     4. Недовольство короля и католиков
  •   Глава вторая . В СЕТЯХ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИЗМЕНЫ
  •     1. Корни международной интриги
  •     2. Политическое бракосочетание
  •     3. Глава заговора руководит свадьбой
  •   Глава третья . ПУТЬ К ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ
  •     1. Цареубийство и душегубство
  •     2. Воцарение без патриарха
  •     3. Берег кровавой реки
  • Часть третья . НЕПРЕКЛОННЫЙ ГЕРМОГЕН
  •   Глава первая . ПАСТЫРЬ ДЛЯ СМЯТЕННОГО СТАДА
  •     1. Личность эпохи Смуты
  •     2. Восточный форпост православия
  •     3. Освящение подвигом
  •     4. Выбор царя Василия
  •   Глава вторая . МЕЖДУ ЦАРЕМ И НАРОДОМ
  •     1. Восстание Болотникова
  •     2. Против Второго Лжедмитрия
  •   Глава третья . НА ПЕПЕЛИЩЕ
  •     1. Трагедия Скопина-Шуйского
  •     2. Ступени предательства
  •     3. Оккупация
  •     4. Загадка патриарших грамот
  •   Глава четвертая СВИДЕТЕЛЬСТВА И ДОКУМЕНТЫ
  •     1. Рассказывает «Новый летописец»
  •     2. БОГОМОЛЬНАЯ ГРАМОТА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА О ПРЕКРАЩЕНИИ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ И ДАРОВАНИИ ВОЙСКАМ ЦАРЯ ВАСИЛИЯ ШУЙСКОГО ПОБЕДЫ НАД ПРИСТУПАЮЩЕЙ К МОСКВЕ ПОВСТАНЧЕСКОЙ АРМИЕЙ И. И. БОЛОТНИКОВА . Конец ноября 1606 года
  •     3. РАЗРЕШИТЕЛЬНАЯ ГРАМОТА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА ЖИТЕЛЯМ СВИЯЖСКА С БЛАГОДАРНОСТЬЮ МИТРОПОЛИТУ ЕФРЕМУ, ЗАСТАВИВШЕМУ ПАСТВУ ПОКОРИТЬСЯ ЦАРЮ . 22 декабря 1606 года
  •     4. БОГОМОЛЬНАЯ ГРАМОТА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА О ПОБЕДЕ ЦАРСКИХ ВОЙСК НАД БОЛОТНИКОВЦАМИ НА ВОСМЕ . До 11 июня 1607 года
  •     5. ДВЕ ГРАМОТЫ ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА К ИЗМЕННИКАМ, ПЫТАВШИМСЯ СВЕРГНУТЬ ЦАРЯ ВАСИЛИЯ ШУЙСКОГО . После 17 февраля 1609 года
  •     6. ИЗ ДОГОВОРА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА И БОЯР С ГЕТМАНОМ С. С. ЖОЛКЕВСКИМ О ПРИЗВАНИИ ПОЛЬСКОГО КОРОЛЕВИЧА ВЛАДИСЛАВА СИГИЗМУНДОВИЧА НА РОССИЙСКИЙ ПРЕСТОЛ . 17 августа 1610 года
  •     7. ИЗ НАКАЗА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА И БОЯР ПОСЛАМ К КОРОЛЮ СИГИЗМУНДУ ПОД СМОЛЕНСК . 17 августа 1610 года
  •     8. ИЗ ПЕРЕПИСКИ УЧАСТНИКОВ ОПОЛЧЕНИЙ О РОЛИ ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА В БОРЬБЕ С ИНТЕРВЕНТАМИ . 1611-1612 годы
  • СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
  • ИСТОЧНИКИ И ЛИТЕРАТУРА
  •   Тайны первого патриарха
  •   Пастырь «ложного царя»
  • ***
  • "Монархия" как последнее прибежище антинационального режима.

    ОТ АВТОРА

    Каждая Поместная Церковь имеет свою священную историю. Как замечают богословы, в этой истории есть не только свои Благовещения, но и свои Гефсиманские сады и Голгофы…

    Установление Московского и всея Руси Патриархата произошло в относительно спокойное и благополучное царствование Федора Иоанновича. К тому времени уже полтора века Русская Церковь была фактически самоуправляемой (автокефальной) и уже столетие московские государи титуловали себя царями. И кажется вполне естественным, что русская митрополия (номинально  одна из епархий Константинопольской церкви) получила наконец соответствующий ее истинному значению и достоинству статус. Хотя и странно  что не обрела его ранее. Но почему это событие не произошло при столь знаменитых самовластцах, какими были Иван III и Иван IV? Ведь они так заботились о блеске своего царствования. И не позднее при правлении искушенного политика Бориса Годунова, с его авторитетом в тогдашнем мире?

    Это  изначальная тайна Московской патриархии, в которой мы постараемся разобраться.

    Но так или иначе Русская Церковь и ее архипастыри получили более высокий политический статус, и тут же история предъявила к ним спрос по самой высокой мерке  Россия была ввергнута в Смутное время и патриархи оказались одними из тех, кто решал судьбу Государства Российского.

    Каждый из первых патриархов московских шел своим крестным путем. И каждый делал выбор — с кем и за что выступить. Написано о первых патриархах немало. Но в силу сложности эпохи и церковные и светские историки, выносившие о них суждения, чаще опирались больше на легенды или на сложившиеся в свое время однозначные оценки, чем на достоверные источники. В этом я убедился, работая в российских архивах. Некоторые документы, факты были недостаточно исследованы, а что-то лежало на поверхности, но этого никто не замечал. А главное — фигуры, архипастырей Православной Церкви виделись последующими историками словно бы только на фоне эпохи, а не в реальной исторической среде, в которой выросли и которую определяли в силу своих возможностей и своего положения. Пристальный и объективный взгляд на вещи неизбежно вел меня к переоценке личностей и фактов.

    Первый патриарх  Иов (1589 — 1605). Была какая-то мистика в том, что происходило с ним. Он блистал многими талантами, был глубоко образован, обладал удивительным даром слова. Но все, кого он любил, — гибли, созидаемое им — разорялось, запрещаемое совершалось со умножением; все, от чего предостерегал архипастырь, — воплощалось в жизнь с жестокой последовательностью.

    Патриарха Игнатия (1605 — 1606), второго по счету, часто вовсе не включают в перечень русских патриархов. Названный простым пособником интервентов, Игнатий почти не удостаивался внимания к своей личности. Представленные в книге материалы дают возможность читателю судить о делах и мотивах этого вычеркнутого из истории архипастыря.

    Мученический венец принял несомненный патриот России патриарх Гермоген (1606 — 1612). Но именно этот яркий ореол мученика мешал многим поколениям исследователей разобраться в том, что именно и почему делал Гермоген, к чему именно и когда призывал.

    Образы первых патриархов историку приходится извлекать буквально из-под завала предубеждений и слухов, сообщений более оценочных, чем информативных, — такими характерно всякое смутное время… Исследователь здесь работает на пределе возможного, и единственное, что может оправдать этот труд, — надежда, что будущий читатель пойдет вслед за ним.

    АНДРЕЙ БОГДАНОВ, доктор исторических наук

    Часть первая ПЕРВЫЙ ПАТРИАРХ

    Глава первая УЧРЕЖДЕНИЕ ПАТРИАРШЕГО ПРЕСТОЛА

    1. Рождение идеи

    31 мая 1584 года на московский престол был венчан Федор Иоаннович. На помин души царя-кровопийцы Иоанна Васильевича Грозного константинопольскому патриарху было отправлено 1000 рублей милостыни. Богатые дары были посланы и главам других православных церквей, греческих и славянских, по старшинству: иерусалимскому патриарху 900 рублей поминальных и 82 рубля за здравие нового царя и царицы и т. д. Не обошло московское правительство своей милостыней и знаменитые православные монастыри. Но при встречах с православными иерархами посланники ни разу ни словом не обмолвились о желании Москвы устроить свой патриарший престол. И вдруг в 1586 году оказалось, что мысль об учреждении в России патриаршества чрезвычайно занимает московские власти, светские и церковные, начиная с царя Федора Иоанновича и митрополита Дионисия.

    О происшедших событиях историки узнали из двух источников: статейного списка Посольского приказа, в котором документально фиксировалось происходившее в 1586 году, и историко-публицистического сказания, составленного уже после учреждения в России патриаршества, в условиях безраздельного правления Бориса Годунова.

    Статейный список повествует, что патриарх Антиохийский Иоаким, прошествовав через Галицию и устроив там церковное братство, явился на западном рубеже России, в Смоленске, и обратился к государю Федору Иоанновичу с просьбой посетить Москву. Это был первый патриарх, навещающий Россию, хотя после падения Константинополя сюда во множестве приезжали за милостыней восточные митрополиты, архиепископы и иные духовные лица. Неудивительно, что московское правительство назначило Иоакиму целых три почетные встречи: в Можайске, в селе Мамонове под Москвой и на Даргомилове — при въезде в столицу.

    Патриарха и его свиту поселили (как увидим, не случайно) в обширном доме боярина Ф. В. Шереметева на Никольском перекрестке, снабдили всем необходимым и, что особенно заметно, очень быстро предоставили аудиенцию у самого государя. 17 июня Иоаким въехал в Москву, а 25-го всесильный посольский дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов уже ждал на крыльце царских палат митрополичий возок, доставивший патриарха в Кремль.

    Торжественно встреченный придворными Иоаким был проведен в Золотую палату и предстал перед троном московского государя, окруженного блестящей свитой бояр и окольничих. Федор Иоаннович в полном царском облачении сошел с трона навстречу гостю на целую сажень [1], принял от него благословение и спросил о здоровье, затем взял верительную грамоту от имени константинопольского патриарха Феолипта (которой Иоаким предусмотрительно запасся) и дары — частицы святых мощей. Федор Иоаннович пригласил гостя на обед, но прежде послал его в Успенский собор, где собирался служить литургию Дионисий, митрополит Московский и всея Руси. Заметим, что патриарх Иоаким встретился прежде с царем, нежели с московским митрополитом.

    Патриарх прошествовал в собор через южные двери, встреченный митрополичьим боярином, дворецким и ключарем. Митрополит недвижимо стоял посреди собора на своем специально устроенном месте, окруженный пышной свитой российского духовенства в жемчужных ризах. Контраст между роскошными одеяниями россиян и облачениями оскудевших греков был разителен.

    Когда Иоаким приложился к иконам и направился к митрополичьему месту, Дионисий вышел навстречу ему на одну сажень — не более, чем государь, — и первым (!) благословил патриарха. Иоаким было «поговорил слегка, что пригоже было митрополиту от него благословение принять наперед, да и перестал о том», сломленный очевидным неравенством богатства и могущества московского первосвятителя и восточного искателя милостыни. Уже безропотно антиохийский патриарх занял отведенное ему место в соборе по правую сторону, у заднего столпа, и простоял там всю литургию, которую служил митрополит Дионисий.

    Демонстрация российского духовенства толкуется всеми историками в том смысле, что Дионисий и его приближенные (то ли по своей воле, как считает С. М. Соловьев, то ли «по соизволению государя и его советников», как думает известный церковный историк митрополит Макарий) решили подчеркнуть несообразность действительного и номинального значений московского митрополита и восточных патриархов. В свою очередь, у царя Федора Иоанновича незамедлительно возникла мысль учредить патриаршество Московское: «помысля» об этом со своей супругой царицей Ириной, посоветовавшись с боярами, государь дал соответствующее поручение патриарху Иоакиму.

    Излагая все описанные выше события, исследователи обычно оставляют без внимания тот факт, что о демонстрации митрополита Дионисия и предложении царя Федора рассказывают разные источники. Статейный список, зафиксировавший казус в Успенском соборе, ни словом не упоминает о стремлении светских властей иметь в Москве патриарха. В документе отмечено, что 1 июля Иоаким испросил у государя (так!) разрешение посетить Чудов монастырь в Кремле (резиденцию митрополита) и Троице-Сергиев монастырь; 4 и 8 июля патриарх был с честью принят в каждом и получил подарки от монастырских властей.

    17 июля Иоаким удостоился прощальной аудиенции у Федора Иоанновича, принял богатые дары и 11 августа выехал из Москвы в Чернигов, а оттуда за границу. Щедрая милостыня была отправлена вместе с ним и другим патриархам. Сопровождавший этот груз подьячий Михаил Огарков имел с собой грамоты к константинопольскому патриарху Феолипту и александрийскому Сильвестру, тексты которых приведены в статейном списке; в них также ничего не говорится об идее учреждения Московской патриархии.

    Со временем мы разрешим эту загадку, а пока обратимся к историко-публицистическому сказанию, не упоминающему о митрополите Дионисии, зато красочно описывающему «помысел», царя Федора Иоанновича. Это весьма серьезное официозное сочинение, автор которого пользовался документами Посольского приказа (в частности, статейными списками) и, что особенно важно, поддержкой властей (если не прямыми указаниями Годунова). Вполне возможно и даже вероятно, что сказание восходит к канцелярии первого русского патриарха Иова, ибо автор приводит сведения и характеристики, недоступные и недопустимые для простого смертного.

    Согласно сказанию, царь Федор Иоаннович поведал Боярской думе пришедший ему в голову и уже обсужденный с царицей Ириной замысел устроить в Москве патриарший престол. Ложная деликатность не позволила историкам усомниться в том, что хорошо разработанный замысел принадлежал слабоумному монарху, и задаться вопросом о его истинном авторе. Впрочем, упоминание о совете с Ириной Федоровной, всегда (а в тот момент — в особенности) склонной следовать указаниям своего брата Бориса Годунова, отвечает на этот не заданный своевременно вопрос достаточно ясно.

    Вполне возможно, что от Федора Иоанновича требовалось только согласие с основной мыслью, а доклад от его лица в Боярской думе делало доверенное лицо: такое случалось настолько часто, что вошло в традицию. Это тем более вероятно, что «царская речь» была замечательно красноречива: это в высшей мере отличало Годунова и было совершенно несвойственно его зятю. Конечно, риторические красоты могли быть привнесены автором сказания, но логика речи, как увидим, соответствует действительным обстоятельствам. Автором замысла был, несомненно, Борис Годунов. Мы беремся не только предположить, но и доказать это.

    Что же услышали бояре, окольничие, думные дворяне и дьяки, церковные иерархи на заседании Думы в конце июня — начале июля 1586 года? Что первоначально митрополиты киевские, владимирские, московские и всея Руси поставлялись

    «от патриархов цареградских и вселенских. Потом… начали поставляться особо митрополиты в Московском государстве, по приговору и по избранию прародителей наших и всего Освященного Собора, от архиепископов и епископов Российскаго царства, даже и до нашего царствия». То есть изменения на протяжении столетий происходили в пользу самостоятельности Русской Православной Церкви. Восточные патриархии между тем приходили в запустение. К настоящему времени «по воле Божией, в наказание наше, восточные патриархи и прочие святители только имя святителей носят, власти же едва ли не всякой лишены; наша же страна, благодатию Божиею, во многорасширение приходит».

    «Ныне, — продолжал оратор, — по великой и неизреченной своей милости, Бог даровал нам видеть пришествие к себе великаго патриарха Антиохийскаго: и мы возсылаем за сие славу Господу. А нам бы испросить еще у Него милости, дабы устроил в нашем государстве Московском российскаго патриарха, и посоветовать бы о том с святейшим патриархом Иоакимом, и приказать бы с ним о благословении патриаршества Московскаго ко всем патриархам».


    Отметим, что оратор отнюдь не предполагал просить Иоакима немедля благословить патриарха Московского. Конюший боярин Борис Федорович Годунов, тотчас посланный на подворье антиохийского патриарха и, как отмечено в сказании, слово в слово передавший ему «царскую речь», ни в коем случае не торопил Иоакима.

    «Ты бы о том посоветовал с святейшим вселенским патриархом (Константинопольским. — А. Б.), а пресвятейший бы патриарх посоветовал о таком великом деле со всеми вами, патриархи… и со архиепископы, и епископы, и со архимандриты, и со игумены, и со всем Освященные Собором; да и во Святую бы гору (на Афон. — А.Б.) и в Синайскую о том обослалися, чтобы дал Бог, такое великое дело в нашем Российском государстве устроилося, — а помысля бы о том, нам объявили, как тому делу пригоже состояться».

    Как повествует сказание, патриарх Иоаким придерживался точно такой же позиции — в Москве «пригоже» быть патриарху, однако столь великого дела невозможно совершить без совещания с другими вселенскими патриархами и властями Восточной церкви. Гость обещал, что вскоре организует такие совещания.

    С этим ответом Борис Годунов вернулся к государю, который получил от Боярской думы полное одобрение «своего» замысла — с единственной оговоркой: устраивать в Москве патриарший престол следует с согласия всей Восточной церкви, «да не скажут пишущие на святую нашу веру латыны и прочие еретики, что в Москве патриарший престол устроился одною царскою властию».

    «Все это происходило, — пишет митрополит Макарий, — во дни митрополита Дионисия, когда Иов был только архиепископом Ростовским; следовательно, совершенно произвольно известное мнение, будто собственно Борис Годунов задумал учредить патриаршество в России, чтобы возвесть в этот сан своего любимца, митрополита Иова, и тем еще более привлечь его к себе для своих честолюбивых целей».

    Но какую роль играл в описанных событиях митрополит Дионисий? Согласно статейному списку, он занял по отношению к прибывшему в Москву патриарху Иоакиму жестко-конфликтную позицию. Отказался от приема гостя, даже когда того принял царь Федор Иоаннович. Попытка свести двух иерархов в Успенском соборе, где Дионисий должен был служить литургию, привела к жестокому унижению Иоакима. Даже Чудов монастырь патриарх посетил с разрешения государя, а не по приглашению митрополита, демонстративно уклонившегося от встречи Иоакима в своей резиденции!

    С. М. Соловьев утверждает, «что именно прибытие патриарха Иоакима в Москву и столкновение его (в Успенском соборе. — А.Б.) с митрополитом Дионисием… и побудили к решительному шагу» царя Федора Иоанновича. Возможно, это и так. Но если речь шла, как считает выдающийся историк, о демонстрации «несообразности отношений московского митрополита к патриархам», то русские светские и духовные власти, движимые одним «побуждением», должны были бы действовать заодно.

    Между тем, согласно обоим нашим источникам, митрополит Дионисий не принимает никакого участия в решении вопроса об учреждении Московской патриархии. Согласно сказанию, царь советуется в таком важном вопросе не с митрополитом, а с супругой, замысел обсуждается боярами в отсутствие Дионисия. И не духовные лица, а Борис Годунов ведет переговоры с Иоакимом. При этом все участники обсуждения настойчиво подчеркивают необходимость перенести окончательное решение вопроса на будущее, когда устройство патриаршего престола в Москве получит одобрение православного Востока.

    Через два года, когда Дионисия уже не будет на митрополии, об этой необходимости (по крайней мере, в официальных кругах) никто и не вспомнит. Первого патриарха Московского и всея Руси благословит один-единственный восточный патриарх. А в 1586 году события идут мимо Дионисия и явно не в его пользу, да и сам митрополит Московский отнюдь не проявляет стремления получить благословение от заезжего грека, с которым ведет переговоры лично Борис Федорович Годунов.

    2. Дворцовая смута

    Подоплеку этих странных событий понять несложно. Именно в это время происходит ожесточенная борьба за власть, замечательно показанная А. К. Толстым в драме «Царь Федор Иоаннович». Противостоящий Годуновым могущественный клан Шуйских при поддержке митрополита Дионисия и епископа Крутицкого Варлаама, а также верхов московского посада обращается к царю Федору Иоанновичу с челобитьем о разводе с бездетной царицей Ириной и новом браке «чадородия ради».

    Речь идет о продолжении династии Рюриковичей, но вместе с тем и о власти Бориса Годунова во дворце. Прецедент был: еще живы свидетели развода великого князя Василия III с бездетной Соломонией Сабуровой, состоявшей в родстве с Годуновыми. Разумеется, хитроумный потомок ордынского мурзы, выросший при дворе кровожадного и подозрительного царя, опричник Годунов основывал свое влияние не только на власти сестры Ирины над слабовольным и слабоумным царем Федором Иоанновичем. Царский шурин уже успел присвоить себе ликвидированное некогда Грозным звание конюшего боярина — старшего в Думе. Из 13 человек, пожалованных новым царем в бояре, 8 принадлежали к годуновской группировке. За Бориса были и сохранившиеся кадры сформированного в опричнине дворцового аппарата. Нельзя сбрасывать со счетов и невероятную изворотливость этого человека, сумевшего выжить среди резни и пробиться наверх, оставаясь в тени, а также его умение находить неожиданных союзников. Но и аристократы Шуйские имели мощную позицию в Думе, а главное — могли использовать глубочайшую ненависть народа к наследию опричнины.

    После того как 23 апреля 1586 года скончался наиболее влиятельный в правительстве и популярный в народе земский боярин Никита Романович Юрьев, смертельная схватка между Годуновыми и Шуйскими стала неизбежной. Нанося удар по царице Ирине Федоровне, бояре, митрополит и их союзники были готовы на все, чтобы одновременно устранить от власти и царского шурина, и его родственников.

    Дворцовые покои сохранили в тайне обстоятельства того, как Годунов с сестрой и сторонниками отражали натиск Шуйских и Дионисия с их духовными и светскими товарищами на царя Федора Иоанновича. Известно, что острый конфликт возник уже в начале мая. Около 14 мая борьба выплеснулась на московские улицы. Горожане во главе с богатейшими купцами — гостями — буквально осадили Кремль, требуя развода государя с женой. Исход этого народного возмущения хорошо известен.

    Бояре, возможно не без участия митрополита Дионисия, неожиданно помирились. Герой псковской обороны Иван Петрович Шуйский сам вышел в Грановитую палату, где ожидали ответа на свое челобитье «торговые многие люди», объявил об отсутствии гнева на Годунова и предложил народу разойтись. Тогда, по словам «Нового летописца», двое из купцов с горечью заявили:

    «Помирилися вы есте нашими головами, а вам, князь Иван Петрович, от Бориса пропасть, да и нам погинуть».

    Это мрачное пророчество исполнилось. Уже ночью купцы были схвачены. После страшных пыток семеро гостей были казнены в Москве на Пожаре, многие горожане отправлены в тюрьмы и ссылки. (Опричного опыта у Годунова и его подручных хватало!) «Пропали» и Иван Петрович Шуйский, и его сторонники «в верхах», хотя далеко не сразу. Этот исторический эпизод также замечательно использован А. К. Толстым в его пьесе.

    Но в чем же причины столь странного развития событий? Почему возмущенный народ безропотно оставил осаду Кремля и разошелся по домам, в которые уже ночью ворвались слуги царя? О чем договорились Шуйские с Годуновыми, какое соглашение благословил митрополит Дионисий, если все они не могли не понимать неизбежность окончательного расчета? Существует мнение, что бояре испугались размаха народного движения, перед лицом которого забыли свои распри. То есть Шуйские и их сторонники испугались движения, которое сами вызвали, которое, судя по поведению москвичей, находилось под их контролем, — и сдали свои позиции, ничего не получив от Годунова взамен?

    Между тем подобный «испуг» уже случился в 1584 году, когда вскоре после смерти Ивана Грозного москвичи восстали против опричного наследия, надеясь на земских бояр. В условиях гораздо менее управляемого народного волнения земская знать действительно пошла на мир с Борисом Годуновым. Но это случилось лишь после того, как он отступился от своего старого союзника, виднейшего опричника, оружничего Богдана Якозлевича Вельского (отправленного в ссылку), и пошел на ликвидацию остатков обособленного дворцового управления, которое могло стать рычагом для возможного восстановления опричных порядков.

    Так на чем же могло быть основано «примирение» во дворце в мае 1586 года? Многочисленные источники упоминают о двух требованиях Шуйских, митрополита Дионисия, «вельмож царевой палаты, и гостей московских, и всех купецких людей»: царь Федор Иоаннович должен развестись с царицей Ириной и убрать Годуновых. Очевидно, что-то было обещано недовольным, если представители «верхов» пошли на перемирие, а народ разошелся по домам. Весь опыт народных движений свидетельствует, что, если граждане столицы не терпели военного поражения, они всегда добивались незамедлительного наказания вызвавших их недовольство временщиков. В лучшем для «верхов» случае удавалось смягчить требуемую народом кару (например, заменить смертную казнь ссылкой или пострижением в монастырь). В данном случае и Борис Годунов, и все его родственники и сторонники остались на своих местах. Так, может быть, обещан был развод с царицею? А это дело не быстрое, интимное…

    Предположив, что Борис Годунов что-то пообещал — и вероятнее всего, — не препятствовать новой женитьбе государя «царского ради чадородия», — посмотрим, как развивались события. С июня Борис Федорович стал неразлучен с представителями сильной и сплоченной романовской группы земских бояр: сыновей и родичей умершего Никиты Романовича Юрьева; на царских приемах он всегда появляется в их сопровождении. Попробуй упрекни его симпатией к бывшим опричникам! Солидно укрепив свои позиции в Боярской думе, Борис Федорович не забыл и Церковь.

    Приезд в Россию патриарха Иоакима был для Годунова подарком. Как бы ни вел себя митрополит Дионисий, светские власти чествовали Иоакима — высшего церковного иерарха. Хотя патриарх Антиохийский и прибыл за милостыней (а учитывая активность агентов Годунова за границей, возможно, был приглашен) [2], важно, что его номинальный авторитет был выше, чем у нижестоящего по церковно-иерархической лестнице митрополита.

    В этой связи следует вспомнить сообщение шведского агента в России Петра Петрея, что, когда «московские власти и простой народ и приняли намерение отправить в монастырь великую княгиню», и даже выбрали на ее место определенную девицу (родственницу одного из знатнейших бояр, Ф. И. Мстиславского), Борис Годунов уговорил «патриарха» — и тот не разрешил царю Федору Иоанновичу развод [3].

    Кого имел в виду Петрей, говоря о «патриархе»? Если митрополита Дионисия, то, по справедливому замечанию выдающегося советского историка А. А. Зимина, «позиция митрополита, очевидно, изложена неверно», хотя «основа рассказа весьма правдоподобна». Если же речь идет о патриархе Иоакиме, то внимание царя Федора Иоанновича и Бориса Годунова к его личности получает весьма убедительное объяснение.

    В любом случае приезд патриарха помогал поставить Дионисия «на место». Поскольку митрополит Московский уклонялся от прямой встречи с антиохийским патриархом, Иоакима послали в Успенский собор прямо с царской аудиенции. Вышел, как мы помним, конфуз: пользуясь распространенными в русском обществе еще со времен падения Константинополя представлениями, что «греки» потеряли истинное благочестие, тогда как русское благочестие есть высшее и совершеннейшее в целом мире, Дионисий публично выразил свое пренебрежение к патриарху и превосходство первосвятителя Московского.

    Следующий ход светских властей был достоин Годунова. Предложение об учреждении в Москве патриархии ясно и определенно свидетельствовало, что именно с саном патриарха связан высший авторитет в Православной Церкви. Неудивительно, что именно царица Ирина Федоровна принимает участие в замысле основать в Москве патриарший престол, что привязанный к ней царь Федор Иоаннович поддерживает «помысел», а Борис Годунов энергично проводит переговоры с Иоакимом.

    В этом отношении историко-публицистическое сказание вполне достоверно. Когда это сочинение создавалось, после поставления московским патриархом Иова, — не было никакой необходимости придумывать события 1586 года, зато можно было описать их с должной похвалой царю Федору Иоанновичу, отметив благочестивые роли царицы Ирины и Бориса Годунова. Несколько неосторожной выглядит звучащая рефреном мысль о необходимости получить благословение всех властей православного Востока — однако, учитывая, что Иов в конце концов такое благословение получил, здесь трудно найти крамолу.

    А в 1586 году требовать немедленного поставления московского патриарха было неразумно — ведь митрополитом был Дионисий. Годунов не пошел даже на то, чтобы официально обратиться к восточным патриархам, — поэтому упоминания о желании иметь в Москве патриарха и нет в статейном списке. Посольский приказ контролировался после смерти Грозного могущественным административным дельцом А. Я. Щелкаловым — земским дьяком, который вместе с Н. Р. Юрьевым в 1584 году «считал себя царями», ибо «по смерти царя захватили главное управление».

    Годунов имел основания предполагать, что принадлежащий к земщине, но немало лет подряд обделывавший грязные делишки Ивана Грозного дьяк со временем станет его союзником. «Человек необыкновенно пронырливый, умный и злой», «отъявленный негодяй… тонкая и двуличная лиса… хитрейший скиф, который когда-либо жил на свете», как отзывались о Щелкалове иноземцы, со временем стал верным псом Бориса Годунова (и, разумеется, предал своего покровителя). Но зять Малюты пока еще не имел оснований петь дьяку дифирамбы типа: «Я не слыхал о таком человеке, я полагаю, что весь мир был бы для него мал. Этому человеку было бы прилично служить Александру Македонскому!»

    Любимчики Грозного царя — опричник Годунов и земец Щелкалов — были еще противниками. В начале июля 1586 года, в разгар переговоров с антиохийским патриархом, Борис Федорович даже получил в пожалование обширную и доходную волость Вага, управляющуюся до того Щелкаловым. Неудивительно, что в статейном списке Посольского приказа со всеми подробностями было описано унижение креатуры Годунова в Успенском соборе!

    Борис Годунов не ошибся, предпочтя действовать на православном Востоке через патриарха Иоакима, с которым установил взаимовыгодные отношения, а не через Посольский приказ. К тому же следовало учитывать, что широко объявленное в ходе борьбы с митрополитом Дионисием желание учредить в Москве патриаршество не могло быть осуществлено прежде, чем удастся избавиться от самого Дионисия. Слишком скорый положительный ответ с Востока мог бы поставить Бориса и Ирину Федоровну в весьма щекотливое положение.

    Иоаким, по-видимому, точно выполнил инструкции Годунова. Ровно через год изумленный Щелкалов услышал на допросе в Посольском приказе буквально следующие слова прибывшего из-за границы через Чернигов грека Николая: «Отпустили его из Цареграда патриархи Цареградский и Антиохийский, а с ним послали к государю граматы об нем, бить челом государю о милостыне. Да наказали с ним словом (так!) патриархи Цареградский и Антиохийский: что приказывал им государь, чтоб патриарха учинить на Руси — и они, Цареградский и Антиохийский патриархи, соборовав, послали по Иерусалимскаго и по Александрийскаго патриархов, и велели им быть в Цареград, и о том деле соборовать хотят, что государь приказывал, и с собора хотят послать (в Москву. — А Б.) патриарха Иерусалимскаго и с ним о том наказав, как соборовать и учинить патриарха».

    К этому времени А. Я. Щелкалов был уже неопасен Борису Годунову, одержавшему решительную победу в борьбе за власть. Осенью 1586 года были сведены со своих престолов митрополит Дионисий и епископ Варлаам; их сторонники среди духовенства также не избежали опалы. Московским митрополитом стал Иона, которого вскоре (в последних числах года) сменил близкий к Годунову Иов.

    Опалы на бояр начались с Ф. В. Шереметева, владения которого были конфискованы. Не случайно приехавшего в Москву Иоакима поместили в бывшем доме Шереметева, определенно показывая, чьей козырной картой был антиохийский патриарх! Один за другим были обвинены и сосланы Шуйские. Годунов не спешил с окончательным расчетом, но, казалось, помнил предсказание казненного им купца. 16 ноября 1588 года Иван Петрович Шуйский был в ссылке задушен дымом; в 1589 году был убит боярин и воевода Андрей Иванович Шуйский.

    За Шуйскими последовало множество их сторонников: начиная с бояр, окольничих и думных дворян — кончая детьми боярскими и купцами. Борис Годунов действовал решительно и безжалостно. По обвинению «в неправдах многих перед государем» подозрительных правителю «царских дворян, и служилых людей, и приказных, и гостей, и воинских людей… разослаша в Поморские городы, и в Сибирь, и на Волгу, и на Терек, и в Пермь Великую, в темницы и в пустые места».

    Вспыхнувшие было по разным городам волнения были подавлены. Удовлетворенное политикой Годунова дворянство поддерживало правителя. Придворные спешили перейти на его сторону. С реализацией замысла иметь в Москве патриарха можно было не торопиться, но Годунов не оставил совсем эту мысль, пришедшую в пылу борьбы за власть.

    3. Престол для Иова

    События, связанные с поставлением первого Московского и всея Руси патриарха Иова, нашли отражение во множестве официальных и неофициальных источников, как русских, так и «греческих», то есть принадлежащих перу православных восточных архиереев. И хотя в каждом из сочинений и документов имеется определенная недосказанность и тенденциозность, вместе они позволяют рассказать о происходившем достаточно полно и достоверно.

    Известие, полученное в столице от смоленского воеводы в июне 1588 года, было неожиданно для московского правительства. Сам константинопольский патриарх Иеремия II вместе со своим другом, митрополитом Монемвасийским Иерофеем (известным историком), архиепископом Елассонским Арсением и значительной свитой прибыл в российские пределы и просил у государя позволения ехать в Москву. Легко представить себе, сколько вопросов возникло у Бориса Годунова и уже союзного ему посольского дьяка Андрея Щелкалова, знавших константинопольского патриарха Феолипта и затруднявшихся определить, кем, собственно, является Иеремия.

    К чести московского правительства нужно отметить, что оно быстро и верно отреагировало на полученные известия. Иеремия получил царское приглашение посетить Москву. Смоленскому воеводе было велено принимать приезжего «честно, точно так же, как митрополита нашего». Приставу Семену Пушечникову, который должен был сопровождать Иеремию со спутниками до столицы, приказывалось «честь к патриарху держать великую, такую же, как к нашему митрополиту».

    В то же время пристав обязывался «разведать, каким обычаем патриарх к государю приехал, и ныне патриаршество Цареградское держит ли, и нет ли кого другого на этом месте?». Борис Годунов желал знать, «где Феолипт, бывший прежде патриархом? Кто из них двоих, по возвращении Иеремии, будет патриаршествовать? И кроме его нужды, что едет за милостынею (о чем сообщалось в патриаршей грамоте царю Федору Иоанновичу. — А. Б.), есть ли с ним от всех патриархов, с соборного приговора, к государю приказ?» — решение о благословении создания Московской патриархии.

    Властям на местах, которыми проезжал константинопольский патриарх, дозволялось проявлять приличествующий случаю энтузиазм (что они и делали), но правительство встречало Иеремию прохладнее, чем Иоакима. Во-первых, его положение в Православной Церкви оставалось не вполне ясным. Во-вторых, Годунову не было нужды торжественными церемониями приема колоть глаза московскому первосвященнику — своему сотоварищу Иову.

    После многолюдной встречи у ворот столицы Иеремия со спутниками был препровожден на подворье рязанского архиепископа и устроен на житье со всеми почестями под крепкой стражей. Вновь отдадим должное Годунову, который, несмотря на недостаток информации, как бы предвидел дальнейшее развитие событий. Похоже, что в голове бывшего опричника и будущего царя немедленно созрела вся будущая непростая комбинация.

    Сразу по приезде Иеремия со спутниками были плотно изолированы. Никому не дозволялось ни приходить на рязанское подворье, ни выходить из него без специального разрешения — ни русским, ни иноземцам, включая живших в Москве православных с Востока. «И когда даже монахи патриаршие ходили на базар, — пишет митрополит Иерофей Монемвасийский, — то их сопровождали царские люди и стерегли их, пока те не возвращались домой». Приезжие были окружены доверенными людьми Годунова; охранявших подворье детей боярских правитель приказал подобрать «покрепче».

    Через неделю после прибытия патриарха в столицу ему была дана краткая аудиенция у государя, причем Федор Иоаннович на этот раз переступил навстречу приезжему всего на полсажени. Сразу за обменом дарами посольский дьяк А. Я. Щелкалов объявил, что по просьбе патриарха государь дозволяет ему переговорить с Борисом Федоровичем Годуновым.

    Московский правитель бесцеремонно выдворил из Малой ответной палаты всех спутников Иеремии и прямо спросил патриарха: зачем он приехал в Москву, кто, собственно, ведает Константинопольской патриархией, где старый патриарх Феолипт и что сам Иеремия хочет сообщить государю? При разговоре присутствовали Щелкалов, дьяк Дружина Петелин и подьячий, который вел запись.

    Очень скоро выяснилось, что Иеремии и в голову не приходило заботиться об учреждении патриаршего престола в Москве. Он много рассказывал о себе: как управлял Константинопольской патриархией, как был оклеветан перед султаном, как к тому же Феолипт подкупил турецких пашей, обещая давать султану на две тысячи золотых в год больше. В результате султан велел быть патриархом Феолипту, а Иеремию сослал на Родос. Однако честолюбивый Феолипт переоценил возможности пополнения патриаршей казны. На пятый год патриаршества Феолипт был отставлен султаном, турки разграбили патриарший двор, а из церкви сделали мечеть. Иеремия был возвращен из ссылки и получил распоряжение султана строить патриарший двор и церковь в другом месте Константинополя. Денег не было — и патриарх с разрешения султана отправился за подаянием.

    В этой ли беседе или сопоставив донесения приставленных к грекам осведомителей, но Борис Годунов со Щелкаловым уловили упорное нежелание Иеремии способствовать учреждению патриаршего престола в Москве — нежелание, свойственное вообще восточному духовенству, утратившему былое богатство и влияние и потому особенно рьяно отстаивавшему свое номинальное первенство в церковной иерархии.

    Годунов не стал действовать в лоб. Укрепивший свое положение правитель располагал временем и средствами, чтобы провести осаду Иеремии, запертого на подворье и окруженного доверенными людьми Бориса Федоровича. Иеремия, поддержанный своими спутниками, и особенно Иерофеем Монемвасийским, продержался полгода. Возможно, он сопротивлялся бы и дольше, если бы не был побежден хитростью: на уловки Годунов и Щелкалов были великие мастера!

    Недели шли за неделями, московское правительство не обращало на константинопольского патриарха никакого внимания, приставленные к Иеремии люди вели с ним ничего не значащие беседы. Между прочим, кто-то из них неофициально выразил пожелание, чтобы гость поставил на Москве патриарха. Иеремия отказал наотрез: самое большее в России можно поставить «архиепископа, какой в Ахриде. Да и от этого его отговорили спутники, указав, что автокефальная Ахридская архиепископия была учреждена Пятым Вселенским Собором и не одному патриарху, да еще приехавшему за милостыней, учреждать подобную в России.

    Милостыню следовало еще получить — без нее было невозможно возвращаться в Константинополь, к разоренной Церкви и жадным турецким начальникам. Задерживаясь в России, Иеремия легко мог потерять патриарший престол, на который хватало претендентов. Он не жаловался на жизнь в Москве, роскошную для бедных греков, но все с большим сомнением смотрел в будущее. Его спутник, архиепископ Арсений Елассонский, решил остаться в России. Как-то и Иеремия сказал Иерофею Монемвасийскому, что остался бы здесь патриархом, если бы русские захотели.

    Иерофей отговаривал приятеля, но люди Годунова уже доложили о словах патриарха. И вот, пишет Иерофей, «русские придумали хитрую уловку и говорят: владыко, если бы ты захотел и остался здесь, мы имели бы тебя патриархом. И эти слова не царь сказал им и не кто-либо из бояр, а только те, которые стерегли их. И Иеремия неосмотрительно и неблагоразумно, ни с кем не посоветовавшись, отвечал: остаюсь! Такой имел нрав, что никогда не слушал ни от кого совета, даже от преданных ему людей, вследствие чего и сам терпел много, и Церковь в его дни», — грустно заключает Иерофей.

    Митрополит Монемвасийский напрасно обвиняет в данном случае патриарха Константинопольского: Иеремия попался на крючок вовсе не по излишней доверчивости. Для всех было очевидно, сколь выгодно Российскому государству переманить к себе первого по значению вселенского патриарха, перенести в Москву его престол. Даже в том случае, если бы в Константинополе на место Иеремии поставили другого патриарха, русская патриархия, опираясь на идею «пренесения» к ней всех святынь с Востока, могла бы претендовать на главное место во Вселенской Православной Церкви, соответствующее силе и славе Москвы.

    Для внешней политики государства переход в Москву константинопольского патриарха имел бы колоссальное значение. Не только Греция и Балканы, но православные Белоруссия и Украина подчинялись тогда константинопольскому святителю: понадобилось еще сто лет, чтобы митрополит Киевский принял благословение от патриарха Московского. Но разоренная Грозным страна уже не имела сил для наступления на мусульман и освобождения своих братьев православных; ее правители помышляли о собственной корысти, а не о защите православия от католической реакции, о надвигавшейся с Запада волне унии.

    Изолированные от внешнего мира греки не могли понять мотивов Годунова и предугадать его поведение. Между тем события развивались стремительно. После полугодового перерыва в статейном списке Посольского приказа появилась запись, что царь Федор Иоаннович, посоветовавшись с супругой и поговоря с боярами, объявил о необходимости учреждения в России патриаршества, но так, чтобы константинопольский патриарх Иеремия не стал патриархом Московским!

    «И мы о том, прося у Бога милости, помыслили, — говорилось от царского имени, — чтобы в нашем государстве учинити патриарха, кого Господь Бог благоволит: буде похочет быти в нашем государстве цареградский патриарх Иеремия — и ему быти патриархом в начальном месте Владимире, а на Москве митрополиту по-прежнему; а не похочет цареградский патриарх быти во Владимире — ино бы на Москве учинити патриарха из московскаго собору, кого Господь Бог благоволит».

    Далее в статейном списке отмечено, что об учреждении патриаршего престола в Москве Борис Годунов говорил еще с патриархом Иоакимом, причем говорил «тайно». Сейчас же Годунову поручено «тайно» переговорить с Иеремией. И потому в статейном списке речи Годунова к патриарху нет.

    Зато она передана в историко-публицистическом сказании, составленном явно не без участия Бориса Федоровича. Годунов подчеркивал, что грекам было дано задание решить вопрос о патриаршем престоле в России соборно, и предлагал Иеремии «быти на патриаршестве в нашем государстве на престоле Владимирском и всея Великия России». Ответ Иеремии, зафиксированный и в статейном списке, и в сказании, свидетельствовал о том, что он очень хотел стать патриархом на Руси; он даже принял довод Годунова, что султан все равно уже разорил Константинопольское патриаршество. От имени Иеремии было записано, что он якобы советовался с патриархами Сильвестром Александрийским, Нифонтом Иерусалимским и Иоакимом Антиохийским и со всем Освященным Собором: «И советовав приговорили, что пригоже на Российском царстве патриаршеству быти и патриарха учинити». Эта явная ложь могла быть приписана Иеремии московскими властями, тем более что на самом деле патриарха Иерусалимского звали Софроний (1579 — 1608).

    Однако то, что Иеремия согласился патриаршествовать в России и отказался ехать во Владимир, известно достоверно. «Мне во Владимире быть невозможно, потому что патриарх при государе всегда», — заявил Иеремия, никогда не состоявший «при государе». Дело в том, что (по воспоминаниям Иерофея Монемвасийского), «предупрежденный некоторыми христианами», Иеремия считал город Владимир страшной дырой, местом ссылки, хуже печально известного ему Кукоса. Поскольку, кроме приставленных Годуновым людей, патриарх ни с кем общаться не мог, очевидно, что именно Годунов не желал перенесения константинопольского престола в Россию.

    Годунову нужен был свой патриарх, для собственных целей. Им должен был стать митрополит Иов. Сразу же после ответа Иеремии от царского имени об этом было четко и определенно заявлено боярам:

    «Мы помыслили было, чтобы святейшему Иеремии быть в нашем государстве на патриаршестве Владимирском и всея России, а в царствующем граде Москве быть по-прежнему отцу нашему и богомольцу митрополиту Иову. Но святейший Иеремия на владимирском патриаршестве быть не хочет, а соглашается исполнить нашу волю, если позволим ему быть на патриаршестве в Москве, где ныне отец наш митрополит Иов.

    И мы помыслили, что то дело не статочное: как нам такого сопрестольника великих чудотворцев Петра, и Алексия, и Ионы, и мужа достохвальнаго жития, святаго и преподобнаго отца нашего и богомольца митрополита Иова изгнать от Пречистыя Богородицы и от великих чудотворцев и учинить греческаго закона патриарха?! А он здешняго обычая и русскаго языка не знает, и ни о каких делах духовных нам нельзя будет советоваться без толмача.

    И ныне, — объявлялось царское решение, — еще бы посоветоваться с патриархом о том, чтобы он благословил и поставил на патриаршество Владимирское и Московское из российскаго собора отца нашего и богомольца Иова-митрополита по тому чину, как поставляет патриарха Александрийскаго, Антиохийскаго и Иерусалимскаго.

    И чин поставления патриаршескаго у него, Иеремии, взять бы, чтобы впредь поставляться патриархам в Российском царстве от митрополитов, архиепископов и епископов. А митрополиты бы, и архиепископы, и епископы поставлялись от патриарха в Российском царстве — а для того бы учинить митрополитов и прибавить архиепископов и епископов, в каких городах пригоже».


    Для приличия русские источники указывают, что Годунов «многажды» уговаривал Иеремию патриаршествовать во Владимире — но конечно же не уговорил. 13 января 1589 года Годунов со Щелкаловым навестили Иеремию на подворье и объявили, что, по воле царя, хотят «посоветоваться» о поставлении русского патриарха. О том, как выглядел этот «совет», пишет Иерофей Монемвасийский:

    «Тогда говорят ему: решение царя то, чтобы ты поставил патриарха. И Иеремия говорил другое, что он не уполномочен епископами и что это было бы беззаконно. Но наконец, и не хотя, рукоположил России патриарха».

    Неизвестно, какие «аргументы» привели бывшие подручные Иоанна Грозного, чтобы сломить битого жизнью старенького грека. Иеремия полностью находился в их руках и, кроме того, своим согласием занять московский престол фактически признал, что Россия достойна иметь патриарха. Он был не подготовлен к рукоположению патриарха и по требованию Щелкалова смог представить только кратенький конспект этого действа. Но дьяк не растерялся и нашел подробности церемонии в «чине» поставления русского митрополита; внеся туда небольшие изменения, он вскоре составил для участников мероприятия детальный «чин и устав».

    Добившись своего, Годунов желал, чтобы все было организовано самым благопристойным образом. 17 января состоялось заседание царя Федора Иоанновича с Освященным Собором, на котором духовенство во главе с Иовом формально одобрило замысел государя и «положилось на его волю». 19 января царь, митрополит и Освященный Собор приговорили направить делегацию церковных иерархов к патриарху Иеремии для «совета» о предстоящих церемониях.

    Много раздумывать духовным лицам не пришлось: Щелкалов представил им готовый и утвержденный царем план мероприятий. В четверг 23 января русские архиереи, за исключением митрополита Иова (оставшегося на своем дворе), должны были собраться в Успенском соборе и направить делегацию за патриархом Иеремией. После торжественной встречи у собора Иеремия со свитой греков занимал отведенное ему место и «тайно» советовался с присутствующими об избрании патриарха, а также двух новых митрополитов — Новгородского и Ростовского.

    Затем митрополит Иерофей Монемвасийский, архиепископы Тихон Казанский и Арсений Елассонский, епископы Иов Суздальский, Сильвестр Смоленский, Митрофан Рязанский, Захария Тверской, Иосиф Коломенский и Геласий Крутицкий удалялись в придел Похвалы Богородицы и избирали по три кандидатуры на патриаршество и обе митрополии.

    В патриархи, заявил Щелкалов на совещании 19 января, будут рекомендованы митрополит Иов, архиепископ Александр Новгородский и Варлаам Ростовский; на Новгородскую митрополию будут предложены архиепископ Александр Новгородский, архимандриты Киприан Троицкий и Иона Рождественский; на Ростовскую — архиепископ Варлаам Ростовский, архимандриты Сергий Новоспасский и Феодосии Чудовский.

    После того как архиереи изберут кандидатов и подпишут соответствующие акты, продолжал инструктаж Щелкалов, документы передаются патриарху Иеремии, который отнесет их к государю Федору Иоанновичу в Золотую палату. Здесь в окружении бояр и всех архиереев царь изберет из предложенных кандидатур патриарха и двух митрополитов. Кто будет избран — было очевидно. Тут же Иеремия и наречет митрополита Московского патриархом, а архиепископов Новгородского и Ростовского — митрополитами.

    Торжественное поставление Иова в патриархи было назначено на 26 января 1589 года. На заседании 19 января Щелкалов в общих чертах познакомил Иеремию с планом предстоящей церемонии, весь ход которой был уже подробно расписан: участники должны были иметь время, чтобы старательно запомнить свои обязанности. Пиршества у царя и патриарха были тщательно распланированы и на следующие дни, вплоть до 30 января, когда Иов должен был рукоположить митрополита Новгородского (митрополит Ростовский был поставлен несколько дней спустя).

    Мнением патриарха Иеремии интересовались мало, спрашивали о нем чисто риторически. Так, наречение патриарха и митрополитов Иеремия думал провести в церкви, но оно состоялось в Золотой палате, как пожелали хозяева положения. Номинально занимая первое место, константинопольский патриарх был подавлен и отведенной ему ролью, и невиданной роскошью церемоний, и богатством даров, вручавшихся ему и остальным архиереям.

    На приеме в палатах Иова 27 января Иеремия устремился даже первым просить благословения у Иова, заявив, что «во всей подсолнечной один благочестивый царь, а впредь что Бог изволит; здесь (в Москве. — А. Б.) подобает быть вселенскому патриарху, а в старом Цареграде, за наше согрешение, вера христианская изгоняется от неверных турок».

    4. Цена политики

    Организовав поставление в патриархи Иова, Борис Годунов мог подумать и о последствиях этого шага. Когда Иеремия стал проситься на родину, правитель лично уговорил его задержаться. Только к маю была составлена Уложенная грамота, утверждающая новый статус Русской Православной Церкви (она публикуется в этой книге). К этому времени было решено, что великому господину патриарху Московскому и всея Руси должны подчиняться не два, а четыре митрополита. Ими стали: Александр Новгородский и Великолуцкий, Гермоген Казанский и Астраханский, Варлаам Ростовский и Ярославский, Геласий Сарский и Подонский (Крутицкий).

    Величию московского патриарха должны были соответствовать шесть новых архиепископий: Вологодская и Великопермская, Суздальская и Тарусская, Нижегородская, Смоленская и Дорогобужская, Рязанская и Муромская, Тверская и Старицкая. Все они были преобразованы из епископий и к моменту составления грамоты имели своих пастырей (кроме Нижегородской).

    Из восьми утвержденных в грамоте епископий семь (за исключением Коломенской) были новообразованными. В шести из них пастыри еще не были поставлены, что не помешало отметить их в Уложенной грамоте в качестве участников Освященного Собора, оставив пробелы для вписывания имен. Впрочем, не все лица, обозначенные в грамоте по именам, реально присутствовали в Москве в то время, когда она обсуждалась и утверждалась, и потому не смогли ее подписать. С этой манерой Иова и Годунова вносить в список участников мероприятия «мертвые души» мы еще встретимся.

    Московский патриарх скромно писался в грамоте после Иеремии Константинопольского, но это не значило, что он считал себя вторым во Вселенской Церкви. От имени Иеремии заявлялось, что два Рима — Рим и его преемник Константинополь — пали, и «Великое Российское царствие, Третей Рим, благочестием всех превзыде». Соответственно митрополит Монемвасийский Иерофей был поставлен в списке участников Освященного Собора после трех русских митрополитов, а архиепископа Арсения Елассонского вообще забыли упомянуть (хотя он подписал грамоту последним из архиепископов), греческих архимандритов и игуменов записали также далеко не на первых местах.

    Московские духовные и светские власти не удосужились перевести Уложенную грамоту на греческий, прежде чем дать ее подписать константинопольскому патриарху и его приближенным. Иерофей Монемвасийский вздумал было возражать, опасаясь, что московский патриарх признается в грамоте вышестоящим по отношению к грекам: как бы «не разделилась Церковь и не стало в ней другой главы и великой схизмы», — предупреждал он.

    Действительно, был слух, что Иеремия передал царю Федору Иоанновичу свое отречение от сана и патриарший посох, а Иов был наречен патриархом «Константинопольским и Сионским со всею властью, принадлежащею сему патриаршему престолу» [4]. Как бы то ни было, под угрозой утопления в реке митрополит Иерофей вынужден был подписать грамоту. Зато после подписания он вместе с другими спутниками Иеремии был щедро одарен.

    Долгая осада константинопольского патриарха и поведение монемвасийского митрополита свидетельствовали, что при утверждении новой патриархии православным Востоком может возникнуть серьезное сопротивление. В такой ситуации позиция Иеремии становилась особенно важной. Когда патриарх, покидая Россию, пересек границу, его нагнал царский посланник с дополнительным денежным пожалованием, грамотами от царя и Годунова, обещавшими дальнейшие милостыни. Особая грамота была направлена турецкому султану. Царь Федор Иоаннович просил его, во имя дружбы между государствами, «держать патриарха Иеремию в бережении, по старине, во всем». Московское правительство не желало, чтобы Иеремия был свергнут прежде, чем соборно утвердит учреждение нового патриаршества.

    Грамоту восточных иерархов, утверждающую поставление первого московского патриарха, привез в Москву митрополит Тырновский Дионисий только в июне 1591 года. Константинопольская Уложенная грамота о русском патриаршестве была подписана Иеремией, антиохийским патриархом Иоакимом, иерусалимским патриархом Софронием, 42 митрополитами, 19 архиепископами и 20 епископами в мае 1590 года. Она сильно отличалась от московской грамоты, прежде всего тем, что восточные архиереи отводили московскому патриарху последнее, пятое место после патриарха Иерусалимского.

    Об этом прямо говорилось в грамоте царю Федору Иоанновичу: «…признаем и утверждаем поставление… патриарха Иова, да почитается и именуется он впредь с нами, патриархами, и будет чин ему в молитвах после Иерусалимскаго». В грамоте к Иову восточные патриархи с Освященным Собором писали: «Имеем тебя всегда нашим братом и сослужебником, пятым патриархом, под Иерусалимским» — и предлагали признавать константинопольского патриарха «начальным» себе.

    Особую грамоту патриархи и Собор адресовали Годунову, осыпая его благодарностями. Тот же Дионисий Тырновский привез и личные послания Иеремии царю, царице, Иову и Годунову, каждое из которых содержало просьбы о денежных пособиях, обещанных ему за выполнение поручения.

    В Москве, однако, с беспокойством заметили, что поручение выполнено не до конца: Уложенная грамота не имела подписи второго по значению в Восточной церкви александрийского патриарха. Прежний александрийский патриарх Сильвестр оставил престол, а его преемник Мелетий Пигас резко отчитал Иеремию за самоуправное и незаконное создание новой патриархии. Известный ученый-богослов, строгий канонист и весьма влиятельный на Востоке архиерей потребовал отменить это решение. «Я очень хорошо знаю, — писал Мелетий Иеремии, — что ты погрешил возведением Московской митрополии на степень патриаршества, потому что тебе небезызвестно (если только новый Рим не научился следовать древнему), что в этом деле не властен один патриарх, но властен только Синод, и притом Вселенский Синод; так установлены все доныне существующие патриархии.

    Поэтому ваше святейшество должно было получить единодушное согласие остальной братии, так как, согласно постановлению отцев Третьяго Собора, всем надлежит знать и определять то, что следует делать, всякий раз, когда рассматривается общий вопрос. Известно, что патриарший престол не подчиняется никому иному, как только Католической церкви (в целом. — А Б.)…

    Я знаю, что ты будешь поступать согласно этим началам, и то, что ты сделал по принуждению, по размышлении уничтожишь словесно и письменно!»

    Московское правительство предвидело это затруднение, а возможно, получило информацию о позиции Мелетия Пигаса, которую могли поддержать многие на Востоке. В феврале 1592 года осыпанный милостями митрополит Дионисий Тырновский отбыл из Москвы, везя с собой богатые подарки всем четырем патриархам. В грамоте Мелетию от царского имени предлагалось особо известить государя «о утверждении» патриарха Иова.

    Царь Федор Иоаннович и патриарх Иов официально уведомляли каждого из четырех восточных патриархов, что Московская патриархия претендует на третье место во Вселенской Церкви. Льстя Иеремии, московские власти соглашались считать его главой православия вместо «отпадшего» Римского Папы. Александрийского патриарха Мелетия приходилось опасаться — и его признали вторым по значению. На большие уступки милостынеподатели соглашаться не желали.

    «Мы, великий государь, — значилось в московских грамотах, — с первопрестольником нашим Иовом патриархом, и с митрополитами, архиепископами, и епископами, и со всем Освященным Собором нашего великаго царства советовав, уложили и утвердили навеки: поминать в Москве и во всех странах нашего царства на божественной литургии благочестивых патриархов, во-первых, Константинопольскаго вселенскаго, потом Александрийскаго, потом нашего Российскаго, потом Антиохийскаго, наконец Иерусалимскаго».

    В феврале 1593 года в Константинополе составился новый Собор восточных иерархов во главе с Иеремией Константинопольским, Мелетием Александрийским (он распоряжался и правом голоса недавно умершего Иоакима Антиохийского) и Софронием Иерусалимским. Московские подарки оказали самое благотворное влияние на Мелетия, игравшего ведущую роль на Соборе. Ссылаясь на канонические правила, он успешно доказал правильность действий константинопольского патриарха и законность учреждения Московской патриархии. Однако, ссылаясь на другие правила, наотрез отказал новой патриархии в притязаниях на третье место во Вселенской Церкви. Это решение было единодушно принято и подписано участниками Собора.

    Учреждение в России патриаршества было с полным соблюдением формальностей признано Восточной Православной Церковью, но московскому патриарху отводилось лишь пятое место в ряду других патриархов. Многольстивые послания Мелетия Пигаса царю, царице, патриарху Иову, Годунову и Щелкалову, сопровождавшие соборное деяние, не могли скрасить недовольства русских таким решением. Однако ничего изменить было уже нельзя.


    Итак, во Вселенской Православной Церкви возникла пятая по счету патриаршая кафедра. «Русская Церковь, — как писал митрополит Макарий, — считавшаяся доселе только одною из митрополий Константинопольскаго патриархата, сделалась сама независимым патриархатом и самостоятельною отраслию церкви вселенской». Макарий соглашается, что патриаршество не возвысило и не увеличило реальной власти московского первосвятителя: патриарх располагал такой же властью над подведомственной ему Церковью, как и прежний митрополит. Изменение в лестнице чинов, наименование архиепископий митрополиями и т. п. не меняло существа внутрицерковных отношений. Однако учреждение новых епархий, как отдельно взятая церковная реформа, укрепляло организацию Православной Церкви (следующую попытку подобной крупной реформы предпринял царь Федор Алексеевич в XVII веке).

    Какие выгоды преследовал Годунов, отказываясь от переноса в Россию престола константинопольского патриарха, официального главы мирового православия, каковым на Руси хотели видеть московского первосвященника, и добиваясь учреждения отдельного патриаршего престола для митрополита Иова? Есть основания полагать, что бывший опричник и нынешний безраздельный управитель Российского государства достаточно хорошо знал Иова в прошлом и надеялся на него при осуществлении своих дерзновенных замыслов в будущем.

    Глава вторая «ЖИТИЕ И ПОДВИГИ»

    1. Иов — патриарх Московский и всея Руси

    Однажды Иоанн Грозный посетил бывший удел казненного им двоюродного брата Владимира Андреевича — город Старицу и Успенский монастырь, что стоял против Старицы на другом берегу Волги. Здесь Грозному приглянулся молодой монах — воспитанник архимандрита Германа Иов. Он был красив, обладал приятным голосом, проникновенно читал наизусть Писание и произносил слова молитв столь трогательно, что Грозный со своими опричниками плакали в умилении…

    Словом, повелел государь произвести Иова, происходившего из простой посадской семьи, в архимандриты. Источники дружно молчат о том, как и когда умер воспитатель Иова Герман, но известно, что уже 6 мая 1569 года у Успенского монастыря появился новый настоятель. На этом посту Иов задержался недолго: в 1571 году он стал архимандритом одного из знаменитейших монастырей — Московского Симонова. Традиционно более влиятельным считался архимандрит Новоспасского монастыря, имевший постоянный доступ ко двору; в 1575 году им стал Иов…

    Архимандрит Новоспасский и Борис Годунов начинали карьеру в одно время и оба оказались счастливчиками, уцелевшими в кровавых «потехах» возле трона. Видный опричник Борис Федорович в январе 1575 года был «дружкой» на свадьбе Грозного и сопровождал его в «мыльню» с тремя другими царскими любимцами. Через несколько месяцев двое из них оказались в опале, а сестра Бориса Годунова Ирина стала супругой царевича Федора Иоанновича. Сам Борис Федорович в это время сопровождал царя в Старицу, возможно, вместе с Иовом, избежавшим участи казненного вскоре новгородского архиепископа Леонида.

    К 1581 году Годунов стал уже боярином; 16 апреля этого года Иов был рукоположен в сан епископа Коломенского; в ноябре Иоанн Грозный убил своего сына Иоанна, и наследником стал зять Бориса Федоровича царевич Федор Иоаннович. С этого времени, по словам самого Иова, Годунов начал оказывать ему «превеликия милости» и «благодеяния». Вместе с благодетелем епископ Иов дожил до ночи с 18 на 19 марта 1584 года, когда царь-кровопийца то ли естественным путем, то ли с помощью приближенных умер.

    Вокруг трона, унаследованного Федором Иоанновичем, началась ожесточенная борьба. Наследники Ивана Грозного, ничем не брезгуя, рвали друг у друга власть; побеждал в борьбе не только смелейший и коварнейший, но и самый предусмотрительный. Иов оказался близок к богомольному царю Федору. Его великолепное знание Святого Писания и множества молитв, яркий талант проповедника, замечательный голос производили глубокое впечатление.

    Строгий образ жизни Иов вел не напоказ, обличая чревоугодников и пьяниц, — епископ Коломенский сурово ограничивал себя в еде, вина же не пил никогда: даже на царском пиру в золотой кубок ему наливали простую воду. Он истово молился, ревностно выполнял свои обязанности священнослужителя.

    В то же время Иов был добр к братии, никого не заставлял следовать своему примеру и прощал даже тех нерадивых иереев, чьи обязанности ему иногда приходилось брать на себя. Он не оскорблял и не досаждал своему окружению, избегал сообщать о проступках подчиненных начальству. Правда, неизвестно и ни одного случая, чтобы Иов заступился за кого-либо.

    Все эти качества делали епископа Коломенского лицом чрезвычайно удобным для всех при раздираемом склоками царском дворе. Но верен он — причем верен до конца, — как мы убедимся, был лишь своим благодетелям.

    Тем временем Борис Годунов, используя влияние своей сестры Ирины на царя Федора Иоанновича, упорно рвался к власти. Один за другим исчезали с политической авансцены его соперники. А облагодетельствованный Годуновым Иов в январе 1586 года получает сан архиепископа Ростовского, третьего по значению после митрополита Московского и архиепископа Новгородского.

    Мы не знаем, с какой целью продвигал Годунов Иова. Только ли как подходящую фигуру для схватки с Шуйскими и митрополитом Дионисием? Или это выдвижение было связано с желанием Бориса составить альянс с Романовыми: Иов был близок к ним с того времени, как служил архимандритом их родового Новоспасского монастыря. Как бы то ни было, даже после свержения митрополита Дионисия 13 октября 1586 года Годунову оказалось нелегко возвести на московскую кафедру своего ставленника.

    Москва оставалась без митрополита почти два месяца. В своем завещании Иов утверждает, что стал митрополитом Московским и всея Руси 11 декабря. Однако, по другим сведениям, к 20 декабря митрополитом стал Иона, а Иов впервые упоминается как митрополит лишь 2 февраля следующего, 1587 года. Сан архиепископа Ростовского оказался для Иова лишь ступенькой к высшей власти в Русской Православной Церкви. Теперь Борис Годунов имел помощника, которому можно было доверять во всех начинаниях.

    Несмотря на то, что Годунов впоследствии приложил столько усилий для создания российского патриаршества, ему отнюдь не нужна была сильная, самостоятельная Церковь. Еще в 1584 году был принят соборный приговор об отмене податных привилегий монастырей и иерархов (тарханов). Было подтверждено запрещение расширять церковные земли путем покупок и вкладов, держать крестьян-закладчиков. По обыкновению Борис Федорович представлял эти ограничения как временные, «покаместа земля поустроитца» (как и запрещение крестьянского выхода). Но важнее было то, что администрация строго следила за ограничением церковных владений: приток новых земель и крестьян в них практически прекратился.

    Было, конечно, желательно, чтобы русский митрополит стал патриархом, да еще не последним в ряду патриархов Вселенской Православной Церкви. Но не случайно от имени царя Федора Иоанновича было открыто заявлено, что речь идет о конкретном человеке — Иове. Только и исключительно Иов был кандидатом в патриархи — и получил этот сан, несмотря на все трудности и потери.

    Когда эпопея с учреждением Московской патриархии была завершена и Уложенная грамота о ней подписана, предполагавшаяся реформа епархий была прочно забыта. До подписания грамоты Иов возвел в сан четырех митрополитов, пятерых архиепископов и одного епископа на вновь открытую Псковскую епархию. На этом бурная деятельность нового патриарха по обустройству вверенной ему «отрасли вселенского православия» оборвалась.

    Нижегородский архиепископ, упоминаемый в Уложенной грамоте, так никогда и не был поставлен. Правда, в Москве жил архиепископ Елассонский Арсений, служивший в Архангельском соборе, но шестым архиепископом русским его считать нельзя. Об этом свидетельствует сам патриарх Иов, в 1602 году учредивший шестую архиепископию в Астрахани (отобрав часть епархии у слишком влиятельного и деятельного архиепископа Казанского и Астраханского Гермогена).

    Из восьми предполагавшихся при поставлении патриарха Московского епископий существовало две: с прежних времен — Коломенская и новая — Псковская. В связи с войной со Швецией Иов осилил еще учреждение Корельской епископий, не заботясь более об остальных пяти. «Честь» московский патриарх получал благодаря близости к власть имущим, а не силе церковной организации.

    За пятнадцать с лишним лет своего патриаршества Иов совершил удивительно мало чисто церковных дел. Да и те имели, как правило, заметный политический крен. Летом 1588 года он соборно определил праздновать в память новоявленного чудотворца Василия Блаженного — юродивого, которому особо покровительствовал Иоанн Грозный. Осенью 1591 года был соборно установлен праздник памяти преподобного Иосифа Волоцкого — крупнейшего идеолога церковного стяжательства и государственной Церкви, врага инакомыслящих. Патриарх написал к этому дню — 9 сентября — канон и исправил службу. Хотя каждому из трех святителей московских — Петру, Алексею и Ионе — были установлены особые празднества, в 1595 году Иов решил, кроме того, поминать их всех вместе 5 октября: митрополиты создавали как бы фундамент власти московского патриарха.

    Канонизация других святых производилась под явственным давлением «снизу». Энергичный казанский митрополит Гермоген «обрел» мощи казанских чудотворцев Гурия и Варсонофия, затем князя Романа Владимировича Углицкого и добился их всероссийской канонизации в 1595 году. Затем были установлены праздники святым, мощи которых открывали предприимчивые местные власти: Антонию Римлянину (1597 год); преподобному Корнилию Комельскому (1600 год).

    При Иове и с его разрешения (впрочем, прежде разрешение было дано от царского имени) были перенесены в Соловецкий монастырь останки беззаконно убитого Иваном Грозным митрополита Московского и всея Руси Филиппа (1591 год). Соловчане и иные жители Русского Севера, избежавшие его участи, праздновали память святого 9 января. Однако патриарх и не подумал о всероссийском увековечении памяти человека, абсолютно чуждого ему по духу: человека, гражданина и созидателя. Иов был создан для «аппаратных» игр.

    Услуги Иова понадобились правительству вскоре после его поставления. После того как кахетинский царь Александр, утесняемый сонмами турок и персов, умолил царя Федора Иоанновича принять его в подданство Российской державы, он в октябре 1588 года попросил также помощи Москвы «для исправления православныя христианския веры». Отказать только что принятому в подданство государю было невозможно. Правительство обратилось к патриарху, и тот написал два обширных и весьма ученых послания.

    Обращаясь к царю Александру, Иов изложил ему символ веры, убеждая твердо его держаться, биться против ересей и еретиков, почитать родителей, а более них — духовных учителей. Значительно обширнее было второе послание Иова, адресованное кахетинскому митрополиту Николаю и всему Освященному Собору. Московский патриарх благословлял в нем всех адресатов и уведомлял об исполнении их просьбы: посылке из России четырех учителей богословия и трех иконописцев. Послание состояло из 6 частей, введения и заключения. «Знаем вас изначала, — писал Иов, — Божиею благодатию христианами, но не ведаем, откуда возникли у вас соблазны, так что ныне вы не во всем вполне держите христианскую веру и в немногом разделяетесь от нас. Внимайте же прилежно, в чем состоит истинная благочестивая православная вера».

    Послание патриарха свидетельствует о его обширных познаниях в церковноучительной литературе. Он большими отрывками цитировал «Изборник» митрополита Даниила, слово болгарского пресвитера Козьмы на богомилов и т. п. Обличив еретиков, Иов обрушился на протестантов, латинян и магометан, подчеркнул значение Церкви и церковных иерархов. По его мнению, «два великия начала от Бога установлены в мире: священство и царство», причем духовная власть и церковные имущества принадлежат исключительно архиереям, а мирская власть — царям. Бог запрещает кому бы то ни было посягать на церковное достояние и вмешиваться в священные предметы. С другой стороны, каноны запрещают пользоваться покровительством мирских властей для достижения степеней священства.

    Послания в Грузию были написаны в апреле 1589 года, то есть именно тогда, когда Иов только что достиг степени патриарха волей и стараниями светской власти! Разделения властей, о котором писал Иов, отнюдь не наблюдалось на Руси, где тоже хватало церковных «нестроений». Выяснилось, например, что поповские старосты и десятские, поставленные сорок лет назад Стоглавым Собором по городам и в самой Москве для надзора за низшим духовенством, совершенно бездействуют.

    Понадобился, однако, указ от царского имени, чтобы Иов собрал Освященный Собор 13 июня 1592 года. Собор вновь учредил в столице восемь поповских старост и дал каждому в помощь по четыре десятских дьякона (каждый из которых должен был следить за десятью священниками). Надзиратели должны были ежедневно собираться в особой избе у храма Покрова Богородицы на Рву, а об обнаруженных «неисправностях» доносить патриарху.

    Прежде всего старосты и десятские обязаны были наблюдать, чтобы в церквах ежедневно возносились молитвы за государя, его семейство и воинство, чтобы отмечались царские дни и не пропускались панихиды по умершим государям. Затем надзиратели должны были собирать священников на торжественные молебны в Успенском соборе и патриаршие крестные ходы и не позволять им расходиться раньше времени.

    Наказ поповским старостам свидетельствует о многочисленных безобразиях, имевших место в церковнослужении в самой столице. Попы и дьяконы пьянствовали, уклонялись от церковной службы и даже от патриарших мероприятий, нанимали вместо себя пришлых священников, толпами наполнявших Москву. Судя по тому, что решение Освященного Собора о поповских старостах касалось только столицы, Иов не надеялся исправить положение в других городах.

    Но и в Москве его начинание не принесло успеха. Ни сами поповские старосты и десятские, ни приставленные к ним для надзора четыре протопопа не выполняли своих обязанностей. Десять лет спустя, 1 октября 1604 года, патриарший тиун вынужден был доложить Иову, что старосты и десятские в избу не ходят, попов и дьяконов от бесчинств не унимают, что безместные священнослужители чинят всякие безобразия, дерутся, ругаются и играют в азартные игры — и тут же нанимаются служить без всяких разрешений. Иов вновь собрал старост и десятских и выдал им новый наказ, по-видимому столь же бесполезный, ибо выполнения его патриарх не контролировал.

    Неудивительно, что митрополит Гермоген, энергично проводивший христианизацию своей епархии, обратился за помощью не к Иову, а к царю. Что бы ни говорил патриарх о невмешательстве светских властей в духовные дела, он предоставил решать поднятый Гермогеном вопрос не духовенству, а воеводам, получившим царский указ собрать всех мусульман, принявших для виду христианство, но живущих по своим старым обычаям, в Казань, поселить их в особой слободе с церковью и заставить жить по-христиански под угрозой темниц и оков. Отстроенные было мечети приказывалось ликвидировать, всех православных, нанявшихся к мусульманам, католикам и протестантам, отобрать и расселить между русскими (указ 18 июля 1593 год).

    Сходно царская администрация заботилась о строительстве православных храмов в Сибири, направляя туда священников, иконы, книги, колокола и церковную утварь. Вся обширная работа велась по царским указам и от царского, а не патриаршего имени. После отвоевания у шведов Карелии (1591 год) патриарх Иов встретил вернувшегося из похода царя Федора Иоанновича торжественной речью, уподобляя государя императору Константину и великому князю Владимиру за очищение земли от языческих капищ и установление православия. Лишь в 1598 году, когда усилиями царской администрации на карельских землях было водворено православное церковнослужение, патриарх Иов учредил здесь епископию.

    Чем же, помимо службы в Успенском соборе и личных аскетических подвигов, был занят такими трудами возведенный на патриаршество Иов? Тем, для чего и предназначал его Борис Федорович Годунов. В отличие от прежних митрополитов патриарх постоянно, обыкновенно по пятницам, участвовал вместе с членами Освященного Собора в заседаниях Боярской думы, на которых принимались важнейшие государственные решения. Патриарх, митрополиты, архиепископы и епископы (разумеется, не все, а приехавшие из своих епархий) занимали почетнейшие после самодержца места. Мнение патриарха и духовенства выслушивалось в первую очередь.

    Учреждение Московской патриархии было связано с внешне небольшим, но существенным изменением структуры верховной власти. Сан патриарха позволял утвердить Иова как официальное второе лицо в государстве. На патриарха ложилась тяжелая ответственность за государственные дела, он оказался не просто участником, но центральной фигурой ожесточенной придворной борьбы. При слабом и неспособном к самостоятельному правлению государе Иов и подчиненные ему иерархи стали мощной опорой власти Бориса Годунова. Недаром в духовном завещании Иов писал о бедах человеческих и лютых напастях, рыдании и слезах, пришедших к нему вместе со святительским саном.

    Так продолжалось до тех пор, пока Борис Годунов не взошел на трон. Лишь тогда патриарх «от печали свободу приях… и во благоденствии пребывах». Достигнув высшей власти, Годунов уже не нуждался в государственном использовании Иова и освободил его от обременительных обязанностей. «Зело всячески меня преупокои», — благодарно писал патриарх.

    Пока же до этого было еще далеко.

    2. Дело царевича Дмитрия

    2 июня 1591 года патриарх Иов с Освященным Собором слушал дело о смерти младшего сына Ивана Грозного, царевича Дмитрия Угличского. Давно уже вся Россия полнилась слухами о зловещем преступлении, совершенном клевретами Бориса Годунова на заднем дворе угличского дворца: бестрепетными руками убийцы перерезали горло восьмилетнему отроку, наследнику российского престола при бездетном царе Федоре Иоанновиче, пресекли древнюю династию Рюриковичей.

    Страна волновалась, но спокойно восседали на своих местах за большим столом церковные иерархи и бояре, не проявляли беспокойства занявшие лавки вдоль стен окольничие и думные дворяне. Влиятельный прислужник правителя Годунова дьяк Василий Яковлевич Щелкалов (брат еще более знаменитого Андрея Щелкалова) важно читал довольно-таки затрапезного вида свиток. Сразу было видно, что это подлинник, в спешке писавшийся прямо на месте следствия. Оборотная сторона склеенных в длинную ленту столбцов пестрела корявыми подписями свидетелей, «рукоприкладствами» их духовных отцов.

    По лицам присутствующих было видно, что они знают, что произошло в Угличе 15 мая. Взгляд Иова остановился на хитром лице князя Василия Ивановича Шуйского. Тот был явно доволен, что после пятилетнего перерыва вновь заседает на своем месте, среди бояр. Все его родственники оставались в опале, а Василий Иванович сумел доказать Годунову свою преданность и выбрался из ссылки. Но в глазах большинства этот представитель рода Шуйских оставался скрытым противником Годуновых, а именно Бориса Федоровича молва обвиняла в убийстве царевича. Поэтому кандидатура Василия Ивановича Шуйского как руководителя угличского обыска должна была свидетельствовать об объективности следствия.

    Боярин был спокоен за исход дела. Обыск в Угличе он провел энергично и умело — недаром до ссылки возглавлял московский Судный приказ. Да и помощники были хороши. Прежде всего — окольничий Андрей Петрович Клешнин, ставленник Годуновых, человек при дворе тертый. Он сидел сейчас на лавке у стены, ничем не выделяясь среди прочих членов Думы. Не менее способными оказались еще двое помощников, на заседании не присутствовавшие: поместный дьяк Елизарий Вылузгин, хорошо знавший Углич, и посольский подьячий, который писал большую часть зачитываемого ныне свитка — этого малого Вылузгин нашел, когда вел недавно переговоры с поляками.

    Сам Вылузгин тоже приложил руку к делу и написал весьма важный документ. Это было серьезное нарушение правил, в соответствии с которыми записывать «обыскные сказки» — рассказы свидетелей — должны были исключительно губные и земские дьячки, в особых, специально оговоренных случаях — церковные дьячки. Однако Вылузгин был непрост: часть неважных материалов он дал переписать четверым местным подьячим и пищикам (писцам), которым мог доверять, — тоже не по закону, зато в свитке намешаны разные почерки (включая отдельные собственноручные челобитные). И подписи стоят далеко не на всех документах, не говоря уже о заверительных записях духовных отцов, но то, что есть, разбросано по оборотам склеек свитка достаточно убедительно.

    Шуйский был доволен, что оказался в Москве к нужному моменту. Впрочем, это совпадение наводило на размышления, заставлявшие невольно восхищаться предусмотрительностью Годунова, а этого ему совсем не хотелось.

    Уже на следующий день после трагедии в Москве стали известны подробности. Как только маленький царевич упал во дворе своего дворца с перерезанным горлом, угличане ударили в набат и перебили тех, кого подозревали в убийстве: присланного из Москвы дьяка Михаила Битяговского, его племянника Никиту Качалова, сына мамки царевича Осипа Волохова и еще несколько человек.

    Главным виновником убийства царевича угличане считали Бориса Годунова. 18 мая в восставший город въехал и быстро навел порядок пристав Темир Засецкий, а 19 мая прибыла представительная комиссия во главе с Шуйским и посланный от патриарха митрополит Сарский и Подонский Геласий. Ответ на главный вопрос обыска: «Коим обычаем царевича Дмитрия не стало?» — Шуйский придумал еще в Москве.

    Постановка такого прямого вопроса была вполне законной и широко применялась в обыскной практике XVI века. Надо было лишь подобрать людей, которые ответят «да» и не будут досаждать сыщикам своими мнениями.

    В Угличе Шуйский начал действовать умело и энергично. Нужны были свидетели, чтобы отвечать: «Царевич тешился с жильцами, с робятки маленькими, в тычку ножем, пришла на него немочь падучая, и бросило его на землю, и било его долго, и он накололся ножем сам».

    Шуйский и его товарищи нашли подходящих людей среди тех, кто был лично ответствен за безопасность царевича и порядок в городе, кто мог весьма и весьма пострадать, вызвав гнев обыскной комиссии. Это были чиновники местной администрации, дворовые люди и военно-служилая челядь. Обыск начали с расспросов старших дворовых: ключников, подключников, сытников, стряпчих, детей боярских, пищиков и т. п. Те бодро подтверждали версию Шуйского, ссылаясь при этом друг на друга. За ними последовали игумен Давыд, истопники, сторожа, подьячие, повара, хлебники, мобилизованные на царскую работу посошные люди, губной староста и россыльщики.

    Конечно, пришлось эту публику как следует припугнуть. А. П. Клешнин сразу же пошел «рыкати на граждан, аки лев», так что граждане «все умолкоша и ничто глаголаша, токмо рекоша: истиннаго мы дела не ведаем, тут не были», после чего Клешнин «повеле тотчас речи их писати». Шуйский усмехнулся, вспоминая перепуганные лица расспрашиваемых, когда читавший свиток Щелкалов дошел до челобитной угличских рассыльциков: «Милостивый государь царь! Покажи милость, чтоб мы, сироты твои, в том убивстве (М. Битяговского и др. — А. Б.) вконец не погибли, мы напрасною смертью не померли!»

    Некоторые свидетели помогали комиссии активно. Некий Семейко Юдин назвался очевидцем самозаклания царевича. Мамка царевича Василиса Волохова поведала, что Дмитрий Иванович болел падучей болезнью давно и приступы у него случались сильные. Ее маленького сынишку убили по подозрению в том, что он участвовал в покушении на царевича, и Волохова готова была на сотрудничество с комиссией Шуйского. Зато показания непосредственных свидетелей — кормилицы Орины Тучковой, постельницы Марии Колобовой и четырех ребятишек-жильцов, игравших с царевичем, — записывать не стали, ограничившись стандартной формулировкой обыскных речей. Да и вызвали их в самом конце следствия, когда основной материал был уже собран.

    Сложнее было «обработать» родственников царевича — Нагих. От показаний матери — царицы Марьи — пришлось отказаться вообще, хотя с них полагалось начать обыск. Михаил Нагой упорно стоял на том, что царевича зарезали Волохов, Качалов и Битяговский, и не поддался на коварный вопрос о падучей болезни.

    Пришлось во все последующие расспросные речи вписать, а в некоторые предшествующие — вставлять указания, что именно Михаил Нагой, а не мужики-угличане поднял восстание против царских представителей. Хотя времени было и немного, компрометирующих материалов на Михаила было набрано столько, что они составили чуть не половину дела. Заодно повесили обвинения и на царицу Марью.

    Работу с Андреем Нагим провел лично дьяк Елизарий Вылузгин. Располагая показаниями Волоховой, дьяк навел Нагого на долгий разговор о болезни царевича, о том, как она проявлялась. Это было тщательно записано. А вот о смерти царевича Вылузгин спросил коротенько и написал как бы между прочим: «А сказывают, что его (царевича. — А. Б.) зарезали, а он тово не видел, хто его зарезал». Получалось, будто свидетель и не уверен в своем мнении! Эта форма: «а того не ведают» — применялась комиссией при записи речей всех свидетелей, утверждавших, что царевич был убит. Отказался принять ее только Михаил Нагой.

    Большой удачей Шуйского было признание версии о самозаклании третьим Нагим — Григорием. На него тоже начали было собирать «компромат», но А. П. Клешнин уговорил своего зятя Григория не совать голову в петлю, подумать о молодой жене и т. д. Так что в итоге комиссия постаралась полностью снять с Г. Нагого обвинения, хотя в угличской «смуте» он был явно замешан больше, чем М. Нагой.

    Угличское «всенародство», убежденное в том, что Дмитрия убили по приказу Годунова, Шуйского не интересовало: общение с ними он предоставил карателям. К сожалению боярина, он не мог вовсе обойтись без речей духовных лиц, а они, как назло, в большинстве своем смело утверждали, что знают об убийстве царевича. Часть таких показаний пришлось поместить в свиток, утопив их в середине дела и перемешав с противоположными показаниями.

    Проведя обыск в кратчайший срок, Шуйский с товарищами перетасовал материалы дела и для верности переписал часть «речей». В начале, которое хорошо воспринимается слушателями, были помещены материалы против Михаила Нагого, его уверения, что царевича убили, слова очевидцев «самоубийства» и сведения о болезни царевича. Комиссия еще раз подчеркнула, что болезнь была «старая».

    Затем начиналось как бы само обыскное дело: речи священников, чиновников по старшинству и т. п. Комиссия сделала кое-какие приписки и поправки. Наводя блеск, Вылузгин и подьячий Посольского приказа просмотрели дело еще раз. Дьяк вписал несколько слов на склейку 32; подьячий углядел, что в одном из показаний зачинщики бунта названы «горожане», и вставил — «по приказу М. Нагого». Все это и еще многое из того, что творила комиссия Шуйского, строжайше запрещалось делать.

    Но расчет был на то, что Годунов обеспечит благожелательное отношение к итогам работы комиссии, а большинство бояр и иерархов, чей голос все равно не мог изменить ситуации, пропустят детали мимо ушей. Для них в обыскном деле были приготовлены отдельные занятные подробности (в частности, что во время событий Михаил Нагой был «мертвецки пьян»), ударные сведения расположены в начале и в конце свитка, чтобы в середине монотонного чтения Щелкалова можно было незаметно подремать.

    Однако все эти мелкие хитрости не могли подействовать на патриарха Иова: он отличался великолепной способностью к сосредоточению и удивительной памятью. Председательствуя на обсуждении результатов обыска, московский первосвятитель не мог не видеть злостных нарушений следственной практики, перечеркивающих для любого непредвзятого суда все выводы комиссии Шуйского.

    Земский обыск (он же «повальный» и «большой») был весьма популярным методом расследования дел о мятеже, измене и убийстве, еретичестве, разбое, воровстве, о служебных преступлениях, имущественных спорах, о «непригожих речах» и самоубийствах. Правила ведения обыска, предшествующего судебному расследованию, были хорошо разработаны.

    Обыск должен был проводиться всеми людьми «сряду», а не «выбором», как сделала комиссия Шуйского. Бросалось в глаза, что к делу о смерти сына Ивана Грозного и восстании в Угличе было привлечено ничтожно мало людей — менее полутора сотен, в то время как по самым незначительным делам выспрашивалось по 200 — 500 и более человек.

    Нетрудно было заметить, что те, кого комиссия привлекла для дачи показаний, подвергались давлению. Вместо записи свидетельских показаний, что должно было происходить на этом этапе ведения дела, производились допросы с пристрастием и очные ставки. Шуйский с товарищами явно пренебрегал юридическими нормами!

    Да и в самом содержании обыскного дела, ведшегося с вопиющими нарушениями, были явные нестыковки и противоречия. Так, один из свидетелей «самоубийства» царевича, стряпчий Семейко Юдин, признался, что, когда царевич Дмитрий закололся ножом, «он в те поры стоял у поставца, а то видел». Но у поставца — горки с посудой во дворце — стояли еще три человека, которые ничего не видели, хотя царевича «било долго»! Более того, по показаниям целой группы людей получалось, что о смерти царевича они вместе с Юдиным узнали только тогда, когда во дворец прибежал насмерть перепуганный жилец Петрушка Колобов, игравший с несчастным Дмитрием.

    Другой лжесвидетель — мамка царевича Василиса Волохова, сынишку которой восставшие угличане убили как убийцу Дмитрия, — распространялась о старой болезни царевича и его смерти во время очередного приступа, при котором она якобы присутствовала. Волохова наговорила примерно в 10 раз больше, чем действительные свидетели смерти Дмитрия: кормилица Орина Тучкова, постельница Мария Колобова и четверо мальчиков-жильцов, допрошенных оптом. Между тем никто из них не упомянул Волохову среди присутствовавших при смерти царевича.

    Показания Василисы были важны для Шуйского с товарищами еще и потому, что инициаторами угличского бунта она называла царицу Марию и Михаила Нагого. Тем более удивляло отсутствие в деле рассказа самой Марии, с которой комиссия должна была начать сбор «обыскных сказок». Немало накладок в работе следствия было сделано при подборе обвинений против Михаила Нагого.

    Шуйский с товарищами ухватился за то, что угличский городовой приказчик Русин Раков, приказавший горожанам, по его собственному признанию, убить М. Битяговского и других заподозренных в покушении на царевича лиц, насмерть перепугался и выразил готовность подтвердить все, что угодно. Комиссия провела целое расследование о том, как Михаил Нагой, поднимая шум на весь Углич, собирал разнообразное оружие и складывал на тела побитых, дабы они были похожи на убийц царевича (при этом оружие мазалось куриной кровью).

    Допросы показали, что в дело с оружием прочно замешан сам Раков, холопы, Григорий Нагой, но вовсе не Михаил, уличить которого так и не удалось. Не лучше обстояло дело с вопросом, кто позволил (или приказал) сбежавшимся на царевичев двор горожанам убить Битяговского с компанией. Поначалу в показания свидетелей, говоривших, что Битяговский стал бранить прибежавших посадских, было добавлено — и Михаила Нагого. По одной «сказке» вообще оказалось, что Нагой велел убить Битяговского за то, что тот бранился с посадскими! Постепенно упоминания о посадских людях — зачинщиках восстания — исчезают из дела, но свидетели никак не могут сойтись в описании конфликта Нагого с Битяговским.

    Одни говорили, что эти двое разругались, припомнив утренний спор о мобилизации людей Угличского уезда на царскую службу. Другой свидетель утверждал, что «брань» пошла из-за денег (это при неостывшем-то трупе царевича!). Большинство же вообще уклоняется от детализации этой сцены. Под конец свитка Шуйский с товарищами, чувствуя шаткость своих «доводов», внесли в поведение упрямого Михаила Нагого яркий штрих: он-де на двор «прискочил… пьян на коне». Пока присутствующие слушали размеренную речь Щелкалова, Иов читал сами документы — записи допросов и очных ставок. Патриарх Иов отметил, что через десяток склеек дела Михаил Нагой был уже «мертв пьян» — это, пожалуй, уже лишнее, подумал он — мертвецки пьяный не скачет на коне и не поднимает восстания, точно указав народу виновных. Между тем в средней части свитка, которую большинство присутствующих слушало вполуха, довольно определенно говорилось о независимости выступления угличан от Нагого, да и в помещенных там речах священников утверждалось, что царевич был убит.

    Кто-то, вероятно, мог задуматься о том, чем занималась комиссия Шуйского в Москве — ведь она вернулась в столицу 27 — 28 мая, в пожарном порядке свернув работу в Угличе и привезя оттуда пусть неплохо обработанный, но все же на удивление куцый свиток обыскного дела. Участники обыска успели получить награды, а само дело до 2 июня не представлялось царю, Боярской думе и Освященному Собору.

    Даже при дворе ходили слухи, что к смерти царевича в Угличе причастен Борис Годунов. Опасность давно нависала над головой маленького Дмитрия Ивановича, его матери, родственников и приверженцев, об этом знали даже иностранцы. Поговаривали, что опала на дворецкого Григория Васильевича Годунова, Никифора Чепчугова и Владимира Загряжского связана с их отказом содействовать злодейским планам Бориса.

    А тут еще 24 мая запылала Москва: выгорел Белый город, Занеглинье с Арбатом, Никитской и Петровкой, около 12 тысяч домов. Вскоре сгорела и Покровка. Борис Годунов изыскал в казне большие средства, чтобы помочь погорельцам отстроить каменные здания, народ был ему благодарен, но слух, что Москву поджег Годунов, чтобы отвлечь людей от размышлений о смерти Дмитрия Углицкого, был неистребим.

    Одновременно со следствием в Угличе доверенные люди правителя провели расследование о московских пожарах. Как только Годунов получил обыскное дело, состряпанное Шуйским и его товарищами, московское дело было пущено в ход. Здесь Борису Федоровичу не нужно было опираться на авторитеты: попросту 28 мая 1591 года по России была разослана царская окружная грамота, в которой назывались имена поджигальщиков, признавшихся, что они действовали… по заданию находившегося в ссылке Афанасия Нагого (самого опасного для Годунова члена этой фамилии). Доказательств против Нагого не приводилось — зато объявлялось, что он послал поджигальщиков и в другие города: берегите, мол, свое добро!

    Патриарх Иов, автоматически отмечая про себя необъективность и просчеты комиссии Шуйского, нисколько не колебался в выборе. Абстрактная справедливость — или мудрое правление его благодетеля, проверенного еще в опричнине, щедрого и предусмотрительного Бориса Федоровича Годунова?! Разумеется, патриарх был за политическую мудрость, допускающую некоторые моральные потери ради общего блага государства. Едва Щелкалов закончил чтение, Иов встал и произнес приговор.


    «И патриярх Иев со всем Освященным Собором, слушев Углетцкого дела, и сказу митрополита Галасеи, и челобитные городового приказщика Русина Ракова, говорил на Соборе.

    В том во всем воля государя царя и великого князя Федора Иоанновича всея Руси: а преже сего такова лихова дела и такие убойства остались и крови пролитье от Михаила от Нагово и от мужиков николи не было.

    А перед государем царем и великим князем Федором Иоанновичем всея Руси Михаила и Григорья Нагих и углетцких посадцких людей измена явная, что царевичю Дмитрею смерть учинилась Божьим судом, а он, Михайло Нагой, государевых приказных людей: дияка Михаила Битяговского с сыном, и Микиту Кочалова, и иных дворян, и жильцов, и посадских людей, которые стояли за Михаила Битяговского и за всех за тех, которые стояли за правду и розговаривали посадцким людем, что они такую измену зделали, — велел побити напрасно, умышленьем, за то, что Михайло Битяговской с ним, с Михаилом с Нагим, бранился почасту за государя, что он, Михайло Нагой, держал у себя ведуна Ондрюшу Мочалова и иных многих ведунов.

    И за то великое изменное дело Михайло Нагой з братьею и мужики углечане по своим винам дошли до всякого наказанья. А то дело земское, градское, в том ведает Бог да государь царь и великий князь Федор Иоаннович всея Руси, все в его царьской руке, и казнь, и опала, и милость, о том государю как Бог известит.

    А наша должная молити Господа Бога, и пречистую Богородицу, и великих руских чюдотворцов Петра, и Алексея, и Иону, и всех святых о государе царе и великом князе Федоре Иоанновиче всея Руси и о государыне царице и великой княгине Ирине о их государьском многолетном здравие и о тишине межусобной брани».


    Церковь устами патриарха заявила, что вопроса о причинах смерти царевича Дмитрия, о которой говорила вся Россия, не существует. Есть только бунтовщики, с которыми следует расправиться. Такой указ — «Углетцкое дело по договору вершити» — был боярам немедленно отдан. Годунов получил санкцию на расправу со своими противниками. Нагие окончательно исчезли с политической арены. Более двухсот угличан, поднявшихся, чтобы отомстить за смерть маленького царевича, последнего Рюриковича, были казнены, остальные после пыток отправлены «в Сибирь и в Пермь Великую в заточение в пустые места». Иову пришлось выслушать немало упреков за свое поведение в деле о смерти царевича Дмитрия Углицкого. Похоже, что, трепеща перед гневом Годунова, придворные высказывали свои чувства патриарху, не склонному к доносительству. «И всяко вещем сопротивное нападе на мы, — писал Иов впоследствии, — озлобление, и клеветы, укоризны, рыдания ж и слезы — сия убо вся мене смиренаго достигоша». Однако Иова ждало и более тяжелое испытание.

    3. Трон для Годунова

    Со смертью царевича Дмитрия и расправой над Нагими у Годунова не осталось сильных соперников. Даже царицу Марию насильно постригли в монастырь и сослали в пустынь на Белоозеро. Борис Федорович Годунов со своими приспешниками безраздельно властвовал в Российском государстве. Царь Федор Иоаннович был «прост и слабоумен, но весьма любезен и хорош в обращении, тих, милостив, мало способен к делам политическим и до крайности суеверен», сам трезвонил на колокольне и большую часть времени проводил в церкви.

    Россия не оправилась от великого разорения, ее терзали голод и пожары, Крымская орда доходила до Москвы, целые города вымирали от эпидемий или поднимали восстания. Годунов безжалостно закручивал гайки крепостничества, в то же время не жалея средств на каменное строительство, освоение новых земель, развитие промышленности и торговли. Страна воевала со шведами, осваивала Сибирь и Поволжье. Каменные крепости строились в Москве (Белый город), Смоленске, Казани, Астрахани. В Сибири выросли города-крепости: Тюмень, Тобольск, Лозьва, Пелым, Тара, Сургут, Обдорск, Верхотурье. Цепь укреплений пересекла татарские шляхи Дикого поля: Воронеж, Ливны, Елец, Кромы, Курск, Белгород, Оскол, Валуйки, Севск, Крапивна. В стране появилось много новых каменных храмов, утверждавших величие Церкви и мощь государственной власти. Годунов уделял большое внимание наведению порядка в судах (особенно стараясь ликвидировать мздоимство), боролся с пьянством, щедро раздавал милостыню и денежную помощь погорельцам, стремясь завоевать популярность в народе.

    Когда 29 мая 1592 года у царя Федора Иоанновича и царицы Ирины Федоровны родилась дочь Феодосия, «верхи» облегченно вздохнули. Появилась надежда, что смерть болезненного царя Федора не повлечет за собой новую волну смертоубийственной борьбы за власть. В честь этого события было объявлено о прощении всех «опальных», кои были приговорены к казни, заточены «по темницам», «кои мятеж творили о безчадии благоверныя царицы».

    Действительно, многим опальным, которых Годунов не успел втихую уморить, было позволено вернуться в Москву, за исключением, конечно, наиболее опасных для правителя. Псков и Изборск были чуть ли не полностью опустошены эпидемией, война со Швецией продолжалась без видимых успехов, но Москва радовалась и веселилась. Даже «несчетное число» бродяг и нищих, поразившее английского посланника Джильса Флетчера, было на какое-то время удовлетворено щедрой царской милостыней, так что приезжий мог бы усомниться в собственном мрачном предсказании, что всеобщее возмущение в России «должно окончиться не иначе как гражданской войной» [5].

    Для упрочения сложившейся в Москве власти канцлер Андрей Щелкалов вел в 1593 году секретные переговоры с послом Германской империи, которая была втянута в это время в тяжелую войну с Турцией и Крымом. В обмен на русскую помощь Щелкалов, ссылаясь на указание Годунова, просил прислать в Москву молодого австрийского эрцгерцога, который после знакомства с русским языком и обычаями женился бы на царевне Феодосии Федоровне.

    По донесению австрийского посла Варкоча можно понять, что Щелкалов не преминул подчеркнуть свое значение в России и особое влияние на принятие проекта этого брака (в ущерб Годунову). Но события приняли другой ход, не предвиденный хитроумным канцлером. 25 января 1594 года царевна Феодосия скончалась. Годунов, многие годы прилагавший усилия к тому, чтобы у царя Федора Иоанновича появился наследник и даже выписывавший акушеров из Англии, понял, что сможет удержать власть, только самолично захватив трон.

    Уже в марте 1594 года Андрей Щелкалов вынужден был вести переговоры с имперским гонцом Михаилом Шилем о браке эрцгерцога Максимилиана с дочерью Годунова: боярин всерьез предлагал породниться с императорским домом, обещая взамен вступление России в войну с Турцией и Крымом! Впрочем, новый виток борьбы в Кремле уже разворачивался. К лету Борис Федорович убрал от власти Андрея Щелкалова — «угрыз» его, «аки зверь»; временщик скончался вскоре «в бесчестном житие».

    Шестидесятилетний дьяк, два десятилетия заправлявший внешними делами Российского государства, успел щедро поделиться с Борисом Годуновым опытом ко всякому злу, «искусством во всяких злых кознях». Ценя подобные познания, правитель хотя и разогнал сторонников Андрея Щелкалова в Посольском приказе, но поставил на его место брата, Василия Щелкалова, сделав его с 1596 года еще и печатником (канцлером). Впоследствии, утвердившись на троне, Годунов избавился и от этого клеврета.

    Смерть царевны Феодосии была тем рубежом, после которого окончательно разошлись дороги Годуновых и Романовых, объединявшихся вокруг трона своего родственника Федора Иоанновича. Не сразу, но шаг за шагом Борис Годунов восстановил наступление на феодальную знать, устрашая одних, удаляя от двора других и ликвидируя третьих. Ссылка с последующим уморением была излюбленным методом Годунова. Александр, Михаил и Василий Никитичи Романовы были сосланы и, как многие до них, умерли при невыясненных обстоятельствах.

    Бурные политические коллизии, вероятно, несколько отвлекли патриарха Иова от духовных занятий. Лишь 6 августа 1594 года архипастырь обратился к царице Ирине Федоровне с утешением по поводу кончины дочери. Умершие не возвращаются, напоминал он царице, рассказывая о горьком плаче Адама над телом сына его Авеля: «Земля есть и в землю отыдеши». Но молитва праведных может подвигнуть Бога даровать им с царем чадо, как Иоакиму и Анне, до старости глубокой остававшимися бесплодными, однако получившими под конец жизни утешение.


    «Видишь ли, благоверная государыня царица, — писал Иов Ирине, — сколь может молитва праведных, терпеливо переносящих постигающие их скорби. А кручиною, государыня, ничего нельзя взять, можно взять лишь милостию Божиею. Если печалишься, то только гневишь Бога, а своей душе причиняешь немалый вред и безгодно изнуряешь свое тело; Дьявол же, егда видит кого скорбяща и печалующа, укрепляется нань.

    Сего ради молю твое благочестие: о всем положи упование на Бога и на Пречистую Богородицу. И Пречистая Богородица, видя твое такое благоволение, умолит Сына своего, да подаст ти всяко прошение твое, его же у Него просиши, и благородная чресла твоя многоплодна сотворит, и устроит тя яко лозу плодовиту в дому твоем!»


    Бог, однако, не внял молитвам царицы Ирины Федоровны и оставил ее бесплодной. А Годунов использовал любую возможность, чтобы к моменту смерти болезненного царя Федора Иоанновича не иметь соперников в борьбе за московский престол. В этой придворной интриге патриарх Иов видимого участия не принимал.

    На первый план исторической драмы Иова выдвинула кончина царя 7 января 1598 года. В эти дни тишайший патриарх неожиданно проявил себя как мощный политический лидер. Он удивительно твердо и энергично заявил свою ясную и определенную государственную позицию. В разгар многосложной борьбы за предоставление трона Рюриковичей бывшему опричнику Иов создал одно из обширнейших и велеречивейших своих произведений — «Повесть о честней житии царя и великого князя Федора Иоанновича всея Руси», — продолжение самой крупной официозной русской летописи того времени (Никоновской).

    Вот как выглядят, в небольшой адаптации, основные положения этого программного труда:


    «Небес величие и высота недостижима и неописуема, земли широта и долгота неосяжима и неизследима. Моря глубина неизмерима и неиспытуема — святых же и крестоносных преславнейших Российских царей многие добродетелей исправления неиссчетны и неосмыслимы. Если кто будет и силен в рассуждении, и глубокоразумного российского языка грамматическим художеством и риторической силой преукрашен довольно — но благочестивых сил самодержавнейших царей добродетелей величие по достоинству исповедать не смогут…

    Было время… когда благочестивая и православная христианская вера в Великой России паче солнца сияя и свои светозарные лучи во всю вселенную испуская… от моря до моря и от рек до концов вселенной славу ее простирала, и благочестивых и крестоносных христианских царей Руские державы скипетродержавство великолепно цвело, и благородный царский корень многими летами непременно влекся от великого Августа кесаря Римского, обладавшего всей вселенной, как история поведает, и до самого святого сего царствия… Федора Иоанновича всея Руси…»


    Говоря об отце царя Федора, Иов с восторгом повествует о свирепости Ивана Грозного, запугавшего как свой, так и окрестные народы:

    «Той же убо благочестивый царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси бе разумом и мудростию украшен, и в храбрых победах изряден, и к бранному ополчению зело искусен, и во всех царских исправлениях достохвален явился, великие изрядные победы показал и многие подвиги по благочестии совершив, царским своим бодроопасным правлением и многою премудростью не только всех сущих богохранимой державы своей в страх и в трепет вложил, но и все окрестные страны неверных язычников, слыша царское имя его, с великой боязнью трепетали».


    Сын Грозного Федор Иоаннович, которого Иов вознамерился восхвалить, подобными талантами не отличался. Патриарх воспевает его «духовную мудрость», «благочестие» и «святое житие»: тот «хотя и превысочайшего Росийского царствия честный скипетр содержал, но Богу всегда ум свой вверял, и душевное око бодро и неусыпно хранил, и сердечную веру всегда благими делами исполнял, тело же свое повсегда удручал церковным пением, и дневными правилами, и всенощными бдениями, и воздержанием, и постом».

    Среди государственных дел Федора патриарх описал продолжение завоевания Поволжья (вновь не преминув воздать хвалу Ивану Грозному, который «пределы их Казанския вся поплени и многое множество нечестивых булгар погуби»). Да и то «повеление» царя Федора по усмирению язычников выполнил «достохвальный правитель Борис Федорович».

    Бегло упомянув о покорении Сибири, Иов счел необходимым вернуться к собственно добродетелям восхваляемого государя, который был «зело нищелюбив, вдовиц и сирот миловал, паче же священнический и иноческий чин вельми почитал и пространною милостыней всегда удоволял», распространяя свою щедрость и на православный Восток. Щедрость эта, по мнению Иова, послужила причиной приезда в Москву константинопольского патриарха и учреждению Московской патриархии, о котором рассказано весьма пространно, причем признано, что новый патриарх занял последнее место среди вселенских первосвятителей.

    Иов утверждал, что устроение московским государем патриаршего престола произвело столь сильное впечатление в мире, что иудеи, эллины, скифы, латины, арабы и язычники-бусурмане, как простые, так и царствующие, «многие оставляли свою злоскверную прелесть, и их злочестивую и богомерзкую веру проклиная и с большим стыдом отбрасывая, к благочестивому его (Федора Алексеевича) царствию богохранимой державы с великим тщанием приходяще, и со многим молением и ревностью правую нашу христианскую веру прияти желающе, и во Христа веровать непрелестно хотяще», получили от государя щедрое воздаяние.

    Но действительным правителем государства при Федоре Иоанновиче, писал Иов, был Борис Годунов.


    «Был тот Борис Федорович зело преизрядной мудростью украшен, и саном более всех, и благим разумом превосходя. И пречестным его правительством благочестивая царская держава в мире и в тишине цвела. И многое тщание показал по благочестии, и великий подвиг совершил о исправлении богохранимой царской державы, яко и самому благочестивому царю… дивиться превысокой его мудрости, и храбрости, и мужеству.

    И не только в своем царстве Русской державы изыде слух, но и по всем странам неверных язычников пройде слава о нем, якоже никто иной обретеся в те лета во всем царстве Русской державы подобен ему храбростью, и разумом, и верой к Богу. И от многих стран языческих царей приходя по славе к царю и великому князю Федору Иоанновичу всея Руси с дарами многоценными, рабское поклонение и достойную честь царскому его величеству воздающе, и тому изрядному правителю царской богохранимой его державы, пресветлой красоте лица его и премудрости-разуму его чудящеся, и возвращаясь в свои страны с удивлением превеликую добродетель (Годунов. — А. Б.) поведающе.

    Сей же изрядный правитель Борис Федорович своим бодроопасным правительством и прилежным попечением по царскому изволению многие грады каменные создал, и в них превеликие храмы в славословие Божие возградил, и многие обители (монастыри. — А. Б.) устроил, и самый царствующий богоспасаемый град Москву, как некую невесту, преизрядной лепотой украсил: многие в нем прекрасные церкви каменные создал и великие палаты устроил, так что и зрение их великому удивлению достойно; и стены градные окрест всей Москвы превеликие каменные создал, и величества ради и красоты переименовал его в Цареград; внутри же его и палаты купеческие создал во упокоение и снабдение торжникам. И иное многое хвалы достойное в Русском государстве устроил».


    Иов довольно пространно, но без излишних похвал государю рассказал о русско-шведской войне и участии Федора Иоанновича в воинских походах, не преминув остановиться на молебнах новгородского митрополита Александра, а особенно на своем собственном служении во славу русского оружия и самодержца. Как огромная победа русского оружия и православного благочестия было представлено отражение набега на Москву в 1591 году крымского хана Казы-Гирея (которого Иов называет Мурат-Тиреем). Еще бы: руководил обороной столицы Борис Годунов, к тому же в народе упорно ходили слухи, что именно правитель «навел» крымчаков, «бояся от земли про убойство Дмитрия». Так что патриарху пришлось посвятить описанию сей «великой победы» (без боя) больше места, чем многолетней шведской войне.

    «Мы же паки возвратимся на предлежащее… — вспомнил несколько поздновато Иов о теме своего сочинения, — благочестиваго царя и великого князя Федора Иоанновича всея Руси по достоинству изрядныя добродетели похваляя». Но похвалы касались скорее частного человека, чем государственного деятеля. Кротость, милосердие, нищелюбие, смиренномудрие, «всенощное бдение и непрестанные к Богу молитвы», которые Господней милостью охраняли Российское царство от междоусобий, ересей и неприятельских нашествий, — вот, пожалуй, все, что обрел положительного в своем герое Иов.

    Пространно описывая благочестивую кончину Федора Иоанновича и цитируя свои собственные обширные речи по этому случаю, патриарх подчеркивал, что доселе «царский корень» российских государей не пресекался: «…ныне же… грех ради всего народа православного християнства… царьского его корени благородных чад не остася, и по себе вручив скипетр благозаконной своей благоверной царице и великой княгине Ирине Федоровне всея Руси».

    Живописно изобразив скорбь овдовевшей царицы и ее плач над телом мужа, Иов отметил: «Изрядный же правитель, прежереченный Борис Федорович, вскоре повеле своему (так!) царьскому синклиту животворящий крест целовати и обет свой благочестивой царице предавати, елико довлеет пречестному их царьскому величеству. Бе же у крестьного целования сам святейший патриарх и весь Освященный Собор». Итак, преемницей Рюриковичей на российском престоле стала царица Ирина.

    Когда во время похорон государя все архиереи, сановники и народ безутешно рыдали, «благочестивая же царица от великия печали и сама близ смерти пребывала», тогда «изрядный правитель, прежереченный Борис Федорович сугубу печаль в сердце своем имущи, и об отшествии к Богу благочестивого царя сетовал, и о безмерной скорби благородной сестры своей благоверной царицы рыдал, и земного правления тишину и мир с опасением устраивал».

    По мнению Иова, царица Ирина Федоровна наследовала трон своего супруга, а истинный правитель Российского государства Борис Годунов был и оставался преемником Ивана Грозного. Это мнение было высказано после 8 января, когда от имени царицы было объявлено о всеобщей амнистии, касающейся и самых тяжких преступников, о которой патриарх упоминает.

    Однако и царствование Ирины, и правление Бориса были весьма и весьма сомнительными для подданных Российского государства. Летописи и сказания повествуют, что богомольный Федор Иоаннович и не мыслил нарушать вековые традиции. Его жена не только не короновалась на царство (это придумал только Лжедмитрий I для Марины Мнишек), но и не присутствовала официально на царском венчании своего супруга.

    Умирая, Федор Иоаннович сказал о своей жене: «Како ей жить — и о том у нас уложено». Вдовая царица, по обычаю, постригалась в монастырь. Соответственно муж велел ей удалиться «от мирского жития», принять «ангельский образ»; «не повеле ей царствовати, но повеле ей приняти иноческий образ»; «патриярх же тут стояще, и власти, и все бояре».

    Тем не менее Иов поддержал Годунова, распорядившегося присягать Ирине Федоровне, а боярин И. В. Годунов принимал присягу. По стране спешно рассылались грамоты, обязывающие подданных хранить верность православной вере, патриарху Иову, царице Ирине, Борису Годунову и даже детям Бориса! Кое-кто в Москве уже к 12 января счел Бориса Федоровича царем, но в целом в столице вся эта затея вызвала мощное сопротивление, а в провинции многие отказывались присягать.

    Если Годунова терпели как правителя и при жизни Федора Иоанновича официально именовали таковым, если имя царицы упоминалось в ряде грамот вместе с именем ее супруга, это еще не означало, что бояре согласны отдать царство худородному выскочке, а православные будут терпеть на троне бабу. «Матерая вдова», мать наследника, пользовалась определенными социальными правами и могла бы рассчитывать на некоторое место при троне сына. Но Ирина была бездетна, и уповать на ее утверждение на троне было невозможно.

    Иов и Борис Годунов это прекрасно понимали. Тем не менее они разыграли карту Ирины, рассчитывая использовать ее в будущем, когда борьба особо обострится. А пока, едва патриарх успел написать публицистическую «Повесть», царицу пришлось удалить из эпицентра событий. 15 января 1598 года Ирина Федоровна вышла из дворца к народу, который (по крайней мере, в некоторой своей части) вызывал ее и кричал, чтобы она управляла страной. Организаторы сего «народного волеизъявления» понимали свою слабость, и царице пришлось заявить, «дабы избежать великого несчастья и возмущения», что она желает исполнить «волю покойного царя и свое обещание о пострижении».

    В тот же день Ирина Федоровна, «оставя Российское царьство Московское, поехала с Москвы в Новодевичий монастырь», где приняла постриг под именем Александры. В сочинениях современников и научной литературе нет недостатка в самых разнообразных объяснениях ожесточенной борьбы 1598 года и поведения царицы. Нам важно отметить лишь, что, выйдя из-под контроля кремлевских властолюбцев, Ирина не отказалась от власти, продолжала рассылать по стране грамоты «царицы инокини Александры», а главное — заявила о передаче правления патриарху Иову!

    Иов и так был главнейшим лицом в государстве, обязанным позаботиться о новом самодержце, и без его санкции решить вопрос о верховной власти было невозможно. Действуя еще и от имени Ирины, патриарх укрепил свою позицию. Именно он сыграл главную роль в утверждении на престоле Годунова — то есть ту роль, для которой его исподволь готовили, возвышали и украшали патриаршим облачением.

    Сам Борис Федорович под предлогом приказания сестры скрылся в Новодевичьем монастыре — не только из боязни убиения (которое вполне могло ему угрожать), но и избегая своего открытого свержения вышедшими из повиновения членами Боярской думы. Уже возродился слух, что именно правитель велел убить царевича Дмитрия, ходили речи, будто он извел и царя Федора. Главное же, большинство не поверило в завещание царства Ирине и прямо называло наследника престола: двоюродного брата царя, знатнейшего красавца и щеголя, любезного и щедрого боярина Федора Никитича Романова.

    Родственник царицы Анастасии, с которой связывали временное смягчение кровожадного нрава Ивана Грозного, выгодно отличался от сообщника тирана. Низкое происхождение Годунова контрастировало со знатностью Романова, имевшего множество родни и друзей в первых родах государства. Даже царь Федор Иоаннович, любивший шурина, по сведениям литовского оршанского старосты А. Сапеги, говорил Годунову перед смертью: «Ты не можешь быть царем из-за своего низкого происхождения», — и указывал наследником Ф. Н. Романова, прося его пользоваться советами Бориса.

    Сапега сообщал гетману Криштофу Радзивиллу, что разные его информаторы сходятся в одном: большая часть думных бояр и воевод стоит за Романова, меньшие чины, особенно стрельцы и чернь, поддерживают Годунова, хотя на корону претендуют также знатнейший князь Ф. И. Мстиславский и бывший видный опричник Б. Я. Вельский, вернувшийся в Москву «со множеством» из ссылки.

    Дворянин-летописец из Москвы записал, что патриарх Иов просил Федора Иоанновича завещать царство Борису, но государь, умирая, назвал имя Ф. Н. Романова. Немецкий наемник Конрад Буссов считал, что за Годунова просила умирающего Федора Иоанновича царица Ирина, но тоже получила отказ в пользу Романовых. Нидерландский торговый резидент в Москве Исаак Масса был убежден, что перед смертью Федор «вручил корону и скипетр ближайшему родственнику своему, Федору Никитичу, передав ему управление царством», а капитан охраны Годунова Жак Маржерет утверждал, что в это время его хозяин вынужден был красться к власти «так скрытно, что никто, кроме самых дальновидных… не заметил этого».

    В самом деле: патриарх Иов решительно пресек всякие действия по выбору государя до тех пор, пока не истечет срок сорокадневного траура по Федору Иоанновичу, убеждая всех в необходимости дождаться, пока в Москву съедутся духовные чины, разбросанная по воеводствам знать и представители служилых сословий. Любопытно, что эту же идею созыва представительного Земского собора Маржерет замечает у Годунова. Литовские агенты простирали надежды на то, что из-за выборов «будет жестокое кровопролитие», Западная Европа полнилась самыми невероятными слухами: все хорошо представляли себе последствия династического кризиса.

    Россия по обыкновению пошла своим путем. Боярская дума была парализована трауром, но Церковь не считала себя связанной сорокадневным сроком. Поминая почившего государя в Успенском соборе, патриарх Иов неутомимо напоминал народу о прекращении древней династии и ужасе безвластия, в который погружалась страна. В самом деле — правитель не выполнял своих функций (препоручив их Иову), приказные учреждения работали с перебоями. С 20 января патриарх в окружении высшего духовенства, приказных людей и горожан стал совершать шествия в Новодевичий монастырь к царице-инокине Александре Федоровне, умоляя ее дать царя «на Московское государство».

    Как только истекло время траура, дьяк и печатник В. Я. Щелкалов дважды произносил с Красного крыльца речи, убеждая народ, что присяга постриженной царице недействительна, что Борис Годунов не может исполнять обязанности правителя в то время, как готовятся выборы законного государя, что все должны целовать крест боярам, которые позаботятся о сохранении порядка и восстановлении самодержавия. Бояре, по словам Щелкалова, ни за что не признают Бориса своим властелином.

    Однако время было упущено. Вероятно, немноголюдные поначалу, патриаршие шествия в Новодевичий монастырь постепенно захватили изрядное количество народа. Для их организации Иов умело использовал городскую сотенную организацию и влияние торгово-промышленных корпораций. Какая-то часть людей «середних и меньших», охваченная искусно нагнетаемым экстазом, кричала «нелепо с воплем многим… не в чин», но за порядком уже следили приставы, кое-где народ сгоняли из домов под угрозой штрафов, недостаточно восторженным приходилось притворно подвывать толпе и мазать щеки слюнями, изображая слезы.

    Толпе не объявляли мотивов, по которым надо было просить Ирину — Александру дать на не принадлежавший ей престол Годунова. Но неутомимо разжигая народные страсти, Иов успевал подумать и о письменном обосновании своего выбора. На другой день по истечении траура, 17 февраля, патриарх собрал у себя какое-то число церковных деятелей, изображающих Освященный Собор, и различных «представителей», будто бы участвующих в Земском соборе.

    Им было зачитано приготовленное патриархом «Соборное определение» (или его черновик, впоследствии несколько доработанный) с обоснованием божественного права Собора «поставляти своему Отечеству пастыря», причем вовсе не обязательно от царского рода. Иов беззастенчиво утверждал, что еще Иван Грозный поручил Борису Годунову заботу о сыне Федоре, а после смерти Федора назначил его наследником царства. Также и Федор Иоаннович якобы завещал свое царство Годунову.

    Таким образом, «выбор» Бориса Федоровича на царство, который якобы осуществляли собранные Иовом лица, был всего лишь исполнением воли законных монархов. Естественно, «Соборное определение» утверждало, что представители народа «единеми усты» воскричали, что Годунова в государи избрал сам Бог и благословили оба царя, Иван и Федор. Патриарх, как видим, не стеснялся средствами в достижении своей цели, но его ограничивали объективные обстоятельства. Он так и не решился предъявить народу сфабрикованный документ об избрании Годунова на царство: слишком много противников Бориса в высших сферах могло удостоверить подложность подобного «волеизъявления масс».

    Чем меньше фактов — тем труднее опровержение, справедливо заключил Иов. Толпы народа не должны были излишне задумываться над обоснованностью внушенных им притязаний. В ночь с 20-го на 21 февраля 1598 года патриарх повелел открыть церкви Москвы перед прихожанами. Усиленно нагнетались страхи перед «безгосударием». Наутро духовенство во главе с Иовом вынесло из храмов наиболее почитаемые святыни и двинулось с ними к Новодевичьему монастырю.

    При подготовке и проведении этого действа Иов показал себя искуснейшим мастером управления народным сознанием. Повторявшиеся раз за разом шествия в Новодевичий монастырь убеждали, что иного государя, кроме Бориса Федоровича, не может быть на Руси. Не случайно известный златоуст дьяк В. Я. Щелкалов не смог убедить толпу присягнуть боярам. «Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу!» — кричали Щелкалову. Когда же дьяк объявил, что царица в монастыре, раздался новый крик: «Да здравствует Борис Федорович!»

    Постоянные отказы царицы Ирины «дать» на престол Годунова, красноречивые отказы самого Бориса, клявшегося кровь пролить и голову сложить за Церковь и государство, до предела накалили обстановку в столице. Взвинченные многочасовой ночной службой, толпы народа с рыданием и горестными воплями повалили из московских церквей вслед за величайшей святыней Русской Православной Церкви: образом Божией Матери Владимирской, по преданию написанным самим евангелистом Лукой.

    Момент был выбран точно: 21 февраля праздновался день Богородицы Одигитрии, которой был посвящен Новодевичий монастырь. Народ должен был чувствовать, что свершающееся на земле связано с предустановлением небес. Шествие выступило из Москвы под непрерывный звон колоколов от «сорока сороков» столичных храмов; по мере приближения к цели эти звуки слились с торжественным звучанием колоколов обители Богородицы Одигитрии.

    У врат монастыря образ Богородицы Владимирской, сопровождаемый патриархом и духовенством в белых одеяниях, встречен был образом Богородицы Смоленской, за которым вышел Годунов. «О милосердая царица! — с плачем вопиял правитель, падая перед образом ниц и омочая землю слезами. — Зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла с честными кресты и со множеством иных образов? Пречистая Богородица, помолись обо мне и помилуй мя!»

    После поклонения другим главнейшим иконам Годунов громко вопросил и патриарха, почто тот «такой многотрудный подвиг сотворил». «Не я этот подвиг сотворил, — со слезами ответствовал Иов, — то Пречистая Богородица со своим предвечным Младенцем и великими чудотворцами возлюбила тя, изволила прийти и святую волю Сына своего на тебе исполнить. Устыдись пришествия ее, повинись воле Божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева Господня!!!»

    Этими словами Иов выражал главный настрой тщательно подготовленного действа: волей небесных сил и всего народа Московского государства Борис Федорович обязан был принять царский престол, даже и не хотя того; отказ был немыслим. Уже в народе ходили слухи, что патриарх с Освященным Собором порешили, будет Годунов упорствовать, отлучить его от Церкви, самим снять с себя святительские саны и запретить службу по всем церквам; «а мы называться боярами не станем», будто бы заявили бояре; а мы откажемся биться с неприятелями, роптало присутствовавшее в толпе дворянство, «и в земле будет кровопролитие».

    Пока нескончаемое шествие тянулось из столицы, Иов с духовенством отслужил торжественный молебен в главном монастырском храме. Обширная территория Новодевичьего монастыря была заполнена народом, многочисленные толпы не вместившихся в монастырь стояли за стенами, усеянными любопытными, которые извещали поодаль стоявших о происходящем.

    Впрочем, и находившиеся близ высокого западного крыла церковной паперти, куда вышел Годунов с сопровождавшими его главными просителями, не могли ничего слышать из-за рева толпы, на разные голоса умолявшей Бориса Федоровича принять трон. У многих от крика, казалось, должна была надорваться утроба; напряженные лица покраснели; уши закладывало от нестерпимого шума.

    Крик немного стихал, когда патриарх, архиереи и немногие бывшие с ними бояре, выразительно жестикулируя, обращались к правителю, и вновь превращался во всеобщий вопль при очередном отказе Годунова. Наконец Борис Федорович, державший в руках вышитый платок для утирания пота, набросил его себе на шею, как бы показывая, что ему придется удавиться, если просьбы не прекратятся.

    Вновь неистовый крик взметнулся над толпой, видевшей, как Годунов с патриархом скрываются в хоромах царицы Ирины Федоровны. Это составляло важную часть сценария, согласно которому «дать» брата на царство должна была царица-инокиня. Некий смельчак якобы случайно смог взобраться к самому окну покоев, где проходило действо, и громким криком оповещал народ о происходящем. В нужные моменты по примеру специально проинструктированных людей толпа бросалась на колени перед невидимой царицей, «единогласно вопия, да дастся ею поставитися царски брат ея во главу всем людем».

    Большинству участников «прошения» и в самом деле казалось, что невозможно разойтись, не добившись согласия поданного свыше государя занять российский престол. Когда страсти накалились до предела, рыдающая царица уступила патриарху: «Ради Бога, Пречистой Богородицы и великих чудотворцев, ради воздвигнутая чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания — даю вам своего единокровного брата, да будет вам государем!»

    Лишь затем довольно вздыхавший и плакавший Борис Федорович сказал Иову (с которым в предшествующие дни провел несколько тайных совещаний): «Это ли угодно твоему человеколюбию, владыко! И тебе, великой государыне, — обратился он к сестре, — что такое великое бремя на меня возложила и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?»

    «Против воли Божией кто может стоять», — заявила царица, исторгнув вопли ликования в толпе, которой переданы были ее слова. «Буди святая Твоя воля, Господи!» — завершил свою роль Годунов. Патриарх Иов пал на землю, воздавая благодарение Богу, затем приказал звонить во все колокола и во главе обширной свиты вышел из хором к народу, радостно плеща руками и провозглашая многолетие новому царю.

    Стимулировав таким образом всеобщее ликование, патриарх тут же в монастыре отслужил торжественный молебен во здравие нового государя, приказав всем молиться за государя царя и великого князя Бориса Федоровича. Лишь когда жаркие эмоции толпы переплавились в умиление, Иов повел шествие назад, в столицу. Патриарху предстояли большие приготовления к торжественному возвращению Годунова в Москву.

    26 февраля 1598 года Иов во главе московского духовенства встречал Бориса Годунова у стен столицы. Специально отобранные «народные представители» подносили правителю хлеб-соль, принявшие сторону Годунова бояре и купцы по традиции чествовали нового государя драгоценными кубками и соболями. Хитроумный Борис Федорович не принимал даров, кроме хлеба и соли, зато милостиво звал всех к «царскому столу»: знать — во дворец, народ — на хмельные напитки и закуски, выставляемые из казенного погреба.

    В Успенском соборе патриарх Иов отслужил торжественную литургию, молясь о благоденствии царя Бориса Федоровича, и благословил его «на Московское царьство всея Великия Русия» крестом. Затем Годунов молился в Архангельском соборе над гробами прежних великих государей, посетил Благовещенский собор и царские палаты, но не остался в них.

    Судя по всему, Борис Федорович даже не пытался завершить свой торжественный въезд в столицу обещанным пиршеством. Дворец, в котором он издавна был хозяином, теперь угрожающе молчал. Государев двор не спешил склониться перед опричником, и собранные духовенством толпы черни не могли заменить уклонившихся от встречи Бориса Федоровича зажиточных москвичей. Годунов и его сторонники среди приветственных криков и торжественного звона колоколов чувствовали окружавшую их пустоту.

    В безопасности Борис Федорович ощутил себя только на патриаршем дворе, где долго наедине беседовал с Иовом. Союзники решили начать новый круг пропагандистской кампании. Объявив о болезни царицы-инокини, Годунов на Великий пост укрылся в Новодевичьем монастыре. Больше месяца он оставался там, лишь изредка появляясь в столице для участия в боярских советах по не терпевшим отлагательства делам. Зато не дремал патриарх Иов.

    На второй неделе поста, 9 марта, патриарх собрал Освященный Собор и своих сторонников в Боярской думе, призвав всех молить Бога, «чтоб благочестивого великого государя царя нашего Бориса Федоровича сподобил облечься в порфиру царскую». День 21 февраля, когда Годунов дал согласие венчаться на царство, Иов предложил объявить ежегодным праздником, отмечаемым крестным ходом в Новодевичий монастырь. Собравшиеся обещали «молиться Богу» с этой целью «непрестанно, день и ночь».

    К середине марта патриарх составил Соборное определение об избрании Бориса Федоровича на царство 17 февраля по «завещанию» Ивана Грозного и Федора Иоанновича, но от распространения столь очевидной лжи пока воздержался. В Богомольной грамоте от 15 марта, разосланной Иовом по всем епархиям и крупным монастырям, о «выборах» 17 февраля даже не упоминалось!

    Посланцы Иова несли по стране вести о том, как после смерти Федора Иоанновича патриарх с Освященным Собором, «весь царьский синклит и всенародное множество всего Российскаго царьства» не смогли упросить царицу Ирину, чтобы она «царьство свое правила». Затем в Богомольной грамоте подробно рассказывалось о шествиях просителей в Новодевичий монастырь к Ирине и Борису Годунову вплоть до их успешного завершения 21 февраля и о благословении Бориса Федоровича в Москве 26 февраля.

    О том, что Годунов вынужден был вновь покинуть столицу, грамота умалчивала. Иов старался убедить россиян, что Борис Федорович уже утвердился на престоле. Богомольная грамота была для этого мощным средством. Она повелевала провести во всех храмах, в городах, селах и монастырях трехдневные молебны со звоном колоколов в честь нового царя и впредь неукоснительно поминать Бориса Федоровича в молитвах как самодержца. Молиться следовало также о его сестре, жене, «благоверной царице и великой княгине Марье», о сыне, «царевиче» Федоре, и дочери, «царевне» Ксении.

    Гонцы-монахи наводнили страну. Они везли списки патриаршей грамоты по епархиям. Размноженные на дворах епархиальных архиереев и в канцеляриях крупных монастырей, списки доставлялись в каждый город, монастырь, церковный приход. Священники обязывались неукоснительно следовать распоряжению патриарха, подкрепленному местными церковными властями.

    Звон колоколов и молитвенное пение духовенства в честь царя Бориса Федоровича были не пустым звуком. Они убеждали народ целовать крест Годунову: чиновники государева двора с крестоцеловальными грамотами ехали по России вслед за посланцами патриарха. Присяга Борису Федоровичу шла в провинции медленно, но верно; сложнее было в столице.

    Неутомимый Иов организовал еще одно торжественное шествие в Новодевичий монастырь. Патриарх с архиереями и верными Годунову боярами молили Бориса вернуться в Москву и сесть «на своем государстве». На глазах у толпы просители пали на колени перед правителем и «лица на землю положиша». В ответ лукавый царедворец, обливаясь слезами, вновь отказался от трона.

    Эта «неожиданность», потрясшая непосвященных, была предусмотрена программой. Даже Иов, при всей его отваге, не решался короновать Бориса Федоровича без боярского приговора. Дума упорно сопротивлялась возведению на московский престол бывшего опричника. Тогда патриарх задумал опереться на указ царицы-инокини.

    Отказ Годунова позволил Иову и сопровождавшим его лицам обратиться за помощью к сестре правителя. Та без промедления «повелела» брату ехать в Москву и принять царский венец: «Приспе время облещися тебе в порфиру царскую!» Операция была проведена успешно. 30 апреля, в Мироносицкое воскресенье, Борис Федорович выехал в столицу.

    Иов вновь встретил Годунова крестным ходом и во время торжественной литургии в Успенском соборе возложил на него крест Петра Чудотворца, что рассматривалось как «начало царского государева венчания». Держа за руки сына Федора и дочь Ксению, Борис Федорович вновь обошел кремлевские соборы. На этот раз он «сяде на царском своем престоле» и задал обещанный пир. 16 апреля, по окончании пасхального поста, Иов благословил Годунова снять траурные «жалосные» одежды и облечься в царские «златокованныя».

    Однако и в этот момент правитель и патриарх не были уверены в успешном захвате трона. Коронация откладывалась. Зато в Москву поступали все более и более устрашающие вести о нашествии крымского хана Казы-Гирея, сопровождаемого турецким янычарским корпусом. Вести оказались очень кстати. Бояре объединились против Годунова под руководством еще более опытного опричника князя Богдана Вельского, собравшего вокруг себя множество вооруженных людей.

    Забыв на время распри, Вельский, Федор Никитич Романов с братом, князь Федор Иванович Мстиславский и другие царедворцы выдвинули против Годунова кандидатуру Симеона Бекбулатовича: крещеного татарского хана, возведенного некогда Иваном Грозным на московский трон, затем на великокняжеский престол в Твери и сосланного Годуновым в деревенскую глушь.

    Множившиеся вести о нашествии Крымской орды помогли Борису сорвать боярский замысел. Как сообщал оршанский староста Андрей Сапега литовскому гетману Кристофу Радзивиллу, Годунов заявил боярам: «Симеон живет далеко, в Сибири… смотрите, чтобы вы царства не погубили!» Как бы то ни было, следовало назначать воевод в полки, не дожидаясь приезда Симеона; уехать, оставив в Москве Годунова, его знатные противники боялись; договориться, кому кроме Бориса Федоровича поручить главное командование, они не смогли, не доверяя друг другу.

    Годунов сам согласился стать командующим и уехать из Москвы в поход против Казы-Гирея. Бояре вручили ему командование, надеясь, возможно, выиграть время и в отсутствие Годунова утвердить на престоле своего ставленника. Но когда Борис Федорович предложил знатнейшим членам Думы принять командные должности в огромном пятисоттысячном войске, те оказались в западне: отказ мог повлечь за собой обвинение в измене, а что еще хуже — проигрыш в местничестве!

    История «торжества без подвига», как назвал Серпуховской поход 1598 года С. М. Соловьев, хорошо известна. С 11 мая по 30 июня несметная армия во главе с Годуновым простояла лагерем под Серпуховом, получая от правителя «жалованье и милость великую»; чуть ли не по 70 тысяч воинов ежедневно обедали у командующего. Бояре, подчинившиеся Годунову формально, заняв посты под его командованием, убедились, что «чаявшие и впредь себе от него такого же жалования» ратные люди на стороне Бориса; их сопротивление было сломлено.

    Подводил Годунова только крымский хан: вместо воинства Казы-Гирей, и не думавший выступать из Крыма, прислал послов с поздравлением новому государю и подарками! Конечно, в связи с приездом послов была устроена внушительная воинская демонстрация и пушечная пальба, но слухи, будто Борис Федорович заранее сговорился с ханом, следовало пресечь. Особенно необходимо это было в Москве; здесь Годунову вновь понадобился Иов.

    Распространение вестей с помощью официальной переписки не было изобретением правителя и патриарха, но Иов вложил в свои послания Годунову, читавшиеся также по московским церквам, необычайный пыл и изрядное красноречие. 2 июня патриарх от своего имени, Освященного Собора и всего монашества составил грамоту «славою и честию венчанному, благоверному и христолюбивому, благородному и Богом избранному, Богом утвержденному, в благочестии всея вселенныя в концех возсиявшему, наипаче же во царех пресветлейшему, преславному и высочайшему, и непорочныя православныя християнские веры крепкому и непреклонному истинному поборнику и правителю (так! — А. Б.), сыну святыя церкви и нашего смирения, великому государю царю и великому князю Борису Федоровичу всея Руси самодержцу» [6].

    Первым делом Иов объявил, о чем написал ему Годунов в грамоте, пришедшей в столицу 29 мая: что в поход Борис Федорович отправился, «советовав со мною, богомольцем своим, и со всем вселенским Освященным Собором» (а не с Боярской думой!); что в ставку постоянно приходят вести о собрании в Крыму многочисленных воинских сил; что «государь» готов крепко стоять за церкви и христиан против хана и просит молиться о даровании ему победы.

    Поблагодарив Годунова за послание, Иов подробно перечислил, за что он молит Бога, и объявил, что идет война за саму «православную хрестьянскую веру, еже в поднебесней якоже солнце сияет… на ню же свирепствует гордый он змий, вселукавый враг дьявол, и воздвизает на ню лютую брань лукавым своим сосудом — безбожным царем и его пособники поганых язык».

    Красноречиво живописав, сколь могучая помощь небесных сил способствует победе Годунова над Крымской ордой, Иов уподобил его Моисею, Иисусу Навину и иным библейским героям, избранным Богом для освобождения Израиля: «Тебя же да подаст Господь свободителя нам, новому Израилю, христоимянитым людей, от сего окаяннаго и прегордаго хвалящагось на ны поганого Казы-Гирея царя!»

    Рефреном в грамоте Иова звучит утверждение, что Годунов Богом поставлен на российский престол: «Богом утвержденный царю… Тако глаголет Господь: Аз воздвигох тя царя правды… Се твердое, и честное, и крепкое царьство даст Господь Бог в руце твои, Богом утвержденный владыко, и сыновом сынов твоих в род и род и во веки…»

    Опережая события, Иов пишет, что радуется и веселится, «слышаще доблести твоя и крепость, Богом данную ти победу». Патриарх славит мужество и храбрость войска и обещает спасение душ всех ратоборцев, которым случится погибнуть за веру и народ христианский. В конце патриарх отмечает, между прочим, «царьское твое остроумие и богоданную ти премудрость», как бы невзначай связывая Годунова с библейскими текстами, обещавшими отмеченным Премудростью Божией лицам власть над земными владыками.

    В свою очередь «царь и великий князь Борис Федорович всея Руси» писал патриарху Иову как «твердому столпу православия, источнику неоскудну духовных учений, ревнителю благочестия, пастырю недремательну церковному благолепию, архиерею Богодухновенному, в духовных подвизех вышеестественному, от Бога препрославлену» [7].

    Согласно царской грамоте, патриарх должен был распространить в Москве сведения, будто Казы-Гирей собирался послать на Русь передовой отряд «резвых людей 200 000… а самому бы оплоша нас тою войною… идти со всем собранием на наши украйны и к Москве прямо!». Однако, услышав про своевременно собранные Годуновым войска, хан устрашился и прислал мирное посольство.

    Получив это известие, Иов отправил под Серпухов архиепископа Смоленского и Брянского Феодосия с грамотой Годунову, в которой «многие похвальные слова писал». В ответ 30 июня Борис Федорович еще пуще похвалил патриарха, не забыв и себя [8]. Он хотел, чтобы в столице было известно, что крымский хан желает быть в дружбе именно с ним — царем, с которым стремятся быть «в дружбе и любви» «все великие государи», включая немецкого императора, персидского шаха, королей испанского и французского.

    Годунов желал, чтобы в Москве ему была устроена воистину царская встреча, и Иов ее организовал. Помимо прочего, он сам произнес пламенную речь, приветствуя «победителя», который «потщался… от Бога данный… талант сугубо преумножити и показал еси великие труды и подвиги». Патриарх утверждал, что Бог помог Годунову, которого «крымский нечестивый царь Казы-Гирей со всеми своими злочестивыми агаряны убояся и устрашися зело».

    Патриарх призвал собравшуюся на встречу государя знать и всенародство молиться о «благодарованиях» Бориса Федоровича, «еже подвиг свой велий сотворил еси и свободил еси род христианский от кровопролития и пленения безбожных агарян!». Затем, как гласит приписка к тексту речи Иова, он с архиереями и «всенародным множеством перед царем государем и великим князем Борисом Федоровичем всея Руси самодержцем падают на землю, от радости сердечныя благодарные многия слезы изливают».

    Встав, все радостно приветствуют Бориса Федоровича, хваля его дарования и «здравствуя» новоутвержденное «скипетросодержание» [9]. Торжественная встреча 2 июля прошла вполне благополучно, однако Годунов все еще опасался открыто вступить на престол. Сразу после празднества он вновь скрылся в Новодевичьем монастыре, оставив свои дела в столице патриарху.

    Иов должен был провести общую присягу государю, без которой Борис Федорович не решался короноваться. Мелкодушного опричника не устраивал составленный Иовом чин венчания на царство, в котором все функции царедворцев берут на себя архиереи, а бояре не упоминаются вовсе. Конечно, это был проект, приготовленный патриархом на крайний случай, и он не понадобился.

    Июль и август 1598 года прошли в напряженной работе патриаршей канцелярии и самого Иова, стремившихся узаконить восшествие Годунова на царский престол Рюриковичей. От московского первосвятителя потребовалась не только политическая изворотливость, но и талант историка, которым Иов, впрочем, в полной мере обладал. Он прекрасно понимал значение своевременного письменного изложения событий под выгодным автору углом зрения, чтобы оставить о себе и своих союзниках «потребную и лепую память».

    Историки в последние десятилетия много спорили о летописании, которое велось при дворе патриарха Иова, продолжавшего традицию русских митрополитов. Хотя текст летописи Иосифа, келейника патриарха, восстанавливается по сохранившимся памятникам не вполне уверенно, ясно, что одной этой летописью работа приближенных Иова и его самого не ограничивалась. Однако при всей многоценности патриаршего летописания конца XVI — начала XVII века главные достижения Иова и его помощников как историографов относятся к области документальных и публицистических сочинений. Именно здесь изложены ретроспективные взгляды и оценки, оказавшие самое сильное влияние на современников и потомков.

    Мы уже видели, сколь устойчивыми оказались взгляды на учреждение патриаршества, выраженные в историко-публицистическом сочинении патриаршей кафедры, убедились в значении других исторических высказываний Иова. А составлением Утвержденной грамоты об избрании царем Бориса Федоровича он сумел настолько запутать историков, что они до сих пор пребывают в жарких спорах, когда, как, в связи с какими событиями она появилась, что в ней ложно, а что соответствует истине.

    Именно такая неясность и требовалась Иову, ибо доказать законность восхождения Годунова на царский престол было нелегко. Еще в Соборном определении, составленном в марте и описывавшем события 17 февраля, патриарх утверждал, что помимо завещания царства Годунову Иваном Грозным и Федором Иоанновичем тот был избран на царство. Однако обнародовать эту версию Иов не решился.

    В последующие месяцы патриарх совершенствовал свою версию, одновременно добиваясь, чтобы под составлявшимся и пересоставлявшимся документом подписывались сначала явные сторонники Годунова (прежде всего члены подчиненного Иову Освященного Собора), а затем все большее и большее число лиц, изображающих «общее» мнение россиян.

    Что же патриарх предлагал подписать? Знаток отечественной истории прежде всего рассказал, что «великих государей царей российских корень изыде от превысочайшаго цесарского престола и прекрасноцветущаго и пресветлаго корени Августа кесаря, обладающего вселенною». Именно от него, по преданию, происходил первый «князь великий Рюрик». Но во времена Иова от Рюрика вели происхождение множество княжеских родов.

    Во избежание посторонних притязаний патриарх подробно проследил преемственность «потомков Августа» на великокняжеском престоле, умело сгладив противоречия, связанные с перипетиями многовековой борьбы за власть, и подчеркнув заслуги избранных лиц вплоть до Ивана Грозного и Федора Иоанновича. Возможные претензии Рюриковичей заставили Иова со всей определенностью подчеркнуть, что их «корень» пресекся со смертью бездетного Федора.

    «И грех ради наших, — констатировал патриарх, — всего православнаго християнства Российскаго царьствия, — Господь Бог праведным своим судом превысочайшаго и преславнаго корени Августа кесаря римскаго прекрасноцветущую и пресветлую ветвь в наследие великаго Российского царьствия не произведе». Царь Федор Иоаннович имел только одну дочь Феодосию, скончавшуюся раньше отца. Много крови прольется вскоре из-за «пресечения» династии, но политикам типа Иова не дано заглядывать в будущее!

    После себя, утверждал патриарх, последний царь Августова корня оставил на престоле жену, царицу Ирину. «А душу свою праведную приказал отцу своему и богомольцу святейшему Иеву, патриарху Московскому и всея Руси, и шурину своему царьскому, а великие государыни нашей брату, государю Борису Федоровичу». То есть душеприказчиками Федора стали Иов и Годунов — как это и вышло в действительности, хотя и не по воле почившего царя.

    Далее Иов от имени духовенства и всех россиян предлагает, чтобы Ирина «была на государстве», «а правити велела брату своему». Патриарх подробно описывает, как после отказа Ирины от престола опять же «все православное христьянство Российскаго царьства» во главе с ним самим просило принять трон Годунова.


    «Великий государь Борис Федорович! — якобы обращались к правителю. — Тебе единаго предъизбра Бог и соблюде до нынешняго времени и остави истиннаго правителя Российскому государьству, християнского поборника, святым Божиим церквам теплаго заступника, царьского корени по сочетанию законнаго брака благорасленный цвет, государев шурин и ближней приятель!»


    Патриарх понимал, конечно, что от повторения уверений, будто Годунов остался единственным претендентом на престол, права опричника, потомка татарского мурзы, не возрастут. И он решительно обрубает родословные притязания, доказывая, что занятие престола — дело Божие (и открывая дорогу тьмочисленным претендентам на трон в грядущей гражданской войне).

    «Жребий убо Божий царьское величество: на него же возложит Бог — на том и совершится!» От земных причин, выходит, преемственность престола не зависит: «Глас народа — глас Божий», то есть кого хотим — того и поставим. Мысль смелая, оказавшая влияние на политическую концепцию первых Романовых. Мысль не новая, ибо и при царе-кровопийце бродили представления о монархе, опирающемся на единодушную поддержку Святорусской земли. Но как и многое, что измыслил Иов, мысль эта пророчила гражданское смертоубийство.

    Утвержденная грамота подробно описывает перипетии выдвижения Бориса Федоровича на престол 17 февраля, подчеркивая, что уже тогда все единогласно порешили «неотложно бити челом государю Борису Федоровичу, а опричь государя Бориса Федоровича на государьство никого не искати!»

    Однако доказательства «прав» Годунова по сравнению с мартовским Соборным определением изменены. «Завещания» Ивана и Федора исчезли: Грозный лишь поручает Борису заботиться о своем наследнике с супругой и «соблюдати их от всяких зол»; Федор Иоаннович не говорит и этого, а лишь награждает Годунова за великие государственные заслуги, подробно описанные Иовом.

    В Утвержденной грамоте указывается, что 18 февраля избиратели клялись в Успенском соборе в верности Годунову, причем упорно повторяли, что не желают ему «лиха», а о «изменнике» будут доносить патриарху. Мотив борьбы с «изменой» царю, еще не севшему на престол, разработан столь подробно, что страхи Годунова, укрывавшегося в это время в Новодевичьем монастыре, приобретают реальные очертания.

    Иов не пожалел красок, чтобы описать знакомые нам события «умоления» Годунова, особенно шествия в Новодевичий монастырь 21 февраля и торжественной встречи Бориса Федоровича в Москве 26 февраля. Мысль о составлении Утвержденной грамоты он относит к 9 марта, а нарушителям ее положений грозит церковным отлучением и «местью» по царским законам.

    Исследователи выяснили многие трудности, которые патриарху пришлось преодолеть, чтобы заставить людей подписаться под такой версией событий. Подальше от подобного документа следовало держать даже некоторых самостоятельно мыслящих церковных деятелей, например известного крутым характером митрополита Казанского и Астраханского Гермогена. Были и технические сложности: так, патриаршей канцелярии весьма долго не удавалось получить списки членов государева двора, чтобы составить правдоподобный список участников «выборов».

    Не менее сложно было удовлетворить Годунова, соглашавшегося венчаться на царство только при убедительном доказательстве всеобщего признания его власти. В конце концов Иову и его соратникам пришлось отложить приготовленный вариант Утвержденной грамоты и изготовить новый, еще раз развернув кампанию по сбору подписей. Теперь, после возвращения из победоносного похода, шансы правителя на престол значительно возросли — соответственно его «избрание» можно было приписать «всей Русской земле», Земскому собору представителей всех сословий.

    Так на бумаге сбывалась мечта изгнанного из страны полководца и публициста Андрея Михайловича Курбского, сбывалась по воле злого врага возлюбленной Курбским Святорусской земли — правителя-опричника. Именно Годунов, по словам Иова, потребовал избрания царя, когда «съедутся со всей земли Российскаго государьства митрополиты, и архиепископы, и епископы, и весь Освященный Собор, еже на велицех соборех бывают… и весь царьский синклит всяких чинов, и царства Московскаго служивые и всякие люди».

    Отныне в Утвержденной грамоте действует «вся Русская земля» в лице созванного в столице Собора, выражающего мысль духовенства, «а их, бояр, и дворян, и приказных, и служивых людей, и всего православнаго християнства всея Руския земли совет и хотение». Земский собор, разумеется, не собирался, хотя сбор подписей его «участников» под Утвержденной грамотой продолжался как минимум до февраля следующего, 1599 года. Так 400 лет назад еще одна светлая мысль была превращена в подножие власти политических игроков. Явление, до боли знакомое в XX веке, но не осознанное доморощенными проповедниками «соборности».

    1 сентября 1598 года патриарх Иов возглавил еще одно, завершающее торжественное шествие в Новодевичий монастырь, чтобы пригласить Годунова на царский трон. Теперь правитель мог более уверенно согласиться на «моление» архиереев, бояр, гостей, приказных людей и «черных» жителей столицы. Утвержденная грамота засвидетельствовала его «право» на престол, а «всенародство» (и, главное, политические противники в Думе) приняли беспрецедентную присягу новому самодержцу.

    Целовавшие крест на верность Борису Федоровичу под страхом церковного отлучения и гражданской казни обещали не наносить никакого вреда царю, его жене и детям с помощью еды, платья и питья. Клялись не травить царскую семью «зельем лихим и кореньем» ни по собственной инициативе, ни по чужому поручению, ни через посредников. Клялись не обращаться к ведунам и колдуньям «на государское лихо». Несколько раз повторяли клятву не колдовать против царской семьи «по ветру», и в особенности не вынимать следов (был такой способ наведения порчи). Несколько раз клялись доносить на колдующих против Бориса и его семьи…

    Отдельно клялись не только «не хотеть» на царство Симеона Бекбулатовича или его детей, но также «не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться, не ссылаться с царем Симеоном ни грамотами, ни словом, не приказывать на всякое лихо ни которыми делами, ни которой хитростью», но старательно доносить на таких злодеев, невзирая на дружбу с оными.

    Под угрозой лишиться благословения Иова и Освященного Собора обещали на кресте верно служить на царской службе, а в особенности не бунтовать против Бориса Федоровича, его жены, детей, бояр и ближних людей, «скопом и заговором и всяким лихим умышлением не приходить, и не умышлять, и не убивать, никакого человека до смерти не велеть ни которыми делы, ни которой хитростью».

    Клялись не просто не «отъезжать» за рубеж, но не отъезжать конкретно к султану турецкому, императору (Священной Римской империи германской нации), польскому королю Сигизмунду, к королям испанскому, французскому, чешскому, датскому, венгерскому, шведскому, не бежать в Англию и «в иные ни в которые немцы», в Крым, в Ногайскую Орду, «ни в иные ни в которые государства не отъехать и лиха мне и измены ни которыя не учинить».

    Клялись далее не переходить к неприятелю из полков, из походов, из городов, города не сдавать. Клялись в приказах и судах «делать всякие дела в правду», а также говорить правду царским чиновникам по самым разнообразным (перечисленным!) случаям. Целовали крест даже на том, чтобы «другу не дружить, а недругу не мстить и не затаять ни на кого ни которыми делами; по дружбе татей, и разбойников, и душегубцев, и всяких лихих людей не укрывать и добрыми людьми не называть», а добрых людей не обвинять клеветнически.

    Присяга требовала, чтобы разбои и убийства не выдавались за грабеж (и наоборот), чтобы подданные не брали взяток ни в какой форме «ни которыми делами», зато доносили бы неукоснительно [10]… Так оценивал обстановку в стране патриарх, торжественно венчавший на царство Бориса Федоровича в Успенском соборе 3 сентября. Так мыслил и Годунов, повелевший целую неделю задавать пиры во многих палатах и на площади Кремля, а также и в других городах, выдать тройное жалованье боярам, дворянам и дьякам, объявивший всеобщую амнистию и отмену смертной казни на пять лет — дабы укрепить образ «доброго царя Бориса».

    4. Праведным судом Божиим…

    Венчание Годунова на царство состоялось в день, когда на Руси праздновали Новый год; царь и патриарх обменялись речами, причем Борис Федорович заметил: «…и по Божиим неизреченным судьбам и по великой его милости избрал ты, святейший патриарх… меня, Бориса». Речь Иова была образцом панегирика, а новый царь, принимая благословение, воскликнул: «Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!»

    Но никакими усилиями Годунов не мог выполнить этого обещания. При всей своей энергии и прославленной Иовом премудрости он не в силах был остановить великое разорение и социальное озлобление, толкавшие Россию в страшную гражданскую войну. Трех неурожайных лет было достаточно, чтобы все усилия Бориса Федоровича пошли насмарку. В 1601 — 1603 годах «много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошек, и люди людей ели; и много мертвых по путям валялось и по улицам; и много сел позапустело; и много иных в разные грады разбрелись и на чужих странах померли…». Так записал очевидец тех страшных лет на полях рукописи [11]. Тяжело было крестьянам, оброками наполнявшим царские, помещичьи и монастырские житницы и не имевшим своих запасов зерна, прикрепленным к земле закрепостительными указами Годунова. Еще страшнее голод был для горожан.

    Борис Годунов незамедлительно, уже в ноябре 1601 года, узаконил меры против спекуляции хлебом в городах, установил твердые цены, позволил посадским общинам реквизировать закрома спекулянтов, бить их кнутом и сажать в тюрьму. Колоссальные деньги были выделены для раздачи малоимущим горожанам. Царь провел розыск хлебных запасов по всей стране и открыл для распродажи по твердым ценам царские житницы. Он даже нарушил свое обещание и казнил нескольких мошенников, портивших хлеб при выпечке. Принципиальный крепостник даже восстановил частично Юрьев день!

    Все было всуе. Колоссальные запасы хлеба у архиереев и монастырей, помещиков и вотчинников из высшей знати, неразрывно связанных с системой оптовой торговли, не мог реквизировать даже царь. «Сам патриарх… — писал свидетель событий, — имея большой запас хлеба, объявил, что не хочет продавать зерно, за которое должны будут дать еще больше денег» [12]. Хлебные спекулянты сами перешли в наступление, установив форменную блокаду городов. Царский указ от 3 ноября 1601 года прямо говорит о заставах, которыми перекупщики во многих местах перерезали все дороги, чтобы «крестьян с хлебом на торг и на ярманку для вольные дешевые продажи» не пропустить.

    Москва, пользовавшаяся режимом наибольшего благоприятствования, получавшая самые большие дотации из казны деньгами и продовольствием, столица, в которой Годунов развернул щедро оплачиваемые общественные работы для малоимущих, вымирала вместе с прочими городами. За два года и четыре месяца на трех московских кладбищах-скудельницах в братских могилах было похоронено 127 тысяч жертв голода. Говорили, что в то время вымерла «треть царства Московского».

    Казалось, злой рок преследует патриарха Иова, превращая в проклятие для страны каждое его слово. То, что было записано в присяге Годунову, исполнялось точно наоборот. Продолжался массовый исход населения за границы, не только к шведам, «в немцы» и Речь Посполитую, но даже в Крым и в Ногаи! С крестьянами и холопами бежали из страны, перебирались за Уральский хребет, уходили к казакам на дикие окраины разорившиеся дворяне, оголодавшие стрельцы, пушкари, горожане.

    Как грозовые тучи собирались на границах государства те, кто не смирился с режимом, надеялся с оружием в руках отстоять свои права. Пройдет еще немного времени, и выбитые из своей страны и социального уклада россияне вместе с интервентами хлынут обратно, сметая войска царя Бориса и неся на своих мечах пламенные отсветы гражданской войны.

    В условиях кризиса не было уже речи о «правде» в судах и приказах. Лжесвидетельства и клятвопреступления умножились неимоверно, правительственные чиновники не только не получали безусловной помощи, но и гибли от рук местного населения. Убийство, душегубство, разбой, грабеж, «скоп и заговор и всякое лихое умышление» стали повседневным, обыденным делом.

    Осенью 1603 года многочисленные отряды беглых холопов, нищих и бродяг, собиравшиеся в лесах и буераках вдоль дорог, соединились в армию под предводительством Хлопка и двинулись на Москву. Напрасно Годунов посылал карательные отряды в Коломну, Волоколамск, Можайск, Вязьму, Медынь, Ржев, Белую и другие города и уезды — вскоре ему пришлось укреплять столицу.

    В решающем сражении повстанцы, по словам «Нового летописца», «бишася, не щадя голов своих», и убили самого командующего царским войском И. Ф. Басманова. Правительственные полки, «видя такую от них над собою погибель, что убиша у них разбойники воеводу, и начата с ними битися, не жалеюще живота своего, и едва возмогаша их, окаянных, осилить, многих их побища: живи бо в руки не давахуся. А иных многих и живых поимаша, и тово же вора их старейшину Хлопка едва возмогаше жива взяти, что изнемог от многих ран. А иные уйдоша на украйну, и тамо их всех воров поимаша и всех велеша перевешать».

    Это было первое сражение еще не виданной на Руси гражданской войны; оно показало невероятную жестокость, кровопролитность и упорство предстоящей схватки. «Нас ожидает не крымская, а совсем иная война», — говорили между собой опытные воеводы Петр Шереметев и Михаил Салтыков [13]. И действительно, татарские набеги не смогли принести и малой части того разорения, что учинили над своей страной ослепленные братоубийственной ненавистью россияне…

    Нравственное разложение общества, которому ужасались современники Смуты, начиналось с самых «верхов». Царь Борис Федорович в повседневном своем поведении сходствовал с патриархом Иовом аскетизмом, воздержанностью, трезвостью, трудолюбием, ревностным соблюдением церковных уставов и правил благочиния. Так же, как для Иова драгоценны были монашеские обеты, для Годунова дороги были обязанности семейные. Однако у нежного супруга и родителя было и другое, страшное лицо, обращенное к обществу.

    Думал ли Иов, когда принимал присягу Годунову в Успенском соборе, что назойливо повторявшиеся клятвы не покушаться на царское семейство колдовством вскоре обернутся ведовскими процессами? Что за многократно прославленной патриархом мудростью правителя кроется маниакальный страх, впитанный в опричном окружении Ивана Грозного? Что православное благочестие самодержца сочетается с жалким и греховным суеверием, поставленным, впрочем, на службу политическим целям?

    Доброжелатели Иова впоследствии старались отделить его от Годунова, показать нравственные страдания архиерея, бессильного повлиять на ход событий. «История о первом патриархе» сообщает, что «воцарился правитель Борис Феодорович многим кознодейством», как будто Иов к сим козням был непричастен. «История…» также обвиняет Годунова в злодейском убийстве царевича Дмитрия и пожарах, устроенных в Москве и других городах в 1591 году, когда в огне погибло множество церквей и монастырей, священников, монахов и монахинь, не ведая или «забывая», что именно Иов помогал правителю отвести от себя подозрения.

    Автор «Истории…» явно склонен выдавать желаемое за действительное, но в одном он, безусловно, прав: патриарх видел, что творит царь Борис Федорович, а об иных делах догадывался. Ибо многие жаловались ему и взывали: «Что, отец святой, новотворимое это видишь, а молчишь?» Ведь под властью Годунова доносительство и клевета расцвели до такой степени, что всюду плач был «господам» от страха перед своими холопами, «и многие дома запустели от злого того нестроения, и многие от великих вельмож лютыми и тяжкими бедами и скорбьми погибли».

    Действительно, обязательно доносить было единственным пунктом утвержденной Иовом присяги царю Борису, который не был нарушен, но, напротив, свято соблюдался. Доносчики пользовались особым покровительством государя, публично награждавшего их даже тогда, когда не склонен был давать ход обвинениям. Не видевшие иного способа избавиться от неволи холопы, объединяясь по нескольку человек, обвиняли своих хозяев в умысле против государя, получая в награду свободу и часть имущества опальных.

    Сам окруженный чародеями, чернокнижниками и ведуньями, бросавшийся от священников к бредившим безумцам и от молитв к гаданиям, царь Борис Федорович подозревал всех в склонности нарушить многочисленные пункты крестного целования, относящиеся к колдовству против царской семьи. По доносу слуг «в коренье и в ведовском деле» был обвинен боярин князь И. И. Шуйский. Несколько сот стрельцов ночью захватили и разорили двор Романовых, которые якобы «хотели царство достать ведовством и кореньем».

    Разбирательство дела Романовых происходило в присутствии Иова, на патриаршем дворе, куда ретивые сыщики доставили целый мешок якобы волшебных злоотравных кореньев, обнаруженных на дворе обвиняемых. Московский первосвятитель своим авторитетом укрепил и нелепое политическое обвинение, и суеверия доносчиков и судей.

    Федор Никитич Романов (будущий патриарх Филарет) с женой Ксенией были пострижены в дальних монастырях; Александр, Михаил, Иван и Василий Никитичи с женами, детьми, тещами и свекровями сосланы в жестокие ссылки. За ними последовали семьи князей Черкасских, Шестуновых, Репниных, Сицких, дворян Карповых, Пушкиных и других. В опалу попал князь Владимир Вахтеяров-Ростовский, отстранен от дел был канцлер В. Я. Щелкалов. Иов не мог не знать о всех этих осужденных.

    Относительно высшей знати Годунов старался внешне соблюдать клятву никого не казнить смертью. Так, своего старого сообщника по опричнине и политического соперника Богдана Яковлевича Вельского он лишил имущества и чести, выставив к позорному столбу и выщипав по волоску бороду. Учитывая крайнюю неприязнь Вельского к иноземцам, царь поручил последнюю операцию шотландскому хирургу. Других врагов он «убирал» без лишнего шума: их удавливали или другими способами изводили в ссылках и темницах.

    Только иностранцы могли думать, что Борис Федорович с помощью Семена Годунова создал в стране сверхмощное тайное сыскное ведомство, так что к каждому московиту было приставлено по нескольку соглядатаев. Русским не нужно объяснять, что в действительности главным орудием репрессий всегда был донос. По свидетельству современников, зараза доносительства от дворцов распространилась до хижин, церквей и монастырей. Люди всех званий и сословий клеветали друг на друга, доносили дьячки, священники и монахи, жены доносили на мужей, дети — на отцов.

    Что же делал патриарх Московский и всея Руси, видя паству свою уязвляему еще и этим бичом, пораженную идущим с самых верхов нравственным пороком? Автор «Истории…» отвечает на сей вопрос двояко. На жалобы знатных людей, имевших доступ к Иову, он не мог ничего ответить явно из страха перед Годуновым: «Быстр убо и строптив сей царь Борис и не хотел видеть обличителя себе». Патриарх не мог ничего сотворить, хотя «совесть сердца его как стрелами устреляна была»; он «изнеможе» и «ниву ту недобрую слезами обливал».

    Относительно же того, что делалось «всюду», реакция патриарха выражалась более активно и зримо, в молебнах и проповедях. «Святой же Иов патриарх, — писал автор „Истории…“, — все то лютое видя в земле Российской делающееся, день и ночь со слезами непрестанно в молитвах предстоял в церкви Божией и в келье своей непрестанно молебные пения с собором пел с плачем, и с великим рыданием, и со многими слезами. Так же и народ с плачем молил, дабы престали от всякого злого дела, особенно же от доводов и ябедничества. И были ему непрестанные слезы и плач непостижный».

    Так ли это? Никаких других известий о выступлении Иова против государственной политики поощрения доносительства и ябедничества у нас нет. Более того, в духовной грамоте, написанной в преисполненном бедствиями 1604 году, патриарх утверждает, что с воцарением Бориса Годунова всякие озлобления и клеветы, укоризны и рыдания, соболезнования и лютые напасти о человеческих бедах паствы совершенно оставили его!

    Добившись воцарения Годунова, Иов, по его словам, освободился от печали, порадовался о государе и пребывал в благоденствии, поскольку тот «всячески меня преупокои». Мы знаем, что после 1598 года патриарх действительно не заботился ни о чем, кроме аскетических подвигов и богослужения, не принимал мер даже против сообщаемых ему безобразий в церковной жизни. В завещании он только горячо благодарит Годунова, оказывавшего ему благодеяния еще с тех времен, когда Иов был коломенским епископом.

    Итак, Иов благоденствовал, когда его паства умирала от голода, когда в стране бушевала гражданская война, когда все пороки подняли голову. Автор «Истории о первом патриархе», применяясь к простому человеческому чувству, думал, что Иов должен был плакать — а тот был, по его собственным словам, свободен от печали. Возможно ли, чтобы в духовной грамоте патриарх был неискренним? Нет, его похвалы и благословения Годунову не были вызваны страхом, патриарх обращался к своему «Богом возлюбленному сыну» — самодержцу от всего сердца.

    Обратите внимание, сколь обстоятельно публикуемая в этой книге духовная грамота ограждает накопленные Иовом богатства патриаршего престола. Иов особо заботится, чтобы после его кончины власти не требовали отчета о доходах и расходах патриархии, которыми он ведал самолично. Он отлично знал, что Борис Федорович, еще будучи правителем, сильно склонен был покуситься на церковные и монастырские имущества, источники доходов и привилегии.

    Взойдя на престол, царь Борис в интересах развития городов конфисковывал и приписывал к тяглу, к облагаемой налогами «черной сотне» множество «белых» слобод, принадлежавших монастырям, епископам, митрополитам и даже самому патриарху. Однако он же в 1599 году переписал на имя Иова жалованную грамоту царя Ивана митрополиту Афанасию, освобождающую всех чиновников, слуг и крестьян патриарха, все непосредственно подчиненные ему (ставропегиальные) монастыри от ведения светских властей во всех делах, кроме душегубства, от всех казенных податей.

    Более того, в самом крупном городе России — в Москве — царь не тронул «белослободчиков» патриарха и духовенства, а во время страшного голода позволил Иову безучастно сидеть на своих переполненных закромах и наблюдать, как смерть косит людей вокруг его резиденции — прямо на улицах. Пожалуй, даже Борис Годунов, который при всех своих согрешениях судорожно пытался помочь голодающим, выглядит человечнее архипастыря, спокойно ожидавшего, когда бешеные цены на зерно станут еще выше, чтобы максимально выиграть на спекуляции хлебом.

    Удивительно ли, что благословения Иова обращались в проклятия, а то, что он любил, было обречено на разрушение?! В завещании он особо пожелал благоденствия царю Борису Федоровичу, «Богом избранному, благоверному и христолюбивому и святым елеем помазанному о Святом Духе, превозлюбленному мне сыну и государю», затем его жене Марии, сыну Федору и дочери Ксении, надеясь на процветание их государства и поручая им заботу о вере Церкви и патриаршей обители — Чудовом монастыре.

    Не прошло и года, как Борис Годунов в великой скорби скончался (13 апреля 1605 года). Вскоре его тело было выброшено из Архангельского собора, вдова и сын зверски убиты, а дочь Ксения стала наложницей Лжедмитрия I. Чудов монастырь, так же как тысячи других церквей и монастырей, был разграблен, над православием нависла угроза поражения в борьбе с католической реакцией.

    Завещатель пережил тех, к кому обращал свое завещание, чтобы увидеть гибель накопленных богатств, унижение патриаршего престола, оскорбление православной веры — после этого ослепнуть в ссылке и умереть в безвестности. Но прежде чем потерять телесное зрение, Иов должен был убедиться, что ему давно уже изменило зрение духовное. Авантюрист, под именем царевича Дмитрия Ивановича раздувший пламя гражданской войны, уничтоживший Годуновых и свергнувший патриарха, взлелеял свои планы в кельях самого Иова, был возвышен им и представлен ко двору!

    Патриарх до конца боролся за спасение династии Годуновых. В 1604 году, когда тень царевича Дмитрия Ивановича только маячила за западной границей, патриаршая канцелярия поддержала Посольский приказ, собиравший обличительные материалы против самозванца. Власти отождествили Лжедмитрия с мелким галицким дворянином Григорием Отрепьевым, служившим боярам Романовым и укрывшимся от каких-то серьезных обвинений в монастыре.

    Иов не пожалел себя, признавая, что после скитаний по разным монастырям монах Григорий осел в монастыре Чудовом, резиденции патриарха. Правда, ничего удивительного здесь не было: Григорий жил под началом родного своего деда, старого чудовского монаха. Чудовский архимандрит Пафнутий вскоре отличил грамотного и толкового юношу, переведя его в свою келью и приставив к книжному делу. Именно Пафнутий произвел в дьяконы чернеца, сложившего «похвалу московским чудотворцам Петру, и Алексею, и Ионе».

    Патриарх не стал задним числом винить Пафнутия, ибо сам заинтересовался обладавшим литературным даром писцом и взял его на свой двор. Григорий переписывал у Иова книги, знакомился с летописями и царскими чинами, составлял каноны святым, беседовал с многознающим патриархом и его келейником — летописцем Иосифом. В отличие от Иосифа Григорий бойко разбирался в деловых бумагах; Иов сделал его личным секретарем, брал на заседания Освященного Собора и Боярской думы. Монашек узнал в лицо и определил характер большинства архиереев и царских сановников.

    Но Иов почувствовал, что Григорий не пришелся ко двору: слишком умен, слишком боек, колет глаз; под него начали копать и светские и духовные; патриарх вскоре отослал парня от греха подальше обратно в Чудов монастырь. Возможно, его достали бы и там, но Григорий бежал. Через пару лет на Западе возникла фигура самозванца, затем власти сочли, что Лжедмитрий и Григорий — одно лицо. Не уберегся Иов, не разглядел опасности — дал повод для обвинения себя перед Годуновым!

    Пока самозванец сидел за границей, можно было попытаться убрать его без лишнего шума. Патриарх Иов с согласия царя Бориса написал послание киевскому воеводе князю Василию Острожскому, представителю фамилии, твердой в православии. Во имя веры Иов убеждал князя не верить монаху-расстриге, писал, что сам хорошо знал беглеца, заклинал показать себя достойным сыном Церкви, схватив самозванца и переправив его в Москву. Патриарший посланец Афанасий Пальчиков вернулся от князя без ответа, однако стало известно, что власти Великого княжества Литовского не оказали Лжедмитрию никакой поддержки.

    Несмотря на наступление католической реакции, православное духовенство Речи Посполитой обладало значительным влиянием. Иов утвердил на Освященном Соборе и скрепил печатями грамоту к духовенству Польши и Литвы, увещевающую воспрепятствовать готовящемуся кровопролитию. Патриарший гонец Андрей Бунаков был перехвачен на границе в Орше. В августе 1604 года Лжедмитрий выступил в поход, а в октябре его маленький отряд пересек границу и скрылся в лесах.

    Авантюрист должен был быть раздавлен со своим смехотворным войском, но как маленький камушек вызывает всесокрушающую лавину, так тень царевича Дмитрия, разрастаясь с неимоверной скоростью в ядовитом тумане гражданского раздора, покрывала пространства России огнем и кровью братоубийственной войны, накатываясь на Москву.

    Больной, изможденный царь Борис Федорович, распаленный своим бессилием в борьбе с тенью царевича, то в неистовстве обрушивался на окружающих, обвиняя всех в предательстве, то впадал в бесовские сношения с чернокнижниками. Он заставлял патриарха Иова и Василия Ивановича Шуйского, которые когда-то помогли ему унять шум вокруг смерти царевича Дмитрия, еще и еще раз выступать перед московским народом с уверениями, что царевич действительно мертв.

    Иов и Шуйский, как скоморохи, должны были разыгрывать сцену, где один описывал, как погребал маленького Дмитрия, а другой живописал свою промашку с Григорием Отрепьевым. Не раз в толпе слышались слова: «Говорят они то поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить — если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять!»

    Когда-то Иов утверждал, что глас народа — глас Божий. Он осмелился инсценировать этот Божий глас и твердил, что династия Рюриковичей кончилась. Теперь истинный глас народа утверждал противное, но патриарх не сдавался. В январе 1605 года по стране стали расползаться списки его богомольной грамоты, дававшей новый поворот идейному спору сражающихся сторон.

    Иов по-прежнему доказывал, что царевич Дмитрий Иванович мертв и не воскреснет, что выдаваемый за него человек — самозванец, пригретый им, патриархом, и бежавший за границу монах Григорий Отрепьев, вор-расстрига, подкреплял эту версию свидетельствами. Но главное было не в этом. С первых же слов грамота объявляла поход Лжедмитрия нашествием врагов-иноплеменников и иноверцев на Российское православное государство, провозглашала войну за независимость, войну за веру.

    Богомольная грамота патриарха не заглушила глас народа, признавшего Лжедмитрия чудом спасшимся законным наследником московского престола, не остановила победного шествия самозванца. Идеи Иова приобрели мощное звучание позже, когда ненависть к иноземцам и иноверцам вплелась в социальную и политическую борьбу внутри страны, придавая гражданской войне еще более страшный и кровавый облик и создавая в сознании россиян прочный образ врага.

    Грамота патриарха Иова была талантливым, мастерски написанным публицистическим сочинением. Тем тяжелее был грех архипастыря, зовущего к крови и влекущего паству на бойню, заточающего детей духовных в темницу параноидальных страхов. Оправданием Иову служит лишь его вера в Годуновых, власть которых должна была смирить россиян.

    После смерти Бориса именно Иов энергично провел в Москве присягу юному царевичу Федору Борисовичу [14], организовал раздачу населению громадных казенных денег на помин души Годунова; Боярская дума и Освященный Собор под его руководством приняли указ о всеобщей амнистии; ссыльные и опальные были возвращены в столицу и ко двору; укреплялся Кремль.

    Однако царская армия уже разбегалась, Лжедмитрий беспрепятственно двигался к Москве, встречаемый бурным ликованием народа. Достаточно было посланцам его проникнуть в столицу 1 июня 1605 года, как москвичи присоединились к «законному государю». Переворот произошел без боя; царство Борисово и его семья исчезли в одночасье. Участь Иова была решена.

    Выдающийся наш историк Н. М. Карамзин отводит Иову жалкую роль труса, желавшего переметнуться на сторону победителя, но отвергнутого Лжедмитрием:

    «Слабодушным участием в кознях Борисовых лишив себя доверенности народной, не имев мужества умереть за истину и за Федора, онемев от страха и даже, как уверяют, вместе с другими святителями бив челом Самозванцу, надеялся ли Иов снискать в нем срамную милость? Но Лжедмитрий не верил его бесстыдству; не верил, чтобы он мог с видом благоговения возложить царский венец на своего беглаго диакона — и для того послы самозванцевы объявили народу московскому, что раб Годуновых не должен остаться первосвятителем. Свергнув царя, народ во дни беззакония не усомнился свергнуть и патриарха» [15].


    Антипатию вдумчивого историка патриарх Иов вполне заслужил, но обвинения Карамзина ложны. Это Лжедмитрий I жаждал, чтобы и Иов, как множество других архиереев, признал его законным государем, — кто бы тогда смог упрекнуть «царевича Дмитрия Ивановича» в самозванстве?! Поэтому в первых своих грамотах о вступлении на престол (от 6 и 11 июня 1605 года) он утверждал:

    «Бог нам, великому государю, Московское государьство поручил: Иев, патриарх Московский и всея Руси, и митрополиты, и архиепископы, и епископы, и весь Освященный Собор, и бояря… и всякие люди, узнав прироженного государя своего царя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси, в своих винах добили челом (то есть повинились за прежнюю службу Годуновым)».


    Но Иов и не думал виниться, даже когда вся Москва покорилась Лжедмитрию и направила в стан самозванца приглашение вступить в присягнувшую ему столицу. Повинную грамоту повезли бояре, а не митрополиты и архиепископы, как требовал Лжедмитрий, — признак, что Иов еще держал в руках членов Освященного Собора. В результате 10 июня разгневанный самозванец уведомил москвичей, что войдет в столицу лишь тогда, когда его враги будут истреблены до последнего. В первую очередь толпа бросилась искать Иова.

    О происшедшем согласно рассказывают сам патриарх, а также автор «Нового летописца» и публикуемой в этой книге «Истории…». Иов ожидал убийц в Успенском соборе, привычно готовясь к совершению литургии. Толпа с оружием и дрекольем ворвалась в собор и в царские палаты, разламывая на куски позолоченные фигуры Христа, Богородицы и архангелов, приготовленные для украшения ковчега Господней плащаницы. Иова вытолкали из алтаря и, избивая, поволокли на Красную площадь, к Лобному месту.

    Здесь произошла заминка. Соборные клирики, разбежавшиеся во все церковные двери, опомнились и подняли громкий крик, с плачем умоляя толпу опомниться и оставить беснование. Бесчестившие и зверски избивавшие патриарха тоже завопили еще громче, «ругаясь без милости сурово и бесчеловечно». Убийцы кричали, что терзают Иова за то, что он «наияснейшего царевича Димитрия росстригой называет!».

    Огромная толпа заволновалась: одни стремились убить Иова, другие боялись такого согрешения; «и распрение было лютое в народе». Когда более сплоченные сторонники убийства начали одолевать, из Кремля донеслись крики: «Вельми богат Иов патриарх!» Это кричали сторожа, приставленные сторонниками Лжедмитрия охранять патриарший двор. Злодеи растерялись — то ли довершать свое дело, то ли спешить к грабежу, — и умеренная часть толпы получила преимущество.

    С воплями: «Богат, богат Иов патриарх! Идем и разграбим имения его!» — самые опасные злодеи бросились на патриарший двор, в скором времени разломав и разграбив все, что Иов накопил в келейной и домовой казне. Тем временем агенты Лжедмитрия, столь ловко изменившие ситуацию, извлекли патриарха из толпы и отвели в Успенский собор. Самозванец не мог позволить себе начинать царствование с убийства московского первосвятителя!

    Он желал лишь низложения непокорного патриарха и удаления его с политической авансцены. Посланцы Лжедмитрия, объявив Иову, что его решено сослать «под начал», то есть в монастырское заточение, даже спросили, где он хочет оказаться. Патриарх, конечно, выбрал свое «обещание» — Старицкий Успенский монастырь, где он принимал пострижение и начинал карьеру и где хотел бы, по монашескому обычаю, закончить свои дни.

    Процедура низведения с патриаршего престола прошла мирно. Иов сам снял с себя панагию — знак епископской власти — и положил к образу Богородицы Владимирской. Ему не мешали произнести слезную молитву и даже повторить обличение новой власти. Иов говорил перед иконой, пока 19 лет носил святительский сан, что «сия православная християнская вера нерушима была, ныне же грех ради наших видим на сию православную християнскую веру находящую (веру) еретическую!»

    После продолжительной молитвы с Иова сняли и так разодранное святительское платье и надели простую черную ризу, усадили в приготовленную телегу и без промедления отослали в Старицу под конвоем. Впрочем, заточение было не тяжким. Молодой, но уже прославившийся смирением успенский архимандрит Дионисий, приняв от приставов указ Лжедмитрия содержать бывшего патриарха «в озлоблении скорбном», на славу угостил их и отпустил с честью. Сам же архимандрит и не думал подчиняться указу, предоставив Иову полную свободу и оказывая всяческое почтение.

    Наличие у приставов указа Лжедмитрия еще раз подтверждает, что самозванец отнюдь не хотел допустить убийства патриарха, а суровость указа лишний раз свидетельствует о твердости позиций, которые занимал Иов. Свою неизменную верность Годуновым он еще раз подтвердил в 1607 году, когда уже отошел в небытие первый Лжедмитрий и пронеслась над Россией крестьянская война Болотникова, на престоле сидел Василий Шуйский (давний знакомый!), а на горизонте маячили новые самозванцы.

    Именно от известного верностью Иова народ, по замыслу Шуйского и патриарха Гермогена, должен был получить «прощение и разрешение» за нарушение крестного целования Борису, его жене и детям. К чести Иова, он повторил публично все доводы, которые составлял когда-то в защиту самодержавия Годуновых. Исполнив в Москве эту трудную для больного старика миссию, бывший патриарх вернулся в родной монастырь и через четыре месяца тихо скончался.

    «Праведным судом Божиим не стало святейшего Иова патриарха Московского и всея Руси лета 7115 (1607) месяца июня в 19 день». Тело его было погребено у церкви Успения Пресвятой Богородицы близ западных дверей с правой стороны, отпевали митрополит Крутицкий Пафнутий и архиепископ Тверской Феоктист. Над могилой архимандрит Дионисий воздвиг склеп в виде часовенки. По словам Дионисия, Иов «не боялся никакого озлобления, ни глада, ни жажды, ни смерти».

    Была в судьбе Иова своя удивительная закономерность: поступки, которые он совершал, в отдаленном будущем вели к катастрофе, слова, которые произносил, со временем становились зловещими, он стремился отстаивать то, что уже незримо было обречено на гибель. Так, Иов покрыл Годунова в расследовании смерти царевича Дмитрия — но образ царевича восстал колоссальной тенью над Россией. Воздвигнутый Иовом трон Бориса Федоровича рассыпался в прах, погребая под своими обломками семью Годуновых. Все запрещенное в крестоцеловальной записи (присяге) новому царю было вскоре совершено, самые страшные опасения Иова сбылись. То, что он хотел спасти, — гибло, то, о чем он писал, — таинственно изменяя суть, воплощалось в жизнь…

    Часть вторая ПАСТЫРЬ «ЛОЖНОГО ЦАРЯ»

    Глава первая СНИСХОДИТЕЛЬНЫЙ ИГНАТИЙ

    1. Размышления в узилище

    Вторую неделю Василий Иванович Шуйский поил из государевых погребов стрельцов и всенародство. Пьяная толпа радовалась угощениям и подаркам, с большим чувством проклинала ложного царя Дмитрия, чей растерзанный труп валялся на Лобном месте, и славила нового царя Василия Шуйского. Чернь рукоплескала выездам щедрого государя и браталась с выпущенными из тюрем уголовниками. Лучшие люди города молчали, пораженные наглостью новых властей. Весенний воздух быстро очистился от запаха пепелищ, трупы зарезанных уже упокоились в братских могилах, избежавшие погромов дворяне и купцы перевели дух и со злорадством смотрели на не столь удачливых соседей, пустивших на постой поляков и поплатившихся за то имуществом, честью жен и дочерей, жизнями близких.

    Пьяные вопли гулявшей в Кремле толпы были слышны и в келье Чудова монастыря, где был затворен лишенный святительского сана бывший патриарх Игнатий. Он слишком много повидал на своем веку, чтобы удивляться легкости, с которой умы многих россиян приспособились к мгновенной крутой перемене власти. Старый грек нисколько не обольщался насчет человеческих нравов. Еще с юности, в Греции, наблюдал он, как способствовали возвышению взятки турецким властям, доносы мусульманам на своих собратий. Игнатий не любил вспоминать времена, когда постепенно достиг он кафедры епископа Ериссо и святой горы Афон, и еще менее — кошмарный момент бегства от подкупленных соперников турецких властей.

    Начать все сначала искушенный грек попытался в Риме, куда прибыл без гроша за душой после преисполненного приключений путешествия. Однако в Риме Игнатий понял, что весь его прошлый горький опыт глубоко провинциален. Интриги и разврат папского двора оказались выше его разумения. Не прельстила Игнатия и перспектива оказаться участником развернувшейся в Европе борьбы за веру. Костры инквизиции пылали столь ярко, что казалось, именно они развеяли мрак средневековья.

    Но даже костоломная машина инквизиции казалась Католической церкви недостаточно действенной. В религиозных войнах противников стали истреблять поголовно. Притеснения христиан турками показались Игнатию добродушной отеческой заботой по сравнению с тем, что творили в Европе христиане друг против друга.

    Игнатия все больше стали интересовать рассказы о далекой России: о набожности и щедрости нового царя Федора Иоанновича и правителя Бориса Годунова. Правда, путешествие в Россию было очень опасно, дороги кишели разбойниками, но обетованная земля упокоения от смертоубийственной и душегубительной борьбы за веру была слишком притягательна.

    Господи, думал тогда Игнатий, какие-то десятки инквизиторских костров за столетие, какие-то сотни замученных монахов и тысячи священников: более мирного места на земле быть не может! Мысль о сказочном богатстве Русской Церкви подхлестывала грека, хитроумно обошедшего все опасности на пути в Москву, куда он прибыл в 1598 году, как посланец константинопольского патриарха на царское венчание Бориса Годунова.

    Начать карьеру заново было бы значительно проще среди простоватых россиян, только открывающих для себя тонкости настоящей интриги, если бы не их предубеждение к представителям греческого духовенства. Не раз и не два Игнатию приходилось негодовать против упорного самодовольства русских иерархов, не принимавших, правда, в расчет национальность, но считавших свою поместную Церковь главным, а то и единственным столпом мирового православия. С удовольствием поддерживая и продвигая новокрещеных с недавно занятых территорий, духовные сановники России считали христиан других исповеданий некрещеными и даже подумывали, не следует ли заново принимать в лоно Церкви единоверных пришельцев с Востока.

    Как бы то ни было, Игнатий постепенно укреплял свои позиции в греческой колонии в Москве и при дворе патриарха Иова. Его подчеркнутая мягкость и уступчивость, свойственное грекам почтение к светским властям не прошли мимо внимания царя Бориса Годунова и в конце концов принесли долгожданный плод. В 1603 году, в последний год великого голода, Игнатий с удовольствием избавился от приставки «экс» при своем епископском сане, заняв кафедру Рязанскую и Муромскую. К этому времени грек избавился и от многих иллюзий относительно православного самодержавного Российского государства и отнюдь не считал его обетованным местом упокоения.

    В волнах гражданской войны на окраине Дикого поля, весьма опасной не столько татарскими набегами, сколько буйством десятилетиями сбегавшегося сюда от властей населения, архиепископ Игнатий надеялся прожить, не вступая в борьбу за чьи-либо интересы и не связываясь ни с одной из противоборствующих сторон. Служить, как искони повелось у греческого духовенства, самодержавной власти, не проявляя политической инициативы, — вот был камень или даже целый утес, на котором Игнатий планировал основать свое благополучие. Однако в условиях, когда сама самодержавная власть была спорной, благополучие представлялось довольно шатким и неустойчивым.

    Патриарх Иов громил самозванца архиерейским словом, изобличая в нем агента Речи Посполитой и Римского Папы, вторгшегося с чужеземной армией для сокрушения православной веры и царства. Но Лжедмитрий шел по святой Руси, принимая присягу восторженно встречавших его городов и весей. «Встает наше красное солнышко, ворочается к нам Дмитрий Иванович!» — кричал народ, счастливый чудесным спасением доброго и законного царя.

    Ни победы, ни поражения Дмитриева войска ничего не меняли. Даже бунт большей части польской шляхты, ушедшей от самозванца в Речь Посполитую, никак не сказался на его триумфальных успехах. Русские люди по обе стороны границы с нетерпением ждали избавителя от всех бедствий. Крестьяне и холопы, работные люди и зажиточные горожане, казаки и дворяне равно чаяли прихода спасителя от нищеты и неправды. Посадские люди и стрельцы вязали верных Борису Годунову воевод и присылали их в стан царя Дмитрия Ивановича, священники служили торжественные молебны в освобожденных его именем городах и крепостях.

    Напрасно царь Борис омрачил последние свои дни кровожадными приказами карателям. Для истребления сторонников Дмитрия приходилось вырезать целые волости, «не токмо мужей, но и жен и беззлобливых младенцев, сосущих млека». Призванные Борисом татары убивали даже скот, жгли все, что могло гореть, зверски пытали мирных жителей, но волна восстания против кровопийственной власти неодолимо катилась по Северской земле к центру Руси. Борисовы войска разбегались — кто к Дмитрию, кто по домам.

    Патриарх Иов, воспрянувший от многолетнего сна, крепко держал церковную иерархию на стороне Бориса. «Мы судили и повелели, — писал царь Московский, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько их ни есть годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами шли в Калугу (где собиралась новая рать против самозванца. — А. Б.); останутся только старики да больные». Но белое духовенство массой шло вместе с восставшей паствой, и вскоре епархиальным архиереям предстояло решать, оставаться или нет с возмутившимся духовным стадом.

    2. Признание законного государя

    В полумраке кельи Чудова монастыря свергнутый и заточенный патриарх Игнатий не мог удержать улыбки при воспоминании о постных физиономиях членов Освященного Собора, не сообразивших вовремя, кто есть истинный государь всея Руси. Архиереи не простили выскочке греку, что именно он первым среди них приветствовал царя Дмитрия Ивановича. Все время его патриаршества они помалкивали, пуская гнусные сплетни из-за угла и нашептывая друг другу гадости об архипастыре (о которых в страхе перед доносом сами же и доносили ему). Но напрасно старались обвинить его в предательстве, в лукавом искательстве высшего сана у счастливого авантюриста.

    Именно Дмитрий Иванович выступал тогда, зимой и весной 1605 года, как законный государь, Борис же Годунов свирепствовал по свойству сознающего свою слабость тирана. Один казнил — другой миловал всех своих противников, один захлебывался в обличениях самозванца — другой не удосуживался объяснять беззаконность власти Бориса. Именно Борис послал в Путивль монахов со злоотравным зельем, чтобы тайно извести Дмитрия Ивановича, — и сам скончался злой смертью, как говорили, от яда, собственной рукой приготовленного!

    Приветствуя Дмитрия Ивановича, Игнатий был свободен от присяги Годунову, ибо немногие города успели присягнуть царевичу Федору Борисовичу. Но архиепископ Рязанский и Муромский не поступил самовольно, не переметнулся на сторону побеждающего претендента, а поехал в стан царя, признанного народом и знатью. Уже все окрестное дворянство стало под знамя Дмитрия Ивановича, уже знать и воинские люди Рязани, где находился Игнатий, присоединились к народу, признавшему нового царя, но архиерей не благословлял свою паству.

    Игнатий, вопреки клевете недоброжелателей, отнюдь не спешил предаться претенденту на престол, даже когда на его сторону перешла вся армия во главе с воеводами, в том числе со знаменитым своим упорным сопротивлением самозванцу Петром Федоровичем Басмановым. Теперь полками Дмитрия Ивановича командовали представители лучших родов государства, бояре и князья Василий и Иван Васильевичи Голицыны, Борис Михайлович Лыков, Иван Семенович Куракин, Лука Осипович Щербатов, Федор Иванович Шереметев, Федор Андреевич Звенигородский, Борис Петрович Татев, Михаил Глебович Салтыков, Юрий Петрович Ушатый, Петр Амашукович Черкасский. В свите его собиралось все больше знатнейших людей, но Игнатий не присоединялся к ним.

    Уверенный в победе, Дмитрий Иванович распустил войска на отдых и неспешно отправился в Тулу, где его ждала весть, что вся Москва восстала против Годуновых, что его неприятели заточены. Остававшееся в столице боярство во главе с первейшими членами Думы князьями Иваном Михайловичем Воротынским и Никитой Романовичем Трубецким выехало в ставку законного государя, сопровождаемое окольничими, стольниками, стряпчими и всяких чинов людьми, гостями и толпами народа [16]. Только высшее духовенство, удерживаемое патриархом Иовом, медлило с признанием самодержавной власти наследника Ивана Грозного.

    Не было среди приветствующих царя Дмитрия Ивановича и боярина Василия Ивановича Шуйского — одного из главных претендентов на наследство Годуновых, крайне раздосадованного успехами соперника. Отнюдь не по принуждению царя Бориса Шуйский с Лобного места торжественно свидетельствовал перед народом, что царевича Дмитрия Ивановича «не стало» еще в 1591 году и что подлинный царевич самолично был им, боярином, погребен в Угличе. Однако теперь, выйдя к восставшим москвичам по просьбе патриарха Иова, Шуйский неожиданно переменил свою версию, без стеснения объявив, что царевич Дмитрий Иванович спасся от убийц, а вместо него он, боярин, похоронил поповского сына!

    После того как на сторону Дмитрия перешла вся паства Игнатия, перешли воеводы, уже принесшие присягу Федору Годунову перед приезжавшим в армию митрополитом Новгородским Исидором, перешли все московские бояре, присягавшие Федору перед патриархом Иовом, отправился в лагерь законного самодержца и свободный от присяги Годуновым архиепископ Рязанский и Муромский. Игнатий был первым иерархом, приветствовавшим царя Дмитрия Ивановича, выказавшего подчеркнутую набожность и приверженность Православной Церкви.

    Встреча произошла в Туле, куда Дмитрий Иванович торжественно вступил 5 июня 1605 года вслед за окруженным толпой священнослужителей образом Знамения Божией Матери. Курская Коренная икона Богородицы высоко чтилась на Руси с конца XIII века и славилась многими чудотворениями. Новый царь поклонялся ей с особым рвением небезосновательно: икона была взята им в Курской Коренной пустыни под крепостью Рыльском, в которой Дмитрий Иванович укрылся после разгрома при Добрыничах, едва ускакав на раненом коне с поля сражения, где оставил 11,5 тысячи убитых, 15 знамен и 30 пушек. Происшедшие затем события показались действительно чудесными.

    Потеряв армию, Дмитрий искал спасения лишь в бегстве, но небольшой гарнизон Рыльска и местные жители под командой отважного князя Григория Борисовича Рощи-Долгорукова поклялись стоять «за прирожденного государя» и после двухнедельных боев заставили огромную армию Годунова со срамом отступить от стен! Между тем Дмитрий бежал в Польшу, молясь перед чудотворным образом лишь о спасении своей жизни, но был остановлен народом в Путивле; слезные мольбы и угрозы сторонников заставили его задержаться в городе. Здесь Дмитрий принял титул царя и оставался до 17 мая 1605 года, наблюдая за поразительными успехами своего дела, отсюда он уже без всякого сопротивления пошел к столице.

    Неудивительно, что Курская Коренная чудотворная икона Знамения Божией Матери, перед которой Дмитрий Иванович каждодневно молился в Путивле, предваряла его шествие к Москве и стала особо чтимой святыней нового царствования [17]. Но государю необходимо было благословение высшего духовенства, о присылке которого он специально писал в Москву. Бояр, приехавших в Тулу вместо архиереев, раздосадованный Дмитрий Иванович встретил подчеркнуто грубо, и только появление архиепископа Игнатия пролило бальзам на его душу.

    Разом приобретя особое расположение Дмитрия Ивановича, Игнатий легко мог представить себе ненависть иерархов, не успевших оказаться на его месте. Распускалось немало слухов о неправедных путях, коими он достиг влияния на царя: Игнатия обвиняли в пьянстве, сквернословии, пренебрежении к православным догматам и склонности к католичеству, в содомском грехе (к коему будто бы был склонен Дмитрий) и даже в глупости! Впрочем, тот, кто обвинял «Игнатия гречанина мужа глупа», немедленно добавлял, что сей «пакостник» «митрополитов, и архиепископов, и епископов оскорби, и весь Освященный Собор постави ни во что же». Еще бы! Грек оказался настолько «глуп», что обошел целых одиннадцать самодовольных русских архиереев, втайне мечтавших оказаться на его месте! То-то, когда царь поманил, одиннадцать из двенадцати сбежались в Москву, включая непреклонного Гермогена…

    При всем желании безымянный обличитель Игнатия не мог сыскать противоположного примера, кроме архиепископа Астраханского и Терского Феодосия, добившегося своим сопротивлением самозванцу того только, что народ разграбил архиерейский дом, а сам пастырь был с бесчестием доставлен в столицу. «Знаю, — заявил Феодосий государю, — что ты называешься царем, но прямое твое имя Бог весть, ибо прирожденный царевич Димитрий убит в Угличе и мощи его там!» Смелость архиепископа позволила самодержцу еще раз продемонстрировать крепость своей позиции: милостиво простить невежливого Феодосия и не велеть его обижать. И что же? Примолк Феодосий и исправно служил царю вместе с прочими членами Освященного Собора.

    Изобличить Игнатия и обелить себя русские иерархи могли одним способом: показав, что он перебросился на сторону самозванца, пока тот не был признан законным государем. По рукам ходили списки двух грамот Дмитрия, адресованных духовенству: одна патриарху Иову и Освященному Собору, другая — архиепископу Рязанскому и Муромскому. Игнатия претендент на престол, как нарочно, благодарил за службу: «Твоими молитвами и благословеньем Рязань, и Кошира, и все иные города нашему величеству добили челом…» Патриарха же и Собор «его величество» ругательски ругал, обвиняя в искоренении царского рода, измене и даже «богоненавистничестве». Отличное алиби для русских архиереев!

    Читатели грамот не должны были сомневаться в их подлинности и тем более обращать внимание на то, что благодарность Игнатию за покорение Дмитрию Ивановичу Рязани и других городов звучала после возвращения в них верного новому царю дворянского ополчения Прокофия Ляпунова и его товарищей, то есть когда сопротивление признанному и в Москве самодержцу было бесполезным. Непризнанный только патриархом и Освященным Собором, Дмитрий тогда очень хотел показать, что Церковь его поддерживает: недаром он объявлял, будто бы получил благословение Иова и Собора! Не случайно и грамота, адресованная лично Игнатию, оказалась известной посторонним лицам, особенно в провинции, на которую и была рассчитана пропаганда.

    Поскольку ругательная грамота духовенства в Москве говорила о восшествии Дмитрия Ивановича на трон как об отдаленном будущем, то и ходившая по рукам вместе с ней похвальная грамота Игнатию создавала впечатление, что сей гнусный иноземец перешел на сторону самозванца еще при власти Годуновых, предав и светскую и духовную власть. Игнатий должен был отдать должное хитроумию распространителя списков этих грамот, но то, что годилось для обличений исподтишка, не могло быть использовано для прямого обвинения.

    Как ни ярились архиереи, лишая его и патриаршего, и епископского сана, об этих грамотах они не упоминали — слишком свежо было воспоминание, что Лжедмитрий отнюдь не ругал московское духовенство! Даже свержение Иова было обставлено так, будто «московский патриарх признает светлейшего Дмитрия наследственным государем и молит о прощении себе, но москвитяне так на него распалились, что упрямому старцу ничего, кроме смерти, не оставалось…» [18]. Только по милости Дмитрия Иов был спасен от разъяренной толпы и отправлен в Старицкий Успенский монастырь: так обставили дело сторонники самозванца, прекрасно понимавшие опасность открытого конфликта с церковной иерархией.

    Те, кто обвинял Игнатия, не могли сделать вид, что не они оставили Иова в одиночестве, когда боярин П. Ф. Басманов повторял в Успенском соборе церемонию низложения Иваном Грозным митрополита Филиппа. Те же самые лица, что, искаженные злобой, с налитыми кровью глазами, брызгали слюной на свергаемого Игнатия, годом раньше умильно улыбались ему во время торжественного вступления в Москву царя Дмитрия Ивановича.

    В июне 1605 года ничто не предвещало трагического оборота событий. Царь очень медленно двигался к Москве, окруженный каждодневно бесчисленными толпами народа всех чинов и сословий, приветствовавших его как освободителя. Бояре и архиереи спешили протиснуться в свиту государя и поднести дары: золото, серебро, драгоценные каменья и жемчуга, материи и меха, яства и питье. Каждодневно на стоянках разбивался доставленный из столицы шатровый город с четырьмя воротами в башнях из дорогих тканей, с богато убранными комнатами, украшенными золотым шитьем. За великую честь почитали встречающие попасть в число пятисот гостей, ежедневно угощавшихся с государем в столовом шатре, оказаться в пути поближе к великолепному царскому выезду, также прибывшему из Москвы.

    20 июня, в прекрасную погоду, состоялся тщательно спланированный въезд Дмитрия Ивановича в столицу. Знатнейшие бояре московские облачили законного наследника престола в царские одеяния из парчи, бархата и шелка, шитые драгоценными камнями и жемчугом, и объявили, что столица ждет своего государя. Последние из подданных, не присягнувших Дмитрию, — немецкие [19] наемники, обратившие его в бегство при Добрыничах и не сдавшиеся под Кромами, — били ему челом о прощении, обещая служить так же верно, как Борису Годунову и его сыну.

    Игнатий не мог не одобрить жест, сделанный Дмитрием Ивановичем в этой особо торжественной обстановке и показывающий, что все его бывшие противники (за исключением Годуновых и их ближайших родичей) свободны от подозрений. Государь приветливо похвалил немцев за стойкость и верность присяге, даже пошутил насчет опасности, которой подвергался в бою с ними. Немцы дружно возблагодарили Бога, спасшего жизнь Дмитрию Ивановичу, а люди всех сословий, и в том числе духовенство, облегченно вздохнули, видя доброту и незлопамятность отпрыска Ивана Грозного.

    Ликующий народ в праздничном одеянии запрудил все площади и улицы огромного города, по которым намечалось шествие; все крыши домов, колокольни и даже церковные купола были облеплены любопытными. Блистающие яркими мундирами и начищенным оружием несметные войска с трудом продвигались по улицам: за исключением немногих полков и эскадронов, составлявших свиту государя, воинам было приказано по вступлении в город расходиться на отдых, чтобы не вытеснить своей массой граждан.

    «Здравствуй, отец наш государь Дмитрий Иванович, царь и великий князь всея Руси! — кричал народ. — Даруй, Боже, тебе многия лета! Да осенит тя Господь на всех путях твоих чудною милостию! Ты воистину солнышко красное, воссиявшее на Руси!!!» Завидев среди нарядных войск сверкающих драгоценностями бояр, которые все окружали ехавшего на наилучшем царском коне Дмитрия Ивановича, толпы валились на колени, славя государя.

    «Здравствуйте, дети мои, встаньте и молитесь за меня Богу!» — приговаривал Дмитрий Иванович, не в силах сдержать слезы умиления среди всеобщего восторга. Не скоро шествие достигло Красной площади, где его ожидало празднично одетое духовенство. Яркое солнышко полыхало в горах алмазов, изумрудов, рубинов и самоцветов, сверкало на золотом и серебряном шитье облачений архиереев и священников, на драгоценных крестах. Сойдя с коня, Дмитрий Иванович приложился к чудотворным иконам; столичное духовенство во главе с Освященным Собором истово пело молебен; польский оркестр наяривал в трубы и барабаны; народ кричал: «Храни Господь нашего царя!»; грянув во все колокола, удалые звонари заглушили все прочие звуки.

    Отстояв литургию в Успенском соборе и приняв поздравления высшего духовенства, царь посетил могилы предков в Архангельском храме и воссел на прародительский престол в Грановитой палате. Он отказался от коронации до тех пор, пока не дождется возвращения из ссылки своей матери и родных и пока не устроится, в соответствии с каноническими правилами, избрание московского первосвященника. Но Марфа Федоровна была далеко и ехала в столицу в сопровождении знатной свиты медленно, поставление патриарха готовилось с расстановкой, а заняться царственными делами Дмитрию Ивановичу пришлось вскоре.

    Бдительный боярин П. Ф. Басманов обнаружил среди ликующих москвичей пару странных субъектов, портивших людям удовольствие повторением на ушко устаревших обвинений против Дмитрия Ивановича: что тот-де самозванец, агент поляков и лютый враг православию. Взятые в застенок, шептуны признались, что действуют по заданию Василия Ивановича Шуйского. 23 июня Василий Шуйский с двумя братьями был схвачен по указу государя, лично разбиравшегося в деле.

    Шуйский рисковал собой, но уже добился первого успеха: аресты вызвали волну слухов, отравивших радость первых дней нового царствования и посеявших сомнения в душах подданных. Хотя люди в массе не верили наветам на Дмитрия Ивановича, государь решил публично оправдаться и изобличить шептунов на Соборе, перед всем миром.

    Это был смелый шаг, для которого требовалась полная уверенность государя в лояльности высшего духовенства, от митрополитов до игуменов крупнейших монастырей, поскольку именно духовные лица по традиции занимали высшие места на Земских соборах. Бояре и другие чиновники государева двора уже доказали Дмитрию Ивановичу свою верность. Выборные земские люди — дворяне, купцы, представители черных слобод — связывали с новым государем надежды на лучщую участь и безусловно поддержали бы того, кого сами возвели на престол.

    Уже на другой день после вступления в Кремль Дмитрий Иванович убедился, что высшее духовенство целиком покорно его воле. Митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты и игумены собрались 21 июня 1605 года в Успенском соборе, чтобы по всей форме разделаться с патриархом Иовом, грубое устранение которого могло вызвать нежелательные толки. Сначала (как писал участник этого действа Арсений Елассонский [20]) собравшиеся приговорили: «Пусть будет снова патриархом святейший патриарх господин Иов». Затем Освященный Собор, почти все участники которого были многим обязаны старому патриарху, постановил отставить Иова, но не по воле светской власти — Боже упаси! — а под предлогом того, что тот стар, немощен и слеп.

    3. У престола царя православного

    Воспоминание о постановлении в патриархи радовало Игнатия даже в полумраке чудовской кельи-камеры опального. Как шипели по углам русские архиереи, что поставили его не по правилам Церкви, а по выбору самозванца! Тогда, впрочем, они трепетали называть так Дмитрия Ивановича государя всея Руси, волю которого исполняли беспрекословно. Можно подумать, усмехался мысленно Игнатий, что до него ставили митрополитов и самого патриарха Иова по собственному выбору, а не по указанию власти…

    Враги патриарха придумали, будто государь посылал его к Иову в Старицу на поклон, просить благословения, да еще дважды, злобно расписывая, как Иов отказывал проходимцу, «ведая в нем римския веры мудрование». Вранье! Сами же архиереи 21 июня отрешили от престола Иова, законно и единогласно избрали Игнатия, а 30 числа он был торжественно поставлен патриархом Московским и всея Руси. Ни один не посмел высказаться против или предложить другую кандидатуру, никто не осмелился даже уклониться от участия в церемонии. Да и изгоняли Игнатия потом как законного патриарха, отнюдь не вспоминая о каких-либо неправильностях его поставления.

    Видя, сколь ретиво выслуживаются члены Освященного Собора, царь Дмитрий Иванович созвал Земский собор, чтобы открыто ответить на распространяемые против него слухи и разом уверить сомневающихся в законности его права на престол. Правда, государь предусмотрительно облегчил себе задачу, избавившись от свидетельствовавших против него правдолюбцев. Попы, повторявшие обвинения Иова, были заточены по дальним монастырям, ибо никакие пытки не могли их переубедить. Созвав стрельцов, Дмитрий Иванович указал на тех их товарищей, которые обличали его, и стрельцы тут же разорвали в клочья врагов своего государя.

    Непреклонного дворянина Петра Никитича Тургенева и горожанина Федора Калачника, до последней минуты обзывавших Дмитрия Ивановича посланцем Сатаны, казнили главоотсечением на Пожаре, как уголовников. Для спора на Земском соборе был оставлен один Василий Иванович Шуйский, на гибкую совесть которого можно было положиться. Неудивительно, что в прениях с Шуйским царь смог блеснуть красноречием и, по наблюдениям иностранцев, говорил с таким искусством и умом, что лживость клеветнических слухов стала всем до изумления очевидна! Собор под председательством патриарха Игнатия единодушно признал Шуйского виновным в оскорблении законного наследника московского престола и приговорил к смертной казни.

    Спектакль был разыгран на славу вплоть до последней сцены. 30 июня, после многодневного суда, изобличенный клеветник был выведен на Лобное место, где уже похаживал палач и зловеще поблескивал воткнутый в плаху острый топор. Василий Шуйский простился с народом, представленным обширной толпой зевак, и положил голову на плаху, когда из Кремля подоспел гонец с объявлением прощения всем причастным к делу, включая главного виновника. Распоряжавшийся казнью боярин Петр Федорович Басманов к тому времени уже устал, придумывая всяческие оттяжки кровавого финала, и облегченно вздохнул, не ведая, что спас своего убийцу.

    Игнатий, бывший в числе ближних советников Дмитрия Ивановича, помнил, сколь многие отговаривали государя от излишней мягкости. Однако Дмитрий посчитал, что помилование изобличенного врага произведет еще лучшее впечатление, и повелел отправить Василия с братьями в ссылку. Впоследствии духовные лица, участвовавшие в вынесении Шуйскому смертного приговора, могли делать вид, будто были уверены в таком повороте событий, хотя в действительности жизнь боярина висела на волоске. В народ был пущен слух, что причиной помилования была сердечная доброта государя и просьба его матери Марфы.

    Царица, однако, была еще далеко от столицы. Даже командовавший высланной за нею пышной свитой князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйский не знал, в какой истории успели побывать его близкие родственники. Отсутствие Марфы Федоровны не мешало Дмитрию Ивановичу ссылаться на нее и выражать подчеркнутое почтение. 17 июля, почти месяц спустя после своего утверждения в Москве, государь с патриархом и придворными выехал встречать царицу в село Тайнинское. На месте встречи были заранее поставлены шатры, о событии было широко объявлено, и несметные толпы народа из столицы, окрестных сел и городов собрались вокруг.

    Игнатий, находившийся рядом с героями дня, не мог поверить, что кто-либо решится отрицать происхождение Дмитрия Ивановича, видя трогательную встречу матери с сыном. Обняв друг друга, Дмитрий и Марфа обливались слезами, и вся толпа рыдала от избытка чувств. Четверть часа они что-то говорили друг другу, затем государь посадил мать в роскошную карету и сам пошел рядом пешком, с непокрытой головой. Огромная свита шествовала в отдалении, давая собравшимся лицезреть образец сыновнего почтения. Сгущались сумерки, и вступление в столицу было отложено на следующий день.

    Народное ликование 18 июля было не менее мощным, чем при вступлении в Москву самого Дмитрия. Армия звонарей неистовствовала, народ восторженно вопил и падал наземь перед процессией, представители всех чинов и сотен несли дары, духовенство возносило благодарственные молитвы, старцы умилялись, средневечные радовались возможности показать свои достатки, молодежь была в восторге, избавившись от родительской опеки, нищие были надолго обеспечены щедрой милостыней. Патриарх Игнатий с виднейшими архиереями отслужил по случаю воссоединения царской семьи торжественную литургию в Успенском соборе.

    Царица Марфа Федоровна разместилась в кремлевском Вознесенском девичьем монастыре, где для нее были возведены новые роскошные покои, и содержалась как сам Дмитрий Иванович, получая все лучшее от дворцовых ведомств. Почтительный сын каждодневно навещал ее, проводя в беседах часа по два и выказывая столько ласки и почтения, что закоренелые скептики вынуждены были признать его родным сыном Марфы Федоровны. Только получив благословение царицы, Дмитрий Иванович согласился назначить день своего венчания царским венцом.

    30 июля 1605 года патриарх Игнатий в присутствии всего Освященного Собора, Боярской думы, московского и выборного дворянства [21], представителей городов и сословий по традиционному обряду венчал на царство счастливо спасшегося от происков врагов государя Рюрикова корня. После службы в Успенском соборе церемония продолжалась в Архангельском храме. Дмитрий Иванович облобызал надгробия предков — великих князей — и вновь принял на главу шапку Мономаха от архиепископа Арсения Елассонского (настоятеля Архангельского собора).

    Начало нового царствования ознаменовалось щедрой раздачей чинов и наград. Особо милостив государь был к своим родственникам Нагим, много лет страдавшим в тюрьмах и ссылках: старший из них получил чин конюшего боярина — первого в Думе, трое других стали боярами. Чины и имущество были возвращены оставшимся после репрессий Годунова в живых представителям видных родов: Черкасских, Романовых, Головиных и прочих; удаленный Борисом от дел думный дьяк Василий Яковлевич Щелкалов вместе с Афанасием Ивановичем Власьевым были удостоены невиданной для дьяков чести — пожалованы в окольничие.

    Патриарх Игнатий с митрополитами, архиепископами и епископами были приглашены постоянно участвовать в заседаниях Думы. Это давало возможность оказывать влияние не только на принятие важнейших государственных решений, но и на текущую политику. Ни один из архиереев не отказался от чести, но для всех она явилась обременительной почестью, ибо они не привыкли, не умели и не стремились иметь свое мнение, а тупое отсиживание на заседаниях, которые вел живой и непоседливый государь, оказалось сущей мукой!

    «Положительно, — думал Игнатий, — православные иерархи оказались недостойными своего государя. Деятельный и честолюбивый юноша, будучи разумно направляем, мог бы принести немалую пользу государству и славу Церкви». Дмитрий Иванович сам приглашал влиять на него, каждый будний день старательно обсуждая текущие дела в Думе и внимательно выслушивая выступающих. Самодержец старался пресечь волокиту и взяточничество в приказах, обуздать беззаконие воевод (вплоть до Сибири), по средам и субботам самолично принимал жалобы подданных.

    Царь бывал резок с боярами, но не расправлялся с несогласными, а спорил с ними; к духовенству же был почтителен. И вместо благодарности судьбе архиереи копили неприязнь, обсуждая по углам и все чаще осуждая мелочи поведения юноши, вполне понятные отступления от традиций у человека, воспитанного вне двора и царской семьи. От высших иерархов к низшим и дальше среди монахов и попов расходились вздорные слухи, клонившиеся к раздуванию угасших было политических страстей.

    Игнатию нравилось веселье, царившее за трапезами Дмитрия Ивановича, куда он частенько бывал зван. Отменив тягостные церемонии, превращавшие трапезу в уныло-протягновенное действо, государь веселил гостей чудной инструментальной и хоровой музыкой вкупе с приятной беседой, разнообразил кухню западными яствами. Однако даже невинное употребление в пищу телятины (а не говядины, как велось на Руси) могло вызвать оскорбительные для государя выходки приглашенных к столу царедворцев — духовенство же возводило подобные нарушения обычаев чуть ли не к отрицанию канонов православия!

    Русские любили охоту — и Дмитрий Иванович весьма ею увлекался, охотясь с борзыми, гончими, соколами, в которых знал толк, травя медведей, наблюдая единоборство охотника со зверем. Но и тут Дмитрий Иванович вызывал нарекания, ибо вместо смирной лошадки выбирал самого резвого коня, на которого садился не со скамьи, а одним махом; вместо того чтобы ждать на месте, скакал впереди облавы по лесам и буеракам. Только иноземцы были в восторге, когда царь собственноручно закалывал медведя. Русские же, к негодованию Игнатия, осуждали государя, предпочитая ему кровавой памяти тирана, бросавшего в снедь зверю жертв своего гнева.

    Домовитость была одной из особо почитаемых на Руси добродетелей — но Дмитрий Иванович подвергался осуждению за то, что вместо послеобеденного сна (который воспринимался чуть ли не как священная обязанность) занимался делами Большой казны и Большого прихода, Оружейной, Золотой и Серебряной палат, Аптеки и других дворцовых ведомств. Царь, правда, не мешал спать боярам, однако и это вызывало негодование: почто не ходит по Кремлю как полагается, ведомый под руки?! В обычае самодержцев было посещение замосковных монастырей. Дмитрий Иванович следовал ему и удостаивался заслуженного одобрения большинства, но злоба, шепот которой звучнее открытой похвалы, рисовала государя растлителем монахинь, нечувствительно обращая все монастыри в девичьи!

    Дмитрия Ивановича упрекали за симпатию к иностранцам, но стоило ему приблизить к себе юношей знатных русских фамилий, как злопыхатели обвинили его в мужеложестве. Объявленная в стране свобода заниматься торговлей и промыслами объяснялась клеветниками попустительством иностранцам, хотя за месяцы царствования Дмитрия Ивановича россияне обогатились, а дороговизна пошла на убыль. Эти и еще многие злые слухи патриарх Игнатий не без оснований связывал с мягкосердечием государя по отношению к Василию Шуйскому, который вместе с братьями был прощен, не достигнув места ссылки, и получил назад чины, имущество, место при дворе.

    Роковое для себя самого и для патриарха Игнатия решение о прощении клеветника государь принял из принципиальных соображений. Напрасно его секретарь Ян Бучинский просил «о Шуйских, чтобы (государь) их не выпущал и не высвобождал, потому как их выпустят — и от них будет страх». Дмитрий Иванович отвечал своим доброжелателям, что он принял обет беречься от пролития христианской крови и держит данное самому себе слово.

    «Есть два способа удерживать царство, — говорил государь, — один — быть мучителем, другой — не жалеть добра и всех жаловать… Гораздо лучше жаловать, чем мучительствовать!» [22] И действительно, Дмитрий Иванович велел выплатить все деньги, взятые государями взаймы со времен Ивана Грозного, удвоил жалованье служивым людям, подтвердил старые и дал новые льготные грамоты духовенству, роздал немало государственных и дворцовых земель дворянам.

    Одни лишь крестьяне и холопы, а также городские работные люди, составлявшие основную массу тех, кто посадил самозванца на престол, не получили ничего. Царь лишь уточнил правила пребывания в холопском и крепостном состоянии, разницу между крестьянином и холопом, условия сыска беглых, ограничил наследование холопов сыном прежнего хозяина. Однако, как не без сарказма подметил патриарх Игнатий, именно черные люди продолжали верить в «доброго царя» и терпеливо ждали милостей от Дмитрия, тогда как церковные и светские собственники, спасенные государем от опасностей гражданской войны, относились к мягкому и милосердному самодержцу все более пренебрежительно и неприязненно. Конечно, врагов у Дмитрия Ивановича было немного, но их число постепенно росло.

    Заносчивые россияне не могли простить царю симпатии к иноземцам, ревниво отмечая каждый знак внимания, каждое пожалование подданным Речи Посполитой. Осведомленному в текущих политических делах греку не могло не показаться забавным, что получившие огромные пожалования чиновники государева двора обвиняли Дмитрия Ивановича в расточительности. Подсчет денег в чужих карманах, как давно заметил Игнатий, был вообще в крови северных варваров, но ведь бояре сами требовали от царя рассчитаться с литвой! [23]

    Вступив в Москву, Дмитрий Иванович ясно показал, что не намерен опираться на наемников, сопровождавших его из Речи Посполитой, и фактически отдал себя в руки россиян. Он сохранил привилегии стрельцов, несших охрану на стенах Кремля и улицах столицы, и принял на свою службу западноевропейских наемников, доверив им, вслед за Борисом Годуновым, функцию дворцовой стражи. Заносчивая шляхта и склонные к буйству литовские жолнеры, уже не раз показавшие Дмитрию Ивановичу свою ненадежность, были всем скопом помещены на дворе, где обычно останавливались иностранные посольства, и жили в большой тесноте.

    Дмитрий Иванович хотел расстаться с наемной литвой миром, но не мог терпеть в своей столице бесчинств, к которым шляхта и жолнеры привыкли на родине. Вскоре после коронации один из шляхтичей был присужден городскими властями к торговой казни (публичному битью); едва палач взялся за батоги, литовцы напали на приставов; москвичи в свою очередь бросились на вооруженных возмутителей спокойствия. После изрядного побоища литва отступила на свой двор, вскоре осажденный десятками тысяч горожан.

    Чтобы предотвратить весьма опасное в политическом плане избиение иноземцев, Дмитрий Иванович приказал им выдать зачинщиков, обещая отнестись к ним милостиво. «В противном случае прикажу, — велел он сказать, — привести пушки и снести вас с двором до основания, не щадя даже самых малых детей!» [24] Москвичи разошлись по домам, когда трое особо отличившихся в побоище шляхтичей были выданы и отведены в тюрьму (откуда через двое суток их тайно выпустили). После этого урока литва поутихла, но, даже получив жалованье, многие наемники остались в Москве, ожидая невесть каких наград и быстро спиваясь.

    Ни один шляхтич не был пожалован землями, которые Дмитрий Иванович раздавал исключительно русскому дворянству. Гетманы, ротмистры и другие начальствующие лица получили весьма крупные суммы денег; гусары, имевшие по два-четыре коня [25], — по 192 рубля на коня; мелкая шляхта — по 12 рублей (годовое жалованье русского дворянина); все получали также обильный «корм», которого хватало на целую свиту слуг. Однако мало кому из авантюристов богатство пошло на пользу: деньги благополучно перекочевали к предприимчивым москвичам, а вернувшиеся в Речь Посполитую оборванцы на чем свет стоит поносили прижимистого царя.

    Недовольными оказались и многие польско-литовские магнаты, надеявшиеся сказочно обогатиться русскими деньгами, землями, расширить свое влияние в России и Речи Посполитой. Претендент на престол расплачивался за помощь векселями на огромные суммы, отнюдь не соответствовавшие реальному вкладу взаимодавцев в дело возвращения Дмитрия на отеческий престол. Казенный приказ, рассматривавший предъявленные расписки Дмитрия Ивановича, в большинстве случаев отказывался оплачивать несуразные «долги». Даже такой влиятельный магнат, как Адам Вишневецкий, конюший претендента, получил в Казенном приказе от ворот поворот, что, конечно, не улучшило отношения к московскому царю в Речи Посполитой.

    В этих условиях разговоры о том, что Дмитрий Иванович (или Лжедмитрий, как величали царя враги) служит интересам нанявшего его чужого государства, были просто нелепы. Заседавшему в Думе патриарху Игнатию, как и всем приближенным к самодержцу иерархам и царедворцам, была отлично известна история конфликта наследника московского престола с польско-литовскими властями, начавшегося еще со времени его похода на Русь.

    Мало того что король и многие его приближенные пытались воспрепятствовать выступлению самозванца. В январе 1605 года его покинул даже главнокомандующий Юрий Мнишек, а вскоре сейм решительно высказался за сохранение мира с Борисом Годуновым. Рассмотрев полученные тайным путем материалы сейма, патриарх Игнатий, архиереи и думные чины вполне убедились в беспочвенности слухов о якобы поддержавшей Дмитрия Ивановича польской интриге.

    В инструкциях своим представителям на сейме шляхта требовала «строгого постановления» против лиц, которые «выезжают под разными предлогами из королевства с большими отрядами, над которыми самозванно присваивают себе гетманскую власть», и нарушают мирные договоры с соседями «к великому затруднению и вреду Речи Посполитой». «Дурной пример» Мнишека, поддержавшего недостойного доверия самозванца вопреки воле короля и сейма, резко осуждался.

    Король Сигизмунд III заявил, что не успел проверить сомнительную личность «Димитрия»; кастелян Познанский Ян Остророг молил Бога, чтобы самозванец не вернулся, ибо ушедшие с ним буяны для страны «тяжелее неприятеля»; великий маршал Литовский пан Дорогостайский призывал вернуть на родину ушедшую с Дмитрием шляхту, одновременно предупреждая короля, что сии нарушители порядка могут, вернувшись, покуситься и на его жизнь и произвести в Речи Посполитой тот переворот, который задумали осуществить «в Московском государстве».

    Посол Дмитрия Ивановича не был пропущен в Речь Посполитую, послу Бориса Годунова магнаты по итальянской моде вешали спагетти на уши, но между собой участники сейма высказывались откровенно. Все весьма опасались разрыва мирного договора с Россией, включая коронного гетмана и канцлера Речи Посполитой Яна Замойского. Прощальная речь прославленного старца очертила систему внутренних и внешних задач Речи Посполитой, осуществлению которых помешала бы война с Россией.

    «Если бы московские бояре и архиереи, — думал в своем заточении экс-патриарх Игнатий, — с должным вниманием отнеслись к предоставленному им разведкой тексту речи выдающегося государственного деятеля, они не поставили бы Россию на грань катастрофы». В отличие от Василия Шуйского и ему подобных, слова неспособных сказать без призывов оборонить православие от «всех видимых и невидимых врагов», прагматичный канцлер вообще исключал вопросы вероисповедания из политических оценок.

    Главной опасностью для Речи Посполитой Замойский считал экспансию Османской империи, которой следовало противостоять всеми дипломатическими и военными средствами. От Крыма можно было откупиться и придерживать хана, как борзую на привязи, для использования по мере надобности (надо думать, против России и собственного неспокойного казачества). Могучее Московское государство, хотя и потерпевшее поражение в прошлой войне, остается сильным соседом, мир с которым надо тщательно оберегать.

    В давних планах Замойского, которые разделял почивший король Стефан Баторий и активно поддерживал Папа Сикст V, Россия выступала наиболее ценным партнером Речи Посполитой в союзе христианских государств против османской агрессии. Канцлеру дела не было до веры турок — но они представляли реальную военную угрозу, в условиях которой ссориться с естественным союзником из-за какого-то нелепого самозванца было по меньшей мере безрассудно.

    — Что это за чудесно спасшийся царевич? — спрашивал Замойский. «Он говорит, что вместо него задушили кого-то другого: помилуй Бог! Это комедия Плавта или Теренция, что ли? Вероятное ли дело: велеть кого-то убить, а потом не посмотреть, тот ли убит, кого приказано убить, а не кто-либо другой!» Если уж воевать с Россией — «лучше это начать и делать с согласия всех чинов, по одобрению сейма и с большой военной силой». Если выдвигать претендента на московский престол, то никак не Дмитрия. «Есть другие законные наследники Московского княжества, — поучал Замойский. — Законными наследниками этого княжества был род Владимирских князей, по прекращении которого, права наследства переходят на род князей Шуйских [26], что легко можно видеть из русских летописей».

    «Забавно, — думал Игнатий, — что польский герой на старости лет выступил в роли Кассандры, к которой никто не прислушался».

    По мнению канцлера, следовало остерегаться даже давать повод подозревать Речь Посполитую в нарушении условий мира с Россией, поскольку помимо сдерживания османской экспансии у государства было еще немало неотложных задач. Прежде всего следовало «приобрести Швецию» — наследие короля Сигизмунда III Вазы, захваченное Карлом IX Вазой. Одновременно или отдельно на повестке дня стоял вопрос о занятии Эстонии вплоть до Нарвы, что также было возможно лишь при условии сохранения мира с Москвой.

    Среди «домашних дел», кроме угрожающей «разнузданности войска» (проявляющейся, в частности, в самовольном вторжении группы авантюристов на Русь), ребром стоял вопрос о сохранении равенства в шляхетском сословии и спасении республики от порабощения королевской властью. «Что рыба без воды, то польский шляхтич без вольностей!» — восклицал Замойский, предостерегая от усиления магнатов и королевской династии, которому могли бы способствовать завоевания в России.

    Канцлер убедительно призвал подойти к отношениям с восточным соседом со всей возможной осторожностью, не спешить даже с действиями против самозванца (еще одно пророчество!). В пользу мира высказались также канцлер литовский Ян Сапега и воевода брестско-куявский Андрей Лещинский, категорически самозванца отвергавшие. Сейм предложил «всеми силами и со всем усердием… принимать меры, чтобы утишить волнение, произведенное появлением Московского государика (самозванца. — А. Б.), и чтобы ни королевство, ни Великое княжество Литовское не понесли какого-либо вреда от московского государя. А с теми, которые бы осмелились нарушать какие бы то ни было наши договоры с другими государствами, поступать как с изменниками!»

    Король Сигизмунд III наложил вето на этот пункт сеймового постановления [27], но позиция основной массы польско-литовской шляхты была выражена в нем более чем ясно. Чтобы поднять Речь Посполитую на войну с Россией, требовались экстраординарные события. Понимая это, Дмитрий Иванович после своего воцарения не замедлил показать, что отнюдь не намерен считаться с разнообразными обещаниями, которые вынужден был раздавать, будучи беспомощным просителем в Польше.

    Дмитрий в мае 1604 года поклялся в Самборе жениться на дочери тамошнего воеводы Марине Мнишек, обещая будущему тестю превеликие дары, а жене — земли Великого Новгорода и Пскова в качестве удельного княжества, в котором позволено будет вводить католичество. Впрочем, сам претендент на престол собирался «о том крепко промышляти, чтоб все государство Московское в одну веру римскую всех привести и костелы б римские устроити».

    Этого полякам показалось мало: в июне 1604 года они взяли с Дмитрия клятву навечно передать всю Северскую и половину Смоленской земли Юрию Мнишеку и его наследникам, а другую половину Смоленщины — королю Сигизмунду III и его преемникам. В письменных «кондициях» (условиях) король требовал также военной помощи против Щвеции, вплоть до того, чтобы Дмитрий сам повел войска на Стокгольм. Идея была горячо поддержана Ватиканом, ненавидевшим протестантского короля Карла.

    Патриарху Игнатию довелось принимать участие в заседаниях, определявших позицию уже не претендента, но царя Дмитрия Ивановича. Несмотря на некоторое легкомыслие молодого государя и неповоротливость ума многих его советников, основы ближайших внешнеполитических действий были выработаны быстро и четко. В отношении государственных границ самодержец был бескомпромиссен: ни одной пяди земли не могло быть отдано иноземцам!

    Боярам и иерархам пришлось несколько урезонить государя относительно сумм, которыми тот склонен был откупиться от своих старых обещаний, однако все согласились, что частью казны лучше пожертвовать во избежание открытого конфликта с Речью Посполитой. Брак с Мариной Мнишек, хотя и пришелся не по нраву фамилиям, имевшим дочерей на выданье, избавлял знать от опасности неожиданного усиления одного из семейств. Кроме того, он сулил лучезарные перспективы в старой игре на шляхетских разногласиях, позволял надеяться если не на выборы московского государя королем, то на союз с Великим княжеством Литовским или, на худой конец, на усиление влияния промосковской партии в Речи Посполитой.

    Опаснее всего была неустойчивость религиозных позиций Дмитрия Ивановича. С первых же доверительных разговоров в Туле, принадлежавшей к епархии архиепископа Игнатия, и на пути к Москве он хорошо понял взгляды государя, которые если и мог принять сердцем, то категорически отвергал разумом. По складу своей натуры Дмитрий Иванович явно тяготел к проповеди ненасилия и единения христиан. Игнатию пришлось немало убеждать государя, что в век жестоких религиозных войн крайне опасно не замечать различия между христианами.

    Игнатию приходилось объяснять государю, что такого ужасного нашли православные в решениях Восьмого и Девятого Вселенских Соборов и почему нельзя созвать новый Собор, который снял бы разногласия между христианскими Церквами. Откровенные беседы давали Дмитрию Ивановичу повод упражняться размышлениями типа: почему польские католики, как-никак оказавшие ему услуги, не могут построить в Москве церковь, тогда как протестантам не возбраняется иметь и храм и школу? Однако риторические экзерсисы получали у архиепископа, а затем патриарха Игнатия ответы практические, оказавшиеся для государя вполне убедительными.

    Малейшее проявление религиозной терпимости Дмитрия Ивановича давало огромный резонанс, порождая недоверие православных. Мгновенно возникали слухи, будоражившие народ. Когда при вступлении государя в столицу на Красной площади играл польский оркестр, говорили, что иноверцы намеренно заглушают молитву православных (которую все равно не слышно было в звоне колоколов). Стоило польским шляхтичам, по старинному их обыкновению, зайти в церковь в шапках и при оружии, как фанатики завопили об осквернении храмов: даже перья на головных уборах иноземцев превращались шептунами в орудие дьявола.

    Поистине, не было спасения от проницательности ревнителей благочестия! Речь при коронации Дмитрия Ивановича от имени литовцев говорил, разумеется, опытный ритор: мигом было усмотрено, что в православном храме выступает иезуит. Иезуит!!! Не важно, что речь не касалась религиозных вопросов: враг был среди стен, вера и Отечество в опасности, устои под угрозой — словом, караул, православные!

    Желавшему править милостиво государю вскоре пришлось казнить наиболее ретивых крикунов и у плахи кричавших: «Приняли вы вместо Христа Антихриста!» Правда, благонамеренные подданные, в массе своей любившие созданного ими самими государя, прерывали такие речи руганью и вопили: «Поделом тебе смерть!» Но Дмитрий Иванович уже понял, что должен благодарить Бога, надоумившего его, при необходимости принять католичество, сделать это в глубочайшей тайне. Этот ни к чему не обязывающий государя московского политический шаг безвестного авантюриста мог вызвать страшный гнев православных, получи они явные свидетельства преступления против веры.

    Вняв голосу рассудка и убеждениям патриарха, царь несколько унял свои легкомысленные речи и с усиленным рвением демонстрировал приверженность к православной обрядности. Духовным отцом государя стал архимандрит Владимирского Рождественского монастыря Исайя Лукошков. Известный публицист протопоп Благовещенского кремлевского собора Терентий, бывший духовник царей Бориса и Федора Годуновых, публично приветствовал коронацию Дмитрия Ивановича и поставление патриарха Игнатия.

    Даже когда крутой нравом Терентий разгневал самодержца и на место благовещенского протопопа был поставлен Федор, опальный публицист нисколько не сомневался в законности происхождения и православии Дмитрия Ивановича. В широко известном послании государю Терентий горячо благодарил Бога, «иже тебе во утробе матерне освяти, и сохранив тя своею невидимою силою от всех врагов твоих, и на престоле царьсте устрой, славою и честию венчав боговенчанную главу твою».


    «Радуемся убо и веселимся мы, недостойнии, — вещал Терентий от имени единомысленных с ним нетерпимых равнителей благочестия, — видяще тебе, светлаго храборника, благочестиваго царя, благороднаго государя, Богом возлюбленнаго великаго князя и святым елеом помазаннаго Дмитрия Ивановича, всея Руси самодержца и обладателя многих государств, крепкаго хранителя и поборника святыя православныя веры христианския, твердаго адаманта (алмаза. — А. Б.), рачителя и красителя Христове церкви, иже во всей поднебесней светлее солнца сияющи, и разумно к ней (Церкви) приткающаго, и по ней поборающаго…» [28].


    Возможно, непреклонный Терентий преувеличивал восторги ревнителей благочестия относительно забот Дмитрия Ивановича о православии, надеясь восстановить свое влияние при дворе, но к поведению государя придраться было действительно трудно. Чтобы опорочить самодержца, ревнивым властолюбцам приходилось поднимать большой скандал из-за куска мяса на царском столе во время поста или жаловаться, что он ездит на богомолье верхом, а не в смирной повозке.

    Приличный повод для инсинуаций давала только затея с женитьбой Дмитрия Ивановича на католичке Марине Мнишек, в которой патриарх Игнатий, желая или не желая, должен был принять деятельное участие. Скорее всего, патриарх был не прочь сразиться с папской и польской интригой, чтобы получить удовольствие, похоронив грандиозные замыслы адептов католического наступления, и, вполне вероятно, одержал бы победу, если б измена среди православных не бросила растерзанный труп Дмитрия на позорище, а свергнутого патриарха — в чудовскую келью монаха-заключенного.

    4. Недовольство короля и католиков

    Триумф Дмитрия Ивановича в Москве донельзя разжег алчность короля и магнатов Речи Посполитой, а также католического духовенства, увидевших реальную возможность отоварить свои векселя и заграбастать несметное количество земель и душ на Востоке. Казалось, что шляхетская и иезуитская рука уже проникла сквозь границу православного самодержавного царства, через которую, как уверял еще Андрей Курбский, птица не перелетит и змея не переползет. Претенденты на кусок московского пирога реагировали столь быстро, что непривычная к спешке государева Дума приходила временами в остолбенение. Традиционная грамота в соседнюю Речь Посполитую о восшествии на престол нового государя была подписана 5 сентября 1605 года, когда все желающие участвовать в дележке добычи уже представились царю.

    Еще 21 июля Юрий Мнишек, позабыв, что бросил Дмитрия Ивановича в самый критический момент, объявил в послании московским боярам и дворянам, что он, лично возвративший государя на престол предков, вскоре прибудет в Москву и позаботится о «размножении прав ваших» [29]. Игнатию и другим советникам Дмитрия Ивановича пришлось крепко подумать, как смягчить впечатление от этого оскорбительного для Думы и унижающего государя послания. В сентябре Мнишеку был послан ответ за подписью двух бояр, Ф. И. Мстиславского и И. М. Воротынского, снисходительно благодаривших магната за прежнее «радение» и желание далее служить царю.

    Между тем в августе к новому царю прибыло посольство короля Сигизмунда III, не дождавшегося официального извещения из Москвы: столь велико было нетерпение использовать Россию в своих целях. Крайне обеспокоенный прочностью положения Дмитрия Ивановича, король в первую очередь извещал, что, по слухам, Борис Годунов не умер, а с изрядным богатством отбыл в Англию; во-вторых, велел объявить, что его пограничные воеводы готовы при первой опасности идти на помощь московскому царю.

    Сигизмунду очень не хотелось думать, что Дмитрий Иванович не нуждается ни в какой иноземной помощи и соответственно не будет действовать как королевский слуга. Если первые заявления польских послов были явно провокационными, то требования арестовать находящегося в России шведского королевича Густава и выдать Польше шведских послов, которые приедут в Москву от короля Карла IX, в случае их исполнения означали бы смертный приговор Дмитрию Ивановичу. Московскому правительству предлагалось рассматривать воцарение Дмитрия как поражение Российского царства, которое признавалось лишь великим княжеством.

    Одновременно папский нунций в Речи Посполитой Клавдий Ронгони самолично и через своего внука графа Александра бомбардировал Москву посланиями, словно задавшись целью уничтожить нового царя. Не смущаясь повторениями, нунций нахваливал требующую от Дмитрия Ивановича благодарности помощь ему польского короля, а также «любовь и милость» к новому царю только что избранного Папы Павла V. Ронгони уведомлял, что послал Папе портрет Дмитрия, и настоятельно требовал от самодержца поздравительного послания в Рим.

    Ронгони выражал полную уверенность, что Дмитрий Иванович вскоре выполнит свое обещание о соединении православия с католичеством, то есть установит на Руси унию, подчиняющую Русскую Церковь Римскому Папе. Католический крест и Библия, посылаемые в подарок царю, подчеркивали провокационность посланий, поскольку нунций, знавший о религиозной подозрительности москвичей и о том, что Дмитрий не владеет латынью, иезуитски надеялся на «радость и увеселение» последнего при чтении латинского текста.

    От имени Римского Папы также изъявлялись «возрастающее благоволение», поздравления и «отеческая любовь» к московскому государю, который, во-первых, должен быть благодарен королю Польскому, а во-вторых, «благоговейно» предан святейшему престолу; о последнем, уверяет Ронгони, ему хорошо известно. Легко представить, как реагировали на такие заявления бояре и иерархи, ибо по российской традиции Дмитрий Иванович не мог вести тайную переписку и переговоры без участия, по крайней мере, ближней Думы. Царь представал предателем Церкви и государства. Оправдания были бы наихудшей политикой. Следовало немедленно отреагировать на вызовы таким образом, чтобы они обернулись к реальной пользе царства и православия. Патриарх Игнатий хорошо помнил время этих первых, самых трудных решений, в которых в полной мере сказалось остроумие симпатичного ему государя. Одобренные Думой ответы Дмитрия Ивановича одновременно обеляли его перед подданными, не давали иностранным корреспондентам повода к обострению отношений и подчеркивали суверенность России.

    Послам Сигизмунда III была выражена благодарность за беспокойство о благополучии московского государя с присовокуплением, что это беспокойство не имеет под собой оснований. Пользуясь тем, что король не требовал открыто двинуть войска против Швеции, Дмитрий Иванович соглашался послать туда суровую грамоту, когда прояснятся отношения с Речью Посполитой: ведь Сигизмунд III лишает царя достойного титула и надо еще посмотреть, какова в том любовь с королем будет.

    Чтобы иметь в лице России союзника против Швеции, Сигизмунд должен был признать за ней имперский статус. Царский титул и так отрицаемый поляками имел существенный недостаток: он не котировался на международной арене вровень с императорским, хотя, по сути, означал то же самое. Посему во время переговоров новый государь усовершенствовал свое титулование: «Мы, пресветлейший и непобедимейший монарх Дмитрий Иванович, Божиею милостию цесарь (император. — А. Б.) и великий князь всея России, и всех татарских царств, и иных многих Московской монархии покоренных областей государь и царь».

    Принятие этого титулования в международной практике означало бы официальное вступление России в ранг великих держав. Сигизмунд III сам мог рассудить, будет ли платить такую цену за русскую помощь в отвоевании шведского наследства. А пока Дмитрий Иванович отказался арестовывать королевича Густава, которого держит не как князя или королевича шведского, но как человека ученого, пообещав, впрочем, в случае переговоров со шведами поставить поляков в известность о полученных предложениях — притязания Сигизмунда весьма выгодно было использовать для давления на короля Карла IX.

    По поводу польских солдат, торговли и русских эмигрантов в Речи Посполитой Москва полностью согласилась с польскими послами, поскольку решение о вольной торговле было уже принято Думой, а избавиться от жолнеров и вернуть отъезжих хотели сами бояре.

    Патриарх Игнатий не мог признать возможность переговоров с представителями Католической церкви, за исключением Римского Папы, являвшегося весьма влиятельным государем-сувереном. Поэтому посланец папского нунция граф Александр Ронгони был удостоен приватной беседы Дмитрия Ивановича лишь в качестве подданного короля Сигизмунда. Царь велел передать королю, что осведомлен о его неверности «нашей любви», обеспокоен убавлением царского титула и особенно тем, что среди российских подданных откуда-то известно, «что мы хотели отдать к королевству некоторые части земли государств наших».

    Заверяя короля в своей искренней преданности и готовности оказать помощь против Швеции, Дмитрий Иванович предупреждает, что хотя «никакие нелюбви или войны для того титула с его королевскою милостью и с Великим княжеством Литовским начинати не хотим», однако «мы о нем говорити не перестанем». Царь Московский желал начать переговоры «о вечном перемирье и покое» с Речью Посполитой и обещал пока не отправлять королевича Густава в Швецию.

    В грамоте к Юрию Мнишеку было еще резче заявлено, что «король польской к братской любви и дружбе не весьма добрыя подает нам причины: написал к нам… грамоту свою, в титулах и преимуществах наших нам досадительную… То нас больше всего оскорбляет, что изменника нашего Бориса в грамотах, оттуда к нему писанных, всегда лучше видим почитаемого!»

    Для патриарха Игнатия особое значение имело обращение государя к новому Римскому Папе, выбивавшее оружие из рук тех, кто желал тайно или явно упрекнуть Дмитрия Ивановича за связь с Католической церковью. Царь выражал искреннюю благодарность почившему Папе Клименту VIII за политическую поддержку, оказанную ему в Польше, и поздравил Павла V как архипастыря, в котором нуждается «все христианское общество… особливо при таких обстоятельствах, когда христианские государи не имеют между собою искренняго дружелюбия».

    Возблагодарив Бога, вернувшего ему праотеческий престол, Дмитрий Иванович обещал «по крайней возможности стараться о пользе Церкви святой и всего христианства, и для того соединить, — но не церкви, как хотел уверить Ронгони, — наше войско с силами державнейшаго императора Римскаго на жесточайших и безчеловечнейших врагов креста Христова» — турок и татар.

    Дальнейшая просьба о содействии Папы в объединении христианских сил против мусульманской агрессии вполне оправдывала и контакт с римским престолом на государственном уровне, и позволение католикам священнодействовать в Москве наравне с протестантами, давно имевшими такое право. Для России, уже выдержавшей мощный удар турок и терпящей колоссальный урон от Крымского ханства, создание христианской коалиции было столь актуально, что возразить Дмитрию в Думе было нечего.

    Подчеркивая реальность своих намерений, царь просил Папу предпринять конкретные дипломатические шаги: удержать Священную Римскую империю германской нации от поспешного перемирия с Османской империей и содействовать началу переговоров о совместных действиях Вены с Москвой. Послание было отослано непосредственно в Рим, минуя блюдущего польские интересы нунция Ронгони [30].

    Патриарх Игнатий удовлетворенно отметил, что расчет на жадность папского престола вполне оправдался. По отчету Лавицкого и донесениям разведки, Павел V был в восторге от того, что Дмитрий Иванович взошел на московский престол, уже будучи католиком. Папа, по его выражению, не мог удержать радостных слез, предвидя великие приобретения на Востоке. Римская курия развернула бурную деятельность, побуждая католиков Речи Посполитой к сближению с московским государем и исполнению его желаний для закрепления расположения Дмитрия Ивановича к католицизму.

    Игнатий не рассчитывал, что опытные в политических интригах советники Павла V долго будут пребывать в заблуждении относительно истинных намерений царя всея Руси. Однако можно было надеяться на римскую помощь в скорейшем заключении брака Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек — католичкой, которая должна была, по папскому рассуждению, поддерживать веру мужа-царя, воспитать в католичестве детей — наследников московского престола и содействовать обращению к Риму православных на необозримых землях царства Московского.

    Послы Дмитрия Ивановича не медлили. Осенью 1605 года думный дьяк Афансий Иванович Власьев был уже при дворе Сигизмунда III, а Ян Бучинский прибыл к Мнишекам для немедленного устройства задуманного брака. Король отнюдь не склонен был содействовать небезопасным для него матримониальным планам царя и желал, по крайней мере, чтобы Дмитрий женился на его сестре. Но Рим энергичнейшим образом поддержал московских посланцев, используя весь свой авторитет для успешного завершения их миссии. 10 ноября в Кракове посланник Власьев именем своего государя совершил обручение с Мариной Мнишек.

    Опасаясь вызвать малейшее неудовольствие в Москве, папский престол требовал от нунция Ронгони содействовать признанию нового титула Дмитрия Ивановича и заключению между Речью Посполитой и Россией союза против татар. В Риме уже склонны были полагать, что если король уступит Дмитрию Ивановичу, то на предстоящем сейме не встретится препятствий общему христианскому делу.

    Казалось, все складывалось благоприятно для России, но подлая измена уже показала свое ядовитое жало. Переговоры с королем вдруг замедлились; Сигизмунд III потерял интерес даже к вовлечению царя в свои планы. Марина Мнишек с отцом, собравшиеся было на Русь, медлили в Польше. Напрасно Дмитрий Иванович спешил оплатить огромные долги Мнишека и выслать ему все требуемые деньги «на подъем»; напрасно постриг в монахини и сослал в дальний монастырь царевну Ксению Годунову, в которой Марина подозревала соперницу: все это были предлоги, Мнишеки медлили по другой причине.

    Дмитрию казалось, что он плохо подобрал подарки невесте, что груды жемчугов, охапки лучших мехов, моря драгоценных материй не произвели впечатления на честолюбивую и заносчивую панну. Среди кубков из самоцветов в золотой оправе с финифтью, алмазных крестов с рубинами и жемчугом, перстней, запястий и поручей, усыпанных драгоценными камнями, ожерелий с сапфирами и смарагдами выделялись подлинные шедевры московских мастеров, которые царь самолично выбирал и долго обсуждал с советниками. Перо в рубиновой оправе с тремя большими жемчужными подвесками, золотой походный секретер в виде лежащего вола, на спине которого помещался лист бумаги, а внутри хранилась масса нужных в пути вещиц, серебряный позолоченный олень с огромными коралловыми рогами — на взгляд Игнатия, такие подарки могли бы совратить и Папу Римского. Особенно замечательны были часы в виде слона с башней на спине, игравшие, по московскому обычаю, на трубах, бубнах и свирелях перед тем, как отбивать время; неплохи были кони и ловчие птицы в драгоценных убранствах, ковры и оружие, посланные воеводе Мнишеку.

    Не бедность даров остановила шествие царской невесты к жениху, тем более что Дмитрий Иванович вскоре послал новый обоз с сокровищами, в том числе золотой сервиз с финифтью, миски которого были так тяжелы, что имели внизу колесики для передвижения по столу. Все было как нельзя лучше украшено, отделано замысловатыми надписями и художествами. Например, в середине золотого таза была изображена финифтью целая рощица, в которой, стоило тронуть таз, бегали змейки. А на простодушных панов должны были произвести впечатление золотые кирпичи, каждый из которых с трудом нес один холоп.

    Игнатий должен был удерживать Дмитрия Ивановича, в нетерпении готового на необдуманные поступки: он и так уже опасно раздразнил панов московскими драгоценностями и заявил королю, что не пошлет послов на сейм, пока Мнишеки не покинут Речи Посполитой. Царь настолько явственно показал свою заинтересованность в браке с Мариной, что Юрий Мнишек обнаглел до крайности: мало того, что он бесконечно требовал денег и настаивал на удалении Ксении Годуновой, но чуть ли не приказывал царю «умерить желания в рассуждении титула»!

    Мнишек прямо заявлял, что связывает брак своей дочери с пользой для Речи Посполитой. Патриарх Игнатий обратил особое внимание на тесную связь воеводы с польской Церковью: Мнишек требовал, чтобы «при всяком случае посылки в Польшу» государь обязательно писал и к нунцию Ронгони и только через него поддерживал отношения с Римом. Требование казалось странным московским боярам и духовенству, но Игнатий-то прекрасно понимал, что в иерархии Католической церкви бушуют страсти и раздоры.

    Патриарху не надо было знать, что Папа через кардинала Боргезе задал крепкую взбучку Клавдию Ронгони за то, что тот слишком высовывается в переговорах с московским государем, и попросту приказал нунцию употреблять, по отношению к Дмитрию Ивановичу объявленный тем титул. Ясно было, что для Ронгони важнее интересы короля Сигизмунда и что польские католики, прежде всего иезуиты, постараются отбросить при своем наступлении на Русь не только другие ордены, но и самого Папу.

    Юрий Мнишек осмелился не только явить свою политическую и клерикальную физиономию, но и продемонстрировал неуемное властолюбие. Он просил Дмитрия Ивановича остановить внешнеполитические мероприятия до того момента, пока воевода не прибудет сам и не даст необходимых указаний! В отношении Мнишека царь удовлетворился суровой отповедью, данной воеводе посланным к нему секретарем Бучинским, заявившим, что поляки сами вредят «пользе всего христианства и Отечества»; если бы не доброта к ним государя, «не гоняясь за титулами, всею Москвою давно бы Карл завладел!».

    Церковные дела требовали гораздо большего хитроумия. Поскольку Дмитрий Иванович не желал отказываться от убеждения, что не должно противиться свободе вероисповедания, делом патриарха было оградить государя от наиболее опасного влияния. Именно иезуиты, закаленные в упорной борьбе на границах католической ойкумены, ухитрились соблазнить Дмитрия католицизмом и желали самолично извлечь всю прибыль от обещанного претендентом обращения москвитян. Посему Игнатий постарался, чтобы в Рим был отослан один из двух явных иезуитов, втершихся в доверие к государю, а в Москве оставались для нужд заезжих католиков безобидные бенедиктинцы и доминиканцы.

    С одной стороны, Игнатий одобрял, что среди приближенных к государю иноверцев были протестанты (например, братья Бучинские, вызывавшие немалое беспокойство католиков). С другой стороны, патриарх советовал Дмитрию Ивановичу сообщаться непосредственно с Римским Папой и не возражал, когда царь обещал Павлу V способствовать проезду в Персию трех кармелитов. Этим Игнатий в какой-то мере защищал государя от происков неуемных иезуитов, надеясь, что, занятые устранением второстепенных препятствий, они не скоро осознают безнадежность своей главной затеи по окатоличению Руси.

    Только проиграв, бывший патриарх понял, как сильно недооценил противников. Утешало лишь то, что их успех был основан исключительно на предательстве россиян. Первые известия об этом сообщил в январе 1606 года из Кракова Ян Бучинский со специальным гонцом, ибо не мог доверять людям из московского посольства. Сетования Бучинского вначале позабавили ближнюю Думу Дмитрия Ивановича: царский секретарь жаловался, что с трудом нашел верного гонца; рекомендованный государем агент пан Горемыка отказался от поездки по повелению «наяснейшей панны Горемыки», самовластно распоряжавшейся в сей достойной семье — «что ему прикажет, то все он делает». Дальнейшее чтение, однако, согнало улыбки с лиц архиереев и бояр.

    Бучинский писал, что Сигизмунд III по своему усмотрению утаивает от Рады часть дипломатической переписки с Москвой. В свою очередь многие магнаты упрекают короля за связь с Дмитрием, от которого «ничего доброго не чают», тогда как за выдачу самозванца дорого бы дал Борис Годунов. Паны ругали политику московского царя, сравнивали его с «поганцами некрещеными».

    «И по твоей великой спеси и гордости, — передавал Бучинский слова познанского воеводы о Дмитрии Ивановиче, — подлинно тебя Бог спихнет со столицы твоей, и нужно то указать всему свету и Москве самой, какой ты человек, а и сами москвичи о том догадаются, какой ты человек и что им хочешь сделать, коли ты не помнишь добродетели короля его милости».

    Еще пуще лаяли государя московского литовские наемники, получившие жалованье связками соболей и золотом: «…что им (царь) заплатил — то они и проели, потому что жили на Москве без службы полгода, и что взяли — то опять там и оставили», растратили на слуг, бражничанье и игру. Вернувшиеся по домам и оставшиеся в Москве беспутные шляхтичи осаждали Сигизмунда III жалобами и чинили препятствия отъезду Мнишеков в Россию.

    Это были еще цветочки — ягодки Бучинский приберег на конец письма. Он сообщал, что предыдущее послание к Дмитрию Ивановичу «о тайных делах» стало известно при королевском дворе: «И то ведают, что в нем писано, и тому я дивлюсь добре потому, что хоть и невеликие дела в том листе писаны — а вынесены из твоей Думы; а если впредь писать о больших делах — то также будут выносить! И то непригоже: что делается в комнате у тебя — и то все выносят».

    Возможно, писал Бучинский, шпионом Речи Посполитой является Горский, который пишет (и переводит) польские грамоты при Московском дворе. Но в послании не случайно подробно рассказывалось о заговоре Шуйского, помилование которого Бучинский считал большой ошибкой. То, что измена угнездилась в самых «верхах», подтверждало приведенное в послании сообщение ротмистра Станислава Борши.

    Один из эмигрировавших в Речь Посполитую московских дворян Хрипуновых, о возвращении которых на родину хлопотал несколько месяцев назад сам Сигизмунд III (и за которых, как полагают, просили московские бояре), взяв с Борши клятву о неразглашении тайны, пригласил участвовать в заговоре. Хрипунова ввели в заблуждение сетования Борши на Дмитрия Ивановича, недоплатившего ему якобы «несколько сот золотых». Собиравшийся на Русь Хрипунов успокоил ротмистра, что скоро власть переменится: «Уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь, а увидишь, что ему сделают вскоре!»

    Понимая важность этого свидетельства, Бучинский пригласил Боршу вновь отправиться в Москву со свадебным поездом Марины Мнишек, чтобы участвовать в раскрытии заговора «в верхах» и в награду получить полное удовлетворение своих денежных притязаний. К сожалению для сторонников Дмитрия Ивановича, это послание Бучинского также было оглашено перед боярами и архиереями и заставило заговорщиков ускорить исполнение злодейского плана.

    О том, что положение Дмитрия Ивановича в глазах иноземных наблюдателей сильно поколебалось, свидетельствовали бесконечные проволочки Юрия Мнишека, задерживавшего поездку Марины к своему жениху и все более нагло вымогавшего у царя деньги. Постоянно сообщавший о положении в Речи Посполитой Андрей Боболь писал 4 февраля из Кракова об угрозах Дмитрию Ивановичу гневом польского короля, рекомендуя не давать тому «ни малейшего знака», способного оправдать ненависть Сигизмунда, «дабы тем самым не раздражить и Всевышнего!».

    Между строк всех подобных посланий легко читалось, что в Речи Посполитой настолько уверены в возможности падения Дмитрия Ивановича с превысокого московского престола, что готовы разорвать с ним отношения, невзирая на опасность конфликта с Россией. Мелкий шпионаж тут был явно ни при чем. Нетрудно было догадаться, что альтернативой Дмитрию в глазах Сигизмунда III, магнатов и вездесущих иезуитов могли быть только весьма влиятельные люди в Москве, сделавшие весьма соблазнительные предложения. Но догадки догадками, а правда открылась патриарху Игнатию слишком поздно, да и то не во всей полноте.

    Глава вторая В СЕТЯХ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИЗМЕНЫ

    1. Корни международной интриги

    Чего же не знал и никогда не узнал патриарх?

    Хотя многое из рассказанного мной выглядит необычайно и удивительно, читатель может быть уверен, что все основано исключительно на анализе и сопоставлении подлинных источников. Но боюсь подвергать эту веру чрезмерному испытанию в рассказе о национальном предательстве столь подлом и интригах столь бессовестных, что поверить в них труднее, чем обвинить автора в предвзятости. Поэтому позвольте представить вам свидетелей событий и их показания.

    Но прежде всего — слово известному археографу прошлого века (и человеку бурной жизни) Павлу Александровичу Муханову: «После взятия Варшавы, в котором я участвовал будучи гвардии полковником и состоя при фельдмаршале графе Паскевиче-Эриванском (впоследствии князе Варшавском), мне удалось отыскать в Варшаве несколько исторических памятников, относящихся к России… важнейшим, без сомнения, были Записки Жолкевского о Московской войне» [31]. Хотя «Записки великого коронного гетмана Станислава Жолкевского» (1547-1640) были известны польским и русским историкам, а другой их список благополучно хранился… в Санкт-Петербурге, в Императорской Публичной библиотеке, до издания обеих рукописей П. А. Мухановым источник этот использовался слабо.

    Между тем «Записки…», написанные (или продиктованные) знаменитым польским военачальником во второй половине 1611 года, после возвращения из прославившего его похода в Россию, по своей откровенности и содержательности оказались бесценными. Как человек чести, Жолкевский с уважением относился к своим противникам, но не мог скрыть презрения к предателям. Это чувство заметно, в частности, в описании посольства московского дворянина, ловчего царя Дмитрия Ивановича, Ивана Романовича Безобразова, прибывшего в Краков 4 января 1606 года [32]. Следует заметить, что у гетмана уже не было причин специально чернить Василия Шуйского, свергнутого россиянами с престола и заточенного ко времени создания «Записок…» в Польше вместе с родственниками.

    «Нельзя не вспомнить о хитрости москвитян, — читаем в „Записках…“, — уже многим известной. Самозванец намеревался отправить к королю посла; князья Шуйские предлагали для сего какого-то Ивана Безобразова, человека расторопного, с которым они тайно сговорились. Безобразов нарочно отказывался от этого посольства, представляя разные причины, но князь Василий (Шуйский. — А. Б.) выбранил его в присутствии самозванца, а сему последнему сказал, что нелегко найти человека способнее Безобразова к этому посольству; и так Безобразов, как будто против воли, принял на себя сию обязанность.

    Безобразов, застав короля в Кракове, исправлял посольство, публично от имени самозванца, по обычаю, сохранившемуся между государями, извещая, что он с помощию Божиею возсел на престоле предков, благодаря короля за его благосклонность и доброжелательство и предлагая соседскую дружбу [33]; тайно же объявлял канцлеру литовскому (Льву Ивановичу Сапеге. — А. Б.), что желает переговорить с ним наедине.

    Но для избежания подозрения и потому, что здесь находились москвитяне, прибывшие с Безобразовым, неугодно было королю, чтобы канцлер запирался с Безобразовым. Решили наконец, чтобы сей последний сообщил просьбы свои, если у него были какие, старосте Велижскому господину Гонсевскому (Александру Ивановичу, будущему наместнику Сигизмунда и Владислава в Москве. — А. Б.).

    Когда удалились свидетели, то он открыл поручение, данное ему от Шуйских и Голицыных, приносивших жалобу королю, что он дал им человека низкого и легкомысленного, жалуясь далее на жестокость [34], распутство и на роскошь его, и что он вовсе недостоин занимать Московского престола; что они думают, каким бы образом свергнуть его, желая уж лучше вести дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав [35]. Вот в чем заключались все поручения от бояр!»

    Гетман Жолкевский, воевавший позже против Василия Шуйского, а после его свержения ведший переговоры с московскими боярами об избрании Владислава на царство, отдававший все силы этому предприятию, способному, по его мнению, прекратить вековые распри между соседними славянскими державами и покинувший Москву, когда Сигизмунд захотел присвоить ее себе, был явно поражен подлостью изменников-бояр, хотя бы и идущей на пользу Речи Посполитой. Впрочем, как и Ян Замойский, Жолкевский был против войны с Россией, в которой ему пришлось затем участвовать по необходимости.

    Итак, московские бояре считали своего царя самозванцем, намеревались свергнуть его и предать страну иноземному королевичу, убежденному католику Владиславу, принесшему впоследствии неисчислимые бедствия несчастной стране, имеющей таких правителей. Сигизмунд III не мог не воспользоваться столь редкостной подлостью: предоставляя дело избрания Владислава «Божию промыслу», он публично ответил Безобразову «как следует». «Тайно же, — продолжает Жолкевский, — король велел сказать боярам, что он сожалеет о том, что этот человек, которого он считал истинным Димитрием, занял то место, и что обходится с ними так жестоко и неприлично, и что он, король, не препятствует действовать по собственному их усмотрению» [36].

    Соглашение против строптивого Дмитрия Ивановича было заключено, не остались в стороне от него и иезуиты. Об этом свидетельствует в «Достоверной и правдивой реляции» опытный шведский шпион (впоследствии придворный фискал Карла IX) Петр Петрей де Ерлезунда. Весьма обеспокоенный резким посланием Дмитрия Ивановича шведскому королю, в котором московский государь требовал возвратить престол Сигизмунду III, агент, имевший в Москве доступ к Василию Шуйскому, устремился в Речь Посполитую еще раньше Безобразова.

    Как ни удивительно, нет сомнений, что протестантский шпион нашел общий язык с иезуитами. Петрей громогласно доказывал, что московский царь — самозванец, Григорий Отрепьев. «Если бы Гришка был подлинным Дмитрием, — писал шпион позже, на досуге, — то один из именитейших иезуитов в Кракове, патер Савицкий, не сказал бы так, услышав мой ответ на его вопрос о том, намерен ли новый великий князь Гришка распространять в стране римскую религию. Он спросил меня об этом при моем приезде из Москвы в Краков. Когда я ответил, что, поскольку он имеет такое намерение, русские могут отобрать у него власть, Савицкий сказал: „Нами он приведен к власти — нами же может быть лишен ее!“

    И вопрос и реплика иезуита Савицкого по откровенности в высшей степени невероятны, однако мы вынуждены признать, что мастера тайных дел противоборствующих Церквей нашли общий язык.


    «Король Сигизмунд, — пишет Петрей, — сам спрашивал меня, когда я прибыл из России 4 декабря 1605 года, а он праздновал свою свадьбу в Кракове с сестрой королевы Констанцией (это так. — А. Б.): «Как нравится русским их новый великий князь?» Когда я ответил, что он не тот, за кого себя выдает, король, помолчав, вышел в другую комнату. То же самое признал и королевский посланник, который в это же время прибыл от Гришки и имел такие же правдивые и достоверные сведения о Гришке, как и я (надо полагать, из одного источника! — А. Б.).

    И по той причине, — продолжает Петрей, — что никто не должен был получить достоверных сведений о Гришке, а также, чтобы не воспрепятствовать его козням (имеется в виду — против Карла IX. — А. Б.), приказал мне король через великого канцлера Литовского Льва Сапегу не рассказывать об этом, если я хочу наслаждаться жизнью. Но ввиду того, что Гришкина невеста собиралась ехать в Россию и справить там свадьбу, иезуиты и некоторые члены Сейма заключили между собой соглашение с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку» [37].


    Петрей, считавший Дмитрия Ивановича союзником Сигизмунда и потому выступивший против него на стороне Шуйского, не понимал, что сам король участвовал в заговоре. Именно с целью обеспечить скрытность приготовлений к перевороту, а не для спасения реноме Дмитрия Ивановича Сигизмунд через Сапегу велел шпиону унять свой длинный язык. Бедняга Петрей, ненавидевший иезуитов и обвинявший их в попытках покорить Россию полякам и Папе, думал в данном случае, что «подчинить Россию Польше» они хотят с помощью вооруженной шляхты из свиты Марины Мнишек, которая должна «напасть на русских и перебить их, когда они встретят их без оружия, сойдут с лошадей и преклонят свои головы перед невестой». План воцарения Владислава ускользнул от шпиона!

    Гетман Жолкевский подтверждает, что королевские власти старались тщательно сохранить тайну заговора против московского царя. «В то время, — пишет он, — никто не знал о сем, кроме канцлера Литовского, через которого шло это дело». Однако, по словам гетмана, Юрий Мнишек был осведомлен и о сообщении Безобразова, и о любопытном известии, которое привез в Краков Петр Петрей [38].

    «В то время, — сказано в „Записках…“, — выехал из Москвы один швед, который привез королю его величеству известие от царицы Марфы, матери покойного Димитрия, что хотя она из своих видов явно и призналась к этому обманщику, но что он не ее сын. Она имела при себе воспитанницу лифляндку по имени Розен, взятую во время Лифляндской войны в плен ребенком. Марфа через нее сообщила сию тайну шведу, желая, чтобы от него узнал король.

    Этот ее поступок, — объясняет Жолкевский, — был следствием того, что обманщик расстрига хотел вынуть тело ее сына Димитрия из гроба в Углицкой церкви, где он был погребен, и выбросить кости его, как бы ложного или мнимого Димитрия, что ей, как матери родной, было прискорбно; однако ж старанием своим она не допустила, чтобы останки сына ее были потревожены» [39].

    То, что упомянутый гетманом швед и Петр Петрей — одно лицо, легко установить по «Достоверной и правдивой реляции» шпиона, в которой сообщается:

    «Гришка пошел к здравствующей великой княгине, вдове Ивана Васильевича, которую он называл своей матерью, и сказал ей, что он намерен приказать выкопать сына священника, который был убит вместо него (в 1591 году. — А. Б.) и похоронен по-княжески, и похоронить в другом месте в соответствии с его сословием и положением. Но мать была против этого и не соглашалась, так как хорошо знала, что это ее подлинный сын убит и похоронен в Угличе. Великая княгиня тайно открыла это одной лифляндке, которая была захвачена в плен во время московитской войны и находилась у нее в услужении, что он, Гришка, который выдавал себя за Дмитрия, не был сыном ее или Ивана Васильевича» [40].

    В то, что царица, открыто признавшая Дмитрия своим сыном и занявшая высочайшее положение при дворе после многих лет опалы, решилась действовать против него и вновь обречь себя на изгнание, поверить трудно, тем более что мнимый сын выполнял все ее прихоти и, как известно, не тронул могилу в Угличе. Но имя Марфы было особенно удобно для политической интриги, поскольку Дмитрий Иванович был весьма склонен ссылаться на ее авторитет в сношениях с Речью Посполитой.

    Непосредственно перед тем, как Петрей сообщил в Кракове о «признании» Марфы, русский посол Афанасий Иванович Власьев говорил королю и панам Рады от имени своего государя:

    «По благословению матери нашей великой государыни царицы и великой княгини всея Руси (Марии) Феодоровны, в иночестве Марфы Феодоровны, (мы) венчались на царство через святейшего патриарха царским венцом и диадемой».

    Также и о женитьбе

    «мы били челом и просили благословения у матери нашей великой государыни, чтобы она для продолжения нашего царского рода благословила нас, великого государя, вступить в законный брак, а взять бы нам, великому государю, супругу в ваших славных государствах, дочь Сендомирскаго воеводы Юрия Мнишка» [41].

    Сказанного достаточно, чтобы заключить, что за спиной Петра Петрея стоял Василий Шуйский. Агент Карла IX не отправился бы в Польшу с дискредитирующим царя сообщением, если бы свержение Дмитрия Ивановича осуществлялось в пользу королевича Владислава. Петрей мог решиться на небезопасную интригу против не вполне дружелюбного к Швеции государя, лишь получив гарантии, что тайный претендент на престол будет союзником Карла против Сигизмунда. Шуйский это обещал и выполнил, к тому же он, в отличие от Петрея, ведал, какое значение придается царице Марфе в посольском наказе Власьеву.

    Как и поляки, Петрей не мог не учитывать, что свержение признанного народом Дмитрия Ивановича вызовет дестабилизацию обстановки в России и, вполне вероятно, новый виток гражданской войны. Если бы шпион знал о предложении заговорщиков призвать на московский престол Владислава, он мог бы быть уверен, что воцарение Шуйского будет означать войну России с Речью Посполитой. Но и без того он не случайно так радовался, описывая отправление иезуитов с вооруженной шляхтой в Москву в свите Марины Мнишек «с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку», приговаривая: «Что могут иезуиты возразить против этого? Не они ли организовали эту кровавую баню?»

    Явление в Москве вооруженных католиков (нелюбимых православными более всех иноверцев) действительно вело к резне — тем скорее, чем агрессивнее были они настроены по отношению к своему единственному реальному защитнику: царю, пользовавшемуся поддержкой народа. Так что Петр Петрей знал, что делал, пускаясь в «откровения» со своими злейшими врагами — иезуитами и королем Сигизмундом Вазой. Но и иезуиты были не лыком шиты.

    Видный член Ордена иезуитов патер Каспар Савицкий (1552-1620), на которого очень точно «вышел» Петр Петрей в Кракове, был именно тем человеком, который своевременно обнадежил самозванца, обратил его в католичество и обеспечил поддержку претендента на московский престол в Риме и Речи Посполитой. Савицкий вел дневник, известный в пересказе его коллеги по ордену патера Яна Велевицкого и отличающийся откровенностью оценок [42].

    Из дневника следует, что иезуиты с самого начала отдавали себе отчет в нестойкости религиозных убеждений так называемого Дмитрия Ивановича. Делая на него ставку, они явно не ждали немедленного одноразового результата и планировали свои действия в зависимости от открывающихся обстоятельств. Что постоянно заботило орден — так это конкуренция со стороны других католических организаций.

    После любопытных переговоров конца 1605 — начала 1606 года в Кракове по воле генерала Ордена иезуитов Савицкий был назначен сопровождать Марину Мнишек в Москву. При этом генерал оставался в тени: «…папский нунций Клавдий Ранговий (Ронгони) с особенным старанием рекомендовал ей (невесте) помянутого отца Савицкого… Сверх того он просил Папу (Павла V) приказать кардиналу (Боргезе) дать письмо на имя отца Савицкого, в котором была бы объявлена воля первосвященника, чтобы Савицкий непременно отправился к Димитрию».

    Группировка польских иезуитов, выросшая как ударная сила в борьбе с православием, старалась опираться только на своих людей. Савицкий казался им предпочтительнее прошедших с Дмитрием весь путь до Москвы отцов Николая Цыровского и Андрея Лавицкого, особенно последнего, осмелившегося установить контакт царя прямо с Папой, минуя Ронгони.

    Выступить против Лавицкого, которого Павел V постоянно требовал к себе для разговоров, пришлось самому генералу иезуитов, который в Доме профессоров «в присутствии членов собрания заметил, что отцу Лоницию (Лавицкому) недостает надлежащей и соответствующей высокому сану (посланника), им занимаемому, учености»! Упрямый Папа все же отослал Лавицкого в Москву, похвалив его и дав дипломатические поручения и рекомендовав Дмитрию Ивановичу любить в его лице весь Орден иезуитов. Однако иезуиты не считали его своим представителем!

    Другим камнем преткновения, мешающим осуществлению иезуитских планов, были смиренные отцы бернардинцы. Мнишеки, с обидой писал Савицкий, «взяли в свою свиту четырех монахов Ордена св. Франциска, называемых бернардинцами, которые должны были отправлять богослужение. Хотя отец Савицкий не совершенно был устранен, но главное заведование духовными делами было предоставлено бернардинцам. Сами бернардинцы из почтения к нашему ордену не изъявляли неудовольствия, что им сопутствует отец Савицкий, однако если бы его не было, кажется, они не очень бы огорчились».

    Еще бы бернардинцы не смущались, видя рядом с собой представителя воинственного ордена, не расстающегося с кинжалом (по его собственному признанию в дневнике) даже в церкви! Они могли бы предвидеть, что, оставаясь со своей паствой, будут зарезаны в Москве, как овечки, тогда как непотопляемые иезуиты, благоразумно расположившиеся отдельно, ускользнут от разгневанных россиян, чтобы продолжать свою небезопасную для других деятельность.

    В задачу Савицкого входило укрепление позиций ордена в Москве. Марину Мнишек он просил, «чтобы, когда она возсядет на престол, она не забыла о своих обещаниях, сделанных некогда и папскому нунцию (Ронгони, а не непосредственно Папе, снабдившему Марину специальными увещательными письмами! — А. Б.), и многим другим лицам, то есть что она будет убеждать своего супруга Димитрия к ревностному распространению католической веры и не забудет об Ордене иезуитов, оказавшем ему столь великие услуги. Кроме того, — замечает Савицкий, — я просил еще, чтобы она позволила мне доступ к себе и к Димитрию».

    Своего генерала иезуит вспоминал прежде, чем Папу. Добившись аудиенции у Дмитрия, пишет он, «я вручил ему письмо и подарки отца генерала нашего ордена; подарки были присланы не только отцом нашим генералом, но даже самим Папою и состояли в драгоценных каменьях и в золотых и серебряных пластинках с портретом Папы; кроме того, Папа прислал ему индульгенции».

    О задании своем Савицкий в дневнике не пишет — начала конспирации были им хорошо усвоены. Он прощупывал возможности усиления влияния ордена на московского государя, хотя открывшиеся в Москве обстоятельства беспокоили его «касательно успеха наших замыслов». Он имеет в виду и признаки назревания переворота, и холодность Дмитрия, который даже докладывать о посещениях Савицкого поручил «одному из секретарей своих, польскому еретику».

    Однако к моменту убийства государя у Савицкого был сформулирован целый перечень обвинений, на которые не оказала никакого влияния мощная пропаганда, развернутая сторонниками Шуйского немедленно после переворота. Не ощущается в списке прегрешений Дмитрия Ивановича и влияния наблюдений, сделанных Савицким уже в России и внесенных в его дневник. Следовательно, мы можем судить, с чем (помимо задачи прощупать возможности повлиять на царя) уполномоченный Ордена иезуитов выехал из Кракова. Всего названо семь пунктов, объясняющих, что в перевороте выразилась «воля Божия, которая… скрытно приготовляла заслуженную и справедливую погибель Димитрия».

    «1) Ибо Димитрий много изменился и был уже не похож на того Димитрия, который был в Польше».

    Этим Савицкий явно оправдывает себя.

    «2) О вере и религии католической… он мало думал».

    Об этом, помимо собственной информации, иезуиты узнали и от Петрея.

    «3) О Папе, которому, по словам посланных из Польши писем, он посвятил себя и своих подданных, теперь он говорил без уважения и даже с презрением».

    Это неправда: письма царя Димитрия к Павлу V весьма почтительны, и сам Савицкий не мог привести ни одного случая неуважения государя к Папе. Об этом мог говорить лукавый Петрей, а иезуит пишет явно в пику Павлу V, принявшему любезность Дмитрия за чистую монету.

    «4) По словам достоверных свидетелей, он предан был плотским утехам и, как говорили, имел разные сношения с колдунами».

    Один из этих «свидетелей» — Безобразов, но в целом обвинение малозначительное: иезуиты многое прощали преданным им монархам.

    «5) Все еретики имели к нему доступ, и он преимущественно следовал их советам и наущениям. Он возгордился до такой степени, что не только равнялся всем монархам христианским, но даже считал себя выше их и говорил, что он будет, подобно какому-то второму Геркулесу, славным вождем целого христианства против турок. Он самовольно принял титул императора и требовал, чтобы его так величали не только собственные подданные, но даже государи иностранные».

    Только на первый взгляд пятый пункт обвинения кажется разнородным. На деле Савицкий защищает позицию Сигизмунда III и Клавдия Ронгони, и не только против посланника Дмитрия Яна Бучинского, но и против самого Папы: ведь Павел V велел Ронгони признать императорский титул московского государя и поддерживал его намерение создать антитурецкую коалицию (в том числе и в посланиях, процитированных в дневнике Савицкого). Упоминание о «еретиках» вообще смехотворно — множество протестантов вместе с братьями Бучинскими участвовало еще в подготовке похода самозванца на Русь, и Савицкий об этом отлично знал.

    «6) Короля польского Сигизмунда III, которому он был обязан столь многими благодеяниями, не только оскорбил словами, но даже вознамерился лишить государства».

    О том, что с женитьбой Дмитрия на Марине Мнишек в Москве связывали надежды на приобретение польского престола (чем, в самом деле, русский царь хуже венгра или шведа?!), догадаться было нетрудно. Об утечке прямой информации о таком замысле в Речь Посполитую сообщил в январе 1606 года Ян Бучинский — она исходила от Шуйских и Голицыных и была передана через Безобразова.

    «7) О своей мудрости, могуществе, справедливости (Дмитрий) был столь высокого мнения, что никого не почитал себе равным, а даже презирал некоторых монархов христианских, добрых и могущественных. Наконец, он господство свое почитал за вечное» [43].

    Здесь в Савицком вновь говорит обида за своего короля, интересы которого почитались иезуитом выше папской воли. Польский патриотизм, связанный с интересами боевой группировки иезуитов, заставляет думать, что орден никогда не поддержал бы переворот в интересах самого Василия Шуйского.

    Сообщения агентов Шуйского оказали немалое влияние на формирование обвинений против Дмитрия Ивановича, но актуальность этим обвинениям придавала идея передачи Московского царства королевичу Владиславу Сигизмундовичу. Король, королевич и даже не склонные ставить все на один кон иезуиты были в этом главном пункте обмануты. Продавая Россию адептам католической реакции, Василий Шуйский нагло надул и их, чтобы вскарабкаться на престол, невзирая на неизбежную тяжелую войну с оскорбленными партнерами.

    2. Политическое бракосочетание

    Послания Римского Папы все же оказали свое действие: преодолев колебания, Марина и Юрий Мнишеки с пышной свитой пересекли 8 апреля 1606 года русскую границу. Павел V не напрасно поверил в стремление Дмитрия Ивановича послужить пользе всего христианства. Россия готовилась к войне на юге, к пограничным крепостям стягивались войска и артиллерия, в Москве под наблюдением самого государя отливались новые пушки.

    Царь дальновидно рассчитывал занять беспокойное население украйны покорением Дикого поля вплоть до Черного моря, удовлетворить обнищавшее дворянство, казаков, стрельцов и прочую воинственную братию жалованием, зная, что мирные россияне не пожалеют денег для искоренения векового врага. Хотя поляки соглашались (возможно, не без лукавства) воевать лишь с Крымом, успехи в борьбе с ханом неминуемо привели бы к схватке с ее сюзереном — Османской империей, уже втянутой в борьбу с Германской империей в Венгрии и с Персией на Кавказе.

    К персидскому шаху Дмитрий Иванович назначил посольство, а сам, пока не сошел снег, проводил с наемниками и чинами государева двора учение по штурму крепости, приговаривая: «Дай Боже со временем взять таким образом и Азов!» Азов был турецким; давние мечты о Священной лиге христианских стран против османской агрессии близились к осуществлению. Воинственная шляхта, конечно, могла бы в немалой части пойти за вождем, призывающим к выгодному и богоугодному делу, к тому же женатому на шляхтянке…

    Невозможно понять трагического завершения событий, не представив себе состояния эйфории, в которой пребывал в те недели двор, от государя до последнего жильца. Пугавшая «верхи» гражданская ненависть, казалось, сошла на нет; даже казаки, продолжавшие буйствовать на Тереке и Волге, успокоились, когда Дмитрий Иванович пригласил в Москву их атамана Илейку из Мурома (Илью Муромца), провозглашенного ими царевичем Петром Федоровичем. Столица принаряжалась: ради торжеств и военных приготовлений царь не жалел жалования и щедро раздавал служилым людям драгоценные материи на парадное платье.

    Готовилась не только царская свадьба. Представителям знатнейших родов, которым Годунов запрещал жениться, опасаясь, что они наплодят соперников его потомству, Дмитрий Иванович сам посоветовал последовать своему примеру. Не только молодежь, но и старцы с трудновообразимой прытью отыскивали себе невест. Уж на что, казалось, на ладан дышит боярин князь Федор Иванович Мстиславский — ан и его потянуло согреть старческую кровь и жениться на молодой девице, двоюродной сестре царицы-матери. Старик Василий Шуйский, отвлекшись, казалось, от злокозненных замыслов, распалился взять за себя во внучки годящуюся княжну Лобанову-Ростовскую (тоже свойственницу Нагих).

    Выезды государя приветствовали толпы богато одетых москвичей, вкушавших прелести мира и свободы предпринимательства. Праздничный дух мотовства проник в ряды почтенных горожан, вечерами подсчитывавших возрастающие доходы и имевших средства соперничать в роскоши с задававшим тон в моде дворянством. Москва отстраивалась и расширялась; за волной благоприятной экономической конъюнктуры следовало ожидать демографический взрыв, который при тогдашней малонаселенности не вызывал опасений.

    24 апреля торжественное собрание при дворе принимало воеводу Юрия Мнишека, опередившего поезд невесты, чтобы участвовать в приготовлениях к свадьбе. Царь встретил будущего тестя на высоком золоченом троне из серебра, под балдахином, увенчанным двуглавым орлом из чистого золота. Поверх жемчужной мантии Дмитрия Ивановича лежало алмазное ожерелье с рубинами, к коему подвешен был изумрудный крест. Над головой государя, украшенной высокой короной, осыпанной драгоценными каменьями, висела знаменитая икона Курской Богоматери в роскошном окладе.

    Серебряные львы и грифоны охраняли трон и поддерживали витые столбы балдахина, украшенного кистями низаного жемчуга и каменьев, среди которых выделялся огромный топаз. От трона спускались ступени, крытые золотой парчой. По сторонам ступеней со стальными топориками на золотых рукоятках стояло по двое рынд в белом бархатном платье и белых сафьянных сапогах, с толстыми золотыми цепями на груди.

    Кресло патриарха Игнатия стояло по правую руку царя. Черная бархатная ряса первосвященника выложена была по краям широкой полосой жемчуга и драгоценностей, алмазный крест сверкал на белом клобуке, эмалевые панагии в самоцветах переливались на груди. По левую руку от Дмитрия Ивановича в парчовой ферязи на соболях стоял с обнаженным мечом великий мечник Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, молодой и многообещающий воевода.

    Ниже патриарха находились скамьи митрополитов, архиепископов и епископов. Далее вдоль стены палаты сидели бояре и окольничие; скамьи для членов Думы располагались и слева от трона. Думные дворяне и думные дьяки стояли на персидских коврах. Игнатий благословил собрание поданным ему на золотом блюде большим чудотворным крестом и окропил святой водой из серебряной чаши. На приветствие приезжих отвечал только посланник Власьев; царь чинно молчал.

    По лицу Мнишека было заметно, что он растерялся, увидав некогда бедного соискателя престола во всем блеске царственного величия. Старый магнат не утратил шляхетской фанаберии и даже позволил в своей речи нескромные намеки на прежнюю ничтожность государя, но патриарх Игнатий видел, что в главном он будет более уступчив, чем намеревался.

    Несмотря на увещевания Римского Папы, его нунция и иезуитов, призывавших Мнишеков высоко нести знамя католичества, воевода уже внутренне согласился, что царственное величие дочери стоит внешних проявлений веры. По дороге на Русь Марина была окружена католическим духовенствам и, соблюдая московские приличия, как требовал ее жених, истово предавалась молитвам по чуждому здешним людям обряду. С этим в Москве придется покончить.

    Юрий Мнишек согласился, чтобы его дочь выполняла все православные обряды и не смущала россиян иной верой, сохраняя ее, если желает, только для личного, келейного употребления. Не только венчаться на Российское царство, но и жить в Москве она должна была в согласии с местными обычаями. Воевода понимал, конечно, что надежды католического духовенства, будто Марина сможет повлиять в его пользу на мужа или воспитать в католическом духе детей, оказываются тщетными. Но по сравнению с положением, которое должна была занять его дочь и он сам, уступки не казались воеводе чрезмерными.

    Католические власти как будто специально разжигали религиозное противостояние, ни на йоту не желая поступиться обрядностью. На Руси же считали, что православные являются не только благочестивейшими, но вообще единственными в мире христианами. Не смейте «вменять латынское богопротивное крещение во истинное святое христианское купельное порождение!» — требовали ревнители веры на Освященном Соборе.

    Католическое крещение, по их мнению, было не крещением, а грехом. Только крестив католика по православному обряду, его, как бывшего язычника, можно было считать христианином. В свою очередь Клавдий Ронгони не признавал православного церковного обряда. «Повсюду почти видим, — писал он Дмитрию Ивановичу 3 февраля 1606 года, — что Латинской церкви люди посягают жен греческого закона, а греческой веры женятся на исповедающих римскую, оставляя их невозбранно при своих обрядах и при своей вере; в обоих бо сих обрядах одинаковое исповедуется таинство, от римского и униатского духовенства установленное». Существование Греческой церкви, не принявшей унию, Ронгони учитывать отказывался [44].

    Ответ из Москвы не замедлил последовать: посоветовавшись с Освященным Собором, государь сделал пожалование членам львовского православного братства как «несумненным и непоколебимым в нашей истинной правой хрестьянской вере греческого закону» [45]. Однако Дмитрий Иванович не мог уступить православным ревнителям и заставить Марину заново креститься. Патриарх Игнатий знал: царь не боится угроз Ронгони, что в этом случае «многие могут произойти ссоры», но не желает проявлять нетерпимость к католикам — и по внутреннему убеждению, и в связи с планами выдвижения своей кандидатуры на польский престол.

    Между тем в Риме конгрегация кардиналов и теологов обсудила вопрос о том, позволительно ли католичке Марине Мнишек сообразоваться при венчании на московский престол с православными обычаями. 4 марта 1606 года кардинал Боргезе осчастливил Клавдия Ронгони сообщением, что папский престол категорически отказал Дмитрию Ивановичу в его просьбе. Патриарху Игнатию стоило немалого труда утишить гнев государя, допустившего нелестные выражения в адрес Павла V.

    Московский первосвятитель понимал, что неуравновешенного государя умело толкают с двух сторон к опасным решениям. Но там, где трудно было найти принципиальный выход, многоопытный грек видел возможность склонить к согласию человеческие страсти. У Мнишеков властолюбие превозмогло запрет Рима — и получилось для православных неплохо: католичка, принявшая православные обряды и не последовавшая воле Папы, не оставалась, по существу, в лоне Католической церкви.

    Православное духовенство было собрано на Собор под председательством патриарха, где каждый мог продемонстрировать свою принципиальность и поспорить с царем, лично объяснившим, почему он не считает для Марины необходимым второй раз креститься. Архиереи, архимандриты и игумены прекрасно знали, что государь допускает возражения и даже в крайнем случае ничего серьезного им не грозит.

    Действительно, прославленный крутым нравом митрополит Казанский и Свияжский Гермоген, возражая Дмитрию Ивановичу, возопил: «Царю! Не подобает христианскому царю поняти некрещеную, и во святую церковь вводити, и костелы римские и ропаты (кирхи. — А. Б.) немецкие строити! Не буди, царю, тако творити! Некотории прежний цари тако сотвориша нечестивии, яко ты хощеши творити тако!» Это выступление поддержал епископ Коломенский Иосиф.

    Смелый Гермоген добился только одного — он был выслан из столицы в свою епархию; Иосифа не постигло и такое наказание. Впрочем, у Дмитрия Ивановича не было особого основания для гнева: коллеги немедленно оспорили суждения Гермогена и Иосифа, а те, видя себя в полном одиночестве, своевременно «умолкоша». В результате Собор русского православного духовенства единогласно постановил венчать Марину Мнишек на царство по православному обряду, не требуя от нее особого крещения.

    Наличие некоторых споров в ходе обсуждения вопроса оказалось даже полезным, ибо отвлекло умы от необычности самого замысла короновать царицу царским венцом. Это было не принято, более того, царицы традиционно не могли претендовать на престол. Дмитрий Иванович, не устававший изъявлять уважение к матери и подчеркивавший ее царскую власть, венчанием своей жены явно хотел добиться большего, чем полагали упершиеся в формальный вопрос консерваторы.

    Въезд в Москву и венчание на царство Марины Мнишек были задуманы как триумф единения соседних славянских народов, как торжественное начало совместных великих свершений. Россияне и литва старались блеснуть всеми своими достоинствами. Было заранее объявлено через глашатаев, чтобы 2 мая были оставлены все дела, надеты лучшие наряды, а имеющие коней с двух часов утра выехали за город для встречи царицы по множеству наведенных через Москву-реку мостов.

    Ясным весенним утром огромное пространство перед городом напоминало поле, сплошь покрытое сказочными цветами. Стройные ряды стрельцов на отличных конях, в новых кафтанах красного сукна со сверкающими знаками различия полков и ружьями поперек седел пересекали многоцветную толпу, придавая ей вид клумб. С восемью стрелецкими полками соперничали молодецкой выправкой многочисленные дворянские сотни в бархатных и парчовых кафтанах, усыпанных драгоценными нашивками, с наброшенными в виде плащей легкими шубами, с украшенными самоцветными каменьями саблями, пистолями и кинжалами.

    В четком порядке конница стояла вдоль путей, у мостов и по берегам реки, предупреждая неосторожные движения толпы, способной в сумятице потопить и подавить составлющих ее людей. Множество оркестров увеселяло слух и предваряло шествие частей царицына поезда. Триста бравых польских гайдуков в синих суконных кафтанах с серебряными накладками и в шапках с белыми перьями промаршировали впереди с мушкетами на плечах и турецкими саблями у бедер.

    Следом двигались три роты шляхетской конницы на прекрасных венгерских конях под красивыми чепраками, с длинными разноцветными копьями, на которых развевались флажки. Все рыцарство в ротах, свите Марины и послов короля, не желая проигрывать московитам в богатстве одеяний, облачилось в старинные доспехи. Начищенная сталь блистала на солнце не хуже золота и серебра, как драгоценные каменья переливались эмали щитов-тарчей самой прихотливой формы, блестели лакированной кожей футляры луков и колчаны стрел с цветным опереньем, колыхались огромные гусарские крылья. Рыцарство ехало рядами по десять человек под звуки боевых труб.

    За ними турки в своеобразных нарядах вели на длинных золотых поводьях трех дивных коней, с трудом удерживая их; кони скакали и ржали так, что пена стекала с золотых удил; громко звенели золотые цепи, взлетали в воздух шелковые кисти, унизанные бирюзой. Разнообразные экзотические подданные московского государя красовались на красных, оранжевых и желтых конях, выкрашенных несмываемой китайской краской. Каждый старался удивить народ своим искусством наездника.

    Большой отряд бояр, окольничих и других высших чинов государева двора поражал воображение богатством одеяний. Никто не смел явиться без нового наряда, сплошь шитого золотом и жемчугом, осыпанного драгоценными каменьями. Великолепные аргамаки, стоившие дороже табунов простых коней, были под золотыми и серебряными седлами, унизанными самоцветами и увешанными цепями с бубенчиками. За каждым следовало множество конных и пеших слуг, одетых почти столь же великолепно, как господа.

    Двенадцать верховых коней вели перед каретой царской невесты и столько же было впряжено в карету. Кони по белой шкуре были усыпаны круглыми черными пятнами столь одинаковыми, что изумленные иностранцы думали, будто они так раскрашены; но довольные этим удивлением москвитяне поясняли происхождение сей редкостной породы, издавна завезенной с Востока. Все кони были покрыты шкурами рысей и леопардов и велись богато одетыми слугами за золотые поводья.

    Золотая карета Марины Мнишек внутри была обита красным бархатом с золотыми гвоздиками, выложена подушками из золотой парчи, унизанной жемчугом. На невесте было французского фасона белое атласное платье в жемчугах и бриллиантах. Напротив Марины сидели две знатные полячки, красивый маленький арапчонок с обезьяной на золотой цепочке развлекал дам. Карета ехала медленно, и Марина могла вести беседу со знатнейшими боярами, шедшими по двое с каждой стороны в весьма тяжелых от драгоценностей нарядах, поражая поляков выносливостью, ибо церемония продолжалась целый день.

    С двух сторон кареты, как два крыла, двигались сотни гвардейцев-наемников с блестящими алебардами, на лезвиях которых были вычеканены золотые двуглавые орлы. Древки алебард были обтянуты красным бархатом, усеяны позолоченными гвоздиками, обвиты серебряной проволокой и увешаны кистями из шелковых, золотых и серебряных нитей. Одной сотней командовал лифляндец капитан Матвей Кнутсон; его люди были в темно-фиолетовых кафтанах, отделанных красными бархатными шнурами; рукава, штаны и камзолы под кафтанами были из красной камки. Во главе другой пешей сотни, также на коне, шествовал шотландец капитан Альберт Вандтман. Красные алебарды его солдат сочетались с камзолами и штанами зеленого бархата, рукава были шиты из зеленой камки.

    Почетное место позади кареты занимала сотня француза капитана Жака Маржерета в кафтанах и коротких плащах коричневого бархата с золотым позументом. Эти отборные бойцы получали самое большое жалованье и могли себе позволить очень дорогое платье. По обычаю наемников они были увешаны кольцами, серьгами, браслетами и цепочками, заламывали шляпы, закручивали усы и имели весьма свирепый вид.

    После телохранителей ехал новый отряд московских бояр и дворян вместе со знатнейшими польскими вельможами и родственниками Марины, во всем великолепии, на которое каждый оказался способен. Россияне выделялись роскошью и дородством, иноземцы хвалились статностью и воинственностью, заставляя коней выделывать разнообразные курбеты, соревнуясь в искусстве выездки. После них народу вновь дали полюбоваться бесценными конями, коих вели в поводу.

    Восемь серых в яблоках коней с ярко-красными гривами и хвостами влекли карету, поданную Марине к русской границе и весьма удивившую непривычных к такому транспорту литовцев: вместо привычных саней или колымаги они узрели «подобие маленького домика» с застекленными дверцами! Снаружи карета была обтянута шелком и украшена серебряным кованым узорочьем, внутри выстлана соболями. Лошадьми управляли три кучера в кафтанах золотой турецкой материи, подбитых соболями, вожжи и сбруя были красного цвета.

    Далее в четырнадцати не столь богатых, но также великолепных каретах следовали дамы из свиты Марины. Затем новый отряд литовской конницы в полном вооружении (объяснимом бедностью, но вызывавшем немалые опасения и недоумения москвичей, бравших оружие лишь на войну) шествовал с громкими звуками труб, рожков и литавр. Многочисленные подразделения русской кавалерии двигались по командам, отбиваемым на огромных набатах, сверкая каменьем, золотым и серебряным шитьем, шелками и парчой.

    Шествие завершали именитые купцы и промышленники, представители городских сотен и слобод в богатых одеяниях и на хороших лошадях, окруженные слугами и работниками. Польские полковые фуры, повозки и весь обоз двигались позади, не вызывая интереса москвичей, которые по многочисленным мостам спешили в город, чтобы еще раз увидеть это красочное действо.

    Московские оркестры встречали процессию у ворот Земляного, затем Белого и Китай-города, где выстраивался почетный караул бравых стрельцов с пушками и легким оружием. На Красной площади оркестры, в предвидении давки и толчеи, размещались на специально возведенных помостах; последний оркестр наяривал в трубы, флейты и литавры над кремлевскими воротами, в которые проехала только Марина Мнишек с небольшим числом сопровождающих и охраной.

    Остальные поляки и литовцы разместились в любезно освобожденных хозяевами домах бояр, окольничих и богатых купцов в центре города. Зеваки могли дополнительно полюбоваться на разгрузку привезенного в Москву добра (одного вина было доставлено несколько десятков бочек), взобравшись на высокие ограды усадеб.

    Патриарх Игнатий демонстративно не вышел встречать будущую царицу на Красную площадь, как сделал бы, если бы Марина Юрьевна была православной; остались в Кремле и члены Освященного Собора. Только священники бесчисленных московских церквей (как и вообще священнослужители на всем пути от границы) вместе с народом выходили здравствовать новую государыню, избранницу «доброго царя Димитрия».

    Благоразумный Игнатий отнюдь не перешел в оппозицию: патриарх считал необходимым добиться, чтобы народ убедился в твердом соблюдении обычаев и защищенности устоев. Всю Москву незамедлительно облетела весть, что иноземная царская невеста должна пожить сначала в православном Вознесенском девичьем монастыре и под руководством царицы-инокини Марфы Федоровны приобщиться к традициям своей новой родины. Тогда, наговаривали простонародью люди царя и патриарха, она будет достойна венчаться царским венцом.

    Только эта последняя часть церемонии бракосочетания была открыта для глаз представителей всенародства, однако все детали предстоящего действа должны были строго соответствовать православным обычаям. Зная, сколь стремительно разносятся злонамеренные слухи, Игнатий позаботился, чтобы все время до свадьбы невеста строжайшим образом соблюдала православные каноны в поведении, еде, одежде и праздниках. Католические священники и даже переодетые иезуиты, известные своей пролазливостью, за порог монастыря не допускались, несмотря на просьбы Марины, ее родни и самих священников.

    Чтобы успокоить подозрительность москвичей относительно впущенных в город вооруженных иноземцев, приезжие были разделены и расселены на большом пространстве, а стрелецкие караулы, следившие за порядком, значительно усилены. Наконец Москву облетели вести о весьма суровом приеме, устроенном государем Дмитрием Ивановичем послам короля Сигизмунда, что весьма льстило горделивым россиянам, радовавшимся, что царь «утер нос» возомнившему о себе «латыннику».

    Достопамятный прием состоялся в Золотой палате Кремлевского дворца 3 мая в присутствии высшего духовенства, сидевшего во главе с патриархом по правую руку государя, и около ста вельмож в платьях из золотой парчи с жемчугом и высоких черных шапках. Блеск золотого трона со львами и грифонами, над которыми раскинул крылья двуглавый орел, сжимающий в когтях шар, ослепительное сияние драгоценностей короны, скипетра и всего одеяния государя оттенялись снежно-белым цветом материи, кожи и горностая на рындах с дамасскими топорами в руках.

    Иезуиты, затесавшиеся в свиту послов и гостей, со скрежетом зубовным видели величие патриарха Игнатия, сидевшего в огромном зале выше всех, кроме самого государя. Большой животворящий православный крест перед патриархом как бы говорил алчным католическим пришельцам: «Изыди, Сатана!» Опасения сторонников короля вызвала речь гофмейстера Марины Мнишек Станислава Стадницкого, восславившего давние матримониальные связи московских государей с литовской знатью.

    «Сим браком, — говорил Стадницкий Дмитрию Ивановичу, — утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и в обычаях (и в вере — отметили про себя русские. — А. Б.), равные в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего, и своей закоснелой враждой тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную (мусульманство. — А. Б.)… И слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера» [46].

    Слишком недавно соединилось Великое княжество Литовское с Королевством Польским и слишком большим утеснениям подверглось его православное большинство от католиков, не обретя надлежащей защиты от татар и турок, чтобы послы королевские и иезуиты не увидели в этой речи мнения множества литовцев, с восторгом соединившихся бы с россиянами под знаменем православного самодержца, выступившего против агарян. Нет, не случайно Сигизмунд III и паны Рады не дали послам воли вести переговоры об антибасурманском союзе!

    Глава посольства Николай Олесницкий вручил стоявшему перед троном Афанасию Власьеву королевскую верительную грамоту к «князю» Дмитрию Ивановичу — и немедленно получил ее назад с предложением возвращаться к Сигизмунду, поскольку в России есть только один владыка — цесарь. «Что делается?! — возопил посол. — Оскорбление беспримерное для короля и всех знаменитых поляков, стоящих перед тобой, для всего нашего отечества… Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, государя нашего и народа польского!» [47]

    Патриарху Игнатию и всем сторонникам Дмитрия Ивановича стало ясно, что и королевская грамота, и речь Олесницкого были намеренным оскорблением с целью дискредитировать царя и разорвать с ним отношения, становящиеся опасными для трона Сигизмунда и господства польских магнатов-католиков в объединенном польско-литовском государстве.

    Это было предусмотрено: не обращая внимания на грубости посла, уже призывавшего на голову Дмитрия Ивановича гнев Божий за последующее кровопролитие, русские приняли грамоту, объяснив это снисходительностью великого государя, готовящегося к брачному веселью. Но прежде царь произнес тщательно подготовленную при участии духовенства речь, обосновывающую имперскую миссию Российского православного самодержавного государства.

    Дмитрий Иванович выразил удивление, что

    «его королевская милость называет нас братом и другом — и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как-то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого не могли иметь ни древние римляне, ни другие древние монархи!

    Мы имеем это преимущество — называться императором — по той же причине, по какой назывались так и они, потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще (и) другим раздаем права. И, что еще больше, — продолжал Дмитрий Иванович, — мы государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором.

    По милости Божией мы имеем такую власть и право повелевать, какие имели короли ассирийские, индийские, персидские, имеем также под своей властью несколько других царей татарских. Поэтому мы не понимаем, чем бы лучше нас был в настоящие времена великий хан, которого все историки называют императором татар?..».

    Указав, что Римский Папа «не стыдится» называть его в посланиях кесарем, царь отмечает, что неиспользование его предками императорского титула нисколько не подрывает их права именоваться так, ибо в древности «не только наши предки, но и другие государи» часто «в простоте» не заботились о соответствующих их величию названиях. Польские короли, например, приняли «королевскую корону и титул от кесаря Оттона», чего бы «в настоящее время они, конечно, не сделали».

    «Кроме того, — заметил российский самодержец, — всякому государю позволительно называться как кто пожелает. И действительно, у римлян многие кесари назывались народными трибунами, консулами, авгурами; точно так же многие из них, когда им вздумалось, бросали титул императора. Те же Примские кесари, как это известно, назывались князьями. Кесарь Август не дозволял называть себя государем, несмотря на то что был им на самом деле… Так и предки его королевской милости назывались сначала монархами, наконец — королями.

    Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император и не желаем как-нибудь легко потерять этот титул для наших государств… Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат, как зеницею ока, — то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю!» [48]


    Если бы не унижение России отнятием у нее имперского статуса, заметил государь, он относился бы к королю как к старшему брату. Несправедливость и враждебность Сигизмунда послужили для царя поводом к другому отношению. Теперь Дмитрий Иванович через дьяка обещал королю пожаловать ему титул «шведского» в обмен на признание за царем сана императорского.

    Приезжим из Речи Посполитой было объявлено, что россияне с удовольствием видят друзей в своих бывших врагах, что обычаи в России переменились и на смену тиранству, более всего отталкивавшему свободолюбивых рыцарей, пришла законность и любовь к свободе. Литовцам и «ляхам» было над чем задуматься при сравнении своего короля, лишь мечтавшего их оружием добыть себе далекую шведскую корону, с императором бескрайнего Российского государства.

    Щедрый, мужественный, изобретательный в военных играх, сведущий в благородном дворянском искусстве охоты, ловкий наездник и могучий победитель в единоборстве с медведем — Дмитрий Иванович быстро завоевывал симпатии среди гостей накануне того дня, когда единородная им панна Марина будет увенчана императорским венцом. К этому событию радостно готовились все — русские и иноземцы, — ожидая самых счастливых последствий брачного союза для объединения славянских государств.

    Лишь несколько заговорщиков в царском дворце да доверенных лиц короля Сигизмунда и генерала иезуитов плели в своих воспаленных умах козни, которым суждено было обрушиться на их головы и породить реки крови русского, украинского, белорусского, литовского и польского народов, подвести под мусульманский меч и оставить в османском рабстве многие земли христиан.

    3. Глава заговора руководит свадьбой

    Римский Папа Павел V, глава католиков, и второй патриарх Московский и всея Руси Игнатий, глава православных, со всеми их мирными и далеко идущими планами оказались бессильны предотвратить грядущие страшные битвы христиан Восточной Европы, разорение России и Потоп Речи Посполитой, оккупацию Москвы поляками и Вильно русскими. Оба первосвященника оказались запутанными в тенета, за ниточки которых дергал маленький паучок, видящий, насколько легче столкнуть народы в пучину безжалостной вражды, чем настойчиво вести их к союзу и дружбе.

    Маленький старичок с подслеповатыми слезящимися глазками, сивой бороденкой, образа самого нелепого, известный всей России прохиндей, ни разу за свою долгую административную карьеру не судивший по закону, жадненький и скупенький льстец, лизавший пятки Ивану Грозному и Борису Годунову, богомолец и тайный сластолюбец, гаденько улыбавшийся, слушая любимые им гнусные сплетни и доносы, — патриарху Игнатию казалось, что он хорошо знает боярина князя Василия Ивановича Шуйского.

    Стариковское честолюбие многим представлялось смешным; трудно было предположить в этом тщедушном тельце могучую всесжигающую страсть, увидеть в придворном угоднике отчаянного авантюриста, разгадать в трусе и предателе человека невероятной храбрости. Шуйский готов был один вступить в войну со всеми, ради трона не устрашился покуситься на царя, разжечь народный гнев и вызвать интервенцию иноземцев. А пока он змеей вполз в доверие к Дмитрию Ивановичу и стал ближайшим к нему человеком.

    При встрече Марины Мнишек и в последующие дни Василий Шуйский был при государе, всегда на виду, давая советы и распоряжаясь приготовлениями к свадебным торжествам. Он делал вид, что достиг вершины своих честолюбивых мечтаний, не ленясь сопровождать государя даже в конных прогулках без свиты и изображая из себя старого дядьку, по-отечески заботящегося о молодом властелине.

    Игнатий помнил, как Шуйский накануне свадьбы громче всех убеждал Дмитрия Ивановича, что невеста возлюбленного народом православного царя должна идти под венец в русском, а не в иноземном платье. «Один день ничего не значит!» — махнул рукой государь, соглашаясь с боярами и испытывая благодарность к Василию Ивановичу за заботу о его популярности.

    В эти дни городские власти все чаще докладывали Думе о признаках заговора, нити которого тянутся на самый «верх». Патриарху было известно, что некие попы и монахи, неистово обличавшие самозванца, показывают с пытки на бояр и на самого князя Шуйского. Но кто слушал обвинения против первого вельможи государя?! Поведение Шуйского не позволяло верить изветам и отбивало само стремление сообщить властям о заговоре. Особое впечатление произвела роль Василия Ивановича на свадьбе.

    Даже патриарх Игнатий, обвиненный и свергнутый за свои действия в Кремле 8 мая 1606 года, играл на свадьбе Дмитрия Ивановича с Мариной менее заметную роль, чем князь Василий Иванович. Шуйский как тысяцкий был распорядителем торжеств и постарался извлечь из них максимальную выгоду, показав себя недосягаемым для обвинений и подогрев враждебность россиян к иноземцам.

    Узнику Игнатию его последнее торжество вспоминалось особенно ярко. Само бракосочетание готовилось и проходило келейно. Марина Мнишек переехала из монастыря во дворец в ночь с 7 на 8 мая. Ее шествие в карете, в окружении немецких алебардщиков и вооруженных дворян, при свете сотен факелов, выглядело зловеще. Празднично одетые толпы народа начали заполнять Кремль лишь через несколько часов. Давка была изрядная, и ждать пришлось долго, до самого полудня.

    Народу, призванному глашатаями на праздник, было о чем почесать языки, пока многочисленные гости пробивались через толпу ко дворцу. Знающие люди разъясняли, что не случайно царь нарушает устав Православной Церкви, запрещающий совершать обряд бракосочетания под пятницу и под всякий праздник: назавтра же, 9 мая, была не только пятница, но и высокочтимый Николин день!

    Виновники такого нарушения традиций были налицо: целые тысячи иноземцев протискивались на конях в Кремль, разительно отличаясь от православных бояр и дворян, благопристойно одетых в долгополые ферязи из золотой парчи, усыпанные жемчугом и увешанные золотом. Расступаясь перед православными господами, россияне грубили полякам и литве, нагло першимся к самому храму Успения Пречистой Богородицы с оружием. Заносчивая шляхта не сносила грубостей, и многочисленным караулам приходилось там и сям предотвращать свалки.

    Стрельцы-молодцы в ярко-красных кафтанах кармазинного сукна с парчовыми нашивками осаживали несметную толпу, старавшуюся протиснуться на соборную площадь. Привычный народ не злобился, если кого-то заушали или даже прибивали длинными пищалями. Всего восемь тысяч стрельцов справлялось с оцеплением Кремля и внутри него. Как на грех, оказалось, что внешнюю охрану соборной площади несут литовские шляхтичи и солдаты, на головы которых так и сыпались проклятия, особенно потому, что вопреки обыкновению к Успению не пропускали богатых горожан.

    Гнев православных был велик, даже те, кто по положению и обличию не мог надеяться попасть в собор или на площадь, вопили, что-де не пускают благоверных, а по свойству пускают поганцев! Ожидание между тем затягивалось. После обручения Дмитрия с Мариной по русскому обряду в Столовой палате, проведенного благовещенским протопопом Федором, молодые с малой свитой под предводительством Шуйского направились не в собор, а в Грановитую палату.

    Патриарх с высшим духовенством не присутствовали при этих церемониях, но знали, что должно происходить во дворце. Государь первым пошел в палату, где собралось знатнейшее дворянство, и воссел на высокий драгоценный престол. Не кто иной, как Шуйский, выступил вперед и пригласил Марину занять второй трон, меньше царского, но столь же драгоценный. Василий Иванович, нисколько не смущаясь, приписал воцарение великой государыни Марьи Юрьевны Божьему праведному суду.

    После того как государь с государыней воссели на престолы, затеян был торжественный прием королевских послов. Потом все, кроме участников свадебного поезда, стоявших у тронов, сидя дожидались уведомления о готовности духовенства к коронации царицы. Посланные на Казенный двор чиновники принесли в Грановитую палату царскую утварь: Мономахов венец, наперсный крест, золотую цепь и усыпанное драгоценностями оплечье-бармы.

    Первый в Думе конюший боярин Михаил Федорович Нагой подносил утварь государю, коий, встав со своего места, целовал крест и венец, пока духовник произносил молитву «Достойно есть». Царица также приложилась к православному кресту и лобызала венец, спустившись в знак почтения на три ступени с трона. Лишь после этого, около трех часов дня, началось действо, ради лицезрения которого с раннего утра собирался народ.

    По знаку распорядителя торжеств грянули кремлевские колокола, перезвон был подхвачен всеми звонарями столицы. Из дверей Успенского собора на площадь вышли патриарх Игнатий с архиереями в ослепительных ризах. Навстречу им с Красного крыльца и через площадь по дорожке черного сукна, крытого малиновым бархатом, давно привлекавшей внимание народа, двинулись протопоп Федор с царской утварью, покрытой драгоценной пеленой, боярин Михаил Федорович Нагой и дьяк Федор Янов с золотым блюдом.

    Когда новгородский и ростовский митрополиты приняли царскую утварь у протопопа, патриарх прошествовал в собор по двойной бархатной дорожке и установил крест, корону, цепь и бармы на поставленные посреди храма аналои, крытые золотой парчой, расшитой жемчугами. Игнатий еще раз оглядел собор и убедился, что все готово к торжеству.

    Посреди храма было возведено царское место высотой в 12 ступеней, обитое багряным сукном. Три багряные же дорожки сбегали со ступеней к алтарю; посреди двух из них были постланы дорожки бархатные с золотым узором, ведущие к тронам царя и царицы; к стулу патриарха, поставленному справа от места государя, вела дорожка черного бархата. Церковные власти должны были расположиться по обе стороны чертожного места на лавках, покрытых в два слоя драгоценными тканями. Остальным участникам церемонии по обыкновению предстояло стоять позади иерархов и других духовных чинов в глубине храма.

    На площади тем временем дворцовые чины проложили между всеми храмами «пути» — дорожки красного сукна английского, поверх которых были постелены две, для царя и царицы, тропинки золотой и серебряной парчи. Сверху, из дворца, по трем пролетам Красного крыльца с золочеными перильцами и львами на площадках двинулась процессия придворных, сверкая, как золотая змея. Всем участникам церемонии, кроме иноземцев, велено было надеть платье золотого цвета: из парчи или рытого китайского шелка; украшения сверху нацеплялись по вкусу (довольно варварскому, на взгляд Игнатия, предпочитавшего носить немногочисленные драгоценности на черном фоне).

    Первыми, проверяя порядок, шли молодые стряпчие, за ними стольники с иноземными гостями, увешанными оружием. Василий Иванович Шуйский гордо выступал впереди царского «поезда» из наиболее приближенных к государю представителей знати. Далее плечом к плечу шла пара, особенно врезавшаяся в память Игнатия: князь Василий Васильевич Голицын со скипетром в руках, уже составивший план убийства Дмитрия Ивановича, и храбрый верный царев слуга Петр Федорович Басманов с золотой державой, чей растерзанный труп вскоре будет брошен на Лобном месте.

    Благовещенский протопоп Федор в епитрахили и усаженных самоцветами поручах кропил путь перед государем и государыней, которыми затаив дыхание любовался московский и иноземный люд. Они шли об руку, в длинных русских платьях алого бархата с широкими рукавами, в красных сафьянных сапожках с серебряными подковками. Ни материи, ни сафьяна почти не видно было под массой гладко зашлифованных (а не граненых, как на Западе) алмазов, изумрудов, сапфиров и рубинов в золотых оправах.

    Голову Дмитрия Ивановича венчала высокая корона с крупными рубинами и алмазами. На Марье Юрьевне, как величали теперь Марину Мнишек, был русский кокошник с бриллиантами, оцененный в четыреста девяносто тысяч голландских гульденов. Под правую руку государя вел тесть, воевода Юрий Мнишек, а невесту поддерживала под левую руку супруга старейшего боярина Думы Прасковья Ивановна Мстиславская.

    Остальные бояре, боярыни, думные и приказные люди вместе с иноземцами завершали шествие и еще только спускались с Красного крыльца, когда в соборе уже пели многолетие государю, прикладывавшемуся к образам Богородицы Владимирской, чудотворцев Петра и Ионы митрополитов. Под руководством Василия Ивановича Шуйского свита подвела к иконам невесту, которая опустилась на колени на специально сделанные и обитые дорогими тканями приступочки и приложилась к образам.

    Это «осквернение» чудотворных икон иноверкой было объявлено страшной виной патриарха Игнатия уже через несколько дней после убийства Дмитрия и воцарения Шуйского. Во время торжества, однако, к образам подводил Шуйский. Патриарх и митрополит Новгородский Исидор в жемчужных ризах дожидались государя и государыню от образов у подножия чертожного места, на которое и возвели их под руки: патриарх государя, под правую, а митрополит государыню, под левую.

    Патриарх играл в церемонии коронации главную роль. Государь говорил к нему речь, Игнатий приветствовал царя и будущую царицу, благословил их и с подобающей торжественностью возложил на Марину Юрьевну животворящий крест, бармы и корону. Митрополиты, архиепископы и епископы с виднейшими архимандритами не были обойдены вниманием при составлении сценария и получили свою долю чести. Церковные иерархи, выстроившись по степеням, передавали из рук в руки знаки царского достоинства, а после возложения их патриархом на государыню по очереди подходили благословить Дмитрия Ивановича и Марью Юрьевну. После пения многолетия они вместе с патриархом первыми поздравили государя и государыню, прежде бояр и всяких чиновных людей.

    Коронация Марьи Юрьевны не случайно совершалась до ее венчания с Дмитрием Ивановичем: государь подчеркивал, что женится на равной себе православной императрице. Последнее было очевидно всем присутствовавшим в храме — не случайно Шуйский позаботился, чтобы представители народа не были допущены и близко к Успенскому собору! Богатейшие москвичи, имевшие средства пробиться к соборной площади, видели лишь четырех рынд в белом платье с горностаем и золотыми цепями, неподвижно стоявших у врат храма, и слышали звон колоколов, когда патриарх служил торжественную литургию.

    По завершении службы Игнатий возложил на государыню золотую Мономахову цепь и приступил к важнейшей части церемонии, для которой перед алтарем был постелен богатый ковер, покрытый сверху золотого цвета бархатным полотнищем. На этом месте Игнатий помазал Марью Юрьевну святым миром для присоединения ее к Православной Церкви и причастил Христовых Тайн.

    После двухчасового ожидания народ увидел выходящих из собора дворцовых чиновников и дворян вкупе с иноземцами, но церемония еще не завершилась. Обряд венчания происходил только в присутствии патриарха и властей, стоявших на своих местах, бояр и думных людей. Распоряжавшийся им тысяцкий Василий Шуйский стоял подле молодых и венчавшего их протопопа Благовещенского Федора.

    Наконец долготерпение зрителей было вознаграждено: царский поезд двинулся из Успенского собора под звуки труб и литавр, колокольный звон и пушечную пальбу. На паперти, на высоких переходах у Грановитой палаты и Столовой избы старый князь Федор Иванович Мстиславский осыпал молодых большими золотыми монетами ценой от 5 до 20 червонцев, выбитыми в память праздника. На глазах изумленного народа царица-полячка шла, опираясь на руку Василия Ивановича Шуйского!

    В тот день не было большого пиршества, и молодые вскоре удалились в свои хоромы; до постели их сопровождал Шуйский. Затем волна празднеств захлестнула столицу. За пирами во дворце, где гостей услаждали итальянские, немецкие, брабантские, польские музыканты и хор на 32 голоса, следовали попойки в городе, после застолий готовились иные увеселения и был построен сказочный городок с невиданными инженерными хитростями, который царь с гостями собирался штурмовать на глазах у дам. Патриарх Игнатий и многие другие сторонники Дмитрия Ивановича оказались оттесненными праздничной толпой, а старик Шуйский неизменно оказывался у трона. Двор был охвачен праздничной эйфорией.

    Между тем по столице растекались слухи, что царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет Божий храмы, выгоняет священников из домов, чтобы поселить иноверцев, женился на поганой польке, а главное — не государь это вовсе, а самозванец! Дмитрий Иванович разрешил в одном из зданий Кремля протестантскую службу для наемной охраны — и Москву облетела весть, что огромный дом отдан проклятым папежникам для их богомерзких молитв. Участились случаи столкновений россиян с иноземцами на улицах, приезжим перестали продавать порох и оружие. Невинным оказался поляк, обвиненный в том, что обесчестил боярыню, — но сразу же всем стало известно, что иноземцы пачками бесчестят жен и девиц. Гордый вид шляхтичей приводил многих обывателей в озлобление. Поляки ходили при оружии — и в народе заговорили, будто они приписывают воцарение Дмитрия Ивановича своей храбрости и трусости русских. Иноверцы не снимали в церкви шапок с перьями — и поползли слухи, что они водят в храмы собак и оскверняют иконы.

    Слухи распускались умело, и источник их оставался скрытым.

    Патриарх Игнатий не знал, насколько широко заговор охватил «верхи». Взятые под стражу за опасные речи монахи и попы признавались, что ночью в доме князя Шуйского собирались некоторые военачальники новгородских и псковских полков, на которые его род издавна имел влияние, стрелецкие командиры и богатые горожане. Говорили, будто Василий Иванович призывал свергнуть самозванца и спасти православие, истребив всех иноверцев. Шуйский будто бы уверял, что в заговор вошли все бояре, кроме малодушного Мстиславского, твердо решившие покончить с расстригой, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Но Игнатий, признавая вероятность такого рода боярского договора в принципе, сильно сомневался в его осуществимости на практике. Кто-нибудь из вхожих в государевы покои обязательно бы донес если не самому Дмитрию Ивановичу, вокруг которого целыми днями вился Шуйский, то, по крайней мере, непреклонному Басманову. Вероятнее выглядел слух, что вместе с Василием Ивановичем сговорились известные пройдохи князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин, возможно, еще с несколькими сообщниками в Думе.

    Можно было догадаться, что поджигательские речи спускаются в город «с верхов». 12 мая на торжищах открыто говорили, что мнимый Дмитрий есть царь поганый: не чтит икон, не любит набожности, ест скверную пищу, ни единожды еще не мылся в бане со своей поганой царицею — одним словом, еретик и не царской крови! Видит Бог, что готовится он во время потехи со взятием чудного городка истребить всех бояр, отдать земли русские Польше и ввести латынство!

    Это была несусветная чушь, даже Игнатий не вскоре смог разглядеть за ней безошибочный ход заговорщиков. Изобличить их можно было, только распутав цепочку от уличных ораторов до самых «верхов». Однако когда один из болтунов был схвачен и допрошен во дворце, бояре без труда доказали государю, что такие глупости можно болтать лишь спьяну. Нелепость обвинений заставила Дмитрия Ивановича махнуть рукой на розыск связей задержанного, тем более что окружающие дружно уверяли, будто положение царя как никогда прочно.

    Действительно, слухи не были опасны для государя, пока он сидел на троне; они призваны были лишь внести смятение в умы. Уверенный, что подавляющее большинство народа стеной стоит за него, Дмитрий Иванович сначала с раздражением выслушивал тех, кто предупреждал о существовании заговора, а затем стал гнать от себя доносчиков. Да и впрямь трудно было извещать о злодеях, когда главные из них стояли возле трона!

    На это отважился Юрий Мнишек, весьма обеспокоенный участившимися столкновениями москвичей с поляками и явно раздуваемой кем-то ненавистью к иноверцам. Большое впечатление произвели рапорты капитанов немецких рот, 13, 14, 15 и 16 мая письменно докладывавших государю об измене во дворце и неспокойстве за его стенами. Верный Петр Федорович Басманов начал следствие и схватил несколько человек.

    Казалось, заговорщики должны были поспешить, но Василий Шуйский вновь проявил поразительную выдержку и отложил исполнение заговора, буквально под занесенным топором палача выжидая удобнейшего момента. Первоначально усиленные караулы в городе были сняты, а постоянные дежурства всех трех немецких отрядов отменены.

    Держа простой народ в неведении о плане переворота, Шуйский искуснейше управлял умонастроениями в столице. В пятницу 16 мая «в Москве повсюду стояла тишина, приводившая в изумление… В ту же ночь в царских палатах была радость и веселье; польские дворяне танцевали с благородными дамами, а царица со своими гофмейстринами готовила маски, чтобы в следующее воскресенье почтить царя маскарадом» [49].

    Во дворце на страже осталось 50 немецких алебардщиков, остальные были отпущены по домам в Немецкую слободу. В ночь на 17 мая еще два десятка человек из этой жалкой охраны под разными предлогами были сняты с постов; именем государя заговорщикам удалось сократить стрелецкую охрану стен и башен Кремля. Между тем в город были введены направлявшиеся в Елец полки числом до 18 тысяч ратников, подавляющее большинство которых ничего не знало о заговоре. Пока они медленно продвигались по незнакомым ночным улицам к центру, все 12 городских ворот были заняты холопами заговорщиков, имевшими приказ никого не впускать и не выпускать.

    Глава третья ПУТЬ К ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ

    1. Цареубийство и душегубство

    Рано утром Игнатия разбудил нарастающий набат. Вскоре он услышал, что десятки тысяч колоколов звонят по всей столице. Окна просторной кельи были темно-красными. Патриарх быстро оделся, накинул на плечи шубу и вышел на гульбище, заваленное снегом.

    Свет исходил от устрашающе кровавой луны и растекался над Крестовой палатой в пелене густо сыплющегося снега, сквозь которую до Игнатия доносился шум просыпающейся по тревоге столицы. Вопли усиливались; в нескольких местах темноту прорезало взметнувшееся к небесам пламя пожаров.

    «Караул, православные! — вопили на улицах громкоголосые глашатаи. — Поляки убивают государя! Не пущайте в Кремль ворогов! Бей ляхов!» Отряд литовских всадников, поднятый по тревоге, был заперт в одной из улиц рогатками и истреблялся озверелой толпой. Войска и простонародье шли на приступ занятых иноземцами дворов и почти всюду резали их еще не одетыми.

    Под грохот выстрелов было слышно, что в нескольких местах литва успела организовать оборону. Опытные воины посольской свиты, шляхта и гайдуки крупных магнатов вырубили ворвавшихся в их дворы и упорно отстреливались из-за частоколов, заваливая улицы трупами и не позволяя сжечь себя в домах.

    Те, кто пытался бежать из города, гибли ужасной смертью, зато оставшиеся сражались отчаянно; москвичи, среди которых были юноши и даже маленькие дети, вооруженные ружьями и луками, топорами и саблями, копьями и дубинами, бросались на приступ с воплями: «Бейте ляхов, тащите все, что у них есть!» — и умирали в большом числе, пока не поостыли и не засели за спешно возведенными баррикадами.

    Многотысячные войска, толпа и преступники, выпущенные из застенков, хлынули на Красную площадь; вскоре весь Кремль был окружен. Дмитрий Иванович уже не мог надеяться на организованную помощь, хотя и не знал об этом.

    Первые люди, прибежавшие к Лобному месту, видели стоявший на площади отряд в двести всадников в полном вооружении. Здесь был глава заговора и основные его участники: несколько бояр и дворян со свитой военных холопов, верных псов своих господ.

    Отряд спокойно направился через мост к Фроловским (Спасским) воротам, протискиваясь между лавчонками, торговавшими днем книгами и картинками. Куцая фигурка Василия Ивановича Шуйского неуклюже покачивалась на спине могучего жеребца. Погребенный под грудой доспехов боярин держал в одной руке крест, в другой обнаженный меч. Шум в Кремле показывал, что там проснулись. Народ на площади криками ободрял воинов, едущих на защиту царя от злых иноверцев. Последний всадник скрылся в глубоком проезде башни. Ворота замкнулись.

    Подойдя к балюстраде гульбища, Игнатий глядел на вереницу темных всадников, проезжающих мимо Крестовой. Они спешились на площади, озарившейся свечами, принесенными из Успенского собора. Кто-то из клира был явно причастен к ночной затее. Патриарх не вмешивался, когда на площади засветился драгоценный оклад Владимирской Богородицы. У образа возился предводитель пришельцев. Вскоре до Игнатия донесся его дребезжащий голос: «Во имя Божие идите на злого еретика!» Затем раздался рев здоровенных глоток.

    «Выдай самозванца!» — кричали кому-то, скрытому во тьме переходов. Это был Петр Басманов, второй раз посланный государем разузнать причины переполоха. С больной после пированья головой Дмитрий Иванович успокоился сначала сообщением, что где-то в городе, видать, пожар, и вернулся в опочивальню. Он поднялся вторично, когда заговорщики уже ломились во дворец, но не могли еще преодолеть защиту стойких немцев.

    «Ахти мне! — сказал вбежавший в покои Басманов, обманутый заговорщиками. — Ты сам виноват, государь! Все не верил, что вся Москва собралась на тебя!» Вместе с грозным шумом столицы это известие на время парализовало царя, но тут в покои ворвался заговорщик, сумевший обойти стражу. «Что, еще не выспался, недоношенный царь?! — кричал он. — Почему не выходишь и не даешь отчета народу?» Басманов разрубил ему голову палашом, и безоружный Дмитрий Иванович[50] бросился вслед за верным слугой к крыльцу.

    Напрасно Басманов молил царя спасаться, пока он задержит нападающих. Государь выхватил алебарду у Вильгельма Шварцкопфа и выскочил из передней с криком: «Я тебе не Борис буду!» Он хотел пробиться сквозь толпу заговорщиков во главе верных немцев, но был встречен густым мушкетным огнем. Над головой царя сыпалась штукатурка, каменные брызги летели от перил высокого крыльца, катились вниз по ступеням сраженные пулями немцы. Потеряв несколько человек убитыми, Дмитрий Иванович должен был отступить в переднюю.

    Не говоря ни слова алебардщикам, царь побежал предупредить об опасности жену, предложив ей спрятаться в подвале. По переходам и сеням он достиг каменного дворца, здания которого тянулись далеко к кремлевским стенам, туда он и стал пробираться, перепрыгивая на большой высоте с одного гульбища на другое. Во время одного из прыжков Дмитрий Иванович сорвался и рухнул на землю, как говорили, с высоты более 30 метров.

    Тем временем неустрашимый Петр Басманов, с алебардщиками защищавший главный вход, вышел на крыльцо, чтобы говорить с главарями заговора: Шуйскими, Голицыными, Михаилом Салтыковым и другими. Басманов призывал их одуматься и не ввергать государство в ужасы бунта и безначалия, обещал всем царскую милость. К нему подошел думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, спасенный Басмановым от ссылки, и исподтишка пырнул длинным ножом: «Так тебя и растак и твоего царя тоже!»

    Тело умирающего Басманова сбросили с верхней площадки Красного крыльца. Немцы сдерживали толпу, пока нападающие не проломили стену сеней. Несколько наемников было убито, остальные обезоружены.

    Оставшиеся алебардщики стойко защищали государеву спальню, горько сетуя на свою малочисленность и парадное игрушечное оружие, с ужасом представляя гибель своих беззащитных семей в городе. Русские разнесли двери топорами, но немцы сумели дружно отступить в другую комнату и спаслись от растерзания на месте, дождавшись прихода бояр. Только тогда последние защитники Дмитрия Ивановича сложили оружие.

    Пустив впереди себя специально подобранных головорезов, на которых можно было потом свалить все излишества резни и грабежей, придворные должны были примириться с издержками неразберихи и недоразумений. Не зная расположения внутренних помещений и внешности подлежащих захвату людей, вооруженные до зубов злодеи бессмысленно метались по залам и переходам, теряя время на насилия и прикарманивание ценностей.

    Царица Марья Юрьевна не дождалась возвращения мужа с подкреплением. Слыша шум наверху, она покинула подвал и направилась к царским покоям, но была сбита с ног и сброшена с лестницы мечущейся по дворцу бандой. Неузнанная, она прокралась в комнату дам, куда вскоре ворвались разъяренные злодеи; миниатюрная царица едва успела спрятаться под юбку рослой и дебелой гофмейстрины.

    Один лишь старый камердинер пан Осмульский был защитой женщин и мужественно рубился с разбойниками, невзирая на раны, пока выстрел из мушкета не разнес ему голову. Паля во все стороны, нападающие ранили несколько дам и убили старую панью Хмелевскую. Обнаружив перед собой женщин, наймиты Шуйского завопили: «Ах вы, бесстыдные потаскухи, куда девали вы эту польскую… вашу царицу?!» Не успел рассеяться пороховой дым, как жены и дочери магнатов и рыцарей под грязные ругательства были изнасилованы на окровавленном полу.

    Безобразие и редкостная полнота пожилой гофмейстрины спасли ее от посягательств; сохраняя выдержку, она растолковала разбойникам, что царица находится не здесь, а в гостях у отца (занимавшего отдельный двор в Кремле). Прибытие бояр не спасло от поругания девиц и жен, наиболее соблазнительных из которых заговорщики велели доставить к себе домой, но царица смогла покинуть свое убежище и с пожилыми дамами была заперта под стражей.

    Это было сделано вовремя, ибо раздался крик, что Дмитрий жив, и заговорщиков как ветром сдуло из женских покоев, разграбляемых холопами. Бояре и дворяне сломя голову бежали к выходу из дворца в сторону Чертольских ворот, где уже звучали выстрелы стрелецких пищалей. На Житном дворе разыгралась схватка, чуть не решившая судьбу государства, Дмитрий Иванович упал на большую кучу строительного мусора, повредив грудь и вывихнув ногу, но вскоре пришел в сознание и позвал на помощь. Прибежавшие от ворот стрельцы отлили государя водой, но, растерявшись, повели обратно ко дворцу, где столкнулись с заговорщиками. Думая, что вся Москва восстала против него, Дмитрий Иванович обещал за защиту передать стрельцам все имущество и жен заговорщиков. Но стрельцы, несмотря на свою немногочисленность, и так готовы были защищать государя.

    Толпой окружив группу стрельцов, убийцы, в которых было больше наглости, чем мужества, потеряв несколько человек в схватке, остановились и заколебались. Подоспевшие бояре запугивали стрельцов сожжением их слобод и истреблением семей, требовали выдать самозванца-расстригу. «Спросим царицу, — закричали испуганные, но стойкие стрельцы, — если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем!»

    В это время Дмитрий Иванович громко объявлял, что он прямой царь, сын Ивана Васильевича, и берется доказать это всем, выйдя на Лобное место. Такого заговорщики допустить не могли. Положение спас князь Иван Васильевич Голицын, заявивший, что был у царицы Марфы и она признала, что ее сын убит в Угличе, а это — самозванец. В действительности царица-инокиня сказала ворвавшимся к ней заговорщикам: «Вы это лучше знаете». Поистине, бояре сами знали, кому поклонялись как государю!

    В конце концов стрельцы опустили оружие, и заговорщики поволокли Дмитрия в разграбленный дворец, мимо безоружной немецкой стражи. Один из алебардщиков, лифляндец Вильгельм Фюрстенберг, встал было рядом с государем, но был немедленно заколот копьем. Василий Шуйский призывал тут же покончить с самозванцем, толпа вопила: «Бей его! Руби его!», матерно поносила и избивала, однако нелегко было поднять оружие на самодержца.

    Дмитрий Иванович упорно говорил, что он венчанный царь, законный наследник трона, убийцы колебались, Шуйский закричал уже в отчаянии, что если самозванца сейчас не удавить, он всех казнит: «Горе нам, горе женам и детям нашим, если бестия выползет из пропасти!» Тогда мелкий дворянчик Григорий Валуев со словами: «Нечего давать оправдываться еретикам, вот я благословлю этого польского свистуна!» — издали выстрелил в Дмитрия; толпа набросилась с ножами и саблями на упавшего.

    Тело привязали за ноги и поволокли по Кремлю с воплями, что это самозванец, обличенный Марфой и Нагими и самолично сознавшийся в обмане! Василий Шуйский без устали скакал вокруг, крича успевшим набиться в Кремль москвичам, чтоб они потешились над вором, польским скоморохом. Рядом толпа бросала камнями и грязью в труп Петра Басманова. Обоих волокли, чтобы бросить на всенародное позорище на Лобном месте.

    Глядя с высоты патриарших палат на безумство толпы, Игнатий с грустью думал, сколь быстро на Руси павший владыка превращается в забаву черни. Чудов монастырь был окружен и к патриаршей келье приставлена стража; занят заговорщиками был и Вознесенский девичий монастырь, к окнам которого подтащили растерзанные тела самозванца и Басманова. «Твой ли это сын?» — глумливо кричала чернь царице Марфе, приведенной к окну. «Вы бы спрашивали, когда он был еще жив, теперь он, конечно, не мой!» — отвечала старица, потрясенная переворотом и резней.

    Игнатий, когда узнал об этих словах, не мог не подивиться рассудительности царицы, на глазах которой резали мальчиков-пажей, певчих, музыкантов, иноземных слуг, попавших в руки разъяренной толпы. Слова ее запомнились и, хотя сама Марфа была надежно упрятана от людей, еще послужили для мести Шуйскому и его приспешникам. Они служили подтверждением, что Дмитрий Иванович жив, а убит был не сын царицы Марфы и Ивана Грозного!

    К этому часу в Москве уже покончили с иноземцами, жившими на маленьких дворах по 8, 10 или 12 человек. Все были ограблены и раздеты донага, почти все зверски убиты: не только шляхта и жолнеры, но и священники римского и протестантского исповедания, студенты, купцы и ювелиры из Аугсбурга, врачи и инженеры. Напрасно иноземцы прятались на чердаках и в погребах, зарывались в солому или в навоз — их вытаскивали, пытали, вымогая деньги, и резали или забивали насмерть. Женщины и девицы были изнасилованы, и спасли жизни лишь те, кого насильники обратили в рабство.

    Пытавшиеся вырваться из города погибли самой страшной смертью; лишь нескольким удалось ускакать в Немецкую слободу, где они были убиты бандой немцев, осужденных своими соотечественниками. От полутора до двух тысяч иноземцев погибло в несколько часов.

    Неподалеку от Крестовой палаты толпа разметала охрану, приставленную ко двору Юрия Мнишека, но старый воевода успел собрать вокруг себя рыцарей и отстоял двор, истребив множество москвитян. Опасаясь обмана, воевода не подпускал парламентеров от бояр и тогда, когда осаждающие подтащили пушки. Устрашась пожара в Кремле, бояре оградили двор Мнишека от разъяренной толпы и даже устроили свидание с дочерью.

    Польские послы встретили нападавших готовыми к обороне. Дымящиеся фитили мушкетов расставленных вдоль ограды гайдуков заставили москвичей вспомнить о дипломатической неприкосновенности. Не пропустив присланного от бояр-заговорщиков дворянина на двор, послы предупредили, что не будут удерживать охрану и сами вмешаются, если на их глазах станут убивать подданных короля.

    Они заявили, что подожгут двор и окрестные дома, сядут на коней и будут биться до последнего человека, а всего это 700 опытных воинов. Это предупреждение спасло сына Юрия Мнишека, выдержавшего нападение в доме напротив Посольского двора. Бояре поспешили поставить на этой улице охрану в 500 стрельцов, но к тому времени улицы со стороны Литейного двора были уже завалены трупами нападавших, расстрелянных в упор польскими дворянами.

    Еще более жестокая битва развернулась вокруг двора, где засели остатки польских наемников Дмитрия, проклявших свою жадность, помешавшую своевременно покинуть Москву. Ветераны держались так крепко, что ни один московит не смог прорваться за частокол. Когда началась пушечная пальба, шляхта организованно покинула дом и стала в конном строю пробиваться из города, оставляя за собой кучи порубанных трупов. По договору с боярами они были выпущены из Москвы и получили разрешение отбыть в Польшу, утратив все имущество, кроме оружия.

    Когда почти всюду бои затихли, самые рьяные убийцы и грабители скопились вокруг двора Адама Александровича Вишневецкого на площади у речки Неглинной. Князь с немногими своими людьми не мог отстоять двор от несметной толпы, стрелявшей и рубившей все в куски. Нападавшие снесли тын, разграбили конюшни, кухни, нижние покои дома. Однако потомок славного рода не терял присутствия духа и делал все, чтобы оставить по себе долгую память.

    Засев в верхних покоях, Вишневецкий положил столько московитов, что самые свирепые боялись высунуть нос из-за укрытий. Тогда поляки стали бросать в окна золото и дорогие платья и расстреливать толпы, дравшиеся из-за добычи, словно зверей или птиц. Когда и это не помогало, осажденные трижды показывали намерение сдаться и открывали двери терема, выходящие на внешнюю лестницу. Толпа бросалась по лестнице, чтобы начать грабеж, набивалась в сени и гибла под выстрелами предусмотрительно заряженных сорока или пятидесяти пищалей; московиты падали и летели вниз по лестнице.

    Нападающие подкатили пушки, снятые с городских стен, и палили по дому, убивая и калеча своих, беспрестанно устремлявшихся по лестницам, гонимых жаждой грабежа. Бояре, не желавшие спасения Вишневецкого, пришли в конце концов в ужас от этой дикой бойни и с помощью стрельцов и уговоров заставили толпу отступить, чтобы остатки дома можно было ограбить, когда князь с его людьми будет препровожден к соотечественникам.

    Старый пан Тарло с паном Любомирским тоже хорошо защищались и показали, что пригодны не только для придворных церемоний. Но забота о супруге, пани Гербутовой, весьма знатной и достойной даме, заставила пана Тарло по договору с заговорщиками сложить оружие. Москвичи тут же вломились в дом, растерзали тридцать слуг, раздели Тарло, Любомирского и всех дам до рубашек и в таком виде прогнали по улицам. Обобрали до нитки даже тех, кто не оказал сопротивления, поддавшись на уговоры.

    От вернувшихся в Кремль монахов Игнатий узнал об ужасных сценах душегубства и насилия. Московский народ превратился в дикого зверя, алчущего крови. Невероятно было слышать, что почтенные горожане и выпущенные из тюрем воры убивали друг друга из-за добычи, торговые люди грабили иноземных купцов, с которыми недавно заключали сделки, насиловали их жен и дочерей. Народ бежал по улицам с польскими одеялами, перинами и подушками, платьем, содранным с мертвых, всевозможной домашней утварью, уздами, седлами, кусками материи, словно спасая это добро от пожара.

    Озверение паствы печалило патриарха, но еще больше ужасали признаки организованности преступления. Дома иноземцев были заранее помечены, и находились люди, направлявшие к ним воинские отряды и народные толпы. «Руби! Грабь!» — кричали зачинщики, но в числе самых жестоких карателей узнавали переодетых священников и монахов, вопивших: «Губите ненавистников нашей веры!» Кто-то усиленно насаждал ненависть к иноверцам и старался связать московский народ кровью.

    Случалось, соседи укрывали у себя иноземцев, спасали преследуемых, переодевая в русскую одежду и выдавая за своих родственников. Бывало, грабители, обобрав свои жертвы, оставляли их в живых или хотели отвести в Кремль как пленников, но те, кто выдавал себя за защитников Церкви и государства, беспощадно истребляли несчастных, даже если они обещали за себя богатый выкуп.

    Судя по тому, что вместе с поляками и литовцами были ограблены и истреблены западноевропейские купцы из самых богатых, дожидавшиеся расчета за свои поставки двору, организаторы резни не чурались мелочных расчетов. Надо было обладать фантастической жадностью, чтобы, устраивая государственный переворот и предъявляя кровавый счет соседней державе, позаботиться организовать скупку награбленного, да еще объявить, чтобы добычу несли на Казенный двор!

    Расчет утопить цареубийство во взрыве ненависти к внешнему врагу оправдался вполне. Через несколько часов зверства и грабежей те, кто поднялся по тревоге для спасения законного государя, уже вопили, славословя защитникам Отечества и православия, уничтожившим самозванца вкупе с его друзьями-папежниками. Как ни странно, церкви, которые москвичи столь ретиво защищали от предполагаемых врагов, были закрыты и никто не собирался отметить спасение православия молебнами.

    Зато даже голодранцы, что на глазах патриарха шлялись по Кремлю, обвешанные бархатом, шелковыми платьями и коврами, собольими и лисьими мехами, причисляли себя к великому народу и заходились от похвальбы. «Наш московский народ могуч, — слышал Игнатий, — весь мир его не одолеет! Не счесть у нас людей! Все должны перед нами склоняться!» [51]

    2. Воцарение без патриарха

    «Несчастный народ, — думал патриарх, глядя, как перепуганные резней архиереи и бояре собираются в Кремль, чтобы поклониться маленькому старичку, ввергшему страну в ужасающие бедствия. — Как долго будут россияне склоняться перед тем, кто поразит их воображение наибольшим злодейством?! Горе вам, восторженные рабы негодяя, подменяющие совесть ненавистью ко всем, кто свободнее вас! Сколько горя вы уже принесли и еще принесете окрестным народам, желая осчастливить их своей склонностью к мучительству? Вы, бедные овцы, столь сильно желаете пожирать друг друга, что избираете себе волков в пастыри…»

    Игнатий был несправедлив и вскоре устыдился этого, но пока был слишком потрясен злодеянием и к тому же имел все основания бояться за свою участь. Действительно, собравшиеся на другой день архиереи и архимандриты с игуменами ближних монастырей своим свирепым видом могли напугать и более мужественного человека. Всем им нужно было заслужить доверие новой власти, объявившей прежнее царствование подготовкой к искоренению православия, расчленению страны и захвату власти иноземцами.

    Те, кто безоговорочно покорялся заговорщикам, удивительным образом становились непричастными к правлению самозванца, но должны были доказать это, совместно расправившись с козлом отпущения. Иностранец, вызвавший зависть, венчавший на царство самозванца, а потом и его супругу-иноземку, Игнатий был обречен и даже не пытался возражать нелепым обвинениям, что изрыгали, брызжа слюной и стараясь перекричать друг друга, красные от напряжения члены Освященного Собора.

    Окруженному ненавистью греку не казалось забавным, что его обвиняют в измене Борису Годунову и угодничестве перед самозванцем, которым он якобы снискал патриарший престол. Кое-кто предлагал объявить, что Игнатия «без священных рукоположений возведе на престол рострига», что он вообще не патриарх, но большинство сумело понять, что духовенству не следует ставить себя в столь дурацкое положение.

    В конце концов сочли достаточным обвинить Игнатия в преступлении, совершенном накануне свержения Лжедмитрия. Сей латинствующий еретик, заключил Освященный Собор, миропомазав мерзостную папежницу Маринку, но не крестив ее по-православному, допустил к таинству причащения и таинству брака. О том, что архиереи и архимандриты сами участвовали в сей церемонии, забыть было легче, чем о том, что они рукоположили и одиннадцать месяцев подчинялись сему «беззаконному» архипастырю!

    Игнатий не обольщался насчет значения своего свержения. Вряд ли оно было особенно заметно на фоне цареубийства и истребления иноверцев в Москве. Его, правда, не сочли возможным ни прирезать вместе с несчастным государем, ни сослать подальше, чтобы не подарить врагам Шуйского лишнего мученика, а то и лидера, если бы его освободили мятежники. Игнатия оставили под рукой, в Чудовом монастыре, где он мог благодарить Господа, что не подвергается на старости лет новым испытаниям и соблазнам.

    Одни считали участь низвергнутого патриарха достойной жалости, многие злобно радовались его падению. Сам же Игнатий вскоре оправился от испуга и восстановил душевное равновесие. Для греческих иерархов было вполне обычным заканчивать свою жизнь в монастырском упокоении, да и русские не так уж редко низвергали своих архипастырей. Одно мешало Игнатию: с удивлением обнаружил он, что архиерейство на Руси не прошло даром, душа его была поражена сочувствием страшной судьбе злосчастного народа российского.

    Игнатий не знал, что это время войдет в историю России несмываемым кровавым пятном под именем Смута. Но он очень скоро увидел, в какую ужасающую пропасть столкнули страну люди, готовые принести в жертву все и всех ради власти. Они вопили о спасении Церкви, относясь к ней с удивительным пренебрежением, они славили самый великий в мире народ, нисколько не интересуясь его мнением и интересами, они призывали к защите государства, будучи готовыми продать его в розницу и оптом, они сеяли ненависть к иноземцам, а сами были не прочь поделиться с ними имуществом и кровью народа.

    Сама природа, казалось, предупреждала россиян одуматься после преступлений 17 мая: наступил великий мороз, погубивший посевы, деревья и даже траву на полях.

    Уже на следующий день заговорщики — сторонники Шуйского и Голицына — стали злобно посматривать друг на друга, а собравшиеся в Кремле бояре подумывать, «как бы сослатца со всею землею, и чтоб приехали з городов к Москве всякие люди, как бы по совету выбрати на Московское государство государя, чтобы всем людем был (люб)» [52]. 19 мая Боярская дума и духовенство вышли на Красную площадь и предложили волнующейся толпе избрать патриарха, чтобы с благословения Церкви послать по Руси за выборными всей земли и под председательством архипастыря на Земском соборе чинно и мирно определить, кому передать бразды правления Российским государством.

    Но запятнавшие себя кровью насильники думали не о гражданском мире, а о власти. И главный злотворен, — Василий Шуйский — уже договорился с боярами о всенародном избрании царя, чтобы «по общему совету управлять Российским государством». Какой патриарх? Какой собор? Это был только маневр для обмана бояр и своих приятелей-заговорщиков, особенно Голицыных, метивших на царский трон.

    «Царь нужнее патриарха!» — вопили на Красной площади «представители народа». «Не хотим никаких советов, где Москва, там и все государство! Шуйского в цари!» Трусливые бояре дрогнули, смелых попросту оттолкнули, и толпа повлекла Василия Шуйского в Успенский собор, куда благоразумно направились и митрополит Новгородский Исидор с архиереями, тотчас благословившие убийцу на царство. Раздетые трупы все еще лежали на московских улицах, изгрызанные собаками и изрезанные ножами знахарей, добывавших человечий жир для бесовских снадобий. Возражать беснующимся злодеям было страшно.

    1 июня 1606 года новый государь Василий Иванович венчался на царство без всякого патриарха. Лишь 3 июля патриарший престол занял спешно вызванный из Казани митрополит Гермоген; духовенство безропотно исполнило волю Шуйского. Выбор был понятен: перехитривший всех и вскарабкавшийся на трон ядовитый паук хотел опереться на самого крутого и бескомпромиссного архиерея, который твердой рукой будет держать Церковь на государственном курсе в бурном море внутренней и внешней войны.

    Гермоген как воплощение нетерпимости был хладнокровно избран царем Василием Ивановичем в качестве знамени нового режима, способного держаться лишь на усиленно нагнетаемом страхе перед вездесущим врагом. Экс-патриарх Игнатий достаточно хорошо знал историю, чтобы не удивляться правителям, объявлявшим веру и государство в смертельной опасности, с тем чтобы создать эту опасность и перед лицом ее согнуть подданных под собственной властью.

    Легко было убить доверчивого Дмитрия и связать кровью возбужденных зловещими слухами москвичей. Но вскоре и многие москвичи почувствовали себя обманутыми, и вся страна содрогнулась от омерзения перед совершившимся в столице предательством. Убив человека, Шуйский взвалил на себя непосильную задачу убить веру во всенародно признанного и посаженного общей волей на престол царя.

    Чтобы утвердить свою власть, Василий Шуйский должен был сеять страх и ненависть, и делал это со свойственным ему упорством. Уже в грамоте от 20 мая, объявлявшей о восшествии на престол, самозваный царь заявлял, будто богоотступник, еретик, расстрига, вор Отрепьев «омраченьем бесовским прельстил многих людей, а иных устращал смертным убойством… и церкви Божий осквернил, и хотел истинную христианскую веру попрать и учинить люторскую и латынскую веру».

    По обычаю верховной власти Шуйский ни в грош не ставил разум подданных. Народ не должен был различать протестантов и католиков, тем более что дальше говорилось об изменнической переписке Лжедмитрия «с Польшею и Литвою о разоренье Московского государьства», а с Римом — об утверждении в России католицизма. Еще дальше Шуйский сообщал, что Лжедмитрий с иноземцами приготовился истребить всех «бояр, и думных людей, и больших дворян», чтобы раздать родственникам своей жены русские города и оставшуюся царскую казну, а всех православных «приводить в люторскую и латынскую веру».

    Подчеркивалось, что Лжедмитрий не просто собирался «разорити Московское государство», но делал это в пользу польского короля и магнатов. Все знали, что Дмитрий Иванович посажен на престол российским народом. Нет, отвечала грамота от 21 мая, разосланная по стране именем царицы Марфы Федоровны: злодей «своим воровством и чернокнижеством… и омрачением бесовским прельстил… всех людей, а иных устрашил смертным убивством» — не только простонародье, но и знать, и саму царицу-инокиню.

    Злодеяние сие имело якобы одну цель: отвести народ от Бога и ввести во всем царстве «люторскую и латынскую веру». От имени Марфы сообщалось, что подлинный Дмитрий был злодейски убит в Угличе по приказу Бориса Годунова, а признать расстригу сыном ее заставили Лжедмитриевы посланцы. Подразумевалось, что народ не помнит уверений Василия Шуйского, что царевич кончил жизнь самоубийством.

    2 июня по России полетела еще одна, весьма обширная грамота о злодейских замыслах дьявола и лихих людей, которые всегда Московскому государству хотят разоренья и кроворазлитья. «Бесовский умысел» родился конечно же «по совету с польским королем и с паны Радами» для учинения в России «смуты и разоренья», осквернения церквей и убийств. Гнусный расстрига женился на девице «латынския веры и, не крестив ее в соборной церкви… венчал, и польских и литовских людей для христианского разоренья многих к Москве привел, и церкви Божий и святыя иконы обругал, и немец, и римлян, и поляков, и розных вер многих злых еретиков в церковь пущати велел со оружием, а иных скверных дел и писати невместимо!»

    Василий Шуйский пугал народ, будто Лжедмитрий «по совету с польскими и с литовскими людьми изменным обычаем хотел бояр, и дворян, и приказных людей, и гостей, и всяких лучших людей побити, а Московское государство хотел до конца разорити, и христианскую веру попрать, и церкви разорить, а костелы римские устроить».

    Цитируя документы из архива Лжедмитрия, Шуйский доказывал, что России грозило расчленение. Новгород и Псков отдавались навечно Мнишекам, и там утверждалось католичество. Юрий Мнишек на допросе «признавался», что Смоленск и Северская земля должны были отойти польскому королю вместе с царской казной, а вся Русь подлежала окатоличиванию. Словом, злодей «встал противу Бога и хотел вконец государство христианское разорити и стадо Христовых овец в конечную погибель привести».

    Спасителем России Шуйский без ложной скромности называет себя, воцарившегося «благословением патриарха» (хотя в грамоте от 20 мая, перечисляя архиереев, патриарха вообще не упоминал). Видимо, он уже решил, кто займет этот пост. Решил он и канонизировать «невинно убиенного» царевича Дмитрия: его останки еще путешествовали из Углича в Москву, а царь своей волей произвел царевича в святые и праведные мученики.

    Виновной в признании расстриги законным наследником престола оказалась… царица Марфа, которую мы, пишет Шуйский, поскольку она действовала по принуждению, «во всем простили» и «умолили» Освященный Собор просить у Бога милости, дабы Господь «от таковаго великаго греха… душу ея освободил». Грамоту сопровождал обзор переписки Лжедмитрия с Римским Папой и его легатом, раскрывающий зловещий заговор самозванца, Папы и иезуитов по истреблению православия и окатоличиванию России.

    В августе по городам была отправлена еще одна грамота, в коей бедная царица Марфа слезно винилась перед всеми, начиная с Шуйского, что «терпела вору разстриге, явному злому еретику и чернокнижнику, не обличила его долго; а многая кровь от того богоотступника лилася и разоренье хрестьянской вере хотело учинитца…».

    Эта грамота, так же как и грамоты от Патриарха с Освященным Собором «и ото всее земли Московского государства», адресовалась в Елец — один из городов, где уже началось то страшное, что грозило всей России и было развязано Шуйским: гражданская война.


    «А ныне аз слышу, — писала якобы царица, — по греху хрестьянскому, многую злую смуту по замыслу врагов наших, литовских людей. А говорите деи, что тот вор был прямой царевич, сын мой, а ныне бутто жив. И вы как так шатаетеся? Почему верите врагам нашим, литовским людем, или изменникам нашим, лихим людем, которые желают хрестьянской крови и своих злопагубных корыстей?»


    Пугая всех коварными и безжалостными врагами, объявляя волю народа происками литвы и католиков, замысливших погубить Российское православное царство, Шуйский хитроумно создавал ощущение надвигающейся внешней войны. После резни в Москве не только оставшиеся в живых знатные шляхтичи, но и королевские послы были задержаны. Шуйский не мог удержаться от вымогательства денег у Мнишека и его товарищей (предварительно ограбленных), но объявил, что иноземцы взяты в заложники.

    Народу объясняли, что война неизбежна, она уже началась, и слава Богу, что многие знаменитые воины врага уже в плену. Это ослабляет врага, шляхтичи пригодятся на переговорах о мире и размене пленных. Судя по тому, что поляков сочли опасным держать в Москве и разослали в поволжские города, война ожидалась более страшная, чем нашествие Стефана Батория. А чтобы еще более ожесточить невинно пострадавшую шляхту, пленников держали в заточении на хлебе и воде.

    Между тем как народу предлагалось патриотически бряцать оружием, восхваляя свое величие и готовясь к смертоубийственной войне, Шуйский начал мирные переговоры с королем. Он не мог обойтись без интриги и для прикрытия избрал послов Сигизмунда в Москве. Обманутые послы, надеявшиеся в результате запланированного свержения Лжедмитрия обрести на троне союзника, а столкнувшиеся с резней поляков, были достаточно взвинченны.

    Однако Шуйский решил, что они будут кричать еще более резко, если предварительно встретятся с уполномоченным генерала иезуитов отцом Савицким. Иезуит прятался в доме литовских купцов (видимо, православных) и не выдавал своего убежища даже послам. Бояре с отрядом стрельцов подошли прямо к дому и повели Савицкого на Посольский двор. Для поднятия настроения по дороге некие «мятежники» с окровавленными руками дважды чуть не убили иезуита, несмотря на охрану. Так что Савицкий и без того весьма огорченный провалом планов ордена весьма способствовал непримиримости послов на переговорах.

    Польский военачальник Александр Гонсевский с товарищами решительно подчеркнули, что не жалеют о смерти Дмитрия, в подлинности происхождения которого «люди московские перед целым светом дали ясное свидетельство». Вы сами

    «всем окрестным государствам дали несомненное известие, что это действительно ваш государь. Теперь вы забыли недавно данное удостоверение и присягу и сами против себя говорите, обвиняя его королевское величество и нашу Речь Посполитую. Вина эта останется на вас самих!..

    Нас не может не приводить в великое удивление то, что вы, думные бояре, люди почтенные, осмеливаетесь говорить сами против себя, несправедливо обвиняете его королевское величество, нашего милостиваго государя, а не хотите взять во внимание того, что человек, назвавший себя Димитрием (вы считаете его самозванцем), был из вашего народа — москвитянин, что провозглашали его царевичем не наши люди, а москвитяне, что москвитяне встречали его на границе с хлебом и солью, что москвитяне сдавали ему крепости и вооружение, москвитяне вели его на престол, присягали ему на подданство и венчали на царство, как своего государя, а после уже они изменили ему и убили его. Коротко сказать, москвитяне начали это дело, москвитяне и кончили…

    Мы также приведены в великое удивление, — продолжали послы с твердостью, — и поражены великою скорбию, что перебито, замучено очень большое число почтенных людей его королевского величества, которые не поднимали никакого спора об этом человеке, не ездили с ним, не охраняли его и не имели даже известия об его убийстве, потому что они спокойно пребывали на своих квартирах. Пролито много крови, расхищено много имущества, и вы же нас обвиняете, что мы разрушили мир с вами!»


    Гонсевский с товарищами попал в точку, утверждая, что история с Лжедмитрием — внутреннее дело россиян, причем всех россиян. Отсюда следовала неприятная Шуйскому мысль, что и начатое им кровопролитие будет внутренней, гражданской войной. Более того, несмотря на собственную ярость, послы ясно выразили нежелание короля воевать: «Это пролитие крови наших братьев, произведенное вами, вы можете приписать толпе, и мы надеемся, что вы накажете виновных».

    Единственное требование послов состояло в том, чтобы их самих «и других людей его королевского величества, какие остались в живых, вместе с их имуществом» отпустили на родину. Только угрожающее завершение речи позволило Шуйскому сделать вид, будто он с патриотическим пылом жаждет войны с иноземцами и иноверцами, виновными в российских бедствиях.


    «Если же вы, — заявили послы боярам, — вопреки обычаям всех христианских и бусурманских государств, задержите нас, то этим вы оскорбите его королевское величество и нашу Речь Посполитую — Польское королевство и Великое княжество Литовское. Тогда уже трудно вам будет складывать вину на чернь. Тогда и это пролитие неповинной крови наших братьев падет на вашего новоизбраннаго государя. Тогда ничего хорошего не может быть между нами и вами, и если какое зло выйдет у нас с вами, то Бог видит, что оно произойдет не от нас!» [53]


    Послы выполнили свою задачу, и Шуйский попросту поместил их на Посольском дворе под охрану, выдавая весьма скудные корма. От козней иезуитов он избавился, засадив их вместе с поляками. А сам уже 13 июня отправил к Сигизмунду посланника Григория Константиновича Волконского (получившего за чрезмерное хитроумие прозвище Кривой) с дьяком Андреем Ивановым. Формально они должны были требовать удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны королевским ставленником Лжедмитрием. По существу же известили Сигизмунда, что Шуйский не собирается нарушать мира с Польшей.

    Для вида царь и король грозили друг другу несбыточными обещаниями: один якобы собирался послать в Ливонию королевича Густава Вазу, другой торговался, обещая то оказать помощь, то отказать в ней. Но за спинами подданных монархи прекрасно понимали друг друга. Шуйский хотел лишь повода называть повстанцев агентами короля, а Сигизмунд был доволен, что активнейшие шляхтичи уходят мстить за своих на Русь, ослабляя внутреннее сопротивление королевской власти.

    Забыв про свое старое посольство, томившееся в Москве под охраной, терпевшее голод и непрестанные издевательства натравливаемой царем черни, Сигизмунд в октябре 1607 года прислал к царю новых послов, а в июле 1608 года заключил с Шуйским четырехлетнее перемирие. Василию Ивановичу пленные более не требовались, и он отпустил их вместе со старыми послами. К этому времени война была в полном разгаре.

    3. Берег кровавой реки

    Игнатий знал, что война будет ужасной. Иначе и не могло быть. Нельзя безнаказанно убить царя, поставленного своим народом. Никто не поверит в его смерть. Уже через несколько часов после резни по Москве поползли слухи — множество слухов о спасении государя. Вскоре стало известно о буре возмущения на Руси, проклинавшей москвичей, нагло присвоивших себе право решать за всю землю. А в Речи Посполитой народ и шляхта оскорбляли московских послов как изменников, в Минске толпа закидала их камнями и грязью.

    Очень скоро почти никто по обе стороны границы не верил в самозванство Дмитрия Ивановича и его нелепую смерть. Многоречивые послания боярского царя доказывали лишь, что власти врут. Это доходило даже до иноземцев. Посетивший Игнатия по старой памяти капитан Маржерет, казалось бы уже привычный к русским обыкновениям, недоумевал:

    «Если, как они говорят, он был самозванцем и истина открылась им лишь незадолго до убийства, почему он не был взят под стражу? Или почему его не вывели на площадь, пока он был жив, чтобы перед собравшимся там народом уличить его как самозванца, не прибегая к убийству и не ввергая страну в столь серьезную распрю?…

    И вся страна должна была без всякого другого доказательства поверить словам четырех или пяти человек, которые были главными заговорщиками! Далее, почему Василий Шуйский и его сообщники взяли на себя труд измыслить столько лжи, чтобы сделать его ненавистным для народа?!» [54]

    Игнатий вздохнул. Он не хотел объяснять французу, что кровопролитие было запланировано. Кровь нужна была, чтобы прикрыть захват власти. Кровь будет цепляться за кровь и литься реками, пока не захлебнется в ней виновник, и еще долго после этого. О себе он не беспокоился. Игнатий молился за несчастный русский народ, за литву и за всех людей, захваченных лавиной взаимной ненависти.


    Игнатий был на патриаршестве около одиннадцати месяцев (с интронизации 30 июня 1605 год до свержения 19 мая 1606 года). И это — самое мирное время в жизни страны и Церкви эпохи Смуты. Гражданская война на время утихла, угли религиозных страстей тлели под спудом, но вспыхнули вскоре пожирающим бесчисленные жизни костром сражений за веру.

    Отстраненный от церковной власти экс-патриарх Игнатий многие годы находился в Кремле, в центре событий, но в то же время отрезанный от них толстыми стенами Чудова монастыря. Страна восстала против Шуйского, к Москве с именем царя Димитрия на устах подступали полки Ивана Исаевича Болотникова — грек смиренно молился в своей келье. Новый Лжедмитрий стоял у стен столицы, отряды его сторонников, казаки, литовцы и поляки, шведы и воины Скопина-Шуйского, банды разбойников и городские ополчения, ожесточенно рубились по всей Руси — Игнатий оставался в затворе. Шуйский растерял последних сторонников и был свергнут собственными воинами, второй Лжедмитрий погиб, успев попытаться использовать имя Игнатия в своих целях (в 1610 году), московские бояре присягнули польскому королевичу Владиславу и передали Кремль иноземцам — Игнатий жил незаметной иноческой жизнью.

    В Вербное воскресенье (17 марта) 1611 года суровый поборник православного благочестия патриарх Гермоген был выпущен из-под стражи для торжественного шествия на осляти и ужаснулся, узрев, куда завели государство пролитые реки крови. Ни один москвич не шел за вербою, страх давил город, по улицам и площадям стояли вооруженные ляхи и немцы. Во вторник на Страстной седмице началась резня, Москва была начисто сожжена, и кости жителей ее усеяли пепелище, к которому со всех концов страны устремились полки первого народного ополчения.

    За Игнатием пришли, когда перепуганные бояре-изменники укрылись с иноземными войсками за стенами Кремля, Белого и Китай-города. Догадаться, зачем его влекут из монастырской кельи в Успенский собор, было нетрудно: еще сыпал с неба черный пепел столицы, а уже в соседней келье появился новый заключенный — незаконно сведенный с престола Гермоген. 24 марта 1611 года Игнатий в патриаршем облачении совершил пасхальное богослужение, здравствуя царя Владислава Сигизмундовича.

    Жалкое это было зрелище — кучка трепещущих царедворцев, продавших государство иноверцам в страхе перед своим народом, стояла в соборе в окружении вооруженных немцев и ляхов, бросавших вокруг алчные взоры. Отказаться от службы было нельзя, но, едва покинув тишину заточения, Игнатий твердо решил уносить ноги из сего Валтасарова дворца: слишком ярко представлялся ему неизбежный финал боярской авантюры.

    По правде говоря, не одному экс-патриарху пришла в голову эта спасительная мысль. Пока часть бояр, окольничих, стольников и прочих «московских изменников» лелеяла надежду на поляков, Освященный Собор в Кремле таял как вешний снег. Когда 5 октября 1611 года осажденные изменники писали своему «наияснейшему великому государю Жигимонту», из архиереев, «которые ныне на Москве», упомянут был один грек Арсений Елассонский, архиепископ Архангельский [55]. Другие уже скрылись, а экс-патриарх неведомым образом исчез, по крайней мере с глаз злодеев.

    Однако сравнительно безопасная возможность бежать из Москвы представилась Игнатию только 27 декабря 1611 года, когда в ставку Сигизмунда под Смоленском отправился обоз гетмана Ходкевича. Попытка ехать по бушующей Руси без охраны сильного войска была бы самоубийством — а так Игнатий был в дороге лишь ограблен. Под Смоленском он был задержан поляками. 6 ноября 1612 года Король Сигизмунд III взял Игнатия в свой поход на Москву, пытаясь использовать его прошлое патриаршее звание.

    Поход 1612 года не удался, но и покинуть пределы Речи Посполитой Игнатию не пришлось. Король и католическо-униатское духовенство имели виды использовать экс-патриарха в экспансии на Восток и поселили его в виленском Троицком монастыре. Здесь под влиянием красноречивого архимандрита Вельямина Рутского грек склонился к унии. И даже по требованию лидера униатов Иосифа Кунцевича выступил по этому поводу с публичными заявлениями.

    Эти действия, вероятно, были полезны для униатской пропаганды в восточных землях Речи Посполитой, где в те времена большинство населения было православным. Однако вряд ли они были согласованы с желаниями короля и его сына Владислава, не забывавших о притязаниях на московский престол. Для них было выгодно, что Россия остается без патриарха — новоизбранный царь Михаил Федорович Романов не желал видеть на патриаршем престоле никого, кроме своего отца Федора Никитича — митрополита Ростовского Филарета, томившегося в польском плену. Игнатию вновь грозила опасность стать участником политической авантюры — нареченный царь Владислав, учтя силу православия, готовился вступить в московские пределы под благословением высшего российского духовенства.

    Подготовка к вторжению отразилась на положении экс-патриарха. В январе 1615 года король Сигизмунд III сделал его материально независимым от Троицкого униатского братства, пожаловав на прокормление земли дворца Папинского с приселками (в Витебской архиепископии). На земли эти претендовал влиятельный униат, епископ Полоцкий Гедеон Брольницкий, однако Игнатий представлялся королю и канцлеру Льву Сапеге (в имении которого он тогда же освятил церковь) более важным лицом, услуги коего стоили затрат: королевские документы именовали его «патриархом Московским, на сей час в Вильне будучим», где «успокоенья нашего с Москвою дожидается».

    «Успокоенье» — в представлении поляков — означало для россиян войну, более жестокую и кровавую, чем шла уже многие годы по всей границе и в глубине Руси, где с самой Смуты свирепствовали польско-казацкие отряды. В июле 1616 года по решению сейма в Варшаве королевич Владислав начал собирать войска для завоевания русского престола, «соединения Московского государства с Польшею» и отторжения российских земель (которое ныне происходит в гораздо большем масштабе и без кровопролития). «Я иду с тем намерением, — говорил Владислав при выступлении из Варшавы, — чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден!»

    Однако уже в западных русских землях Речи Посполитой королевич благоразумно запасся знаменем с московским гербом, окружил себя москвичами и слушал обедню в русской (правда, униатской) церкви. «Царь и великий князь Владислав Жигимонтович всея Руси» мог надеяться на признание своих прав и занять престол, лишь прикинувшись православным. В перешедшем на его сторону Дорогобуже он с чувством прикладывался к святым образам и крестам, которые вынесло ему духовенство. Из занятой без боя Вязьмы королевич отправил перебежчиков возмущать Москву.

    Прелестная грамота Владислава от 25 декабря 1617 года [56] уверяла, что переговоры о его восшествии на престол были сорваны исключительно происками митрополита Филарета, нарушившего наказ московского правительства с целью возвести на трон своего сына Михаила. «Хотим за помощию Божиею свое государство Московское, от Бога данное нам, и… неспокойное государство по милости Божией покойным учинить», — писал Владислав. Гарантами его правоты должны были стать православные архиереи: «Мы нашим государским походом к Москве спешим и уже в дороге, а с нами будут Игнатий патриарх да архиепископ Смоленский Сергий» (взятый в плен при разгроме города Сигизмундом. — А. Б.).

    Эти заявления, мягко говоря, не соответствовали истине. У стен Москвы Владислав появился лишь в сентябре 1618 года и Игнатия с Сергием более не упоминал. Да и москвичи в большинстве не склонны были прельщаться ни обещаниями поляков, ни полузабытыми именами якобы сопутствующих им православных архиереев. После короткой ночной схватки у стен столицы войско претендента и полчища его союзников-казаков гетмана Конашевича Сагайдачного отступили от Москвы и, грабя все вокруг, ретировались восвояси. По Деулинскому перемирию поляки обменяли митрополита Филарета, и вскоре московский патриарший престол перестал быть вакантным. Политическое значение имени Игнатия иссякло. Современный исследователь считает, что тогда же, в 1618-1619 годах, он и умер [57]; более традиционная дата — около 1640 года. Как бы то ни было, последние годы жизни Игнатия прошли в благосостоянии, спокойствии и уважении среди виленских униатов.

    Часть третья НЕПРЕКЛОННЫЙ ГЕРМОГЕН

    Глава первая ПАСТЫРЬ ДЛЯ СМЯТЕННОГО СТАДА

    1. Личность эпохи Смуты

    Либеральное царствование Лжедмитрия I закончилось страшной резней. На фоне пожаров, оружейной пальбы и ручьев крови тысяч невинных гостей, приехавших на царскую свадьбу в Москву, сведение с престола тихого грека — патриарха Игнатия — прошло незамеченным. Но вместе с Игнатием прошло и время покорных светской власти патриархов. Могучая фигура патриарха Гермогена (1606-1612) поднялась в огне Смуты и наложила свой отпечаток на ход гражданской войны, переросшей во всенародную борьбу за освобождение и объединение России.

    Новый патриарх был избран царем и верно служил ему, но на сей раз это был не смиренный исполнитель воли государя, а человек сильный и самостоятельный, с глубокими личными убеждениями и смелостью отстаивать их, невзирая на лица и обстоятельства. До сих пор, разгадывая загадки, связанные с первыми патриархами, Иовом и Игнатием, мы обращались преимущественно к внешним обстоятельствам их жизни.

    Мы видели, что сама идея патриаршества не имела глубоких корней в русском самосознании и возникла у Годунова как ход в борьбе с соперниками на пути к престолу. Повышение статуса московского архипастыря было нужно Годунову для усиления позиции верного политического союзника. Но опора эта в буре гражданских распрей оказалась слишком слабой и не спасла династию Годуновых.

    Лжедмитрий был вознесен на престол всенародной волей вопреки сопротивлению Иова, но новый патриарх Игнатий не был беспринципным пособником еретика и предателя государственных интересов, как принято считать. Клеймо злодеев на царя и патриарха возложил хитроумный Василий Шуйский, после десятилетий интриг и заговоров добравшийся до престола.

    Шуйскому не пришлось особо выдумывать вины низвергнутых противников — довольно было приписать им свои собственные тайные связи с поляками и иезуитами, сговорившимися с ним о свержении Лжедмитрия, и связать народ кровью тех же иноверцев.

    Явившийся на смену Игнатию Гермоген отнюдь не был агнцем для заклания. Гермоген стал первым патриархом, чья личность, а не только дела, вызывала разногласия и горячие споры современников, унаследованные потомками. Даже в благопристойно приглаженной церковной истории, даже после канонизации Гермогена в связи с юбилеем дома Романовых в 1913 году его несомненно выдающаяся роль в истории Российского государства и Церкви оценивалась по-разному. Особые споры вызывают мотивы поведения патриарха-мученика, загадка которых пленяла умы и его современников.

    Близко знавший Гермогена князь Иван Андреевич Хворостинин рисует патриарха «книжному любомудрию искусным» духовным писателем и церковным кормчим. Но корабль его среди множащихся волн истончевал и разъедался «многими пенами соблазна». Сам царь Василий впадал в «тугу и скорбь», даже в «неверие от многого сетования», и злосердие его, умножаемое словоблудием «бесовских советников», несло стране новые бедствия.

    «Видел добрый пастырь царя малодушествующего, много пользовал от своего искусства», но не мог ни исправить Василия, ни помочь одолеть гражданскую бурю. Гермоген, принявший из-за Шуйского многие беды «от всех человек», то уязвлялся страхом «треволнения людского шатания», то украшался бесстрашием, стараясь исправить людей проповедью и церковным наказанием. И вокруг него, как и вокруг царя, «любимые и славные его» были тайными врагами. Пытались они перетянуть и Хворостинина на свою сторону, обещая множество благ, потому что знали, что князь больше всех испытал от Гермогена «гонение и грабление».

    Стойкая поддержка царя и конфликт с царем. Сторонники, оказывающиеся врагами, и наказанные — друзьями. Периоды страха и отваги, гнева и милосердия, мудрой проповеди и слез, когда украшенный благородными сединами патриарх, обнимая юношу Хворостинина, искал у него поддержки и утешения: «Ты более всех потрудился в учении, ты ведаешь, ты знаешь, что клевещут на мя враждотворцы наши»…

    Поистине, Гермоген первый из архиереев Русской Православной Церкви, чья личность рисуется дошедшими до нас источниками сложной и противоречивой. Конечно, желание понять героя своего повествования во всех противоречиях его поведения и характера было свойственно пробивавшему себе дорогу авторскому историческому мышлению Нового времени. Однако не случайно, что новый подход проявлял себя в полной мере, когда речь шла о Гермогене.

    Признаком прогресса в историческом мышлении, в частности, было приведение в одном сочинении разных, порой отрицающих друг друга версий. И именно Гермоген рассмотрен в знаменитом «Хронографе русском» 1617 года с двух точек зрения.

    Существует «писание» о Гермогене, по мнению составителя, «неправое», но его нельзя исключить из рассказа, поскольку такой взгляд «во многих распростерся». Согласно этой точке зрения, был Гермоген «словесен муж и хитроречив, но не сладкогласен»; «до конца извыче» Святое Писание и предание, церковные законы и уставы, но оставался «нравом груб и к бывающим в запрещениях косен и к разрешениям» (то есть к снятию церковного отлучения). Патриарх легко верил слухам, не вскоре распознавал людей злых и благих и частенько склонялся к льстивым и лукавым (что соответствует мнению Хворостинина).

    «Мужи змееобразные», сшивающие лесть и сплетающие козни, могли переменять в мнении Гермогена «любезное в ненависть». Они наполняли слух патриарха злоречием и лестью, «он же им о всем веру принимал», особенно в том, что касалось государя. «И сего ради ко царю Василию строптиво, а не благолепно беседовал всегда, поскольку в себе имел вызванный наветами огнь ненависти».

    Гермоген «никогда отчелюбиво не совещался с царем»; после свержения Шуйского супостатами и мятежниками «он в народе пастырем непреоборимым показать себя хотел, но уже времени и часу ушедшу», непостоянное не могло стоять и цветы не зацвели бы средь лютой зимы. «Тогда, хотя ярился он на клятвопреступных мятежников и обличал христианоборство их, но ят (схвачен) был немилосердными руками, как птица в клетке гладом уморен, и так скончался».

    Это неправда! — считал составитель «Хронографа». Не вина Гермогена, что «не всем дается от Бога и мудрость, и глас» — и без красивого, «светлоорганно шумящего» голоса мудрые и хорошо сложенные речи патриарха были «сладки разуму слышащих». «А еже рек „нравом груб“ — и то писавый о нем сам глуп!» (Что и говорить, неотразимый, а главное, издавна укоренившийся в России аргумент.)

    Собственно, критик не опровергает, а объясняет «хульную и ложную» характеристику Гермогена сложными обстоятельствами времени. «В то время злое, если бы Господь не положил на светильнике церковном таковое светило, то многие бы во тьме еретичества люторского и латинского заблудили». Надо знать, пишет полемист, «в каковых бедах, в каковых слезах тогда вся земля Российская бысть! И если все овцы стада Христова в расхищении были, то пастырю самому где мир, где любовь, где союз показать к кому-нибудь? Всегда о всех плач, о всех рыдание!»


    «И какую бы любовь спрашивает защитник Гермогена, показывать к преступникам заповедей Божиих, поскольку на государя царя многие тогда злое строили, и лестью от правды отводили, и в непреподобные пути низводили?! Он же не с царем враждовал, а с неподобными советниками его».

    Так, злыми советами царь раньше времени распустил войско после взятия у мятежников Тулы, призвал иноверцев для защиты трона от «крамольников», вводя тем самым душу свою в грех.


    «Святейший же патриарх о том всегда царя молил, что то все недобрые есть советования приближенных его. И когда все те дела злом обернулись — и тогда царь Василий возрыдал и восплакал. Он же, богомудрый пастырь, во всем любезно и кротко утешал его». Что касается суровости Гермогена, то крамольников из священного чина он смирял «по достоинству, а не напрасно».


    В Смуту, пишет автор, «возбесились многие церковники: не только мирские люди чтецы и певцы, но и священники, и дьяконы, и иноки многие — кровь христианскую проливая и чин священства с себя свергнув, радовались всякому злодейству». Этих-то крамольников Гермоген старался наставить на путь истинный, «иных молениями, иных запрещениями; скверных же кровопролитников и не хотящих на покаяние обратиться — тех проклятию предавая, а кающихся истинно — то тех любезно приемля и многих от смерти избавляя ходатайством своим».

    Нетерпимость Гермогена явно была притчей во языцех. По крайней мере, автор «Отповеди в защиту патриарха» постарался опровергнуть это мнение, хотя оно и не приводилось в «Хронографе»:

    «Терпению же его только удивляться следует, каков был к злодеям возблагодетель! Слыша неких неосвященных (светских людей), поутру лаявших его, на обед посылал звать их, а против лаяния их как глух был, ничего не отвечая».


    Хотя Гермоген, признает автор, был «прикрут в словах и в воззрениях, но в делах и в милостях ко всем един нрав благосердный имел и кормил всех в трапезе своей часто, и доброхотов, и злодеев своих». Милость его не знала границ: он поддерживал нищих и ратных людей, раздавал одежду и обувь ограбленным, золото и серебро — больным и раненым, «так что и сам в конечную нищету впал».

    Как видим, Шуйский возвел на патриарший престол человека с очень непростым характером. Гермоген был отнюдь не «слуга царю», резко отличаясь от большинства архиереев его времени. Не случайно именно он выступил против воли Лжедмитрия I, осудив его брак с католичкой Мариной Мнишек. Конечно, спорить с мягкосердечным «царем Дмитрием Ивановичем» было совсем не то, что с коварным и злопамятным царем Василием, но Шуйский имел достаточно оснований предполагать, что избираемый им в патриархи человек не испугается и его гнева.

    2. Восточный форпост православия

    Характер и деяния Гермогена были к тому времени хорошо известны, хотя происхождение семидесятишестилетнего старца терялось во тьме времен. Поляки во времена Смуты были уверены, что в молодости патриарх был донским казаком и уже тогда за ним водились многие «дела». Позднейшие историки возводили род Гермогена к Шуйским или Голицыным, к самым низам дворянства или городскому духовенству. Все эти хитроумные гипотезы прикрывают тот факт, что о жизни одного из виднейших деятелей русской истории примерно до 50 лет мы не знаем ничего, кроме того, что в миру его звали Ермолаем (свое церковное имя он писал: «Ермоген»).

    Предполагается, что Гермоген начал службу клириком Казанского Спасо-Преображенского монастыря еще при его основателе Варсонофии. В 1579 году он был приходским священником казанской церкви Святого Николая в Гостином дворе и участвовал в обретении одной из величайших православных святынь — иконы Богородицы Казанской. Может быть, он написал краткий вариант «Сказания о явлении иконы и чудесах ее», отправленный духовенством Ивану Грозному. Предполагают, что и сам он приехал в Москву и в 1587 году, после смерти супруги, постригся в Чудовом монастыре.

    Но ранняя деятельность Гермогена неразрывно связана с недавно завоеванной русскими Казанью. В 1588 году он стал игуменом, а затем архимандритом тамошнего Спасо-Преображенского монастыря. 13 мая 1589 года Гермоген был возведен в сан епископа и поставлен митрополитом Казанским и Астраханским — первым в новоучрежденной митрополии. Ему предстояла упорная борьба за обращение в христианство великого множества иноверцев — татар, мордвы, мари, чувашей, мусульман и язычников, «погрязших в идолопоклонстве», за просвещение Казанской земли «светом истинной веры».

    Приняв бремя митрополичьего служения, Гермоген проявил невиданное доселе усердие, соответствующее сложности положения христианства на рубеже Европы и Азии. Долгое время лишь земли покоренной Москвой Вятской республики на Севере служили русским окном в Азию; со взятием в середине XVI века Казанского и Астраханского царств за невероятной по протяженности зыбкой пограничной чертой открылось взорам россиян море разноверных племен крупнейшего континента.

    Искони признававшие за иноземцами и иноверцами человеческое достоинство, русские оказались перед угрозой растворения в этом море, куда, по вековечной привычке, смело пускались отряд за отрядом «искать земли для селения». Национальный характер позволял им селиться среди самых иноверных инородцев и, заботясь лишь о мире, ожидать, когда культурные различия сами собой сотрутся (то есть, как правило, когда местное население переймет более развитые трудовые навыки, язык, обычаи и т. п.).

    До Гермогена этот процесс шел столетиями. В его время Россия вступила в эпоху Великих географических открытий, и процесс расселения русских ускорился лавинообразно. За выходом на азиатские рубежи последовало славное сибирское взятие, перед устремившимися на восход солнца первопроходцами лежали Дальний Восток и Америка.

    Взятие Казанского царства стало для мыслящей части духовенства сигналом, что Церковь должна предпринять особые усилия, чтобы поддержать уже не медленное продвижение, а свойственный Новому времени взрывной бросок русской колонизации. Похоже, что Гермогена специально готовили к этой роли. Его образование было значительно выше среднего для монахов и архиереев XVI века. Есть основания полагать, что учителем казанского священника был сам Герман Полев, архимандрит Свияжского монастыря, прибывший в нововзятую Казань с архиепископом Гурием и после него занявший архиерейскую кафедру. Преподобный Варсонофий, основатель и архимандрит Казанского Спасо-Преображенского монастыря (1571-1576), адресовал Гермогену «речь некаку прозрительну» (пророческую).

    Эти покровители священника были мертвы, когда состоялось его быстрое, почти мгновенное (всего за два года!) возвышение из монахов в казанские архиепископы — с незамедлительным превращением кафедры в митрополию. Очевидно, что Гермогена вела чья-то могучая рука, что именно его хотели и поставили на передовом рубеже православия. Митрополит вспоминал, с каким трепетом он, «непотребный», встал на место Варсонофия и взял «жезл его в руку мою». Еще более «страшно… и зазрительно от многих» было занятие еще не заслуженного ни именем, ни делом места святого архиепископа Гурия.

    Однако, несмотря на недовольство многих, пророчество сбылось: Гермоген стал преемником Варсонофия, Гурия и более того — первым митрополитом, оправдав надежды преподобного. Не располагая архивом Казанской кафедры за это время, мы можем судить о его деяниях лишь по отдельным документам и рукописям. Из них следует, что митрополит прежде всего предпринял действия оборонительные.

    Слабейшей частью его паствы, вкрапленной отдельными островками в гущу иноверного служилого и податного населения, были новокрещеные. Рассыпанные по епархии и не имевшие особых привилегий, новые христиане часто уклонялись к прежним обычаям и даже скорбели, что от старой веры отстали, а в православной не утвердились. В 1591 году Гермоген созвал их всех в Казань и несколько дней поучал от божественного Писания, внушая, как подобает жить христианам.

    Свои соображения по проблеме оборонения христиан в целом митрополит изложил в послании царю Федору Иоанновичу и патриарху Иову. Главная опасность для новокрещеных, по его мнению, состояла в том, что они живут среди неверных и не имеют вблизи церквей, в то время как мечети строятся уже у самой Казани, чего с самого ее взятия не бывало! Не меньшие опасения вызывали русские поселенцы, масса которых оказалась в Казанской земле поневоле (ссыльные, пленные и т. п.).

    Гермоген сильно сомневался, что многие русские, добровольно или в холопстве жившие среди местного населения (татар, чувашей, мордвы, мари), по своему обыкновению женившиеся на местных, евшие и пившие с ними, не перенимают и местную веру. Мало того, огромное количество переселенных Иваном Грозным из Прибалтики католиков и лютеран устроилось на новом месте столь основательно, что принимало на службу, добровольно и за деньги, многих русских, «отпадавших от православия» в веру хозяев.

    На основе послания Гермогена была принята первая государственная программа ограждения православия, исполнение которой (что характерно!) было возложено на светские власти. 18 июля 1593 года царь Федор Иоаннович (читай — Борис Годунов) «по совету» с патриархом послал казанским воеводам развернутый указ:

    1) переписать всех новокрещеных с семьями и слугами, собрать их в Казань и выговорить, что они приняли православие добровольно и отступают в свою старую веру, несмотря на поучения митрополита, напрасно;

    2) поселить новокрещеных в Казани особой слободой (свободным от тягла предместьем) между русских людей, с православной церковью, во главе с добрым дворянином младшего чина («сыном боярским»), коий должен отвечать за то, чтобы они держали истинную веру, ходили в церковь, носили кресты, имели иконы, принимали отцов духовных и слушали поучения Гермогена;

    3) отступников от христианства смирять темницами и оковами, иных отсылать к митрополиту для церковного наказания;

    4) мечети в Казани упразднить и впредь оных не допускать;

    5) русских у татар и немцев отобрать и поселить торгующих в городах, а пашенных — в дворцовых (принадлежащих царю) селах среди русских же;

    6) впредь иноверцам принимать христиан на жительство и в услужение воспретить [58].

    Насколько успешно выполнялась программа — неизвестно. По крайней мере, последний пункт нарушался в XVII веке самим правительством настолько часто, что служилым иноверцам было роздано так много земель с православными крестьянами, что, когда правительство пригрозило лишить всех иноверцев таких владений, это вызвало их массовую добровольную христианизацию. Но все это будет позднее, во времена патриарха Иоакима (1674-1690); во времена же Гермогена до массового и тем паче принудительного обращения в православие было еще далеко.

    Особый интерес вызывает уникальная лояльность христианских властей к восточным религиям (прежде всего — мусульманской). За исключением запрещения строить мечети в Казани (где муллы были вдохновителями борьбы с Россией) и захвата отдельных языческих капищ в ходе боевых действий в Сибири (где они служили для сбора местных ополчений), никаких утеснений или ограничений на иноверие не накладывалось, иноверцы жили своей жизнью.

    Иное отношение было к неправославным христианам. Костелы и кирхи на Руси были запрещены. На Восток отправлялись священники, церковные книги и утварь, колокола и иные средства помощи первопроходцам в строительстве ими православных храмов. На Запад шли войска с приказами неукоснительно уничтожать «богомерзкие» христианские храмы. Даже известный миролюбием царь Федор Иоаннович, отвоевавший у Швеции часть, а потом и всю Карелию, неоднократно повелевал «очистити» территорию от лютеранских «капищ» и «идолов», «сокрушити» их начисто — в то время как усеивающие его восточные владения настоящие капища и идолы, кажется, не вызывали у царя никакого беспокойства. В стремлении к пролитию христианской крови русские не отличались от представителей иных христианских конфессий, уступая католикам и протестантам разве что в масштабах и утонченности истребления и утеснения «братьев во Христе».

    Особенности движения России на линии Запад — Восток (с мечом в одну сторону и серпом в другую) определяют характер дятельности Гермогена в первый (восточный) и последний (времен борьбы с интервенцией) периоды его архиерейского служения (средний приходится на гражданскую войну). В Казани, после упомянутого несколько доносительного послания, он действовал исключительно позитивно, укрепляя нравы и дух паствы и не замечая наличия вокруг целого моря иноверцев.

    Митрополит уделял внимание даже таким случаям нарушения чинности церковной службы, когда священники и дьяконы для скорости читали и пели разные тексты одновременно (враз до 5-6 голосов!), в то время как миряне дремали, озирались по сторонам или разговаривали. В «Послании наказательном всем людям» Гермоген довольно мягко заметил, что «ведает» и «зрит» нарушителей.

    Среди жителей пограничных районов и первопроходцев, особенно казаков, церковного радения было гораздо меньше. Только в официальной истории поселенцы всегда заботились о душе раньше, чем о нуждах бренного тела, не забывали взять с собой священника и, перекрестясь, начинали осваивать земли со строительства храма. В действительности же — нередко буйные ватаги больше полагались на самопал, чем на святой крест, а мирные земледельцы уходили в леса и степи Поволжья, в Приуралье и за Урал, отягощенные главным образом орудиями и оружием, скотом и семенами; не случайно вслед воеводам царь специально посылал все необходимое для церковной службы.

    Православие могло сыграть тем большую роль в успехе русской колонизации, чем больше его можно было унести в душе, не отягощая натруженную спину первопроходца. А когда Бог был высоко, а царь далеко, кто мог поддержать россиянина среди «тьмы идолопоклонников»? Конечно, святые, в Русской земле просиявшие, свои, понятные заступники, отправлявшиеся с дружинами за тридевять земель.

    3. Освящение подвигом

    Самый закоренелый материалист не может отрицать психологического феномена душевной поддержки, рожденной укоренившейся надеждой на своего святого. И затерянным в тайге псковичам, например, окруженным сонмом кровожадных иноземцев, являлся святой князь Довмонт в полном вооружении, утешительно говоривший в том смысле, что: «Не робей, братва, сдюжим!» — и подтверждавший пророчество хорошей охотой. При такой помощи сдюжить, конечно, было легче.

    Но само освоение земли не было полным и реальным без ее освящения подвигом новых чудотворцев: без них самая «подрайская землица» (как писали о казанских землях), даже завоеванная и освоенная, не была «Святорусской». Гермоген потрудился над освящением вверенной ему епархии больше, чем весь московский Освященный Собор. 9 января 1592 года, не дожидаясь ответа на первое свое послание, он сообщил патриарху Иову список героев казанского взятия, которым Церковью не установлена была особая память.

    Даже в просьбе к патриарху чувствуется характерный для митрополита напористый стиль: «Умилосердись, государь Иов, повели и учини указ свой государев мне, богомольцу своему — в который день повелит мне святительство твое по тех православных благочестивых воеводах и воинах, пострадавших за Христа под Казанью и в пределах Казанских в разныя времена… по всем Божиим церквам во градах и селех Казанской митрополии пети по них панихиды и обедни служити, чтобы, государь, по твоему государеву благословению память сих летняя (ежегодная) по вся годы была безпереводно».

    Далее настойчивый Гермоген выразил скорбь, что трем казанским мученикам не установлена вечная память и что они не внесены в Синодик, читаемый в неделю православия. Из замученных магометанами за отказ отпасть от православия один — Иоанн Новый — был нижегородцем, а двое — Стефан и Петр — новообращенными татарами. Митрополит мудро уел национальный вопрос, а патриарх не замедлил ответить на настойчивое послание.

    Павшие под Казанью и мученики за веру Христову были внесены в большой Синодик, читаемый в неделю православия. Память воинам была установлена в субботу после Покрова Пресвятой Богородицы (в честь взятия Казани 2 октября), установить же день поминовения мучеников Иов доверил Гермогену. Торжественно объявляя о решении патриарха по епархии, митрополит велел повсеместно служить по ним литургии и панихиды и поминать на литиях и обеднях ежегодно 24 января.

    Одновременно с героями и мучениками Гермоген утверждал вечную память казанским просветителям. Кроткий архиепископ Герман Полев находился в Москве, когда многоученый митрополит Афанасий, не в силах соблюдать запрет Ивана Грозного на «печалование» об опальных, оставил престол (1566 год). На митрополию всея Руси был поставлен Герман, который тут же выступил с поучением царю, резко осуждая опричнину, за что в том же году был лишен сана. 6 ноября 1568 года Герман был найден мертвым у себя на дворе. Власти утверждали, что Герман умер от моровой язвы, но народ ясно видел в его гибели руку опричников. И действительно, случайно ли, что смерть Германа наступила через два дня после сведения в Москве с митрополии знаменитого печальника по Святорусской земле Филиппа Колычева (1566-1568)? Тело соратника и продолжателя дела архиепископа Казанского Гурия лежало в простой могиле в Москве у церкви Святого Николы Мокрого, когда в 1592 году «у благочестиваго государя царя Федора Иоанновича всея Руси испросили мощи его ученицы его». Просьба Гермогена, адресованная царю и патриарху, оказала решающее воздействие. Вскоре митрополит встретил мощи Германа близ Свияжска, видел и осязал их и совершил погребение своего учителя в Свияжском Успенском монастыре.

    Перенос мощей Германа, гражданский подвиг коего был отражен в знаменитой «Истории» князя А. И. Курбского и «Житии митрополита Филиппа», был ярким политическим актом. «Житие Германа» было уже составлено (до 1572 года), но Гермоген счел долгом рассказать об архиепископе еще и в «Житии Гурия и Варсонофия». Желание Гермогена сбылось — Герман Полев чтится как святой Русской Православной Церковию (память 6 июля по новому стилю).

    Митрополит Гермоген был энергичным строителем, украсившим Казанскую епархию множеством церквей и монастырей. Завершение строительства Казанского девичьего монастыря и освящение в нем нового храма во имя Пресвятой Богородицы архиерей отметил созданием пространной редакции «Сказания о явлении и чудесах иконы Казанской Богоматери» (1594).

    В Синодальном собрании Государственного Исторического музея хранится рукопись «Сказания», написанная рукой самого Гермогена (№ 982). Помимо литературных достоинств, сочинение поражает глубоко личным трепетным отношением к святыне, которую автор, будучи еще священником, удостоился с благословения тогдашнего архиепископа Иеремии первым принять из земли и торжественно перенести в ближайшую церковь Святого Николая Тульского. Живо и восторженно описал Гермоген совершившиеся от иконы до 1594 года чудеса, лично им свидетельствованные.

    Тогда же митрополит составил свою редакцию одного из наиболее поэтичных памятников древнерусской литературы — «Повести о Петре и Февронии, муромских чудотворцах». Желая приблизить «Повесть» к житийному жанру и современному ему читателю, Гермоген бережно отнесся к источникам, не искажая, но лишь проясняя их рассказ. В предисловии он исключил богословские рассуждения, заменив их констатацией греховности рода человеческого.

    Древняя драма, разыгравшаяся в Рязанской земле, на окраине Руси, очень лично воспринималась редактором. Его симпатии целиком были на стороне бедной и безродной Февронии — женщины выдающихся качеств, связавшей свою судьбу со слабодушным князем Петром, уступавшим «славе мира сего», наветам людей и козням дьявола [59]. Вольно или невольно Гермоген раскрыл в редакции свою лирическую душу; такой человек, сколько бы ни обличал лесть и лицемерие в рукописи, не мог не обманываться, вступая в реальный мир коварства и злобы…

    В 1595 году при личном участии казанского митрополита были открыты многоцелебные мощи святого князя Романа Углицкого. Дальнейшему освящению Волги помог счастливый случай: копая рвы под фундамент нового храма в Казанском Спасо-Преображенском монастыре, строители наткнулись на гробницы первого архиепископа Гурия и епископа Тверского Варсонофия, жившего в сей обители на покое, того самого, кто обратил некогда к Гермогену свое «прозрение».

    Собрав духовенство, Гермоген лично вскрыл гробы и явил свету нетленные мощи обоих святителей. По ходатайству митрополита еще два деятеля казанского просвещения были причислены к лику российских святых. Память Гурия установлена (по новому стилю) 18 декабря, Варсонофия — 24 апреля, обретение их мощей — 17 октября (кроме того, 3 июня отмечается перенесение мощей святого Гурия в 1630 году). «Житие и жизнь» обоих святых, написанное емким лаконичным слогом Гермогена в 1596-1597 годах, как и краткие жития казанских мучеников, включенные в его грамоту 1592 года, сохранили сведения из многих не дошедших до нас источников и рассказов старожилов, которые митрополиту «случилось слышать в повестех от достоверных людей».

    Оставляя в памяти потомков свои обширные знания о первых временах православного просвещения Казанской земли, Гермоген писал о настоятельной необходимости его деятельности, столь несвойственной современным архиереям. То, что для других было случаем, для казанского митрополита — долг, освященный высшими авторитетами и самим Христом. Молчать о новых святых, так же как о героях и новомучениках, — преступление, подобное убийству.


    «Аще не дерзну коснутися повести, — говорит Гермоген, — боюсь осуждения ленивого раба, взявшего господина своего серебро и прикупа не сотворившего, как сама истина рече, Господь и Бог наш… Великий же Василий говорил: поставленный на строительство слова и пренебрегающий сим — как убийца судится. Великий благоверный Григорий глаголет: бесчестие есть молчать, о ком необходимо говорить. Многий же и великий в словесах Златоустый Иоанн: если удержу, рече, слово и не подам — тогда убог есмь; если подам — обогащусь; если не подам — один богатею, если подам — со всеми радостен плод принесу».


    Духовное обогащение Святорусской земли, естественно, связывалось в сознании Гермогена с необходимостью сохранения старых истин. Известно, например, что он способствовал восстановлению древней церковной службы апостолу Андрею Первозванному, по преданию крестившему Русь за много веков до Владимира Святого. Признание легенды о первокрестителе ставило Русскую землю в число первых, принявших христианство, и весьма льстило формирующемуся национальному самосознанию. Не случайно косой крест святого Андрея украсил впоследствии высший орден Российской империи и флаг Русского военно-морского флота.

    4. Выбор царя Василия

    Энергичная деятельность первых лет архиерейского служения Гермогена резко оборвалась после 1598 года, когда он был вызван патриархом Иовом в Москву для участия в избрании на царство Бориса Годунова. Ни один источник и тем более ни один автор благостных повествований о священномученике не упоминают о гробовом молчании, в которое был погружен Гермоген все годы царствования Бориса.

    Считается, что казанский митрополит не испытал гонений — но может ли быть для деятельного архипастыря участь тяжелее? «Яко мертвый забвен», — писал о себе в менее удручающей ситуации архиепископ Лазарь Баранович. «Бумаги и чернил отнюдь не давати!» — гласили приговоры Артемию Троицкому и Сильвестру Медведеву, претерпевавшим тяжелейшие гонения как духовные писатели, сходно с Гермогеном понимавшие свой долг слова. Даже протопоп Аввакум мог писать в заточении!

    Считается, что митрополит Казанский и Астраханский сам ходатайствовал перед патриархом Иовом и царем Борисом о разделении его епархии на две и сам предложил кандидатуру Феодосия в первые астраханские архиепископы. Свидетельств этому нет; Феодосий вернее всех служил Борису и противился Лжедмитрию I, пока не был свергнут своей паствой. В то же время хорошо известно, что в XVII веке архиереи относились к идее разделения своих епархий столь болезненно, что дружно провалили замечательную по замыслу епархиальную реформу царя Федора Алексеевича.

    Был ли Гермоген по роду Шуйским, которых преследовал Годунов, или его непреклонный нрав столкнулся с самовластным характером Бориса — неизвестно. Из забвения казанского митрополита извлек Лжедмитрий I, ожидавший по меньшей мере благодарности от новоиспеченного сенатора. Однако Гермоген не мог одобрить совершение православного обряда царского венчания над католичкой Мариной Мнишек.

    Подходивший к вопросу о принятии в Православную Церковь со всей основательностью, митрополит Казанский еще в 1598 году составил сборник чинов крещения мусульман, католиков и иных иноверцев. Согласно «Сборнику Гермогена», хранящемуся в Российской государственной библиотеке в собрании Общества истории и древностей российских, христиан иных конфессий и католиков в особенности следовало заново крестить, поскольку их «обливательное» (а не православное погружательное) крещение истинным таинством не является!

    Маловероятно, впрочем, что отношение Русской Православной Церкви к католикам как к нехристям было неведомо другим архиереям, покорно служившим Лжедмитрию I. Вопрос, почему только Гермоген и епископ Коломенский Иосиф настаивали на крещении Марины, решается в сфере убеждений и свойств характера, а не знаний. Большинство архиереев могло, меньшинство — не могло переступить через свою веру. Такой человек и нужен был Василию Шуйскому, вступившему на зыбкий престол в условиях разгоравшейся гражданской войны: пусть крутой нравом, но, безусловно, честный, способный на открытый спор, но не тайную измену.

    Занятно, что историки точно сговорились не замечать колебания Василия Шуйского в выборе нового патриарха. Мало того, что новый царь был избран на престол «одной Москвой» 19 мая 1606 года, через два дня после клятвопреступного свержения Лжедмитрия I и массовых убийств. Шуйский нарушил традицию, по которой главную роль в царском избрании должен был играть патриарх. Игнатий был низложен, время шло, а патриарший престол оставался пустым — даже царское венчание Василия 1 июня совершал митрополит Новгородский Исидор! Такого не позволял себе даже Лжедмитрий, венчавшийся лишь после законного поставления патриарха.

    Учитывая, сколь непрочно было положение Шуйского, «выбор» которого на царство вызвал возмущение по всей стране и ропот при дворе, оскорбленном наглым покушением на престол этого выскочки, промедление с поставлением патриарха должно иметь серьезные основания. При царском венчании Шуйскому пришлось клясться и божиться судить праведно (все знали его как криводушного судью), никому не мстить, за грехи одного не преследовать родичей и, «не осудя с боярами», не выносить смертных приговоров.

    Промедление Шуйского тем более загадочно, что с первых дней царствования ему пришлось развернуть мощную пропаганду своей власти как спасителя России от злого самозванца и еретика Гришки Отрепьева. Грамота за грамотой летали по стране — не подкрепленные авторитетом патриарха. Вырытые из заброшенной могилы в Угличе мощи несчастного царевича Димитрия, которого сам же Шуйский несколько лет назад назвал самоубийцей, были торжественно доставлены в Москву и выставлены в Архангельском соборе как чудотворные, Димитрий причислен к лику святых — все без патриарха!

    Происходящее было настолько необъяснимо, что автор «Нового летописца» описал возведение Гермогена на патриарший престол перед рассказом о перенесении мощей Димитрия, которые Шуйский якобы встречал под Москвой уже вместе с патриархом. Но мощи были встречены 3 июня, через два дня после коронации Василия, грамота о явлении и чудесах от мощей стала рассылаться 6 июня, а Гермоген, согласно чину его поставления, стал патриархом только через месяц, 3 июля.

    По общему мнению, задержка была вызвана тем, что Шуйский хотел видеть на патриаршем престоле исключительно Гермогена (и потому пошел на столь опасные для него нарушения?), а тому требовалось много времени, чтобы прибыть из Казани. Но, во-первых, нет убедительных сведений, что казанский митрополит находился именно в своей епархии, во-вторых, кому же тогда принадлежит речь при царском венчании Василия 1 июня, еще в 1848 году изданная А. Галаховым как речь Гермогена [60]?

    Исследователи, не говоря уже об эпигонах, предпочли обойти вниманием эту речь. Признание произнесения ее Гермогеном означало бы, что ему не пришлось совершать долгий путь из Казани в столицу, но он по каким-то причинам уклонился и от участия в московском кровопролитии, и от открытия мощей то ли убитого, то ли самоубившегося сына Ивана Грозного, то ли безвестного мальчика, чья смерть прикрывала чудесное спасение истинного царевича.

    Можно понять, что бесчестному Шуйскому нужен был для «утишения» государства незапятнанный и энергичный архипастырь, а положение Церкви было столь плачевно, что выбирать было почти что не из кого. Но почему царь Василий думал, что после его венчания Гермоген станет более сговорчивым, почему оставил свои сомнения и решился на его патриаршее поставление? Это очевидно.

    Даже критичный Костомаров, утверждавший, что Гермоген был удобен Шуйскому постольку, поскольку «отличался в противоположность прежнему патриарху фанатическою ненавистью ко всему иноверному», признавал, что «для Гермогена существовало одно — святость религиозной формы» [61]. Он мог уклониться от участия в открытии мощей и прославлении сомнительного святого — но канонизированного Димитрия признал безоговорочно. Василий был более чем сомнительный кандидат на престол — однако миропомазанный царь был для Гермогена «воистину свят и праведен».

    Только став царем, Шуйский мог быть абсолютно убежден, что какие бы разногласия ни разделяли их отныне с Гермогеном, тот буквально положит душу свою для защиты его престола. Что же касается «фанатической ненависти ко всему иноверному», то это — оборотная сторона образа Гермогена в ура-патриотической историографии, видевшей в Смуте одни происки иноземцев и не желавшей признавать тот факт, что иностранная интервенция была лишь следствием внутренней, гражданской войны.

    Глава вторая МЕЖДУ ЦАРЕМ И НАРОДОМ

    1. Восстание Болотникова

    В первый период своего патриаршества, при царе Василии, Гермогену вообще было не до иноверцев. Едва он освоился в патриарших палатах близ Успенского собора, как пришлось посылать духовенство в районы, восставшие против власти Шуйского. С польским королем царь мог поладить — тот и так с неудовольствием смотрел на сближение польской, и особенно литовской, шляхты с Москвой при Лжедмитрии и втайне злорадствовал после ее избиения и пленения в России. Однако «всенародство», поставившее на престол «царя Дмитрия Ивановича», не потерпело, чтобы его знамя было втоптано в грязь стареньким подслеповатым узурпатором.

    Крестьяне, закрепощенные при Иване Грозном, холопы, восстание которых было разгромлено Борисом Годуновым, казачество, по большей части состоявшее из людей, вынужденных бежать из Центральной России, обнищавшее дворянство и даже аристократы, не столь резво, как их собратья, менявшие свои убеждения, — огромные массы людей просто отказывались верить в смерть «царя Дмитрия Ивановича».

    Поверить — означало признать себя рабами московских властей, и даже не властей — кучки лукавых заговорщиков, взявших на себя наглость решать за всю Россию. В самой Москве 15 июня случились народные волнения; их подавили, но по улицам продолжали появляться листовки с пророчеством возвращения Дмитрия и наказания изменников к Новому году, 1 сентября.

    Нужен был только вождь — и волнения вылились в мощное народное восстание, подкрепленное бунтами в разных городах и весях. Духовенство было в смятении — многие, особенно приходские священники, благословляли единодушную с ними паству и даже шли в ополчение; многие колебались, видя целые города и уезды от юго-западной украйны до Астрахани, окрестностей Нижнего и Вятки поднимающимися на борьбу, часто вместе с законными воеводами; кто-то просто отсиживался.

    Митрополита Крутицкого Пафнутия с духовенством, направленных Гермогеном для утишения северских земель, не приняли в восставших городах. Посланные патриархом священники оказались бессильны даже в царском войске, отступавшем и разбегавшемся под ударами бывшего холопа Ивана Исаевича Болотникова, ставшего выдающимся полководцем народной армии. Местное духовенство не удержало, а может, и не думало удерживать Истому Пашкова, поднявшего дворянское ополчение в Туле, Веневе и Кашире, Григория Сунбулова и Прокофия Ляпунова, устремившихся на помощь Болотникову с рязанским дворянством.

    Один-единственный из епархиальных архиереев — архиепископ Феоктист — с помощью духовенства, приказных и собственных дворян сумел подвигнуть жителей Твери стоять за крестное целование царю Василию. Это ли не показатель состояния священства в начале патриаршества Гермогена? Стойкость Феоктиста неоспорима, что же касается успеха его проповеди, то, отбивая от города небольшой отряд болотниковцев, тверичи, вполне вероятно, более заботились о своих домах и пожитках, нежели о верности пастырю.

    Гермоген отнюдь не был таким твердолобым догматиком, как изображают его панегиристы. Он немедленно учел опыт Феоктиста при обороне Москвы, на которую уже надвигались армии повстанцев. Царь трепетал, знать готовилась бежать, войско было деморализовано, когда Гермоген 14 октября 1606 года призвал москвичей в Успенский собор и напугал «видением», как разгневанный Бог предаст их поголовно «кровоядцам и немилостивым разбойникам». Так уж повелось, что в Успенский собор собирались те, кому было что терять при разграблении столицы и кто мог сделать многое для ее обороны: известно, что только собственники, спасающие свое «добро», могут сравняться храбростью и предприимчивостью с покушающейся на него голытьбой. Для закрепления впечатления от обрисованной перспективы Гермоген объявил всенародный шестидневный пост с непрестанной молитвой о законном царе и прекращении «межусобной брани».

    Познакомившись с листовками, засылавшимися восставшими в осажденную Москву, патриарх счел своим долгом доказать пастве, что речь идет не о восстановлении на троне «царя Дмитрия», а о революции. Сатанинское отродье Лжедмитрий, утверждал Гермоген, убит, а выступающие от его имени «отступили от Бога и от православной веры и повинулись Сатане», неся стране «конечную беду, и срам, и погибель».

    Чего хотят восставшие? Они призывают холопов убивать своих господ и отбирать их жен, поместья и вотчины, предлагают голытьбе убивать и грабить купцов, обещают победителям боярские, воеводские, дьяческие и иные чины. Речь идет об уничтожении господствующих сословий, переделе имущества и власти между самыми низкими социальными элементами.

    Столь ясная постановка вопроса в немалой степени прекратила колебания верхов посада Москвы и иных городов, куда Гермоген рассылал свои грамоты, повелевая духовенству размножать их и читать прихожанам «не по один день». Царские войска, местные воеводы и служилые люди уяснили, что война идет не на шутку, что под удар поставлено то общество, в котором они занимали хорошее или плохое, но далеко не последнее место.

    Социальное размежевание затронуло и армию повстанцев: сначала рязанцы Ляпунова и Сунбулова со стрельцами, затем дворяне Истомы Пашкова предали Болотникова и перешли пусть к ненавидимому, но родному брату-феодалу Шуйскому. Хитроумный царь Василий хотел купить на знатный чин самого предводителя крестьян, холопов, городской бедноты и казаков, но получил от Болотникова гордый ответ: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду на Москве не изменником, а победителем!»

    Гермоген понимал обоюдоострость своей пропаганды и после первых побед над восставшими 26-27 ноября отказался от пересказа повстанческих листовок. Теперь он обрушился прежде всего на Лжедмитрия, который за год царствования якобы сверг святителей, отлучил от паствы и монастырей архимандритов, игуменов и иноков, «священнический чин от церквей как волк разогнал». Это была откровенная ложь, как и то, что самозванец пролил реки крови и разорил боярство, приказных людей, дворян и купцов, а также «многим всяким женам и детем злое блудное насилие учинил».

    Ясно, что Гермоген перенес на Лжедмитрия, под знаменем которого выступали болотниковцы, прежние обвинения в адрес восставших, которые выступают теперь как клятвопреступники, нарушившие присягу законному царю Василию. Но кто же сами повстанцы? Просто разбойники и воры, беглые холопы и вероотступные казаки, опасные лишь своим «скопом». Они бесчестят иконы, оскверняют церкви, «бесстыдно блудом срамят» жен и дев, разоряют дома и убивают горожан.

    Эти-то пакостники покушаются на Москву, призывая голытьбу, холопов и всяких злодеев «на убиение и грабеж»! Города, которые им покорились, — «того ж часу пограблены, и жены и девы осквернены, и всякое зло над ними совершилось». Там же, где «воров и хищников не устрашились», — все цело и сохранно. Призывая всех добрых людей стоять за «воистину свята и праведна истиннаго хрестьянского» царя Василия, патриарх уповает и на верность присяге, и на растущую силу царской рати, и на изрядное число беглецов из стана повстанцев, и на победы московского оружия, дающие, как он не преминул указать, немалые «корысти» воинам.

    Грамоты Гермогена сыграли свою роль: Москва устояла, силы уравновесились, затем чаша весов качнулась в пользу Шуйского. 2 декабря в жестоком встречном сражении при Котлах Болотников был разбит войском И. И. Шуйского и М. В. Скопина-Шуйского, части его армии были окружены и уничтожены в Коломенском и Заборье, предводитель с остатками воинов отступил в Калугу. Нет сомнения, что патриарх настаивал на энергичном преследовании Болотникова и скорейшем завершении войны; Шуйский, по обыкновению, колебался и трусил.

    Между патриархом и царем обнаруживаются и другие серьезные расхождения, прежде всего в отношении к иноземцам и иноверцам. Многочисленные царские грамоты обвиняли поляков и злоковарных иезуитов как организаторов воцарения Лжедмитрия I с целью уничтожения Российского государства и всего православия. Гермоген лишь бегло упоминает, что Лжедмитрий хотел разрушить церкви и монастыри, «разорить» «православную и Богом любимую нашу хрестьянскую веру» и «римские костелы в наших церквах поделати». Но иноземцы здесь ни при чем!

    «Литовских людей» (как называли в XVII веке подданных Речи Посполитой), по словам патриарха, Лжедмитрий прельстил «злым своим чернокнижием» точно так же, как и русских. Никаких злых замыслов из-за границы Гермоген не упоминает, что же касается многочисленных иноверцев внутри страны, то все они — «немцы, и литва, и татары, и черемисы, и ногаи, и чуваши, и остяки, и многие неверные языцы и дальние государства, которые в его царской державе, — каждый по своей вере все утвердились твердо» служить царю Василию. Никого из них, даже самых распроклятых «латинян», среди болотниковцев не отмечено [62].

    Гермоген прекрасно знал, что народы Поволжья волнуются не меньше, чем остальное население, что войском холопов, крестьян и мордвы, осадившим Нижний Новгород, предводительствуют два мордвина, Москов и Вокорлин. 22 декабря 1606 года он с отличным знанием обстановки хвалил митрополита Казанского и Свияжского Ефрема за утишение восстания в самом Свияжске — однако вновь не упомянул даже малейшей вины иноверцев.

    «Доблестный пастырь» Ефрем заслужил одобрение Гермогена, отважно отлучив от Церкви дворян и горожан, преступивших крестное целование Шуйскому и заставив их (правда, только после поражения Болотникова под Москвой) просить царя о прощении. Речь идет исключительно о православных, включая священников, которые «сами от милости Божией уклонились и верят прелести вражией».

    Отпуская всем грехи и снимая отлучение, Гермоген требует и дальше наставлять паству, «чтобы в пагубу не уклонялися», притом «смотреть и над попы накрепко, чтобы в них воровства (государственной измены) не было», особенно над попами Софийского, Покровского и Ирининского храмов: «…только де они не переменят своих обычаев — и им в попах не быть!» [63]

    Жители Свияжска были прощены по просьбе Гермогена, однако и в этой, как и в предыдущих грамотах, он подчеркивает милосердие царя Василия — еще один пункт глубоких расхождений с царем. Представьте себе переживания архипастыря, который восхваляет царскую милость и «не по их винам… жалование» бунтовщиков, пишет, что об убитых супостатах царь «душею скорбит и Бога молит об остальных, чтобы их Бог обратил к спасению» — и при этом ведает и зрит, как пленных болотниковцев раздевают и насмерть замораживают, каждую ночь сотнями выводят на Москву-реку (а также на Волхов в Новгороде и другие способные реки), глушат дубинами и спускают под лед…

    Трусливый в трудные времена, Шуйский был особенно кровожаден и вероломен при признаках успеха. Между тем Гермоген, хваливший Ефрема за крутые меры, сам еще не отлучил болотниковцев от Церкви. С чего бы это? Ведь восставшие — дьявольское отродье и сатанинские ученики! Но за реальную их вину — нарушение крестного целования Шуйскому — Гермоген по справедливости не мог осудить, когда все население страны (включая царя Василия) нарушило присягу Борису Годунову, его сыну Федору и Лжедмитрию. Еще вопрос, кто, собственно, был большим клятвопреступником?

    Имелась в виду церковная вина, и здесь даже разграбление церквей Гермоген не мог инкриминировать болотниковцам, ибо описанные им в грамоте безобразия на Рязанщине совершали люди Ляпунова и Сунбулова, ныне благополучно служившие в царском «христолюбивом воинстве». К тому же главный церковный грабитель сидел в Кремле. Богомольный старичок Шуйский крайне нуждался в деньгах — его воинство в отличие от повстанцев по большей части служило не за идеи, а за наличные.

    Легко предположить, что не на нищих и раненых растранжирил Гермоген всю патриаршую казну, если царь раз за разом брал огромные безвозвратные займы у монастырей, включая знаменитые Иосифо-Волоколамский и Троице-Сергиев (так что келарь последнего Авраамий Палицын писал «о последнем грабежу в монастыре от царя Василия»), и безжалостно переплавлял конфискованную у церквей и монастырей драгоценную утварь, которую вскоре «блуднически изжил» (по словам дьяка Ивана Тимофеева) [64].

    Разумеется, патриарх давал из своей казны добровольно; видимо, он не жалел и церковно-монастырского имущества для скорейшего прекращения кровопролития. Но оно все тянулось: Болотников укрепился в Калуге, многие города и уезды продолжали бунтовать, Шуйский вновь впал в нерешительность. Гермогену оставалось использовать церковные средства давления на восставших.

    Со 2 февраля 1607 года патриарх с Освященным Собором тщательно готовился к невиданному мероприятию — разрешению русского народа от клятвопреступлений перед прежними государями: царем Борисом и его семьей (царевичем Федором, царицей Марией и царевной Ксенией), на верность которой присягали дважды (при воцарении Бориса и после его смерти), — а также от нынешних клятвопреступлений и клятв самозванцам.

    Тонко продуманная затея позволяла убить двух зайцев: освободиться от прошлого (царевна Ксения была еще жива и томилась в монастыре, куда ее заключил Лжедмитрий) и получить возможность канонично отлучать от Церкви будущих нарушителей присяги Шуйскому. Главную роль в церемонии должен был сыграть низвергнутый патриарх Иов, которого Гермоген в письме, посланном с крутицким митрополитом Пафнутием, коленопреклоненно молил «учинить подвиг» и прибыть в Москву «для его государева и земского великого дела».

    20 февраля москвичи, собранные двумя «памятями» Гермогена к Успенскому собору, по заранее составленному, обсужденному архиереями и утвержденному царем сценарию стали от имени «всенародного множества» молить Иова «всего мира о прегрешении». Старый, а затем старый и новый патриархи простили старые и новые клятвопреступления, причем Иов не упустил случая выразить собственное отношение к роли иноверцев в событиях.

    Если Гермоген винил Лжедмитрия, который «как в простой храм» ввел в соборную церковь «многих вер еретиков» и венчал там невесту-лютеранку (так!), то Иов, почти точно повторяя его грамоту, писал, что расстрига «разных вер злодейственным воинством своим, лютеранами, и жидами, и прочими оскверненными языки многие христианские церкви осквернил»! Дело не в евреях, которые были уж точно ни при чем (но упоминание которых служит лакмусовой бумажкой в национальном вопросе), главное, что Лжедмитрий изображен, как писали прежде и как утверждал Шуйский, ставленником иноверного воинства.

    В позиции Иова были и другие отличия. Например, он считал, что с воцарением Шуйского «все мы, православные христиане, аки от сна восставшие, от буйства уцеломудрились», тогда как Гермоген только призывал народ «воспрянуть аки от сна» и прекратить гражданскую войну, вновь покорившись царю Василию. Все это было позволено несчастному старцу, напоследок даже произнесшему краткую речь лично (а не через архидьякона), призвав никогда больше не нарушать крестного целования [65].

    Дело было сделано — Гермоген получил возможность отлучить новых клятвопреступников (то, что они не участвовали в церемонии у Успенского собора, для него не имело значения). Но патриарх не торопился это делать, пока царские войска одерживали победы (на Вырке и у Серебряных прудов) и была надежда обойтись без крайней душегубительной меры. Лишь когда восставшие сами перешли в наступление и разгромили полки Шуйского под Тулой, Дедиловом и на Пчельне, сняли осаду Калуги и приняли в свои ряды многих перебежчиков из «христолюбивого воинства», патриарх решился предать проклятию Болотникова и главных его соумышленников, оставляя остальным повстанцам церковный путь спасения.

    В отличие от других архиереев, того же Ефрема, Гермоген считал отлучение мерой последней крайности, но положение и было отчаянным. Войска бежали в ужасе, говорили о 14 тысячах убитых, о гибели воевод, об измене 15 тысяч ратников, о том, что если восставшие пойдут к Москве, столица сдастся без сопротивления. Шуйский дрожал, патриарх призывал всех подняться на врагов веры, велел монастырям открыть кладовые и высылать в армию всех людей, способных носить оружие, «даже чтобы самые иноки готовились сражаться за веру, когда потребует необходимость» [66]. Бояре взбунтовались и потребовали, чтобы царь Василий сам повел войско или уходил в монастырь, чтобы они могли выбрать государя, способного защитить их имущество и семьи.

    Под давлением патриарха Шуйский избрал меньшее зло и согласился возглавить стотысячную армию, собиравшуюся в поход под Тулу, где сосредоточились главные силы болотниковцев. По слухам, царь поклялся не возвращаться в Москву без победы или умереть на поле брани, но Гермоген не был уверен даже, что о выступлении Шуйского в поход следует объявлять, что тот не побежит от одних предвкушений опасности. Царь выступил 21 мая, патриарх разослал по стране грамоты о молитвах за успех «государева и земского великого дела» только в первых числах июня [67].

    Даже во второй грамоте, указывая молебствовать в честь победы царских войск на реке Восме, Гермоген рисовал ситуацию в мрачных красках. «Грех ради наших и всего православного христианства, — писал он, — от востающих на церкви Божий и на христианскую нашу истинную веру врагов и крестопреступников межусобная брань не прекращается. Бояр, дворян, детей боярских и всяких служилых людей беспрестанно побивают и отцев, матерей, жен и детей их всяким злым поруганием бесчестят. И православных христиан кровь… как вода проливается. И смертное посечение православным христианам многое содевается, и вотчины и поместья разоряются, и земля от воров чинится пуста» [68].

    Вопреки ожиданиям на сей раз дворянское войско билось стойко, Тула была осаждена и сдалась на условии помилования восставших. Шуйский, разумеется, нарушил слово: «царевич Петр» (Илья Муромец) был повешен в Москве, Болотников сослан в Каргополь и убит исподтишка. Самопожертвование вождей восстания, добровольно явившихся в царский стан, оказалось напрасным: в октябре 1607 года реки вновь были переполнены трупами утопленных повстанцев.

    Живший всю Смуту в Москве архиепископ Арсений Елассонский описывает всеобщее негодование подлой клятвопреступностью царя, особенно отвратительной на фоне благородства Муромца и Болотникова, «достойнейшего мужа и сведущего в военном деле». Его поддерживают и многие другие современники, несмотря на социальные барьеры, представляющие Болотникова рыцарем, а царя — злодеем [69].

    2. Против Второго Лжедмитрия

    Незамедлительно сбылась старая истина, что клятвопреступлением не совершить доброго дела. На место самозваного «царевича Петра» явился добрый десяток разнообразных «царевичей», восставшие города и крепости утвердились в решимости сражаться до конца, множество недовольных устремилось к Лжедмитрию II, который еще в июле провозгласил себя царем в Стародубе-Северском. Между тем Шуйский распустил армию и преспокойно вернулся в Москву, как будто гражданская война была окончена!

    Гневу Гермогена не было предела. Легко представить себе, сколь патриарх был «прикрут в словесах», понося «советников лукавых», которые «царя уласкали в царствующий град в упокоение возвратиться, когда грады все украинные в неумиримой брани шли на него» и «еще крови не унялось пролитие» [70]. Однако Шуйский презрел негодование Гермогена и вместо скорейшего завершения войны удумал на старости лет жениться на молодой княжне Марье Петровне Буйносовой. Новый летописец мягко отмечает, что «патриарх его молил от сочетания браком»; неуслышанный, Гермоген надолго замолчал.

    Пока Шуйский тешился (насколько это было для него возможно) с молодой женой, война охватывала все новые и новые области России. Войска Лжедмитрия II, в которые влилось немало польско-литовской шляхты, увеличивая силы за счет всех недовольных, с боями пробивались к Москве и 1 июня 1608 года утвердились близ самой столицы, в Тушине.

    Скорбя за страну, Гермоген преодолел обиду и обратился к Шуйскому с трогательной речью, умоляя его, возложив надежду на Бога, призвав в помощь Богородицу и московских угодников, немедля самому повести армию на врага. Трусливый царь предпочел отсиживаться в Кремле, держа армию для обороны своей особы, пока храбрые воеводы бились с врагом без подкрепления, а орды разнообразных хищников терзали беззащитную Россию.

    В довершение бедствий Шуйский решил обратиться за помощью к шведам, суля им Карелию, деньги, права на Ливонию и вечный союз против Польши. Тем самым с трудом заключенное перемирие с польским королем, злейшим врагом короля шведского, было расторгнуто. Шведы вошли в Россию с севера, выделив, правда, отряд в помощь Скопину-Шуйскому, отвоевывавшему у сторонников Лжедмитрия недавно занятые ими северные города; поляки готовили войска к вторжению с запада.

    Разумеется, польский король Сигизмунд III и Речь Посполитая взяли назад свое обещание отозвать всех поляков из лагеря Лжедмитрия II и не дозволять Марине Мнишек называться московской государыней. Тушино переполнялось поляками и литовцами, смешивавшимися с русским дворянством и боярством, казаками и разнообразными «гулящими людьми». «Царица Марина Юрьевна» признала своего «мужа» в новом самозванце и готовилась родить ему сына. Московская знать, имевшая в Тушинском лагере родню, ездила туда на пиры, пока верные царю воины сражались, а страна обливалась кровью.

    Государство рушилось на глазах Гермогена, духовенство бесстыдно служило самозванцу, дворянство воевало за него, горожане снабжали деньгами, селяне — припасами. В довершение бедствий взбунтовались московские воины во главе с Григорием Сунбуловым, князем Романом Гагариным и Тимофеем Грязным. На масленице в субботу 17 февраля 1609 года толпа ворвалась во дворец, требуя от бояр «переменить» царя Василия.

    «Бояре им отказали и побежали из Кремля по своим дворам». Тогда дворяне нашли в соборе Гермогена и вывели на Лобное место, крича, что царь «убивает и топит братьев наших дворян, и детей боярских, и жен и детей их втайне, и таких побитых с две тысячи!».

    — Как это могло бы от нас утаиться? — удивился патриарх. — Когда и кого именно погубили таким образом?

    — И теперь повели многих наших братьев топить, потому мы и восстали! — кричали дворяне.

    — Кого именно повели топить? — спросил Гермоген.

    — Послали мы их ворочать — ужо сами их увидите!

    — Князя Шуйского, — начали тем временем бунтовщики читать свою грамоту, — одной Москвой выбрали на царство, а иные города того не ведают. И князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, из-за него кровь льется и земля не умирится. Надо нам выбрать на его место иного царя!

    — Дотоле, — ответствовал патриарх, — Москве ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам. А государь царь и великий князь Василий Иванович избран и поставлен Богом и всем духовенством, московскими боярами и вами, дворянами, и всякими всех чинов всеми православными христианами. Да и из всех городов на его царском избрании и поставлении были в те поры люди многие. И крест ему, государю, целовала всю земля…

    А вы, — продолжал Гермоген, — забыв крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свесть. А мир того не хочет, да и не ведает, и мы с вами в тот совет не пристанем же! И то вы восстаете на Бога, и противитесь всему народу христианскому, и хотите веру христианскую обесчестить, и царству и людям хотите сделать трудность великую!… И тот ваш совет — вражда на Бога и царству погибель…

    А что вы говорите, — распалялся патриарх, — что из-за государя кровь льется и земля не умирится — и то делается волей Божией. Своими живоносными устами рек Господь: «Восстанет язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и трусы», — все то в наше время исполнил Бог… Ныне иноземцев нашествие, и междоусобные брани, и кровопролитие Божиею волей совершается, а не царя нашего хотением!»

    Словом, Гермоген стоял за царя, «как крепкий алмаз», пока его не отпустили в свои палаты. Мятежники послали за боярами — никто не приехал, «пошли шумом на царя Василия» — но тот успел приготовиться к отпору и трем сотням дворян, как старым, так и молодым, пришлось бежать. Они укрылись в Тушине [71].

    Уязвленный в самое сердце, Гермоген послал им вслед грамоту, буквально написанную кровью. Обращаясь ко всем чинам Российского государства, ко всем «прежде бывшим господам и братьям», от духовенства и бояр до казаков и крестьян, патриарх сетует о погибели «бывших православных христиан всякого чина, и возраста, и сана».

    В волнении Гермоген поминает даже «иноязычных» поляков, которым «поработились» ушедшие к самозванцу, отступив от боговенчанного самодержца, то есть от света — к тьме, от Бога — к Сатане, от правды — ко лжи, от Церкви — неведомо куда. Но это упоминание вырвалось в сердцах.


    «Не остает мне слов, — описывает свои муки патриарх, — болит душа, болит сердце, вся внутренность терзается, и все органы мои содрогаются! Плача говорю и с рыданием вопию: «Помилуйте, помилуйте, братья и дети единородные, свои души, и своих родителей ушедших и живых, отец своих и матерей, жен своих, детей, родных и друзей — восстаньте, и образумьтесь, и возвратитесь!

    Видите ведь Отечество свое чуждыми расхищаемо и разоряемо, и святые иконы и церкви обруганы, и невинных кровь проливаему, что вопиет к Богу, как (кровь) праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого поднимаете оружие, не на Бога ли, сотворившего нас, не на жребий ли Пречистой Богородицы и великих чудотворцев, не на своих ли единокровных братьев? Не свое ли Отечество разоряете, которому иноплеменных многие орды дивились — ныне же вами поругаемо и попираемо?!»


    Гермоген напоминает историю междоусобиц в Израиле, когда евреи истребляли друг друга, — «и пришли римляне, святыни разорили, Иерусалим пленили, все мечу, огню и рабству предали и сотворили запустение даже и до днесь». «Вы же сему ли ревнуете? — горестно вопрошает патриарх. — Сего ли хотите? Сего ли жаждете?» Заклинает отстать от этой затеи и спасти души, пока не поздно, обещает принять кающихся и всем Освященным Собором просить за них царя Василия.

    В расстройстве чувств, живописуя великое милосердие государя, который не тронул якобы участников мятежа и семьи бежавших в Тушино, Гермоген проговаривается, что «если малое наказание и было кому за такие вины — и то ничтожно». Зато обещает оставить исправившимся поместья «чужие», пожалованные Лжедмитрием II [72]!

    Вторая грамота, написанная вскоре после первой, значительно более взвешена и как бы исправляет излишнюю горячность. Иноземцы не упоминаются — речь идет исключительно о православных, восставших на царя, «которого избрал и возлюбил Господь, забыв написанное: „Существом телесным равен людям царь, властью же достойного его величества приличен Всевышнему“.


    «Думали они, — писал Гермоген, — что на царя восстали, а то забыли, что царь Божьим изволением, а не собой принял царство, и не вспомнили Писание, что всякая власть от Бога дается, и то забыли, что им, государем, Бог врага своего, а нашего губителя и иноческого чина поругателя (Лжедмитрия I) истребил и веру нашу хрестианскую им, государем, вновь утвердил, и всех нас, православных христиан, от погибели к жизни привел. И если бы попустил им Бог сделать по их злому желанию — конечно бы, вскоре в попрании была христианская вера и православные христиане Московского царства были в разорении, как и прочие грады!»


    Бог разрушил гибельный замысел мятежников, утверждал Гермоген, но его не оставляло чувство, что мрачное пророчество еще осуществится. Потому так настойчиво пытается он повернуть события вспять, заставить людей, отпавших, по его мнению, от православия и гибнущих душами, возвратиться под власть царя и в лоно Церкви. Патриарх отнюдь не отлучает и не проклинает — он зовет назад: «Мы же с любовью и радостью примем вас и не будем порицать, понеже без греха Бог един».

    На тех, кто оказался в Тушинском лагере поневоле, как митрополит Ростовский и Ярославский Филарет (будущий патриарх), упреки Гермогена вообще не распространяются (хотя тот же Филарет выполнял при Лжедмитрии обязанности «нареченного» патриарха). Но и все виновные вольны получить полное прощение. К этому автор стремится всеми силами, переходя от церковных аргументов ко вполне земным.

    Зная, какое значение придают служилые люди случаям «бесчестья» (понижавшим род в местнических спорах), Гермоген сообщает, что о бесславном мятеже он записал в патриаршем летописце: «Как бы вам не положить вечного порока и проклятья на себя и на детей ваших» — вообще не лишиться дворянства и не оказаться со своими потомками в рабстве! Напоминая о воинской чести, патриарх пишет: «Отцы ваши не только к Московскому государству врагов не допускали — но сами в морские воды, в дальние расстояния и незнаемые страны как орлы острозрящие и быстролетящие будто на крыльях парили и все под руку покоряли московскому государю царю!»

    Все было напрасно. Ушедшие не возвратились, Шуйский не менялся, страна катилась в пропасть и месяц за месяцем приближалась к тому дню, когда Москва будет разорена по вине самих московских властей. Гермоген, видя паству глухой к его словам, замолчал более чем на год.

    Удивительно, что в столь тяжелое время деятельный архипастырь находил возможность для созидательного труда. Архивы времен Смуты сохранились очень плохо. Однако до нас дошла грамота Гермогена на строительство церкви Николы в селе Чернышове, начатое во время напряженных боев с болотниковцами. Возможно, в это время, а не раньше он пытался исправить церковную службу и поведение прихожан в храме. Продолжалось издание книг, причем патриарх построил для типографии «превеликий» дом и установил в нем новый печатный станок. Над редактированием при нем трудились известные книжники: О. М. Радишевский, И. А. Невежин, А. Н. Фованов. Гермогену было что защищать — и не его вина, что вскоре Первопрестольная превратилась в пепелище.

    Глава третья НА ПЕПЕЛИЩЕ

    1. Трагедия Скопина-Шуйского

    Россиянам всегда было за что упрекать своих правителей, особенно задним числом, когда страна заходила в трагический тупик. Духовное христианство, учившее превыше всего ценить одну заповедь, один высший дар — любовь к ближнему, — всегда подвергалось гонению. Адепты его страдали тяжко, но еще пуще пострадали мы с вами — люди, обладающие искаженной исторической памятью. «А как же наука? — спросите вы. — Ведь есть же истины, добытые трудами многих поколений замечательных историков?» Да, есть многочисленные материалы, но крайне мало понимания прошлого, ибо оно невозможно без сочувствия и сострадания. Это категории не научные, скажут многие — и будут правы. Критическая наука обязана быть объективной, препарируя останки былой жизни. Однако благодаря всем ее трудам мы имеем дело с мертвым прошлым. Оно не оживет в нашем сознании, и тома ученых трудов останутся бесполезным грузом, пока прах ушедших предков не будет оживлен живой водой сочувствия, пока их поступки не найдут понимания. Это непросто — отнестись к другому, как к самому себе. Восхвалять и проклинать куда легче, а отказаться от оживления прошлого — надежнее с позиции «учености».

    Не случайно глубочайшие идеи христианской философии — «возлюби» и «не суди» — с величайшим трудом усваиваются человечеством, хотя их восприятие вовсе не требует признания какой-либо религиозной доктрины. Жизнь патриарха Гермогена очевидно демонстрирует бессмысленность исторического знания, не оживленного сочувствием, сопричастностью с духом предков. Он был честен? — Да. Бескорыстен? — Безусловно. Желал блага своей стране? — Очевидно. Не жалел для этого живота своего? — Отдал жизнь Отечеству. Будучи представителем высшей духовной власти, виновен ли в разорении Руси и ужасающих страданиях россиян?

    Поставив этот вопрос, от которого почти все историки упорно старались уклониться, мы вплотную подходим к решению загадки патриарха Гермогена. Подъяв право «вязать и разрешать» человеческие судьбы, он тем самым взял на себя и ответственность за паству. И как бы ни был по-человечески прав Гермоген в своих поступках, но реки пролитой крови, разоренные города и сожженная Москва, ожесточение сердец и ненависть, пусть обрушившаяся в итоге на иноземцев и иноверцев, — все говорило в один голос: «Виновен!»

    Объективистская историография, чрезвычайно полезная в установлении отдельных фактов, позволяет нам найти объяснение и оправдание позиции Гермогена в определенных ситуациях, хотя и не объясняет его жизненного пути в целом. Так, мы не можем сказать, что его истовая защита царя Василия не имела, помимо идеальных, неких рациональных оснований: в условиях «войны всех против всех», усилия правительства Шуйского имели некоторые шансы на утверждение гражданского мира — по крайней мере, теоретически. Даже столь одиозный шаг, как продажа части территорий Швеции, благодаря организаторскому и военному таланту Михаила Васильевича Скопина-Шуйского давал россиянам надежду на победу правительственных войск. Ждать от Гермогена одобрения договора о военной помощи от «схизматиков» было невозможно, но упорное, несмотря на все трудности и даже временные поражения, продвижение молодого полководца Скопина к Москве подкрепляло уверенность Гермогена в том, что его верность престолу ведет к преодолению гражданской распри.

    Позже война Скопина-Шуйского была представлена как сражение с «иноплеменными». Гермоген, в отличие от потомков, знал, что победы воеводы Михаилы Васильевича одерживались над войсками, большей частью составленными из обыкновенных россиян, присягнувших на верность Лжедмитрию II, а то и польскому королю Сигизмунду, осаждавшему Смоленск. Спешно создававшаяся наемная армия Скопина-Шуйского, хотя и включала шведов, немцев и французов, также состояла в основном из русских, вооруженных и обученных по западному образцу.

    В стихии гражданской войны тщательно пестуемое Скопиным-Шуйским войско становилось опорой порядка. Под Москвой, где полки Василия Шуйского без явного перевеса бились с тушинцами, в осаждаемом Сапегой Троице-Сергиевом монастыре, в обложенном Сигизмундом Смоленске с надеждой ловили вести о медленном, осторожном, но уверенном движении с севера освободительной армии. Не рискуя, прикрывая свои полки полевыми укреплениями и тесня ими неприятеля, используя каждую минуту для пополнения, обучения и вооружения войск, Скопин-Шуйский двигался к Москве.

    К весне 1610 года усилия талантливого полководца увенчались успехом: Сапега, бросив пушки, ушел к королю под Смоленск, Лжедмитрий II оставил Тушино. 12 марта победоносная армия вступила в столицу, народ на коленях благодарил воеводу «за очищение Московского государства». В апреле под стенами столицы состоялось учение новой армии, готовившейся к походу на поляков, все, и в том числе патриарх, «хвалили мудрый и добрый разум, и благодеяния, и храбрость» Скопина-Шуйского.

    Можно сетовать, что патриарх Гермоген в своей слепой преданности царю Василию не увидел в Скопине-Шуйском человека, вокруг которого могло объединиться измученное Смутой государство. Но ведь и сам Скопин-Шуйский порвал послание Прокофия Ляпунова против царя Василия, который «сел на Московское государство силою, а ныне его ради кровь проливается многая, потому что он человек глуп, и нечестив, пьяница, и блудник, и всячествованием неистов, и царствования недостоин».

    Отказавшись претендовать на высшую власть в государстве, молодой полководец не спас от своих завистливых и бездарных родственников ни себя, ни армию. 23 апреля 1610 года он упал на пиру, приняв чашу с медом из рук Екатерины Григорьевны, жены князя Дмитрия Ивановича Шуйского — признанного наследника бездетного царя Василия. Боярыня Екатерина, дочь Малюты Скуратова, по всеобщему мнению, подсыпала полководцу «зелья лютого». «И сколько я тебе, чадо, — сетовала матушка Скопина-Шуйского, — приказывала не ездить во град Москву, что лихи в Москве звери лютые, а пышат ядом змеиным!»

    Но час расплаты Москвы за преступления «верхов» уже приближался. 24 июня 1610 года князь Дмитрий Шуйский, возглавивший после смерти Скопина армию, бездарно потерял с таким трудом собранные полки в сече с поляками при Клушине; значительная часть спасшихся при разгроме воинов перешла на сторону Речи Посполитой. Шведы отступили на север и начали войну с Россией. Гетман Станислав Жолкевский совершил стремительный прорыв к Москве, принимая под свою руку крепости именем польского королевича Владислава (как давно договаривался о том со сторонниками Лжедмитрия в Тушине). Прокофий Ляпунов поднял восстание в Рязани, Коломна и Кашира поддались Лжедмитрию II, вновь подошедшему с воинством к Москве.

    2. Ступени предательства

    Пройдет еще немного времени, и патриарх, утомленный укоризнами «враждотворцев», будет оправдываться перед молодым князем Иваном Андреевичем Хворостининым, которого он при Шуйском заточил в монастырь.


    «Ты более всех потрудился в учении, — будет говорить Гермоген, — ты знаешь, что не я виновник пребывания в Москве „странного сего и неединоверного воинства“ поляков и немцев. Никогда я не призывал их, лишь просил россиян облечься в оружие Божие, в пост и молитву, призывал разбойников отстать от разбоя, грабителя — отторгнуться от грабления, лихоимца — отрешиться от того, блудника — отвергнуть от себя скверну сию. Тогда все спасутся и исцелеют. Се оружие православия, се сопротивление в вере, се устав закона! А кого вы нарекли царем, если не будет единогласен вере нашей — не царь нам! Если же будет верен — да будет нам царь и владыка!»


    Эти речи, однако, не меняли того факта, что в Москве стоял польский гарнизон, а православные, по благословению Гермогена, присягнули польскому королевичу Владиславу. Как это произошло, как случилась столь крутая перемена, чреватая еще одним витком страшной войны и многой кровью?! Благостные проповеди не оправдывают политического просчета архипастыря, пусть поддавшегося давлению, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Гермоген вел себя твердо, но не смог спасти ни дискредитированную власть Василия Шуйского, ни объединившую многих россиян идею всенародного избрания царя.

    Гермоген стоял за царя Василия даже тогда, когда, казалось, все уже от него отступились. Воины, уже не первый год оборонявшие Москву, взбунтовались против царя во главе с Захарием Ляпуновым, князем Федором Меринком Волконским и другими известными воеводами. 17 июля 1610 года толпа дворян ворвалась во дворец и закричала царю: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как-нибудь промыслим!» Шуйский проявил твердость, но толпа ринулась на Красную площадь, а затем за Москву-реку, к Серпуховским воротам, прихватив с собой патриарха.

    В ответ на вопли о необходимости «ссадить» царя Василия Гермоген укреплял народ в верности царю и заклинал не сводить его с царства. Немногие стоявшие за царя бояре «тут же уклонились». Приговорили «бить челом царю Василию Ивановичу, чтоб он, государь, оставил царство для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, царь, несчастлив, и многие города его на царство не хотят!» Патриарх стойко стоял за Василия, но депутация москвичей уже отправилась к государю и свела его с престола на прежний боярский двор.

    Тушинцы, обещавшие в случае низложения Василия отказаться от Лжедмитрия и избрать единого государя «всей землей», заявили москвичам насмешливо: «Вы не помните государева крестного целования, потому что государя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть рады». Это дало возможность Гермогену вновь потребовать, чтобы Шуйскому вернули престол, но речи патриарха не были услышаны. 19 июля Шуйский был насильно пострижен в монахи. Гермоген не признал законность этого действа, продолжал считать царем Василия, а монахом объявил князя Тюфякина, произносившего за государя обеты: «Патриарх же Гермоген вельми о том оскорбися: царя ж Василия нарицал мирским именем, царем, а тово князя проклинал и называл его иноком».

    Однако царство Василия было кончено бесповоротно, и патриарху пришлось подумать о новой кандидатуре на русский престол. Наилучшим выходом было бы избрание государя «всею землею» — и Гермоген наконец поддержал эту мысль. Разосланная по Руси окружная грамота объявляла, что в условиях, когда король осаждает Смоленск, гетман Жолкевский стоит под Москвой, а войска Лжедмитрия II — в Коломенском, все должны насмерть биться против поляков, литовцев и самозванца, «а на Московское государство выбрати нам государя всею землею, собрався со всеми городы, кого нам государя Бог подаст».

    Однако и эту идею Гермоген не смог отстоять. В разосланной по стране присяге временному боярскому правительству во главе с Ф. И. Мстиславским была клятва не служить Лжедмитрию и свергнутому Василию Шуйскому, но не упоминался еще один претендент на престол — королевич Владислав Сигизмундович. Очевидно, это было не случайно. Напрасно патриарх побуждал избрать на царство россиянина — либо князя Василия Голицына, либо юного Михаила Романова. Первый боярин Мстиславский отказывался выставить свою кандидатуру, но заявлял, что не хочет видеть на престоле никого из равных себе по знатности, явно подразумевая передачу трона Владиславу.

    Это была не явная измена, как вся затея стала выглядеть впоследствии, а расчетливый политический ход, призванный одновременно объединить россиян вокруг независимой кандидатуры на престол и примирить охваченную гражданской распрей страну с Польско-Литовским государством. О том же давно подумывали и видные деятели Тушинского лагеря, еще в феврале 1610 года заключившие договор об избрании Владислава на русский престол с его отцом, королем Сигизмундом. Именно на условия, близкие к этому договору, один за другим сдавались гетману Жолкевскому русские воеводы, когда после победы при Клушине поляки устремились к Москве.

    Конечно, король Сигизмунд вынашивал злоковарные замыслы, но даже среди его вельмож были сторонники честного соблюдения договора с русскими, и первым выступал благородный Жолкевский. Также и россияне, склоняясь избрать Владислава или кого иного «всею землею», не прекращали междоусобия. В московской грамоте, рассылавшейся по городам от имени Семибоярщины, требовали «вора, кто называется царевичем Димитрием, не хотеть» и «бывшему государю Василью Ивановичу отказать», — но войска Лжедмитрия II подошли к Москве и при поддержке многочисленных сторонников в городе намеревались взять столицу.

    В отличие от ситуации после кончины царя Федора Иоанновича, властителями Москвы прямо назывались бояре, а не патриарх с Освященным Собором и «царским синклитом». Но Гермоген не сидел сложа руки. В другой московской грамоте, также рассылавшейся по городам, главной опасностью называлась интервенция:

    «Видя меж православных хрестьян междоусобие, польские и литовские люди пришли в землю государства Московского и многую хрестьянскую кровь пролили, и церкви Божий и монастыри разорили, и образам Божиим поругаются, и хотят православную хрестьянскую веру в латынство превратити. И ныне польский и литовский король стоит под Смоленском, а гетман Жолкевский… в Можайске, а иные литовские люди и русские воры пришли с вором под Москву и стали в Коломенском. А хотят литовские люди, по ссылке с гетманом Жолкевским, государством Московским завладеть и православную хрестьянскую веру разорить, а свою латынскую веру учинить».


    На то, что грамота вышла из круга, близкого Гермогену, указывает мягкое отношение к Василию Шуйскому, который сам якобы «по челобитью всех людей государство отставил, и съехал на свой старой двор, и ныне в чернецах». Однако, хотя в грамоте раз за разом подчеркивается необходимость «стояти с нами вместе заодно и быть в соединенье, чтобы наша православная хрестьянская вера не разорилась и матери бы наши, и жены, и дети в латынской вере не были», грамота была написана не от лица патриарха, а только от лица москвичей всех чинов! Если Гермоген не хотел на царство ни Владислава, ни Лжедмитрия, почему он не утвердил своим авторитетом эту грамоту?

    Если патриарх хотел, по своему обыкновению, удержать паству от религиозной войны, то грамота о «выборе государя всею землею, сославшись со всеми городами», прекратив внутренние «бои и грабежи», а «против вора и литовских людей стоя всем заодно, чтоб государства Московского польские и литовские люди до конца не разорили», была единственно верным поступком. Даже учитывая пропитывающую грамоту москвичей ненависть к иноверцам, объединение россиян вокруг всенародно избранного царя могло предотвратить разорение Москвы и годы последующих жестокостей.

    Но грамота датирована 20 июля, а уже 24-го войска Лжедмитрия начали сражение за Москву. В тот же день гетман Жолкевский, которого боярин Ф. И. Мстиславский сначала звал на помощь, а потом, под давлением Гермогена, предостерегал от движения к столице, стоял по другую сторону города, на Хорошевских лугах. Напрасно патриарх продолжал убеждать бояр избрать царя русского православного — уже русские полки Салтыкова из войска Жолкевского помогали отбивать самозванца от Москвы, а в ставке гетмана вовсю шли переговоры о передаче престола Владиславу.

    Таким образом, идея «выбора государя всею землею» не завоевала достаточно сторонников. Чтобы хоть на время утишить распрю, московские и тушинские бояре в стане Жолкевского силились выторговать себе привилегии. Вскоре бояре «пришли к патриарху Гермогену и возвестили ему, что избрали на Московское государство королевича Владислава». Они сделали это опять же самовольством, «не сославшись с городами», но патриарх выдвинул только одно требование:

    «Если (Владислав) крестится и будет в православной христианской вере — и я вас благословляю. Если же не крестится — то нарушение будет всему Московскому государству и православной христианской вере, да не будет на вас наше благословение!»


    Приводящий эти слова «Новый летописец» подчеркивает, что, только получив это условное одобрение Гермогена, бояре начали «съезжаться» с Жолкевским и «говорити о королевиче Владиславе». Принципиальное согласие отпустить его на Московское царство вскоре было получено, а о крещении королевича должно было договориться особое русское посольство.

    «Патриарх же Ермоген укреплял их, чтоб отнюдь без крещенья на царство его не сажали».

    Пока суд да дело, русские и поляки «о том укрепились и записи на том написали, что дать им королевича на Московское царство, а литве в Москву не входить: стоять гетману Жолкевскому с литовскими людьми в Новом Девиче монастыре, а иным полковникам стоять в Можайске. И на том укрепились и крест целовали им всей Москвой. Гетман же пришел и стал в Новом Девиче монастыре».

    Первые результаты договоренности были благодетельны: войска Мстиславского и Жолкевского совместно отогнали воинство Лжедмитрия от Москвы, причем значительная часть его сторонников тоже присягнула Владиславу. Характерно, что честность гетмана была столь несомненна, что русские ночью пропустили его полки через Москву, откуда уже вывели в поле свои войска, и поляки прошли по улицам, не сходя с коней. Не хитрили, выигрывая время, и Гермоген с боярами: уже 27 августа в поле под Новодевичьим монастырем гетман клялся соблюдать договор именем Владислава, а 10 тысяч москвичей присягнули новому государю. 28-го числа целование креста царю Владиславу продолжилось в Успенском соборе в присутствии самого патриарха.

    В главном храме России собирались для принесения единой присяги многолетние враги, пришли люди из разоренного лагеря тушинцев и из воинства гетмана, в том числе такие знаменитые деятели, как Михаил Салтыков и князь Василий Масальский. По идее, Гермоген должен был благословлять всех примирившихся, но Салтыкова с товарищами он остановил:

    «Буде пришли вы в соборную церковь правдой, а не лестью и если в вашем умысле нет нарушения православной христианской веры — то будь на вас благословение от всего Вселенского Собора и мое грешное благословение. А коли вы пришли с лестью и нарушение будет в вашем умысле православной христианской истинной веры — то не будет на вас милости Божией и Пречистой Богородицы и будте прокляты от всего Вселенского Собора!»


    Боярин Салтыков со слезами обещал патриарху, что на престол будет возведен истинный государь. Гермоген знал, что Салтыков истово отстаивал интересы православия, еще ведя переговоры с Сигизмундом от имени тушинцев; есть сведения, что боярин заплакал, когда говорил с королем о греческой вере. Без гарантий для православия готовы были погибнуть, но не сдаться Жолкевскому и гарнизоны многих крепостей. А в договоре, заключенном с Жолкевским по благословению патриарха, православие было ограждено прямо-таки крепко-накрепко.

    Владислав должен был венчаться на Московское царство от патриарха и православного духовенства по древнему чину, православные церкви «во всем Российском царствии чтить и украшать во всем по прежнему обычаю и от разорения всякого оберегать», почитать святые иконы и мощи, иных вер храмов не строить, православную веру никоим образом не нарушать и православных ни в какую веру не отводить, евреев в страну не пропускать, духовенство «чтить и беречь во всем», «в духовные во всякие святительские дела не вступаться», церковные и монастырские имущества защищать», а даяния Церкви не уменьшать, но преумножать!

    Лишь после этих многословных статей следовали гарантии сохранения на Руси всех прежних светских чинов, которые должны были милостиво и щедро жаловаться Владиславом, тогда как иноземцам новый царь ни чинов, ни земель давать не мог. Важнейшие решения нового царя: о законах, поместьях и вотчинах, казенных окладах и смертных приговорах — были ограничены советом с Боярской думой. Территория страны, налоги и торговые правила, крепостное право сохранялись в неизменности.

    Королю доставалась лишь контрибуция, между тем как его люди должны были помочь «очистить» Российское государство от иноземцев и отечественных «воров» и при том в Москву не вступать. Последняя статья, вставленная патриархом Гермогеном в этот чрезвычайно выигрышный договор, гласила, что к Сигизмунду и Владиславу будет отправлено особое посольство, чтобы королевичу «пожаловати, креститися в нашу православную христианскую веру».

    Как ни может показаться по прошествии многих веков странным, именно выполнение этого пункта было способно придать прочность всему договору. По проекту, предложенному первоначально Жолкевским, легко было заметить, что все обещания поляков даются сначала от короля, а потом уже от имени его сына Владислава, а решение спорных вопросов откладывается до поры, когда король Сигизмунд сам «будет под Москвою и на Москве», иными словами, когда Россия будет у его ног.

    Вычистив из договора оговорки об участии короля, Гермоген позаботился, чтобы претендентом на русский престол остался исключительно Владислав. Если все, что обещалось от имени Владислава, мог обещать и король, то уж креститься по-православному Сигизмунд, этот ярый враг православия и насадитель унии, точно не мог! Одной статьей Гермоген снимал и возможность доброго ли, худого ли объединения двух государств под короной династии Ваза: Сигизмунд не мог появиться в Москве, а православный Владислав — вернуться в католическое государство отца.

    Условию Гермогена трудно было сопротивляться, поскольку он его не выдумал. Судя по переписке воинов московского гарнизона с Жолкевским (еще до свержения Шуйского), «многих разных городов всяких людей» не устраивало отсутствие в польских предложениях двух пунктов: «не написано, чтобы… Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и, крестившись, сесть на Московском государстве», и нет гарантий от «утеснения» русских королевичевыми приближенными.

    Однако мало было вставить в договор условие о крещении Владислава, надо было добиться его выполнения на переговорах под Смоленском, куда из Москвы отправлялось представительное посольство. Учитывая «шатость» русской знати в предшествующие годы, патриарх подозревал, что послы с легкостью променяют политические требования на личные выгоды. Так, глава посольства князь Василий Голицын заявил Гермогену при боярах, что «о крещении (Владислава) они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен Бог да государь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить». Об этом заявлении тут же стало известно Жолкевскому, сообщившему королю, что переговоры, видимо, будут совсем не трудными!

    Но на своеволие послов в Москве издавна была придумана узда: подробный наказ, где оговаривались все вопросы и пределы уступок. Такой наказ от имени патриарха, бояр и всех чинов Российского государства был дан послам. В первой же статье он требовал, чтобы Владислав крестился еще под Смоленском, во второй — чтобы королевич порвал отношения с Римским Папой, в третьей — чтобы россияне, пожелавшие оставить православие, казнились смертью. Кроме того, Владислав должен был прийти в Москву с малой свитой, писаться старым русским царским титулом, жениться на русской православной девице и т. д.

    «Спорить о вере» послам было вообще запрещено: только крестившись, королевич мог стать царем. По остальным пунктам уступки были невелики: так, креститься Владислав мог «где произволит, не доходя Москвы», в свите взять до 500 человек, жениться не обязательно на русской, но по совету с патриархом и боярами. Допускались новые переговоры о титуле, открытии в Москве католического храма (хотя патриарх против этого, «и в том будет многим людям сумнение, и скорбь великая, и печаль»), но о территориальных и иных существенных уступках «и помыслить нельзя!».

    О том, что на русский престол может вступить только Владислав и лишь после принятия православия, Гермоген ласково, но непреклонно написал и Сигизмунду, и Владиславу. От духовенства в послы был избран Филарет, митрополит Ростовский и Ярославский, пользовавшийся симпатией и доверием Гермогена. Когда патриарх в последний раз наставил и благословил посольство, «митрополит Филарет дал ему обет умереть за православную, за христианскую веру». И действительно, в посольстве и в польском лагере Филарету пришлось столкнуться с многими кознями и предательством, а затем изрядно пострадать в плену.

    Между тем в Москве Гермогену приходилось едва ли легче. Опасаясь сторонников укрепившегося в Калуге Лжедмитрия, бояре хотели ввести в город войска Жолкевского. Уведав о столкновениях сторонников и противников литвы, патриарх выступил перед боярами и «всеми людьми и начал им говорить со умилением и с великим запрещением, чтоб не пустить литву в город». Попытка открыть ворота была сделана, но бдительный монах ударил в набат, и народ зашумел так, что Жолкевский сам вступать в Москву расхотел, напомнив своим воинам о судьбе гостей Лжедмитрия I.

    Следующие дни прошли в препирательствах Жолкевского с его полковниками, а бояр с патриархом. Гетман и Гермоген не хотели введения иноземных полков в Москву. Поляки, особенно служившие раньше в Тушинском лагере, и бояре, включая Н. И. Романова, уверяли, что без сильного гарнизона «Москва изменит», пугали друг друга восстанием «черни». Патриарх настойчиво требовал от бояр выслушать его и даже угрожал, что явится во дворец «со всем народом», но, как и гетман, поддался на резонные аргументы.

    Жолкевский выразил полную готовность следовать договору с боярами, выступив против Лжедмитрия хоть завтра, если московские полки будут подняты в поход. Гермогена, опасавшегося столкновений москвичей с поляками, убедил строгий устав, написанный гетманом для предотвращения буйств. Народ удалось успокоить, и в ночь на 21 сентября польско-литовское войско тихо заняло все укрепления Москвы. Даже стрельцы, составлявшие обычно ядро всякого сильного возмущения, были польщены обходительностью и щедростью Жолкевского, вскоре завоевавшего и личное расположение патриарха Гермогена.

    3. Оккупация

    Казалось, дела шли наилучшим образом. Столкновения решительно пресекались, причем поляка, выстрелившего в икону, предали гетманским судом смерти, а увезшего московскую девицу — высекли кнутом. Жолкевский и Гермоген мило беседовали, только гетмана скребла одна неприятная мысль: как он будет выглядеть, когда откроется, что король Сигизмунд решил присвоить Московию себе? Об этом король давно известил и Жолкевского, и его помощника Гонсевского; оба решили сами не нарушать договор, а гетман простер свою порядочность до того, что предпочел своевременно отбыть из Москвы, провожаемый с большой лаской.

    В связи с отъездом гетмана, желавшего вывезти бывшего царя Василия Шуйского в королевский лагерь, Гермоген вновь столкнулся с теми боярами, которые слишком уж ретиво услуживали полякам, — и ничего не добился. Под предлогом ссылки в Иосифо-Волоколамский монастырь Василий был выдан. После этого, несмотря на вести о нежелании короля подтверждать договор с Москвой под Смоленском, патриарх явно потерял способность влиять на политические решения.

    Власть в Кремле все больше захватывали выдвиженцы Сигизмунда: боярин М. Г. Салтыков и казначей (из купцов-кожевников) Федор Андронов, польский комендант Александр Гонсевский. Царская казна перетекала в королевскую, 18 тысяч стрельцов безмолвно подверглись высылке в разные города, народ позволил уничтожить запиравшие московские улицы решетки и спокойно выслушал запрещение россиянам носить оружие.

    Обрадованные таким смирением москвичей Салтыков и Андронов звали короля как можно скорее в Москву, но Сигизмунд, все никак не взявший Смоленск, кочевряжился. В результате Салтыков и Андронов обнаглели настолько, что вечером 30 ноября пришли к патриарху с требованием, чтобы он «их и всех православных хрестьян благословил крест целовать». Гермоген прогнал наглецов, но наутро о том же просил глава боярского правительства князь Ф. И. Мстиславский.


    «И патриарх им отказал, что он их и всех православных хрестьян королю креста целовать не благословляет. И у них де о том с патриархом и брань была, и патриарха хотели за то зарезать. И посылал патриарх по сотням к гостям (купцам) и торговым людям, чтобы они (шли) к нему в соборную церковь. И гости, и торговые, и всякие люди, прийдя в соборную церковь, отказали, что им королю креста не целовать. А литовские люди к соборной церкви в те поры приезжали ж на конях и во всей збруе. И они литовским людям отказали ж, что им королю креста не целовать».


    Так писали о московских событиях казанцы вятчанам в начале января 1611 года, объясняя, почему решили не служить Владиславу. Вскоре Вятка присоединилась к Казани, отписав о том в Пермь.

    Разумеется, даже в пылу спора речь шла не о прямой присяге королю, а о предложении русским послам положиться в переговорах «во всем на королевскую волю», а защитникам Смоленска сдать город Сигизмунду. Когда в начале декабря бояре принесли Гермогену проект таких грамот, патриарх наотрез отказался их подписывать, требуя крещения королевича и вывода иноземных войск из Москвы.

    «А буде такие грамоты писать, — заявил Гермоген, — что всем вам положиться на королевскую волю и послам о том королю бить челом и класться на его волю — и то ведомое стало дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу. И я таких грамот не только что мою руку приложить — и вам не благословляю писать, но проклинаю, кто такие грамоты учнет писать!»


    Так рассказывает «Новый летописец» и так восприняли боярские грамоты под Смоленском, когда они пришли туда без подписи Гермогена. Смольняне попросту обещали пристрелить того, кто осмелится привозить подобные грамоты, а послы объяснили, что на Руси издавна важнейшие дела не решались без высшего духовенства, место же патриархов — «с государями рядом, так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты. Теперь мы стали безгосударны — и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Как мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами…

    Потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать, — объясняли послы, вспомнив вдруг о призывах Гермогена обратиться ко всей земле. — Надобно теперь делать по общему совету всех людей, не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого дела у нас на Москве не бывало!» А митрополит Филарет усугубил картину, объявив, что кого патриарх «свяжет словом — того не только царь, сам Бог не разрешит!».

    Слово Гермогена обрело во второй половине декабря 1610 — начале 1611 года особое звучание, поскольку Россия осталась безгосударна: Лжедмитрий II был убит, а Владислав, которому целовали крест в Москве, еще не «дан» отцом на царство. Все стали писать, что патриарх распространяет воззвания, но никто ни одного из его воззваний не привел и не мог привести, потому что их не было. Да и о чем Гермогену было писать? Федор Андронов и Михайло Салтыков доносили королю из Москвы, что «патриарх призывает к себе всяких людей и говорит о том: буде королевич не крестится в хрестьянскую веру и не выйдут из Московской земли все литовские люди — и королевич нам не государь!»

    О том, что от имени Гермогена распространялись патриотические воззвания около 25 декабря 1610 года, сообщал и московский комендант Александр Гонсевский, также не прибавивший ничего нового относительно позиции патриарха. Характерно, что доносом Андронова и Салтыкова королю воспользовались русские, перешедшие было на сторону поляков и оказавшиеся в лагере под Смоленском. Описывая свое полное разорение, погибель и пленение семей, предупреждая, что готовится страшное опустошение и покорение России, страдальцы упоминают, что о своей позиции «патриарх и в грамотах своих от себя писал во многие города» — но сами знают об этих грамотах только со слов врагов!

    Разумеется, позиция русских под Смоленском, призывавших все города восстать «за православную хрестьянскую веру, покаместа еще свободны, а не в рабстве и в плен не разведены», и позиция Гермогена, настаивавшего на соблюдении поляками договора, пересекаются лишь частично. Гораздо больше общего со смоленской грамотой в грамоте москвичей, писавших о наступлении конечной погибели и призывавших «не мнить пощаженным быть»: «…нынеча мы сами видим вере хрестьянской пременение в латынство и церквам Божиим разоренье».

    «Предателей хрестьянских», писали москвичи, немного, «а у нас, православных хрестьян», помимо Божьей милости есть «святейший Ермоген патриарх прям яко сам пастырь, душу свою за веру хрестьянскую полагает несуменно». Но ни о каких призывах Гермогена не сообщается, а единство «хрестьян» выглядит сомнительно: они-де все патриарху последуют, «лишь неявственно стоят» — столь неявственно, что Москве нужна военная помощь против «немногих людей предателей хрестьянских!».

    Нижегородцы, действительно собиравшие ополчение, распространяя обе эти грамоты по городам, утверждали, что их прислал 27 января патриарх Гермоген. Но они же писали предводителю восставших рязанцев старому бунтарю Прокофию Ляпунову, что их посланцам, побывавшим в Москве у патриарха, тот никакого «письма» не дал под смехотворным предлогом, «что де у него писати некому». Потому-де он «приказывал… речью» — но хотя каждое слово Гермогена было драгоценно и слова даже менее видных людей цитировались с завидным постоянством, ни одного слова патриарха рязанцы не узнали.

    Ляпунов не растерялся и в том же духе показал, что и он не лаптем щи хлебает: связан уже со многими ополчениями и московским боярам о патриархе писал, что «с тех мест патриарху учало быти повольнее и дворовых людей ему немногих отдали». Однако и Ляпунов не мог похвастаться весточкой от Гермогена, хотя и нагнал якобы страху на его притеснителей.

    Действительно, московские правители, по свидетельству князя И. А. Хворостинина, тогда «возъяришася на архиереа» и велели разгонять идущих к нему за благословением. «Он же, пастырь наш, аки затворен бысть от входящих к нему, и страха ради мнози отрекошася к его благословению ходити». Но Гермоген не прекращал проповеди в полупустом соборе, утверждая все то же: если Владислав «не будет единогласен веры нашея — несть нам царь; но верен — да будет нам владыка и царь!».

    4. Загадка патриарших грамот

    Ни о каких грамотах Гермогена близко знавший его Хворостинин не упоминает, а живая сцена из «Нового летописца» опровергает версию о существовании «патриотических воззваний» патриарха. Там говорится, что, видя со всех сторон собирающиеся на них ополчения, поляки и «московские изменники» стали требовать от Гермогена послать грамоту Ляпунову, «чтоб он к Москве не сбирался». Патриарх отказался, но пригрозил, что еще напишет Ляпунову, что если королевич крестится — благословляет ему служить, если же нет и литва из Москвы не выйдет — «и я их благословляю и разрешаю, кто крест целовал королевичу, идти под Московское государство и помереть всем за православную христианскую веру».

    Услыхав такое, Салтыков заорал и кинулся на патриарха с ножом, но Гермоген «против ножа его не устрашился и рече ему великим гласом, осеняя крестным знамением:

    «Сие крестное знамение против твоего окаянного ножа. Да будь ты проклят в сем веке и будущем!»

    Однако даже в столь крайней ситуации надежды свои Гермоген возлагал не на восстание поборников веры, а на благоразумие правителей, ибо тут же «сказал тихим голосом боярину князю Федору Ивановичу Мстиславскому:

    «Твое есть начало, тебе за то добро пострадати за православную христианскую веру; если прельстишься на такую дьявольскую прелесть — и Бог преселит корень твой от земли живых».

    Нет сомнений, что Гермоген не боялся ни Михаила Салтыкова, ни какого иного человека, но, согласно тому же «Новому летописцу», патриарх отрицал, что писал поджигательные воззвания. Когда первое ополчение набрало силу и бояре всерьез испугались, они вновь пришли к патриарху, и «Михайло Салтыков начал ему говорить:

    «Что де ты писал к ним, чтоб они шли под Москву — а ныне ты ж к ним напиши, чтоб они воротились вспять!».


    Патриарх на сие ответил:

    «Я де к ним не писывал, а ныне к ним стану писать! Если ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выйдешь вон — и я им не велю ходить к Москве. А буде вам сидеть в Москве — и я их всех благословляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере, и разорение святым Божиим церквам, и слышать латынского пения не могу!»


    Пение, поясняет «Летописец», доносилось из обращенной в походный костел палаты на старом дворе Бориса Годунова. Изменники-бояре, услыхав столь колоритную речь Гермогена, «позорили и лаяли его, и приставили к нему приставов, и не велели к нему никого пускать». Только раз, на Вербное воскресенье, патриарха «взяли из-за пристава и повелели ему действовати», но москвичи были уверены, что готовится какая-то каверза, и Гермоген остался один: «не пошел никто за вербою». Вскоре в городе начались бои.

    В ходе ожесточенных уличных сражений (где был ранен князь Д. М. Пожарский) столица, кроме Кремля и Китай-города, была сожжена. Подоспевшее первое ополчение осадило поляков, а те, в свою очередь, еще крепче заперли Гермогена в Чудовом монастыре и попытались вновь возвести на патриаршество Игнатия. Однако о Гермогене не забыли. Александр Гонсевский и Михаил Салтыков продолжали упорно требовать, «чтоб он послал к боярам и ко всем ратным людям, чтоб они от Москвы пошли прочь».

    — Пришли они к Москве по твоему письму, — твердили неприятели, — а если ты не станешь писать, и мы тебя велим уморить злой смертию!

    — Что-де вы мне угрожаете? — отвечал Гермоген. — Единого я Бога боюся. Буде вы пойдете все литовские люди из Московского государства — и я их благословляю отойти прочь. А буде вам стояти в Московском государстве — и я их благословляю всех против вас стояти и помереть за православную христианскую веру!

    Еще много месяцев прошло, уже летом 1611 года распалось первое ополчение, затем в Нижнем начало собираться второе ополчение (по призыву Минина), ратники вновь пошли освобождать Москву, а Гермоген все томился в темнице под охраной 50 стрельцов, страдая от голода и холода. Тогда вновь пришли к нему изменники с требованием, чтобы он писал «в Нижний ратным людем… чтоб не ходили под Московское государство. Он же, новый великий государь исповедник, рече им:

    — Да будут те благословени, которые идут на очищение Московского государства. А вы, окаянные московские изменники, будете прокляты!

    И оттоле начата его морити голодом и уморили его гладною смертью» 17 февраля 1613 года, пишет «Новый летописец». Согласно рукописи Филарета, он был удушен зноем, по польскому источнику — удавлен, словом, «злою мучительскою смертью не христиански уморен» [73]. Но умер Гермоген, так и не обратившись к россиянам с благословением вооруженного ополчения, лишь собственным примером подавая пример стойкости перед соблазнами и напастями.

    Полагаю, что молчание Гермогена имело глубокий смысл. Все хотели видеть в событиях его указующую руку. Даже московские изменники, писавшие о его вымышленных грамотах королю, даже Жолкевский, отметивший в «Записках…», что, узнав от послов под Смоленском о желании Сигизмунда самому стать царем, «патриарх… разсеивал и сообщил письмами эту весть в города, ускорив таким образом кровопролитие».


    «Для лучшего в замыслах успеха и для скорейшего вооружения русских, — читаем у другого поляка-очевидца, Маскевича, — патриарх Московский тайно разослал по всем городам грамоты, которыми разрешал народ от присяги королевичу и тщательно убеждал соединенными силами как можно скорее спешить к Москве, не жалея ни жизни, ни имущества для защиты христианской веры и для одоления неприятелей.

    «Враги уже почти в руках наших, — писал патриарх, — когда ссадим их с шеи и освободим государство от ига, тогда кровь христианская перестанет литься, и мы, свободно избрав себе царя из рода русского, с уверенностью в нерушимости веры православной не примем царя латинского, коего навязывают нам силою и который влечет за собою гибель нашей стране и народу, разорение храмам и пагубу вере христианской!»


    Об этих грамотах поляков «известили доброжелательные бояре», их даже, по слухам, перехватывали польские отряды. Позже в эти грамоты, не задумываясь над соответствием их содержания подлинной позиции Гермогена, истово верили патриотические историки, писавшие с невинной простотой что-то вроде:

    «Слова, приводимые Маскевичем из грамот патриарха, не находятся в известных нам грамотах патриарха Ермогена; значит, некоторые грамоты не дошли до нас» [74].

    Поляки боялись признать, что против них действует не политическая интрига, а поднимающееся массовое народное движение. Но и сами участники этого движения еще боялись поверить в свою силу и признать всенародную волю главным источником закона в стране. Переписывая и пересылая друг другу грамоты из каждого нового присоединившегося города и уезда, участники ополчения первоначально лукавили, ссылаясь на волю патриарха.

    Так, нижегородцы, уже выступив в поход вместе с другими городами, в начале февраля 1611 года посылали вологодцам списки грамот смольнян, москвичей и рязанцев с замечанием, что «приказывал к нам святейший Ермоген патриарх, чтоб нам, собравшись с окольными и с Поволжскими городами, однолично идти на польских и на литовских людей к Москве вскоре. И мы по благословенью и по приказу святейшего Ермогена патриарха Московского и всея Руси собрався со всеми людьми… идем к Москве» [75].

    Грамоты Гермогена, как мы знаем, у них не было, да и версия о его устном «приказе» такого содержания весьма сомнительна, но она ободряла народ, еще только начинавший чувствовать себя властью, еще нуждавшийся в авторитете патриарха против авторитета московских бояр. Так, ярославцы получали все эти собрания грамот, но сидели смирно, пока жадные паны не добрались до их имущества. Тогда, ощутив прилив патриотизма, они стали оправдывать его, в частности, тем, что патриарх Гермоген «и все московские люди писали на Рязань к Прокофью Ляпунову и во все украйные городы и в Понизовые и словом призывали… идти на польских и на литовских людей к Москве».

    Ярославский текст является усиленной вариацией рязанских и нижегородских грамот, и его единственное реальное содержание: нас много и патриарх с москвичами за нас. А как уж это стало известно, устно ли, письменно ли — какая разница, раз литва уже грабит, и если не объединимся — ограбит. Доходило до курьезов. Так, пермичи 13 марта 1611 года направили со своей отпиской полученную стопу грамот (из Смоленска, Нижнего, Рязани, Вологды, Ярославля, Суздаля и Устюга) патриарху Гермогену в Москву, причем в начале поместили «список с твоей, святейшего Ермогена патриарха Московского и всея Руси, грамоты» — это был список известной грамоты москвичей.

    По мере того как ополчение набирало силу, ссылки на Гермогена становились все более расплывчатыми. На его благословение указывали костромичи, нижегородские воеводы, суздальцы и владимирцы, но подробно об этом считали необходимым писать только в Казань, учитывая тамошнюю память о Гермогене и влияние митрополита Казанского и Свияжского Ефрема. Языкастые ярославцы живописали пример Гермогена, который, вкупе с мужеством защитников Смоленска, поднял народ на борьбу: услыхав про желание польского короля захватить царство, патриарх, «призвав всех православных хрестьян, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стояти и помереть, а еретиков при всех людях обличал.

    — И только б не от Бога послан и такого досточудного дела патриарх не учинил, — восклицали ярославцы, — и за то было кому стоять? Не только веру попрать — хотя б на всех хохлы хотели учинить, и за то никто бы не смел молвить, боясь многих литовских людей и русских злодеев!… И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет — будет новые страстотерпцы».

    1 апреля, когда ополчения уже стояли под Москвой, Ляпунов с воеводами, предлагая митрополиту Ефрему с паствой «попещись о Божием и земском деле», отозвались о Гермогене торжественно, как о «втором великом Златоусте, исправляющем, несомненно, без всякого страха слово Христовой истины, обличителе на предателей и разорителей нашей христианской веры». Но более его благословения не требовалось, и переписка лишь изредка упоминает о том, что патриарха свели с престола «и в нужной тесноте держат».

    Между тем именно в это время Гермоген, не призывавший паству к борьбе, как часто и тщетно делал это раньше, но лишь служивший примером стойкого непризнания поражения своей страны, выступил наконец с воззванием в Нижний, Казань, все полки и города. Патриарх не нарушил своей линии и ни словом не упомянул ни интервентов, ни бояр-изменников, против которых народ поднялся не по его указанию, а сделав свои выводы из ситуации. Но он был весьма обеспокоен целостностью ополчения после смерти Ляпунова, в частности тем, что претендентом на престол мог стать маленький сын Марины Мнишек.

    Гермоген со всей строгостью заявлял, что новый самозванец «проклят от Святого Собора и от нас», «отнюдь… на царство не надобен». Участников ополчения патриарх призывал к телесной и душевной чистоте, слал им «благословение и разрешение в сем веке и в будущем, что стоите за веру неподвижно» [76]. Этой грамотой, которую исследователи часто совсем обходят, патриарх в первый, и единственный, раз официально признавал, что народ сделал правильный вывод из его рефреном звучавшей проповеди: коли крестится Владислав — будет нам царь, коли нет — не будет нам царем. Признал, что народное восстание было законным и справедливым.

    По этой причине (одно дело — когда патриарх призывает к борьбе за веру, другое — когда одобряет восстание) и по ряду других соображений единственная возмутительная грамота Гермогена была неудобна ученым. Из ее текста явствовало, например, что Гермоген даже в крайнем заточении не был столь изолирован, чтобы при желании не написать и не передать на волю послание. С другой стороны, грамота не вызвала интереса у обиженных нижегородцев и не получила большого распространения (казанцы переслали ее в Пермь), что как-то не вяжется с представлением о Гермогене как вожде ополчения. Тем не менее она сохранилась, тогда как предполагаемых популярнейших грамот нет и следа…

    Но ведь и без этой грамоты ясно, что, когда изменники в Кремле с пеной у рта требовали от Гермогена чуть ли не распустить ополчение, реальным влиянием он уже не обладал. А драгоценная единственная грамота свидетельствует, что он оставался единомысленным со своей паствой. Недаром Ефрем легко пояснил его мысль: не выбирать царя «своим произволом, не сославшись со всею землею — и нам того государя… не хотеть и против его стоять всем… единодушно. А выбрать бы нам… государя, сославшись со всею землею, кого нам государя Бог даст».

    Глава четвертая СВИДЕТЕЛЬСТВА И ДОКУМЕНТЫ

    1. Рассказывает «Новый летописец»

    В XVII веке (да и позднее) «Новый летописец» был популярнейшим историческим сочинением. Это и неудивительно: по полноте фактического материала он занимает первое место среди летописей, повестей и сказаний о бурных событиях с конца царствования Ивана Грозного до постановления на патриаршество Филарета (в 1619 году). Наряду с первой редакцией «Нового летописца», появившейся около 1630 года, существовало множество других, доводивших повествование до середины и даже до конца XVII века. Любители истории создали колоссальное количество списков памятника, нередко включая его в обширнейшие летописные своды. По всей стране, от двора московских патриархов в Кремле до самых отдаленных краев Русского Севера и Сибири, читатели узнавали о драмах Смутного времени и делах патриарха Гермогена прежде всего из «Нового летописца». Его рассказы о Гермогене отличались от десятков других повествований особой конкретностью, включенностью в многосложный исторический процесс. Выбирая относящиеся к деятельности патриарха отрывки повествования, мы сохраняем номера глав «Нового летописца», помогающие ориентироваться в «потоке времени» летописного текста.


    121. О поставлении на патрияршество Гермогена патриярха. По воцарении же своем царь Василей сево злокозненого собеседника ростригина, патриярха Игнатия, с престола сведе, и положи на него черное платье, и отослал его в Чудов монастырь под начало. На престол же возведен бысть Казанский митрополит Гермоген и поставлен бысть в патриярхи московскими властьми: архиепискупы, и епискупы, и архимандриты, и игумены.


    (После того как Василий Шуйский спровоцировал новую вспышку гражданской войны, он при участии патриарха доставил в Москву останки канонизированного вскоре царевича Дмитрия. Однако война охватила всю страну; вслед за поражением И. И. Болотникова под Москвой и многих сражений с переменным успехом царь решился сам выступить в поход.)


    144. Поход царя Василья Ивановича под Тулу… Царь же Василей, слыша такие настоящие беды, приговоря с патриярхом Ермогеном и з бояры, поиде сам с ратными людьми со всеми под Тулу…


    155. О сочетании законному браку царя Василья. Царь же Василей начат советовати с патриярхом с Ермогеном и з бояры, како бы ему совокупитись законному браку. Патриярх же ево моляше от сочетания браку. Царь же Василей взя за себя боярина князь Петрову дочь Буйносова, царицу Марью.


    (Гражданская война, усугубленная польско-литовской интервенцией, полыхала по всей стране; войска Шуйского не способны были изгнать Лжедмитрия II из Тушина.)


    185. О волнении на царя Василия и о поезде в Тушино. Враг же, искони век не хотя видети добра роду християнскому, а хотя видети души в пагубе, вложи мысль на Москве многим людем. И умысля князь Роман Гагарин, Григорей Сунбулов, Тимофей Грязной и иные многие, и приидоша в Верх к бояром, и начаша говорить, чтоб царя Василия переменити. Бояре же им отказаша и побегоша из города (Кремля. — А. Б.) по своим дворем. Они же идоша к патриарху, и взяша с места ис соборной церкви, и ведоша ево на Лобное место. Он же, аки крепкий адамант (алмаз. — А. Б.), утвержаше и заклинаше, не веля на такую дьявольскую прелесть прельщатись. И пойде патриярх на свой двор. Они же посылаше по бояр. И бояре отнюдь нихто к их дьявольскому совету не поехаша, один к ним приехал боярин князь Василей Васильевич Голицын. Бояре же собрався ис полков приидоша ко царю Василью. Те ж с Лобново места приидоша шумом на царя Василья. Царь же Василей выйде противу их, и мужественно, и не убоявся от них убивства. Они же, видя ево мужество и ужасошася, от него побегоша все из града и отъехаша в Тушино, человек с триста. Царь же Василей на Москве з бояры, осаду укрепив, сяде в осаде.


    (Множество кровавых событий произошло еще на Руси, прежде чем очередной переворот в Кремле удался.)


    235. О измене царю Василью, и сведение с престола. Бысть же в лето 7118 (1610) года, месяца июля, на Москве на царя Василья пришло мнение великое. Начаша съезжатися с воровскими полками уговариватца, чтоб они отстали от Тушинсково (Лжедмитрия II. — А. Б.): «А мы де все отстанем от московского от царя Василья». Тушинские же воры лестию им сказаша, что «отстанем, а выберем сопча государя». В то ж время прислал Прокофий Ляпунов к Москве ко князю Василью Васильевичу Голицыну да к брату своему Захарью Ляпунову и ко всем своим советником Олешку Пешкова, чтоб царя Василья з государства ссадить. Той же Захарей Ляпунов да Федор Хомутов на Лобное место выехаша и з своими советники завопиша на Лобном месте, чтоб отставить царя Василья. К их же совету присташа многие воры, и вся Москва, и внидоша во град, и бояр взяша, и патриарха Ермогена насильством, и ведоша за Москву реку к Серпуховским воротам, и начаша вопити, чтоб царя Василья отставити. Патриарх же Ермоген укрепляше их (в верности царю. — А. Б.) и заклинаше. Они же отнюдь не уклоняхусь и на том положиша, что свести с царства царя Василья. Бояре же немногие постояху за него, и те тут же уклонишась. Царь же Василей, седя на царстве своем, многие беды прия, и позор, и лай. Напоследи же от своих сродник прия конечное бесчестие. Свояк же ево, боярин князь Иван Михайлович Воротынской, пойде в город с теми заводчики, и царя Василья и царицу сведоша с престола, и отвезоша его на старой двор. Патриарх же тут Ермоген, не дожидався на него злово совету, пойде в город. Царства же его бысть 4 лета и 3 месяцы.


    236. О постриганье царя Василья. По сведении ж царя Василья начаша бояре владети и начаша посылать к тушинским, чтоб оне Тушинсково вора своего поймали: «Мы де уж царя Василья с царства ссадили». Тушинские ж люди, оставя Бога, и Пречистую Богородицу, и государево крестное целование, отъехаша с Москвы и служиша неведомо кому; и те посмеяшеся московским людем, и позоряху их, и глаголаху им: «Что вы не помните государева крестново целования, царя своего с царства осадили! А нам де за своево помереть». Они же посрамлены отъехаша и приехав в город сказаша бояром и всем людем. Они же в недоумении быша. Наутрие ж те же умыслиша и взяв ис Чудова монастыря священников и дьяконов приехаша ко царю Василью на старой двор, начаша ево постригати (в монахи. — А. Б.). Он же противу вопросов на постригании ответу не даяше и глаголаше им: «Несть моево желания и обещания к постриганью». Выступи ж из них единой заводчик, князь Василей Тюфякин. Той же за нево отвещашеся, и тако его постригоша, и отвезоша ево в Чудов монастырь. Царицу ж его тако ж неволею постригоша в Вознесенском монастыре. Патриарх же Ермоген вельми о том оскорбися: царя ж Василья нарицаше мирским имянем, царем, а тово князь Василья (Тюфякина. — А Б.) проклинаше и называше его иноком. Царица ж також на постригании ответу не даяше.


    (Извещенный о свержении Шуйского, к Москве подошел с воинством гетман Жолкевский.)


    238. О избирании королевичеве на царство. На Москве ж бояре и вси людие московские, не сослався з городами, изобраша на Московское государство литовского королевича Владислава. И приидоша к патриарху Ермогену, и возвестиша ему, что изобрели на Московское государство королевича Владислава. Патриарх же Ермоген им з запрещением глаголаше: «Аще будет креститься и будет в православной християнской вере — и аз вас благословляю. Аще будет не креститься — то нарушение будет всему Московскому государству и православной християнской вере, да не буди на вас наше благословение». Бояре же послаша к етману о съезде; етман же нача с ними съезжатись и говорити о королевиче Владиславе. И на том уговоришась, что им королевича на царство Московское дати, и ему креститися в православную христианскую веру. Етман же Желтовский говорил московским людям, что «даст де король на царство сына своего Владислава, а о крещенье де пошлите бити челом королю послов». Патриарх же Ермоген укрепляше их, чтоб отнюдь без крещенья на царство его не сажали. И о том укрепишася и записи на том написаша, что дати им королевича на Московское государство, а литве в Москву не входити: стоять етману Желковскому с литовскими людьми в Новом девиче монастыре, а иным полковником стоять в Можайску. И на том укрепишася и крест целовали им всею Москвою. Етман же прииде и ста в Новом девиче монастыре.


    239. О приходе к патриарху Михаила Салтыкова с товарищи. Приидоша во град те враги богоотметники Михайло Салтыков да князь Василей Масальской с товарыщи (сторонники Лжедмитрия П. — А Б.) в соборную апостольскую церковь Успения Пречистыя Богородицы и придоша к благословению к патриарху Ермогену. Патриарх же их не благословляше и наче им говорить: «Будет пришли вы в соборную апостольскую церковь правдою, а не с лестию, и буде в вашем умысле не будет нарушение православной христианской вере — то буди на вас благословение от всего Вселенского Собору и мое грешное благословение. А буде вы пришли с лестию и нарушение будет в вашем умысле православной християнской истинной вере — то не буди на вас милость Божия и Пречистые Богородицы и бутте прокляты ото всего Вселенского Собору!» Якоже тако и збысться слово его. Той же боярин Михайло Салтыков с лестию и со слезами глаголаше патриарху, что будет прямой истинной государь (возведен на престол. — А. Б.). Он же (Гермоген. — А. Б.) их благослови крестом. Тут же к нему приде к благословению Михалко Молчанов. Он же ему возопий: «Окаянный еретиче! Не подобает тебе быти в соборной апостольской церкви». И повеле его из церкви выбити вон безчестне. Тако ж и збысться его слово вскоре. По мале бо времяни князь Василей Масальской и князь Федор Мещерской, Михалко Молчанов, Гриша Кологривов, Васька Юрьев помроша злою скорою смертью, яко же многим людем от того устрашитись, от такия злыя смерти: у иного язык вытянулся до самых грудей, у иново челюсти распадошась, яко и нутренняя вся видети, а иные живы згниша. А той же прежереченной всему злу настоятель Михайло Салтыков з детьми и с племянники, и Василей Янов, и Овдоким Витофтов тою ж злою смертию помроша в Литве.


    240. О послах под Смоленск. Той же етман (Жолкевский. — А. Б.) нача говорить бояром, чтоб под Смоленск х королю послати послов. Бояре же приидоша к патриарху и начата говорити ему, чтоб выбрати посла из духовного чину и из бояр, а с ними выбрав послати изо всяких чинов людей добрых. Патриарх же их урепляше, чтобы выбрали из своево чину людей разумных и крепких, чтоб впрям стояли за православную християнскую веру непоколебимо: «А мы соборне выберем же мужа крепково, кому впрям стояти за православную християнскую веру». Тако же его слово и сотворися, такова и выбраша Собором послати х королю: столпа непоколебима и житием мужа свята — Ростовского митрополита Филарета Никитича [77]; и с ним послаша из духовного чину, избрав мужей разумных и грамоте досужих от священническово чину и от дьяконсково, которые бы умели говорить с латыни о православной християнской вере. Бояре же изобраша из бояр князя Василья Васильевича Голицына, из окольничих князя Данила Ивановича Мезецково, из думных дворян Василья Борисовича Сукина, из дьяков думново Томила Луговского да Сыдавново Васильева, да с ними стольников и дворян десять человек, да изо всяких чинов всяких людей. Придоша ж к патриарху к благословению. Патриарх же митрополита и бояр благословляше и укрепляше, чтоб постояли за православную за истинную християнскую веру, ни на какие б прелести бояре не прельстилися. Митрополит же Филарет даде ему обет, что умереть за православную за християнскую веру. Тако ж и содея: многую беду и скорбь за девять лет за православную християнскую веру претерпе. Послы ж поидоша под Смоленеск.


    242. О входе в город Москву литовских людей. Враг же прельсти от синклит четырех человек: начата мыслити, како бы пустили литву в город, и начата вмещати в люди, что будто черные люди хотят впустить в Москву вора (Лжедмитрия II, стоявшего в Коломенском. — А. Б.). Многие ж им претяху, что отнюдь нельзя пустити в город литву. Они же тех дворян приведоша к етману и на них шумяху. У веда ж то патриарх Ермоген, и посла по бояр и по всех людей, и нача им говорити со умилением и с великим запрещением, чтоб не пустити литвы в город. Они же ево не послушаша и пустиша етмана с литовскими людьми в город… Вор же, видя то, что литовские люди вошли в город, пойде от Москвы и ста в Колуге.


    (Выжжены были Колязин монастырь и Великие Луки; Салтыков с изменниками начинает рассылать русских воинов из Москвы.)


    245. О ссылке царя Василъя в Осифов монастырь. Етман же Желтовской и с теми изменники московскими нача умышляти, како б царя Василья и братью ево отвести х королю. И умыслиша то, что ево послати в Осифов монастырь. Патриарх же и бояре, кои не пристоша к их совету, начата говорити, чтоб царя Василья не ссылати в Осифов монастырь, а сослать бы на Соловки. Они же быша уж сильны в Москве, тово не послушаху и ево послаша в Осифов монастырь, а царицу его в Суздаль в Покровской монастырь.


    (Василий Шуйский с родственниками был захвачен поляками и доставлен к королю, тщетно осаждавшему Смоленск; Лжедмитрий II был убит под Калугой; казанцы восстали в его пользу против интервентов, но вскоре «прииде из Калуги Олешка Тоузаков с вестию и сказа, что вор убит, а землею прислали, чтоб быти в соединение и стояти бы всем за Московское государство».)


    250. О умышлении литовских людей и о соединении московских людей [78]. Литовские же люди на Москве сидяху и начата умышляти, како бы Московское государство разорити. И достальных с Москвы всех ратных людей розослаша, и решотки по улицам все посечи повелеша [79], и на Москве с саблями и с пищальми не велеша ходити, и не токмо со оружием ходити, но и дров тонких к Москве не повелеша возити, и тесноту делаша московским людей великую. На Резани ж Прокофией Ляпунов, слышав про такое утеснение Московскому государству, и нача ссылатись со всеми городами Московского государства, чтоб им стать за одно — как бы помочь Московскому государству. Бог же положи всем людем мысль, и начата присылати к Прокофью и во всех городах збиратися. В Колуге собрася князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да Иван Заруцкой, на Резани Прокофей Ляпунов, в Володимере князь Василей Масальской, Ортемей Измайлов, в Суздале — Ондрей Просовецкой, на Костроме — князь Федор Козловской з братьею. И все соединеся во едину мысль: что все померети за православную християнскую веру.


    (Посланцы из Калуги заявили в Москве, что признают только православного царя.)


    252. О грамотах под Смоленск. Литовские люди и московские изменники, Михайло Салтыков с товарыщи, видя московских людей собрание за православную християнскую веру, начата говорити бояром, чтоб писати х королю и послати за руками бити челом королю, чтоб дал сына своего на государство, — «а мы на твою волю покладываемся», — а к митрополиту Филарету писати и к бояром, чтоб били челом королю, чтоб дал сына своего на Московское государство, а им во всем покладыватца на ево королевскую волю, как ему годно, тако и делати, а все на то приводя, чтобы крест целовати королю (Сигизмунду. — А. Б.) самому. А к Прокофью (Ляпунову. — А. Б.) послати, чтоб он к Москве не збирался. Бояре ж такие грамоты написаша, и руки приложиша, и поидоша к патриарху Ермогену, и возвестиша ему все, чтоб ему к той грамоте руку приложить и властей всем руки приложити, а к Прокофью о том послати. Он же, великий государь [80], поборатель православной христианской вере, стояще в твердости, аки столп непоколебимый, и отвещав, рече им: «Стану писати х королю грамоты на том, и руку свою приложу, и властем всем повелю руки свои приложити, и вас благословляю писати — буде король даст сына своево на Московское государство, и крестит в православную християнскую веру, и литовских людей из Москвы выведет, — и вас Бог благословляет такие грамоты писати и х королю послати. А буде такие грамоты писати, что всем вам положитца на королевскую волю и послом о том королю бити челом и класться на его волю, и то ведомое стало дело, что нам целовати крест самому королю, а не королевичу. И я таких грамот не токмо что моя рука приложити — и вам не благословляю писати, но проклинаю, хто такие грамоты учнет писати. А к Прокофью Ляпунову стану писати: буде королевич на Московское государство и креститься в православную християнскую веру — благословляю ево служить; а буде королевич не крестится в православную християнскую веру и литвы из Московского государства не выведет — и я их благословляю и разрешаю, кои крест целовали королевичу, идти под Московское государство и померети всем за православную християнскую веру». Той же изменник злодей Михайло Салтыков нача ево, праведново, позорити и лаяти, и выняв на нево нож, и хотяше ево резати. Он же против ево ножа не устрашись и рече ему великим гласом, осеняше ево крестным знамением, и рече: «Сии крестное знамение против твоево окаянново ножа. Да буди ты проклят в сем веце и в будущем!» И рече тихим гласом боярину князь Федору Ивановичу Мстиславскому [81]: «Твое есть начало, тебе за то добро пострадати за православную християнскую веру; аще и прельстишися на такую дьявольскую прелесть — и преселит Бог корень твой от земля живых, да и сам какою смертию умреши». Тако ж и збысться ево пророчество. Бояре же не послушаху ево словеси и послаша те грамоты х королю и к послом. Боярину князю Ивану Михайловичу Воротынскому да князю Ондрею Васильевичу Голицыну и повелеху руки приложити насилу — они ж в те поры быша за приставы в тесноте велице.


    253. О привозе грамот под Смоленск с Москвы. Придоша ж те грамоты под Смоленск х королю и к митрополиту Филарету. Митрополит же и послы, видя такие грамоты, начата скорбити и друг друга начата укрепляти, что пострадати за православную християнскую веру. Король же повеле послом быти на съезд и нача им говорити и грамоты те чести, что пишут все бояре за руками, что положились во всем на королевскую волю, да им велено королю бити челом и класти все на ево волю. Митрополит же им нача говорити: «Видим сии грамоты за руками за боярскими, а отца нашего патриарха Ермогена руки нет, а боярские руки князь Ивана Воротынсково да князь Ондрея Голицына приложены поневоли, что сидят в заточении. Да и ныне мы на королевскую волю кладемся: будет даст на Московское государство сына своего и креститъся (Владислав. — А. Б.) в православную христианскую веру — и мы ему, государю, ради. А будет на тое королевскую волю класться, что королю крест целовати и литовским людем быти на Москве — и тово у нас и в уме нет. Ради пострадать и помереть за православную християнскую веру!» Король же ноипаче веле деяти тесноту великую послом.


    (П. П. Ляпунов и князь Д. М. Пожарский сражались с казачьими отрядами, посланными засевшими в Москве поляками.)


    256. О датии за пристава патриарха. Прокофей же Ляпунов и всех городов воеводы собрашась и поидоша под Москву. Литовские ж люди, слышав то, что идут изо всех городов к Москве, и начата говорити бояром, чтоб они шли к патриарху, чтоб патриарх к ним (участникам Первого всенародного ополчения. — А. Б.) писал грамоты от себя, чтоб они к Москве не ходили, воротились опять по своим местом. Бояре же приидоша к патриарху. Той же Михайло Салтыков нача ему говорити: «Что де ты писал еси к ним, чтоб они шли под Москву, а ныне ты ж к ним напиши, чтоб они воротились вспять». Патриарх же им рече: «Яз де к ним не писывал, а ныне к ним стану писати! Буде ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выдешь вон — и я им не велю ходити к Москве. А буде вас идеть в Москве — и я их всех благословляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере, и разорение святым Божиим церквам, и слышати латынсково пения не могу». В то бо время бысть у них костел на старом царя Борисове дворе, в полате. Слышаху ж они такие словеса, позоряху и лаяху его, и приставша к нему приставов, и не велеша к нему никово пущати.


    257. О умышлении литовском. Той же Михайло Салтыков с литовскими людьми нача умышляти, како бы Московское государство разорити и православных християн посещи. И удумаша, что убити патриарха и християн побити в Цветную неделю, как патриарх придет с вербою. В ту же неделю повелеша всем ротам литовским, конным и пешим, выехав стояти по площадям всем наготове [82]. Патриарха же Ермогена взяша из-за пристава и повелеша ему действовати. Народ же Московского государства видя над собою такое умышление, а часу еще тому не приспевшу, что православным християном пострадати за истинную веру Христову, не пойде нихто за вербою. Литовские ж люди, видя то, что христьян за вербою нет, начаша сечь [83].


    (Со вторника Великого поста между москвичами и польско-изменническим гарнизоном начались сражения. Князь А. В. Голицын был убит, князь Д. М. Пожарский тяжело ранен интервентами, которые укрепились в центре и выжгли остальную Москву. Затем Первое ополчение подошло к пепелищу столицы и начало ежедневно биться с поляками и изменниками.)


    260. О послании под Смоленеск х королю про патриарха Ермогена и о московском разорении. По разорении ж московском и по посечении послаша с сеунчом (срочным сообщением. — А. Б.) под Смоленеск богоотметника и зломышленника на Московское государство Иванова брата Безобразова Олешку Безобразова. Патриарха ж Ермогена с патриаршества сведоша в Чудов монастырь и приставите к нему крепких приставов, не повелеша к нему никово пропущати. А на патриаршество взведоша прежереченного советника ростригина Кипръскаго владыку Игнатия, который был в Чудове монастыре в простых чернцах.


    (Русские послы под Смоленском были арестованы.)


    262. О присылке к патриарху о грамотах. На Москве ж сидя литовские люди, Александр Гашевской да Михайло Салтыков с товарыщи, посылаху к патриарху Ермогену и сами к нему прихожаху, чтоб он послал к бояром и ко всем ратным людем, чтоб они от Москвы отошли прочь: «А пришли они к Москве по твоему письму; а буде де ты не станешь писати, и мы тебя велим уморить злою смертию». Он же рече им: «Что де мне вы уграживаете? Единого де я Бога боюся. Буде вы пойдете все литовские люди из Московскаго государства — и аз их благословляю отойти прочь. А буде вам стояти в Московском государстве — и аз их благословляю всех против вас стояти и помереть за православную християнскую веру!» Той же Михайло, слышав такие речи от патриарха, ноипаче ему делаша тесноту.


    (Русская земля много еще пострадала от интервенции Речи Посполитой и Швеции, внутренних раздоров. Ополчение под Москвой распалось. Второе всенародное ополчение собиралось в Нижнем Новгороде.)


    286. О преставлении патриарха Ермогена. Литовские ж люди слышаху на Москве, что собрание в Нижнем ратным людем, и посылаху к патриарху, чтобы он писал, чтоб не ходили под Московское государство. Он же, новой великий государь исповедник, рече им: «Да будут те благословени, которые идут на очищение Московского государства. А вы, окаянные московские изменники, будете прокляты!» И оттоле начата его морити гладом и умориша ево гладною смертию. И предаст свою праведную душу в руце Божий в лето 7120 (1612) году, месяца февраля в 17 день, и погребен бысть на Москве в монастыре Чуда архистратига Михаила».

    [84]

    2. БОГОМОЛЬНАЯ ГРАМОТА ПАТРИАРХА ГЕРМОГЕНА О ПРЕКРАЩЕНИИ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ И ДАРОВАНИИ ВОЙСКАМ ЦАРЯ ВАСИЛИЯ ШУЙСКОГО ПОБЕДЫ НАД ПРИСТУПАЮЩЕЙ К МОСКВЕ ПОВСТАНЧЕСКОЙ АРМИЕЙ И. И. БОЛОТНИКОВА Конец ноября 1606 года

    Сохранились две богомольные грамоты патриарха Гермогена, написанные в критический момент народного восстания под предводительством Ивана Исаевича Болотникова. Армия повстанцев, включавшая крестьян, холопов, «черных посадских людей», стрельцов и казаков, отряды рязанского дворянства Григория Сумбулова и Прокофия Ляпунова, тульской, каширской, веневской и иных уездов «служилой мелкоты» во главе с Истомой Пашковым, двигаясь разными путями, без боя занимая города и громя верные Шуйскому войска, в октябре 1606 года подступила к самой Москве. Неспокойно было и в столице: еще до подхода Болотникова «рознь великая» между властями и простонародьем заставляла боярского царя вместе с приближенными запираться в Кремле, угрожая «черни» пушками. Гермоген решительно встал на защиту Василия Шуйского, оставшегося почти без войск и лишенного подкреплений. Когда «на всех бысть людех страх велик и трепет», в Успенском соборе «вслух во весь народ» раздался призыв к покаянию. Говорилось, что в случае продолжения гражданских распрей «раздраженный» Христос предаст всех «кровоядцем и немилостивым розбойником» [85]. С 14 по 16 октября патриарх установил «во царьстве» всеобщий пост, во время которого «молебны пели по всем храмом и Бога молили за царя и за все православное хрестьянство, чтобы Господь Бог отвратил от нас праведный свой гнев и укротил бы межусобную брань». Спокойствие в государстве Церковь связывала с властью законного царя Шуйского, «воистину свята и праведна истиннаго хрестьянскаго царя». Повстанцы же, выступавшие под знаменем якобы вновь спасшегося от убийства (на этот раз в Москве) царя Дмитрия Ивановича, по словам патриарха, «отступили от Бога и от православныя веры и повинулись Сатане». В первой, краткой богомольной грамоте, присланной митрополиту Ростовскому, Ярославскому и Устюжскому Филарету (и немедленно разосланной тем по епархии) [86], Гермоген усиленно обличает самозванца и его последователей и указывает единственный путь спасения от «конечной беды, и срама, и погибели» — всем «воспрянуть аки от сна» и вновь покориться праведному царю Василию Шуйскому. В то же время патриарх видит социальные корни восстания Болотникова: «А стоят те воры под Москвою, в Коломенском, и пишут к Москве проклятые свои листы, и велят боярским холопем побивати своих бояр, и жены их, и вотчины, и поместья им сулят, и шпыням и безъимянником вором велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити, и призывают их, воров, к себе, и хотят им давати боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество». Вскоре за первой последовала вторая, значительно более пространная богомольная грамота (также размноженная митрополитом Филаретом). Развернуто обличая «безбожников», Гермоген старается ободрить тех, кто остался верным правительству, рассказывая о переходе на его сторону полка рязанских дворян Сумбулова и Ляпунова, о подходе к Москве свежих царских войск и поражении болотниковцев в сражениях 26-27 ноября. Патриарх делает ставку на развал повстанческой армии и обещает прощение участникам гражданской войны, приносящим повинную царю и церковным властям. Уже ближайшие дни показали обоснованность мнения Гермогена. Его твердая позиция, вероятно, способствовала тому, что Истома Пашков «зело устрашился» исхода борьбы (какая бы сторона ни победила) и перешел на сторону Василия Шуйского [87]. Повстанцы «находились в смятении от ухода одного из своих главных вождей и внутренних раздоров». Тем временем к царской армии присоединились обещанные Гермогеном смоленские и ржевские полки. Явно не без давления со стороны Гермогена Шуйский отважился перейти в наступление. 2 декабря армия Болотникова была разгромлена, причем от 10 до 20 тысяч человек предпочли сдаться в плен, а остальные бежали к Калуге и Туле.


    (Рукопись начинается с извещения митрополита Филарета о получении патриаршей грамоты 30 ноября и посылке ее списка в Устюг Великий.)


    «Благословение великого господина святейшего Ермогена патриарха Московского и всея Руси О Святем Духе сыну и сослужебнику нашего смирения Филарету митрополиту Ростовскому и Ярославскому.

    Божиим попущением, за безчисленные наши всенароднаго множества грехи, над Московским государьством и на всей Великой Российской земли учинилась неудобьсказаема напасть: в прошлых годах, вражиим советом, отступник православныя нашия хрестьянския веры и злый льстец, сын Дьяволь, еретик, чернец-рострига Гришка Отрепьев, бесосоставным своим умышлением назвав себя сыном великого государя нашего царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси, царевичем Дмитреем Ивановичем всея Руси, и злым своим чернокнижьем прельстя многих литовских людей и казаков, пришел в Северскую украйну и прельстил Северские многие городы и Рязанскую украйну.

    И дерзнул без страха к Московскому государьству, и назвав себя царем, а после и цесарем, и коснуся царьскому венцу. И владея таким превысоким государьством мало не год, и которых злых дьявольих дел не делал, и коего насилия не учинил?

    Святителей от престола сверг. Преподобных архимандритов, и игуменов, и иноков не токмо от паств, но и от монастырей отлучил. Священнический чин от церквей, аки волк, розгнал. Бояр, и дворян, и приказных людей, и детей боярских многих городов, и гостей, и всяких служивых и торговых людей многих крови пролия и смерти предал, а у иных имение аки разбойник разбил. И многим всяким женам и детем злое блудное насилие учинил.

    В великую соборную апостольскую церковь Пречистыя Богородицы честнаго и славнаго ея Успения многих вер еретиков аки в простый храм введе. И безо всякого пристрашия, не усумнясь нимало, великое зло учинил: к чудотворному образу Пречистыя Богородицы, еже евангелист Лука Духом Святым наставляем написа, и ко всем честным образом, и к чудотворцовым Петровым и Иониным мощем приводя, велел прикладыватися скверной своей люторския веры [88] невесте, с нею же в той же великой церкве и венчася. Все злое свое желание получил.

    И после того все святыя церкви и монастыри честные хотел разорити, и римские костелы в наших церквах поделати. И истинную православную и Богом любимую нашу хрестьянскую веру хотел разорити. Его же самого вскоре Бог разруши. И видя такое злое начинание, кто тогда от православных не восплакал?… (И по этим молитвам Бог) вскоре услыша стояние раб своих, не даде в попрание святых икон, и в разрушение святых церквей, и в разорение хрестьянская веры: по его еретическим злым делом возда ему вскоре месть, ея же сам злодей делы своими уготова себе и с любящими его.

    И злосмрадное и скверное тело его извлеченно бедне (из) Большого града и покинуто на торжище. И всего царьствующаго града Москвы и всех окрестных и дальних градов всего Московского государьства всякими многими людьми видимо было три дни, и после того православными хрестьяны и огню предано, и не обретеся и пепел сквернаго его тела…

    (После чего Бог) не хотя нас, создания своего, видети конечной и расхищенной погибели, воздвиг от прежеизбывшаго царьского корени благоцветущую ветвь, и избра по своей ему воли, и посла нам, его же возлюби: царя благочестиваго, и поборателя по православной нашей хрестьянской вере, и велегласно оного врага злокозному его пронырству обличителя [и за сию истинную проповедь не токмо множество бед претерпе от того злодея, но и мученные смертные главные сосуды пред очима своима видев, и преславно от смерти Богом избавлен] [89], воистинну свята и праведна истиннаго хрестьянского царя государя и великого князя Василья Ивановича всея Руси самодержца.

    И мы, царьские богомольцы, митрополиты, и архиепископы, и епископы, и архимандриты, и игумены, и весь Освященный Собор, тако ж и царьский синклит, бояря, и окольничие, и дворяня, и приказные люди, и дети боярские, и гости, торговые и всякие служивые люди всего Московского государства, всех городов православные хрестьяня… (радостно молили небесные силы) о его царьском многолетном здравии и о душевном спасении [90].

    Тако ж его царьская держава, бояре, и окольничие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и гости, и всех городов всякие служилые и торговые люди, и все православные хрестьяня, любящий Христа, и в тех Северских городех всякие служивые и торговые люди ему, государю, крест целовали.

    И те люди, которые в Московском государьстве и иных многих вер: немцы, и литва, и татаровя, и черемиса, и нагаи, и чуваша, и остяки, и многие неверные языцы и дальние государьства, которые в его царьской державе, — кийждо по своей вере все утвердися твердо, что ему, православному государю царю и великому князю Василью Ивановичу всея Руси, во всем добра хотети и лиха никоторого ни в чем не мыслити.

    А ныне, по своим грехом, забыв страх Божий, воста плевел, хощет поглотити пшениценосные класы. Окопясь разбойники, и тати, и бояр и детей боярских беглые холопи в той же прежепогибшей и оскверненной Северской украйне, и сговорясь с воры с казаки, которые отступили от Бога и от православные веры и повинулись Сатане и дьявольским четам.

    И оскверня всякими злыми делы Северские городы, и пришли в Рязанскую землю и в прочая городы, и тамо тако ж святыя иконы обесчестиша, церкви святыя конечно обругаша, и жены и девы безстудно блудом осрамиша, и домы их разграбите, и многих смерти предаша.

    Московский же Богом соблюдаемый народ, государевы бояре, и князи, и христолюбивое воинство, и вси православные хрестьяня от мала до велика, слышавше таковую Богом ненавистную прелесть, еже мертваго живым нарицаху, и святым Божиим иконам и святым церквам таковое злое безчестие творяху, и братию свою православных хрестьян не токмо конечному стыду, но и смерти предаяху, о всем умилишася.

    И вси единодушно укрепишася целованием животворящего креста Господня, еже от таковых крепко стояти, даже и до смерти, и быти во всех любви и в мире с одного, на врагов Божиих и на всех супостатов стояти, и не попускати таковым злодеем таковых скаредных и богоненавистных дел содевати.

    Еже окаянный, забыв страх Божий, и час смертный, и Судный страшный день, не престаша сами собя воевати. Пришли к царьствующему граду Москве, в Коломенское, и стоят, и розсылают воровские листы по городом. И велят вмещати в шпыни, и в боярские, и в детей боярских люди, и во всяких воров всякие злые дела на убиение и грабеж. И велят целовати крест мертвому жива [91].

    И которые городы, забыв Бога и крестное целование, убоявся их грабежев, и насилия всякого, и осквернения жен и дев, целовали крест (повстанцам. — А. В.), - и те городы того ж часу пограблены, и жены и девы осквернены, и всякое зло над ними содеялось. А которых городов люди их, воров и хищников, не устрашилися, — и те милостию Божиею от тех воров целы сохранены.

    Приходили те богоотступники, и разбойники, и злые душегубцы, и сквернители к государевой вотчине ко граду Твери и во Тверском уезде служивых и всяких людей привели ко кресту сильно. А во Твери государев богомолец, а наш сын и богомолец, Феоктист архиепископ Тверский и Кашинский, положа упование на Бога, и на Пречистую Богородицу, и на всех святых, призвав к себе весь Священный Собор, и приказных государевых людей, и своего архиепископля двора детей боярских, и града Твери всех православных хрестьян — и укрепяся все единомышленно… тех злых врагов, и грабителей, и разорителей под градом Тверью многозлой их проклятой скоп побили, и живых многих злых разбойников и еретиков поймав к Москве прислали — и они восприяли месть по своим делом [92].


    (Заметив, что тверичи победили с Божьей помощью и будут пожалованы от государя, Гермоген продолжает.)


    …Сицевая же видеша окольнике тамошних градов люди, которые забыв Бога и устрашася их, злых мучителей, преступили крестное целование, целовали по их веленью крест неведомо кому — Ржева, Зубцов, Старица, Погорелое Городище — и тех городов… (люди по примеру Твери), аки от сна пробудяся, и ныне на тех проклятых богоотступников пришли к Москве вооружився.

    Да к Москве же прислали государевы вотчины Смоленского города дворяне, и дети боярские, и всякие служилые и посадские люди, и из уезду все православные хрестьяня многих добрых детей боярских. А с ними писали к государю царю и великому князю Василью Ивановичу всея Руси и к нам, что пошли к Москве из Смоленска, и из Вязьмы, и из Дорогобужа, и из Серпейска дворяне, и дети боярские, и всякие служилые люди.

    И идучи, милостию Божиею, и Пречистыя Богородицы, и всех святых молитвами, и помощию новаго страстотерпца царевича князя Дмитрея, идучи тех богоотступников, воров, и еретиков, и разорителей, где они ни были — тех всех побили, а иных поймав живых мучению смертному и казни предали, коемуждо же их по их злым делом.

    И ополчася вся Смоленская, и Вяземская, и Дорогобужская, и Серпейская рать, и пришла в Можайск ноября в 15 день. Да к Можайску ж пришел со многою ратью государев царев и великого князя Василья Ивановича всея Руси окольничей воевода Иван Федорович Колычев, очистив от тех воров Волок, и Иосифов монастырь, и прочие окрестные грады и села. И в Можайске те воры государю добили челом.

    И тем всем ратным людем по государеву указу велено быти к Москве ноября в 29 день. И те все ратные люди тех прежереченных всех городов Смоленския и Ржевския украйны пришли к Москве, а иные идут, храбры, светлы душами и веселыми сердцы вооружаясь на оных злых разорителей и еретиков.

    Да к Москве же ноября в 15 день от них, злых еретиков, и грабителей, и осквернителей, из Коломенского приехали к государю царю и великому князю Василью Ивановичу всея Руси с винами своими рязанцы Григорей Сумбулов да Прокопей Ляпунов, а с ними многие рязанцы дворяня и дети боярские, да стрельцы московские, которые были на Коломне.

    И милосердый государь царь, по своему царьскому милосердому обычаю, приемлет их любезно, аки отец чадолюбив, и вины их вскоре им отдает. И после того многие всякие люди от них, воров и еретиков, из Коломенского и из иных мест прибегают. И государь царь, милостивым оком на них взирая, жалует их не по их винам своим царьским жалованьем [93].

    А тех воров, которые стоят в Коломенском и в иных местех… (все царские советники и весь народ) государя молят беспрестани и бьют челом, чтобы государь их пожаловал, велел им итти в Коломенское… (но царь рассудительно ожидает «обращения» повстанцев к покорности. Тем временем) умыслили, бесом вооружаеми, те проклятые богоотступники и хрестьянские губители бесом собранный свой скоп разделити надвое.

    И послали половину злого своего скопу из Коломенского через Москву реку к гонной к Рогожской слободе. И ноября в 26 день, на праздник великого страстотерпца Христова Георгия, вниде слух во уши государю царю и великому князю Василью Ивановичу всея Руси, что те злодеи перешли Москву реку.

    Он же, милосердый государь, не на них, злодеев, на (оборону) загородных слобод послал за город бояр своих и ратных людей. А велел с великим терпением оберегати слобод, а ждати их, чтобы ся обратили ко спасению.

    Те же злые и суровые, бесом подстрекаеми на свои души, забыв Бога, пришли от слободы гонныя яко за поприще. Московская же Богом собранная рать, видя безстудный их приход, положа упование на Бога и призывая в помощь великомученика Христова Георгия, и вооружася кийждо ратным оружием, опернатев яко непоборнии орли в шлем спасения, ополчася по достоянию и устремилися на них, проклятых злых губителей; поймав елико надобет живых всяких многих воров прислали к государю царю, а тех всех без остатка побиша. И корысти их всякия поймали, по писанному: «Ров изры и ископа и впадеся в яму, юже содела», и «обратися болезнь их на главы их». И государь царь и о тех побитых всего мира супостат душею скорбит и молит Бога о дост