Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    РУССКАЯ ВАНДЕЯ
    И. М. КАЛИНИН


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Комментарий историка
  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • I В КОНЦЕ МИРОВОЙ БОЙНИ
  • II НА «ПАНАГИИ ВАЛЬЯНО»
  • III СТОЛИЦА ВОЛЬНОЙ КУБАНИ
  • IV ВЕРХИ ДОБРОВОЛИИ
  • V ВСЕВЕЛИКОЕ ВОЙСКО ДОНСКОЕ
  • VI БЫЧЬЕ СТАДО
  • VII «Союзники»
  • VIII В ТОРГОВОМ ЦЕНТРЕ
  • IX СМЕНА ДОНСКОЙ ВЛАСТИ
  • X ГЕНЕРАЛ ШКУРО
  • XI ВЕСНОЙ НАША БЕРЕТ
  • XII ПОХОД НА МОСКВУ
  • XIII МАМОНТОВСКИЙ РЕЙД
  • XIV СНЕЖНАЯ КРАСАВИЦА
  • XV НЕИЗЛЕЧИМЫЕ ЯЗВЫ
  • XVI КОЛДУНЬЯ В ШАПКЕ-НЕВИДИМКЕ
  • XVII БЕЛАЯ ФЕМИДА
  • XVIII КРУГ КРУЖИТСЯ
  • XIX РАДА РАДУЕТСЯ
  • XX УБИЙСТВО Н.С. РЯБОВОЛА
  • XXI ПРОЦЕСС КОВРИЖКИНА
  • XXII ЕКАТЕРИНОДАРСКОЕ ДЕЙСТВО
  • XXIII В ПРЕДДВЕРИИ КРАХА
  • XXIV ДРАП ВЕЛИКИЙ
  • XXV ВЕРХОВНЫЙ КРУГ
  • XXVI НА ПОСЛЕДНИХ ЭТАПАХ
  • XXVII В ЗЕЛЕНОМ КОЛЬЦЕ
  • XXVIII НОВОРОССИЙСКАЯ КАТАСТРОФА

    Комментарий историка

    «Русская Вандея»… Столь многообещающая аналогия с роялистской Вандеей времен Великой французской революции способна заинтриговать самого взыскательного читателя. И это при том, что события Гражданской войны 1917–1920 гг. на юге России оставили нам и без того яркую палитру образных сравнений, нашедших отражение в названиях литературных произведений и записок современников. Вспомним «Тихий Дон» М. Шолохова, «Хождение по мукам» А. Толстого, «Россия, кровью умытая» А. Веселого, «Ледяной поход» Р. Гуля и «Железный поток» А. Серафимовича. Особенно точно эта метафоричность проявилась в двух последних произведениях, повествующих о героике легендарных походов белой Добровольческой и красной Таманской армий. Тогда, в далёком 1918 году, на просторах Кубани и Черноморья подобно двум стихиям буквально схлестнулись «лед» старой и «пламень» новой, революционной России.

    В воспоминаниях Ивана Калинина мы обнаруживаем насыщенную сочными красками и колоритными образами картину Гражданской войны на юге России, разительно отличающуюся от ее двухцветного «красно-белого» стереотипа. Достаточно взглянуть на оглавление «Русской Вандеи»: В конце мировой бойни…Столица вольной Кубани. Верхи Доброволии. Всевеликое войско Донское… Бычье стадо… Генерал Шкуро… Мамонтовский рейд… Круг кружится. Рада радуется. Убийство Н. С. Рябовола… Екатеринодарское действо… В зеленом кольце. Новороссийская катастрофа. Вместе с тем, говоря об исторической правомерности использования автором самого образа «русской Вандеи» применительно к казачьему югу России, следует согласиться с автором предисловия к воспоминаниям Анишевым: «Казачество в массе своей не хотело возрождения старой помещичьей монархии… Оно хотело сохранить привилегии особого военного сословия, но не хотело нести тяжести военной службы». Так что вопреки названию воспоминаний на роль монархистов оно явно не претендовало.

    Более того, с началом революционных преобразований казачество Кубани и «зеленые» повстанцы — крестьяне Черноморской губернии начали искать свой, третий путь в революции. Они не разделяли радикализма двух противоборствующих диктатур: ни «большевизма слева» (или «комиссародержавия», как называли современники власть Совета Народных Комиссаров), ни «большевизма справа» (сторонников восстановления в России самодержавия). Интересно отметить, что на Кубани всех контрреволюционеров после подавления в августе 1917 г. выступления Корнилова, поддержанного партией кадетов (конституционных демократов, в недавнем прошлом ратовавших за конституционную монархию в России), называли кадетами[1].

    «Мы не большевики и не кадеты. Мы казаки — ней-тралитеты», — распевали частушки донцы и кубанцы. Но в отличие от «старшего брата» — Всевеликого войска Донского, вместе с терцами послушно следовавшего за генералом Деникиным в его «единую и неделимую» Россию, Кубанская рада, даже оказавшись в 1918 году вместе с Добровольческой армией по одну сторону баррикад, видела себя самостоятельным субъектом будущей российской федерации. «И журчит Кубань водам Терека — я республика, как Америка», — иронизировали над кубанскими «хведерастами» великодержавные острословы после неудачной попытки кубанской делегации в 1919 г. на Версальской мирной конференции в Париже вступить в Лигу наций. Но одними пародиями противостояние в лагере белых не ограничилось. Сначала в Ростове-на-Дону деникинскими офицерами был застрелен председатель Кубанской рады Н. С. Рябовол, а вскоре в ходе «Екатеринодарско-го действа» по приказу генерала П. Н. Врангеля повешен член рады и парижской делегации полковой священник А. И. Кулабухов.

    Террор стал не только терновым венцом революции, но и ее знаменателем, уравнявшим жертвы противоборствующих сторон. Он не был исключительно «красным» или «белым», как традиционно принято было считать в жестких рамках «классового» подхода советской и эмигрантской историографии, — в условиях войны «всех против всех» он был тотальным. Белый был — красным стал: / Кровь обагрила./ Красным был — белый стал:/ Смерть побелила, — писала в декабре 1920-го Марина Цветаева.

    «Своими среди чужих и чужими среди своих» оказались в те годы многие. Среди них был и автор «Русской Вандеи» полковник Иван Михайлович Калинин. Выпускник юнкерского училища и престижной Александровской Военно-Юридической Академии, участник Первой мировой войны, он всю жизнь мечтал заняться изучением истории. «До революции моей заветной мечтой было дождаться конца мировой войны, выйти в отставку и продолжать свои научные исследования под руководством академика A.A. Шахматова», — пишет о себе Калинин. Однако судьба распорядилась по-другому. Во время Гражданской зимой 1919/20 г. при оставлении Донской армией Новочеркасска автору пришлось лишиться того, что было достигнуто им на научной стезе: «Я готов был плакать, расставаясь со своей библиотекой. Приходилось бросать оттиски своих небольших научных работ, отпечатанных еще до революции; журналы со своими статьями; рукописи, вполне подготовленные к печати; этнографические материалы, собранные перед войной, во время командирования меня Академией Наук на север, и еще не обработанные; альбомы со снимками, разные коллекции, письма некоторых видных ученых, — словом, все, что давало содержание моей духовной жизни. Мировая война помешала мне уйти с военной службы и отдаться научной деятельности. Гражданская — погубила те материалы, над которыми я всегда работал с гораздо большей любовью, чем над обвинительными актами»[2].

    Но вернемся вместе с автором воспоминаний в год 1917-й. «К моменту февральской революции я занимал должность помощника военного прокурора Кавказского военно-окружного суда, — пишет о себе И. Калинин, — а после Февраля был назначен товарищем (заместителем) полевого военного прокурора Кавказского фронта. Я не был политиком, но не переносил Союза русского народа. Падение монархии приветствовал. В 1917 году в г. Эрзе-руме, занимая довольно приличный пост, работал в самом тесном содружестве с Советом солдатских и рабочих депутатов. Меньшевики, эсеры, большевики постоянно навещали меня, зная, что я хотя и внепартийный, но искренно предан делу революции.

    Занесенный волею судеб в белый стан, я ни на минуту не изменил своего отрицательного отношения к падшему режиму. За это одни шутливо, а другие с раздражением титуловали меня «большевиком»…Мне, например, не могли простить, что я в г. Эрзеруме не только навещал Совет солдатских и рабочих депутатов, но очень часто действовал в контакте с ним по борьбе с преступностью, сотрудничал в печатном органе этого Совета и т. д. За это некоторые перестали со мной здороваться; другие с петушиным задором грозили расстрелять меня при восстановлении монархии, противником которой я открыто заявлял себя и до революции».

    В 1918-м полковнику Калинину удалось перебраться в занятый Добровольческой армией Екатеринодар, откуда в конце сентября 1918 г. он выехал на Дон. «Здесь тоже мобилизовали всех офицеров. Мне ничего другого не оставалось, как поступить на службу в только что сорганизованный Донской военно-окружной суд», — пишет он. Будучи профессиональным военным юристом, Калинин служил сначала помощником военного прокурора, а затем состоял прокурором при временном Донском военном суде. В этой должности ему пришлось рассматривать и так называемые большевистские дела. Калинину не только удалось смягчить обвиняемым наказание, но и оправдать их. После эвакуации из Новороссийска военный прокурор Донской армии полковник Калинин в апреле 1920 г. уже в Крыму возглавил военно-судную часть штаба Донского корпуса.

    В ноябре 1920 г. Калинин эвакуировался с остатками Русской армии генерала Врангеля в Турцию, где до своего отъезда в Болгарию продолжил службу помощником военного прокурора Донского корпуса. Весной 1921 г. он стал одним из организаторов «Общеказачьего сельскохозяйственного союза», способствовавшего возвращению казаков в Советскую Россию. В ноябре

    1922 г. на съезде союза в Софии был избран в состав делегации, направленной в Москву с целью получения разрешения советского правительства на возвращение донских и кубанских казаков на родину. Ещё находясь в эмиграции, оппонировал негативным оценкам советского уголовного законодательства в статье «Без предвзятого мнения» в газете «Новая Россия» (София, № 21, 22.12.1922). По выполнении делегацией союза своей миссии Калинин остался в СССР.

    Вскоре он возобновил прерванную Гражданской войной и эмиграцией научную деятельность. Так, в 1925 г. при содействии ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых. — А.З.) он посещает Москву для исследовательской работы в архивах. В 1929 г. Калинин публикует в «Известиях Русского Географического Общества» статью «О распространении самоедов в прошлом: Из новых архивных материалов». Это была далеко не первая его статья на эту тему. Как уже отмечалось, интерес к этнографии сформировался у него еще в дореволюционный, а вернее, довоенный период. Так, в 1913 году в журнале «Живая старина» (г. Санкт-Петербург) была опубликована одна из первых его статей «Чудь и паны: Происхождение и значение этих слов». Печатался он и в «Известиях Архангельского общества изучения Русского Севера»…

    Дальнейшая судьба бывшего «белоэмигранта» в Советской России сложилась трагически. Открыв первый — титульный лист оригинала «Русской Вандеи», изданного в 1926 году, мы обнаружим на нем печать так называемого спецотдела, появившуюся на книге после 1937 года, когда Иван Михайлович Калинин, в то время преподаватель рабочего факультета Ленинградского автодорожного института, был репрессирован[3]. Известно, что во времена сталинских репрессий все книги, написанные «врагами народа» или упоминавшие о них, изымались из библиотечных фондов и передавались в специальные хранилища («спецхраны») или отделы. На протяжении полувека (с к. 1930-х до к. 1980-х гг.) ознакомиться с подобной литературой «антисоветского» содержания могли исключительно профессиональные историки и только по специальному разрешению, предварительно оформив допуск в «компетентных органах».

    И лишь на рубеже 80-90-х годов прошлого века воспоминания Калинина и других «запрещенных» авторов в прямом и переносном смысле вновь «увидели свет». Так, в 1991 году в Ростове-на-Дону была переиздана вторая книга его трилогии о событиях периода революции, Гражданской войны и эмиграции — «Под знаменем Врангеля. Заметки бывшего военного прокурора», впервые изданная в Ленинграде в 1925 году[4]. А открыла эту своеобразную мемуарную серию книга «В стране братушек» (Москва, 1923), в которой автор рассказал о судьбах русской эмиграции в Болгарии.

    Приступая к чтению воспоминаний Ивана Калинина, следует помнить, что мемуарная литература является весьма своеобразным историческим источником личного происхождения. В ее субъективности кроются как достоинства, так и недостатки. Наряду с дневниками и перепиской воспоминания современников наиболее ярко и достоверно передают «аромат» эпохи, позволяют читателю ощутить дух времени, увидеть прошлое глазами очевидцев.

    Особую ценность представляют мемуары, написанные и изданные «по горячим следам» описываемых событий. В этом случае память мемуариста сохраняет максимум подробностей и деталей и в своих оценках он ещё свободен от последующих идеологических и прочих наслоений. Кроме того, в 20-е годы были живы непосредственные участники событий, которые нередко выступали в печати с опровержением в случае публикации неверно изложенных фактов. Все это повышает уровень достоверности воспоминаний Ивана Калинина по сравнению с написанными по прошествии многих лет, а то и десятилетий, к очередному юбилею Октября.

    Вместе с тем автору в силу понятных причин (в недавнем прошлом полковник царской армии, а затем белогвардеец и эмигрант) даже в нэповской Советской России приходилось приспосабливаться к идеологической атмосфере пролетарского государства, ещё не остывшей от классовых битв Гражданской. Именно поэтому воспоминания были названы столь одиозно — «Русская Вандея», хотя казачий юг России, как уже пояснялось, отнюдь не являлся оплотом монархизма и не был сплошь контрреволюционным. Отсюда не только антиденикинский, но и откровенно казакофобствующий тон воспоминаний Калинина, особенно, когда речь идёт об обличении им язв Белого движения. Следует принять во внимание, что вследствие противоречий внутри антисоветского лагеря многие оскорбительные эпитеты и выражения были просто заимствованы литературно одаренным автором из самой белогвардейской и казачьей прессы, на которую он часто ссылается.

    Все это для вдумчивого и наблюдательного читателя не снижает, а напротив, повышает ценность такого безусловно интересного исторического источника, каковым являются воспоминания Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».

    А.А. Зайцев, профессор кафедры новейшей отечественной истории Кубанского государственного университета, к.и.н., доцент.

    ПРЕДИСЛОВИЕ

    Записки современника, подобные изданным ранее «Под знаменем Врангеля», «В стане братушек» и издаваемой сейчас «Русской Вандее», должны быть признаны очень ценными: для того поколения, которое гражданскую войну сознательно не переживало и в ней не участвовало, они дают то, что не сможет дать никакой историк, — бытовую картину классовой битвы, которую вела и проиграла против рабоче-крестьянского государства вооруженная контр-революция.

    Изображение быта разлагающейся контр-революции автору удалось хорошо. Ярко и живо описанные сценки, нравы и типы, сопровождаемые к тому же многочисленными выдержками из литературных документов контр-революции, рисуют яркую картину отвратительного гниения старой России. Историк это сделать не сможет, так как уже теперь, хотя прошло с тех пор всего пять лет, мы настолько далеко шагнули вперед, что из памяти начинают исчезать события той эпохи, которую описывает автор. В этом основная ценность издаваемых записок.

    Однако теперь мы не можем уже ограничиваться наблюдением только того, что плавало на поверхности и бросалось в глаза современнику.

    Так, например, говоря о Махно, автор изображает его как простого бандита, привлекающего на свою сторону раздачей награбленного имущества. Такая оценка махновщины должна быть признана верной по отношению к махновщине второй четверти 1921 года. Но было бы ошибкой за бандитизмом Махно 1919–1920 года не заметить массового крестьянского восстания против генеральско-помещичьей диктатуры. Это крестьянское восстание, поскольку оно не было подчинено организованному руководству пролетариата, давало почву для проявления бандитизма, но не бандит Махно бил здесь бандитов Деникина, а крестьянство било здесь помещиков. Этого мы не должны забывать, когда читаем заметки И. Калинина о Махно и зеленых.

    г Автор и не мог дать такого освещения, какое даем мы, так как он дает только свои непосредственные наблюдения, ценные прежде всего именно своей непосредственностью. Но читатель должен, читая записки И. Калинина, помнить об этих классовых процессах.

    Что лежало в основе той борьбы, которую описывает автор? Наиболее кратко формулируя, можно ответить: борьба за крестьянство между буржуазно-помещичьим блоком с одной стороны и пролетариатом — с другой. Краткое рассмотрение основных моментов этой борьбы мы и должны предпослать запискам И. Калинина. Без этого будут неясны причины тех смен побед и поражений на фоне общего развала контр-революции, картину которого так живо изобразил автор.

    «Триумфальное» наступление красных сил в начале 1918 года, приведшее к самоубийству Каледина и к уходу в степи жалких остатков донской армии и «первопоходников»-добровольцев, сменилось воссозданием донской армии Краснова с помощью германского империализма в середине 1918 года.

    Причина этого — не только помощь германского империализма. Эта помощь попала на подготовленную почву казацких восстаний, возникших тогда, когда на очередь дня стал вопрос об использовании полученного в Октябре, т. е. о борьбе за землю с иногородними. Здесь триумфальное шествие Октября, смахнувшее без всякого труда Каледина, сменилось обостренной гражданской войной казачества в союзе с Деникиным с одной стороны и крестьянства в союзе с пролетариатом — с другой.

    В первом из этих двух враждебных друг другу союзов с самого начала были заложены корни разложения.

    Казачество в массе своей не хотело возрождения старой помещичьей монархии. Оно желало сохранения привилегий, полученных от монархии, но не хотело монархии, т. е. тех обязательств, которые накладывала монархия на казачество. Оно хотело сохранить привилегии особого военного сословия, но не хотело нести тяжести военной службы.

    Наиболее зажиточная часть казачества и раньше сумела привилегии взять себе, а обязанности переложить на массу трудового казачества. Теперь на этой почве развивалась борьба внутри казачества, его расслоение, разлагавшее сословную цельность и приводившее к борьбе казаков Буденного против казаков Мамонтова.

    На этих противоречиях выросли казацкие правительства Дона и Кубани с их «парламентами», похожими, говоря словами Маркса, «на того чилийского чиновника, который посредством кадастрового межевания полей хотел основательнее урегулировать земельные отношения в то самое время, как подземный гром уже возвестил о вулканическом извержении, которое должно было взорвать почву под самыми его ногами».

    Почва, как мы видим, сама по себе была в достаточной степени непрочной. К тому же элементы разложения коренились в самом союзе казацких правителей с Деникиным. Автор дает чрезвычайно яркие материалы об этом.

    Союз с деникинщиной неудержимо вел к разложению казацкую контр-революцию.

    Что из себя представляла деникинщина? Это была вооруженная организация буржуазно-помещичьего блока, в котором гегемония принадлежала крепостникам-помещикам. Партия буржуазии — кадеты — играла довольно видную роль в стане Деникина. Но что осталось от их «либерализма»? Что осталось от их «борьбы» с крепостничеством? Напрасно мы старались бы найти у кадетов хоть тень их буржуазной самостоятельности. Ее не было. Автор очень удачно изображает деникинщину: «если не бывший царский генерал-адъютант или сенатор, то эластичный, с черносотенной прослойкой кадет, напуганный революцией».

    Деникинщина — это не только борьба с пролетарской диктатурой, но и борьба с февральской революцией, со всякими реформами, подрывающими интересы крепостников-помещиков. Буржуазия уже по одному этому не могла повести за собой крестьянство, что она сама шла за злейшим врагом крестьянина — крепостником-помещиком. И если были периоды, когда крестьянская масса выступала на борьбу с пролетарской диктатурой, — так было весной 1919 года, и это дало возможность Деникину начать свое наступление на Москву, — то все же при выборе между диктатурой пролетариата и диктатурой помещика крестьянство даже в своей зажиточной части становилось на сторону пролетариата. Ибо иного выхода не было.

    Деникинщина ежечасно ставила крестьянина в то положение, которое привело его к союзу с пролетариатом в Октябре 1917 года, так как ставила его лицом к лицу со старым знакомым — крепостником-помещиком. Этот момент недостаточно освещен автором. Пожалуй, поэтому автор выбрал не совсем верное название своей книги — «Русская Вандея». Именно на отсутствии Вандеи, т. е. монархического движения крестьянства, сломал себе голову Деникин, а вместе с ним и буржуазная, казацкая контрреволюция.

    Жаль, что автор не дает в этой книге тех течений деникинщины, которые пытались наметить путь к построению монархии не на основе помещичьего землевладения, т. е. сделать возможным союз монархии с крестьянством. Из этих течений выросла позднее врангелевщина. К чему привела эта попытка, нам известно, и тот же автор в другой своей книге («Под знаменем Врангеля») дает не менее яркую картину разложения врангелевщины.

    Отсутствие Вандеи в «Русской Вандее» — вот основа, на которой плавала та гниль, которую великолепно изобразил автор.

    К этому нужно добавить еще, что монархическая контр-революция означала не только подавление крестьянства, но и подавление национальных и казацких автономистских окраин. Это приводило к тому, что Деникин должен был завоевывать Москву, так как без Москвы, без этого центра великодержавия, нечего было думать о подавлении «хведерастов». А для того, чтобы завоевать Москву, нужно было наметить такую опору в окраинах (против которых был направлен поход на Москву), чтобы подавить с его помощью крестьянское движение не махновского, а советского типа. Для наступления на Москву нужно было укрепить тыл (мнение Сидорина), а для укрепления тыла по-деникински нужно было завоевать Москву.

    Из этого круга противоречий вывела Деникина… Красная армия. Теперь Деникина эти противоречия наверно не мучают. Они отошли в область истории.

    Но и теперь интересно и полезно читать описание той гнили, которая выросла на основе этих противоречий.

    Ан. Анишев

    I
    В КОНЦЕ МИРОВОЙ БОЙНИ

    Мировая война для России кончилась.

    Кавказская армия, оккупировавшая Турецкую Армению, расползлась вскоре же после Брестского мира. Сформированные на замену ей в начале 1918 года национальные корпуса, — армянский, грузинский, русский, — не выдержали натиска турок, которые чуть не голыми руками отобрали не только свою территорию, но и приобретенные Россией по Сан-Стефанскому договору Карсскую и Батумскую области.

    Закавказьем со времени Октябрьского переворота управлял так называемый особый закавказский комиссариат, состоявший из представителей трех главнейших национальностей края — грузин, армян и татар, — по преимуществу меньшевиков и эс-эров. Военная неудача, в связи с бесконечными междупартийными спорами, и вечная национальная вражда вызвали быстрый распад этого эфемерного государственного образования. К лету 1918 года Грузия, Армения и Азербайджан представляли из себя самостоятельные республики.

    В Грузии воцарились меньшевики.

    Вчерашние российские министры в социалистическом кабинете Керенского, гг. Церетели, Чхенкели и др., очутившись у себя на родине, поспешили провозгласить лозунг: «Грузия для грузин» и начать преследование иноплеменников. Для русских людей, проживавших в этой новоявленной республике или постоянно, или временно, в связи с мировой войной настали черные дни. Бесчисленные общегосударственные учреждения спешно ликвидировались. Десятки тысяч русских остались без хлеба.

    На беду на Северном Кавказе началась гражданская война. Да и вообще выехать туда мешали разбойники горцы, которые засели в ущельях по Военно-Грузинской дороге и никому не давали ни прохода, ни проезда. Пароходство по Черному морю замерло еще с осени 1914 г., а железная дорога от Баку вдоль Каспийского моря была почти сплошь разрушена.

    В Тифлисе, где более всего скопилось русского люда, образовалась пробка.

    Перед всеми «великодержавниками» — так травила меньшевистская пресса русских — стоял роковой вопрос:

    — Что делать? Куда деться? А самое главное:

    — Чем наполнить завтра свой желудок?

    О том, что происходило внутри России, эти новейшие кавказские пленники имели весьма смутное представление. Сущность Октябрьского переворота мало кто уяснял себе. Больше судили с кондачка, а еще больше — вторя меньшевистской волынке.

    По обыкновению плохо разбиралась в политических вопросах военщина, привыкшая мало думать и много делать по приказанию начальства.

    Когда в штабе Кавказской армии, квартировавшем в г. Эрзеруме, было получено известие об Октябрьских событиях в Петрограде, некоторые офицеры искренно радовались, хотя природа большевизма для них осталась неведомой. При посещении штаба мне нередко приходилось слышать такие речи:

    — Слава тебе, господи! Наконец, кажется, пришла твердая власть. Будет хоть какой-нибудь порядок.

    Истеричный, многоречивый и расхлябанный Керенский вызывал у большинства настоящих военных людей гадливое ощущение тошноты. Твердый, решительный голос большевиков и их энергия импонировали всем тем, кто сами не расхлябались в хаосе мировой войны и февральской революции. Надо было явиться в Закавказье гг. Чхеидзе, Чхенкели, Церетели и др., чтобы привить здесь злобу к большевикам и окрасить в белый цвет многих офицеров Кавказской армии, которые при иных условиях спокойно продолжали бы служить новой власти, как служили только что свергнутому правительству Керенского.

    Но г.г. меньшевики-грузины, достойные сподвижники «главноуговаривающего», оставшись не у дел в Петрограде, поспешили прибыть на родину и открыли здесь свою говорильню, в результате которой Закавказье сначала отвергло Октябрьскую революцию, а затем и вовсе отложилось от России.

    После всех этих меньшевистских экспериментов русские на Кавказе остались без родины, без авторитетной власти, которой могли бы подчиняться, и без куска хлеба.

    Нечего и говорить, что обездоленный русский элемент, к тому же ранее привыкший к положению хозяев, каждую минуту заставлял чихать новых грузинских владык, зло подтрунивая над ними и над всеми порядками новорожденного государства.

    — Кукурузная республика!

    Так окрестили русские детище меньшевиков чуть ли не в первый день появления его на свет.

    Это крылатое словечко оказалось жизнеспособнее и долговечнее меньшевистской Грузии.

    Посмеяться было над чем, особенно когда Грузию оккупировали немцы, призванные Чхенкели, Церетели и К0 для защиты ее от турок и от большевиков.

    — Наши «союзники» пришли! — радостно восклицали головотяпы.

    Союзники, однако, повели себя завоевателями.

    Каждый немец, занимавший мало-мальски ответственный пост, без стеснения требовал к себе грузинских министров, благо их насчитывалось шестнадцать. Одних только министров без портфеля было трое.

    Министры-меньшевики совершенно зря лили рекой шампанское и до утра отплясывали лезгинку для потехи союзников. Последние охотно разделяли эти удовольствия, но еще охотнее реквизировали разное добро, доставшееся Грузии в наследство от русской армии, и отправляли его в голодающий Faterland.

    Грузия тоже истощалась. Начал сказываться недостаток хлеба.

    Боны все ниже и ниже падали в цене. По странной случайности фальшивые закавказские деньги появились в обращении на сутки раньше, чем настоящие. Фальшивомонетчики работали чуть не открыто в одной из лучших типолитографий на Головинском проспекте.

    Для усиления государственных доходов правительство разрешило свободную продажу питей и, сверх того, само начало торговать винами из национализированных удельных подвалов. В Тифлисе, по мере того как убывал хлеб, пьяное море все более и более выходило из берегов. В Душетском уезде, в каких-нибудь 30–40 верстах к северу, грохотали пушки, усмиряя восстание крестьян, недовольных меньшевистскими порядками. А в столице, отрезанной ото всего мира, за исключением далекого Faterland'a, царил небывалый разгул. Казалось, все миллионное население города только и делает, что пьет, поет и пляшет, справляет длительный карнавал.

    Больше всего прожигали свою жизнь и свои последние гроши русские офицеры. Их подчиненные, «серая скотинка» давно уже перекочевали за Кавказский хребет и частью пробрались к родным очагам, частью вступили в ряды Красной армии и воевали против казаков и корниловских добровольцев, восставших против власти Советов. Другие в Тифлисе ударились в спекуляцию, хотя правительство велеречиво объявило, что всякий спекулянт есть тот же контр-революционер. Конечно, никакому другому наказанию, кроме этого позорного титулования, спекулянты не подвергались.

    Сам последний главнокомандующий Кавказского фронта генерал Лебединский подал крайне некрасивый пример своим подчиненным. Грузинское правительство пока еще терпело этого высшего русского военачальника как главу ликвидирующихся военных учреждений. Предвидя скорый конец своей эфемерной власти, ген. Лебединский открыл довольно шикарный сад-ресторан под названием «Стелла». Днем он очень усердно подписывал приказы о производстве того или иного офицера в следующий чин; вечером наживался от произведенных, которые не могли не ознаменовать этой высочайшей милости пирушкой в начальнической «Стелле».

    Число питейных заведений, открытых золотопогонными предпринимателями и обреченных на весьма скорую гибель, росло обратно пропорционально средствам предполагаемых посетителей. На каждой мало-мальски приличной улице красовалось по дюжине изящных, уютных ресторанов, украшенных мебелью генеральских гостиных. Все незастроенные местечки на берегах мутной Куры покрылись цепью досчатых балаганчиков, где продавалось все, до женской любви включительно.

    Быстро наживались офицеры — владельцы комиссионных магазинов, по преимуществу опытные хозяйственные крысы. Недальновидная строевщина продавала при их посредстве порою последний нательный крест, рассчитывая, что в магазине своего брата-офицера можно выручить более, чем у авлабарских[5] армян.

    Деморализация все более и более охватывала русские круги. Мыслящие, более культурные люди открыто обвиняли главнокомандующего, предпочитавшего виноторговлю заботам о судьбе подчиненных. Его влиятельный голос мог бы подсказать то или иное решение офицерам, которым приходилось «самоопределяться».

    Тифлисская пресса приложила в свою очередь все свои старания к тому, чтобы внести еще больший сумбур в удел военщины, выбитой из обычной колеи и не знавшей, где голову преклонить.

    — Неслыханные зверства большевиков! Поголовное истребление интеллигенции в Советской России! Поголовное уничтожение офицерства! — вопили газеты вроде желтого «Тифлисского Листка».

    Писали, что на ст. Армавир большевики вытащили из вагона известного на Кавказе генерала Раддаца и перепилили его пополам. Позднее я узнал от спутников этого генерала, человека нервного и впечатлительного, что он сам застрелился, когда красногвардейцы, войдя в вагон, заметили офицеров и стали срывать у них погоны.

    Сведения о большевистских порядках передавались одно чудовищнее другого. Люди, только-что выбравшиеся из дебрей Турецкой Армении и мало знакомые с ценностью сообщений «собственных корреспондентов», невольно верили всей той ахинее, которую преподносили газеты. Проверить не было никакой возможности.

    У большинства пропадала охота выбираться в Россию. Но и «огрузиниваться» никому не хотелось, так как, при незнании местного языка и в виду недоверия грузинских властей к русским людям, этот акт не сулил выгод.

    В самом начале формирования особой грузинской армии глава ее, генерал Квинитадзе, чувствуя необходимость в технических работниках, предложил всем чинам старого штаба Кавказского фронта продолжать работу в качестве слуг грузинского правительства. К своему удивлению, он встретил резкий отпор.

    — Не понимаю, — откровенно заявил генерал, — чего вы церемонитесь? Ведь служили сначала царскому правительству, затем Керенскому, потом закавказскому комиссариату. Отчего бы не попробовать счастья на службе республике Грузии! Не все ли равно?

    Штабное офицерство, жители Тифлиса, находились в лучших условиях, чем вернувшаяся с фронта в незнакомый город строевщина, давно уже не получавшая жалованья. При этом на штабных оказывало некоторое влияние общественное мнение русских кругов. Наконец, самое главное, они уже непосредственно чувствовали в штабе хозяйскую руку офицеров-«кинто», в отношении которых им готовилась роль простых пешек.

    Всем этим, вместе взятым, объясняется проявление штабного патриотизма.

    В начале 1918 года закавказский комиссариат сформировал было немногочисленный «русский» корпус под командой полк. Драценко. Этот первый опыт офицерского кондотьеризма не дал желанных результатов. Пока еще существовал закавказский комиссариат, правивший осколком России, но все же России, «русский» корпус кое-как сражался против турок. Когда же грузины формально отделились от России и началась «грузинизация», этот корпус сделался опасным для существования молодого самостоятельного государства. Меньшевики боялись, как бы им не воспользовались русские контрреволюционные генералы или большевики для свержения местной власти. Поэтому опасное войско удалили из Тифлиса и разоружили после ряда скандалов.

    Негодование меньшевиков на русских офицеров возросло до апогея, когда некий летчик, русский офицер, поступивший в грузинскую армию, уселся в одно прекрасное утро на аэроплан в Нантлуге, предместье Тифлиса, поднялся выше облаков и улетел через Кавказский хребет к большевикам.

    Ген. Квинитадзе заклеймил этот поступок громовым приказом.

    На Тифлисских улицах стало все больше и больше появляться оборванцев в офицерских погонах. Иные из них открыто нищенствовали. Знаменитый Александровский сад и Давидовская гора, воспетые в общеизвестных кавказских песенках, давали ночное убежище этим неудачникам. Многие из них хотели заняться каким-нибудь честным трудом, даже физическим, но предложение всякого труда во много раз превышало спрос, так как производство замерло.

    Создавалась довольно удобная почва для вовлечения этого элемента во всевозможные авантюры.

    Северный Кавказ все более и более приковывал к себе внимание безработных вояк. В Тифлисе уже слышали имена Деникина и его сподвижников, генералов Дроздовского, Покровского и полковника Шкуро. Читали и «Сводки штаба всевеликого войска Донского», неведомыми путями доходившие до Закавказья.

    В июле в Тифлис прибыл полк. Л. А. Артифексов, молодой и энергичный георгиевский кавалер. Он на свой страх и риск пробрался через Северный Кавказ в Добровольческую армию, разведал, что это за организация, и теперь явился сюда в качестве посла от Деникина.

    Вот что узнало от него тифлисское офицерство: «Добровольческая армия, основанная ген. Алексеевым и Корниловым, объединяет всех русских воинов и всех честных людей, которые не могут перенести Брестского мира и не могут примириться с режимом насильников-большевиков. Ее цель — только восстановить порядок в России. Ей чужда какая бы то ни было партийность. В марте она потерпела поражение под Екатеринодаром, где пал Корнилов, но теперь в Задонских степях она реорганизуется, пополняется и скоро двинется в Кубанскую область. Дисциплина в ней старая. Погоны сохранены. Все получают небольшое содержание».

    Самое последнее сведение больше всего заинтересовало изголодавшихся людей.

    Кто дает деньги армии, с какою целью, — публика уже не спрашивала. Так как в Тифлисе хозяйничали, под прикрытием меньшевиков, немцы, то в газетах нельзя было прямо сообщить о том, что эта армия, как противница Брестского мира, поддерживается Антантой.

    Вслед за полк. Артифексовым прибыли и другие добровольческие эмиссары. Они встряхнули застывшее тифлисское офицерство, которого насчитывалось в этот момент до 10 тысяч человек.

    — Не стыдно ли гранить здесь мостовые, когда там идет борьба не на жизнь, а на смерть, с разбойниками, захватившими власть? Здесь вы — парни, бездомные бродяги, в то время как там вы будете на своем месте, будете совершать святое дело спасения родины, и худо ли, хорошо ли, но вас обеспечат.

    И наконец добавляли:

    — Главнокомандующий Добровольческой армией генерал Деникин приказал объявить всем, что если кто не примет участия в этой освободительной войне, тот в дальнейшем не получит места в русской армии.

    Имя генерала Деникина, хотя не совсем заслуженно, пользовалось популярностью среди офицерства. Ему ставили в заслугу слова, сказанные в 1917 году на офицерском съезде в Могилеве:

    — Революция оплевала душу русского офицера, задела его святая-святых.

    Многие находили, что генерал, рискнувший столь смело говорить при тогдашних обстоятельствах, должен обладать большим мужеством и несокрушимой энергией. Такие личности издалека всегда производят впечатление на массу. Военщина, привыкшая к повиновению, более всего подчиняется авторитету сильных духом вождей. Деникина сочли за твердого поборника прав офицерства, выразителем мыслей и чаяний всего военного класса.

    Как было оставаться равнодушным к призыву такого вождя, особенно когда он обещает жалованье! Раз Деникин ведет офицерство против большевиков, значит, это так и нужно. Значит, это согласуется с интересами офицерства.

    Не трудно было сказать, чем закончится тифлисское сиденье обломков старой царской армии.

    С одной стороны — никому неведомые, точно из-под земли вынырнувшие большевики, которые не признают офицерского звания, про которых пишут такие ужасы, которые помирились с немцами, этими врагами рода человеческого. С другой — армия генерала Деникина, известного патриота и борца за офицерские интересы; тут свой мир, свои люди, своя стихия; тут подчинение не каким-то проходимцам и оборванцам, а тем же самым генералам, которым привык подчиняться офицер.

    До понимания сущности Октябрьской революции и начавшейся против нее борьбы в тот момент малообразованная военная каста не доросла. Было ясно, что, как только откроется удобный путь с Кавказа, офицерство перекочует на сторону генералов, а не большевиков.

    К концу лета 1918 года Добровольческая армия, отдохнув и оправившись, вышла из пассивного состояния. Защищенная с севера освободившимся от большевиков Доном, она снова двинулась на Кубань и заняла Екатеринодар, а затем Новороссийск. Установилась связь Северного Кавказа с Закавказьем морем, через Поти.

    Тифлисское офицерство не замедлило начать «самоопределяться». Для Добровольческой армии это была громадная помощь. Без большого преувеличения можно сказать, что ее успехи в конце 1918 и начале 1919 годов находятся в прямой зависимости от присоединения к ее составу почти всего офицерства бывшего Кавказского фронта.

    Помимо тысяч юных бойцов, Доброволия получила из Закавказья великое множество спецов всякого рода, старых опытных работников, как-то: генштабистов, военных инженеров, ветеринаров и т. д. У Колчака, напр., на этот счет дело обстояло совсем скверно. Осенью 1919 года Деникин, по просьбе «правителя России», даже предполагал переправить в Сибирь большую партию специалистов, но успех большевиков нарушил связь с Колчаком, и предприятие лопнуло.

    Деникин нажился за счет старой Кавказской армии. Но нельзя сказать, чтобы он получил вполне доброкачественный материал. Восьмимесячное тифлисское безделье и нищенское существование развратили даже тех, кого еще не развратила мировая война. Иные «ревнители долга перед поруганной большевиками родиной», привыкнув в Тифлисе спекулировать, искали у Деникина только теплых мест, дающих возможность потуже набить карман.

    В строй обрекали себя только юнцы, офицеры военного времени, не всегда достаточно грамотные и ни к какому другому делу не способные. Из них-то и вырабатывался тип «профессионалов гражданской войны», лозунг которых звучал ясно и выразительно:

    — Война ради войны! А еще немного позже:

    — Война до победы, грабеж до конца!

    На это пушечное мясо охотилась не одна только Добровольческая армия, верная служанка Антанты.

    Немцы отлично видели, что эта организация держит сторону их врагов. В их интересы вовсе не входило увеличивать рост той вооруженной силы, которая существовала на деньги Антанты. Прекрасное средство изобрел немецкий агент, донской атаман Краснов. Он издал ряд приказов о создании войсковых групп, аналогичных Добровольческой армии и имеющих ту же цель, т. е. борьбу с Советской властью, но только в союзе с немецким, а не с антантовским империализмом.

    На Дону началось формирование так называемых Воронежской, Саратовской и Астраханской армий при поддержке немецкого командования. Предполагалось хорошей платой привлечь офицеров и разных гулящих людей в эти армии, уменьшив тем самым приток людей к Деникину.

    Покупатели пушечного мяса стали конкурировать и в Тифлисе. Грузинское правительство волей-неволей должно было покровительствовать вербовщикам в красновские армии, тогда как в Добровольческую армию желающие могли выбраться только тайком. «Астраханцев» вербовал генерал М., «саратовцев» — некий граф, — оба с немецкими фамилиями.

    — Что это за армии, какая их цель? — невольно задавали вопрос вербовщикам офицеры.

    — Цель их та же, что и у Деникина.

    — Тогда почему же разделение? Вербовщики на этот вопрос отвечали уклончиво.

    — А, была — небыла! лишь бы выбраться из «кукурузной» республики. Там увидим, где лучше. Тогда и «самоопределимся», — рассуждала с плеча молодежь, не привыкшая много шевелить мозгами.

    От завербованных не требовали никаких обязательств. Правда, и им не давали ничего.

    — Есть у вас на проезд деньги? — обычно спрашивали вербовщики.

    В большинстве случаев ответ получался отрицательный. Из неимущих составляли особую партию, которую отправляли через Поти и Керчь в Ростов под начальством старшего в чине.

    Так началась переброска живого товара на Дон и на Северный Кавказ. Постепенно ее организовали en grand. Чем дальше шло время, тем все более и более солидные лица снимались с места и устремлялись в туманную даль, чтобы там, за Кавказским хребтом, под видом службы отечеству, обрести себе кусок хлеба.

    Расплата за свое политическое недомыслие была крайне жестока. Только немногим удалось, спустя полтора года, вернуться под негостеприимное небо Колхиды в качестве отребьев разбитой деникинской рати. Тысячам же других, не сложивших своей головы в бесславных боях на юге России, пришлось долгие годы влачить позорное отщепенское существование в разных углах земного шара.

    II
    НА «ПАНАГИИ ВАЛЬЯНО»

    К моменту февральской революции я занимал должность помощника военного прокурора Кавказского военно-окружного суда.

    Временное правительство, озабоченное насаждением «революционного порядка» в войсках, создало должность полевого военного прокурора фронта и его товарищей при командующих армиями. На Кавказском фронте, где действовали всего лишь одна, правда, громадная, армия в Турецкой Армении и два корпуса в Персии, полевым прокурором первоначально был назначен генерал Плансон, человек совершенно ничтожный и безвольный, я же — его товарищем.

    В то время, как мой начальник жил в Тифлисе, я находился в Эрзеруме и, как умел, водворял порядок в армии, при чем в этом деле мне не мало препятствовали те, которые носили на груди эмблему закона. У меня в управлении даже было заведено особое дело «о неповиновении корпусного суда 1-го кавказского корпуса приказу главнокомандующего об отъезде в свой корпусный район».

    Когда Грузия отделилась от России и было предписано расформировать Кавказский военно-окружный суд, военные юристы заволновались. Однажды, кажется, в мае, состоялось немноголюдное общее собрание, на котором представитель закавказского профессионального союза государственных служащих сообщил, что будто бы Советская власть приглашает к себе на службу разных спецов.

    К стыду своей корпорации я должен сказать, что при всем своем образовании немногие знали большевистскую программу и понимали разницу между большевиками и меньшевиками. Первых считали антигосударственной партией. Далее, увлекшись в период керенщины преследованием «большевизма», к которому тогда относили всякую распущенность, всякое озорство, блюстители закона просто не могли себе представить, как это возможно служить у ниспровергателей всякого гражданского правопорядка.

    Тифлисская пресса, рисовавшая ужасы Совдепии, тоже делала свое дело.

    Старики генералы и полковники при всем этом были до мозга костей реакционеры; да и более молодые, очень быстро разочаровавшись в революции, черносотенствовали не хуже старья. Мне, например, не могли простить, что я в г. Эрзеруме не только навещал Совет солдатских и рабочих депутатов, но очень часто действовал в контакте с ним по борьбе с преступностью, сотрудничал в печатном органе этого Совета и т. д. За это некоторые перестали со мной здороваться; другие с петушиным задором грозили расстрелять меня при восстановлении монархии, противником которой я открыто заявлял себя и до революции.

    При таком состоянии умов собрание вынесло постановление о том, что военные юристы на службу к большевикам итти не желают.

    Суд прекратил свое бытие. Председатель его, генерал Габриолович, 70-летняя развалина, назначенный на эту должность тоже временным правительством после десятилетнего пребывания в отставке, куда-то скрылся с горизонта, словно растаял в воздухе. О его судьбе я и до сего времени ничего не знаю.

    Каждому приходилось думать о себе.

    В июле в Тифлис пробрался с Терека некий педагог, по фамилии Краснов, но ничего общего не имевший с донским атаманом. Он от имени большевистского комиссариата народного просвещения Терской области приглашал русских преподавателей на службу. Я и мой товарищ, подполк. H.H. Васин, немедленно подали заявления, при чем я приложил свои скромные научные работы в области этнографии.

    До революции моей заветной мечтой было дождаться конца мировой войны, выйти в отставку и продолжать свои научные исследования под руководством академика А. А. Шахматова.

    Теперь, казалось, наступило это время.

    Если бы мне тогда же удалось перебраться на Терек, а оттуда в Петроград, моя судьба была бы несколько иная. Но Краснов уехал во Владикавказ, где вскоре началось восстание под начальством полк. Соколова. Сообщение с Тифлисом снова прекратилось. Ответа из Владикавказа не последовало.

    А жизнь в Грузии для русского человека день ото дня становилась все невыносимей. В целях самосохранения от голодной смерти нужно было бежать отсюда. Куда — безразлично. Лишь бы подалее от привитого меньшевиками грузинского шовинизма.

    К сентябрю Черное море начали бороздить пароходы русские и немецкие. Правда, случайные. Регулярного движения не существовало. Хищные судовладельцы, пользуясь смутой, рвали с пассажиров, сколько хотели. Дороговизну объясняли риском, потому что море кишело минами.

    Так или иначе, кто хотел, теперь мог покинуть некогда пламенную, а теперь холодную для нас Колхиду. Небольшой торговый пароход «Панагий Вальяно» готовится отплыть из Потийского порта с грузом соли и живого товара. Его перед войной сдали в архив в виду порчи машины, но теперь кое-как приспособили для плавания.

    — В прежнее время, — объяснял капитан, бывший лейтенант военного флота, — ни один моряк не рискнул бы вывести этот опорок из бухты. А теперь ездим, каждую минуту ожидая гибели. Потому что есть хочется. Согласны хоть на бумажном кораблике плавать.

    На пароходе нет кают, нет решительно никаких удобств, но он переполнен. На грязной палубе валяются сотни две русских вояк. Преобладают строевые офицеры, и преимущественно молодежь. «Прапорщики от сохи», — так именовала солдатня малокультурных офицеров военного времени.

    Один из этой скороспелки невольно приковывает мое внимание. Еще совсем мальчик по лицу, но по походке, по манерам — обстрелянная птица. На его брюках защитного цвета несколько черных заплат, крайне грубо пришитых. Хозяйская, знать, работа. Порыжелые сапоги убедительно просят каши. Вообще, наряд неказистый.

    — Что же вы, поручик, так обеднели?

    — Потому что верой и правдой служил, только сам не знаю кому.

    — В какой части?

    — В прошлом году в корпусе генерала Абациева, того самого, знаете, который в молодости чистил сапоги Скобелеву, а в мировую войну первым жег Кара-Килиссу Алашкертскую, чем только и прославился. Когда перед Рождеством наш полк распылился, сподобил меня господь бог наняться в армянский национальный корпус. Защищал Эрзерум. Даже ранен был слегка, но не турками, хотя они штурмовали эту крепость.

    — А кем же?

    — Своими, т. е. армянами. Вот-то бой был, наверно такого и военная история не знает. Турки повели наступление редкой цепью на крепостные валы и открыли огонь из пары пулеметов. Тут все наше воинство драпануло вон из города через Карсские ворота. Здесь-то, в теснине, и завязался настоящий бой между своими же. Каждому хотелось скорей выбраться из ворот. Немало пало народу. Я, здорово помятый, вылез на дорогу. Тут какой-то конный герой, утекая без памяти, швырнул свою винтовку в сторону и попал мне дулом в глаз. Едва-едва не окривел. Тем и кончилась моя служба в доблестных войсках ген. Андраника.[6] Какую смену белья имел, все в Эрзеруме досталось туркам. В Тифлисе кормился в счет будущих благ. Ночевал больше на Авлабаре в духанах.

    — А теперь куда?

    — Как куда? В славную Астраханскую, нарезную, скорострельную, с дула заряжаемую армию. Нас тут целая фракция, этак душ тридцать.

    — Расскажите что-нибудь про эту армию. Подпоручик безнадежно махнул рукой и вольно

    или невольно плюнул.

    — А кто ж ее знает!

    Помолчав мгновение, чтобы откашляться, угрюмо добавил:

    — Надо же где-нибудь служить.

    — А разве это обязательно? Можно заработать кусок хлеба и не на военной службе.

    — Вам говорить легко. Вы с образованием, можете служить и на гражданской. А что я? Куда деться, когда я и трех классов гимназии не окончил. Что я найду лучше военной службы? В Астраханской, говорят, здорово платят. Быть-может, — усмехнулся он, заметив, что я с грустью рассматриваю крокодиловы пасти его сапогов, — там обувь себе новую заведу.

    — А вот этот, — я указал на матерого, уже поседевшего полковника, примостившегося у борта, — тоже в армию?

    — Старик — отставной, но тоже записался. В бюро, где регистрировали неимущих, бедняком притворился и кричал, что один пойдет на роту большевиков. Очень злился на них. Распромерзавцы, говорил, такие-сякие, всех их своими руками повесил бы на Иване Великом или где-либо повыше. Только вряд ли он воевать будет. Нищим прикинулся и соврал. Смотрите, сколько у него багажа: два сундучища и чуть не дюжина корзин. Соврал, пожалуй, и на счет охоты воевать.

    — Этот-то дедка? — вмешался в наш разговор хилый, чахоточного типа, чиновник-краснокрестовец. — Этот немного навоюет. Я хорошо его знаю, гуся лапчатого. «Союзным городовым»[7] служил, всю войну хлеб на Кубани закупал для армии. Нажился в роде Ротшильда. Разве капиталы свои отвезти куда хочет, а только не воевать. Да и стар — куда ему в бой.

    Нудно, скучно ждать, когда наконец капитан объявит, что скоро двинемся. Болтать надоедает. Время к вечеру, — от ничегонеделания сказывается усталость. Хотя сентябрь, но жгучее южное солнце успело за день в каждом атоме этой живой массы породить ленивую истому.

    В сумерки по палубе проносится грозный слух:

    — Сейчас на пароходе какой-то хохол умер. Так и не доехал до своего пана гетмана.

    Человеческая каша забубнила:

    — Где? Где? Где?

    — На корме, говорят… Погрузился на пароход три дня тому назад… Тифлисский… Не то бывший городовой, не то, чорт его знает, кто такой.

    — Дело яманное.[8] Проканителимся с карантином суток трое. Немцы не позволят отплыть сегодня.

    Германские власти очень боялись заноса холеры на Украину. Поэтому требовали от всех, кто уезжал с Кавказа, свидетельства о противохолерной прививке.

    Опасения пассажиров оказались излишними. Пароходная администрация быстро столковалась с грузинскими властями. Для последних несколько сот рублей оказались гораздо важнее, чем здоровье немецких солдат на Украине.

    Труп тихонько вынесли с парохода, и карантинное начальство все нашло в порядке. «Панагий Вальяно» начал готовиться в путь.

    — Прощай, «кукурузная»!

    — Эх, намять бы когда-нибудь бока этим Чхеидзе и Церетели.

    А кто-то, невидимый в темноте, затянул фальшивым голосом избитый куплет:

    Плачьте, красавицы града Тифлиса,
    Правьте поминки по нас:
    За последним гудком парохода
    Мы покидаем Кавказ.

    Красавицы никакие не плакали. Только два таможенных досмотрщика, совершенно равнодушных к отъезжающим, провожали глазами пароход. Но когда загудел третий свисток, откуда-то, кажется, с берега Риона, раздались одновременные рыдания двух ишачков.

    С карантинными властями поладили. Зато, едва направились к выходу в море, запротестовала береговая стража. С конца мола посыпались, на русском и на грузинском языках, угрозы пустить нас ко дну.

    — Кой чорт! В чем дело?

    — До рассвета запрещен выход.

    Пароход стал на якорь. Капитан спешно отправился на шестерке к молу, где возле тусклого фонаря шевелились какие-то фантастические фигуры.

    Через час он вернулся и сообщил любопытным:

    — Все улажено. Можно ехать. Грузинский закон более не возбраняет.

    — За какую сумму?

    — Пустяки. Всего лишь двести, ихними же бонами.

    — Там триста, здесь двести… Шутка ли везде так смазывать!

    — Такое наше дело. Коммерция. Без накладных расходов на смазку много не наживешь.

    На другой день, уже за Сухумом, Черное море демонстрировало перед нами шторм. Несчастный пароход качался, как детская люлька. Старая, туберкулезная машина едва дышала. Мы с трудом пробегали по 5 миль в час.

    — Если машина остановится совсем, то мы погибли, — утешил капитан взволнованную публику. — Тогда наша скорлупка сделается игрушкой волн. Можем потонуть. Может и на берег выкинуть.

    — Господи Иисусе! — истово перекрестился старый полковник, давно уже пластом лежавший на своих сундуках. — Лишь бы не прибило где-нибудь возле Сочи. Там, говорят, грузинские солдаты ген. Кониева обирают всех от темени до пяток. Пропадет последнее барахло.

    — Хорошо тому, у кого оно есть. А когда в одном кармане блоха на аркане, в другом вошь на цепи, тому горя мало, — назидательно произнес мой сосед, обнищавший подпоручик, и с этими словами бухнул прямо на грязную поверхность палубы.

    — Нашему брату что… Шинелью закутался, кулак в изголовье, и дуй до утра во все носовые завертки.

    — Босота! — презрительно пробурчал старик, вытягивая ко мне голову, спрятанную в башлык кожана. — Ну и офицеры пошли в наше время. А бывало…

    — Вы сами где служили?

    — До отставки лет восемь тянул лямку воинского начальника. Служил, можно сказать, по совести. Зато именья у меня всего манишка да записная книжка…

    Через трое суток наш ноев ковчег кое-как добрался до Керчи. В бухте ни одного судна. На пристани сиротливо бродит какой-то герой ранних произведений Горького.

    — А тут что у вас за республика? Какая власть?

    — Здесь у нас своя республика, крымская.

    — А до России еще далеко?

    — До России? Весь свет проедешь, — не найдешь такой. Была да вся вышла.

    В порту хозяйничают немцы. Вскоре после того, как пароход причалил, на пристани появился отряд немецких солдат во главе с молоденьким, красивеньким лейтенантом. Позже я узнал, что его фамилия была Вих-ман. Просто Вихман, без фона. Германское офицерство за время грандиозной мировой войны разаристократилось.

    — Вы все арестованы! — объявил нам лейтенант через переводчика — еврея.

    Среди офицерства воцарилась суматоха.

    — Как? За что?

    — Говорили, что немцы идут против большевиков, с которыми и мы едем драться, а тут вот тебе, на тебе…

    — Ловушка!

    — Безобразие!

    — Господа! — громко передает переводчик распоряжение Вихмана. — Согласно действующим здесь правилам вы будете обезоружены. Предъявите солдатам ваши шашки, револьверы, винтовки. За утайку оружия полагается расстрел.

    Дипломатические переговоры с лейтенантом не привели ни к чему. Пришлось подчиниться приказу.

    — Бэри шашку, бэри киньжал, а-аставь нажну! — протестует офицер-горец, владелец старинного кривого ятагана, украшенного серебряной резьбой.

    Толстомордый ландштурмист силой вырывает у него оружие. В глазах джигита сверкают молнии.

    — Каспада, запротэстуем! — апеллирует он к толпе, размахивая вокруг головы руками, словно ветряная мельница.

    Предложение не находит отзвука.

    — И какая же это сволочь призвала эту чухонскую мразь в Россию! — срывается только единственный протест с языка моего соседа, новоявленного Вальтера Голяка.

    Солдаты кайзера с презрением прошли мимо него: у будущего «астраханца» не оказалось и шашки, которую он утратил в том же славном бою, в воротах Эрзерума.

    У меня в кармане лежал крошечный браунинг, имевший свою небольшую историю. В 1915 году, в г. Карее, из него застрелилась молоденькая сестра милосердия. Военный следователь, произведя следствие и не найдя никаких признаков чьей-либо виновности в трагической смерти девушки, направил дело на прекращение, приложив браунинг в качестве вещественного доказательства. Дело прекратили. У покойной не нашлось родственников, которым можно было бы передать револьвер, и он пролежал в прокуратуре до 1918 года. При расформировании суда я был назначен председателем комиссии по сортировке и рассылке вещественных доказательств. За неимением у меня револьвера я взял эту смертоносную, бесхозяйную крошку себе.

    — Zeigen sie, bitte, ihre Waffen,[9] — просопел толстомордый немец, уставив в меня свои бесцветные глаза.

    Я запустил руку в карман кителя и готов был вынуть стальное бебе, как вдруг раздался громкий окрик лейтенанта:

    — Da befinden sich die Flinten.[10]

    Вихман стоял перед громадными сундуками полковника и молотил по ним своим стэком.

    Солдаты, оставив меня в покое, бросились к начальнику.

    Старик, перепуганный до смерти, силился заслонить от немцев свое добро.

    — Я… я отставной, — жалобно лепетал он. — Еду в Ростов, чтобы купить себе, например, шубу на зиму, а не воевать… Боже упаси меня на склоне лет заниматься этакой глупостью… Я совсем статский человек.

    Лейтенант, не обращая внимания на вопли старика, приказал солдатам вскрыть сундуки. Те хотели было уже ломать крышки, как полковник дрожащими руками вынул откуда-то из-за пазухи ключи и обнажил свое богатство перед изумленными зрителями. Один сундук был сплошь набит кардонками с парфюмерией, другой — бязью и сукнами. Раскрыли корзины — там всевозможные предметы роскоши, какие за бесценок сбывались в Тифлисе русскими. Среди груды безделушек белело громадное страусовое яйцо в серебряной оправе.

    — Der Kaufmann?[11] — спросил лейтенант, всматриваясь в полковника.

    Переводчик повторил вопрос по-русски.

    — Что вы, что вы! Тридцать лет служил вере, царю и отечеству и ни разу не посрамил чести мундира этаким делом.

    — Зачем же все это везете? У вас целый магазин.

    — Видит господь бог, каюсь: думал в Ростове или на Кубани променять все это на хлеб. Семья у меня, что батальон… Внуки, племянники… Все голодают в Тифлисе.

    — Спекулянт! — презрительно процедил сквозь зубы нищий подпоручик.

    Презрительно махнул рукой и лейтенант.

    Солдаты отошли от старика, который с необычной для его лет живостью начал перевязывать веревками свой багаж.

    Я за время этой истории успел таки спрятать за голенище сапога свой миниатюрный браунинг.

    Когда обезоружение кончилось, нас, офицеров, — всего набралось душ полтораста, — вывели под конвоем на пристань.

    — Ein, zwei, drei… Пересчитали. Затем усадили в катера.

    — Бабушка! Погадай-ка, куда нас везут? — крикнул толкавшейся на пристани нищенке «некто в белом». Так: за время пути зубоскалы прозвали одного прапора, который днем ходил в нижней рубахе, ночью — в светлой офицерской шинели.

    Старуха грустно покачала головой.

    — Ох, голубчики родненькие! Онодысь тоже вот этак партию увезли… Сказывают, всех застрелили супостаты. Не без того, как на расстрел вас везут.

    Для усиления впечатления бабка начала вытирать слезы со своих красных глаз. Однако ни ее словам, ни ее слезам никто не верил.

    — Что за чушь! За что нас на расстрел? Кажется, пока мы ничего не сделали худого немцам. И что значит вся эта глупай история?

    В городе нас выстроили в две шеренги, повернули направо и повели в комендатуру. Человек шесть или семь солдат конвоировали внезапных пленников.

    Из среды конвоиров выделялся один, с круглым кошачьим лицом и длинными усами. Это был поляк. Он то и дело покрикивал на офицеров без всякого повода, ругался на ломаном русском и на ломаном же немецком языках, а однажды даже замахнулся прикладом на нашего судейского генерала Забелло.

    Полячок точно радовался случаю, когда он мог безнаказанно глумиться над русскими.

    — Ты такой же славянин, как и мы, — сказал я ему по-немецки, — а поступаешь с нами гораздо хуже, чем немцы, общие враги славянства.

    Гоноровый пан несколько утихомирился. Разумеется, не от того, что я пристыдил его за хамское обращение с беззащитными братьями по крови, а из опасения, как бы я, зная по-немецки, не пожаловался его начальству.

    В комендатуре нас продержали добрых два часа, а то и более. Потом опять водворили на пароход и оставили там на ночь, воспретив выходить даже на пристань. Три часовых заняли посты у сходней. Поляк опять стоял тут. Не чувствуя низости своего начальства, он опять хамил и даже нацеливался в тех, кто свешивался за борт. — Ну и мерзавец! — возмущались пленники. — Уж пусть бы безобразничали немцы, было бы не так досадно: дрались с нами, наши враги. А этот ведь поляк! Брат по крови! Эх ты, растуды тебя славянская идея, — стоило ли сражаться во имя твое.

    Утром снова мытарство через керченскую бухту в комендатуру. На этот раз все выяснилось.

    Весь сыр-бор загорелся из-за «астраханцев». Узнав от капитана, что на пароходе имеется худо ли, хорошо ли организованная офицерская группа, немцы всполошились. Они боялись добровольцев, которые уже хозяйничали по ту сторону залива. Название «Астраханская армия», в которую ехала организованная группа, для керченских немецких властей пока еще не говорило ничего, так как они не совсем хорошо знали затеи Краснова и своего высшего командования.

    Снеслись по радио с Киевом, с Тифлисом и, быть-может, с Новочеркасском, узнали, что за Астраханская армия, после чего разрешили всем следовать дальше. Оружия, однако, не вернули. Не вернули к себе и нашего доброго расположения, о чем немцы, наверно, мало сожалели. Беспричинный арест, унизительные прогулки по городу под конвоем, придирки поляка, наряженного в прусскую фуражку, — все это оставило после себя скверный осадок.

    — Готовят мстителей! — злобствовал нищий вояка.

    Богатый отставной полковник, напротив, призывал на их головы благословение, довольный, что они не реквизировали его товара.

    Мы продолжали путь.

    В Бердянске новая немецкая штука. С каждого пассажира потребовали по 50 копеек за разрешение сойти на берег за покупкой провизии.

    А в Мариуполе, когда пароход уже поднял сходни, какая-то баба истерично вопила по нашему адресу и грозила кулаками с пустынной пристани:

    — Поганое офицерьё! Сичас ваша взяла, но думаете надолго? Скоро конец вашему царству, кровопийцы… В море вас всех перетопим, ироды иродовские, анафемы анафемские.

    Под аккомпанемент этого сквернословия, извергаемого Фурией, мы направились к Таганрогу.

    III
    СТОЛИЦА ВОЛЬНОЙ КУБАНИ

    В Екатеринодаре, в столице, рожденной после февральской революции Вольной Кубани, кипела жизнь как никогда.

    Полтора месяца тому назад Добровольческая армия очистила город от большевистских войск и сделала его своим временным центром.

    Притиснутые к стенке в период полугодового властвования большевиков, сытые буржуазные слои населения снова начинали расцветать в лучах блеснувшего для них старого режима. Равным образом, весь громадный тыл маленькой армии Деникина, соскучившийся по городской жизни в период скитания по задонским степям и теперь обосновавшийся в жизнерадостном городе, спешил вознаградить себя с лихвою за старое, за новое, за три года вперед.

    Бесчисленные обломки старого режима, — генералы, гвардейские офицеры, всевозможные администраторы, — выражаясь древне-русским языком, всяких чинов люди, — хлынули сюда волной из Закавказья, гетманской Украины и других мест, проведав, что тут может быть пожива. Территория деникинского государства пока еще ограничивалась частью Кубани (в южной ее половине еще хозяйничали большевики) и крошечной

    Черноморской губернией, тоже не в полном объеме. Но всякий «бывший человек» рассчитывал здесь на то же благополучие, какое имел в старой России.

    Когда я прибыл в Екатеринодар в середине сентября,[12] меня просто ошарашила здешняя политическая атмосфера, особенно после Закавказья.

    В меньшевистской Грузии, где жизнь хотя и напоминала сплошной карнавал, где царила самая разнузданная спекуляция и где торгаши купались как сыр в масле, слово «свобода» все-таки склонялось во всех падежах и носилось, как дух божий, над бездной. В Тифлисе глаз присмотрелся и к красным флагам, и к портретам Маркса, с которыми оборванные, голодные грузинские добровольцы и милиционеры беспрерывно манифестировали, в сопровождении разнаряженных буржуазных зевак, мимо шумных ресторанов и роскошных магазинов. Там лились красивые речи с балконов, с автомобилей, с тумб, и разные Чхенкели, Гегечкори, Жордании упивались до самозабвения пышными фразами о счастии человечества под знаменем меньшевизма.

    — Батюшки! Кого я вижу… Добрый день, товарищ Хейфец! — радостно закричал я, увидя на Екатерининской улице, недалеко от вокзала, своего закавказского знакомого.

    Этот Хейфец, служащий одного из лазаретов Красного Креста, в 1917 году занимал пост председателя Совета рабочих и солдатских депутатов в г. Эрзеруме.

    — Тсс… что вы, что вы… здесь ведь не Турция… Разве можно здесь говорить «товарищ»? Тут за этакое слово в расход выведут. Вы только что приехали сюда, что ли?

    — Только что.

    — Ну, так держите язык за зубами насчет того, что происходило в Эрзеруме. Тут не только мне всыплют, но и вас по головке не погладят за то, что вы, прокурор, работали в полном согласии с нами.

    — Да что, разве здесь развилось такое черносотенство?

    — Не приведи бог. Поживете — увидите. Все старье, вся заваль и гниль, все обиженные революцией, все выгнанные со службы еще при Керенском, тучами налетают сюда и приносят самую ярую ненависть даже к порядкам временного правительства.

    — А это что за странные субъекты по той стороне улицы? Как-будто офицеры, но с какими-то двухцветными погонами и ужасающими нашивками на рукаве?

    — Это корниловцы. Так сказать, Добровольческая гвардия. Половина погона у них красная. Означает, что, мол, мы — борцы за свободу. Другая половина черная. Это, видите ли, траур по свободе, загубленной большевиками. Красная шапка, надо понимать, символизирует конечную победу свободы. Так установил покойный Корнилов еще в 1917 году. Теперь же о свободе здесь не рекомендуется заикаться.

    Над городской комендатурой развевался трехцветный флаг.

    — Если вы, г. полковник, приехали поступать в армию, то извольте немедленно отправиться к дежурному генералу, — заявил мне комендантский адъютант, тоже в какой-то экзотической форме.

    — Я пока никуда поступать не собираюсь.

    — Дело ваше. В таком случае через десять дней извольте покинуть пределы, занимаемые Добровольческой армией.

    — Но если я поступлю на частную службу или по ведомству просвещения?

    — Главнокомандующий отдал приказ о мобилизации решительно всех офицеров.

    — Позвольте, армия называется Добровольческой. По логике вещей она должна комплектоваться теми, кто добровольно поступает в нее.

    — Вы — офицер и обязаны исполнить долг перед родиной, — довольно резко возразил мне поручик.

    Я вышел на главную улицу, название которой за пять последних лет менялось трижды. До 1913 года она называлась Красной, но после 300-летнего юбилея Дома Романовых отцы города переименовали ее в Романовский проспект. В период революции, разумеется, ей возвратили прежнее крамольное имя.

    На Красной — толпы офицерства, всех родов оружия, всех полков и всех чинов. Одни в новенькой, с иголочки, форме; они блистают, как мотыльки, на осеннем солнышке. Другие — резкий контраст. В рваных рубахах и неуклюжих интендантских сапогах с разинутыми пастями на носках.

    Вся эта орава, покамест безработная, гудит, волнуется, делится рассказами о своем недавнем прошлом. Больше же всего публику беспокоит вопрос, где бы голову преклонить на ночь. Город безнадежно забит приезжим людом. Армянские беженцы, вывезенные, кажется, из Трапезунда, расположились табором возле своей церкви.

    По временам в офицерских группах, которые то лавиной катятся по улице, то останавливаются где-нибудь на перекрестке, слышны довольно оригинальные разговоры.

    — Вот в Астраханской платят, так платят!

    — Где? Где?

    — В Астраханской. Там ротный получает триста рублей.

    — Но ведь она, говорят, с немецкой ориентацией…

    — Господа, послушайте новость: только что вышел приказ об упразднении в Добровольческой армии под-полковничьего чина. Будет, как раньше в гвардии. Шутка ли: теперь из капитанов можно прямо махнуть в полковники.

    — Так как, Женя, махнем в Астраханскую?

    — Повременим. Здесь можно спекульнуть на чине. Я ведь капитан.

    Патриотический порыв редко звучал среди этих практических рассуждений. Массы офицерства, не разбираясь, для чего генералы затеяли гражданскую войну, смотрели на нее как на продолжение мировой, настоящих целей и причин которой они тоже не понимали, но от которой, худо ли, хорошо ли, но кормились.

    Эта безыдейность рельефнее всего сказывалась в стремлении каждого занять тыловую должность. Термин «ловчить», т. е. всеми правдами и неправдами избегать отправки на фронт, выработался в период бессмысленной мировой бойни. Теперь и здесь «ловчили» по инерции.

    Только офицеры-аристократы или дети помещиков и капиталистов хорошо понимали истинную сущность гражданской войны. Под видом спасения «святой, великой России» шла борьба за их привилегии, за их земли, банки, фабрики, за их вишневые сады и многоэтажные дома. Но этот убежденный, идейный элемент давно уже привык к тому, чтобы в борьбе за его благополучие подставляла свои бока под вражеские удары голытьба, и считал себя вправе занимать должности только в штабах, комендатурах, в административных учреждениях, — словом, в безопасном тылу.

    В общем, в Екатеринодаре никто из пришлого люда не рвался на фронт, к великому ужасу матерых добровольцев, уже понюхавших пороха гражданской войны.

    Основание Добровольческой армии положил бывший верховный главнокомандующий генерал М. В. Алексеев. После Октябрьской революции он прибыл на Дон и 2 ноября выпустил свое воззвание к офицерству о необходимости войны с большевиками. 19 ноября на Дон прибыл бежавший из Быхова ген. Корнилов, которого донские «демократические» власти сначала встретили не особенно любезно.

    — Добро пожаловать, — приветствовал его атаман Каледин, — …на два дня проездом.[13]

    Тогдашние руководители донского казачества, сами не признававшие Октябрьского переворота, все-таки боялись запятнать себя союзом с одиозным генералом.

    Однако общая опасность большевизма сблизила Корнилова и Каледина. Началось формирование Добровольческой армии. Дело шло туго. Никому более не хотелось воевать.

    В Ростов набежало до 16 тысяч одних только офицеров, но из них в армию записалось сначала лишь 200–300 человек, да и те избегали боевой работы.

    — Записи есть, бойцов нет! — говорил Корнилов.[14] Охотнее «доброволились» юнкера, кадеты, гимназисты, студенты, все, в ком бурлила молодая кровь и чья кипучая энергия искала выхода в какой-нибудь авантюре.

    Навербовав в Ростове тысячи три разного сброда, Корнилов и Алексеев предполагали было отсюда начать «освобождение России от красной нечисти». Обстоятельства сложились так, что 10 февраля им самим пришлось освободить от своего присутствия Ростов и удалиться со своим отрядом в задонские степи.

    О завоевании России не приходилось думать. У добровольческих вождей одно время даже возникала мысль пробиться вдоль берега Каспийского моря в Персию. Но ее откинули, надеясь, что отрезвится от большевистского угара казачество.

    Ожидая всеобщего восстания кубанцев, Корнилов провел своих добровольцев до Екатеринодара, штурмовал город, но неудачно, при чем и сам погиб во время боя. Остатки его сброда, под начальством Деникина, бежали обратно в задонские степи.

    Этот набег на Кубань был окрещен «Ледяным походом» и описан A.A. Сувориным, таскавшимся в корниловском обозе, подобно куче других отребьев старого режима.

    Весеннее восстание донцов и помощь, оказанная им немцами, спасли Добровольческую армию от неминуемой гибели. Дон сорганизовался под главенством Краснова в самостийное государство. Добровольцы, сидя за его спиной, отогрелись, отдохнули, подкрепились бродячими шайками партизан и летом совершили второй набег на Екатеринодар, на этот раз весьма удачный. Отрезанные от центра, благодаря восстанию донцов, красные войска, хотя и многочисленные, но дезорганизованные, без опытных командиров и руководителей, отступили к югу, ближе к Тереку.

    В тот момент, когда я прибыл в столицу Кубани, Добровольческая армия упивалась своим блестящим успехом, который омрачали только козни кубанских самостийников.

    Пробудившийся, в период временного правительства, казачий сепаратизм на Кубани вылился в более острую форму, чем в других местах, благодаря тому, что значительная часть кубанского казачества — малороссы. Когда в начале 1918 года волна большевизма захлестнула и Екатеринодар, кубанский атаман Филимонов, войсковое правительство во главе с эс-эром Л. Л. Бычем и правительственный отряд казаков и горцев под командой Покровского удалились из города. Вскоре эта бродячая кубанская государственность встретилась с отрядом Корнилова. 17 марта в станице Ново-Димитриевской под грохот орудий состоялось совещание кубанских и добровольческих вождей, после чего отряд Покровского влился в армию Корнилова.

    Вот содержание документа, который был подписан в Ново-Димитриевской и который породил весьма сложные взаимоотношения между Кубанью и Добровольческой армией:

    1. В виду прибытия Добровольческой армии в Кубанскую область и осуществления ею тех же задач, которые поставлены кубанским правительством отряду, для объединения всех сил и средств, признается необходимым переход кубанского правительственного отряда в полное подчинение генерала Корнилова, которому предоставляется право реорганизовать отряд, как это будет признано необходимым.

    2. Законодательная Рада, войсковое правительство и войсковой атаман продолжают свою деятельность, всемерно содействуя военным мероприятиям командующего армией.

    3. Командующий войсками Кубанского края с его начальником штаба отзываются в состав правительства для дальнейшего формирования постоянной Кубанской армии.

    В минуту смертельной опасности кубанские политики вручили свою реальную силу добровольческим генералам, т. е. кастрировали себя бесповоротно. После соглашения в Ново-Димитриевской они уныло поплелись в обозе Добровольческой армии. Когда же последняя, спустя полгода, заняла, наконец, Екатеринодар, Рада и правительство въехали в свою столицу скорее в качестве трофеев Деникина, нежели в роли победителей.

    Но им хотелось царствовать, устраивать свою казачью государственность, даже не взирая на то, что территория Вольной Кубани сейчас совпадала с территорией Добровольческой армии и что их войско попрежнему подчинялось Деникину. На дипломатическом языке такое соотношение двух политических организаций называлось союзом; на деле получилась конкуренция и свалка.

    На знамени Добровольческой армии, в пику домогательствам окраин, красовался лозунг:

    — Единая, великая, неделимая.

    Кубанские казачьи политики добивались, самое минимальное, широчайшей автономии для своих областей.

    В Доброволии, не взирая на показной либерализм Корнилова, с самого начала, даже среди бойцов, стало преобладать сугубо черносотенное направление.

    Казакоманы, по большей части, были порождение керенщины.

    Добровольцы, воспитанные во время двух походов в чудовищной ненависти к большевикам, по инерции ненавидели и «полубольшевиков», к числу которых они относили всех либерально мыслящих людей, в том числе и казачьих политиков. Последние же, как пародия на эс-эров и меньшевиков, были соглашателями по натуре, готовыми соглашаться даже и с Советской властью, если бы она обещала им княжить и володеть в своем казачьем государстве.

    — Священная война против большевиков до победы! — кричали добровольцы-фронтовики.

    Тыловые герои Добровольческой армии, совершившие оба похода в обозе, отличались еще большим воинственным пылом и прямо-таки зоологической ненавистью к большевикам.

    Пришельцы, особенно из Закавказья, с удивлением слушали непонятные им рассказы «первопоходников» о той кровожадной жестокости, с которой армия Корнилова сражалась против красных войск.

    — «По безобразной толпе большевистской сволочи… Прицел такой-то… Рота, пли!» Иначе мы, ротные, и не командовали в походе, — с нездоровым сладострастием похвалялся мне один, уже не молодой, образованный офицер, однако совсем потерявший свою индивидуальность среди этого опьяненного кровью люда.

    Из уст в уста перекочевывали рассказы о подвигах во время Ледяного похода одной из многочисленных женщин-амазонок, баронессы Бодэ, которая собственноручно приканчивала решительно всех пленных красногвардейцев.

    Бросалась пришельцам в глаза и другая особенность добровольцев, еще более резкая, так как задевала самолюбие новичков. Прославляемые выше меры прессою участники кубанских походов, особенно первого, уже считали себя спасителями отечества. Хотя красный медведь даже и на Кубани еще далеко не был затравлен, но эти господа уже претендовали на лучшие куски его шкуры. Наплыв пришельцев, особенно старых спецов, обескураживал их. Каждый боялся, что кто-либо из новичков, но более опытный служака, займет его место.

    Больше всего дрожали за свое положение должностные лица военно-административной службы. В корниловской армии, пока она одиноко блуждала по степям, назначение на должности происходило чисто случайно. Познания, опыт, тем более нравственные качества не играли никакой роли. Надо было заткнуть дыру, и в нее совали первого попавшегося. Студент-недоучка делался старшим врачом, прапорщик из околоточных — военным следователем.

    Теперь, с наплывом людей, было из кого выбирать. Поэтому добровольцы-тыловики не очень-то мило встречали новичков.

    Ведь могут отбить должность. Конкуренты!

    — Бог вас знает, где вы были, пока мы тут создавали русское государство! Может, вы в это время у большевиков служили, а теперь подавай вам места. Дудочки!

    Так нарождался «добровольческий сепаратизм», наделавший впоследствии не мало вреда белому стану.

    IV
    ВЕРХИ ДОБРОВОЛИИ

    Приехав в Екатеринодар с небольшим запасом денег, я, к счастью, довольно удачно нашел свободную комнату у своих знакомых, родителей уже гремевшего теперь вовсю полковника А. Г. Шкуро.

    Самого препрославленного героя я еще не знал, с семьей же его познакомился в 1917 году, в самом начале революции, когда я здесь провел два месяца по своим служебным делам и когда будущая знаменитость воевала где-то на германском фронте в чине есаула.

    Отец «народного героя», старый «дид», отставной войсковой старшина Григорий Федорович Шкура, личность тоже в своем роде замечательная. Он привлекал внимание всякого как своим внешним видом, так и своей, необычной для его лет, живостью манер, болтливостью языка и чисто хохлацким, лукавым юмором.

    У старика, ветерана войны 1877 года, одна нога была укорочена, и он ходил, точнее бегал, на костыле. Точно так же не все обстояло благополучно с левой рукой, которую он носил на перевязи. Голый, морщинистый лоб «дида» украшала пробоина, видимо, след турецкой пули.

    Этот престарелый калека всегда кипел, как щелок, и минуты не мог посидеть на одном месте. То он появлялся на базаре среди торговок, ругая дороговизну, то ловил на перекрестках молодых офицеров и держал к ним речь на политические темы. Так как его органы слуха от старости тоже имели кой-какие дефекты, то разговор с ним сразу же превращался в крик и привлекал внимание городовых, что не смущало деда и не прекращало словоизвержения.

    Старый Шкура жил зажиточно. Помимо большого офицерского надела земли в районе станицы Пашковской, подле Екатеринодара, он имел приличный дом-особняк в городе, на Динской улице. Средства позволили ему выстроить два одноэтажных дома и своему старшему сыну Андрею на Крепостной улице, близ берега Кубани.

    Обрадовавшись мне как новому собеседнику, старик сейчас же поспешил рассказать о своих злоключениях в период господства Советской власти в Екатеринодаре.

    Он отлично владел обоими языками, русским и украинским, при чем «до революции в интеллигентном обществе говорил только по-русски. В марте же 1917 года в нем вдруг проснулся хохол-самостийник, вернее, он стал изображать из себя такового, и везде и всюду заговорил только по-украински. Теперь, когда на Кубани царило двоевластие, раздвоился и старый Шкура, то тараторя на одном языке, то на другом, сплошь и рядом вклеивая русские слова в украинскую речь и наоборот.

    — Як Андрюшка начав воюваты, знакомые хлопци из Совдепа мне бачут: «Григорий Хведорович! Втикай: заберут у темницю. Я тоды узяв у сусида пипа рясу, перерядився так и сев у поезд. Ой, лихо, думаю, меня всякий чоловик знає. Дуже приметен. Тильки выручила судьба. Тоды не было фотогену, у вагонах була тьма кромешная, а жарко, як упекли. Жинки товкают меня: «У, пип, бисов сын, живодер». Мовчу. Ти още пуще. «Прошло ваше царство, долгогривые». Все время мовчу. Так и домандровал до Новороссийска.

    В Новороссийске его приютил знакомый еврей-шапочник и скрывал в самых непотребных местах до конца господства большевиков.

    — Почему у вас стены и пол пробиты в роде как взрывом?

    — А це було прежде. Приходят до мене красногвардейци. Подавай, бачут, старый, рушници. Один дуже пьяный, в руках гранату держит. «Баламут ты этакий, брось цю штюку». Вин дурной и в самом дели бросыв на пол. Дымом заволоклась уся хата. Я вылетел на балкон як птиця.

    Далее старик добавил, как он, очухавшись, бросился бежать из дому, однако прихватив узелок с золотыми монетами, как обронил в саду это сокровище и утерял его навеки.

    — Скильки там було карбованцив… Прадиды копили, и диды… Усе пропали. Мабуть, красногвардейци взяли. Сто болячек им у спину.

    Тут он начал весьма неискренно жаловаться на свою теперешнюю скудость.

    Днем старик почти всегда пропадал из дому. Вечером он возвращался с целым ворохом всевозможных сплетен и базарных слухов, которыми угощал своих домашних.

    Однажды «дид» вернулся необычайно взволнованный.

    — Нет, это безобразие! — кричал он, еще прыгая по саду и приближаясь к веранде, на которой я сидел в плетеном стуле.

    — Безобразие! — повторил он, тряся своей маленькой, ощипанной головой, за невозможностью размахивать руками, из которых одна действовала костылем, другая беспомощно висела на перевязи.

    — Вы знаете… Нехай бис его забере. Этот наш батька атаман кубаньский, бисов сын Хвилимонов… моего Андрюшку хочет суду предать за грабежи. А? Як вы кажете?

    Я сделал вид, что необычайно удивлен и даже возмущен в лучших своих чувствах, хотя о подвигах знаменитых «волков», шкуринских партизан, много наслышался еще в Закавказье.

    — Нет, это я так не оставлю… Я знаю, что треба ро-быть! — не унимался «дид», усаживаясь в кресло.

    — Я пийду к нему, этому… как его… Хвилимону или, мабуть, Лимону и побачу с ним. Я брехну ему в лицо: «Александр Петрович! А ты помнишь, когда ты служил у меня в сотне хорунжим и прокутил сто рублей казачьего жалованья? Я предал тебя суду али нет? Не предал, а покрыл грех. Свои карбованци за тебя выложил. А ты что теперь хочешь зробыть с моим Андрюшкой».

    «Дид» на другой день исполнил задуманное.

    — То-то, вражий сын, нехай знаэ старого Шкуру! — торжествующе сообщил он на следующий день мне и другому квартиранту, сербскому офицеру. — Еще ни один из нашего роду не бувал под судом от тих пор, як мои диды прийшли з Запорожья, с Сичи, на вольную Кубань.

    Он вдохновился, вспомнив прошлое, и начал рассказывать нам о славе своего рода. Перед нами проносились, одна другой красочней, картины дикого Запорожья и кровавых битв казацкой вольницы с ляхами и турками, выплывали из тьмы веков величавые образы куренных, кошевых, гетманов, во всей своей дикой красоте.

    — Вот она откуда, эта бешеная удаль и буйный пошиб у его Андрея! — невольно приходило в голову. — В современном казачьем офицерике проснулась кровь предков, зипунных рыцарей Дикого Поля.

    В заключение старик провел нас в свою спальню. Там, над самой его кроватью, на стене, висела поверх ковра небольшая коллекция старинного оружия.

    — Хочу умереть козаком, — продолжал шестидесятилетний вояка. — От цю пистоль тай цю шаблюху нехай сыны положат на мою домовину. Нехай старый Грицько Шкура предстанет пред господом с оружием, как и его диды. И Андрюшке, и Володьке даю тот же завет. Тильки воны, бисовы хлопци, оба у меня бесплодные. У Володьки жинку на походе бомбой убило. А Андрюшка… (Тут старик безнадежно махнул здоровой рукой)… Тому некогда бабиться… Воюет… Жинку с весны потерял… Мабуть, и в живых нема Тасиньки.

    Тут старик счел нужным дотронуться носовым платком до своих подслеповатых глаз.

    Таков был отец вождя «волков», очень больно кусавших русское крестьянство в 1918–1919 годах.

    Съездив на несколько дней в Новороссийск, где у меня водились давнишние друзья-приятели, я возвратился в квартиру старого «дида» и был поражен неприятным сюрпризом. Городская комендатура предлагала мне немедленно же покинуть Кубанскую область, так как я за десять дней своего пребывания в Екатеринодаре не поступил ни в Добровольческую армию, ни в военные учреждения Кубани.

    Положение мое стало затруднительное. Средства почти иссякли. Приходилось что-либо предпринимать.

    Было ясно, как божий день, что раз здесь мобилизуют всех офицеров, то и мне не избежать общей участи. Но я не имел ни малейшего желания воевать, будучи в достаточной степени равнодушен к тем туманным лозунгам, которые провозглашала Доброволия.

    Решив предупредить события, я отправился к генералу-от-кавалерии Абраму Михайловичу Драгомирову, только что назначенному председателем особого совещания при главнокомандующем, т. е. главой деникинского правительства. Мне хотелось узнать, будет ли в районе Добровольческой армии организован военно-окружный суд, подобный тому, в котором я привык служить за годы мировой войны.

    В приемной у генерала сидело душ пятнадцать.

    Мое внимание привлек бритый и наголо выстриженный господин, низенького роста, коренастый, с малоподвижным, почти деревянным лицом и с крайне неприятными лисьими глазами. На нем чернел костюм статского человека, но некоторые манеры выдавали в нем военного.

    — Да ведь это Макаренко! — решил, наконец, я, всмотревшись пристально в бритого барина.

    Генерал Макаренко — преемник знаменитого главного военного прокурора ген. Павлова, убитого в 1906 г. террористом Николаем Егоровым. Этот су-хомлиновский лакей, подобно своему, более талантливому, предшественнику, тоже приложил все свое старание, чтобы развратить, оподлить, деморализовать военно-судебное ведомство, чтобы превратить военный суд в послушное орудие административного воздействия. С его именем тесно связаны многие язвы нашей службы, и ни один военный юрист-практик не поминал добром главу своего ведомства.

    Когда разразилась мартовская революция, Макаренко арестовали вместе с министрами. Носился слух, не знаю, насколько верный, будто царь в последний момент предполагал создать «министерство усмирения» во главе с Протопоповым, который предложил ген. Макаренко занять пост министра внутренних дел. Быстрое падение царизма разрушило всю эту затею, если она существовала в действительности.

    — Скажите, — обратился я к адъютанту Драгомиро-ва, желая проверить себя, — кто этот маленький статский? Не генерал Макаренко?

    — Да он, вы не ошиблись.

    — Чего он тут болтается?

    Адъютант удивленно посмотрел на меня. Мой непочтительный вопрос покоробил его. Чтобы нагнать на меня жару, он важно произнес:

    — Его превосходительство генерал-лейтенант Макаренко назначается министром юстиции.

    Тут уж я удивленно посмотрел на ротмистра. Макаренко в это время пригласили к Драгомирову.

    — Как? — готов я был кричать вслух. — Это воплощение ненавистного старого режима, прогнанный в начале революции, как вреднейший для России человек, здесь будет в составе правительства и станет насаждать правосудие! Что ж это будет за обновление? Во имя чего же ведется гражданская война?

    Тогда я еще плохо знал верхи Доброволии.

    Тонкий светский человек, Абрам Михайлович принял меня более чем любезно. Узнав, что я профессионал военно-судебного дела, еще более усугубил свое внимание.

    — Как же, как же! Нам нужны такие люди. Мы будем строить Россию на началах права и законности…

    — Которые будет насаждать ген. Макаренко, — подумал я.

    Меня крайне интересовало, какова же в конце концов политика Доброволии, стоит ли последняя за Учредительное Собрание, какую собирается проводить программу и т. д.

    — Скажите, — задал я вопрос генералу, — какие цели преследует ваша армия?

    Драгомиров иначе понял мои слова.

    — Цели? Наша ближайшая сейчас цель — итти на Волгу, на соединение с Колчаком, чтобы общими силами ударить на большевиков с юга и востока.

    Таков, надо полагать, был первоначальный стратегический план Деникина. Драгомиров даже не считал нужным скрывать его.

    В 1918 году этому плану не удалось осуществиться из-за отсутствия достаточных сил, а в 1919 году его отвергли из нежелания делиться лаврами и портфелями с министрами Колчака.

    Драгомиров отправил меня к начальнику деникинского штаба ген. Ив. Пав. Романовскому, злому гению Доброволии. Черносотенцы его считали масоном, либералы — черносотенцем. В действительности он представлял из себя тупого, недалекого солдата, притом довольно надменного, свыше меры честолюбивого. Он являлся родоначальником добровольческого сепаратизма и всегда ревниво оберегал первородные права Доброволии.

    25 сентября, утром, я зашел в приемную Романовского. Там тоже сидело несколько человек, из которых иные, несомненно, только что прибыли в Екатеринодар на ловлю счастья и чинов.

    Вот сырой, толстый генерал. Видно и по лицу, и по одежде, что судьба уже потрепала его, но еще не смирила. Придавила, принизила, но не укротила, не вышибла олимпийского духа. Надменный вид. Ядовитая улыбка.

    Это бывший астраханский губернатор, — так он сам отрекомендовался мне.

    Сидя в приемной у какого-то, едва вынырнувшего из неизвестности, генерала, этот бывший сановник старается как можно любезнее говорить с посетителями в малых чинах. Но по его злобному лицу чувствуется, что дай опять этому Юпитеру власть, и он снова начнет метать громы и молнии, сгибать в бараний рог, показывать кузькину мать.

    Вот и другой тип. Тоже довольно солидный, осанистый генерал-от-кавалерии Смагин. Он величественен и невозмутим. Потому что «у дел». Он, не много, не мало, посол всевеликого войска Донского при ставке главнокомандующего. Он даже не садится, а стоит у двери кабинета, зная, что, как только явится Романовский, ему прием вне очереди.

    Потрепанный, безработный губернатор смотрит на него с завистью. И с несомненной ненавистью. И, несомненно, уже готов шипеть по адресу благообразного, прилично одетого Смагина:

    — Самостийники! Приструнить бы вас надо.

    Через два года судьба сравняла их. Бывший губернатор сделался нахлебником сербов, ген. Смагин — болгар, которые дали ему пенсию как участнику войны 1877 года.

    Романовского ждали довольно долго. Когда он наконец прибыл и увел к себе в кабинет посла войска Донского, дежурный офицер сообщил нам:

    — Господа! Генерал Романовский сейчас от Алексеева. Полтора часа тому назад не стало Михаила Васильевича.

    Эта новость никого не поразила. Основатель Добровольческой армии уже несколько недель находился на краю могилы.

    Дождавшись очереди, я вошел к Романовскому и подал ему записку Драгомирова, который писал:

    «Я полагаю, что в дальнейшем нам придется формировать военно-судебные учреждения, и такие специалисты, как предъявитель сего, нам будут крайне необходимы».

    Драгомиров, чуждый «добровольческого сепаратизма», ошибся.

    — Извините! Мы даем у себя места только тем, кто был с нами в походе, — холодно заявил мне Романовский, когда я сказал ему, что если Добровольческая армия требует от меня поступления на военную службу, то пусть меня назначат служить по специальности.

    Ответ и тон Романовского смутили меня.

    — Генерал Драгомиров сообщил мне, что правительство примет все меры к насаждению права и законности. Не будете же вы формировать суды из неюристов?

    — Пока что мы довольны тем судом, который у нас есть.

    Генерал был прав.

    Тот военный суд, который пока что имела Добровольческая армия, вполне соответствовал ее мстительно-реставраторской идеологии. Во главе этого суда, почему-то называвшегося корпусным и действовавшего наподобие военно-полевого суда,[15] стоял некий полковник Ив. Ив. Сниткин, грубый бурбон, выгнанный еще задолго до войны из военно-судебного ведомства за алкоголизм. Очутившись в корниловском отряде, он, как единственный офицер с военно-юридическим образованием, занял должность председателя корпусного суда. О том, что это было не судилище, а простая расправа, повествует А. Суворин-Порошин в своей книге «Поход Корнилова».

    Еще ничего не зная о подвигах этого господина, а равно и не зная его личности, я пошел было познакомиться с этим судебным деятелем, своим коллегой, да и сам потом был не рад своему поступку.

    Меня встретил здоровенный, грубый детина, который, не считая нужным предложить стул, рявкнул, узнав, что я военный юрист:

    — А где вы шатались в то время, когда мы поднялись против большевиков и проливали кровь за отечество? Небось, сидели в углу и выжидали?

    Я попробовал было возразить, что в тот период, когда он «проливал кровь за отечество», я еще находился в дебрях Турции с последними крохами старой Кавказской армии, до конца исполняя свой солдатский долг. Но грозный судия не дал мне договорить и в таком тоне продолжал дальнейший разговор, что я поспешил обратиться в бегство.

    Благородное негодование г. Сниткина мне было понятно. Оно объяснялось очень просто: шкурным интересом, боязнью конкуренции. Моя персона при этом играла второстепенную роль. Но по моим следам из Тифлиса могло нахлынуть добрых два десятка военных юристов, притом в солидных чинах. Впоследствии так и случилось, но тогда уже Добро-волия значительно выросла и для всех находились должности.

    Еще более встревожился, узнав о моем появлении в Екатеринодаре, председатель только что сформированного Кубанского краевого военно-окружного суда ст. сов. В. Я. Лукин, один из стаи щегловитовских птенцов.

    Этот типичный судеец-карьерист перед февральской революцией занимал должность прокурора Усть-Медведицкого окружного суда (в Донской области) и пользовался всеобщей ненавистью за свое подхалимство в отношении начальства и за свои иезуитские замашки при обращении с подчиненными. Как ни приноравливался он после падения царизма, как ни украшал свой виц-мундир красной розеткой, его все-таки выгнали со службы как черносотенца.

    Прогулка в корниловском обозе по задонским степям и уменье втираться в доверие к сильным мира сего привели к тому, что этот чиновник, не имевший понятия о военном быте, об особенностях военной юстиции и совершенно чуждый казакам, по занятии Екатеринодара добровольцами, возглавил кубанское военно-судебное ведомство.

    Если недалекий Сниткин свирепствовал в силу своей солдатской тупости, то достаточно разумный ст. сов. Лукин не ограничился ролью простого вешателя. Руководя, помимо суда, деятельностью судебно-следственных комиссий Кубанского края, он с особенным смаком выискивал измену, т. е. большевизм, и смешал, таким образом, в своем лице роль и председателя суда, и утонченного охранника.

    Он хватал и сажал в тюрьмы тех должностных лиц, кто не саботировал при большевиках. Мой знакомый екатеринодарский адвокат П. П. Боговский был привлечен им к ответственности и затем судим за то, что в период господства Советской власти на Кубани заведывал регистрацией браков и разводов. Он точил зубы на другого моего приятеля, тюремного инспектора Н. Д. Плетнева, исполнявшего свои обязанности и при большевиках. Сестра Шкуро, г. Л. Г. Лео, неоднократно жаловалась мне на свирепость этого служителя Фемиды, который держал за решеткой множество знакомых их семьи, в том числе и доктора Мееровича, и просила моей помощи для освобождения невинно заключенных.

    Увы! Я и сам попал в число подозрительных.

    Лукин как-то разведал о моей близости в 1917 году к Совету солдатских и рабочих депутатов Эрзерумско-го района. Этого ему оказалось достаточно, чтобы провозгласить меня «большевиком».

    Мне приходилось уже думать о том, как бы унести подобру-поздорову свои ноги из Екатеринодара, где вообще царил крайне нездоровый дух, как в этом скоро убеждались все, не зараженные кондотьерски-ми замашками. Как-то раз я встретил на улице своего старого сослуживца по пехотному полку, где я тянул лямку до Академии, капитана Петрова, который не преминул поделиться со мною екатеринодарскими впечатлениями.

    — Отправился я, — рассказывал он, — к дежурному генералу деникинского штаба и говорю ему: «Вы, ваше превосходительство, сзываете к себе на службу офицеров. Но позвольте предварительно узнать, за что же борется Добровольческая армия. Какова ее политическая программа?»- «А вы видели, — спрашивает он меня вместо ответа, — какой флаг развевается над нашим штабом?» — «Видел». — «Какой же?» — «Русский трехцветный». — «Это должно вам сказать все. Мы боремся за Россию». Мне оставалось только пожать плечами. Ведь под трехцветным флагом могла скрываться Россия и царско-самодержавная, и кадетско-конституционная, и буржуазно-республиканская и т. д.

    Безвыходность положения заставила капитана Петрова, человека крайне либерального со школьной скамейки, поступить в Доброволию и служить в ней до 1920 года, когда он, с моего ведома и благословения, бежал из Крыма в Одессу на парусном судне.

    27 сентября хоронили Алексеева.

    Кубанское правительство, в знак признательности к организатору Добровольческой армии, освободившей Кубань от большевиков, объявило день его похорон днем траура. Воспрещалась всякая торговля, тем более увеселения. В правительственных учреждениях и учебных заведениях отменялись занятия, чтобы дать возможность каждому отдать долг усопшему, «первому добровольцу», бывшему верховному главнокомандующему и просто честному человеку.

    Распоряжение кубанских властей о закрытии всех торговых заведений в день погребения вождя добровольцев плохо выполнялось. Когда я шел на похороны, кажется, по Димитриевской улице, из харчевен и чайных, окна которых прикрывались ставнями, доносились пьяные песни и звуки тальянки.

    У Екатерининского собора, в котором происходило отпевание, я впервые увидел строй добровольцев. Среди них преобладали молодые офицеры. С непривычки резали глаз целые роты офицеров, в самых различных формах, с винтовками на плече. Одежда у большинства не отличалась свежестью. На ногах у многих зеленели английские обмотки.

    Матерые добровольцы, не новички, носили свою «цветную» форму.

    Корниловская поражала наибольшей пестротой.

    Кто расписан как плакат? То корниловский солдат.

    Такое двустишие сложилось про корниловцев для «Добровольческого журавля».[16]

    Жур мой, жур мой, журавель, Журавушка молодой.

    А. Порошин-Суворин, описывая эмблему корнилов-ских ударников, нашитую на левом рукаве, в виде щита из голубого шелка, на котором белый череп с костями и, мечи, и красная разрывающаяся граната, поясняет:

    — «Череп с костями и мечами — бессмертие посредством оружия; граната — признак всех гренадеров, к которым принадлежит корниловский полк. Девиз полка, предложенный полк. Нежинцевым[17]: «Лучше смерть, чем рабство».[18]

    Марковцы (офицеры и солдаты полка имени ген. Маркова, быховского сидельца) блистали белыми фуражками; дроздовцы или «дрозды» (офицеры и солдаты отряда полк. Дроздовского, пробившегося на Дон с Румынского фронта весною 1918 г.) приятно щекотали глаз своей малиновой формой.

    Смерть организатора Добровольческой армии не внесла никаких изменений в положение вещей на юге России.

    Контр-революционное ядро было создано. В дальнейшем, благодаря политическому невежеству русского офицерства, привычке военной массы раболепно следовать за старшим в чине, а также благодаря безработице, выпавшей на долю военщины, Доброволия стала быстро пополняться и расти. Она, как ком снега, чем далее катилась, тем все более увеличивалась в размере. Правда, этот ком был рыхлый. Но его тяжесть дала себя знать русскому пролетариату.

    Здесь, в Екатеринодаре, уже с очевидностью проскальзывала тесная связь Доброволии с Антантой. Краснова, который стоял во главе Дона и якшался с немцами, ругали что есть силы. Известное письмо донского атамана кайзеру о помощи против большевиков рассматривалось как изменнический акт по отношению великой и неделимой.

    Доставалось и «гетману всея Украины».

    — От смотрите же, ну не бисов ли сын Павло Скоропадьский! — тараторил однажды старый Шкура, показывая мне в номере одного екатеринодарского журнала фотографический снимок, изображавший прием Вильгельмом гетмана, при чем сверху красовался заголовок: «Хозяин и Работник».

    В последние дни своей жизни в Екатеринодаре я был зрителем совсем диковинного судебного процесса.

    Ст. сов. Лукин (кстати сказать, он носил такие широкие погоны, что репортеры считали его за военного и в отчетах титуловали генералом) судил группу кубанских офицеров, не много, не мало, за попытку отторгнуть от России часть ее территории, именно Таманский полуостров, древнерусскую Тмутаракань.

    Вина этих продавцов России в розницу так обрисовывалась обвинительным актом.

    Генералы кайзера, чтобы захватить возможно больший район южной России для производства реквизиций хлеба, в мае 1918 года высадили на Таманский полуостров небольшой отряд, который выбил отсюда большевиков. Под прикрытием германских пулеметов местное казачье офицерство сорганизовалось и мобилизовало казаков, чтобы оборонять пределы полуострова от советских войск. Образовался отряд, в командование которым вступил полк. Перетятько. Начальником штаба он избрал полк. Комянского. Оперативной частью ведал есаул Григорий Иванович Горпищенко, молодой, энергичный и честолюбивый человек.

    В виду слабости старших начальников Горпищенко сделался фактическим хозяином отряда, подружился с немцами и весьма недружелюбно относился к войсковому правительству, болтавшемуся тогда в междупланетном пространстве. Немцы в лице Горпищенко на Таманском полуострове нашли миниатюрное подобие Павла Скоропадского.

    Чтобы усилить денежный фонд своего вассального владения, Горпищенко прибег к довольно оригинальному средству. Таманская флотилия (существовала и такая!), под начальством полк. Толмазова, занялась каперством. Суда приводили в Тамань, груз реквизировали, а экипажи пассажиров передавали в распоряжение начальника контр-разведки, подозрительного «инженера» Каштанова. Последний в первую голову отбирал у пленников все ценное, иных пускал в расход, других освобождал, но, разумеется, без имущества.

    В июне на полуостров прибыли уполномоченные от бродячего краевого правительства сотник Балабас и есаул Федоренко, которые начали протестовать против подобного добывания средств таманским главковерхом. Но Горпищенко сейчас же выслал их туда, откуда они прибыли. Сторонники краевого правительства собрали было станичный сбор и пытались узнать, почему высланы Балабас и Федоренко. Штаб отряда, через «инженера» Каштанова, передал им:

    — Войсковое правительство гроша ломаного не стоит, так как в феврале оно позорно бежало из Екатеринодара. Войсковой же атаман — вор и мошенник, и если он сунется сюда, то тоже будет арестован.

    Казаки почесали чубы и притихли.

    Зато безземельное кубанское правительство никак не могло успокоиться. Ему надоела бродячая жизнь и страстно хотелось раздобыть хотя бы клочок своей кубанской земли. Освободившаяся от большевиков Тамань невольно привлекла внимание и Рады, и правительства.

    На полуостров снова командировали доверенное лицо на этот раз в большом чине, генерал-майора Борисевича, с предписанием вступить в командование таманским отрядом. Думали, что этот посол подчинит себе все таманское офицерство.

    Однако коса нашла на камень.

    Горпищенко, сам привыкнув распоряжаться по-генеральски, не испугался генерала. Когда Борисевич, набравшись храбрости, захотел расформировать штаб, Горпищенке же приказал итти под арест, немцы схватили его самого и сплавили с полуострова.

    Все пошло по-старому.

    Между тем Добровольческая армия повела наступление на Кубань. Немцы всполошились. В их интересы вовсе не входило, чтобы хлебные места занимала явно враждебная им организация. Действуя через Горпищенко, они даже решили расширить это тмутараканское государство, нужное им как база для выкачивания хлеба и других плодов земных.

    Во исполнение немецкой директивы штаб отряда разослал в соседние станицы, где царила анархия, воззвания, в которых станичным сборам предлагалось обсудить вопрос о призыве немецких отрядов и об изгнании как большевиков, так и уполномоченных краевого правительства. Станичных приговоров не последовало.

    Штаб этим не обескуражился. Горпищенко решил пожать лавры завоевателя. Двинув свои войска во все стороны, он захватил ряд соседних станиц и город Темрюк.

    Дальнейшему победоносному шествию таманского Наполеона помешала Добровольческая армия, занявшая Екатеринодар. Тщетно Горпищенко рассылал воззвания по Кубани о том, что таманский отряд поможет казакам, восставшим против советов, окончательно освободиться от большевиков, если повстанцы прервут всякие сношения с армией Деникина и прогонят правительственных агентов.

    Звезда таманского главковерха догорала. Дни самостийного таманского государства были сочтены.

    Колонна правительственных войск, т. е. кубанцев, подчинявшихся в военном отношении Деникину, заняла г. Темрюк. Ее вождь, ген. Карцев, созвал в этом городе казачий съезд для обсуждения вопроса об отношении к краевому правительству, уже утвердившемуся в Екатеринодаре благодаря победам добровольцев.

    Горпищенко рискнул отправиться в Темрюк, чтобы изложить на съезде свою программу спасения отечества с помощью немцев. Как только он явился туда, ген. Карцев тотчас же арестовал его вместе с его телохранителем, черкесом Абдул-Земилем, который ранее состоял в той же должности при большевистском комиссаре Белякове, расстрелянном в Тамани.

    Этим и закончилось трагикомическое существование таманского государства.

    28 сентября есаул Горпищенко, полк. Комянский и Толмазов и унт. — оф. Абдул-Земиль предстали перед краевым военным судом, в котором председательствовал статский юрист. Г. Лукин впервые дебютировал в новой роли.

    Официально дело называлось «Мятеж против краевого правительства».

    После двухдневного разбирательства суд приговорил Горпищенко и Комянского к четырем годам арестантских отделений, черкеса к двум месяцам тюрьмы, Толмазова оправдал.

    Вскоре атаман помиловал и первых двух.

    Накануне своего отъезда из Екатеринодара я встретился на Красной с Лукиным.

    — Изумительные дела творятся у вас, — сказал я. — Тут кто борется с большевиками при помощи Антанты, а кто при содействии немцев. И одни другим готовы перегрызть глотку, хотя враг общий. Ведь этак не будет добра. Далее, вы называете большевистскую власть рабством, а сами почти открыто несете России старый режим, который душил всех. Можно ли рассчитывать при таких условиях на успех?

    — В вас все еще бродит 1917 год! — со сладенькой улыбочкой отвечал мне чиновный иезуит.

    Но вскоре он начал косить лицо и читать мне нотации.

    — И не пора ли забыть эти заезженные фразы о том, что царизм кого-то душил, пил чью-то кровь?

    Разнуздалась, батенька, Россия, — мы ее опять взнуздаем. Все-то у нас пойдет по старенько-ому… Что вы думали? Мальчишки будут умнее умудренных опытом людей? Нас на свалку?

    В нем заговорило служебное самолюбие, уязвленное еще февральской революцией. Во мне, молодом судебном деятеле, приветствовавшем свержение царизма, он видел почти личного врага, вследствие чего сделал особенно сильное ударение на слове «мальчишки».

    — А удастся взнуздать? Как бы не ошибиться.

    — А вот, — он указал на толпившиеся возле комендатуры офицерские группы, — лучшее доказательство вам.

    Все едут к нам, все наши с руками и ногами. Почему? Потому что все соскучились по старой палке.

    — Не увлекайтесь офицерством. Это еще не вся Россия. Царь имел очень много офицеров, а знаете, что случилось? Я, потолкавшись среди этой приезжей братии больше недели, отлично знаю, что среди них нет никакого энтузиазма. Они пойдут воевать, но из-за голода, от безработицы, а не во имя идеи. А у большевиков несомненно революционный пыл.

    — О! у нас и в России много союзников. Весь народ ждет нас как избавителей, отдаст последнюю полушку для нашего дела. Мы идем к верной победе. Добровольческая армия…

    Тут ст. сов. Лукин оборвал свою речь на полуслове и неимоверно побледнел, так как где-то на окраине, в стороне вокзала, прогремел пушечный выстрел.

    Вздрогнул и я от неожиданности.

    Через каких-нибудь полминуты снова такой же гул пронесся в редком осеннем воздухе. Затем еще и еще. Рассыпались трели пулеметов, прерываемые время от времени пушечными раскатами.

    Над станцией взвились облака дыма. Лукин стремительно нырнул в толпу офицеров, среди которых уже носился затаенно-пугливый шопот:

    — Большевики наступают!

    — Местное восстание.

    — Теперь капут всему.

    — Вот-те и спасли Россию. Волнение охватило всю Красную улицу.

    А беспрерывная канонада то и дело заставляла дребезжать окна в магазинах и сжиматься робкие сердца безыдейных искателей куска хлеба.

    Наконец выяснилось, что вся эта ужасающая пальба происходит оттого, что подле вокзала загорелись вагоны со снарядами и патронами. При этом — злой умысел налицо.

    Здесь, в столице кубанского казачества и Добровольческой армии, среди бела дня явные сторонники большевиков могли совершенно спокойно выкидывать такие штуки!

    Ясно, что их много.

    Ясно, что они таятся среди низов.

    Ясно, что эти низы не с Добровольческой армией.

    Я выехал на Дон. Здесь тоже мобилизовали всех офицеров. Мне ничего другого не оставалось, как поступить на службу в только-что сорганизованный Донской военно-окружный суд.[19]

    V
    ВСЕВЕЛИКОЕ ВОЙСКО ДОНСКОЕ

    Стражи степи. Зипунные рыцари.

    Сильные духом люди, сумевшие разорвать цепи крепостной неволи.

    Строптивые гордецы, искавшие независимости там, где царила вечная, но бесславная война, где господствовало право сильного.

    Пионеры, проложившие путь тысячам обездоленных, впавших в нищету или в преступление.

    Это в отдаленном прошлом.

    Расширилось и окрепло московское царство. Не нуждалось оно более в зипунных рыцарях, этой степной пограничной страже.

    Потому что в степи вывелись кочевники-враги, потому что граница отодвинулась далеко на юг, потому что и сама степь сильно изменилась. Ее вспахали, засеяли. И всюду выросли, как грибы после теплого дождя, богатые казачьи хутора и станицы. А казак из хищника-воина превратился в воина-земледельца.

    Твердой рукой вытравляло царское правительство остатки старых казачьих привычек, вредных для новой государственности. Огнем и мечом отвечало оно на попытки казачества проявить свою безудержную волю, «тряхнуть Москвою», выискивать зипуны.

    Но оно не отняло у казачества его громадных земель и разных угодий, поддерживало в нем любовь к военному ремеслу, не посягало на его своеобразный станичный быт.

    С годами казаки стали привилегированным военно-земледельческим классом. Покорным царям войском. Опорой строя, основанного на привилегиях.

    Тут же, среди казаков, в их хуторах и станицах, или рядом, селились «иногородние», «хохлы», более поздние пришельцы, явившиеся сюда, когда уже казачество из бесформенной вольницы превратилось в определенный государственный элемент.

    Эти тоже претендовали на землю. Но опоздали. Земли были закреплены за войском. Весь излишек земель составлял войсковой фонд, из которого делали нарезки только казакам.

    Пришельцы стали париями, низшим классом в казачьих станицах. В лучшем случае — арендаторами, в худшем — батраками.

    Так в казачьих областях возникло противоречие классовых интересов.

    Февральская революция не только не сгладила его, а еще более подлила масла в огонь. На сцену выступили казачьи поэты, казачьи историки, казачьи этнографы. И наконец, казачьи честолюбцы-политиканы.

    Из пыльного арсенала прошлого они выволокли за волосы на свет божий мечту о вольной казачьей жизни. С выборным атаманом, с выборным Кругом или Радой. По заветам предков. Так, чтобы в казачьих областях хозяйничали только казаки. Так, чтобы возникла казачья автономия, казачий демократический строй.

    В сумбуре революции общественная структура может на мгновение облекаться в самые причудливые, фантастические формы. В эпоху временного правительства возникли казачий Дон, казачья Кубань, казачий Терек.

    Но жизнь скоро показала, что они — грубый анахронизм.

    То, что давным-давно отжито, жизнь отринула, и отринула навсегда.

    Трагическая история казачества в 1918–1920 годы крайне поучительна. Она показывает, сколь мучительно и сколь бесполезно воскрешение никому ненужной старины, воплощение в жизнь давно изжитой идеи.

    Каледина, первого выборного атамана времен революции, окружали не практические дельцы, а романтики. Один из них, Митрофан Петрович Богаевский, учитель по профессии, а по прозванию «донской баян», пытался создать новую казачью идеологию. Он знал, что между казачеством, как зипунным рыцарством степи, и казачеством, как самым прочным фундаментом самодержавного строя, легло большое расстояние. Он и ему подобные считали, что московские цари, сокрушая казачьи вольности, т. е. подчиняя казаков центральной власти, нарушили естественное развитие казачества, изуродовали его общественно-политический быт. Поэтам захотелось выкинуть два века из жизни, вернуться к XVII столетию и повести казачество тем путем, с которого его сбил рост московского государства. Задача оказалась невозможной.

    Низы, да и вообще казачий «народ», плохо понимали своих руководителей. Казачьим землеробам был дорог свой станичный быт, но отнюдь не позабытая ими казачья государственность по образцу XVII века.

    Вскоре после Октябрьской революции волна большевизма захлестнула и казачьи области, в том числе и Дон. Станичникам на первых порах и в голову не приходило сопротивляться той власти, которая господствовала в центре. На протяжении последних веков они научились уважать центральную власть.

    Тщетно донской атаман Каледин и его сподвижники кричали о грозящей казачьим вольностям беде. Низы в этой допотопной «вольности» не нуждались.

    Каледин мог выставить против советских войск только… гимназистов. Потому что в партизанские отряды прославленных впоследствии Семилетова и Чернецова входили одни юноши, искавшие выхода своей энергии наподобие героев Майн-Рида. Взрослые не хотели сражаться за химеру.

    Партизанские отряды не спасли Дона. Вифлеемские младенцы подверглись избиению.

    29 января 1918 года прогремел калединовский выстрел. «Тишайший» Алексей Максимович, поняв тщетность борьбы с исторической необходимостью, покончил счеты с жизнью в своем атаманском дворце.

    Его сподвижники, генералы П.Х. Попов, В. И. Сидорин и Э. Ф. Семилетов, с горстью партизан и офицеров, удалились из Новочеркасска в задонские степи. Унесли старую мечту в туманную даль будущего.

    Ей еще раз удалось, опять-таки не надолго, воплотиться в жизнь, но, увы! в качестве прикрытия для реставраторских планов новых носителей пернача.[20]

    Уже в марте донцы восстали.

    Восстали не оттого, что соскучились по воскресшем в 1917 году, а теперь разбежавшемся Круге, не потому, что нуждались в особом гербе, флаге и гимне, а потому, что почувствовали у себя в станицах неудобства нового строя.

    Советская власть не считалась ни с какими привилегиями. Казаков и иногородних она расценивала одинаково. Те и другие в ее глазах являлись хозяевами в хуторах и станицах. Запасной земельный фонд, по ее мысли, должен был удовлетворять землею всех, кто в ней нуждался, независимо от того, принадлежит ли он к казачьему сословию или нет.

    Казаков все это задело за живое. К тому же подчас неопытные советские администраторы без надобности задевали их за больное место. «Иногородние», добившись равенства, не всегда умеренно торжествовали свою победу, озлобляя казаков.

    В станицах назревала междоусобная брань.

    И она вспыхнула.

    Дело началось под стольным городом Новочеркасском, в подгородней станице Кривянской. «Кривянка» — звали ее попросту. Жителей горожане именовали «кривичами».

    27 марта на кривянских улицах гарцовала группа конных матросов. Навстречу им попалась толпа заплавцев, казаков соседней Заплавской станицы.

    — Здорово, «козуня».[21]

    — Здравствуйте, матросы конной гвардии.

    — А что? разве плохо?

    — Куда лучше! В роде как медведь на бороне.

    Конечно, — пикировка, потом ругань, наконец, драка. Результаты для горсти матросов оказались неблагоприятными. Они в панике бежали в Новочеркасск.

    Заплавцы, тоже с разбитыми носами, примчались домой и всех поставили на ноги.

    — Матросы бьют казаков! Пора «гарнизоваться». Атмосфера в станицах давно уже накалилась. Теперь промелькнула искра, casus belli был найден. Кривянский инцидент произвел взрыв.

    В 4 часа утра 28 марта «кривичей» разбудил неистовый набат.

    На ходу застегивая чекмени, казаки бросились на площадь.

    — Что, что случилось?

    Оказалось, прибыли делегаты из Заплавской.

    — Так и так, у нас уже все «нибилизовались», от мала до велика. Не позволим хозяйничать «иногородним».

    Ай-да к походному атаману[22] Попову. А нето отобьем Новочеркасск…

    «Кривичи» не надолго задумались.

    — Куда заплавцы, туда и мы. Одни ведь братья-казаки.

    На следующий день в Кривянке уже лагерь. Подошли отряды из Заплавской, Бесергеневской, Бо-гаевской. Оружия везде пропасть — осталось после прошлогодней демобилизации. Командного состава в станицах хоть отбавляй. Свои же казачьи офицеры.

    Войскового старшину Фетисова избрали в предводители. Принцип старшинства в чине пришлось откинуть. В такие моменты достоинство людей измеряется качеством их характера, а не количеством звездочек и полосок на погонах.

    Станичники победили, но только на четыре дня. Потом красные снова их выбили из Новочеркасска.

    Движение, однако, разрасталось. Под стяг походного атамана ген. Попова стекались станичники, недовольные хозяйничаньем «иногородних».

    На Дону закипела братоубийственная распря, в которой силы противников далеко не отличались равенством. Пришлые отряды красных были малы. Красных казаков еще меньше. «Иногородние» сразу же присмирели, когда сорганизовались казаки.

    Каждая станица формировала свой полк, который выбирал себе командиров. Восстание быстро передалось во всех направлениях. Казакам никто не мешал «гарнизоваться», так как красные части стояли только в крупных центрах.

    23 апреля ген. Попов вступил в Новочеркасск. По словам публициста, «он взял идею спасения казачьих вольностей, унес эту идею в степи и передал с рук на руки возродившейся казачьей власти».

    Эта власть — Круг Спасения Дона, наспех собранный по освобождении донской столицы. Он быстро сварганил донскую конституцию и приступил к выборам атамана.

    Казачьей «вольности» в это время грозила новая опасность со стороны немцев, воцарившихся на Украине. Выкачивая богатства из России, они нашли, что им вовсе не мешает донецкий уголь и казачий хлеб.

    Немецкий отряд ген. фон-Арнима в конце апреля вступил в Ростов. У храма в честь Аксайской богоматери расположилась баварская конница. В 11 верстах от столицы Тихого Дона развернулась линия немецких аванпостов. Крупповские пушки пристально всматривались в громадный, золоченый купол новочеркасского собора.

    При таких условиях «Круг Спасения Дона» выбирал себе атамана. Тон задавала «черкасня», депутаты от ближайших к стольному городу станиц, так как их больше всего собралось. Северные округа еще не вполне очистились от большевиков. «Черкасня» всегда пела под дудку властей предержащих. Ее вождь, гвардеец Г. П. Янов, донской аристократ, отлично понимал задачи данного момента. Немцам на Дону нужен был второй Скоропадский, избранный в гетманы украинскими «землеробами», т. е. помещиками. Зажиточная «черкасня» выбрала в атаманы личного друга Скоропадского, ген. Петра Николаевича Краснова, обойдя того, кто имел на это большее право, ген. Попова.

    Когда-то и Скоропадский, и Краснов служили при дворе императора всероссийского. Теперь оба одинаково начали служить интересам императора германского.

    — Я вошел в переговоры с германцами, — рассказывал Краснов 16 августа на заседании Большого Войскового Круга о своих первых политических шагах. — Благодаря искусной политике ген. Черячукина в Киеве Н.Е. Парамонова и В. А. Лебедева в Ростове за шерсть и хлеб мы получили орудия, винтовки и патроны. И началась настоящая война с большевиками. Я обратился с письмом к императору Вильгельму. Я писал ему, как равный суверенный властитель пишет равному. Я указывал ему на рыцарские чувства обоих воинственных народов, германцев и донского казачества, и просил его содействия в признании нас самостоятельным государством, в передаче нам Украиной Таганрогского и Донецкого округов и в помощи оружием. Взамен этого я обещал, что войско Донское не обратит своего оружия против немцев, будет соблюдать нейтралитет и продаст избыток своих продуктов. Письмо возымело действие. 27 июля был подписан договор между Доном и Украиной о суверенности обоих государств. Этим договором мы обязаны давлению германского командования.[23]

    Новый вождь донского казачества принадлежал к числу далеко незаурядных натур.

    Это он в царское время писал фельетоны в «Русском Инвалиде» под псевдонимом Гр. А. Д. («Град» — имя его любимой лошади), развивая в них мысль об офицерстве как особой благородной касте, отстаивая привилегии гвардейцев и возмущаясь «Поединком» А. И. Куприна. Это он, при последнем издыхании временного правительства, спасал главноуговариваю-щего от пленения и шел с казаками на Петроград, чтобы задушить Октябрьскую революцию.

    Теперь он выплыл на юге, на своей родине, где до сих пор бывал редко, и здесь замыслил выполнить то, что не удалось на севере.

    Человек светский, прекрасно образованный, с несомненным литературным талантом, он сочетал в одном лице деятельного администратора и вдумчивого романиста, неутомимого кабинетного труженика и парламентского оратора. Обладая такими качествами, он сумел в самый короткий срок создать из Дона более или менее солидный государственный организм, по крайней мере, по внешности.

    Будучи махровым черносотенцем, ген. Краснов очень ловко воспользовался извлеченной из преданий прошлого идеей казачьих вольностей для создания донского казачьего государства, нужного ему лишь как средство для борьбы с большевизмом в целях реставрации.

    При своем уме и разносторонних талантах, он ухитрился превратиться в самодержца «демократического» казачества. Из своих министров (они назывались «управляющими отделами правительства») он создал коллегию послушных секретарей. Круг же им созывался только для того, чтобы ставить штемпеля на правительственных законопроектах.

    Краснов умел втирать очки «высоким представителям земли Донской» (так их он звал), преподнося им длинные, талантливые речи, в которых соловьем разливался о казачьей воле, приводил выдержки из прадедовских песен и цитаты из священного писания, рисовал обольстительные эпизоды из древней казачьей жизни.

    В минуты неустойки на каком-нибудь фронте он умел поддержать настроение описанием умилительной картины, как 74-летний казак-атаманец[24] Лагутин без седла, на доморощенном коне, с деревянной пикой в руках, впереди сотни, вооруженной топорами, атаковал красную гвардию, — или же чем-нибудь другим, в том же роде.

    Круг на самом деле начинал верить, что он — державный хозяин земли Донской, что он — высокое представительное учреждение, равное английскому парламенту, которому при открытии первой сессии послал приветствие, но не получил ответа.

    Восхищенный воскресением своих казачьих вольностей, Круг покорно плясал под дудку умного атамана.

    Если когда-либо появлялась оппозиция, если она начинала поднимать голову, Краснов не стеснялся журить «державного хозяина».

    — Круг сам вносит страстность в политическую жизнь страны, нарушая спокойную работу правительства. Вокруг Круга клубом плетутся вредные интриги, власть шатается, закон теряет к себе уважение, — грозно говорил тогда атаман, смело бросал на стол президиума атаманский пернач и уходил, зная, что через час явится к нему депутация с мольбою переменить гнев на милость.

    Размолвка, конечно, быстро забывалась и все шло по-старому.

    В станицах с охотой распевали сочиненный самим Красновым донской национальный гимн, перефразировку старой казачьей песни; с удивлением рассматривали новоизобретенный донской красно-сине-желтый флаг и добродушно хохотали при виде восстановленной донской печати, на которой изображался голый казак, с ружьем в руке, верхом на винной бочке. «Казак все пропьет, даже последнюю рубаху, но не ружье» — таково было старое значение этой оригинальной печати. Позже, когда Доброволия начала зло подтрунивать над этим отблеском старины, Краснов ввел в употребление другую печать, изображавшую оленя, пронзенного стрелой, что обозначало: как ни быстро бегает олень, но казачья стрела его нагонит.

    Слушая трескучие фразы атамана и восхищаясь его делами, многие искренно думали, что «не седой ковыль расходился, не заяц степной перелетает с кургашка на кургашек, а восстала седая старина»,[25] возродился православный Тихий Дон XVI или XVII века.

    — В данное время мы единственная часть великой России, свободная и независимая ни от чьего постороннего влияния! — гордо заявлял иногда вождь Дона и тут же довольно политично начинал восхвалять мудрость «державного хозяина», создавшего Дон.

    Чтобы еще более вскружить голову Кругу, Краснов убедил его наименовать донское государство всевеликим войском Донским.

    Для такого пышного титула не существовало твердых исторических оснований. Атаман придрался к словам царских грамот XVII века, в которых иногда писали: «Всему великому войску Донскому», т. е. верховому и низовому.

    Донская пресса не переставала петь дифирамбы казачьему характеру и нравам.

    «От времени, когда с казачеством сочеталось представление о зипунном рыцарстве, до того момента, когда о казаках говорили в неизменном сочетании с жандармом, легло большое расстояние. Но на том расстоянии сложился хороший, здоровый, казачий тип, закаленный в лишениях, выносливый, утвердившийся в сознании долга перед родиной, не выносивший рабства или крепостного быта, дороживший своим человеческим достоинством» и т. д., и т. д.[26] В Новочеркасске усердно создавали донскую государственность, на фронте же война велась очень вяло. Казаки докатились до границ своей области и глубоко задумались.

    — Зачем же нам итти дальше? Если переступим границу, нам же будет хуже. В России скажут, что казаки идут завоевывать русскую землю. Нам довольно своей! Только пусть оставят нас в покое.

    Первый порыв уже прошел. Притом настало лето, в станицах требовались рабочие руки. Невольно стало сказываться утомление гражданской войной, а кое-где и сознание в ее бесполезности.

    Для Краснова наступил опасный момент. Он отлично понимал, что от великого до смешного один шаг, и нажал все пружины. Круг тотчас же вынес постановление о том, что переход границы необходим в целях занятия некоторых пунктов, крайне важных для безопасности Дона.

    Это средство плохо помогло. Казаки инстинктивно чувствовали, что, перейдя границу, они уже сами обратятся в нападающую сторону, а это вызовет ярость в России.

    Они менее всего думали «спасать» русский народ.

    — С большевиками ведь можно договориться. Мы их не тронем, а они пусть нас не трогают. Чтобы все было по-старому.

    Приказ о переходе границы привел к разложению восставших, которые видели, что в Новочеркасске мудрят, что стремления атамана и правительства расходятся с желаниями станичников.

    3 августа, на Царицынском фронте, отряд полк. Антонова, не желая более сражаться с красными, сдал без боя станицы Негавскую, Баклановскую и Верхне-Курмоярскую.

    В Усть-Медведицком округе 1-й и 4-й Донские полки и полки Усть-Бело-Калитвенской, Верхне-Кундрюческой и Нижне-Кундрюческой станиц мало того, что отказались воевать, но даже стреляли по тем, кто, во исполнение приказа, пошел в бой.

    Находились начальники, которые не хотели переходить границы. К числу их относился выборный командир полка Милютинской станицы войсковой старшина Коньков. Он еще до этого прославился своим непослушанием. Как-то раз ему удалось отбить у красных, на станции Арчеда, 60 ведер спирту. После этого уже никакие приказы правительственного начальника, ген. Фицхелаурова, не могли заставить его итти в наступление. Ослушника, наконец, убрали в тыл. Впоследствии он снова попал на фронт и пал смертью храбрых.

    13 августа в полках Трех-Островянской, Ново-Григорьевской и Сиротинской станиц состоялся митинг.

    — Воевать, братва, дальше али нет?

    — Будя… Замиряться надо.

    — Делегацию бы отправить к красным. Не желаем воевать, ни к чему!

    Выборные командиры не протестовали. Правительственный начальник пытался их облагоразумить.

    — Ведь мы же всевеликое войско Донское. Мы послали выборных на Круг. Круг, вместе с выборным атаманом, правит нами. Сами же мы создали правительство, так как же ему не подчиняться? Оно знает, когда надо заключить мир.

    В конце концов делегацию к красным не послали. Но утром полки разбрелись по домам.

    Дело принимало скверный оборот. Краснову приходилось волей-неволей раскрыть свои карты, объявить, во имя чего же ведется борьба, какова ее конечная цель, только ли освобождение Дона, как говорилось сначала, или какая-нибудь другая. Приходилось подумать и о помощи.

    16 августа, при открытии сессии Большого Войскового Круга, атаман очертил в пространной речи свою правительственную деятельность и заявил довольно смело:

    — Мы победим, если не будет братания и преступной агитации. Россия ждет своих казаков. Близок великий день. Наступает славное время. Помните дедов своих под Москвой и великий земский собор в 1613 году. Кто вслед за галицким дворянином подошел к столу, где сидел князь Пожарский, и положил записку. То был донской атаман. — «Какое писание ты подал, атаман?» — спросил его князь Пожарский. — «О природном царе Михаиле Федоровиче», — отвечал атаман. «Прочетше писание атаманское, бысть у всех согласенный и едино-мысленный совет», — пишет летописец.

    Переведя дух, Краснов от спокойного эпоса перешел к лирике, начав цитатой из апокалипсиса:

    — Господа высокие представители всевеликого войска Донского! «Близок есть, уже при дверех». Близок час спасения России. Но, помните, не спасут ее ни немцы, ни англичане, ни японцы, ни американцы, — они только разорят ее и зальют кровью. Не спасет Россию сама Россия. Спасут Россию ее казаки.

    В ту же осеннюю сессию Круга он потребовал себе чрезвычайных полномочий.

    — Обстоятельства таковы, что я должен быть «атаманом военного времени», — говорил донской владыка.

    Круг расширил его права и разошелся.

    Краснов продолжал «спасать» Россию. Добровольческая армия, воюя на Северном Кавказе, конкурировала с ним.

    Чтобы сразу убить нескольких зайцев, т. е. усилить казачий фронт, подтолкнуть казаков на завоевание Москвы, а вместе с тем ослабить и Доброволию, в угоду немцам, изобретательный атаман начал формировать армии Саратовскую, Воронежскую и Астраханскую. Цель их — освобождать от большевиков губернии тех же наименований.

    Краснов рассчитывал, что вслед за этими армиями охотно двинутся и казаки, сначала — просто по пятам, из любопытства или соревнования, а потом, увлекшись борьбой, воодушевятся и ринутся лавиной к Москве.

    Мысль была остроумная, хотя несколько обидная для казачьего самолюбия. Но в жизнь она почти не воплотилась.

    Крестьяне соседних губерний, частицы которых захватили донцы, не желали мобилизоваться и поступать в красновские армии. Они вообще ни с кем не хотели воевать, тем более наступать на свои же губернии в качестве казачьего авангарда.

    В Саратовскую армию (формированием ведал полк. Манакин) удалось навербовать не более сотни всяких проходимцев, до какого-то поляка Розалион-Сошальского включительно. Они поступили под команду известного авантюриста есаула Грекова, не из донских казаков, — хотя эта дворянская фамилия самая распространенная на Дону.

    Греков — болезненный юноша, явный дегенерат. Ему было 23–24 года, но его волосы совершенно поседели от какого-то внутреннего недуга. За это его прозвали, или он сам себя прозвал для пущей важности, «Белым Дьяволом». В ноябре 1917 года он, по поручению Корнилова, вербовал казаков в Добровольческую армию. Так как вербовка дело небезвыгодное, то он и теперь, в 1918 г., предложил свои услуги Манакину.

    Отряд «Белого Дьявола», единственная войсковая часть, входившая в опереточную Саратовскую армию, расположился осенью в станице Бело-Калитвенской. Однако, после грандиозного дебоша и побоища со станичниками, в результате чего добрая четверть отряда попала под суд, это основное ядро «Саратовской армии» поспешили расформировать. Тем и кончилось ее существование.

    После этого «Белый Дьявол» подвизался где-то в Одессе, формировал какой-то отряд, растратил 60000 руб. казенных денег, снова вернулся на Дон, в 1919 г. был нашим клиентом, при чем, для смягчения своей вины, доказывал свои заслуги, представив мандаты, за подписью Корнилова и Каледина, на формирование партизанских отрядов, и, наконец, закончил свою бурную и буйную жизнь в апреле 1920 года, в г. Екатеринодаре, по приговору ЧК.

    С Астраханской армией дело обстояло несколько лучше. Во главе ее Краснов поставил калмыцкого князя Тундутова, бывшего царского флигель-адъютанта. Астраханские калмыки, народ патриархальный, как и донские, посыпали к Тундутову, который сформировал из них особый полк. Донские калмыки, населявшие Сальский округ, еще при царях были зачислены в донское казачество. Теперь из них сформировали Зюнгарский калмыцкий полк, тоже влитый в Астраханскую армию.

    Зато формирование некалмыцких частей шло туго.

    Разного воронья налетело вдоволь. Титулованные вербовщики, с царскими вензелями на погонах, старались зашибить деньгу. Они начали формировать множество астраханских частей, — пехотных, конных, даже инженерных, но так и не сформировали ничего.

    Я сам неоднократно наблюдал, как обломки старой аристократии, запрудившие Новочеркасск, с трепетом ждали вестей из красновского дворца, куда они частенько заглядывали с предложением своих услуг по формированию. Больше всего волновались шикарные дамы, резко выделявшиеся своими породистыми лицами от грубоватых донских женщин.

    — Слышали, слышали? Гвардейская батарея будет формироваться в составе Астраханской армии?

    — Ах, какая прелесть. Мой Серж обязательно попросится туда в адъютанты.

    Из Новочеркасска, где титулованное воронье околачивалось в поисках теплых мест, оно перекочевывало в многочисленные штабы, расположенные на станциях между Ростовом и Великокняжеской. Здесь, в приспособленных для жилья теплушках и в полуразрушенных казачьих хатах, царил тон Павловска или Царского Села.

    Князь Тундутов, за невозможностью производить смотры войсковым частям, так как их, кроме калмыцких полков, почти не существовало, объезжал штабы. Его встречали оглушительной музыкой (оркестры формировали в первую очередь) и угощали обедами с шампанским, которое пили под крики ура и звуки гимна «боже царя храни». Немонархистов в штабы не принимали. Подвыпив, князь очень щедро производил подчиненных в чины, по вытрезвлении же спешил отменить свои приказы, так как Краснов не предоставил ему права на производство. Воронежская армия, позже переименованная в Южную, тоже служила убежищем друзей Краснова, прогоревших аристократов. Во главе ее стоял бывший главнокомандующий Юго-Западного фронта ген. Николай Иудович Иванов, царский генерал-адъютант, тот самый, который в начале февральской революции двигался с фронта на Петроград с полком георгиевских кавалеров спасать трон Романовых.

    Теперь Краснов возложил на него ту же самую задачу.

    Под знамя Иванова поставили мобилизованных воронежских крестьян и донских «иногородних», равно и пленных красноармейцев. Набралась кой-какая сила.

    Идя за спиною всех этих «народных» армий, сугубо монархических, самодержавный глава «демократически организованного» казачества хотел добыть себе лавры кн. Пожарского.

    Южной армии удалось немного продвинуться по Воронежской губернии. Это дало повод казенным перьям строчить в официозе хвалебную оду в честь Краснова и казачества:

    «На севере Донской области происходят события огромной важности, имеющие громадное значение не только для Дона, но и для всей будущей России. Здесь окно, прорубленное в Совдепию штыками и пиками донцов, ширится с каждым днем, войска выказывают чудеса храбрости и беспримерной лихости, вплетая в историю освобождения России все новые и новые лавры. Гулким эхом разносятся по Совдепии победы казаков и имя донского атамана ген. Краснова, как освободителя, весьма популярного, передается даже по глухим закоулкам Воронежской губернии из уст в уста измученным народом, с нетерпением ожидающим скорейшего освобождения. В Лисках, в Боброве, где бы ни взвилось казачье знамя, благодарный народ несет своим избавителям и цветы, и слезы радости».[27] Победное чело триумфатора к осени сильно омрачала оппозиция. Не оппозиция Круга, — тут она существовала в зачаточном состоянии и не стоила ломаного гроша. В самом деле, что могли возразить ему урядники, «хорунки», станичные атаманы, или люди и более грамотные, но заплесневевшие в своей глуши. Умственный кругозор первых не простирался дальше плетня своего огорода; образования и развития вторых хватало разве на управление полком или канцелярией.

    Председатель Круга, Василий Акимович Харламов, сподвижник Милюкова, как бывший член Государственной Думы всех созывов, бесспорно во многом мог соперничать с Красновым. Но его время еще не пришло. Он выжидал, чья возьмет, т. е. удастся ли Краснову двинуться церемониальным маршем на Москву или он сломит себе шею и уступит лавры Пожарского Деникину.

    Харламов покамест вел себя осторожно в Новочеркасске. При посещении же Екатеринодара, центра Доброволии и кадетской партии, он нередко подражал апостолу Петру, отрекаясь от Краснова.

    К великой радости «единонеделимцев», он говаривал иногда:

    — Дон нельзя смешивать с атаманом Красновым.

    «Отказываемся верить таким словам Харламова, — возмущенно писал в «Донских Ведомостях» ярый красновец, гвардейский полковник Г. П. Янов. — Еще не так давно он в составе всего президиума Круга ездил во дворец и настойчиво просил атамана не отказываться от атаманства, когда Краснов возвратил пернач Кругу и заявил, что слагает свои полномочия».[28]

    Другая оппозиция, не парламентская, нарушала покой донского самодержца. Она даже и не находилась в пределах его государства. Это были «степные генералы» — П.Х. Попов, В. И. Сидорин, Э. Ф. Семилетов.

    Выдвижение Краснова «черкасней» на пост атамана лишило их лавров, на которые они рассчитывали в награду за «степной поход». С воцарением Краснова, гвардейца, друга аристократии, черносотенного зубра, эти сподвижники Каледина, ставленника донской «демократии», оказались не у дел.

    Их попытка агитировать против атамана не имела успеха. Они проехались было по ближайшим к Новочеркасску станицам и кое-где внушали станичникам, что ими правит недостойный человек, где-то скрывавшийся в то самое время, когда «другие» освобождали Дон. Но казаки отнеслись отрицательно к этой агитации.

    Краснов возбудил судебное дело против «степных» генералов, и они поспешили ретироваться в Екатеринодар. Там Доброволия охотно принимала всех врагов донского властелина.

    Краснов знал, что делают «степные» генералы, приютившиеся у Деникина. На их интриги он отвечал провокацией.

    «На фронте найдены воззвания к казакам с призывом бросать оружие и признавать Советскую власть, — писал он в одном приказе. — При тщательном расследовании оказалось, что эти прокламации напечатаны в Екатеринодаре». «Степные» генералы икнули.

    16 августа, на Круге, когда раздались голоса, почему уехали с Дона Сидорин и К0, Краснов довольно отважно прогремел:

    — Нам нужно великое войско Донское, — некоторым людям нужны великие потрясения. В самые последние дни перед созывом Круга группа близоруких людей решила снова потрясти Дон. Кому-то понадобилось ездить по станицам и уверять казаков, что Круг не будет созван, что этого не позволят немцы и не допущу я, который цепляется за атаманскую власть. В разных местах велась агитация за войну с немцами, и купленные английскими деньгами, а быть-может и просто недалекие «ура-патриоты» твердят об изгнании немцев. Но немцы и так уводят свои гарнизоны. Я просил бы осудить тех лиц, кто во имя личных интересов волновал донское казачество, кто мешал договорам с немцами. Из-за поездки известных вам всем лиц наша армия не получила с Украины шинелей. Те, кто зажигают вас речами, играют вашими головами. Чем они отличаются от Миронова[29] и других, которые шлют прокламации о том, что Краснов продал Дон немцам? Миронова, Сдобнова и Шкурина, если вы их поймаете, вы повесите без суда, так зачем же вы заступаетесь за тех, кто еще более ядовито и зло делает свое страшное дело?[30]

    «Потому что они приказчики души Каледина», — писал в ответ на эту речь Краснова в «Приазовском Крае» идеолог казачества, талантливый публицист Виктор Севский,[31] друг «степных генералов».

    Казаки потеряли Дон. Сидорин, казак Есауловской станицы, не потерял головы. Заметала вьюга пути и тропочки маленькой степной армии Попова. Сидорин фонариком военного разума освещал ее путь.

    Сказочен был партизан Василий Чернецов, весь от ветра хмельный. А Семилетов спокоен и в отцы годится юному есаулу. Однако и к нему шла молодежь и за ним шла порывистая, бурная. В его отряде гимназисты плясали лезгинку под треньканье балалайки. У него в отряде были китайцы. «Шаиго, капитан!» — говорили желтолицые. Будущие диаконы степенные, иереи станичные, забыв о тропарях и кадилах, шли семинаристы к Семилетову.

    В чем же секрет очарования трех генералов? За ними шли тени старых атаманов, и они, эти тени, звали под знамена степных генералов всех вольных, всех смелых.

    Ибо они были приказчики души Каледина».[32]

    Эти калединовские приказчики, в союзе с Харламовым и Севским, в конце концов одолели «атамана военного времени».

    VI
    БЫЧЬЕ СТАДО

    В то время, как на Дону твердая рука и авторитет Краснова привели почти все местные силы к одному знаменателю, Кубань тотчас же по освобождении от большевиков превратилась в арену ожесточенной политической борьбы, причинившей страшный вред белому стану.

    Противоестественный и лицемерный союз между самостийным кубанским государством и Добровольческой армией продолжался самое короткое время. Слишком расходились их политические программы и слишком тесна была территория, на которой появились сразу две государственные власти. Армия Корнилова, когда она в феврале уходила из Ростова в степи, менее всего думала кого-либо спасать, а тем более мечтать о восстановлении великой и неделимой. Приходилось просто-напросто думать о самосохранении.

    Добровольческие генералы первоначально сами не закрывали глаза на то, что все корниловское предприятие отнюдь не серьезное государственное дело, а не более как авантюра.

    «24 апреля, — рассказывает А. Суворин. — Порошин в своей книге «Поход Корнилова», — на смотру офицерского полка командир его, ген. Боровский, сказал перед фронтом, что для пополнения снарядов предстоит большая операция — налет на ст. Сосыку. — Я знаю, кое-кто готов и ее назвать «авантюрой», — с энергией произнес генерал, — но разве весь поход наш не авантюра?» О какой-нибудь разработанной политической программе армии говорить не приходилось. Из Ростова бежали с армией и за армией самые различные по своим политическим взглядам люди.

    Среди грамотной молодежи еще бродил дух февральской революции. Иные, помня тяжелые дни распутинского самодержавия, мечтали о республике. Сам Корнилов возил за собою сирену Керенского, матроса Федора Баткина, разрешал ему упиваться эс-эровским красноречием в станицах. Если верить А. Суворину, ген. Алексеева, организатора и политического руководителя Добрармии, считали монархистом; Корнилова, руководившего боевыми операциями, — республиканцем. Корнилов будто бы говорил:

    — Я доведу страну до Учредительного Собрания. Если не установим в России монархию, то мне будет нечего делать и я эмигрирую в Америку.

    Такая речь Корнилова правдоподобна. Ведь и ген. Кавеньяк, заливший ручьями пролетарской крови Париж в июньские дни 1848 года, тоже считался «честным республиканцем».

    Но корниловский демократизм и либеральный дух образованной молодежи не гармонировали с настроением большинства, особенно людей статских, тащившихся в обозе на манер Суворина-сына. Впоследствии в период успехов Доброволии Корнилова почти обоготворили. На самом же деле, — как я слышал от участников похода, в том числе и от ст. сов. Лукина, — руководящие круги очень тяготились им, так как он своим демократизмом вносил дисгармонию в настроение верхов, и что смерть его развязала верхам руки.

    Действительно, после гибели Корнилова под Екатеринодаром в конце марта Доброволия стала явно окрашиваться в черный цвет. Баткина, отступая, бросили на произвол судьбы. Всякое наследие керенщины было сугубо ненавистно Добрармии, вожди которой пострадали от Керенского. Скоро стала преследоваться всякая отрыжка февральской революции, хотя в декларациях приходилось замазывать глаза неграмотным намеками на Учредительное Собрание.

    В апреле, в станице Успенской, Деникин, принявший командование армией после гибели Корнилова, выпустил воззвание о тех общих целях, которые ставит себе Добровольческая армия:

    «Будущие формы государственного строя руководители армии (генералы Алексеев и Корнилов) не предрешали, ставя их в зависимость от воли Всероссийского Учредительного Собрания, собранного по водворении в стране Порядка. Предстоит и в дальнейшем тяжелая борьба. Борьба за целость разоренной, урезанной, униженной России, борьба за гибнущую русскую культуру, за гибнущие несметные народные богатства, за право свободно жить и дышать в стране, где народоправство должно сменить власть черни. Борьба до смерти!»

    Деникин своего мнения не высказал насчет учредиловки, а лишь сослался на мысль покойников. Зато чуточку позже, как сообщает Суворин, он заявил сотруднику «Вечернего Времени»:

    — Если Керенский появится в районе расположения Добровольческой армии, то за измену родине и предательство он будет повешен.

    Какая же учредиловка без Керенского!

    — Довольно нам всяких социалистических опытов. Испытали их на своей спине. В результате их — только всероссийский погром, — говорили люди пожилые, люди искренние и честные, но напуганные революцией и готовые бить отбой.

    — За веру, царя и отечество! — гудели черносотенцы. В октябре в Екатерннодаре съехались кадеты. Поговорив, на этот раз мало, вынесли резолюцию:

    «В целях успеха борьбы с большевиками нужна временная единая государственная власть. Необходимо восстановление связи с Антантой».

    В соответствии с этим за границей заработал Маклаков, а Деникин сформировал «особое совещание», т. е. свое правительство, генеральско-кадетское.

    — Чорт бы его побрал, опять политика. В армии не должно быть никакого правительства, кроме командиров! — вполне основательно возмущались фронтовики, которым все время твердили, что Добрармия и внепартийна, и аполитична.

    — Я удивляюсь, чем собственно будет ведать это правительство без территории, — усмехнулся Краснов в разговоре с кубанской делегацией, приезжавшей на Дон для ознакомления с тамошними порядками.

    Особое совещание знало, чем ему управлять. В перспективе всей Россией, а пока что — казачьим югом.

    На Дону властвовал Краснов, тоже стремившийся «спасать». Всем конкурентам он твердо заявлял:

    — Руки от Дона прочь!

    Против Краснова интриговали, но сразу свалить не могли.

    Зато вольная Кубань была под боком. Кубань, освобожденная, а отчасти еще освобождаемая Добровольческой армией. Кубань, где расцвело особое совещание и кисли петербургские сливки, Кубань, не имевшая своей армии, но имевшая Раду.

    Если по адресу далекого Краснова приходилось довольствоваться змеиным шипом, то с кубанскими самостийниками никто не мешал вступить хоть в рукопашную.

    Тот «народ», который покамест составлял деникинское государство и который считал нужным бороться с самостийниками, последние окрестили «единонеделимцами».

    Вся эта орда прибыла на Кубань в поисках убежища от большевиков, но занялась руготней по адресу хозяев.

    Ругался Шульгин, недовольный тем, что тут не существовало монархии.

    Ругались кадеты, так как самостийники оспаривали их право княжить и володеть Кубанью.

    Ругались старые бюрократы, потому что кубанцы не приглашали их на работу.

    Свирепела аристократия, так как Кубань не считала их солью земли русской, тем более кубанской.

    Ее «единонеделимцы» бешеным потоком ринулись в атаку против кубанской казачьей «демократии».

    Больше всего доставалось Краевой Раде, заседания которой начались 1 ноября. Меньше всего — атаману Филимонову.

    Этот политический деятель, прежний помощник военного прокурора Кавказского военно-окружного суда, с самого начала спасовал перед Деникиным. Человек мягкий, нерешительный, недальновидный, он взял на себя неблагодарную роль буфера между Деникиным и Радой. Не имея качеств Краснова, чтобы сделаться шарманщиком, а Раду превратить в шарманку, он очень плохо исполнял эту роль.

    Застрельщиками, при нападении на кубанских самостийников, оказались монархисты. Они не знали ни меры, ни такта, не считались ни с временем, ни с местом, ни с обстановкой и руководствовались своим всегдашним принципом: тащи и не пущай.

    «С группой правительств, — писал Шульгин в своей «Великой России» еще до открытия Рады, — отрекшихся от России, предавших ее в угоду немцам, поливавших ее грязью лжи и ненависти, у нас не может быть разговоров. Единственная политика — низложение этих правительств и занятие их территорий».[33]

    — Мальбрук в поход собрался! — иронизировала «Вольная Кубань», официоз кубанского правительства, и посвящала Шульгину стихотворение на украинском языке, начинавшееся таким куплетом:

    Пишить з досади,
    Шульгин пане,
    В вас розуму на брехни стане,
    На все лихе, на все погане
    Ви здатни дуже, Шульгин пане.[34]

    24 октября кубанское краевое правительство, во главе которого еще стоял Л. Л. Быч, издало приказ за № 83, явившийся ответом на выходки монархистов и кадет:

    «Кубань открыла двери беженцам, ищущим мирной жизни. Но вместе с ищущими тихого приюта на Кубань прибыло много членов различных партийных течений и организаций, которые, не учитывая момента и, повидимому, ничему не научившись, продолжают свою непродуманную работу, внося в жизнь края партийные страсти и раздоры. Не защищая Кубань и ничего не сделав для освобождения ее, эти партийные работники проявляют обычную им тенденцию — учить других и оказывать давление на решение различных вопросов краевой властью, вынося резолюции и протесты. Увлеченные своими партийными лозунгами, эти люди, находящиеся под защитой кубанской власти, забыв оказанное им гостеприимство и защиту, забыв, что они еще не находятся в условиях мирной жизни, что идет борьба смертная, — устно и путем печати открыто ведут агитацию, стараясь вызвать недоверие к краевой власти».

    Далее в приказе шли сетования на инсинуации, клевету и незаслуженную травлю и в конце угрозы закрыть враждебные кубанскому правительству газеты и воспретить партийные собрания.

    Приказ подписал член правительства по внутренним делам Алексей Иванович Калабухов. Ровно через год он еще лучше узнал, как платят «единонеделимцы» за кубанское гостеприимство.

    В самой Раде тоже не существовало единения. В ней с самого начала возникли две более или менее определенных группировки — линейцы и черноморцы.

    Линейцы — казаки южных отделов области — Кавказского, Лабинского, Майкопского и Баталпашинского, — расположенных по старой линии укреплений, существовавших в эпоху покорения Кавказа. Здесь селились по преимуществу выходцы с Дона, следовательно, великороссы.

    Черноморцы, напротив, хохлы, потомки древних запорожцев. Деды черноморцев при Екатерине II выселились на Кубань, в нижнее ее течение и прибрежья Азовского моря, и разместились в нынешних отделах Ейском, Таманском и Екатеринодарском.

    Линейцы, члены Рады, отличались большей умеренностью своей программы и большей снисходительностью к «единонеделимцам». Мало-мальски автономная Кубань вполне удовлетворяла их домогательства.

    Черноморские депутаты, как малороссы, были более склонны к сепаратизму. Их идеал — самостоятельная казачья Кубань, входящая в состав России на основах федерации.

    Линейцы поддерживали атамана Филимонова, тоже линейца. Черноморцы — председателя правительства Л. Л. Быча.

    Борьба этих групп, постоянная, мелочная, уже сама по себе не сулила ничего хорошего и являлась бедствием для края. Если к этому прибавить травлю Рады черносотенной прессой, происки, интриги и провокацию со стороны всех прочих «единонеделимцев», грубое, постоянное вмешательство Деникина во внутреннюю жизнь Кубани, то кубанскую действительность нельзя было не признать адом кромешным.

    В Екатеринодаре, по мнению правящих кругов Добровольческой армии, закладывались первые кирпичи в фундамент возрождающейся России. Но одновременно под этот фундамент подкладывался фугас.

    11 ноября Рада обсуждала вопрос о государственном устройстве «Кубанского края». Так отныне должно было официально называться кубанское государство.

    Черноморцы задавали тон. Среди них имелось более культурной силы, нежели среди линейцев — военщины по преимуществу. Влияние черноморцев сильно сказалось в той резолюции, которую Рада вынесла 11 ноября: «В период гражданской войны Кубанский край является самостоятельным государством. Будущая Россия должна быть федеративной республикой свободных народов и земель, а Кубань — ее отдельной составной частью. В настоящее время Кубань суверенна».

    — Неразумные федералисты! — выругался по адресу Рады член ее Иваненко, обсуждая в черносотенной газете «Кубанец» эту резолюцию.

    Рада лишила его за эту выходку голоса.

    Скандалы начались еще раньше того, как резолюция была принята.

    В Раде, помимо казачьих депутатов, заседали в небольшом числе депутаты от «иногородних» и четверо назначенных Деникиным от Доброволии, так сказать, представители «меньшинств». Когда черноморцы предложили свою резолюцию, добровольческие депутаты не только не пожелали голосовать, но даже поспешили уйти из Рады, которая, однако, проголосовала и приняла резолюцию.

    «Единонеделимцы» подняли неслыханный вопль. Шульгин неистовствовал. Газета «Кубанец», редактируемая секретарем президиума Рады Д. Г. Новосильцевым, не довольствуясь руготней Иваненко, начала прямо обвинять Раду в большевизме и одновременно в немецко-украинской ориентации.

    На заседании 23 ноября видный черноморец И. Л. Макаренко, человек горячий, но тогда еще довольно сдержанный по адресу Доброволии, так охарактеризовал взаимоотношения между двумя политическими силами, Кубанью и Добровольческой армией:

    «Добровольческая армия имеет представителей в Раде, но их мало. В комиссиях они не участвуют. Вообще же вхождение их в Раду ненормально, так как через них армия вовлекается во всю сутолоку общественно-политической жизни края, в водоворот борьбы местных групп и политических партий. Это положение принижает великую роль Добровольческой армии, заботящейся о судьбах всей России. Раз тягота ответственности за решения Рады в равной мере распределяется между Радой и Добровольческой армией, то надо бы создать и политическое равенство сил при голосовании. А это, конечно, абсурд, ибо потребовалось бы ввести в состав Рады с правом решающего голоса целый кавалерийский полк четырехэскадронного состава. Добровольческие депутаты 11 ноября сделали то, что должны были сделать, дабы не возлагать на Добровольческую армию ответственности за решения Рады. Формальная ненормальность повлекла клубок нездоровых явлений, которые многоязычная и неразбирающаяся в сути дела уличная толпа, жадная до всяких инсинуаций, обратила в разрыв. Разрыва нет. Только отношения надо урегулировать. Лучше всего, если представители Добровольческой армии будут являться к нам в качестве высокочтимых гостей. Мы их выслушаем и, быть-может, кое-что примем к сведению».

    Отношения с Деникиным, действительно, обострились из-за резолюции 11 ноября. Едва она прозвучала, как Доброволия отправила ноту за подписью ген. Романовского, предлагая Раде пересмотреть свое решение и признать его не окончательным, а лишь добрым пожеланием.

    Рада пошла на уступки. Сформировали смешанную комиссию, которая так истолковала злосчастную резолюцию:

    «Постановление о суверенитете Кубанского края в данное время констатирует фактическое положение вещей, постановление же о будущем устройстве России есть лишь благое пожелание кубанцев».

    На этом успокоились, пока не выплыл вопрос о диктатуре, которой яко бы требовал фронт. В Раде о диктатуре впервые заговорил ген. Покровский.

    Этот величайший авантюрист теперь командовал кубанцами, входившими в состав Добровольческой армии, так как к формированию собственно Кубанской армии еще не приступили. Возвеличенный Радою в феврале, теперь, с возвышением Доброволии, он уже почти все порвал с кубанской «демократией», однако не отказываясь от мысли попасть в кубанские атаманы.

    5 ноября он явился на заседание Рады и сурово заявил, перефразируя известные слова Бисмарка:

    — Не речами и не парламентскими премиями освобождена Кубань, а морем крови, тысячами казачьих трупов. Тяжелы жертвы. Много награды должны получить казачьи войска. Мои полки посылают вам свой привет и заявляют, что верят в то, что Чрезвычайная Рада даст им много награды.

    О цене крови мог говорить только кондотьер. 23 ноября он сделал еще более решительное заявление:

    — Наш тыл не устроен. Мои казаки голодны и раздеты. Тут вы только занимаетесь разговорчиками. Нам нужен диктатор. Иначе не мыслят казаки на фронте. Вы же тут сеете рознь между Кубанью и Добровольческой армией. Это предательство. Это нож в спину тем, кто спасает отечество.

    Глава правительства и вождь федералистов Л. Л. Быч нашелся ответить только по уходе Покровского.

    — Нам брошен упрек в неустройстве тыла. Мы не можем спокойно работать. Вы знаете, кто вносит нервозность в нашу работу?

    — Знаем! — раздались голоса.

    — Нам говорят о предательстве. Но предательство может заключаться и в посягательстве на представительные учреждения, на это святое место.

    — Жаль, что это не Быч! — с грустью воскликнул Покровский через год, вешая Калабухова.

    Рада категорически отвергла обсуждение вопроса о диктатуре, особенно после того как узнала мнение Краснова по этому поводу.

    — В то время как донцы освободились силою своего оружия, — сказал донской атаман кубанской делегации во главе с П. Л. Макаренко, — когда на Дону великолепно и стройно работает сложный механизм государственного управления, в то время как Дон собственными силами ввел у себя закон и порядок, когда донские знамена развеваются на рубежах донской земли, в это время Дон не может признать полезным для дела всероссийского и донского диктатуру.[35]

    Доброволия, навязывавшая диктатуру Деникина, проглотила пилюлю.

    События на Украине тоже дали немало поводов для препирательства между кубанскими самостийниками и «единонеделимцами». Переход власти от Скоропадского к Петлюре окрылял федералистов. Доброволия, напротив, опасалась, как бы ей не пришлось сматывать удочки, если украинцы и казаки станут вместе договариваться с Советской властью и, неровен час, выговорят себе тень самостоятельности.

    Добровольческая контр-разведка зорко следила за тем, чтобы не допустить сближения Быча с Петлюрой.

    «Гетман всея Украины» Павло Скоропадский имел своих министров-резидентов как на Дону, так и на Кубани. В свою очередь и эти государственные образования отправляли к гетману послов, при чем посольство донское, на языке воскресшей старины, носило курьезное название «Зимовой станицы», сам же посол назывался атаманом ее. Вообще, обращение лицом к прошлому в самостийных областях доходило до того, что, например, грамоты Скоропадского донскому атаману оканчивались, как это практиковалось в древности, божественным словом «Аминь».

    Персону «его светлости пана гетмана» в Екатеринодаре представлял некий галицийский пан, барон Боржинский. Доброволия до поры до времени его не трогала.

    Поздней осенью дела гетмана пошатнулись, так как немцы, проиграв мировую войну, покидали Украину. Петлюра не замедлил выступить в качестве предтечи большевиков.

    Весною, в период шатания на Дону Советской власти, гетманская Украина поспешила захватить, с помощью немецких войск, чуждые ей Донецкий и Таганрогский округа. Теперь, при шатании власти гетмана, Краснов поспешил ответить той же монетой. 8 ноября он издал приказ № 1458 в виде воззвания к украинцам:

    «События, происходящие на Украине, захват власти в Харькове и Лозовой Петлюрой и Винниченко, мечтающими уничтожить русскую Украину и творящими насилия над верными украинскому правительству гражданами, беспорядки на железных дорогах, все эти обстоятельства в настоящее жуткое и тревожное время дали возможность большевикам на Украине поднять голову, и местами там снова началась кровавая расплата с честными и послушными закону людьми. Наши интересы тесно связаны с интересами Украины. На нашей границе в Украине лежат такие места, беспорядки и анархия в которых не допустимы, так как они грозят разрушением нашей железоделательной и угольной промышленности, грозят приостановкой подвоза к нам боевых припасов, наконец, могут остановить и наш железнодорожный транспорт. Само население этих мест просит внести тот порядок и успокоение, которые теперь водворены в земле всевеликого войска Донского.

    Для того, чтобы анархия и большевистские банды не могли перекинуться через нашу границу и ударить нам в тыл в последнюю минуту нашей кровавой борьбы с большевиками, я получил согласие (?) занять частями постоянной армии некоторые железнодорожные узлы. В этих видах мною приказано выдвинуть передовые части в Луганск, Дебальцево, Юзов-ку, Мариуполь и Беловодск, чтобы сохранить полное спокойствие и обеспечить мирный труд на Луганском патронном заводе, в Дебальцевских железнодорожных мастерских, в Юзовских железоделательных и горных заводах и т. д.

    Граждане Украины! Дон не посягнет ни на ваши земли, ни на ваши законы, ни на ваши права. Казаки являются к вам тем здоровым началом, которое поможет вам продолжать ваш мирный труд и жить совершенно спокойно, не опасаясь убийств и насилий разрушителей России и Украинской державы и злейших врагов свободы.

    Рабочие! спокойно оставайтесь у своих станков и продолжайте свою работу. Никто не посягнет на ваши профессиональные союзы и организации, и никто не позволит злоупотреблять вашим трудом. Но горе тем, кто вздумает прельститься ласковыми и лживыми обещаниями безответственных комитетов и советов. Если среди вас явятся люди, которые посягнут на новую безвинную казачью кровь, горе им, потому что наш закон неумолим и беспощаден и наше правило — за одного убитого казака десятеро из тех, кто посягнул на его убийство».

    Краснов по-соседски рвал клочья от Украины. Екатеринодарские «единонеделимцы», находясь вдали от нее, могли только сорвать украинский флаг, развевавшийся над домом, в котором помещалось посольство «его светлости».

    Немного погодя Доброволия разгромила и самое посольство как в угоду Антанте, так и из своей ненависти ко всяким самостийникам. Эта шумная история произошла следующим образом.

    Когда на Украине началась катавасия, секретарь посольства г. Поливан отправился на телеграф, где хозяйничали добровольцы. Их цензура распространялась даже на телеграммы Филимонова.

    Г. Поливану, с помощью члена Рады сотника Жежеля, удалось снестись с одним из городов Украины и запросить, что там делается. Получив информацию, он уже хотел уходить, как вдруг на телеграф явился добровольческий офицер начальник связи, который потребовал предъявить ему переговорную ленту.

    Поливан отказался и пошел к выходу. Начальник связи загородил ему дорогу.

    Сотник Жежель, выйдя, наконец, из положения благородного свидетеля, протелефонировал об инциденте Бычу.

    — Ленту выдать добровольческому представителю ни в коем случае не разрешаю. Если Добровольческая армия употребит насилие — это ее дело, — ответил Быч.

    Жежель сообщил это распоряжение главы кубанского правительства начальнику связи, но тот не унимался.

    — Вы говорили с украинскими повстанцами. Дайте ленту, — требовал он от г. Поливана.

    — Я секретарь украинского посольства. Цензуру своих телеграмм нахожу оскорбительной и нарушающей международное право. Я не премину заявить протест в Париже, Лондоне и Нью-Йорке.

    — Заявляйте хоть на луне. Дайте ленту.

    — Прочесть — извольте.

    — Я хочу взять у вас ленту и представить ее в штаб. Поливан категорически отказался.

    Его арестовали.

    Официальное сообщение штаба Добровольческой армии гласило, что причина ареста г. Поливана — его разговор по прямому проводу с повстанцами, враждебными Добровольческой армии, но текст телеграмм не может быть опубликован, так как находится у Быча. Быч же клялся и божился в Раде, что он и в глаза не видал этого текста.

    Шедевром этого правительственного сообщения Добровольческой армии являлось указание на то, что украинские повстанцы враждебны ей. Еще не высунув носа с Кубани и покамест не имея ничего общего с Украиной, Доброволия заявляла игЬі огЫ, что Петлюра враг ей. Все враги.

    Донской атаман. Кубанская Рада. Его светлость гетман Петлюра и Винниченко, не говоря уже о Грузии, Финляндии, Эстонии и т. д.

    Добровольческая армия и ее особое совещание умели приобретать только врагов. Как древние римляне, они не смущались числом врагов, а только спрашивали, где они.

    При полной бестактности и отсутствии политического чутья претензии Доброволии не знали пределов.

    Вслед за секретарем добровольческая контрразведка посягнула и на самого барона Боржинского, подвергнув его временному задержанию, пока в посольстве производили обыск.

    Креатура Деникина, атаман Филимонов, — посольство собственно состояло при нем, как главе кубанского государства, — заявил Боржинскому:

    — Мы вас не можем оградить от оскорблений. Кроме того, отныне смотрим на вас не как на посла, а как на гостя.

    Боржинский написал письмо на имя председателя Рады, которого известил о своих злоключениях и о своем намерении покинуть Кубань.

    — Не признавать того или иного посла, тем более посла той державы, которая давала нам до последнего времени возможность держать в руках оружие, это факт, который называется разрывом дипломатических сношений, — сказал председатель Рады Н.С. Рябовол, огласив письмо. — После этого обычно следует объявление войны. Если вы к этому готовы, если желаете войны, если желаете создать 10 фронтов, тогда надо заявление Боржинского положить под сукно.

    — Мы задались целью образовать государство путем сговора с другими такими же государственными образованиями, а каким путем идем? По какой-то роковой случайности от нас уезжают представители соседних держав. Остался один донской, и тот хотел уехать, так как газеты ругали его. Пришлось закрыть газету, чтобы удержать донского посла, — жаловался Быч Раде на Доброволию, которая выживала из Екатеринодара всех представителей самостийных государств.

    Филимонов попытался утихомирить страсти.

    — Скоропадский сложил свои полномочия. Его правительства более не существует. Положение посла совершенно двусмысленное. Кого же он представляет?

    Рада, в пику Доброволии, вынесла постановление о том, что Кубань попрежнему признает представительство Украины.

    Черноморцы осиливали. Влияние Быча возрастало.

    Чем больше бестактностей допускала Доброволия, тем больше нервировала Рада, тем больший проявлялся в ней сепаратизм, тем теснее сжимались депутаты возле крайней левой. Мало того. Происки Доброволии не только пробуждали в Раде опасный революционный дух, но и совершенно разлагали ее. Вместо серьезной деловой работы кубанские законодатели целиком ушли на борьбу с «единонеделимцами». Вопросы первостепенной важности перестали занимать депутатов, и без того не подготовленных к государственной работе.

    Зала зимнего театра, где происходили заседания, пустовала, когда обсуждался земельный вопрос. Но стоило появиться на трибуне Бычу, для объяснений по поводу очередной инсинуации шульгинской газеты или по поводу лекции Пуришкевича, законодатели валом валили из буфета и кулуаров в зал и разражались аплодисментами, под которые Быч начинал свою речь.

    То, что говорили грамотеи по земельному вопросу, мало кто понимал из депутатов-простаков. Так говорили мудрено!

    Простаков же было большинство. В ожидании скандальных заседаний, где все так просто, ясно и интересно, они слонялись по кулуарам и судачили о своих личных делах.

    Несчастные черноземные законодатели, впервые призванные к этой роли, не имели хорошей школы. Их не втягивали в серьезную политическую работу, а приучали смаковать пикантные разоблачения, слушать грызню, наблюдать борьбу уязвленных самолюбий, перемыванье грязного белья.

    Соперничество Быча и Филимонова приняло острую форму. Первому не давала покоя атаманская булава. Второму приходилось обороняться, а иногда, под влиянием своих, не в меру усердных, сторонников, и переходить в наступление.

    В конце ноября, по непроверенному доносу, атаман приказал военному прокурору Кубанского краевого военного суда полк. Приходько, для большей помпы, лично арестовать ген. Букретова, помощника управляющего ведомством продовольствия и снабжения. Главою этого ведомства считался Быч.

    Доносчики, какие-то темные личности, всего вернее, что агенты добровольческой контр-разведки, сообщали о крупных хищениях в ведомстве снабжения. При проверке все оказалось вздором. Тогда придрались к каким-то формальным упущениям.

    Чтобы избежать гласности, атаман предал Букретова, вопреки закону, «суду чести», председателем которого назначил своего родного брата. Суд лишил Букретова права поступления на службу.

    Кроме того, сторонники Филимонова раздули и другое дело о договоре, заключенном правительством с крупной ростовской табачной фирмой. Асмолов и К0. Нашли, что торговый дом приобретал по договору чересчур большие преимущества и вовсе убивал всех конкурентов.

    — Нет ли тут недобросовестности со стороны правительства? — поднял в Раде вопрос полк. Чакалов.

    — Предложил бы такого члена Рады исключить на пятнадцать заседаний, — возмущенно заявил Щербина, бывший член Государственной Думы II созыва, один из образованнейших депутатов. — Впрочем, — смилостивился он, — в виду неблаговоспитанности и некультурности полк. Чакалова можно ограничиться исключением лишь на пять заседаний.

    Предложение Щербины проголосовали и приняли.

    — Тогда надо исключить и Воропанова, оскорбившего атамана! — раздались голоса линейцев.

    — Это сделать не возбраняется, предлагайте, и Рада проголосует, — ответил Рябовол.

    Племянник атамана и его агент в Раде, молодой сотник Д. Филимонов, разразился градом упреков по адресу высокого учреждения.

    — Что ни шаг, то разногласие. И абсолютно никакой продуктивности. Толчемся на одном месте.

    — Разногласия начались лишь с того момента, как стали выбирать атамана, — кричали ему.

    «Трудное дело политика! Особенно — для простой, немудреной головы хлебороба», — с грустью восклицала «Вольная Кубань», официоз правительства.[36]

    «Жутко становится от подобных настроений и тяжело, обидно видеть первые шаги новых свободных учреждений, призванных в роковой час всеобщей опасности на великое дело спасения России», — произнесла свой приговор Раде газета Шульгина, которая из сил выбивалась, чтобы породить как можно больше скандалов и грызни в этом «свободном учреждении». Она ни на минуту не давала покоя кубанским законодателям, ела их поедом, как грозная сварливая свекровь ненавистную, строптивую невестку.

    Произошел, например, такой случай. Некий хорунжий Зеленский выпорол в станице Успенской старую, уважаемую учительницу Попову. Дело дошло до Рады, которая, разумеется, осудила хулиганский поступок офицера и даже назначила ему наказание. Но при обсуждении этого вопроса какой-то малокультурный депутат подал с места реплику: «Так ей, учительнице, и надо».

    «Неслыханный позор! Кричать — «так и надо»! Ну и законодатели!» — измывалась «Великая Россия».

    Тех безобразий и преступлений, которые совершали спасатели отечества в генеральских чинах, газета Шульгина не замечала.

    Нехорошая слава прошла про кубанские дела. Редко кто вспоминал добром Раду, которую Шкуро однажды назвал публичным домом. Никто, даже на Кубани, не видел от нее никакой пользы. Фронт ее определенно не терпел.

    Даже официоз донского правительства, «Донские Ведомости», однажды лягнул ее, поместив стихотворный фельетон «Деликатность» за подписью некоего Е.В.

    По-старому, как надо,
    Мы песню завели:
    Ой Рада, ой дид-Рада,
     Ой люшеньки — люли.
    Полна своеобычий
    Кубанская страна
    И логикою бычьей
    Она умудрена.
    Незлобивы и чисты
    Лежат на пласте пласт:
     Внизу имперьялисты,
     А сверху «хведераст».
    Выходит крайний правый,
    Сказал — и всем хорош;
    Уходит, облит славой
    От бисов и ладош.
    Выходит некто красный…
    Сказал, и на те вот:
    В ответ ему согласный
    Кубанец честь поет.
    Гудит бычачье стадо,
    Гудят все, что шмели…
    Ой, Рада, ой дид-Рада,
    Ой люшеньки-люли.
    Такая, знать, натура —
    Всех чествовать подряд:
    Им гетман и Петлюра
    Равны как друг и брат.[37]

    «Вольная Кубань» не замедлила ответить своему собрату на его «Деликатность» фельетоном, озаглавленным «Хамство»:

    … И это на страницах «Донских Ведомостей»! Что скажут по станицам От чудных сих вестей!

    Ведь Круг и наша Рада, — Да это ж наш народ… И вам, Е. В., знать надо, — Не стадо этот сброд.

    Но я по вашим длинным Ушам могу сказать, Что слов вам этих дивных Вовеки не понять!

    VII
    «Союзники»

    Флот Антанты, пройдя побежденный Босфор, проник в Черное море.

    Союзники, казалось, стремились на помощь белым армиям юга России. Офицерство, главное ядро белого стана, привыкнув видеть в англичанах и французах соратников по мировой войне, не допускало мысли, чтобы союзники не помогли белым сокрушить большевиков, заключивших мир с немцами. Многие, более того, рассчитывали, что союзники, справившись с Германией, сами явятся в Россию, чтобы придушить большевизм. Не надеясь на свои силы, ждали спасителя извне.

    Напрасно разумные люди предостерегали от излишнего увлечения «бескорыстными» заграничными друзьями.

    Краснов, якшавшийся с немцами, хорошо знал цену германскому бескорыстию. Недаром 16 августа он уверял «державного хозяина» земли донской, что Россию спасут во всяком случае не иностранцы и что всякое вмешательство последних в русские дела только хуже разорит страну.

    Харламов тоже не верил, чтобы союзники дали свои войска для «спасения» России.

    «Председатель Войскового Круга В. А. Харламов, — писали «Донские Ведомости» 7 ноября,[38] — в беседе с журналистами заявил, что первой задачей всех образовавшихся правительств должна быть борьба с большевиками. Надеяться всецело на союзников нельзя, ибо роль союзников сведется лишь к занятию важнейших узловых станций на юге России. Отпор же большевикам нужно дать собственной армией».

    Харламов зря не говорил. Член кадетской партии, он имел постоянную и притом более или менее доброкачественную информацию о настроениях заграницы.

    Тем не менее союзников ждали.

    Ждали страстно, нетерпеливо.

    Больше всего — Добровольческая армия. Она, обладавшая, несмотря на свою безземельность, тенденцией представлять на юге общерусскую власть, ждала сильной поддержки извне. Союзники, не имевшие понятия ни о Доне, ни о Кубани, хотели говорить о старых долгах с теми, над знаменами которых витала тень прежней России. От Сазонова и Маклакова они слыхали только об одной истинно-Русской армии — Добровольческой.

    Престиж Доброволии при появлении союзников поднимался очень высоко. Теперь должны были замолкнуть кубанские шавки; донской атаман, скомпрометированный дружбой с немцами, должен был обуздать свою гордыню.

    В екатеринодарских газетах в начале ноября приводилась беседа с «высокоавторитетным лицом», которое заявило журналистам:

    — Союзники на Добровольческую армию смотрят как на основу своей деятельности по объединению России и освобождению ее от большевиков. Всякое государство или государственное образование, которое своим сепаратизмом мешало бы объединению разрозненных частей Великой России, они считают своим врагом. Лицом, которое могло бы взять главное командование, они считают ген. Деникина. Союзники обещают неограниченную помощь деньгами, оружием, снаряжением и всевозможными медикаментами. В Новороссийск уже доставлено 6 миллионов патронов, и тысяч винтовок. Скоро прибудут танки».[39]

    Их так страстно ждали, такие возлагали на них упования! Но все еще ни один союзнический представитель не приезжал в Екатеринодар. Становилось просто невтерпеж!

    На фронте начинали терять веру в союзников. Там не читали газет и с минуты на минуту ждали целые корпуса коричневых сипаев, целые легионы сенегальских стрелков.

    Большевиков ругали за то, что они продали Россию немцам. Газеты ежедневно писали, что в рядах советских войск — латыши, китайцы, киргизы и еще бог весть, какая нечисть. Но никто в белом стане не считал предосудительным идти бок-о-бок с наемными темнокожими очищать священный Кремль от большевиков.

    — Союзники! Где же союзники? Хотим видеть союзеников.

    Власти предержащие прибегли к имитации. Выдали широкой публике за союзнических представителей первых попавшихся англо-французских моряков.

    12 ноября Екатеринодар торжествовал. Улицы запрудились праздничными толпами. Всюду царило ликование и радость. Потому что прибыли, наконец, союзники!

    Роль первой ласточки разыграли несколько офицеров с английского сверх-дредноута «Ливерпуль» и французского дредноута «Эрнест Ренан» во главе с капитаном 1-го ранга Лепноу. Для них, соскучившихся на море, это была довольно приятная увеселительная прогулка.

    Они охотно ехали, куда их везли; ходили, куда вели. Особенно охотно пили и ели то, что им предлагали.

    Если позже сам неподдельный представитель короля Англии на юге России ген. Бриге сознавался, что, отправляясь в Россию, не имел представления о Екатеринодаре, то эти гастролеры-моряки, направляясь в Екатеринодар, не имели ни малейшего понятия о России. Их увеселительную прогулку по Кубани можно сравнить разве с путешествием Санчо-Панчо по «острову Баратории», с тою лишь разницей, что здешняя толпа принимала их всерьез за сколько-нибудь значащие величины, тогда как бедного оруженосца Дон-Кихота встречали торжественно лишь ради потехи.

    В Раде, куда гастролеров тоже завезли, простодушные законодатели плакали от восторга. Так, по крайней мере, уверяли репортеры «Вольной Кубани».

    — Мы, демократическое казачество, — ораторствовал перед «союзниками» П. Л. Макаренко, — ни на минуту не допускаем мысли, чтобы наши союзники, великие демократии мира, посягнули на наше демократическое устройство и помешали нам создать прекрасное здание великой, свободной и федеративной республики.

    Каждый приписывал союзникам то, что ему самому хотелось. «Единонеделимцы» — стремление восстановить единую, «хведерасты» — создать федеративную. Союзники же, настоящие, желали одного: возместить свои протори и убытки. Эти же союзники, что явились на гастроли, хотели лишь хорошенько выпить и закусить.

    Их чествовали банкетом. Они ели и молчали. Лишь один из них буркнул что-то в роде речи. Для широкой публики ее перевели так:

    «Прежний союз России с нами прервала на некоторое время какая-то кучка авантюристов. Но теперь, с этого дня, этот священный союз возобновляется. В этот прекрасный день все мы, здесь присутствующие, дадим друг другу клятву, что этот союз никогда не будет нарушен». Если «делегаты» больше пили и ели, нежели говорили, зато своя братия чесала свои языки что есть силы. Говорили, конечно, не для иностранцев: они все равно ничего не понимали по-русски. Разглагольствовали сами для себя и друг для друга, так как тут на обеде, за шампанским, столкнулись Дон, Кубань и Доброволия.

    Каждый из представителей этих трех политических организаций высказывал то, что требовалось заявить на политическом собрании по вопросу дня. Добровольческий генерал Карцев, например, доказывал спасительность монархии для России.

    С нетерпением ждали речей донцов. Знали, что их языком будет говорить Краснов. Всех интересовало, как-то выкрутится на этот раз союзник кайзера.

    — Всякий знает, — начал свою речь ген. Смагин, представитель Краснова при Добровольческой армии, — что в союз с немцами заставили нас вступить обстоятельства. Мы принуждены были согласиться на обмен хлеба и шерсти на оружие и патроны, что и дало нам возможность создать Донскую армию. О! как страстно, как нетерпеливо мы ждали вас, господа союзники. Как надеялся наш атаман ровно год тому назад, в октябре прошлого года, когда он шел освобождать Петроград с 3-м конным корпусом, что вы с севера придете к нему на помощь. Как ждали вас здесь в январе этого года, когда не все еще было потеряно, когда так легко было нам помочь. Вы пришли сюда, на места, занятые Добровольческой армией. Поддерживая ее, не забудьте и Южную армию и окажите помощь и ей. Она ведь стремится, — во главе со своим вождем, ген. Ивановым, который некогда своим наступлением в Галиции поддержал вас во время боев под Верденом, — к общей цели великих наций.

    Под конец маститый генерал перешел на молитвенный лад.

    — Мы так привыкли любить вас за это время, так привыкли смотреть на вас как на родных братьев, что и теперь со слезами умиленной радости мы говорим вам: здравствуйте, родные; здравствуйте, братья наши! Да будет благословен день и час вашего прихода.

    Чтобы продемонстрировать перед «союзниками» мощь всевеликого войска Донского, «атаман Зимовой станицы» при кубанском правительстве ген. Ажинов, сейчас же вслед за речью Смагина, сообщил:

    — Мы, донцы, рады поделиться своими успехами. Сегодняшняя сводка нашего штаба гласит, что Донская армия заняла Лиски и одержала крупную победу под Евстратовкой, захватив на разъезде Бодбаево 1200 снарядов и 50000 патронов.

    Краснов, практик большой руки, остался верен себе. Лишившись купленной помощи немцев, он охотно соглашался купить помощь Антанты, о чем без стеснения заявлял всему миру через Смагина. Но при этом ни на миг не отказывался от конкуренции с Доброволией по части «спасения» святой Руси.

    Представитель Донского Войскового Круга П. И. Ковалев, отражая мысли Харламова, тоже произнес речь.

    — Я, как участник почти всех войсковых кругов, категорически утверждаю, что в числе главнейших постановлений, которые выносили донские казаки, неизменно фигурировала резолюция: быть верными до конца нашим союзникам. Если потом случилось нечто иное, то не мы тому виной. С стесненным сердцем, с гнетущим чувством переживали мы тягостные немецкие дни. Но, чтобы быть справедливым, я должен сказать, что у нас на Дону имеется весьма незначительная группа лиц, которые не прочь были повергнуть Тихий Дон под пяту немецкого солдата. Эти лица не прочь были… Впрочем, об этом подробно пока не стоит распространяться. Но Войсковой Круг, но гуща народная неизменно питала глубокие симпатии к нашим верным союзникам и теперь ждет, не дождется сказать на своей донской земле тем, кого мы ныне так радостно приветствуем: добро пожаловать, дорогие гости, несущие нам свободу, равенство и братство.

    Деникин из этой речи мог понять, что руководящие слои Войскового Круга далеко уже не так тесно связаны со своим атаманом-германофилом.

    Хлестаковы, кутившие у Антона, только не Сквозник-Дмухановского, а Деникина, не успели еще прочухаться с перепоя, как на юг России прибыла всамделишная английская миссия, во главе с генералом Пулем. Он разбранил шаловливую молодежь, предвосхитившую ту встречу, которая по праву следовала ему.

    Однако, и ему устроили ряд банкетов, на одном из которых он такими словами заключил свою приветственную речь.

    — Позволю себе указать на один урок прошлого. С начала войны у нас в Англии не было политики.

    Была одна партия, которая стояла за Англию. Я не сомневаюсь, что вы бросите политику и будете дружно работать для достижения единой цели — единой России.

    В Новочеркасск Пуль не поехал. «Союзники» обходили Дон. Это невнимание порождало массу слухов, особенно на фронте. Враги атамана пускали шепотки:

    — Союзники поддерживают только добровольцев. Краснова они не признают. Пока Краснов царствует, Дону не видать от них никакой помощи.

    Казачьи сердца сжались, боясь полной изолированности Дона. Неказачьи офицеры, служившие в Южной и Астраханской армиях ради больших окладов и безопасных должностей, стали побаиваться, как бы впоследствии, при восстановлении России Доброволией с помощью Антанты, им не поставили в вину службу у Краснова.

    Стояла уже зима. Казаки, плохо одетые и обутые, воевали все хуже и хуже. Войне не предвиделось конца, а это более всего обескураживало станичников и заставляло думать о примирении. А тут еще союзничья опала…

    Краснову приходилось изобретать какой-нибудь фокус, который не заставил себя долго ждать.

    Севастопольский агент Краснова, адмирал Кононов, выследил, когда союзники отправили в Азовское море, для обследования условий плавания и для измерения глубин, миноносцы: французский «Бриссон», английский «Свен» и какой-то американский угольщик. Выпросив у командования союзной черноморской эскадрой разрешение почествовать моряков, отправленных в Азовское море, Кононов забрал в Таганроге офицеров с «Бриссона» и «Свена» и повез в Новочеркасск.

    В «делегацию» союзников входили англичане — капитан Бонд, лейтенанты Блумфильд и Монро, французы — лейтенанты Кошэн, Дюпрэ и Фора. Они прихватили с собой полдюжины матросов.

    Одновременно с этими гастролерами отправился в Новочеркасск из Екатеринодара французский агент г. Эрлиш, нынешний член палаты депутатов.

    Краснов блеснул своим уменьем устраивать празднества. Даже враги не могли отказать ему в этом таланте. Он задался целью создать возможно большую шумиху, чтобы поразить союзников величием Дона и доказать фронту лживость врагов, утверждавших, что для союзников донские казаки — пасынки.

    25 ноября стольный город Тихого Дона расцветился как павлиний хвост. Над домами развевались донские флаги. Старую деревянную арку, сооруженную на Крещенском спуске (улица от вокзала в центр города) перед собором, украсили флагами Антанты. На вершине ее водрузили звездчатый флаг Соединенных Штатов.

    В этот день русский трехцветный флаг развевался в Новочеркасске лишь над единственным домом, где помещалась канцелярия представителя Доброво-лии на Дону, генерала Эльснера.

    Отменялись занятия в правительственных учреждениях и учебных заведениях. Студентов Политехнического Института выстроили на Соборной площади.

    В Новочеркасске, кроме юнкеров и атаманского конвоя, не квартировало никаких войсковых частей. На парад выгнали всю нестроевщину, до штабных писарей и кашеваров включительно. Краснов хотел показать союзникам, сколь обильна пушечным мясом земля донская. Чтобы придать нестроевым командам вид воинских частей, им накануне выдали из войскового музея старые знамена, некогда гулявшие с Платовым по всей Европе.

    День выдался на редкость хмурый и противный. Город опеленала сине-молочная мгла.

    «Войска» выстроились шпалерами от вокзала до собора, вдоль всего Крещенского спуска. Сзади них разместились толпы школяров, чиновников и всякой публики.

    Несмолкаемое ура сопровождало триумфальный проезд «союзников» по живой улице. Кричали, не ^ка-лея глоток, но и разочаровывались, видя перед собой не почтенных государственных мужей, олицетворяющих мощь Антанты, а белогубых щенков, годных разве для выпивок с застольными речами.

    Последний автомобиль уже совсем нарушал серьезность и благочиние торжественной встречи. На нем везли простых матросов. Один из них, большеголовый янки, в широчайших клетчатых штанах, видимо, уже изрядно приложившийся к виски, разевал свою глотку, махал руками и притоптывал ногами. Но его вопли заглушались приветствиями толпы и колокольным трезвоном, который раздался на соборной колокольне, когда автомобили проезжали через арку.

    На паперти величественного собора союзников встретило духовенство, во главе с епископом. Затем начался молебен. Устраивая эту церковную церемонию, Краснов хотел подчеркнуть благочестивым англичанам, что казачество чтит религию.

    Вечером, как водится, торжественный обед у атамана, по меньшей мере, персон на двести.

    Хозяин произнес речь на французском языке, которым владел в совершенстве. Он оправдывался в вынужденном союзе с немцами и просил помощи у союзников.

    — Казак на фронте устал. Его силы изнемогают. Союзники должны помочь нам, если не хотят, чтобы через два-три года советский фронт появился на Рейне.

    Он, который еще не так давно боролся с большевиками в союзе с немцами, теперь пугал Антанту союзом немцев и большевиков.

    Г. Эрлиш отвечал атаману на таком ужасном русском языке, что на обеде не хохотали только из приличия, но впоследствии, на дружеских пирушках, участники обеда довольно часто имитировали эту речь. Прочие «союзники» отказывались от словесных выступлений, ссылаясь на то, что они не правомочные представители.

    Зато, подвыпив, они разошлись, но только не по части речей. Когда великолепный оркестр сыграл донской гимн «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон», они заявили, что хотят слышать русский национальный гимн. По их требованию сыграли «Боже, царя храни».

    Это им больше понравилось.

    Под конец парадный обед превратился в шумную попойку. Шкуро, находившийся в качестве гостя, отплясывал лезгинку. Один из гостей французов пристал к епископу Гермогену, убеждая его тоже танцовать:

    — Dansez — vous, le pope russe.[40]

    В городе зажгли иллюминацию. «Ермаков»[41] на ее устройство не жалели. Однако густая мгла помешала поразить гостей световыми эффектами.

    Утром — панихида на кладбище, на могиле Каледина, Митрофана Богаевского и других покойных вождей Дона.

    «Они прибыли к нам издалека, — заливался репортер «Донских Ведомостей», описывая панихиду, — оттуда, где их родные луга омываются водами красавицы Сены и вечно хмурой Темзы… И вот они у нас, у наших дорогих, незабываемых могил, пришли излить вместе с нами неизбывную тоску о павших, пришли утешить нас, воскресить в нас увядающую веру в избавление».[42]

    Здесь, перед панихидой, над прахом Каледина и «донского баяна», произошел маленький инцидент, почти незаметный, но интересный для характеристики людей той эпохи.

    Краснов давно хотел привлечь на свою сторону талантливого публициста Виктора Севского, который афишировал в своем журнале «Донская Волна» врагов атамана, «степных» генералов. Теперь представился удобный случай для примирения.

    Редактор «Донских Ведомостей» H.A. Казмин, по поручению Краснова, привез на панихиду Севского. Если бы последний пошел на мировую, т. е. продал бы свое перо, Краснов хотел дать ему сразу же достойную работу. Предполагалась поездка «союзников» на Донской фронт и требовался талантливый корреспондент, чтобы возможно крикливей расписать это событие в газетах.

    Быть-может, дело и пошло бы на лад, но все испортила женщина, «тетя Лиза». Так почти весь Новочеркасск звал вдову покойного «донского баяна», Е. Д. Богаевскую. Ей показалось обидным, что Краснов, прибыв с союзниками на могилу Каледина и ее мужа и начав здороваться с дамами, приложился не к ее первой руке. Почувствовав «себя уязвленной, она сейчас же начала внушать щепетильному и раздражительному, как все чахоточные, Севскому о том, что атаман в лице ее задел и ее покойного мужа, друга и единомышленника публициста. Этого было достаточно. Севский лишний раз убедился в неуважении Краснова к идеологу казачьей демократии и спешно уехал с «тетей Лизой» тотчас же по окончании панихиды.

    Примирение не состоялось. Краснову не удалось отвлечь от оппозиции рекламных дел мастера. Предстоящая поездка на фронт лишилась пера, которое могло бы достойным образом воспеть ее стихами и в прозе.

    После панихиды — обед в Войсковом Круге.

    Если у атамана преобладала военщина, то здесь верх брал статский элемент. Украшением стола служил один рослый, благообразный «дидок» в чекмене, обладатель огромной рыжей бороды, член круга из казаков-старообрядцев.

    На беду, ни один донской законодатель не говорил на иностранных языках. Пустились на хитрость. Редактора официоза, Н.А. Казмина, знавшего французский язык, выдали за члена Круга и он приветствовал гостей от донского представительного учреждения.

    После обеда гостям захотелось посмотреть «les cosaques au natureb. Особенно интересовали их казачки.

    Решено было съездить в подгороднюю Кривянку.

    Автомобили с гостями понеслись по Платовскому проспекту. Публика, гулявшая по этой улице, удивилась до крайности, увидя, что вереница машин подкатила к дому № 5, в котором отнюдь не помещалось никакого правительственного учреждения, так как вывеска гласила:


    КАХЕТИЯ. Шашлычная-Погреб А. X. Циклаури.


    «Союзники», красные, с возбужденными лицами, продолжали сидеть в автомобилях, Видимо, в этом учреждении они не предполагали заниматься тою же важной работой, в которую ушли с головой в последние два дня.

    В погреб направился переводчик. Нужно было взять с собой в станицу вина, чтобы облагодетельствовать господской чаркой казаков и казачек.

    Деловая работа двух последних дней сказалась и на переводчике. Он имел достаточно силы, чтобы перейти тротуар, но, спускаясь в погреб, запнулся на первой же ступени и кубарем полетел вниз.

    Лакеи подхватили мученика служебного долга. У него сочилась кровь из широких ссадин на руках и на голове.

    Знатные иностранцы, как ни были пьяны, но застыли от ужаса, когда их ментор, весь в крови, предстал перед ними, выведенный под руки из погреба.

    Поездку в Кривянку отставили, тем более, что в тот же вечер предстояло совершить еще один важный акт для заключения вечного союза между Доном и Антантой, а именно — пировать в войсковом офицерском собрании на традиционном празднике георгиевских кавалеров. 26 ноября — день святого Георгия победоносца.

    «Донские Ведомости» расписывали, как умели, эти «союзнические» торжества. Для придания гостям большего удельного веса их порядком повысили в чинах, а старшего из англичан, капитана Бонда, газета титуловала лордом. У нас, мол, в гостях лорды, не то, что у Доброволии.

    Газеты «единонеделимцев», уличая Краснова в беспринципности, указывали на то, что еще вчера он лобызался с немцами, а сегодня блудодействует с союзниками, тогда как Добровольческая армия всегда сохраняла верность Антанте.

    — Ей нетрудно было сохранить свою непорочность, — как-то раз высказался Краснов по поводу этих упреков. — Я получал от немцев, с Украины, снаряды и патроны и, омыв их в водах Тихого Дона, чистенькими передавал их Деникину.

    Торжества в Новочеркасске затянулись, по русскому обычаю, на три дня. Потом отправились на ближайший фронт, опять целою гурьбою. Статские — во фраках, так как не успели переодеться после очередного торжественного возлияния. В Кантемировке командующий Южной армией ген. Иванов сначала принял таких гостей за официантов.

    За обедом у Иванова уже забыли всякий этикет. Дряхлый хозяин, потрясая своей черноморовской бородой, превратился в конферансье.

    — Слово принадлежит его сиятельству лорду Бонду, — возглашал он.

    Бедного англичанина заставили произнести тост на русском языке по тексту, написанному латинскими буквами.

    — Я пью за здоровье генерала Краснова, — кое-как, с грехом пополам, прочитал он начало.

    Дальше шло: «Главнокомандующего армиями Дона». Произнося длинное слово, да еще со звуком «щ», который иностранцы вообще не осиливают, глава «делегации» окончательно сломал себе язык, что вызвало взрыв хохота.

    Инициатива этой, пожалуй, неуместной шутки принадлежала А.Ф. Аладьину, члену 1-ой Государственной Думы. Он, как и множество «всяких чинов людей», коптил небо на юге России, промышлял, чем бог пошлет, но присутствовал решительно на всех обедах с союзниками, так как отлично владел английским языком. Со времени появления союзников он нарядился в английскую военную форму, характерную, между прочим, ремнями, перекинутыми от пояса через плечи. Его видели то в Ростове, то в Екатеринодаре, то в Новочеркасске, и везде с трубкой во рту, которую он беспрерывно курил, чтобы совсем походить на англичанина.

    Разрешая меньшей братии развлекать «союзников» разными милыми штуками, неизбежными под пьяную руку, Краснов не упускал из виду самого главного: демонстрации перед ними военной мощи Дона, единения между вождем и казаками и преданности «народа» донскому властелину.

    Из Кантемировки (станция на железной дороге Ростов-Воронеж) доехали на автомобилях до Бутурлиновки, богатой воронежской слободы, в которой процветает производство обуви. Двинулись было тем же способом и в расположение войсковых частей, но некоторые машины попортились. Пришлось разыскивать русские тройки, так как здесь царствовала настоящая зима.

    Кортеж троек сопровождали конные гундоровцы, казаки лучшего и наиболее отличившегося полка, названного так по имени станицы Гундоровской (Донецкого округа).

    Вечерело. Тьма становилась все гуще и гуще.

    Вдруг сноп электрического света озарил путь. Это в Бутурлиновке направили вслед кортежу прожекторы, отбитые у красных. Падал снег и нежно искрился в ослепительных лучах искусственной луны.

    Картина получилась феерическая.

    Приехали в место расположения резерва. Близко к боевой линии Краснов опасался везти гостей. Мало ли что могло случиться?

    Артиллерийская часть, заранее предваренная о приезде гостей, выстроилась по тревоге в 7 минут.

    Потом подъехали к «гундорям», Гундоровскому полку.

    По словам корреспондента, описавшего в «Донских Ведомостях» это путешествие, быть-может, не так талантливо, как это сделал бы В. Севский, но зато подробно и тоже не без прикрас, знатные иностранцы восхищались, когда «гундоря», парадируя, отбивали такт и отвечали Краснову на его приветствие:

    — Рады стараться, ваше высокопревосходительство! «Союзники», — уверял корреспондент, — умилились, когда Краснов вызвал из строя казаков и офицеров, своих старых соратников по мировой войне, стал их целовать и дружески, задушевно беседовать с каждым из них. Всех казаков, имевших четыре георгиевских креста, атаман поздравил офицерами».

    — Ну, теперь мы твердо убеждены, мы так уверены в несомненной победе донцов. Это не немецкая муштра… И такое сердечное, братское отношение начальства. Это несомненный залог победы, — будто бы сказали Бонд и Кошэн, растроганные картиной братанья вождя Дона со своими солдатами.

    Тут же «союзникам» показали горы всяких трофеев: орудия, снаряды, патроны, двуколки, — но, разумеется, не информировали их о том, что все это добро уже раз десять за время гражданской войны переходило из рук в руки.

    «Возвращаясь в Бутурлиновку, — повествует корреспондент, — «союзники» с умилением наблюдали, как воронежские крестьяне с сердечностью и радостью встречают вождя Дона».

    В Бутурлиновке их угостил роскошным обедом богатейший фабрикант обуви Кащенко. Этим братаньем англо-французских офицеров с русским капиталистом окончилась вся эта бутафорская история со встречей союзников.

    Донской генерал Алферов отвез их в Екатеринодар. Там им задал сильную головомойку генерал Пуль, недовольный тем, что они без его ведома проехали на Дон и позволили чествовать себя точно иностранных послов.

    — Когда старшие офицеры вышли из кабинета Пуля, — рассказывал мне Алферов, — то были в самых расстроенных чувствах. Англичанин еще ничего, крепился, но на экспансивном французе лица не было.

    В декабре ген. Пуль сам стал собираться на Дон. Поближе присмотревшись к южно-русской действительности, он понял, что Деникин на юге далеко еще не все. Краснова покамест нельзя было обойти тем, кто хотел восстановления России, способной уплатить старые долги. «В начале будущей недели в Новочеркасск ожидается приезд английского генерала Пуля. Ему будет оказан чисто деловой прием; никаких торжественных встреч не предполагается», — сообщали 8 декабря «Донские Ведомости».

    Пуль задался серьезной, разумной целью — убедить Краснова в необходимости объединить командование всеми южно-русскими армиями в одних руках.

    Честные маклеры более, чем сами русские «патриоты», старались «спасать» великую и неделимую.

    Истинную причину всех этих стараний более или менее откровенно разъяснил чешский торговый представитель Идрик, сказавший 19 ноября в Раде:

    — Симпатии Европы к России, особенно к казачеству Кубани, основаны не только на чувстве, но и на рассудке. Экономисты и политики Чехии думают о том, как воссоединить в будущем не только Россию, но и Чехию с Россией. Разрабатываются проекты политического и экономического сближения, в частности товарообмена с Кубанью.

    Вся суть стараний заграничных друзей России заключалась в желании «наладить товарообмен», т. е. получать за бесценок русское сырье. Большевики мешают этому, так долой большевиков. А пока нет России в целом, можно обирать Кубань.

    VIII
    В ТОРГОВОМ ЦЕНТРЕ

    Управление войском Донским до XIX века сосредоточивалось в нынешней станице Старочеркасской, на левом берегу Дона, верстах в 25 выше Ростова.

    Теперь этот старый черкасский городок известен разве тем, что в его соборной церкви хранятся цепи, которыми атаман домовитых казаков Корнилий Яковлев сковал атамана голытьбы Степана Разина перед тем, как отправить в Москву на позорную казнь. Кроме того, ежегодно, в осеннюю пору здесь справлялись общественные поминки донцов, погибших при взятии Азова и в «Азовское сиденье» в 1637–1642 гг.

    Со времен атамана графа Платова стольным городом Тихого Дона сделался Новочеркасск. Говорят, старый казачий городок тем провинился перед «Бихорь-Атаманом», что слишком далеко отстоял от хуторов, пожалованных новоиспеченному казачьему графу. С низменного левого берега столица перекочевала при Платове на высокий бугор, в 45 верстах выше Ростова, на правый берег рукава Дона — Тузлова.

    С той поры начала шириться и цвести станица Новочеркасская. За сто лет порядком разрослась, украсилась прекрасным златоверхим собором, стала называться городом. Но станичная жизнь в ней не выветривалась.

    Стольному городу Дона было суждено навсегда оставаться только административным центром, скучным, серым городом, погруженным в глубокую спячку на манер той, какая царила в многочисленных его канцеляриях. Главная масса населения — офицеры, чиновники, казачьи старшины, жили тут так же, как на своих хуторах, — сыто, лениво, нелюбознательно, все больше по своим углам, погрязнув в своих мелких интересах.

    На широких плановых местах прежние мазанки сменились двухъэтажными кирпичными домами. Но сады остались подле них, глубокие, почти в полквартала, с беседками по углам, торчавшими над улицей, как древние сторожевые вышки над степной равниной. С этих вышек, заросших плющом, любопытные женские глазки пристальным взглядом встречали и провожали редкого уличного пешехода.

    — Кто? Знакомый или нет? Куда идет?

    Больше ничем не могли заполнять свои досуги обитательницы стольного города.

    Мужчины — если не дома, то в лагерях или канцеляриях. Их жены и дочери — в садовых наблюдательных пунктах.

    Совсем другим темпом протекала жизнь в близком Ростове, сросшемся, на манер сиамских близнецов, с армянской Нахичеванью.

    Тут не пахло степной ленью.

    Тут возник главнейший на всем юго-востоке России торг.

    Тут тысячи людей толклись, как кофейные зерна в ступе, на пристанях, на фабриках, на мельницах. Метался, обливаясь потом, рабочий люд, силясь возможно больше выдавить из себя мускульной силы. Метался и богатый работодатель, силясь в кратчайший срок зашибить наибольший процент на свой капитал.

    И так же бешено прожигались барыши.

    Театры, сады, рестораны, лотошные клубы, оперетка… Предложение этого товара никогда не отставало от спроса.

    — Вы казак? Какой станицы? — спросят незнакомца в стольном городе.

    — Вы оптовик или в розницу? Чем торгуете? — поинтересуются в Ростове.

    У каждого города не только своя физиономия, но и свой характерный язык. Впрочем, теперь здесь говорили на всех языках. Пришельцы с севера, из Петрограда и Москвы, — на английском и французском.

    Через гетманскую Украину, через Воронеж и Царицын, по железным дорогам и по неведомым захолустным тропам, с чужими паспортами, но с родовыми бриллиантами, с помощью подкупов и обмана, пробирались сюда обломки рухнувшего строя.

    Торговый, сугубо буржуазный Ростов тоже приютил земельную и чиновную аристократию.

    — И вы, шерочка, здесь?

    — Уже две недели. Ехала под видом жены матроса. Представьте, какой был почет. А потом, около фронта, наняла мужика. Провез в телеге за одну «думскую». Все серебро вывезла.

    — Ах! А я крупнейший фамильный бриллиант засунула в рот селедки. Тоже все благополучно.

    Родовое серебро и фамильные бриллианты, разумеется, шли на спекуляцию. В области этого «труда» женщины забили мужчин. Мужчины еще жеманились, выпрашивали у Краснова службу в тылах его армий или ехали на тот же промысел в Екатеринодар.

    Журналисты, профессора, политические деятели всех мастей здесь тоже искали пристанища и работы. Сюда сунулся Пуришкевич, так как тут проживало много евреев и было кого громить.

    Донской Круг взъелся на него. Обиженный думский петрушка перекочевал на Кубань травить Раду.

    Здесь энглишмэн А. Ф. Аладьин поражал дам своим английским костюмом и чистым английским выговором.

    Здесь преподносил публике свои юморески неунывающий Аверченко. Здесь…

    — Полковник, какими судьбами?

    — А? В чем дело?

    Оборачиваюсь. Передо мной щупленький человечек с рыженькой бородкой.

    — Здравствуйте, Аркадий Евгеньевич.

    Это бывшая персона — эриванский губернатор. Когда-то его губерния входила в мой военно-следственный участок. Частенько встречались в эриванском клубе.

    — Вы по своей судебной части?

    — По-старому. Сюда приехал из Новочеркасска с выездной сессией. А вы устроились?

    — Как эке, как же! В Екатеринодаре при особом совещании. Думаю, в случае чего — опять губернаторствовать.

    — Стойте… Кажется, в Тифлисе вы прошлой весной зарекались служить на казенной службе. Как ваша комиссионная контора?

    Стрельбицкий принадлежал к числу тех, далеко не грозных, помпадуров, про которых Салтыков-Щедрин писал с гримасой брезгливости: «Представлен был высокой особе, и взболтнул. Взболтнул, и понравился. Понравился, и был призван уловлять вселенную»,

    В 35 лет от роду он уже губернаторствовал в Эривани. Шутка ли, при старом режиме! В pendant к своему возрасту имел 32-летнего вица, по фамилии Панчулидзева.

    Наш общий приятель князь И. Р. Палавандов говаривал иногда:

    — И какой вы губернатор? Вам впору быть разве столоначальником, а вице-губернатору вашему — помощником столоначальника.

    Злые языки поговаривали, что молодой, романтически настроенный начальник губернии иногда встречал и провожал до дому гимназисток.

    После февральской революции, просидев два месяца в тюремном замке за уничтожение секретных бумаг, этот романтик стал прозаиком. Перебравшись в Тифлис, он открыл, в компании каких-то теплых ребят, комиссионную контору. В разговоре со мной божился, что нет большего счастья, как частное дело.

    Но стоило возникнуть Вандее, как он опять готовился уловлять вселенную. Готовился, а не губернаторствовал, потому что в казачьих областях царили свои помпадуры.

    В Ростове, например, чинил суд и расправу ставленник Краснова, градоначальник полк. Греков. Его правление не изгладится из памяти ростовских граждан, евреев в особенности. Сенатор CH. Трегубов, ревизовавший осенью 1919 года это градоначальство, составил исторический очерк грековского властвования. Частично я познакомился с подвигами полк. Грекова из разных жалоб, поступавших к нам в прокуратуру, а также из бесед с сенатором Трегубовым, бывшим моим профессором, у которого я изучал уголовное право.

    Греков изумительно ловко и невинность соблюдал, и капитал приобретал.

    — Вы, господин Нейман, хлопочете о чем? Кажется, хотите открыть игорный дом? — мягко спрашивал он посетителя.

    — Так точно… Хлопочу уже две недели.

    — Так я вам разрешаю. Где ваше заявление? Хорошо. Оставьте его у меня. До свидания.

    С головокружительной быстротой появлялся в Ростове новый игорный притон. Владельцы бешеных денег, в жажде сильных ощущений, осаждают его.

    Проходило две недели.

    Работа в притоне во-всю. Шуршат керенки, донские, купоны займа свободы. Изредка звенит золото и чаще сверкает бриллиант. Нищие в миг превращаются в мнимых крезов, крезы в настоящих бедняков.

    Г. Нейман наживается больше всех.

    — Извольте немедленно же удалить публику… Как вы смели?

    — Но, г. пристав, мне разрешил градоначальник.

    — Ложь… Вот резолюция на вашем заявлении. Видите, черным по белому написано «не разрешаю».

    Г. Нейман утром в градоначальстве, с понурым видом и пачкой дензнаков в кармане.

    — Ах, простите. Тут вышло недоразумение. Я перечеркну резолюцию. Будьте покойны.

    Из кабинета градоправителя г. Нейман выходит уже с веселым видом, но без ассигнаций. Через две недели в клубе опять пристав.

    — Вы все продолжаете? Вам же я русским языком сказал, что не разрешено. Извольте прикрыть свою лавочку.

    Новый визит к градоправителю с более увесистой пачкой и новое изменение резолюции. Живодерка продолжала работать, принося барыши и г. Нейману и полк. Грекову.

    Сенаторская ревизия установила, что на прошениях всех владельцев игорных домов, функционировавших в грековское время, имеется по нескольку перечеркнутых резолюций.[43]

    Хитроумный помпадур спекулировал не только на этих последних, но и на своих официальных приказах по градоначальству, каждый из которых был вполне законченным юмористическим произведением. За отсутствием в Ростове «Сатирикона» и «Стрекозы», старорежимных «Смехача» и «Бегемота» Греков сначала печатал свои творения в «Приазовском Крае».

    Эта большая, старая газета, с демократическим оттенком, и без того хорошо раскупалась. Поэтому редакция отказалась платить гонорар сановному юмористу. Тогда Греков сдал печатание своих приказов на подряд Борису Суворину, издателю «Вечернего Времени». Тираж черносотенной газетки повысился сразу.

    Для образца грековского творчества можно взять его приказ по градоначальству во дни первой годовщины Октябрьской революции:

    «Опять в г. Ростове на Дону появились прокламации с призывом. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Право, понять не могу, почему пролетариям надо соединяться именно в Ростове? Здесь и без того тесно. Прокламации расклеивала госпожа Ревекка Ильяшевна Альбаум. Ее следовало бы расстрелять, но я приказываю ее лишь выслать к большевикам, за которых она ратует».

    Впоследствии ревизия сенатора Трегубова установила, что виновность Альбаум ничем не доказана и что вся эта история с прокламациями явно инсценирована.[44] Грекову и его сподвижникам, да и многим другим, им подобным, всегда безумно хотелось запутать в какое-нибудь дело состоятельных евреев. Это сулило богатый урожай «благодарности».

    Несчастную еврейку-курсистку отправили в Совдепию через фронт. Носились слухи, впрочем не проверенные, что ее прикончили солдаты Южной армии у последней черты донской территории.

    — Большевичка! Стоит ли отпускать.

    Главным сподвижником Грекова, непосредственным распорядителем жизни и имущества ростовских граждан, был некий войсковой старшина Икаев, начальник грековской контр-разведки, и он же председатель ростовского военно-полевого суда.

    Осетин по национальности, хулиган по поведению, он по неофициальному роду занятий принадлежал к грабителям, стоя во главе шайки бандитов, таких же, как и сам, диких кавказцев.

    «Он хотя и не юрист, но дело понимает», — писал полк. Греков в своем приказе о назначении Икаева председателем военно-полевого суда.

    Действительно, Икаев настолько хорошо понимал свое дело, что скоро зажиточным людям Ростова не стало житья. Икаевские головорезы ночью хватали намеченную жертву, тащили ее в свой штаб, расположенный не где-нибудь, а в лучшей гостинице «Палас-Отель», допрашивали, запугивали.

    — Балшэвик… Красным выдавал белых… Резить будем…

    На другой день приводили «большевика» в какой-то подвал, в «военно-полевой суд», перед ясные очи Икаева. Отправление правосудия начиналось с вопроса, сколько подсудимый может дать, чтобы его отпустили с миром. Несчастные буржуи в предсмертном ужасе готовы были отдать последний нательный крест. Подобные деяния Икаева под самым носом Краснова, гордившегося введением порядка и законности на Дону, не анекдоты, не миф. Это факты, зафиксированные военным следователем 1-го участка войска Донского.

    Жалобы на ростовского бандита стали попадать к судебным властям уже тогда, когда он и его патрон исчезли с местного горизонта. До этого времени терроризированные ростовцы молчали.

    Да и как было жаловаться? Икаев осенью 1918 года совершенно спокойно убил офицера, с которым повздорил. Греков не позволил его арестовать: незаменимый человек, служба много потеряет, порядок в городе нарушится.

    Преступный факт однако нельзя было замять. Гражданский судебный следователь произвел следствие и направил дело в Донской военный (военно-окружный) суд, в г. Новочеркасск. Икаев явился на заседание в сопровождении своих бандитов, вооруженных до зубов. Для большего убеждения судей в невиновности своего патрона они время от времени хватались то за рукоять кинжала, то за эфес шашки, то за револьвер.

    Суд, под председательством военного судьи полк. Добротворского, все-таки приговорил этого военно-полевого судью к двадцати годам каторжных работ.

    «Дарую войсковому старшине Икаеву полное помилование!» — царственно начертал на приговоре свою конфирмацию командующий Донской армией ген. Святослав Варлаамович Денисов, донской аристократ, друг Краснова и полк. Грекова.

    Икаев, как ни в чем не бывало, отправился в Ростов. После же падения Грекова двинулся со своими телохранителями «на фронт». В поезде, где-то возле станции Морозовской, его молодцы подсмотрели у одного из пассажиров большие деньги.

    — Взять большевика! — скомандовал Икаев. Несчастного схватили, обобрали, а когда поезд подошел к станции, вывели за полотно и расстреляли.

    — Агитировал за большевиков! — было объявлено местным властям.

    И это злодеяние стало предметом судебного следствия. Пока преступника разыскивали, он вместо «фронта» оказался на службе в тылу у Доброво-лии. Осенью 1919 года мне передавали, что его видели не то в Чечне, не то в Осетии в генеральских погонах.

    После разгрома белого стана он перекочевал на Балканы и занялся там спекуляцией. Благо было на что!

    Стоит ли говорить, что, когда сессия Донского военного суда прибыла впервые в Ростов, здесь возникли панические слухи. По военно-процессуальным законам выездные сессии военно-окружных судов назывались временными военными судами.

    — Как, разве недостаточно еще военно-полевого суда? Это еще что за временный суд? Ох, и будет, должно быть, кровопускание! — шептали ростовцы, прочтя в «Приазовском Крае» заметку о нашем прибытии.

    На беду, репортеры или наборщики переврали мою фамилию. В заметке публика читала:

    «Прокурором при временном военном суде состоит полковник И.М. Каледин».

    Паникеры решили, что это брат A.M. Каледина, покойного донского атамана, и уже видели над головой подсудимых топор кровавого мстителя.

    Нам предстояло разобрать три «большевистских» дела.

    Одно — о председателе союза речных водников Иване Предтеченском; другое — о председателе морских водников Верченко; третье — о бывшем Комиссаре охраны рыбных ловель Иване Польском, крестьянине подгороднего села Койсуг.

    Первые два привлекались за то, что работали с большевиками, третий за занятие должности комиссара.

    Для заседаний суду отвели залу в клубе комиссионеров. Благодаря этому публика у нас не переводилась.

    Велико было ее изумление, когда я потребовал для Предтеченского низшую меру наказания, положенного донским законом за большевизм. Суд назначил ему год заключения в крепости. Через некоторое время атаман избавил его и от этого наказания.

    Верченко я обвинял для проформы. Его приговорили к четырем месяцам крепости; по зачете же предварительного заключения, он очень скоро вернулся к своей семье.

    Ивана Польского, славного крестьянского парнишку, о котором на суде дал очень симпатичный отзыв профессор Ростовского университета В. В. Курилов, я не обвинял, а защищал.

    Бывший комиссар пошел прямо из суда домой. Публика ничего понять не могла. — В чем дело? Что это за суд?

    Лучшие местные адвокаты, выступавшие моими противниками, И. И. Шик, М.Б. Смирнов, Н.М. Лезгинцев, объясняли, как могли, что это «нормальный» военный суд, а не чрезвычайный, каким является военно-полевой.

    Военная цензура пыталась воспрепятствовать опубликованию в газетах отчетов о нашем суде. Репортеры обратились ко мне, Я отправился к главному цензору и убедил его ссылкой на закон, что наш суд гласный и что только по делам, которые разбираются при закрытых дверях, ничего нельзя печатать без разрешения председателя. Цензор, бывший жандармский офицер, извинился, заявив, что он привык к порядку, установленному для военно-полевых судов.

    С той поры судебные репортеры стали с нетерпением ждать нашего появления в Ростове.

    Несколько позже наш временный военный суд разобрал несколько уголовных дел, в том числе прискорбное дело об убийстве декана физико-математического факультета Ростовского (б. Варшавского) университета профессора Андрея Робертовича Колли и об убийстве же начальника ростовской городской милиции меньшевика Калмыкова.

    Последнего прикончила толпа лиц с темным прошлым 11 февраля 1918 года, когда Ростов впервые занимали красные войска. Новая власть разыскала часть убийц и покарала их. По водворении белых, сыщики выискали еще шестерых. Наш суд всех их оправдал, хотя против некоторых существовали серьезные улики. Мне пришлось подать кассационный протест в сенат.

    В тот же памятный для Ростова день погиб профессор Колли, выдающийся физик-эксперименталист, человек далеко еще не старый, но уже считавшийся европейским ученым. Его погубили университетские служителя, сводя счеты за то, что он летом 1917 года провалил их забастовку на экономической почве. Когда в городе воцарилась анархия, обычная в моменты перехода власти из одних рук в другие, несколько служителей привели на квартиру Колли (на Пушкинской улице) озверелую уличную толпу, искавшую контр-революционеров.

    — Вот буржуй! Вот кадет! Вот контр-революционер!

    Для большей убедительности провокаторы подбросили под кровать жандармский мундир.

    Одного служителя, Ивана Уставщикова, наш суд приговорил к двадцати годам каторжных работ. Двое других, Дробышев и Бобко, бежали в Красную армию.

    Но и они не избегли должного возмездия.

    В то время, как за границей клеймили Советскую власть за то, что она уничтожает таких жрецов науки, как проф. Колли, Ростовский военный трибунал произнес свой приговор над недосуженными белым судом виновниками смерти этого ученого. Сетования Европы оказались напрасными. Уголовщина везде остается уголовщиной. Убийц Калмыкова начала карать Советская власть и закончила власть белая. С наказанием убийц проф. Колли вышло наоборот.

    В мае нынешнего 1925 года, посетив Москву для научной работы в архивах, я остановился, по указанию ЦЕКУБУ,[45] в общежитии,[46] где доживают свой век несколько вдов тружеников науки. Среди них я встретил цветущую, — насколько вообще может цвести 70-летний человек, — высокоинтеллигентную женщину. Это была М. В. Колли, мать убитого в Ростове профессора физики.

    Мы с ней разговорились.

    Мучительная скорбь съедала ее сердце.

    И только внимание Советской власти спасало ее от конечного отчаяния.

    IX
    СМЕНА ДОНСКОЙ ВЛАСТИ

    Петр Леонтьевич Макаренко, председатель кубанской делегации, посетивший Дон с целью ознакомления с донскими порядками, пришел от них в неописуемый восторг.

    29 ноября, докладывая Раде о результатах своей поездки, он заявил:

    — Мы увидели на Дону мощь, и в этой мощи отражалось былое величие России.

    Макаренко присутствовал в Новочеркасске при встрече союзников. Блистательные торжества, устроенные опытной рукой близкого ко двору генерала, ослепили доморощенного степного политика.

    Более вдумчивые наблюдатели могли бы безошибочно сказать:

    — Мы увидели на Дону гниль, прикрытую позолотой точь-в-точь как было в последние дни самодержавия на Руси.

    Газета «Донская Речь», орган донской либеральной буржуазии, дала такую оценку правительственной деятельности «атамана военного времени»:[47]

    «Красновский режим внес разложение в нравы правящих сфер. В ведомствах не чувствовалось никакой согласованности. Каждый молодец действовал на свой образец, каждый заискивал перед атаманом, старался выговорить себе исключительное расположение правителя и стремился делать лишь свои и своего ведомства дела и делишки, совершенно не считаясь с тем, что находилось за пределами его ведомства. Каждый министр не чувствовал ответственности за свои действия: все прикрывались авторитетом атамана. Смены управляющих ведомствами не носили программного характера; менялись лица не потому, что менялась система или программа, а потому, что таковы были капризы правителя «Донской республики».

    Эта оценка хотя и правильная, но недостаточная.

    Не в том вся беда, что Краснов на своих министров смотрел как на пешек. Большее зло заключалось в том, что, осуществляя в полной мере самодержавную власть, он в сфере правительственной деятельности опирался по преимуществу на высший класс, на местную знать, гвардейское офицерство, то-есть на наиболее разложившиеся обломки старого строя. Его сподвижники, большей частью представители лучших донских фамилий, совершенно не годились для той серьезной работы, которую атаман возложил им на плечи.

    Сам Краснов, талантливый и трудолюбивый, во много раз превосходил всех своих сподвижников, вместе взятых гвардейского офицера Г. П. Янова, «Жоржа» по имени и «Жоржика» по психологии, он назначил управлять внутренними делами. Министр (одно время даже председатель Круга) в «Ростове», в одной из лучших гостиниц, перепился и устроил такой дебош, что Краснову волей-неволей пришлось его уволить.

    Другие министры — если не пили, то лодырничали; если не лодырничали, то занимались спекуляциями.

    Разные дамы, донская знать, через посредство своей родни и друзей, донских министров, самым беззастенчивым образом устраивали темные дела, разумеется, не бесплатно. Я знал семью генеральши Р., где собирался новочеркасский бомонд и правящие круги. В салоне видную роль играла дочь г. Р., сенаторша Э., не жившая со своим мужем, престарелым царским сановником. Эта дама спекулировала решительно всем, вплоть до своих связей со сферами, и жила, благодаря этому, по-княжески. Я был на ее именинах. В то время, как честный служака, даже в генеральском чине, еле-еле мог прокормиться на свое жалованье, у соломенной сенаторши одного шампанского за ужином было выпито полторы дюжины.

    Все знали источники средств. Но никому не приходило в голову считать их предосудительными. Ведь это была дама своего круга, и большинство краснов-ских администраторов, сознательно или несознательно, помогали ей обделывать дела.

    С течением времени ее фамилия начала фигурировать в следственных делах. Но она до конца красновского владычества вращалась в сферах.

    Зная, что внутри его государства много гнили, Краснов старался блеснуть хотя бы наружной позолотой. Сам многое делал только для виду и не мешал другим делать только напоказ.

    Новочеркасск был парадной залой донского государства, и по внешнему виду здесь все обстояло благополучно. Но если в Ростове, в самом культурном городе Дона, какой-нибудь градоначальник Греков и дикарь Икаев безобразничали так, как не снилось гоголевскому городничему, то можно предполагать, что творилось вдали от стольного города. В Александровске-Грушевске, например, вблизи от Новочеркасска, начальник гарнизона ген. Золотарев, донской казак из корейцев (!), сейчас же после падения Краснова попал под следствие за систематические грабежи торговцев.

    В самой основе красновской государственной деятельности коренилась великая ложь.

    Казалось просто непонятным, как он и многие его сподвижники, прожившие большую часть жизни вне Дона, а иные и вовсе там не бывавшие, вдруг после Октябрьского переворота заболели казакоманией.

    — Дон для донцов! — кричали многие из подобных «донцов» и силились вытеснить с хороших должностей «этих русских».

    Казакомания дала возможность пристраиваться на ответственные посты бездарным тупицам, феноменальным лодырям, явно недобросовестным людям. Ибо это свои. Тутошные. Своего казачьего корня.

    Краснов был слишком умен, чтобы не понимать нелепости существования особого донского государства. Но он, большой честолюбец, потому поощрял казако-манию, что смотрел на казачий Дон лишь как на средство для восстановления старого режима на Руси. Счастие казаков его мало интересовало. Поэтому лицемерие сквозило на каждом шагу.

    Позже, за границей, он не скрывал своих истинных планов, которые хотел осуществить в 1918 году. Теперь эке, в бытность свою атаманом, для виду играл в парламентаризм, курил фимиам расплывчатой казачьей идее, отстаивал донскую самостоятельность от покушений Доброволии, которая силилась конкурировать с ним по части «спасения» России.

    Донские аристократы отлично понимали сокровенные планы вождя. Пользуясь всеми благами, которые давала им самостийность Дона, они вместе с тем открыто издевались как над Кругом, так и над всем донским строем. Членов Круга они титуловали «хузя-евами», всевеликое войско Донское — всевеселым.

    Когда эта публика заметила, что Круг заходит слишком далеко и пытается даже провести аграрную реформу, она взъерепенилась. В конце января в мглистой темноте прозвучал предательский выстрел. Таинственный злоумышленник тяжело ранил в живот члена Круга, эс-эра П. М. Агеева, докладчика и главного сторонника отчуждения в войсковой земельный фонд частно-владельческих имений.

    Приехав на Дон, я недоумевал, как это на демократическом казачьем Дону, в самом Новочеркасске, процветает газета «Часовой» и маленькое издательство того же имени.

    Органы старой черносотенной прессы, «Земщина», «Вече» и др., смело могли протянуть руку «Часовому». Погромное издательство каким-то таинственным образом раздобывало бумагу, в которой тогда ощущался страшный недостаток. Правительственная типография приветливо раскрывала перед ним двери.

    Обыватели города нередко находили в дверных ящиках для писем свернутые листки, в которых были отпечатаны тем же шрифтом, что и «Часовой», стихи, в роде следующих, уцелевших в моей памяти:

    Як були в нас царь, царица.
    Ели кныши, паляныци,
    Як остались без царя,
    Негде взять и сухаря.
    Як республику собрали,
    Хлиб с вимбарив весь зибрали.
    Захватили свитки, гроши,
    Нам остались тильки воши.

    Разгадка всей этой истории с «Часовым» упростилась, когда это издательство, на ряду с погромными брошюрами, начало выпускать в свет собрание сочинений Петра Николаевича Краснова.

    Но не политическое лицемерие, с которым этот махровый монархист изображал из себя главу демократического государства, не систематическое надувательство казаков свергли с пьедестала этого честолюбца. Удар красновскому величию нанес фронт, который никогда не видел атамана, если не считать его увеселительной поездки с «союзниками» в Гундоров-ский полк.

    Не только атаман, — фронта не нюхал и командующий Донской армией и флотом ген. Денисов. «Светик», — так попросту звали командарма в обществе, — бывший гвардеец, личный друг Краснова, предпочитал вести в Новочеркасске разные хозяйственные операции, нежели боевые на фронте. В результате его хозяйничанья Донская армия ходила разутая и раздетая.

    Фронт начинал ненавидеть Краснова и созданную им донскую государственность.

    Уже в декабре появились грозные симптомы. Красные стали наседать со стороны Царицына. В январе казаки станиц Вешенской, Мигулинской и Казанской (Верхне-Донского округа), считая войну бессмысленной, разбрелись по домам. Красным открылась широкая дорога в низовья Донца и Дона.

    Южная армия, действовавшая в Воронежской губернии, не могла спасти положения. Большевики раскатали ее в два счета с помощью воронежских крестьян, которых возмутило наглое хозяйничанье монархически настроенного офицерства. В районе расположения Южной армии крестьяне воочию убеждались, что эта военная сила несет им просто-напросто крепостной режим.

    Герой Перемышля, ген. Н. И. Иванов, вскоре же умер.

    Этот выходец из низов, сын гвардейского вахмистра, дважды потерпел фиаско, пытаясь спасти монархию, вознесшую его до высочайших ступеней военной и придворной иерархии в память его отца, задавленного орудием на параде в присутствии Александра II.

    Остатки Южной армии расформировали. Армия Южная — никому ненужная, — острили про нее повсюду.

    Ликвидационная комиссия, ознакомившись с отчетностью высших должностных лиц, нашла, что каждый акт их хозяйственной деятельности — преступление от начала до конца. Осенью 1919 года ко мне поступило на заключение дело пока только об одном начальнике снабжений Южной армии ген. Суханове. Оно заключало в себе добрых пятнадцать томов.

    Астраханскую армию большевики тоже сдунули с лица земли одним взмахом. Пехоту разбили в одном более или менее серьезном бою, артиллеристов порубили во время ночного налета, калмыцкая кавалерия ускакала. Тыловые учреждения, где главенствовала белая кость, разумеется, спаслись все до единого. Их приютила Доброволия, под крыло которой попали и уцелевшие южноармейцы. Князь Тундутов бесследно скрылся с горизонта.

    Советские армии со всех сторон двигались на Новочеркасск.

    Местами даже казачье население встречало их со вздохом облегчения, считая, что настал таки конец проклятущей войне. Она разоряла казаков до тла. Простой инстинкт самосохранения подсказывал, что худой мир лучше доброй ссоры.

    Краснов все еще изворачивался, обманывая казаков скорым прибытием союзнических частей.

    «Союзники с нами! — писал он в приказе Донской армии от 10 января 1919 года за № 60. — Мы видели их, слышали их голос, чувствуем их помощь, идем рука об руку с ними к одной цели — к спасению России. Союзники посетили наш фронт, были на Дону, объезжали передовые позиции доблестной Донской армии. Ген. Пуль — почетный казак станицы Пашковской.[48] На-днях придут на наш север английские войска. Посмотрите на них. Может-быть, и они — ряженые казаки, как утверждают большевистские агитаторы».

    У Краснова и его «Светика» существовала мода запугивать. Он грозил смести до основания Царицын, если защитники добровольно не сдадут ему город. Он грозил таганрогским крестьянам разметать орудийным огнем их слободы за сочувствие большевикам, что отчасти и выполнил, так как с безоружными воевать нетрудно.

    Грозил и на этот раз большевикам, чтобы подбодрить свои войска.

    «Что сделают с мятежной Россией победители Германии — Англия и Франция? Они сотрут с лица земли большевиков, уничтожат их навсегда!» — заявлял он в том же приказе от 10 января.

    Ложь не помогала.

    Казаки союзников не видели.

    «Ложь, чуждая добродетели, запутывается в собственных сетях» — поучал когда-то Карамзин. Краснов чувствовал, что ложь больше не приносит ему пользы.

    Он знал, что степные генералы ликуют вместе с Доброволией. Знал, что Харламов, давно уже спевшийся с Екатеринодаром, готов каждую минуту вонзить ему нож в спину.

    Неустойка на фронте, обозначившаяся еще раньше измены Верхне-Донского округа, заставила донского атамана в конце 1918 года быть сговорчивее при обсуждении вопроса об едином командовании на юге России. Разговоры на эту тему возникли в ноябре, после того, как провалилось предложение о диктатуре.

    Больше всего об едином командовании хлопотали англичане. Свои неограниченные средства для борьбы, по вполне понятным причинам, они хотели ссудить под ответственность одной власти, а не нескольких. Притом, как люди практичные, они понимали, что пока на юге России существует разъединение, военное и политическое, успеха не будет.

    Поняв невозможность объединить в руках Деникина и его правительства политическую власть, англичане настаивали на объединении командования.

    В ноябре, когда Донской фронт еще держался, Краснов всячески осложнял эти переговоры. Так, он соглашался предоставить в распоряжение будущего общего командования всего лишь бригаду пехоты и дивизию конницы, т. е. не свыше 1/5 всех своих сил, под тем предлогом, что остальные силы нужны дня охраны порядка в области. Владыка Дона, видя печальный опыт кубанских самостийников, не хотел оставаться без войска, отлично зная, что в чьих руках вооруженная сила, тот и властвует.

    Добровольческие представители на это предложение атамана заявили, что оно противоречит принципам военного искусства и представляет серьезный тормоз для единого фронта. Но Краснов не хотел позволить Доброволии загребать жар руками казачества, которое он сорганизовал.

    В ноябре вопрос об едином командовании так и не сдвинулся с мертвой точки.

    — Если бы Добровольческая армия, — говорил Краснов кубанской делегации, — в настоящее время двигалась на север, на Москву, и боролась бок-о-бок с Донской армией, тогда бы, конечно, вопрос об едином верховном командовании возник немедленно. При настоящих же условиях, к сожалению, нет оснований предполагать, что оно может принести существенную пользу. Что сейчас они могут дать нам и что мы им можем дать? Да и в будущем, — если казакам признать верховное неказачье командование, это значит в будущем освободить руками казаков Москву, а казаки останутся ни при чем и успех дела будет приписан другим.1

    Неустойка на фронте заставила говорить иным языком. 26 декабря Краснов прибыл на ст. Кущевку на свидание с Деникиным.

    Английский генерал Пуль и французский капитан Фукэ играли роль сватов.

    Краснов и ранее, чтобы подчеркнуть свою независимость от Деникина, называл последнего в телеграммах Антоном Ивановичем. Теперь в Кущевке, на границе Дона и Кубани, занятой Доброволией, он приказал поставить свой поезд так, чтобы граница проходила по середине его вагона. Деникину давалось понять, что донской атаман не едет к нему с поклоном, а встречает его на границе своих владений. В свою очередь и деникинский вагон расположился таким же образом.

    Щепетильные «спасатели отечества», с соблюдением тысячи китайских церемоний, имевших целью не уронить свое достоинство в глазах другого, наконец договорились. По этому кущевскому соглашению Донская армия в оперативном отношении подчинялась ген. Деникину. Во всем остальном — донской командарм сохранял полную самостоятельность, неся ответственность только перед Кругом и атаманом.

    Деникин с этого момента начал титуловаться «главнокомандующим вооруженными силами юга России».

    Марка Доброволии поднялась. Ей сопутствовало и военное счастье.

    Вольная Кубань», 1918 г., № 170.

    Покровский и Шкуро, командовавшие кубанцами, терцами и горцами и признававшие над собой только власть Деникина, добили советские войска на Кавказе. 28 января 1919 г. добровольческие части заняли Владикавказ.

    Здесь ген. Ляхов,[49] командир одной из кубанских частей, произвел изрядное кровопускание, не разбирая большевиков, меньшевиков и эс-эров.

    Между прочим, он расстрелял некоего Перримонда. Носились слухи, что это тот самый Иван Карлович Перримонд, эс-эр, который занимал должность комиссара временного правительства при Кавказской армии и не ладил с Ляховым.

    Возможно и так, что расстреляли не его, а его брата, бывшего офицера, начавшего еще в 1917 году ратовать за большевизм.

    Деникин торжествовал. На Северном Кавказе больше не существовало Красной армии. Союзники убедились в стойкости, боеспособности его войска.

    Впрочем, победа над неприятелем, давно уже отрезанным ото всего мира, иногда вызывала сомнение в действительной доблести победителя. Так, член Рады Белоусов однажды заметил на заседании кубанских законодателей:

    — Большевистская армия пала, главным образом, от тифа, а не под ударами Добровольческой армии.

    Так или иначе, первый успех окрылил победоносную Доброволию. Звезда побежденного большевиками Краснова, напротив, померкла. Его строптивость, его нежелание идти в Каноссу и просить Деникина скорее помочь Дону нажили ему много врагов среди перепуганных членов Круга.

    Деникин и так должен был перекинуть свои части на Дон, во-первых, потому, что на Кавказе больше не существовало противника; во-вторых, как главнокомандующий, обязанный руководить операциями и отражать удар в слабом месте своего фронта.

    Но на Дону нервничали. Против Краснова все громче и громче поднимался ропот. Деникин, напротив, приобретал симпатии. Еще бы! На него только и возлагали теперь свои надежды «хузяева».

    Харламов понял, что наступил момент, когда надо разделаться с Красновым.

    1 февраля открылась сессия Большого Войскового Круга. Предыдущая закрылась в сентябре, после того как расширила права атамана на время гражданской войны и забронировала власть от всякой опеки со стороны народных представителей. Теперь Круг хотел потребовать у атамана отчета в том, как он воспользовался чрезвычайными полномочиями.

    За кулисами шла усиленная работа. Агенты «степных» генералов подливали масла в огонь. Обстановка теперь настолько изменилась, что все мелкотравчатые людишки, ранее дрожавшие при одном виде атамана, стали хорохориться, поднимать головы. Кругу захотелось теперь быть кругом, то-есть говорильней, а не батальоном солдат.

    Тотчас же по открытии сессии законодатели избрали делегацию к ген. Деникину, чтобы униженно просить его о скорейшей помощи изнемогающему Дону.

    «Единонеделимцы» захлебывались от удовольствия.

    31 января Деникин издал велеречивый приказ о бессмертных подвигах Добровольческой армии, взявшей последний оплот Советской власти на Кавказе — Владикавказ, и призывал своих воинов помочь Дону. Но Круг понимал, что все-таки Деникину необходимо удаление Краснова.

    2 февраля атаман явился с отчетом к державному хозяину земли донской. Вид у него был усталый, в речи не замечалось прежней живости.

    Не работа утомила его. Он с ранней молодости привык работать по пятнадцать часов в сутки. Дворцовая прислуга недоумевала, когда же спит атаман, которого камердинеры оставляли поздно вечером в кабинете над кипами бумаг и встречали рано утром уже на ногах. Заваленный государственными делами, он находил время и для поэтического творчества, в котором отводил душу, забыв злобы дня.

    Не работа, а провал затеянного плана сокрушил его. Он видел, что лавры Пожарского ускользают от него и что не донскому казачеству суждено сыграть роль нижегородского ополчения.

    Сухо, вяло, без обычного воодушевления говорил он на этот раз в Круге. Сообщив об измене верхнедонцов, вызвавшей катастрофу, он, не утаивая более ничего, па-рисовал печальную картину действительности.

    — Казаки, забыв стыд и совесть, сдаются целыми частями и выдают своих офицеров красным. Война стала перекидываться в Донецкий округ. Зашатались хоперцы, требуя, чтобы им показали союзников. А союзники, усталые от войны и не разбирающиеся в наших делах, медлили с помощью, пока датский посол не приехал из Петрограда и не разъяснил им все. Теперь они хотят помочь нам, но для северной части области уже поздно. В Новочеркасске царит гробовая тишина, обозначающая, что войска наши отступают без боя, и безнадежно было бы наше дело, если бы не шла к нам на помощь доблестная Добровольческая армия и если бы на севере, востоке и западе России большевики не сжимались в кольцо. Будем же просить помощи у Добровольческой армии, у Кубани, у союзников и пусть Круг скажет войскам, за что мы воюем и за что должны крепко биться казаки.

    Последние слова атаманской речи прозвучали и замолкли. Прошло пять секунд, десять. Ни одного хлопка. Не так, как прежде, когда каждая фраза родила гром аплодисментов.

    Холодно, исподлобья глядели на атамана руководящие слои Круга, в сюртуках и френчах. Панургово стадо, в чекменях и рубахах, с любопытством, с которым в станице наблюдают петушиный бой, ждало, что будет дальше, кто кого?

    Вдруг с внеочередным заявлением выступил ген. Эльснер, представитель Добровольческой армии в Новочеркасске.

    Он приветствовал Круг от имени Деникина и сообщил, что завтра, 3 февраля, главнокомандующий сам прибудет в столицу Тихого Дона.

    Буря оваций покрыла слова Эльснера.

    Далее — закрытое заседание, в котором все открылось.

    Харламов огласил телеграмму Деникина, объяснившего в ней, почему победоносная Добровольческая армия до сего времени оттягивала помощь Дону.

    Или Краснов, или Деникин… Это поняли все окончательно и бесповоротно.

    Снова открыли двери для публики.

    Председатель совета управляющих отделами правительства, т. е. премьер-министр, ген. Африкан Петрович Богаевский старался несколько успокоить «хузяевов». По его словам, дело еще не так плохо; что началось формирование партизанских отрядов; что недоразумения с Добровольческой армией улажены и что положение далеко не безнадежно.

    Но Круг не слушал никаких примирительных речей. Почти все ораторы обрушились на «Светика», которому при голосовании выразили недоверие.

    Краснову тоже все стало ясно.

    — Недоверие ген. Денисову, моему ближайшему помощнику, работавшему под моим непосредственным наблюдением, означает то же, что недоверие мне, — ответил он и заявил, что отказывается от атаманства.

    На заседании 3 февраля атаманское место пустовало. Зато на почетном месте сидел небывалый гость. Пожилой, плотный, среднего роста генерал, с умным выражением лица, но без признаков несокрушимой энергии и непреклонной воли.

    Это был Антон Иванович Деникин.

    Его приветствовал Харламов:

    — Дон имеет особые основания радоваться вашему прибытию сюда. Дон, героически державшийся десять месяцев и почти одиноко боровшийся за свою честь и свободу, сейчас ослабел, поколебался, и дух мужества сейчас отлетел от нашего фронта. Вы дадите эту живую душу нашему фронту, ваши героические полки придадут ему силу и крепость… Добро пожаловать, Антон Иванович! Господа, предлагаю избрать генерала Деникина почетным членом войска Донского.

    Разумеется, возражений не последовало. Новоиспеченный донской казак отвечал Кругу:

    — С волнением приехал я сюда спустя год после отъезда из Новочеркасска, где, окруженные стеной злобного непонимания Каледин, Корнилов и Алексеев начали снова строить русское государство. Я приехал поклониться праху мертвых и приветствовать живых, т. е. Войсковой Круг, разум и совесть Дона.

    Далее, перейдя к вопросам военного характера, он продолжал:

    — Пойдем мы вперед не для того, чтобы вернуться к старым порядкам, не для защиты сословных и классовых интересов, а чтобы создать новую, светлую жизнь всем, и правым, и левым, и казаку, и крестьянину, и рабочему.

    Впоследствии Деникину пришлось еще, по крайней мере, раз тысячу говорить о всеобщем рае, который несет его армия, и всегда это у него выходило очень мило и очень искренно, даже когда он насаждал этот рай путем восстановления губернаторского и полицейского режима. Теперь это еще не была затасканная фраза. Поэтому умиленные законодатели из сил выбивались, аплодируя благодетелю человечества.

    6 февраля Круг выбирал нового атамана. Краснов пал, но все еще шевелился. Не желая сдаваться до конца, он не снял своей кандидатуры, хотя провал ее был ясен, не взирая на все старания черноземной «черкасни» во главе с Жоржем Яновым.

    При голосовании 239 голосов получил ген. А. П. Богаевский против 52 голосов, поданных за Краснова.

    Политическая карьера последнего кончилась. Лавры князя Пожарского окончательно улыбнулись ему.

    В своем прощальном приказе он писал, что чувствует себя утомленным, но будет и впредь служить донскому казачеству и надеется когда-нибудь еще раз выкупать своего коня и свое стремя в водах Тихого Дона.

    В воздаяние его заслуг по организации Донского государства Круг назначил ему пожизненную пенсию в размере атаманского жалованья. Прихватив с собой ген. Денисова и начальника войскового штаба ген. Полякова, он уехал за границу, не к союзникам, а в Берлин. «Честных» немцев этот бесспорно неглупый и талантливый человек ставил куда выше, чем французов и англичан.

    В 1921 году бывший донской атаман прославился в эмиграции своим трактатом «Задачи российской армии», «напечатанным» в Берлине, в черносотенном сборнике «Детинец». Тут Краснов расшифровал, что такое в его понимании «национальная Россия», которую белые генералы противопоставляли рабоче-крестьянской.

    «Национальная Россия» — это самодержавный строй. Российская армия должна быть армией «императорской»! и состоять из дворян, детей буржуазии и наемников. Цель ее — восстановление старых порядков и «внутренняя чистка» т. е. истребление коммунистов и всех инакомыслящих.[50]

    Вот какие судьбы готовил России глава демократического казачества П. Н. Краснов, так страстно стремившийся первым к первопрестольной. Колесо истории, которое не движется вспять, смело его с политического горизонта.

    На сцену выступили новые лица.

    «Степным» генералам теперь открылась дорога на Дон. Ген. Петр Харитонович Попов занял пост главы правительства, ген. Владимир Ильич Сидорин вступил в командование Донской армией, ген. Э. Ф. Семилетов занялся формированием партизанских отрядов или, как писал про него В. Севский, стал «ректором партизанского университета».

    Атаманский пернач не достался никому из них. Деникин и «единонеделимцы» опасались ставить во главе войска Донского сподвижников Каледина, игравших в демократизм, и притом людей, опытных в деле интриг.

    Новый атаман, родной брат «донского баяна», бывший «свиты его величества генерал-майор», обладал симпатичными свойствами, которые удовлетворяли в равной мере и Деникина и Харламова: полной бездарностью и уменьем никому не противоречить.

    Участник Ледяного похода, во время которого командовал бригадой, А. П. Богаевский давно уже привык беспрекословно подчиняться главе Добровольческой армии. Принимая пернач, он сказал Кругу:

    — Я истинный сторонник народоправства. И сколько хватит сил моих, верьте мне, не допущу восстановления тяжелого прошлого.

    А в приказе всевеликому войску Донскому он писал:

    — С согласия ген. Деникина я принял должность атамана.

    Сторонник народоправства, верховный глава демократического казачьего государства открыто признавал себя подданным главы реакционных «единонеделимцев»!

    Круг этого не заметил, так как сам лизал пятки Деникину. Кроме того, новый глава не подавлял своей личностью сборище «хузяевов».

    А. П. Богаевский по складу своего характера вообще никого не мог давить. Сидорин прозвал его «божьей коровкой».

    Бывало, какое-нибудь должностное лицо, с которым Краснов говорил по телефону, стояло на вытяжку перед аппаратом и то и дело почтительнейше отвечало в трубку:

    — Слушаю-с, ваше высокопревосходительство. Теперь говорили по телефону, сидя где-нибудь на

    окошке и заложив нога на ногу.

    — А! Это вы, Африкан Петрович? Так… так… Значит, завтра я пришлю вам бумагу на подпись. А где курьер может вас поймать?

    Круг поспешил отменить чрезвычайные полномочия, предоставленные главе государства на время гражданской войны.

    «Божья коровка» не протестовала, вполне довольная и счастливая, что попала на обильный подножный корм.

    X
    ГЕНЕРАЛ ШКУРО

    5 февраля, в заседании Войскового Круга, делегаты Кубанской Рады сообщили, что помощь Дону живой силой организована, что кубанские части, входящие в состав Добровольческой армии, двигаются на Донской фронт.

    Скоро стало известно, что эту передовую рать ведет, грозя очами, генерал не только не седой, а даже с необсохшим молоком на губах, — молодой, но из ранних, Андрей Григорьевич Шкуро, недавно произведенный Деникиным в генерал-майоры и полгода тому назад отрекшийся от неблагозвучной отцовской фамилии.

    Шкуро в это время гремел в белом стане.

    К нему, в его корпус, стекались все, кто не дорожил жизнью, но кому хотелось крови, вина и наживы. Слагались легенды об его лихих налетах, с улыбкой рассказывали об его безумных кутежах, с затаенным сладострастием — об его кровавых расправах с коммунистами.

    «В ауле Тамбиевском, в семнадцати верстах от Кисловодска, Шкуро повесил восемьдесят комиссаров, в том числе и начальника штаба северно-кавказской Красной армии — Кноппе», — сообщала однажды «Вольная Кубань».[51]

    «Имя, уходящее в историю», — писала про него «Донская Волна», журнал В. Севского, воспевавший героев белого стана.

    Но с какой славой уходило это имя в историю?

    Генштабисты, вроде ген. Шифнер-Маркевича, создавали ему славу полководца. Его знаменитые «волки» — славу грабителя.

    Имя Андрея Шкуро выплыло из мрака неизвестности летом 1918 года. До этого времени оно блистало только в высочайших приказах о наградах и в реестрах военных следователей.

    В № 1 журн. «Донская Волна», на 1919 год, была помещена статья Ник. Туземцева[52] под заглавием «Ген. Шкуро». Ее правильнее всего следовало бы озаглавить: «Шкуро о самом себе».

    В виду чрезвычайного интереса ее следует прочесть полностью.

    «Его знамя — большое черное полотнище, середину которого занимает серая волчья голова с оскаленными страшными клыками и высунутым красным языком. Под рисунком головы белые слова «вперед за единую, великую Россию».

    «Его лучшая сотня, «волчья сотня», так же, как и он сам, в огромных серых папахах из волчьего меха. Страничка из Майн-Рида или Луи Буссенара!

    «Сам генерал молод, подвижен и жизнерадостен, и, кажется, что свое большое дело он творит шутя, играя, и, наблюдая его, хочется назвать молодого, веселого героя именем одного из действующих лиц романов Майн-Рида, ну хотя бы «Волчьим Клыком».

    Как-то невольно тянет к генералу всякого, кто его видит. Простотой, молодостью и бесшабашной удалью веет от его небольшой, но стройной и крепкой фигуры.

    «Ваше превосходительство, разрешите с вами поговорить».

    «Дуйте, и если вам интересно, то давайте за чаем».

    «Окончил 3-й московский кадетский корпус, николаевское кавалерийское училище в 1917 году и вышел в 1-й Екатеринодарский полк, а на войну ушел сотником с 3-м Хоперским полком.

    — Не выношу рамок. Они меня душат. Представьте себе, что мне говорят «отсюда досюда», а я хочу как-раз оттуда. Скандал! У меня руки связаны, а я по натуре бродяга, самый настоящий.

    — Но, видно, бог надо мной сжалился и в 1915 году был сформирован кубанский партизанский отряд. Вот тут-то я и увидел божий свет. Вы понимаете, полная свобода действий, в моих руках инициатива. Я подобрал себе лихих ребят и то-то уж и выкрутасы заворачивал, любо-дорого. Не мало крови было испорчено австриякам.

    — После переворота и прочих неприятностей мне пришлось самоопределяться на Кубань, а оттуда опять Гнилорыбовым… потянуло на волюшку-вольную. Отправился в Персию, к генералу Чернозубову, и не пожалел. Там поле деятельности для меня представилось самое широкое, но скоро и в Персии похужело. В моем отряде осталось всего восемьдесят человек из тысячи.

    — Ген. Баратов отдал приказ расформировать отряд, но мои ребята не согласились расходиться и пошли вместе со мной бродяжничать по обходным путям. Через весь Терек прошел с боем, а около Минеральных Вод пришлось распустить отряд да и самому уехать в Кисловодск.

    — Жил себе там тихо и мирно, но с апреля меня стали навещать казаки, а это повело к моему аресту. Посадили в тюрьму и, по слухам, спустили бы там с меня шкуру, да фамилия спасла. Был у большевиков матрос Шкура, тоже сидевший в это время в тюрьме, и вот через несколько дней после моего ареста вышел приказ освободить Шкуру. Я отозвался, меня и выпустили. Понятно, что в ту же ночь я драпанул в горы. На другой день меня, говорят, искали и телеграфировали во все концы, да как же, ищи ветра в поле.

    — Добрался до леса около Бекешевской станицы и почти моментально набрал отряд — пять офицеров и шесть казаков. На отряд четыре винтовки. Стал делать налеты на хутора и станицы, а попросту грабил их, главным образом, конечно, оружие, а в конце мая объявил в станице Суворовской мобилизацию. Когда у меня набралось сотни две, я наскочил на Кисловодск. Вот-то мы поживились и оружием, и снаряжением, и прочим добром.

    — Через некоторое время ко мне присоединился Лабинский отряд подъесаула Солодкого и скоро у меня получился отряд в десять тысяч человек. Тут уж я обнаглел и решил прорваться к Добровольческой армии через Ставропольскую губернию.

    — Подошел к Ставрополю и послал телеграмму, чтобы город сдался, иначе разгромлю. Оборонял Ставрополь месяц, а потом, передав оборону его полк. Упадаю, с четырьмя сотнями прорвался в Баталпашинский отдел и вскоре там сформировал семь казачьих полков, четыре горских и бригаду пластунов, и тут уже у меня получился фронт на 220 верст, который держал два с половиной месяца, т. е. до соединения с Добровольческой армией.

    — Патроны сами набивали, действовали все больше шашками. Большевики, по правде говоря, бояться меня стали, а бабы так прямо чудеса стали рассказывать обо мне. «Расстегнул это, — говорят, — Шкуро черкеску, а пули из-под нее так и посыпались. Не берет его пуля, потому он слово такое знает».

    — Понятно, я не стал разуверять их. Да-с, повоевали. Всю Кубань, можно сказать, на брюхе исползали.

    «Все это Андрей Григорьевич рассказывает спокойно и просто, без всякой-рисовки. К нашему столу подходит какой-то молодой офицер. — «Ваше превосходительство, примите меня к себе в дивизию!» — «А в бога веруете?» — «Верую». — «И в церковь ходите?» — «Хожу». — «Дуйте, в какой хотите полк и сотню, там запишут, а потом я оформлю».

    Из этого очерка достаточно полно обрисовываются все характерные черты героя недавнего времени.

    Не во имя какой-нибудь определенной идеи, по собственным же его словам, начал Шкуро гражданскую войну на Северном Кавказе, а отчасти из инстинкта самосохранения, отчасти из врожденной склонности к авантюрам.

    «Единая, великая Россия» — лишь позднейший привесок к черному бандитскому знамени, на котором первоначально изображалась только волчья пасть с высунутым языком и оскаленными зубами — символ звериной алчности крови. «Рви, где что можно» — был первый, подлинный девиз этой волчьей организации.

    Мне очень хотелось познакомиться с этим партизаном, майн-ридовским типом, как уверял Туземцев в «Донской Волне». Я знал семью этого героя; знал о нем кое-что и из судебных дел, особенно рз проделок в Персии.

    Русские войска хозяйничали в этой стране и до мировой войны, под начальством ген. Воропанова и Чернозубова, из которых первого «Новое Время» восторженно называло «Русским Альбой». Северные персидские провинции, Азербейджан, Маку и др. подверглись потоку и разграблению со стороны христолюбивого воинства, введенного сюда для охраны русских интересов в виду внутренних смут. Сказочная страна Востока стонала от русской оккупации, а тут еще, с началом мировой войны, нахлынули турки. Персия превратилась в театр военных действий. Это похмелье в чужом пиру дорого обошлось ей.

    В Персии, вдали от культурных центров, вдали от надзора высшего начальства и прессы, русские генералы, действительно, безобразничали ничуть не менее, как некогда Альба в Нидерландах. Персам искать управы было негде и не у кого. Их грабили все кому не лень. Особенно охотились за знаменитыми персидскими коврами.

    Сюда-то и попал в 1917 году Шкуро, или, по-тогдашнему, еще Шкура. Здесь ему, действительно, открылось широкое поле деятельности.

    Шум брани затих. Выдохшиеся турки не тревожили разложившиеся русские войска. Офицерство, словно чуя близкий конец вольготному житью, пело свою лебединую песнь. Картежная игра сменила бранные потехи. Казенные деньги прожигались так же легко, как собственные.

    Военные следователи едва успевали писать приемные постановления по делам о растратах. В одном из них фигурировало имя Шкуро.

    При таком безобразии денег присылаемых в отряд из Тифлиса, не хватало. Ген. H.H. Баратов выпустил даже свои особые боны. Персы брали их под угрозой оружием, расценивая рубль в пятачок серебра. После ревизии хозяйства персидского отряда главнокомандующий Кавказского фронта возбудил судебное дело о безумных хозяйственных аферах должностных лиц.

    Шкуро, разумеется, стоял не на последнем месте.

    В виду грандиозности дела сформировали целую судебную следственную комиссию под председательством военного судьи полк. Гладкова. Я был назначен членом-делопроизводителем. Из-за разрухи комиссия не могла даже приступить к работе.

    Настала уже другая эра. Имя Шкуро выплыло в новой роли спасателя отечества, сподвижника ген. Деникина.

    Теперь уже по другой причине интересовала меня эта восходящая звезда первой величины. Познакомиться с ней представился случай, когда герой привел свою дивизию на помощь Дону.

    Числа 7 или 8 февраля на шумных улицах Ростова чувствовался какой-то прилив оживления. Больше суеты, громче разговоры. Среди разношерстной толпы на Садовой то и дело мелькали длинноусые кубанцы и жгучие брюнеты горцы.

    Папахи, кинжалы, кривые шашки… Точно Кавказ перекочевал на Дон.

    Неистовый крик газетчиков разъяснил в чем дело.

    — Приезд генерала Шкуро! Приезд генерала Шкуро! — вопили они, на бегу распродавая свой товар.

    В Ростов прибыли знаменитые «волки».

    Когда осенью 1918 года партизанский отряд Шкуро разросся до крупных размеров, он выделил из него нечто в роде своей гвардии — «волчью сотню», назначив в нее своих бывших сподвижников и тех, кто грабил с ним терские станицы летом 1918 года.

    Это была довольно дружная шайка, спаянная общей судьбой, общей казной, общими преступлениями.

    Непосредственный командир сотни (впоследствии — дивизиона) есаул Георгий Иванович Колков так описывал нравы и порядки своей части в беседе с корреспондентом «Вольной Кубани»:

    «В сотне царит всегда братство, дружба и железная дисциплина. Для «волков» не существует невозможного: раз приказано, значит, должно быть сделано. А вне службы — мы все братья и друзья без различия положения и занимаемой должности. При нужде мы делимся всем до последней рубашки включительно. Не могу умолчать о том, что в сотне имеется свой денежный фонд, составленный из добровольных приношений казаков и который с общего согласия назначен специально для выдачи пособий семьям убитых казаков».[53]

    «Благодарное» население тоже делало свои вольные или невольные приношения в общую «волчью» казну. Так, тотчас же по прибытии кубанцев на Дон, в Александровско-Грушевский район, углепромышленники пожертвовали 100000 рублей на «нужды отряда ген. Шкуро».[54] Капиталисты — церберам капитала.

    Не знаю, бросали ли здешние, ростовские тузы какую-либо подачку жадным «волкам». Но самого генерала чествовали с помпой.

    Через день или два после прибытия его пригласили в донскую запасную бригаду.

    Устроили парад. Для встречи «героя» полки выстроились вдоль Таганрогского проспекта, перед офицерским собранием, с музыкой и знаменами.

    Я, с группой приглашенных на обед, наблюдал церемонию с балкона собрания.

    Вдали, со стороны Садовой, показалась кавалькада. Это была «волчья сотня». Впереди ее развевалось черное знамя. За знаменосцем гарцовал на горячем скакуне молодой казачий офицер, в шинели с красным генеральским отворотом и с красным же кавказским башлыком, с ухарски надетой набекрень папахой, — сам препрославленный генерал Шкуро.

    Командир бригады, довольно почтенный генерал Попов, рапортовал ему пеший, затем почтительно сопровождал высокого гостя, когда последний объезжал фронт бригады и говорил речь.

    К моему удивлению, на парад прибыла, в автомобиле мужа, супруга генерала, Татьяна Сергеевна Шкуро. Долгое время все считали ее погибшей в Кисловодске. В действительности она ухитрилась скрыться из этого города в какой-то горский аул и жила там, пока ее муж не выбил Красные войска с Терека.

    Обед в собрании предполагался походный, с большой выпивкой, но без дам. Поэтому после парада генеральша пригласила меня отобедать с нею в гостинице «Астория», где они с супругом остановились.

    Два черкеса, с шашками наголо, стояли в коридоре, у дверей генеральского номера, в качестве почетного караула. Мирные обитатели гостиницы — торгаши, спекулянты и пр. — со страхом проходили мимо часовых и предпочитали вытирать стену спиною, лишь бы не задеть свирепых абреков.

    Молодая женщина, превратившаяся с головокружительной быстротой из скромной офицерши в жену «героя», пока еще не вошла в роль генеральши. Что меня более всего поразило в ней, это большой пессимизм, полное отсутствие веры в успех всего белогвардейского предприятия. Старорежимные замашки господ из особого совещания, на ее взгляд, не обещали ничего доброго.

    — Если пойдем вперед и будем восстанавливать помещичье землевладение, далеко не уйдем, — говорила она.

    В этих суждениях нельзя было ие видеть несомненного отражения затаенных мыслей супруга. Шкуро, официальный деникинский генерал, должен был послать атаману Богаевскому бодрящую телеграмму в роде следующей:

    «Глубоко верю, что близок день, когда всевеликое казачество под звон колоколов церквей Кремля вступит в первопрестольную, освободив Россию от гнета, смрада и насилия. Ура освобождаемой России».[55]

    Шкуро же в домашней обстановке мог говорить иное. При всей своей безалаберности он не мог не видеть и не понимать слабых сторон белого стана.

    О ген. Покровском, другом enfant terrible той эпохи, m-me Шкуро отозвалась как о несомненном садисте.

    — В Кисловодске, — рассказывала она, — Покровский соорудил такой частокол виселиц, что даже Андрюша ахнул. Я, живя некоторое время при большевиках в этом городе, знала, что иные совершенно не заслуживали смерти. Зачем он повесил члена центрального комитета Ге? Это была большая ошибка и ненужная жестокость. Муж по моей просьбе ходил упрашивать Покровского. «Охота тебе, Андрюша, ссориться со мной из-за этой сволочи!» — ответил вешатель. Одного еврея мужу удалось спасти. Его уже привели к виселице. Когда объявили, что Покровский его помиловал, он долго ничего понять не мог. Потом упал на колени, поднял руки к небу и истерично воскликнул: «Теперь я верю, что есть бог».

    В беседе время шло незаметно.

    Вдруг в коридоре раздался шум, хриплые голоса, лязг оружия.

    — Здравиэм жилаэм, ваше превасходытелство! — прокричали часовые.

    В номер ввалилась толпа. Впереди шел, покачиваясь, Шкуро.

    Я увидел перед собой низенького, крепкого кубанца, с грубым, нервным, уже изборожденным морщинами лицом. На голове торчала копна волос, закинутых назад. Ничего страшного, грозного, свирепого не было в его фигуре. Тем более — ничего величественного.

    — Мальчишка! — вспомнилось мне замечание сквозь зубы одного старого полковника давеча на параде.

    Генеральша представила меня.

    — Прокурор? — произнес хриплым голосом генерал, здороваясь со мной.

    Последовала короткая пауза, в течение которой он успел рухнуть в кресло, закрыть глаза, затем поднять голову и обдать меня деланно-презрительным взглядом.

    — Прокурор? Я и прокурора повешу.

    После новой паузы я услышал продолжение приветствия:

    — А знаешь, прокурор? У меня нет вашего брата юриста. У меня суд длится две минуты. Раз, два и пожалуйте бриться. А впрочем, меня самого в конце концов повесят. Ей-богу, как пить дать.

    Генерал явно бравировал своей бесшабашностью. Как мне казалось, даже и опьянение он преувеличивал. Простонапросто ломался, зная, что какие бы фокусы он ни показывал, какие бы глупости ни говорил, все сойдет с рук, все примут за оригинальность милого сорви-головы. Богаевский для него был «батькой-атаманом», — он так звал главу Дона в официальных телеграммах. — «Шагай, Антон, дальше», — телеграфировал он Шифнер-Маркевичу, когда последнего Деникин произвел в генералы.

    Герой ведь… спаситель отечества! Человек выше закона, выше всяких судов, для которого общественное мнение — абсолютный нуль, а сплетня — приятная забава.

    — Ну, и Ростов ваш, чорт его побери! — продолжал Шкуро. — На вокзале меня какие-то подлецы качали. Качали до упаду; думал, до смерти закачают. Результаты ростовского патриотизма я почувствовал, когда сидел в автомобиле. Не нашел у себя серебряного портсигара и часов. Выкачали, подлецы, из кармана.

    — К вам командир Лабинского полка, — доложил вестовой.

    Старый, уже седеющий полковник по привычке вытянулся в струнку перед опереточным генералом.

    — Макарони, — крикнул Шкуро своему офицеру Макарову, не дослушав доклада полковника, — дуй телеграмму Науменке, чтобы живо гнал триста человек подкрепления.

    Вдруг он вперил свои глаза в Макарова.

    — Макарони! Я у тебя вижу новые штаны. Ты где их, подлец, взял? Украл?

    — Никак нет, ваше превосходительство. Сегодня купил на базаре.

    — Врешь, подлец, украл… Знаю я тебя!

    В заключение явилась депутация от какого-то городского клуба, кажется, от «Русского Собрания», и просила генерала пожаловать на почетный ужин.

    — Спасибо… Я уже и так нагружен. Не в силах.

    — Ничего, ваше превосходительство, — отечески-заботливым тоном ответил глава делегации, пожилой буржуй. — Вы прилягте немного бай-бай… Отдохните… Поспите… А этак через часок, другой мы заедем за вами на автомобильчике… Милости просим и с супругой.

    — Ей-богу, не знаю, господа… Уж который день накачиваюсь. Впрочем, если посплю… Ладно! В десять часов шпарьте ко мне.

    Генерала, действительно, клонило ко сну. Я понял, что пора уходить.

    — Знаешь, прокурор… На-днях мы едем в Екатеринодар… Махнем к нам есть блины? А? Кутнем пару денечков, — предложил мне генерал на прощанье.

    — Этакие отечества не спасут, — думал я, выходя из «Астории».

    Я ожидал увидеть героя Майн-Рида. Увидел Макса Линдера в генеральских погонах.

    Лучший деникинский генерал прекрасно воплощал в своем лице сущность белого стана: безудержный разгул, неслыханное своеволие, гомерическое презрение к закону, беспринципный авантюризм.

    XI
    ВЕСНОЙ НАША БЕРЕТ

    Донской Войсковой Круг, в виду надвигающейся гибели государства, принял чрезвычайные меры.

    Прежде всего он постановил закрыть все высшие учебные заведения и мобилизовать студентов. За отсутствием резервов отправил на фронт офицерскую школу, созданную для усовершенствования офицеров-недоучек в военном ремесле. Считая, что всякие увеселения неуместны в минуту скорби, постановил закрыть все театры и воспретил устройство танцовальных вечеров. Чтобы предохранить Новочеркасск от местного восстания (его всегда ожидали со стороны низов), было издано постановление о квартальной охране. Благонадежных граждан каждого квартала обязали составлять особые ассоциации, которые по ночам должны были нести дозорную службу, не допуская хождения по улицам без установленных пропусков. На практике деятельность этой охраны свелась к ловле и доставке в комендатуру пьяных офицеров.

    На ряду с новым нашествием большевиков на Дон надвинулась и другая напасть. Это — эпидемия тифа.

    Тиф одинаково косил как бойцов на фронте, так и тыловых крыс, так и простых обывателей. В лазаретах не хватало места. При разгрузке поездов с больными и ранеными фронтовиками иногда чуть не третью часть отправляли прямо в покойницкие.

    Однажды в марте мне пришлось присутствовать в областной больнице при вскрытии трупа. Когда в мертвецкой зажгли свет, я онемел. Небольшая комната была переполнена трупами. На столах, на окнах, под столами, у самых дверей, всюду вздувшиеся, посиневшие оболочки человека. Желтолицые калмычата, черноволосые кавказцы, белобрысые кубанцы, мужчины и женщины, — кто только не глядел на меня своими страшными, провалившимися глазами.

    — Почему такое стечение трупов? — спросил я врача.

    — Не успеваем хоронить. Сначала для всех мастерили гробы. Посмотрели бы, что тогда здесь происходило. На дворе, подле мертвецкой, стояли целые штабеля гробов. Теперь от нас увозят в дежурных гробах. На кладбище покойников вываливают в ямы, а гробы возвращают обратно, чтобы тотчас же забрать новую партию мертвецов.

    Офицеров хоронили, по обыкновению, с церемонией. Ежедневно по Новочеркасску тянулось, в направлении кладбища, восемь-десять погребальных дрог, в сопровождении жидкого почетного караула и совсем слабого оркестра музыки.

    Над стольным городом витала смерть. Сам новый глава Дона едва вырвался из ее когтей. Сначала, когда он заболел, думали, что симулирует. Потом оказалось, что такие толки несправедливы. Их породил малодушный отъезд заболевшего атамана из Новочеркасска. Болеть можно было и не уезжая за тридевять земель от своих верноподданных.

    В бесчисленных лечебных заведениях не хватало низшего персонала, а главное — белья. Круг постановил сформировать ученические дружины для обслуживания лазаретов. Гимназисток на-спех обучили обязанностям сестер милосердия. Произвели реквизицию белья с каждого обывателя, военного или статского безразлично, по две смены.

    Одновременно с этими мерами было приступлено к формированию партизанских отрядов.

    Вооруженный казачий народ уже не мог спасти своей государственности. Восставая, казаки менее всего думали об устройстве своего государства. Восставая, ни на минуту не забывали того, что можно и помириться, коль скоро Советская власть согласится не нарушать их станичного быта. Разочаровавшись в бесконечной войне, вполне равнодушный к затеям верхов и совершенно не помышляя кого-то от кого-то спасать внутри России, казак-хлебороб все более и более склонялся на мировую с большевиками.

    — Только партизаны спасут Дон! — прозвучал лозунг.

    Опять выплыли на авансцену имена Чернецова, Семилетова, Дудакова. Первый погиб год тому назад. Но вновь появились чернецовцы, на ряду с семилетовцами и дудаковцами.

    «Ректор партизанского университета» ген. Семиле-тов встал во главе партизанской бригады. В газетах замелькали объявления:

    «Партизаны Хопра, Бузулука, Кумылги, Медведицы и Верхнего Дона! Слетайтесь немедленно! Вы сами знаете в чем дело и лишь ждете призыва и указаний».

    Партизаны слетались вяло. В партизанские отряды влили мобилизованную городскую молодежь, детей мещан и чиновников, как более надежный элемент. Сюда же направили и мобилизованных студентов и учащихся старших классов.

    Семилетов преподавал партизанскую науку. Его правильнее было бы назвать не ректором партизанского университета, а палачом вифлеемских младенцев. Несчастная зеленая молодежь, еще не сформировавшаяся, бесславно гибла в его отрядах. Кто от красной пули, кто от сыпного тифа, кто превращался в нравственного калеку.

    Изобрели партизанский значок. Он представлял золотое поле, знаменующее, по мысли авторов, порядок, знание, изобилие, плодородие, а на нем красный горящий факел — символ порыва, вдохновения.

    Виктор Севский из сил выбивался, прославляя в бесчисленных фельетонах будущие подвиги чернецовцев, семилетовцев и дудаковцев. Военные следователи старались увековечить в своих протоколах настоящие, — то погромчик в станице Аксайской, то открытое неповиновение приказу выступить на фронт.

    Партизаны далеко не горели порывом. Но их муштровали. В смятенном Новочеркасске лихие юношеские песни несколько сдабривали подавленное настроение. За последнее время новочеркассцы привыкли видеть войска только сзади вереницы «дежурных» гробов. Теперь стали появляться батальоны партизан.

    Случалось, на окраине плавали в воздухе жалобные аккорды похоронного марша, а в центре забубённая молодежь, сменившая карандаши и ручки на винтовки, горланила в такт шагу:

    Как на горке на крутой
    Семилетовцы стоят.
    Ой-ли! браво! да люли!
    Семилетовцы стоят.
    Семилетовцы стоят,
    В красну гвардию палят.
    Ой-ли! браво! да люли!
    В красну гвардию палят.

    Чтобы поддержать воинственный пыл партизан, а равно и облагоразумить казаков, разбежавшихся по домам, Круг издал закон, по которому за дезертирство полагался расстрел, при смягчающих же вину обстоятельствах — простым казакам пятьдесят ударов плетью или розгами, офицерам — разжалование в рядовые.

    Отряды особого назначения, куда охотников нашлось очень много (ведь не боевая работа!), под командою бывших жандармских офицеров, рассыпались по немногим станицам, еще не занятым неприятелем. Плач и рыдания сопровождали их движение, и кровавый след они оставляли повсюду. Пулей и нагайкой отрезвляли казаков от красного тумана.

    Союзники, не спешившие помогать белым, не взирая на уверения сначала Краснова, потом Деникина, теперь, с прорывом Донского фронта, тоже расшевелились.

    Главнокомандующий союзническими силами на ближнем Востоке ген. Франше-Д'Еспере спешно командировал на Кубань английского генерала Бригса, который 2 февраля прибыл на транспорте «Екатеринослав» в Новороссийск. Здесь его встретил французский представитель при Добровольческой армии капитан Фукэ, тот самый, который, вместе с Пулем, добился соглашения Краснова с Деникиным об общем командовании.

    Неустойка донцов до того растревожила союзников, что в тот же день, 2 февраля, у Бригса состоялось совещание, на котором, кроме Фукэ, участвовали английский консул в Новороссийске Гильдмайлен и французский Дю-Мортье.

    Я довольно хорошо знал этих консулов, крупных коммерсантов. С Дю-Мортье, имевшим свои конторы и в Новороссийске, и в Ростове, я встречался еще в 1907 году у черноморского губернатора камергера A.A. Березникова.

    Оба эти иностранца, призванные решать важный политический вопрос, касающийся России, были торгаши до мозга костей и наше отечество рассматривали только как объект эксплуатации. Занятие Кубани и Черноморья большевиками грозило им полным разорением. Поэтому можно догадаться, с каким усердием доказывали они ген. Бригсу необходимость спешной поддержки сторонникам единой и великой.

    На совещании было решено создать в Новороссийске союзническую базу. Предполагалось привезти сюда вооружение, снаряжение и прочие необходимые военные припасы для 300-тысячной армии. Два купца и два военных нашли, что этой силы достаточно для сокрушения большевизма.

    Результаты этого совещания не замедлили облечься в реальную форму. 9 марта транспорт «Святой Михаил», под английским флагом, привез танки: шесть больших и шесть малых.

    Их видели в России впервые.

    Еще в мировую войну очень много кричали об этих орудиях истребления. Русские журналисты рассказывали о них чудеса. Писали, что танки валят так же легко деревья, как стебли злаков; шутя переходят рвы и овраги и по дну реки или озера могут перекатиться на другой берег. Танкам приписывали даже окончательный успех союзников в мировой войне.

    «Танки» — такие заголовки, напечатанные громадными буквами, скоро запестрели во всех газетах. Теперь о них врали еще больше, чем в мировую войну. Одни с деловым видом расписывали их изумительные боевые качества. Другие, ударившись в лирику, воспевали их, как Петрарка Лауру.

    Малые танки звали любовно, ласкательно:

    — Беби-танк.[56]

    О больших говорили с непокрытыми головами.

    От танков ждали гибели большевиков.

    Те, кто обладал пылкой фантазией, уже рисовали красочную картину, как серая красноармейская масса, завидев стальные чудовища, изрыгающие снопы снарядов, бросит оружие и в панике ринется в глубь страны, сея повсюду устрашающие рассказы.

    Так или иначе, Добровольческая армия вооружилась с помощью союзников. Сверх того, она пополнилась многочисленными пришельцами из Закавказья, офицерами прежней Кавказской армии.

    Началась переброска почти всех добровольческих частей на Дон. Шкуро в это время уже орудовал в каменноугольном районе. Покровский — в царицынском направлении.

    Оба «героя» изредка наведывались в Новочеркасск и Ростов, чтобы поднять настроение тыла.

    В начале февраля, после панической речи Краснова на Круге, донское правительство объявило было о предстоящей эвакуации всех казенных учреждений из Новочеркасска на Кубань. Паникеры, особенно спекулянты, спешно собрали свои чемоданы и первыми удрали с Дона.

    Прибытие частей Шкуро и Покровского приостановило эвакуацию, но не уничтожило тревоги. Кубанские «герои» поспешили заняться успокоением институток.

    В Новочеркасске нашли себе приют смольнянки, эвакуированные сюда в 1917 году. Теперь их питомник превратился в штаб петроградского пролетариата. Бедные тепличные растения невской столицы и без того с жутью на душе переносили нудное прозябание в захудалой столице Дона. А тут еще невоспитанные мужланы-большевики стремились лишить их и этого убежища.

    «Народный герой», вместе с Покровским и Богаевским явился в институт утешать благородных девиц. Атаман объявил им, что эвакуация отменяется. Шкуро же, благосклонно выслушивая льстивые приветствия смольнянок душке-генералу, писал им стихи в альбом или оставлял на память свои автографы. И тут же давал слово водворить их в самом непродолжительном времени в насиженное гнездо — Смольный.

    Союзники не помогли Деникину живой силой иностранного происхождения. Зато они сформировали из остатков русских частей, посланных в мировую войну во Францию, «легион чести», великолепно одели его, вооружили, снарядили и привезли в Добровольческую армию.

    — Сердечный привет вам на русской земле, — сказал легионерам Деникин 21 марта на смотру. — В то время, когда русские солдаты на фронте воткнули свои штыки в землю, когда армия развалилась, из всех русских частей, дравшихся на чужбине, единственно вы до конца остались верными долгу и вместе с союзниками разделили славу и радость победы над нашими врагами. Вы прибыли в край, освобожденный Добровольческой армией от большевиков. Прибыв сюда, вы услышите, вы увидите сами, что сделало с нашей родиной сидящее в сердце России, в Москве, в ее Кремле, собачье правительство. Везде нищета, голод, страшная разруха, озверение. Вы увидите и услышите, что сделала и делает Добровольческая армия. В страшной борьбе с многочисленным врагом армия несет тяжкие жертвы: погиб ее вождь ген. Корнилов, умер от тяжести трудов ген. Алексеев, убит доблестный ген. Марков. Вы войдете в ряды Добровольческой армии, которая борется не за восстановление старых порядков, а за восстановление русской армии, за светлое будущее трудящихся масс, когда будет хорошо житься без различия всем честным людям и когда государственный строй будет соответствовать воле народной.

    По странной случайности, в том же номере «Вольной Кубани», где описывался смотр «легиона чести» и приводилась эта речь Деникина,[57] красовалась также телеграмма из Армавира, рисовавшая «новые порядки» того края, где властвовала Добровольческая армия:

    «Прожигание жизни, выбрасывание тысяч рублей на кутежи, спекуляция и шантаж приняли в нашем городе грозные размеры. Родственники арестованных открыто говорят, что они вошли в соглашение с судебными властями…»

    Рисуя мрачные стороны большевистского царства, вождь не подумал о том, все ли у него самого обстоит благополучно и может ли он убедить легионеров в том, что его порядки лучше большевистских и что он сумеет насадить светлое царство во всей России, в то время как его крохотный удел в данное время страдает тяжкими язвами.

    Легионеры, дети трудового народа, понятия не имели о тех разноречиях, какие существовали между красным и белым станами, но инстинкт подсказал им, что их место во всяком случае не на стороне генералов. В бою на реке Маныче они выкинули белый флаг, не желая сражаться с братьями. Заметив это, ген. Покровский приказал своим кубанцам загнать в тыл хотя бы часть легионеров и не допустить перехода к неприятелю. Казаки в точности исполнили это приказание, отбив около семидесяти человек от остальной массы, братавшейся с красными. Загнанные в клуни, несчастные легионеры были живьем сожжены на потеху Покровского.

    Наступила весна.

    Красные стояли под Новочеркасском, на левом берегу Дона. Станица Богаевская, расположенная как-раз против стольного города, переходила из рук в руки. Широко разлившийся Дон мешал красным захватить «змеиное гнездо». Так, говорят, они звали Новочеркасск.

    Почти целый месяц, если не больше, беспрерывная канонада оглашала степь, превратившуюся теперь в море, к востоку от Новочеркасска. Красные летчики каждое утро кружились над городом, сбрасывая бомбы на склады оружия и снарядов.

    Но в городе, с переброской Добровольческой армии, словно все оцепенело. Панический элемент давно уже покинул город. Остались те, у кого были крепкие нервы. Молодежь в виде развлечения, отправлялась в Александровский сад на вышку, где стояло орудие для обстреливания аэропланов, и рассматривала в бинокли, далекий теперь, противоположный берег, на котором развевались красные знамена.

    В «змеином гнезде» царило спокойствие могилы.

    В многолюдном Ростове волновались более, приходя в неописуемый трепет при всякой нерадостной вести с ближайшего фронта. Разлившийся Маныч, левый приток Дона, преграждал красным путь к Ростову.

    Чем теплее становилась погода, тем более ободрялись добровольцы и казаки. Весной ведь наша берет!

    Шкуро перешел в наступление в каменноугольном районе. Тут же действовали «цветные войска» ген. Кутепова, — лучшая добровольческая пехота. Всеми операциями на украинском фронте начал руководить генерал генерального штаба Май-Маевский. Его войска составляли просто Добровольческую армию.

    В направлении Царицына двигались кубанцы Покровского, горские и терские отряды, астраханские калмыки и бригада ген. Тимановского, прибывшая из Одессы, занятой большевиками. Эти войска составили Кавказскую Добровольческую армию, которой командовал ген. барон П. Н. Врангель.

    Красные, выдохшись за время зимнего наступления, не получая подкреплений и очутившись среди неустойчивого казачества, которое с большим трудом свыкалось с советскими порядками, поневоле начали отступать. Антисоветские элементы в станицах подняли голову. Казачество «выздоравливало» от большевизма.

    В мае состоялся поместный собор южно-русского духовенства, под председательством донского архиепископа Митрофания.[58]

    — В эти страшные дни, — приветствовал архипастырей Деникин, — одновременно под напором большевизма, разрушающего государство и культуру, идет планомерная борьба извне и изнутри против христовой церкви. Храмы осквернены, рушатся устои веры, расстроена церковная жизнь, погасли светильники паствы. Во тьме бродит русская душа, опустошенная, оплеванная, охваченная смертельной тоской или тупым равнодушием. Раньше церковь была в плену у приказных, теперь — у большевиков, и тихий голос ее тонет в дикой свистопляске вокруг еле живого тела нашей родины. Необходима борьба. Поэтому я от души приветствую поместный собор юга России, поднимающий духовный меч против врагов родины и церкви.

    Смиренные владыки, забыв проповедь Христа о любви и милосердии и хорошо помня свои доходы, которых их хотят лишить большевики, разразились рядом воинственных призывов.

    Казалось, ожили времена средневековья. Казалось, это папский легат отправляет крестоносное ополчение уничтожать огнем и мечом ересь альбигойцев.

    Вот, например, послание поместного собора донскому казачеству:

    «Все воинства, сражающиеся с большевиками, в частности войско Донское, — орудие в руках божиих. Вспомните, донские казаки, как безоружные и малые числом вы одолевали многочисленного и прекрасно вооруженного врага. Ведь это явный знак божественной вам помощи. Запомните, донские казаки, на веки вечные, что ваше победоносное продвижение вперед на север Дона для освобождения его от ига насильников началось со дня всенародного моления в городе Новочеркасске перед чудотворной аксайской иконой божией матери, покровительницы и заступницы славного войска Донского. Мужайтесь, христолюбивые воины! Да укрепит же и да ниспошлет господь вседержитель доблестному войску Донскому силы на предстоящий бранный подвиг по освобождению не только родного края, но и московских кремлевских святынь, где безбожные правители, слуги антихриста, на месте святе создали сейчас мерзость и запустение».

    Против большевиков, насевших зимою на Дон, теперь ополчились все, — донские партизаны, «волки» Шкуро, вся Добровольческая армия, «легион чести», английские танки, аксайская богородица. Вдобавок в тылу у них началось страшное восстание. Восстали те самые верхнедонские станицы, которые в январе помирились с Советской властью. Мигулинцы, вешенцы, казанцы и ряд соседних станиц, предав белую армию Краснова, теперь нанесли предательский удар в спину красной.

    Донские летчики Бессонов и Веселовский слетали к инсургентам и забрали с собой в Новочеркасск одного повстанческого делегата.

    Восстание в тылу у красных окрылило тех, кто в станицах до конца оставался верен донскому правительству. Отважный донской генерал Александр Степанович Секретев[59] двинулся на соединение с восставшими.

    Мамонтов, кое-как пополнив свой корпус, пошел вдоль левого берега Дона. Легкая донская флотилия облегчала его операции. Имя этого генерала теперь начало греметь. Счастье неизменно сопутствовало ему в эти веселые майские дни. Казаки освобожденных станиц охотно становились под его знамена. К лету у него образовалась недурная конница, с которой он под осень совершил свой знаменитый рейд.

    Красные уходили. Уходили очень быстро, почти нигде не задерживаясь на Дону. Мамонтов составил расписание своих побед чуть ли не на месяц вперед.

    «Такого-то числа займу Калач, такого-то Усть-Медведицкую, такого-то Урюпинскую», — телеграфировал он атаману.

    Усть-Медведицу он занял 2 июня, даже на двое суток раньше, чем предполагал.

    Трофеи, разумеется, были огромны. Красные оставляли на месте все то, что зимой захватили у белых. В эту войну, когда удачный налет провозглашался крупной победой, военная добыча — снаряды, патроны, повозки, хлеб — просто-напросто переходила из рук в руки.

    На станции Морозовской Мамонтов захватил вагоны с хлебом и, не подсчитав добычи, телеграфировал, что она составляет около миллиона пудов. Донское правительство пришло в неописуемый восторг от такого богатства. Круг даже назначил особую комиссию для наблюдения за тем, чтобы не произошло утечки хлеба. Велико было изумление, когда при поверке оказалось, что в мамонтовской добыче на ст. Морозовской нет и 10000 пудов и что пылкий генерал более чем в сто раз увеличил свои трофеи.[60]

    Поэты ликовали. Скорбные мотивы их музы сменились бодрящими, жизнерадостными. «Донские Ведомости» отметили перелом в настроении общества следующим стихотворением:

    Довольно панихид!
    Мы долго их служили
    И траур скорби в сердце сжавшемся несли,
    Довольно мы мишенью для ударов были
    И счастье видели лишь сквозь туман вдали.
    Вставай день радостный!
    Пусть яркого светила
    Лучи весенние побеги золотят,
    Да сгинет пусть от них вся вражья сила
    И обезвредится ее тлетворный яд.[61]

    Тогда же блеснуло молнией имя генерала Врангеля. Деникин поручил ему ведение операций против Царицына.

    Это был крайне важный пункт по своему стратегическому значению. Север Дона соединяется с югом железной дорогой, которая идет через этот город, находящийся вне пределов Донской области.

    Благодаря тому, что красные прочно засели в Царицыне, донское правительство не могло считать себя прочным обладателем северных округов. Снаряды и другие боевые припасы приходилось отправлять гужом за сотни верст. Даже простая почта, например, в Урюпинскую (центр Хоперского округа) шла неделями.

    Для Дона обладание Царицыном всегда стояло на очереди дня. Еще при Краснове казачьи полки неоднократно подступали под этот город, но безуспешно.

    Грозный атаман, чтобы напугать защитников Царицына, 6 ноября 1918 года обратился к ним с таким воззванием:

    «Граждане города Царицына и вы, заблудшие сыны российской армии! К вам обращаюсь я с последним предложением мирной и спокойной жизни в единой и великой России, России православной, России, в бога верующей. Близок ваш час и близко возмездие божие за все ваши кровавые преступления. Наши силы растут. Уже не одна Донская армия борется за свободу своих станиц и хуторов, но и грозная российская армия — Южная, ведомая маститым полководцем, героем Львова и Перемышля, бывшим главнокомандующим юго-западного фронта, генералом от артиллерии Н.И. Ивановым, неудержимо наступает на Воронеж. Союзники высаживаются в Новороссийске и Одессе, чтобы итти на Москву. С ними идет к нам множество танков, сотни аэропланов и тяжелые дальнобойные орудия. Царицын будет сметен с лица земли взрывами страшных снарядов.

    Скажите, за что погибнете вы, за что погибнут ваши жены и дети, и богатый город обратится в пустыню и развалины? Вот раньше люди умирали за веру, царя и отечество; мы умираем за веру и свою родину, за свободу и счастье своих станиц и хуторов, и нам легко умирать. За что вы умираете? За те триста рублей в месяц, фальшивых, ничего не стоящих керенок? Но что вы едите? У вас даже хлеба не хватает!

    У нас на Дону нет помещиков и капиталистов, но все мы люди равные и живем не бедно. Наши воины и рабочие получают в день 2 1/2 фунта хлеба и 1 фунт мяса, и нам есть во что обуться и одеться.

    Именем бога живого заклинаю вас. Вспомните, что вы русские люди, и перестаньте проливать братскую кровь русских людей. Я предлагаю вам не позже 15 ноября сдаться и сдать ваш город нашим донским войскам. Если вы сдадитесь без кровопролития и выдадите мне ваше оружие и военные припасы, я обещаю сохранить вам жизнь. У вас два исхода: свободная, счастливая жизнь гражданина свободной России или смерть, смерть позорная. Спешите избрать исход своему теперешнему ужасному положению. Я жду до 15 ноября. После пощады не будет».[62]

    Воззвание не помогло.

    Город не только не сдался, не только отбил нападение, но даже вскоре его гарнизон сам перешел в наступление. Казаки поспешно бежали, при чем сам начальник отряда ген. Постовский едва не попал в плен.

    Тогда выступил публицист Виктор Севский. В подражание Краснову, он разразился в своей «Донской Волне» грозной филиппикой по адресу непокорного города:

    «Казачий Карфаген, — покончить с которым давно думал не один казачий Катилина.[63] Карфаген для казаков, — Царицын и в семье российских городов был уродом. Пыль и опилки, — это из этнографии Царицына. Улицы — резервуары пыли. На бесчисленных лесопильных заводах пилили лес. Летели опилки и стружки. Отсюда и жители Царицына — пыль людская, опилки российского человека.

    Илиодор. Сколько столбов пыли поднял в хронике российских дней инок с душою — помесью религиозных опилков с пылью царицынской улицы. Несколько лет в Царицыне клубилась илиодоровская пыль.

    В августе 1917 года Царицын объявляет войну Дону, берет в плен казаков и даже назначает своего атамана на Дон. Казачество возвысило свой голос, Царицын затих. Но едва подул ветер с севера, вся пыль, все стружки и опилки полетели на Дон. Из Царицына организуются экспедиции на Серебряково, на Иловайскую, на Арчеду, на Чир.[64]

    — Авангард российской пыли.

    — Надо разрушить Карфаген!

    — Карфаген должен быть разрушен!»[65]

    Лавры Сципиона выпали на долю генерала Врангеля. Правда, он не стер с лица земли казачий Карфаген, как того хотелось монархисту Краснову и демократу Севскому, но все же занял его после длительного штурма.

    Барон Петр Николаевич Врангель, сравнительно молодой образованный кавалерийский генерал, сначала командовал всей конницей Добровольческой армии. После окончательного освобождения Северного Кавказа от советских войск благодарная Кубанская Рада, куда он прибыл для чествования, под неумолкаемые аплодисменты наградила его в изъятие от закона «Крестом Спасения Кубани» прямо первой степени.[66]

    Дельный, образованный генерал производил приятное впечатление не только на станичную простоту, но и на просвещенных кубанских законодателей. Ему были чужды балаганные выходки Шкуро и хамство Покровского. В то же время его начальнический голос звучал твердо, как подобает настоящему полководцу. Самое же главное, говоря о великой и единой, он расшаркивался перед кубанским представительным учреждением.

    Рада искренно жалела, что этот генерал не природный кубанец, а остзейский барон. Кубанские законодатели все время вздыхали по хорошем атамане, как Данте по Беатриче. Филимонова, слабовольного человека, без собственного я, держали только потому, что не находили более лучшего преемника.

    Раде казалось, будь Врангель атаманом, он сумел бы поддержать достоинство кубанского государства и обеспечить говорильне спокойное существование. По своей провинциальной простоте недальновидные законодатели не разгадали в бароне своего будущего палача.

    Для действия против «Казачьего Карфагена» Деникин придал Кавказской Добровольческой армии английский танковый дивизион, тяжелую артиллерию, эскадрилью аэропланов. На этот раз исполнились слова Краснова: против Царицына ополчилась техническая мощь союзников.

    15 апреля Врангель издал следующий приказ:

    «Выздоровев после трехмесячной болезни, я снова появлюсь среди вас. Вперед же, орлы! Пусть от гор Кавказа слава о вашей доблести докатится до сердца России — Москвы».[67]

    Генерал поскромничал в своем пожелании. Слава о его «орлах» спустя три года докатилась до отдаленных углов Европы, а на Балканах она и посейчас гремит иерихонской трубой. Но какая слава, — это другой вопрос.

    Рада напутствовала Врангеля зачислением его в кубанские казаки.[68]

    В царицынском походе сказался настоящий характер барона — «моей баронской фантазии не препятствуй». 8 мая он занял станицу Великокняжескую, центр Сальского округа, и вывесил воззвание о необходимости беспощадной борьбы с большевиками. К утру от расклеенного по улицам воззвания не осталось и следа. Неизвестные содрали со столбов все экземпляры.

    Взбешенный барон наложил на станицу контрибуцию в 50000 рублей, при чем объявил, что в случае повторения такой дерзости удвоит штраф, а затем ушестерит. Станичный сбор перепугался и уплатил штраф, позаимствовав требуемую сумму из средств кооператива.

    Донцов до крайности возмутило такое хозяйничанье барона на их территории. Его поступок обсуждался на Круге, который вынес резкую резолюцию против строптивого генерала и вынудил его возвратить деньги ни в чем неповинным станичникам.

    Наступая на Царицын, Врангель довольно искусно, с помощью деревянных щитов, перевел армию на правый берег Маныча. Разыгравшийся на этой реке бой, по словам Врангеля, является беспримерным в истории последних войн, когда роль конницы свелась к выполнению второстепенных задач. Здесь же произошло столкновение громадных масс кавалерии. В атаке на закате солнца участвовало с обеих сторон до 20000 всадников.[69]

    Барон одолел.

    С севера пути к Царицыну отрезали донцы, вышедшие на Волгу. Победитель на Маныче подходил к городу с юга.

    «18 июня, после штурма, начатого в 4 часа утра 16 июня, войсками ген. Врангеля взят оплот большевизма на юго-востоке России, советский Верден — г. Царицын».

    Так гласило телеграфное сообщение штаба главнокомандующего.

    «Казачий Карфаген» на некоторое время был обезврежен. Север и юг Дона теперь могли протянуть друг другу руку через царицынский узел.

    В период этих побед в стольном городе Черкасском, в атаманском дворце, как некогда у ласкового князя Владимира, пир шел за пиром. К довершению сходства с Владимиром «Руслана и Людмилы», атаман выдал замуж свою падчерицу, графиню Келлер, за гвардейского офицера, так что музыка с утра до вечера оглашала дворец и прилегающий к нему Александровский сад.

    Насмешливые фронтовики сейчас же окрестили атаманский дворец «войсковым рестораном № 1».

    Полководец сомнительных качеств и совсем никудышный администратор, Африкан Богаевский, зато отличался довольно тонким гастрономическим вкусом и понимал толк в винах. Он не любил слушать треск снарядов, предпочитая отводить душу, когда взлетали пробки в потолок.

    Если считать главными обязанностями правителя прием депутаций, торжественные обеды и ужины, увеселительные прогулки и т. п., то надо отдать справедливость: новый глава Дона довольно ретиво исполнял свой долг.

    29 мая, т. е. когда уже большая часть Дона очистилась от советских войск, он отправился со своей супругой, по первому браку графиней Келлер, в сопровождении блестящего личного штаба в путешествие по своему государству. Газетные корреспонденты, за отсутствием других ярких актов правительственной деятельности ген. Богаевского, поспешили красочно расписать эту увеселительную поездку.[70]

    До Аксайской[71] атаман проехал поездом, а оттуда на пароходе вниз и вверх по Дону.

    Повсеместно «благодарное» население устраивало ему радушный прием. Всюду хлеб-соль, приветственные речи, несмолкаемые крики ура. Все станицы подобострастно избирали его, как некогда Краснова, почетным казаком.

    В Елизаветинской[72] его на руках внесли в станичное правление.

    — Станичники, — приветствовал он подданных, — борьба еще не кончена. Еще нужно не мало усилий. Поддержите честь Тихого Дона.

    Станичники, то-есть кучка администрации и дряхлых старцев, обещали не щадить животов.

    По обычаю, в виде расплаты за прием, он тут же произвел станичного атамана в офицеры. Этот важный правительственный акт вызвал еще больший взрыв энтузиазма. Длительное ура, шапки вверх.

    Из станичного управления атамана снесли на руках в квартиру осчастливленного станичного атамана, который не скупился на угощение, тронутый монаршей лаской. Прочие старики, в тайной надежде добиться того же, то-есть украситься к закату своей жизни погонами из парчи, льстили властителю наперерыв, уверяя, что любили его еще в то время, когда он находился в утробе матери.

    — Окончательная победа близка! Теперь я верю в это. Враг будет сломлен! — воскликнул правитель Дона, растроганный верностью своих подданных.

    Следующая станица, и точь-в-точь такой же торжественный прием, то же надрывание глоток, то же качанье на руках.

    — Этак атаман может разучиться ходить, — заметил один из приближенных Богаевского, наблюдая, как атамана таскали с парохода на пароход.

    Если путь атамана был засыпан розами, то на путях казачьих низов росли тернии и бурьян.

    «Случалось ли читающему эти строки видеть когда-либо брошенные казачьи старые станицы? — задавал вопрос корреспондент из станицы Романовской на страницах «Донских Ведомостей».[73] — Ветхие, полуразрушенные мазанки уныло глядят на поросший кругом них бурьян; кусты колючки скрывают бывшую когда-то дорогу; мертвое, гнетущее молчание; ни одной живой души, куда ни достанет глаз, — таковы хутора от Константиновской до Романовской станицы. Хуторяне или перемерли от тифа, или бежали зимою с отступающими казаками или наконец весною бежали с красными».

    «Хутор Басов, — писал корреспондент из станицы Морозовской,[74] — поголовно почти ушел с большевиками. В юрте[75] станицы есть хутора, сплошь оставленные жителями».

    Все, кто зимою с радостью встречал большевиков, думая, что настал-таки конец проклятой, бессмысленной войне, теперь спешили покинуть родные гнезда и бежать на север.

    Особенно туго приходилось тем, кто служил при красных хотя бы на выборной должности. Им не давали пощады. Приказ всевеликому войску Донскому от 28 июня за № 1026 гласил:

    «Лиц, служивших в Красной армии или учреждениях Советской России и бежавших оттуда или отставших от красных войск при отходе их и проживающих в пределах всевеликого войска Донского, арестовывать немедленно и под конвоем препровождать на распоряжение окружных атаманов, и дела о них направлять в окружные судебно-следственные комиссии для возбуждения о них судебного преследования».[76]

    «Всевеликое» разделилось пополам.

    Часть стала красной; другая волей или неволей служила белому стану. Сплошь и рядом двое сыновей одного отца воевали под знаменами Буденного, двое других — в корпусе Мамонтова.

    Атаман, объезжая свои владения, за неистовыми приветственными криками станичных властей не слышал плача и стонов жен и детей, немощных отцов и матерей, поильцы и кормильцы которых бежали на север, спасаясь от ярости братьев-завоевателей.

    Атаман не понимал печальной станичной действительности подобно тому, как казачьи массы не понимали смысла донской государственности.

    XII
    ПОХОД НА МОСКВУ

    Весенний успех вскружил голову вождям Доброволии. Очищение Дона от большевиков, занятие Слободской Украины, выход на Волгу в связи с неизменным благоволением союзников подавали надежду на самое отрадное будущее.

    Надо было не терять момента и добивать врага. Все требовали движения вперед. Войска рвались по инерции. Спекулянты — в целях расширения поля своей деятельности. Политики из особого совещания и окружавшая их чиновничье-аристократическая свора — для того, чтобы предупредить занятие Москвы Колчаком.

    Сибирский правитель России в окружении эс-эров пугал южно-русских вандейцев. В случае верховенства колчаковского правительства им чудились новые беды и напасти вместо того благополучия, на которое они рассчитывали при воцарении министров Деникина.

    — На Москву! — исступленно вопили монархисты, которые в честь этого лозунга начали даже издавать погромную газету под тем же именем.

    — Хоть цепочкой, хоть цепочкой, но дотянуться бы до Москвы, — заявлял на совещании высших военных начальников ген. И. П. Романовский, начальник деникинского штаба.

    Командующий Донской армией ген. В. И. Сидорин указывал на опасность стремительного марша вперед, без закрепления позиций сзади и без упорядочения тыла, но его голос остался в меньшинстве.

    Осенью 1918 года сам глава особого совещания ген. Драгомиров в разговоре со мной не считал нужным молчать о том, что ближайшая цель Добровольческой армии — движение на Волгу, на соединение с Колчаком. Теперь про это забыли думать.

    Тогда, в 1918 году, Доброволия представляла из себя еще слабую организацию и не смела мечтать о «спасении» единой и великой одними собственными силами. Теперь она выросла, окрепла, обнаглела и не желала итти у других на поводу. Колчак теперь казался нежелательным конкурентом, а в случае занятия Москвы Деникиным — тяжелой обузой.

    Добровольческая армия, вместо стремления на восток, навстречу Колчаку, ринулась на запад, в Приднепровскую Украину.

    Временный успех сопутствовал ей и здесь. 18 августа, через два с половиной месяца после падения Харькова, добровольцы заняли мать городов русских.

    «Чудный Днепр снова увидел Добровольческие войска и своих детей кубанцев», — добавляли «Донские Ведомости» красочный мазок к серой официальной телеграмме о занятии Киева.

    Но еще ранее этого события прозвучал велеречивый приказ ген. Деникина:

    «Я приказал войскам ген. Шкуро двигаться на Москву».

    «Народный герой», убаюканный славою, в это время с большей охотою пропадал в тылу, преимущественно в Кисловодске, где он приобрел себе недурную дачу. Частенько он разъезжал и по другим городам, упиваясь восторгами толпы, фимиамом лести и всякими спиртуозами. Он имел свой поезд и ездил всюду, сопровождаемый собственным хором песенников и балалаечников.

    Буржуазия с усердием чествовала верного цербера своих капиталов, он же услаждал ее слух своими ура-патриотическими выкриками и игрой своего хохлацкого хора. Бешеная лезгинка завершала каждое торжество. Лезгинка была настоящим национальным гимном «волков» и их сумбурного вождя, превращавшего свою жизнь и свое дело в сплошную шутовскую оргию. Казалось, что этот деникинский генерал из всего богатого архива монархии, которую силилась восстановить Доброволия, признавал лишь один «всешутейший и всепьянейший собор» Петра Великого и знать не хотел никакого другого порядка.

    Проезжая из тыла на завоевание Москвы, «герой», по обыкновению, остановился в веселом Ростове, чтобы набраться мужества в театре-кабаке, именуемом «Гротеск». Толпа спекулянтов и героев тыла приветствовала его аплодисментами; дамы «нашего круга» забросали цветами; ловкий конферансье произнес приветственную речь.

    — Даю вам слово, — ответил почетный гость кабака, — что на возвратном пути из Москвы на родную Кубань я буду в Ростове и в первую очередь загляну в «Гротеск».

    В этом и так никто не сомневался.

    Шкуро отправился завоевывать Москву, а Ростов, спокойный за свое благополучие, предался веселью.

    «Обстановка на фронте изменилась, и сразу произошла, так сказать, демобилизация обывательских чувств, бывших в напряжении, — констатировали «Донские Ведомости» 22 июля.1 — Рассеялся страх, притупилось сознание необходимости всем жертвовать для победы над врагом, и даже простое чувство самосохранения уступило место типичной русской беспечности. Общественные зрелища широко открыли свои гостеприимные двери. Рекламные столбы пестрят афишами, на первой странице газет крупными буквами объявляется публике о различных «Буффах», кабарэ, «гвоздях сезона», чемпионах мира, а из городской хроники мы узнаем об открытии и процветании многообразных клубов… Есть только публика и ее лакеи. Вторые исполняют то, что продиктуют им капризы первой. -

    «Донские Ведомости», № 156, от 22 июля, статья М. Рудина: «Работающие на оборону».

    «Я устала, хочу веселья», — говорит публика. — «К вашим услугам!» — заявляют служители сцены и думают: — Лишь бы платили деньги». И преподносят «Тайны гарема», «Адскую любовь». А весною кричали о святости искусства, о воспитательном значении театра.[77] Было даже намерение у части сценических деятелей, — которое звучало как угроза, — уехать в Совдепию».

    Теперь уже не только не боялись большевиков, а думали о Москве.

    Москва… Все бредило ею.

    На восток, на Колчака, более не оборачивались.

    Глухо прозвучало в июле известие о том, что части Кавказской армии, перебравшиеся на левый берег Волги, в районе Эльтонского озера, вступили в связь с уральскими казаками, левым флангом колчаковско-го воинства.[78]

    До Урала ли было теперь!

    — Нам уже близка Москва! — провозгласил в Ростове ген. Богаевский, вторично побывавший на «фронте». Этот «фронт» — где-то возле Миллерова, переименованного в Калединовск, в расположении вечно формировавшегося и никогда не сформировавшегося Клястицкого гусарского полка. Атаман, разумеется, прибыл на полковой праздник и наглядно проявил свои государственные способности, с наслаждением скушав обед и согласившись на зачисление себя в списки достославного полка.[79]

    Деникин в это время тоже был почтен, только не гусарами, а профессорами: Киевский университет избрал его своим почетным членом. Триумфальное шествие в Москву что-то затянулось. Нетерпение общества возрастало. Газетам приходилось успокаивать горячие головы. «Донские Ведомости» в конце июля гремели.[80] «Волевая дряблость, неустойчивость настроения, обывательская мягкотелость, присущие нашему обществу, особенно характерно выявляются тогда, когда общество находится в состоянии ожидания. Та часть нашего общества, которая остается в тылу, не умеет даже ожидать. Ее ожидание пассивно, между тем как в истинно гражданском обществе активно и самое ожидание. Эта активность проявляется в неуклонной нравственной поддержке, в непоколебимости настроения, в доверии и спокойствии. В наши дни, после того, как ген. Деникин объявил поход на Москву, общество ожидает известий о вступлении освободительных войск в первопрестольную… Ожидает с нетерпением. Нетерпение понятно и похвально, как свидетельство всеобщего желания поскорее покончить с большевиками. Но слишком часто это нетерпение переходит в недовольство, в брюзжание, в скептицизм. Мы ожидаем приятного известия о падении советской Москвы, как средство, которое окончательно успокоило бы наши усталые нервы, и только».

    В глубокий тыл, в Ростов и Новочеркасск, изредка начали доходить слухи о том, что на фронте далеко не все обстоит благополучно.

    Официальные сводки без конца жужжали о цветах. Так, в связи с занятием Харькова сообщалось:

    «Войска доблестной Добровольческой армии были встречены населением Харькова с цветами и криками ура. В манифестации в честь Добровольческой армии принимали участие рабочие; только в отдельных домах засели коммунисты и чины чрезвычайки и обстреливали войска. Нами взяты 2500 пленных, три бронепоезда, один танк, отнятый большевиками у французов под Одессой».[81]

    «При вступлении в Обоянь 2-го Корниловского ударного полка жители осыпали цветами офицеров и ударников», — сообщал «собственный корреспондент» харьковского «Вечернего Времени».[82]

    — Чем дальше продвигались мы на север, — рассказывал однажды в Новочеркасске, в моем присутствии, поручик Корниловского полка П. И. Микулин, — тем все больше и больше чувствовали отчужденность населения от нас. Особенно это сказывалось на севере Воронежской и в Орловской губернии. Тамошнее население, увы, уже свыклось с Советской властью. Наши порядки им уже непонятны. Дичатся нас, смотрят как на выходцев с того света, боятся даже разговаривать с нами.

    Сами войска и их начальство вели себя так, что население освобожденных мест могло только желать скорейшего их ухода.

    Официальные приказы, а также тогдашняя белая пресса, при всей своей понятной сдержанности, дают не мало материала для того, чтобы судить о поведении войск и об отношении к ним населения.

    «На полях Донецкого округа, — гласил приказ всевеликому войску Донскому от 3 июня, № 870, -тыловыми частями войск производятся массовые потравы хлебов и трав без крайней к тому нужды. Если так будет продолжаться дальше, население может остаться без хлеба и сена, и тем лишиться необходимого корма. Командирам и местным административным властям приказываю немедленно прекратить произвольную потраву, не останавливаясь перед самыми крайними мерами наказания виновных и предания последних военно-полевому суду. При необходимости производства войсковыми частями покосов на общественных нолях, таковые должны быть указываемы местными властями и только на отведенных ими местах разрешаю пасти лошадей и скот, принадлежащий тыловым воинским частям. Представителей высшей военной и административной власти, замеченных в неисполнении настоящего приказа, я буду привлекать к строжайшей ответственности».[83]

    «До сведения моего дошли слухи, — писал кубанский атаман в приказе от 7 августа № 925, - что кубанскими частями и одиночными казаками чинятся насилия над жителями местностей, занятых кубанцами. Поступают также и заявления официальных лиц с просьбой принять меры против этих насилий. С глубокой грустью узнал я, что некоторые казаки не только не понимают величия совершающихся событий, но и не сознают высокого долга воина. Я не могу допустить мысли, что кубанцы забыли своих славных предков-запорожцев и их завет — защищать слабых и беззащитных от насилий и насильников, а веру православную от поругания».

    «До меня дошли сведения, — писал ген. Деникин в приказе от 22 августа, — что при прохождении войск по населенным местностям Малороссии отдельные малодисциплинированные части производят бесплатную реквизицию имущества; отдельные воинские чины насильственно отбирают имущество у мирных жителей, позволяют себе поступки, не совместимые с высоким воинским званием. Случаи эти остаются нерасследован-ными, виновные не наказываются и пострадавшие мирные жители не вознаграждаются за убытки».[84]

    Приказ оканчивается угрозой насильникам и предписанием составлять акты о грабежах и представлять их губернаторам.

    В Харькове, в день вступления в него добровольцев, произошел весьма характерный инцидент, описанный в суворинском «Вечернем Времени», которое шло следом за армией и открывало филиалы в разных городах, внедряя в толщи добровольцев истинно-русскую погромную идеологию.

    Среди харьковцев, чествовавших добровольцев, появилась и артистка Валер, величайшая преступница, так как она играла в театре и при большевиках. Некоторые патриоты из местных, желая показать свою политическую непорочность перед белыми, потребовали удаления скомпрометированной артистки из залы.

    Есаул Н. П. Синельников не воздержался и крикнул:

    — Какая мерзость! Гнать эту сволочь!

    Но его осадил брат артистки. Произошла драка. На другой день оба дрались уже не на кулаках, а огнестрельным оружием, при чем пылкий есаул погиб бесславной смертью дуэлянта.

    Пьянство стало неизлечимой болезнью как тыловиков, так и фронтовиков. В этом отношении побил рекорд сам командующий Добровольческой армией ген. Май-Маевский. Милюков, проживая в Париже, довольно метко охарактеризовал этот поход чьим-то четверостишием в своих «Последних Новостях»:

    Уже водили до Орла
    Вожди хмельные батальоны;
    Им снились дивные дела
    И восстановленные троны.

    Про не в меру тучного «Май-Мая» рассказывали, что он не мог заняться никаким делом с утра, не проглотив предварительно бутылки водки. Харьковцы не раз наблюдали его кутежи в обществе низкопробных артисток. «Дрозды»[85] однажды поднесли ему мундир своего полка, т. е. погоны и шапку с малиновым верхом. В депутации участвовал старый «дрозд», военный следователь, поручик 3., который рассказывал мне, что в штабе Май-Маевского по этому важному случаю трое суток шло беспробудное пьянство.

    Стоит ли после этого удивляться тому, что осенью, когда Деникин прибыл в Харьков на совещание, в штабе Добровольческой армии долго не могли отыскать карты театра военных действий. Этот факт зафиксирован, видимо, со слов ген. Сидорина, Григорием Николаевичем Раковским в его книге «В стане белых».[86]

    «Мною замечено, — писал командир «цветного» корпуса ген. Кутепов в приказе от 30 сентября 1919 г. № 277, - что некоторые офицеры в последнее время кутят на устраиваемых с благотворительной целью вечерах, производят скандалы, появляются в нетрезвом виде на улицах и в других общественных местах, ведут себя несоответственно званию офицера. Предупреждаю, что замеченных в этом буду предавать суду».[87]

    Но что было взять с младших, когда сами старшие подавали соблазнительный пример.

    С Украины доходили вести о погромах. Дома, в Ростове их кое-как удалось предотвратить, к великому неудовольствию черносотенцев.

    «Вечернее Время», самая близкая к фронту газета, по обыкновению, защищала погромщиков:

    «В этих эксцессах виноваты сами евреи плохим отношением к Добровольческой армии. Почему они до сих пор не заявили ни одного протеста по поводу того всероссийского погрома, который учинен, главным образом, Бронштейном?»[88]

    Вождь всего воинства, ген. Деникин, в беседе с депутацией от евреев высказался примерно в том же духе: — Повлияйте на еврейскую молодежь, образумьте ее. Пусть она отрешится от своих симпатий к большевикам.[89]

    Вождь духовный, смиренный киевский митрополит Антоний, так ответил этой же делегации, просившей его выступить против погромов:

    — Евреи предварительно должны отозвать из советских учреждений своих соплеменников.[90]

    Погромы продолжались. Войска бесчинствовали. А «Вечернее Время» приходило в ужас от того равнодушия, которое проявляло неблагодарное освобожденное население к делу Добровольческой армии.

    В Курске для марковской конной части потребовалось 2000 подков. Военные власти решили использовать общественную благотворительность. Осчастливленный город пожертвовал… десять подков. Всего-на-все!

    «Кузнецы и владельцы лошадей! Вас просят устыдиться!» — допекали нерачительных жертвователей суво-ринские молодцы, помещая в своей газете ироническое обращение «благодарного населения» к добровольцам:

    Вы красные сняли оковы, — Ваш подвиг не будет забыт: Я жертвую вам две подковы На тысячу конских копыт.[91]

    «Боже мой, — патетически восклицал в «Вечернем Времени» некий Руслан, автор обличительной статьи «Гражданская повинность». — Да когда же это произойдет этот геологический переворот, чтобы и камни устыдились. Для армии надо не просить, а требовать, как это делали большевики».[92]

    Не лучше дело обстояло с пожертвованием теплой одежды, которою запасались осенью в виду наступающих холодов.

    «Мы уже два дня обращаем внимание курского общества на то ужасное положение, в котором находятся солдаты доблестной 1-й дивизии», — вопило курское «Вечернее Время».[93]

    Куряне расшевелились и пожертвовали… одну шубу. «Курск — город классической спячки и обывательского эгоизма, — распинались суворинцы. — Шуба из курского сочувствия, — вот и все, что покамест имеют здесь добровольцы. Однако в этой шубе много не навоюешь».[94]

    Куряне и знать не хотели, что добровольцы сражаются за их благополучие.

    «То, что происходит сейчас в Курске, — продолжало вопить «Вечернее Время», — эта жуткая картина приходящих санитарных поездов, переполненных ранеными, которых никто из населения не встречает, от которых в панике разбегаются шкурники-извозчики, не желающие их перевозить, эти грустные вести из лазаретов, перевязочных и эвакуационных пунктов, где почти отсутствует общественная помощь и где, как рыба об лед, бьется безо всякой поддержки военное общество, — все это не может быть терпимо далее ни одного часу».[95]

    Газета недоумевала, почему же тогда «измученный и ограбленный большевиками город с таким нетерпением ждал добровольцев».

    «Где слыхано или видано, — писал в газету некий поручик Таранов, перевернувший свою фамилию сзади наперед, так что получился псевдоним «Вонарат», — чтобы на территории, занятой добровольцами, десятки раненых измученных воинов были без пищи четыре дня? Это именно было в Курске. Как-то странно: никаких обязанностей, но мильон претензий. — «Почему отдали Орел? Почему медлят с Москвой? Ах, почему?» Да потому, милые куряне, что с вами вообще далеко не уедешь, потому что ваш тыл все время держит за хвост наш фронт, что расстройство и пустота тыла тормозят все, что ваше равнодушие способно охладить самые горячие порывы».[96]

    «Раненые герои дали нам хлеб. Неужели мы их оставим без хлеба?» — такой ударный лозунг появился в «Вечернем Времени».[97]

    Ни просьбы, ни требования, ни угрозы, ни насмешки не могли разбудить курян.

    Не лучше дело обстояло в Харькове. Здесь деникинская власть просуществовала сравнительно долго. Но население, даже верхние слои, ничуть не сроднилось с добровольцами и не восхищалось порядками белых.

    В первые дни после занятия Харькова осважные[98] газеты писали:

    «Молодежь, — студенты, учащиеся и рабочие, воспламененные порывом добровольцев, спешат записываться в их части. В первый же день записалось до 10000 человек».

    Это сообщение оказалось ложью, рассчитанной на доверчивый глубокий тыл. В действительности, население избегало общения с добровольцами. На городские выборы едва явилась 1/7 часть избирателей. Рабочие поголовно бойкотировали выборы. Об этом писала ростовская газета «Приазовский Край».[99]

    Тотчас же по приходе белых промышленные и торговые круги г. Харькова, в «патриотическом» порыве, поднесли Добровольческой армии бронепоезд, но только на словах. Обещание прозвучало, а в жизнь не претворилось.

    «Они, как свиньи, своим бессердечием подтачивают великий дуб, жолудями которого кормятся», — клеймило харьковцев «Вечернее Время».[100]

    Более правильной оценки буржуазия не могла найти. Оставалось только удивляться, почему после этого суворинцы не затрубили отбой и не стали ратовать за прекращение войны, начатой ради благополучия этих свиней. Низы определенно высказывались против Доброволии; верхи ничем не хотели поступиться для своего же блага. Для кого же и для чего дальнейшая борьба?

    К сожалению, осважная пресса не делала таких выводов. Напротив, забыв о том, что писали вчера, сегодня газеты с пеной у рта доказывали полное единение Доброволии и русского общества. Среди моря упреков и оскорблений по адресу буржуазии такие статьи звучали диссонансом. Но их приходилось помещать, иначе газетчикам дали бы расчет.

    В сентябре представители крупной промышленности юга России, большей частью прочно укоренившиеся в далеком тылу, отправили в Харьков особую депутацию, чтобы поднести почетную награду, «золотое оружие»[101], ген. Май-Маевскому. Тыловые тузы тоже отказывались жертвовать на армию, но генералов услаждали ничего не стоящими бирюльками.

    Глава депутации, известнейший московский богач С. Н. Рябушинский, приветствуя двенадцатипудового «героя», сказал:

    — Дай бог вам, доблестный полководец, этим золотым георгиевским мечом сразить большевизм так, как святой Георгий-победоносец своим копьем сразил змея в защиту христианства.[102]

    «Вчера командующий Добровольческой армией ген. Май-Маевский увидел яркое подтверждение того, насколько русское общество идет в полном единении с Добровольческой армией и как высоко ценит оно заслуги доблестных вождей», — писало харьковское «Вечернее Время»,[103] забыв про бездушные курские «камни» и про харьковских «свиней».

    Если добровольческие вожди иногда получали от «русского общества» вещественные доказательства признательности, то рядовые офицеры и солдаты, которым не удалось набить карманы при очередном погроме, могли утешать себя только надеждами на будущие блага. Начальство же и пресса кормили их одними дифирамбами.

    «Из глубины истории, — писал ген. Кутепов в приказе от 7 сентября № 04717 по случаю занятия Курска, Львова и Рыльска, — встают образы русских чудо-богатырей, и вы, их потомки, равны им. Пусть в сердце каждого наградой за нечеловеческие усилия будет сознание, что пройден еще один тяжелый этап на путях к златоглавой Москве и что в этот момент сотни тысяч людей, освобожденных вашими подвигами, благословляют вас».[104]

    «Цветные войска» Кутепова уже видели эти «благословения» освобожденных. Видели, что на них смотрят не как на освободителей, а как на завоевателей.

    Сам глава «цветных войск», ген. Кутепов, недавний капитан Преображенского полка, как нельзя лучше воплощал в себе все черты завзятого кондотьера. Пресса, даже само «Вечернее Время», иногда весьма откровенно высказывала свой взгляд на поход на Москву как на завоевание, Кутепова же расценивала как двойника испанских конквистадоров, покорителей Мексики, Перу и других внеевропейских государств. Для этого стоит только прочесть статью Н. Н. Брешко-Брешковского в № 10 курского «Вечернего Времени».

    «Если вы были в Мадриде, наверно видели в картинной галерее Прадо кисти Веласкеза портрет Хозе Альвардо. Этот офицер, во славу Бурбонов и Габсбургов, завоевал в Новом Свете целые страны. Завоевал с горстью таких же, как и он сам, храбрецов и дерзких искателей буйных романтических приключений. Молодой генерал-лейтенант внешностью своей весьма и весьма напоминает конквистадора, и не только внешностью. Но Хозе находился в лучших условиях. Он воевал с безоружными дикарями, Кутепов с вооруженными до зубов красноармейцами, дерущимися с бешенством отчаяния и ведомыми целой фалангой опытных офицеров генерального штаба.

    В завоеванных губерниях он мудро правит. Он успевает объезжать завоеванные города.

    Воспитанный в гвардейских традициях славной петровской бригады,[105] ген. Кутепов, как истинный рыцарь, чуток до щепетильности к чести офицерского мундира. Он требует и умеет властно подтвердить Свое требование, чтобы каждый офицер его корпуса без страха и упрека и с достоинством носил и свой мундир и свои погоны.

    Таков внешний и духовный портрет одного из лучших, самых героических вождей Добрармии, идущего со своим железным корпусом по большой московской дороге, чтобы освободить иверские святыни».

    В настоящее время это словоизвержение брехливого публициста можно принять за злую, но довольно тонкую сатиру.

    Двойник испанских авантюристов…
    Большая московская дорога…

    Конечная цель — сокровища Кремля и Иверской часовни.

    В самом деле, чем не портрет крупного бандита?

    XIII
    МАМОНТОВСКИЙ РЕЙД

    Ни одна боевая операция не прогремела так звучно в белом стане, как знаменитый набег Мамонтова на внутренние области России. О нем много говорили и в красном стане, по которому полтора месяца бесстрашно разгуливал усатый генерал с корпусом донцов.

    План этой экспедиции разрабатывался начальником штаба Донской армии ген. — лейт. А. К. Кельчевским и держался в строгом секрете. Надо отдать справедливость, до поры до времени сумели держать язык за зубами. «Полет донской стрелы», — так фигурально называли мамонтовский рейд журналисты, — ошеломил своей неожиданностью как врагов, так и своих.

    В корпус Мамонтова отобрали лучшие донские конные части.

    Дивизиями командовали наиболее известные донские генералы Секретев и Постовский.

    Ближайшей целью было поставлено разрушение неприятельских баз, порча железных дорог, разгон небоеспособных резервистов, — одним словом, полный разгром красного тыла.

    Но вместе с этим Мамонтов получил и другое, более эффектное, задание: — Занять налетом Москву!

    Об этом он сам поведал, после возвращения из рейда, корреспонденту «Донских Ведомостей», напечатавшему свою беседу с ним в официозе.[106]

    Из среды других видных полководцев белого стана донской генерал[107] Константин Константинович Мамонтов счастливо выделялся многими положительными качествами. Он прежде всего не пил и не любил пьяниц, а уже одно это делало его уникумом.

    Далее, это был военный труженик, хотя и не бог весть как образованный, но достаточно серьезный и вдумчивый.

    «Он не только командир, который только управляет своими войсками, посылая в бой свои полки и дивизии, который так далеко от окопов, что становится чужд войскам. Он в их рядах, как первый между равными», — писала про Мамонтова «Донская Волна»[108] еще задолго до рейда.

    Противопоставляя его другим полководцам, член Круга П.М. Агеев, один из образованнейших донских законодателей, отметил на страницах «Вольной Кубани», что Мамонтов чужд надменности, напыщенности и фразы.[109]

    Этот бывший гусар, сроднившийся с казаками, в эпоху Краснова отличался на Царицынском фронте, а в период весенней кампании 1919 года прославился больше всех донских генералов. Теперь он повел донцов на Москву обходным путем, так как поход кубанцев, во главе с ген. Шкуро, большой московской дорогой не увенчался успехом.

    Первое селение на территории врага, которое занял экспедиционный корпус, было Еланское Колено, в восточном углу Воронежской губернии.

    Здесь, в прифронтовой полосе, казаков уже знали хорошо, но не совсем с хорошей стороны. Кроме того, здешним жителям осточертела бесконечная война, разорявшая их до тла. Им хотелось только одного: замирения. Поэтому новых завоевателей они и не собирались приветствовать цветами, даже хлеб и ночлег давали нехотя.

    Мамонтов не желал прибегать на первых же порах к насилиям и более или менее терпеливо отнесся к холодности «хохлов». Но на казаков и офицеров это недружелюбие подействовало удручающе.

    Червь сомнения начал грызть сердца.

    — Есть ли смысл итти туда, где о нас и слышать не хотят? Авантюра!

    Вождь слышал эти речи и мужественно переносил их.[110] Чем глубже заходили в Россию мамонтовцы, чем большим спокойствием пользовалось население и чем меньше сказывались на нем тяготы гражданской войны, тем спокойнее встречали казаков в городах и селах. На первых порах летучее полчище возбуждало любопытство. Потом некоторые элементы даже стали любить Мамонтова.

    Не встречая почти нигде серьезного сопротивления, он забирал в плен громадные массы только что мобилизованной крестьянской молодежи, плохо понимавшей сущность гражданской войны. Куда девать пленных? Сначала их водили за корпусом. Они тащились за конницей, растянувшись на многие версты, наподобие хвоста кометы. Потом Мамонтов решил избавиться от этой обузы и начал просто распускать мобилизованных, большинство которых не без радости разбегалось по домам.

    Примерно так же приходилось поступать и с неживым военным материалом врага. Чего не могли захватить и увезти сами, то раздавали населению. Толпы горожан, женщин в особенности, с волчьей жадностью хватали из складов и тащили по домам муку, сахар, белье, обувь.

    При таких погромах всегда больше льется мимо, чем попадает в руки. Порою хулиганы дрались из-за какой-нибудь рубахи и разрывали ее на клочки. Разыгрывались дикие страсти, поощрялась привычка черни к потоку и разграблению.

    Казаков удивляло, что население Совдепии набрасывалось на соль.

    Ее насыпали в карманы, за пазуху, женщины — в подолы, мужчины — в фуражки.

    — Да ведь это же, садовы головы, соль, а не сахар.

    — Знаем, батюшка, что соль. Она-то и нужна нам. Изголодалась по ней наша Расея-матушка.[111]

    Скоро среди темных, несознательных масс покатилась волна самых чарующих слухов.

    — Мамонтов-то… Скорее бы пришел! Говорят, все, все казенное добро раздает народу. Все, говорит, ваше. Берите, знайте казаков: мы не такие как большевики: те от вас берут, а мы вам раздаем.

    Толпы попрошаек в первую же голову окружали корпус в каждом более или менее значительном пункте.

    — Дяденька, дай сахару!

    — Дяденька, дай мучки!

    Красноармейского добра казаки не жалели: полными пригоршнями швыряли сахар, как кости своре голодных собак, и, смеясь, наблюдали за возней и дракой, возникавшей при разделе подачки.[112]

    Сытым и уже обремененным добычей юнцам не приходило тогда в голову, что они сами очень скоро могут оказаться в положении таких же попрошаек. Через год с небольшим, на далекой чужбине, у лазурных вод Мраморного моря, они такой же жадной толпой ловили американские тряпки и дрались из-за них на потеху иностранных благотворительниц.[113]

    Сейчас пока они «благотворили».

    Мамонтов преследовал обиды населению, но не мешал казакам и офицерам обогащаться, грабя пленных и захватывая все более ценное из казенных учреждений. Под шумок, особенно при выходе из того или иного пункта, производились довольно энергичные налеты на состоятельных лиц.

    Керенки, имевшие хождение в белом стане, в казначействах набирали пачками. Скоро почти каждый мамонтовец превратился в миллионера. А сколько еще всякого добра предвиделось впереди!

    — Что более всего содействовало вашему блестящему успеху? — спрашивал Мамонтова после рейда корреспондент «Донских Ведомостей».

    — Невероятный подъем среди казаков. Они готовы были не спать и не есть, лишь бы итти на Москву.[114]

    Москва тут была, пожалуй, ни при чем. Добыча составляла главную приманку. Преимущественно ради нее «спасали национальную Россию» такие патриоты, как партизаны Шкуро и Покровского, разные чеченцы, карачаевцы, кабардинцы.

    Первый из этих героев не скрывал от публики того стимула, который движет его подчиненных к святыням Кремля.

    Самое слово «партизанить» на тогдашнем белогвардейском языке означало грабить.

    Мерилом достоинства вождей являлось их отношение к зипунам.

    — Шкуро, говорили, и сам грабит, и подчиненным не мешает. Мамонтов сам не грабит, но другим разрешает. Улагай ни сам не грабит, ни другим не дает.

    Первый, понятно, считался идолом всех рыцарей легкой наживы. Со вторым мирились, а третий, недурной кавалерист и скромный человек, завял, не успев как следует расцвести.

    Мамонтов собрал в советских банках, казначействах и церквах громадную добычу, но не для себя, а в дар всевеликому войску Донскому от его доблестных казаков.

    Об этом, однако, после.

    Доброго генерала, так щедро раздававшего черни чужое добро, провожали с грустью. Одни — боясь, что Советская власть отберет у них подарки Мамонтова; другие, буржуазные или кулацкие элементы, — теряя надежду на блеснувший было конец Советской власти.

    Экспедиционный корпус редко где задерживался более чем на три-четыре дня.

    — Как, вы уходите? — уныло спрашивали казаков те, кто так усердно надеялся на них и кто не подвергся ограблению.

    — Да, уходим.

    — А как же мы? Мы думали…

    Настроение падало. Обманувшись в своих ожиданиях, иные посылали им вдогонку крепкое словцо.[115]

    — Чорт тогда вас и приносил. Лучше бы уж не лезли сюда, когда нету силы. Теперь нам придется своими боками расплачиваться за ваш приход.

    Тамбов… Козлов… Потом Воронеж. В Тамбове уничтожили железнодорожный узел. В Козлове роздали населению громадные запасы из складов.

    Здесь же в первую голову вылили на землю тысячи ведер спирту. Плакали, но выливали, исполняя приказ. Полководец понимал — если оставить спирт, через час все его спиртолюбивое воинство без боя превратится в трупы.

    Под Воронежем захватили в плен видного советского работника Барышникова и его помощника.

    В газетах писали, что он член совета народных комиссаров, этому мало кто верил. Осважные газеты очень часто захватывали в плен или задерживали в тылу то Коллонтай, то мать Троцкого с громадным количеством агитационной литературы.

    Задержанных привели к самому Мамонтову.

    — Дни ваши сочтены, — сказал им генерал. — Я требую от вас только чистосердечного признания. В противном случае смерть ваша будет горька.

    В чем могли каяться комиссары перед белым вождем? Они разделили общую участь, выпадавшую на долю пленных ответственных работников.[116]

    Известие о действиях Мамонтова в тылу красных свалилось широкой публике белого стана как снег на голову.

    О затеянном предприятии никто не знал, и даже на севере Дона, где сформировался корпус, не догадывались об его назначении. Перерезав фронт и нырнув в Совдепию, он словно в воду канул. Долгое время не было ни слуху, ни духу.

    И вдруг, по словам поэта, всех как варом обожгло.

    — Мамонтов в глубоком тылу у красных, почти у ворот Москвы, — облетела в середине августа головокружительная новость весь белый стан, от матушки Волги до батюшки Днепра.

    Молниеносный генерал ухитрился даже прислать телеграмму в штаб армии:

    «Дела наши блестящи. Пленных забираем тысячами. Рассеяны все резервы советской армии. Ведем бои без потерь. Все здоровы, бодры и неудержимо рвутся в Москву скорей сокрушить комиссарское царство. Да здравствует Тихий Дон!»[117]

    Общее внимание сразу приковалось к «полету донской стрелы».

    При тогдашнем изумительном легковерии, при быстром переходе от одного настроения к другому, от полного отчаяния к беспредельному оптимизму и наоборот, теперь многим и впрямь начало казаться, что участь Москвы решена и песня большевиков спета.

    Более серьезных и менее экспансивных людей несколько смущало сообщение о том, что блестящий успех достигается без потерь. Где же это слыхано? Что же это за бескровная победа и велика ли ее ценность?

    Так или иначе, стало о чем говорить.

    У журналистов появилась новая тема для блудословия и вранья. То сообщали, что Мамонтовым захвачен поезд Троцкого, то брали в плен его любимую собаку. В заключение снова арестовали, на этот раз почему-то в Батуме, мать сугубо-ненавистного наркома.

    Виктор Севский поспешил причислить Мамонтова к лику первоклассных казачьих героев и посвятил ему несколько страниц в своих святцах, носивших название «Донская Волна».

    Точно в честь новоявленного святого, составлялись целые акафисты Мамонтову, писались его жития, не уступавшие по достоинствам и достоверности творениям митрополита Макария, автора Четий-Миней.

    Новочеркасский адвокат Павел Казмичев соловьем заливался в своей «Легенде о Мамонтове», помещенной в «Донских Ведомостях».[118]

    «…Есть люди, делающие бурю. Они не выносят покоя. В них заложены огромные силы, ищущие выхода в неустанном напряжении, в непрерывной борьбе и вечном кипении. Если не дать выхода этим силам, они пожирают человека. Одни спиваются, другие кончают жизнь самоубийством, третьи делают бурю. Таким человеком, делающим бурю, является Мамонтов.

    Расспросите о нем тех, кто окружал его в жизни раньше. О нем скажут: «Беспокойный Мамонтов! Неуживчивый Мамонтов. Дольше месяца не служил на одном месте. Менял службу. Менял полки. Много хлопот доставлял начальству. Много тревог своим близким. Зря ставил на карту свою жизнь и чужую. Играл смертью своей и чужой».

    «И уже бессмертный… Апофеоз… Апофеоз казачества!»

    И вдруг в Козлове крики: «Казаки! Казаки!»

    И в Тамбове крики: «Казаки! Казаки!» В Туле крики: «Казаки! Казаки!» Где казаки? Какие тут казаки? Донские казаки. Пошли на Москву. Казаки идут на Москву, вот они. Вот они.

    Вы можете себе представить, какими потрясающими раскатами грома пронеслись эти крики в мертвой тишине придушенных сел и деревень… Ведь это же чудо! Это от бога!

    Огненная легенда красными сполохами закружилась и полетела от села к селу, от деревни к деревне… Где-нибудь на краю Олонецкой губернии, ночью, кряхтя, молитвенно шепчет трепетными губами несчастный, все потерявший старик: «Слава тебе, господи! Казаки завтра здесь будут… Воля к нам пришла». А еще где-нибудь на далеком севере, в келье, монах-живописец в исступленной мечте рисует Мамонтова на белом коне в образе Георгия-победоносца».

    Менее поэтичный Павел Михайлович Агеев характеризовал подвиг Мамонтова короче и выразительнее:

    «Генерала Гуселыцикова зовут генералом от побед. Мамонтов еще выше. Он, победив пространство, вместе с тем победил русского человека, его предубеждение против казака, создал казачье настроение во вражьем стане».[119]

    До таких геркулесовых столпов доходило тогда самообольщение казакоманов.

    «— Неужели белые генералы думают захватить Москву налетом, оторвавшись верст на двести от фронта? — сказал Троцкий», — сообщали «Донские Ведомости» со слов «Правды» в том же номере, где Казмичев канонизировал Мамонтова.

    — Надо положить конец безнаказанному разбой-ничанью Мамонтова! — сказали наконец в Советской России,[120] после чего, в ответ на смелый набег донцов, красные нажали от Волги до Хопра.

    Из Камышина, где ген. Покровский публично повесил пять комиссаров, части Кавказской армии отошли еще раньше. Теперь пришлось оборонять уже самый Царицын.

    23 августа красные войска, во главе с отрядом матросов, яростно штурмовали свой павший Верден. При отбитии атаки, по словам самого командарма ген. Врангеля, пленных почти не брали: матросы, не желая сдаваться в плен, кончали жизнь самоубийством.[121]

    Штурм отбили, при чем много помогли английские летчики. 1 сентября они совершили два полета неприятельских гидропланов у Дубовки, где сбросили 656 фунтов взрывчатых веществ и сделали до 800 выстрелов из пулеметов.[122]

    Север Дона опять дрогнул, подвергшись нашествию врага.

    Опять скрипучие стаи повозок, нагруженных казачьим добром, потянулись, как журавли, к югу, порождая панику в глубоком тылу.

    Радужное настроение, навеянное «полетом донской стрелы», как рукой сняло. Еще не так давно обыватели рисовали картину переполоха, который творится в Совдепии в связи с мамонтовским рейдом. Газеты писали, что Совнарком уже ведет переговоры с Китаем о предоставлении там убежища советским верхам.

    Писали, что народные комиссары живут в поездах, готовые бежать из России.

    А теперь сами граждане белого стана дрожали как листья осины.

    Успехи добровольцев, занявших Киев, быстро перестали радовать. Мамонтова, пугавшего Москву, забыли.

    В стольном городе Дона царила скука и затаенная боязнь. Ведь если наступают большевики, значит, казаки колеблются.

    — Как дело на фронте? Казаки митингуют? Бросают оружие? Ведь Хоперский и Усть-Медведицкий округа заняты? — глухо шушукались обыватели.[123]

    — Родной край в опасности! — панически заголосил 20 августа ген. Богаевский и объявил мобилизацию всех «иногородних» до 40-летнего возраста включительно.[124]

    Впрочем, он скоро спохватился, — сам или по указке других, — и 28 августа издал другой, успокаивающий приказ:[125]

    «Снова, как прежде, появились мрачные слухи и сплетни о нашем положении на фронте, распускаемые трусливыми обывателями и очевидцами, о которых недаром сложилась поговорка: «врет, как очевидец». Положение на фронте, действительно, серьезно, но далеко не катастрофично. Больше бодрости и спокойствия! Обычная на войне смена успеха и временных неудач. Есть полная надежда на то, что блестящие боевые действия ген. Мамонтова в тылу красного фронта, в связи с успехами Добровольческой армии и спокойной стойкостью Донского фронта, скоро обратят временный успех красных злодеев в полное их поражение».

    В этом приказе ген. Богаевский, подобно известной героине Гоголя, в первую очередь высек самого себя.

    Доморощенный донской политик, член Круга, полковник генерального штаба Сисой Капитонович Бородин, тоже предсказывал близкий конец наступления красных на Донском фронте. А почему так должно быть, тому следуют пункты:

    1. Нами захвачен приказ командующего 10-й советской армией Клюева, в котором он угрожает преданием военному суду начальникам дивизий за недостаточно энергичные действия в период с 14 по 19 августа (нов. ст.).

    2. Прибывающие с колчаковского фронта части в боевом отношении не лучше ранее бывших частей 10-й армии.

    3. Советские войска несут очень большие потери.

    4. Красным командованием принимаются меры к увеличению числа красных бойцов.

    — А потому, — делал не совсем логичный вывод из этих посылок Бородин, — временный успех красных скоро превратится в поражение.[126]

    Логика у Бородина вообще хромала не только в этой статье.

    — Мои разъезды уже доходили до Рязани, были взяты Богоявленск и Раненбург; до Москвы оставалось 260 верст. И мы вошли бы в Москву, если бы не особые обстоятельства на фронте Донской армии, — хвастливо говорил впоследствии Мамонтов.[127] Если бы да кабы…

    Спасаясь от зажима в тиски, смелые налетчики бросились на юг, очень искусно заметая свои следы. Красное командование не всегда знало, где находится вражеский корпус, который иногда совершал переходы по 50–60 верст в сутки.

    Под Воронежем, наконец, Мамонтов встретился с частями ген. Шкуро. Рейд был кончен.

    Всего «донская стрела» пролетела за полтора месяца 2040 верст.[128]

    Основной цели Мамонтов не достиг. Москвы не взял налетом.

    Но советские тылы изрядно потрепал. Это ему и поставили в заслугу.

    Возвращение Мамонтова на Дон напоминало прибытие триумфатора.

    Громадную, ценную добычу привез он в дар войску Донскому. Чего в ней не было, — тысячи золотых и серебряных вещей, иконы в золотых окладах, церковные сосуды, жемчуг и бриллианты.

    Это сокровище, официально названное «мамонтовской добычей», впоследствии за границей долгое время являлось яблоком раздора между донским атаманом и народными избранниками. Первый, однако, ухитрился завладеть золотым руном и «загнал» его итальянцам.[129]

    Шестьдесят породистых коров, захваченных в совхозах, новоявленный герой принес в дар станице Нижне-Чирской, в которой он в 1918 году поднял удачное восстание против большевиков и которая избрала его за это в почетные казаки.

    Ему до тошноты курили фимиам, и даже Доброволия, скупая на похвалу донских вождей, приветливо улыбнулась смелому генералу. Военные авторитеты перебрали все эпизоды военной истории и нашли, что даже в эпоху гражданской войны в Американских Соединенных Штатах никто из генералов севера или юга не совершил такого отважного рейда в глубь неприятельской территории.

    Художественный отдел Освага приглашал участников рейда дать правдивое и беспристрастное описание «полета донской стрелы» в глубокий тыл красных, предполагая «передать в художественных образах грядущим поколениям ряд картин беспримерного в мире рейда».[130]

    8 октября героя чествовал Войсковой Круг.

    Сильно загоревший во время похода, почти бурый, несколько утомленный, но крепкий, мужественный, он произвел самое отрадное впечатление на донских законодателей. Просто, безыскусственно, откровенно рассказал этот бравый усатый вояка о том, что он видел и слышал в Советской России, о том, что сделал во время рейда и т. д.

    — Те элементы, — говорил он, — которые могли бы нам сочувствовать, в Совдепии сейчас придавлены, пришиблены. Надо дать им время притти в себя, отдышаться, и тогда они будут работать на нас. Сейчас же это одна грусть.

    Не умолчал генерал и о том, что в прифронтовой полосе население отнеслось к казакам несочувственно:

    — Не давали хлеба, давали плохой ночлег. Казаки стали волноваться. Везде я начал слышать ненавистное слово «авантюра». Лишь потом обстоятельства переменились, нас стали встречать лучше. Тогда и у казаков полились удалые песни. Слово «авантюра» заменилось словом «Москва».

    — Казачьи части проявили доблесть, — продолжал генерал. — Но должен отметить и некоторую тревогу, проявляющуюся в том, что казаки поговаривают, будто бы к ним отношение не такое внимательное, как к Добровольческой армии, и что можно добровольцам, того казакам нельзя. Свое недовольство казаки высказывают в беседах между собою, но до протеста открытого не доходит. Во время моей долгой службы я всегда замечал, что казачьи части являлись пасынками. Их посылали вперед, а когда дело доходило до пирогов, то им говорили «подождите».

    Круг бурно аплодировал этим словам, так как в это время Доброволия чересчур зазналась. Мамонтовских казаков, при всем восхищении перед их подвигом, «единонеделимцы» иногда вслух называли грабителями, хотя «цветные войска» «партизанили» ничуть не менее мамонтовцев.

    — И когда настанет время движения на Москву, — закончил свою речь триумфатор, — когда «снежная красавица», так назвал генерал Краснов Добровольческую армию, войдет в Москву, пусть она не забудет Дон, который, может-быть, в силу местных условий и не сможет вместе с Добровольческой армией войти в Москву. Когда же Дон Иванович явится туда истерзанный и в рубище, пусть ему будет приготовлено почетное место среди тех, кого он лелеял на своей груди.[131]

    Благодарный Войсковой Круг поднес герою золотую саблю. Без конца лились приветственные речи. Представитель маленького терского казачества почтил его даже стихами, рисовавшими ужас большевиков во время набега Мамонтова, при чем каждый куплет заканчивался двустишием:

    Мамонтов здесь, Мамонтов там, Всюду он мчится у нас по тылам.[132]

    В вихре торжества никто предвидеть не мог, что блестящий мамонтовский фейерверк был сигналом скорбного конца. Сокрушая тыл красных, летучий полководец более того навредил белому фронту.

    Разрушительный набег, вопреки уверениям казакоманов, в Совдепии отнюдь не создал «казачьего настроения». Теперь не только прифронтовая полоса, переходившая из рук в руки, но и самое нутро России узнало казаков, позабытых после их подвигов в эпоху самозванцев. Как ни старался Мамонтов, особенно вначале, предотвращать грабежи, казаки грабили. В конце похода алчность охватила войска, вызывая преступное соревнование в пополнении кармана.

    Кое-кто из населения, быть-может, ждал донцов, как избавителей. Но в движении Мамонтова увидели не серьезную боевую операцию, а лишь полет метеора, опасного для всех окружающих. Разгром казенного добра, разрушение путей сообщения, бессмысленная порча реальных национальных ценностей и под сурдинку бессовестный грабеж, — вот что видело население.

    Марка спасателей отечества едва ли поднялась в его глазах выше после мамонтовского рейда.

    Далее. В корпус Мамонтова отобрали лучшую донскую конницу, всего до пятнадцати тысяч. Хотя большинство людей вернулось из похода невредимыми, но конский состав при стремительном отступлении погиб почти наполовину, казаки же окончательно развратились, привыкнув к бескровным «победам» и к легкому обогащению.

    Вернувшись на Дон, обремененные добычей, с головой, вскруженной похвалами, они требовали отдыха, устремились в свои станицы и хутора, чтобы увезти награбленное добро. Рассказывали, что под их седлами прели пачки николаевских и керенских денег. Случалось, что пьяный мамонтовед разбрасывал на улице эти бумажки, все еще ценные в белом стане.

    — Почем арбуз?

    — Пятнадцать рублей.

    — На двести! Знай мамонтовцев.

    Их добыча возбуждала зависть у остальных и жажду поднажиться таким же образом в первой попавшейся деревне.

    Еще много времени спустя, в эмиграции, где-нибудь в классической Элладе, приходилось слышать такие разговоры среди донцов:

    — А у него есть монета?

    — Как же… Есть и золото… Он же был в рейде с Мамонтовым.

    Самого предводителя считали честным человеком, отнюдь не грабителем. Но и он кое-что скопил детишкам на молочишко. Его супруга купила в Болгарии именьице и мирно проживает под сенью лесистых Бачкан.

    Ген. Постовскому не повезло. Во время эвакуации у него похитили чемоданчик с драгоценностями.

    Честнейший вояка ген. — лейт. А. С. Секретев, не взирая на то, что в молодости служил в гвардии, за границей не постеснялся заняться честным физическим трудом, а затем вернулся в Россию, которая приветливо приняла раскаявшегося блудного сына.

    Долгое безнаказанное хозяйничанье Мамонтова в красном тылу научило кое-чему и советское командование. «Пролетарии, на коней!» — прозвучал очередной лозунг в Совдепии, где поняли, что большие массы кавалерии, использованные более умело, действуя в связи с общим ходом операций и не повторяя ошибок Мамонтова, могут сделать многое.

    Советская власть ускорила формирование 1-й Конной.

    1-я Конная доконала белый стан.

    XIV
    СНЕЖНАЯ КРАСАВИЦА

    В десятках газет добровольцам ежедневно пели хвалебные гимны. В них видели воплощение святорусского богатырства, вечно юного. В них видели залог светлого будущего.

    Но бойцы составляли только одну половину Добровольческой армии, которую Краснов как-то раз, не без иронии, назвал снежной красавицей. Вторая половина не воевали, а делала политику.

    Войска, в сущности, представляли мало интересного, как бы их ни расхваливали журналисты. Они воевали, то-есть шли в бой по приказу начальства или удирали без всякого приказа, при случае грабили население, пьянствовали на отдыхе и мало занимались политикой.

    Более или менее определенный облик этой снежной красавице придавали те политические дельцы, которые приютились за спиной «аполитичной» Добр-армии.

    Они, действительно, были пришельцы с севера, из страны снежных сугробов. Но политическое тело, созданное снежными людьми и именуемое злопыхателями Доброволией, редко кто признавал красавицей.

    Великая, единая, неделимая…

    Это звучало гордо, но неопределенно.

    «Вокруг лозунга единая, нераздельная Россия образовалась какая-то туманность, — писала «Вольная Кубань». — Одни понимают это так, другие иначе. Всем нам хочется, чтобы Россия создалась снова. И все мы идем к этому. Но какая Россия — старая или новая, в этом и расходятся дороги. Пока что поднимать Россию приходится вооруженной силой. И надо было бы нам делать все, чтобы усилить вооруженную силу, а не ослаблять ее спорами, сомнениями, взаимным недоверием. А у нас как-раз наоборот».[133]

    Деникин, прикрываясь лозунгом «единая и великая», от начала и до конца твердил о внепартийности своей армии.

    26 августа 1918 года, когда на Украине и отчасти на Дону еще верховодили немцы, он сказал в г. Ставрополе, на приеме должностных лиц и общественных деятелей, следующую речь:

    «На ряду с восторженным подчас отношением к себе Добровольческая армия встречает порой и полное непонимание и хулу. Причин этого явления не мало: Добровольческая армия поставила себе задачей воссоздание единой, великодержавной России. Отсюда — ропот центробежных сил и местных больных самолюбий. Добровольческая армия не может, хотя бы и временно, итти в кабалу к иноземцам и тем более набрасывать цепи на будущий вольный ход русского государственного корабля. Отсюда ропот и угрозы извне. Добровольческая армия, свершая свой крестный путь, желает опираться на все государственно-мыслящие круги населения. Она не может стать орудием какой-либо политической партии или общественной организации. Отсюда неудовольствие нетерпимых и политическая борьба вокруг армии, которая чужда социальной и классовой борьбы».[134]

    Образованием особого совещания Деникин показал, кого он считает государственно-мыслящими кругами. В это деникинское правительство вошли: ген. Драгомиров, ген. Романовский, ген. Лукомский, кадеты: Федоров, Лебедев, Астров, Маслов, Тихменев, Челищев,[135] старые сановники: Шипов, Чебышев и Нератов.

    Если не бывший царский генерал-адъютант или сенатор, то эластичный, с черносотенной прослойкой кадет, напуганный революцией.

    Политическая физиономия Доброволии определилась сразу же в силу пословицы: скажи, с кем ты знаком, и я скажу, кто ты.

    Великодержавность создавалась услуживанием Антанты, которая заверяла Деникина, что она спит и во сне видит мощную Россию.

    Единение насаждалось путем грызни с казачеством и открытой враждой, даже войной с кавказскими республиками. Вступить в рукопашную с прибалтийскими лимитрофами не позволяло расстояние.

    Больше всего досаждали Доброволии кубанские «хведералисты». Кубань, враждуя с Доброволией, не желала предоставлять все свои житницы в распоряжение Деникина, который крайне нуждался в хлебе для расплаты с благородными союзниками.

    Подстрекаемый англичанами, Деникин прибег к довольно ловкому, эффектному, хотя и не достигшему сЬоей цели маневру для обуздания кубанских самостийников.

    2 июня, в разгар весенних успехов на фронте, в Екатеринодаре состоялся банкет в честь уезжавшего в Англию ген. Бригса, главы английской миссии, преемника ген. Пуля. Перечислив заслуги этого иностранца перед белым станом, Деникин оттенил, что Бриге вкладывал душу в дело «спасения России».

    Англичанин отвечал:

    — Четыре месяца тому назад, получив приказ ехать в Россию в качестве главы британской миссии, я не знал, где находится Екатеринодар. По дороге мне говорили, что Деникин реакционер. Приехав же, я убедился, что он патриот.

    Англия статую такого человека поставила бы в национальный музей, как редкий образец истинного патриотизма. Когда я приехал, положение на фронте было тяжелое. Теперь на фронте блестящие успехи, высокий дух, единение, но в тылу мелкие политиканы ведут свои интриги. Похоже, будто хороший бульдог отвоевал себе большой кусок мяса, а сзади бросаются лающие собачонки, старающиеся каждая урвать хотя бы кусочек. Для завоевания России нужно единение, танки и хлеб. «Я со своей стороны сделал, что мог: я просил свое правительство прислать танки, а Кубань должна дать хлеб. Мои заместители, ген. Хольман и Фриментль, будут энергично работать здесь на пользу русской армии; сам же я теперь могу принести больше пользы вашему делу в Англии, чем здесь. Банкет близился к концу.

    Деникин взял карандаш и написал записку председателю особого совещания ген. Драгомирову, прося его сказать речь в честь заместителя Бригса, ген. Хольмана, при чем намекнул, что потом и сам хочет кое-что сказать.

    Когда Драгомиров кончил приветствие Хольману, Деникин, держа перед собой лист бумаги, неожиданно встал и прочитал:

    «Приказ главнокомандующего вооруженными силами юга России от 30 мая 1919 года, № 145. Бессмертными подвигами Добровольческой армии, кубанского, донского и терского казачества и горских народов освобожден юг России и русские армии неудержимо движутся вперед к сердцу России. С замиранием сердца весь русский народ следит за успехами русских армий, с верой, надеждой и любовью. Но, на ряду с боевыми успехами, в глубоком тылу зреет предательство на почве личных честолюбий, не останавливающееся перед расчленением великой, единой России. Спасение нашей родины заключается в единой верховной власти и нераздельном с нею едином верховном командовании. Исходя из этого глубокого убеждения, отдавая свою жизнь служению горячо любимой родине и ставя выше всего ее счастье, я подчиняюсь адмиралу Колчаку, как верховному правителю русского государства и верховному главнокомандующему русской армией. Да благословит господь бог его крестный путь и дарует спасение России».

    В первый момент все русские остолбенели от изумления. Махровые реакционеры, боявшиеся сибирского либерализма, смекнули лишь спустя несколько минут, что означает эта история с подчинением Колчаку, который находится за тридевять земель и за столько же морей.

    Громовое «ура» огласило зал.

    — В эти исторические минуты мы чувствовали себя в буквальном смысле слова потрясенными, — говорили члены особого совещания, расходясь с банкета.[136]

    Про настроение притаившихся меньшевиков и эс-эров «Донские Ведомости» писали:

    «С чувством удовлетворения встречен приказ в социалистических кругах, которые склонны были отнестись с большим доверием к сибирскому правительству, чем к особому совещанию».[137]

    На кубанских вожаков приказ произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Правительство и Рада поспешили добраться на экстренное заседание.

    А Деникин, чтобы торжественнее оттенить акт своего «патриотизма», воспетого ген. Бригсом на обеде, назначил на соборной площади парад войскам и благодарственный молебен.

    — Юг соединился с востоком в одно целое, — сказал он войскам. — Все силы, которые стоят на пути, как препятствующие к единению России, будут сметены в прах колесом истории.

    Члены кубанского правительства и Рады не присутствовали на этом торжестве.

    — У нас есть кубанская конституция, и изменение ее без санкции Рады с нашей стороны было бы актом революционным и было бы равносильно перевороту, — сказал тогдашний глава кубанского правительства Курганский, сменивший Быча.[138]

    Зато на Дону, который с воцарением бывшего свитского генерала Богаевского и кадета Харламова обнаружил сильный уклон к подчинению Деникину, «патриотический» акт последнего встретили доброжелательно, «Донские Ведомости» писали в передовой:[139]

    «Генерал Деникин признал адмирала Колчака верховным правителем России. Это признание указывает на непоколебимость и уверенность, на единение и согласие всех борющихся с красной властью сил. Свершилось! Уже одно наличие, одно даже наименование верховного правителя России подействует на самую психику общества и народа особым образом: все и повсюду почувствуют, что страница истории перевернулась, и начинается новая глава. Зловеще и панически будет, несомненно, действовать это имя на красную власть и ее приспешников, бодряще и утешающе на всех русских граждан, томящихся под этой властью. Но не забудем, что акт ген. Деникина есть не только акт политической дальновидности, но и нравственно высокий акт личного величия и благородства, которым главнокомандующий подает высокий пример гражданской совести всем, кто действительно любит единую и великую Россию».

    «Единонеделимцы» уже считали Россию спасенной.

    Н. Львов писал в «Великой России»:[140]

    «Мы получили, наконец, единую, всероссийскую, национальную власть, и все величие этого события не во внешнем блеске и внешней славе, а в той простоте, в которой это совершилось. Одним порывом благородного сердца Россия вдруг спаялась в одно неделимое целое. Мы получили власть, не силою нам навязанную, осуществленную не захватом честолюбия, а бескорыстным признанием ради блага России».

    Александр Яблоновский тоже славословил Деникина в «Утре Юга».[141]

    «Вы помните, что говорили и сейчас говорят в красной Москве: подождите, дайте срок, придет пора и заговорят генеральские честолюбия; мы еще увидим, как воинство Деникина устремится на воинство Колчака. И вот пришла пора, и мы услышали только эти прекрасные и гордые слова: «Счастье России — выше всего». И заметьте: это было сказано среди громких и беспрерывных побед».

    Существо дела, однако, нисколько не изменилось от акта 2 июня, и никаких реальных результатов он не и не мог дать. Колчак находился очень далеко. Сношение с ним происходило через Западную Европу. В Екатеринодаре только через месяц получили ответ от Колчака в виде его приказа от 24 июня. Сибирский правитель России назначал Деникина своим заместителем, но с оставлением в занимаемой должности, при чем предусмотрительно добавил, что если в момент смерти или болезни верховного правителя заместитель будет отсутствовать, то власть переходит к председателю совета министров, который обязан как можно скорее вызвать заместителя.[142]

    Кроме обмена пустословными приказами, от 30 мая и 24 июня, более ни в чем другом не выразилась связь между югом и востоком, о которой так восторженно говорил Деникин на параде.

    Грызня с кубанцами не умолкала. Грозное имя верховного правителя России и присутствие в Екатеринодаре его заместителя не заставили самостийников склонить выю перед «единонеделимцами». Как бы в ответ на их вызов, Рада избрала комиссию для обсуждения вопроса о скорейшем сформировании Кубанской армии, на манер Донской, подчиненной Деникину только в оперативном отношении.

    Разогнать Раду деникинское правительство не решалось, чтобы не прослыть врагами представительного строя и чтобы не внести смуту в умы кубанских казаков. Кубанцы лениво и неохотно шли на фронт. Разгон Рады, к которой низы относились равнодушно, если не презрительно, дал бы им законный повод уклоняться от призыва в войска Деникина, не уважающего Кубань.

    Расправу с Радой отложили до более удобного времени.

    Среди казачьих политиков давно уже бродила мысль о создании южно-русского союза, государственного образования, состоящего из казачьих и горских областей. Закавказские республики теперь декларировали свое полное отделение от России, поэтому с ними не могло быть разговора. Зато выросла Добровольческая армия, с которой приходилось считаться.

    В связи с актом 2 июня мысль об южно-русском союзе теперь опять оживилась. Созвали конференцию, на которую были приглашены и представители Доброволии.

    Казачьи политики рассчитывали, что объединенное казачество, в случае ниспровержения большевиков, легче отстоит свои казачьи привилегии и казачью государственность. «Единонеделимцы» пошли на конференцию, но всячески тормозили ее работу, выжидая падения Москвы, когда они будут уже не совещаться с казаками, а диктовать им свою волю.

    При полной непримиримости двух идеологий, при отсутствии такта и политической проницательности у тех и других — игра не стоила свеч.

    Казачьи делегаты сразу же начали критиковать акт о признании Колчака. Учитывали дальность расстояния, отсутствие единого фронта, а также необъятность сибирских пространств и крайнюю разжиженность населения, отсутствие мало-мальски развитой фабрично-заводской промышленности, крайнюю бедность в отношении путей сообщения и вообще недостаточную солидность базы, на которую опирается Колчак.

    — А самое главное, — говорили на конференции, — почему казачество не может признать Колчака верховным правителем, это то, что природа и сущность его власти никому неизвестны.[143]

    Деникин, не видя проку от конференции, устраивал совещания с атаманами и через них старался фактически властвовать и в казачьих областях.

    О Колчаке скоро забыли, особенно когда Деникин отдал приказ двигаться на Москву, а не на соединение с Колчаком. Реакционеры и честолюбцы успокоились: занятие Москвы Деникиным, находившимся в их руках, ранее Колчака обеспечивало им первенствующую роль в будущем обще-русском правительстве.

    Деникин еще весной издал декларацию о тех целях и задачах, которые преследует Добровольческая армия. Но тут все было сказано так туманно, так расплывчато, так загадочно, что приходилось поневоле становиться в тупик, старый или какой-нибудь новый режим несут добровольцы на своих штыках.

    Неясность и неопределенность звучала в программах почти всех белых спасателей России. Колчак в своем приказе от 21 августа 1919 г. писал:[144] «По сведениям, доходящим до меня, многие из наших солдат не знают, какие цели мы преследуем в борьбе против большевиков, которую мы будем продолжать, пока не достигнем полной победы. В виду сего я приказываю сообщить: мы сражаемся за русское народное дело».

    Далее в приказе пояснялось, что это за русское народное дело, но пояснялось так, что уже окончательно никто ничего не мог разобрать,

    В 1919 году Деникин об учредиловке более не говорил, а как-то раз заикнулся о «многогранной воле русского народа, выявленной в представительных учреждениях».

    — Это еще что за штука? — недоумевала Рада. — В апреле 1918 года Деникин определенно говорил о том, что Добровольческая армия борется за Учредительное Собрание. Зачем же теперь всем ясный термин заменен другим, крайне расплывчатым и непонятным?[145]

    Заместитель Драгомирова, ген. Лукомский, не постеснялся уведомить кубанских законодателей о том, что теперь обстоятельства изменились и «мы не находим удобным выкинуть лозунг Учредительного Собрания».[146]

    Итак, чем ближе подходила к своей цели Доброволия, тем более отмежевывалась она от всяких демократических идей.

    Наконец, 31 июля Деникин прямо заявил в Ростове:

    — Революция безнадежно провалилась.

    Истинная сущность великой и неделимой теперь расшифровалась с возможной полнотой.

    «Аполитичная», «внепартийная», отрицавшая революцию, даже февральскую, с ее детищем — учредилкой, управляемая кадетами и царскими генералами, Добровольческая армия не могла не распевать «Боже царя храни». Монархический дух веял как над фронтом, мало занимавшимся политикой, так и над политиканствующим тылом этой грандиозной организации.

    Восстанавливались старые полки, с прежним офицерским составом, кичившимся блестящей формой, царскими вензелями и лихими традициями. Служба в белом стане рассматривалась как служба царю и отечеству; смерть от красноармейской пули или штыка считалась смертью за царя.

    Так, например, в № 270 «Великой России», от 31 июля 1919 года, можно прочесть траурное объявление:

    «Командир и офицеры 1-й ген. Маркова батареи извещают о смерти их бывшего сослуживца поручика Николая Ивановича Галицынского, павшего смертью храбрых за веру, царя и отечество».

    Другой раз объявлялось еще яснее:

    «Стрелки императорской фамилии извещают, что погребение убитого в бою 2 июня полковника князя Ник. Ар. Ухтомского состоится в субботу 8 июня».[147]

    Совсем как в Вандее: императорско-христианская армия!

    Черносотенцы и их пресса пользовались исключительным вниманием правящих, кадетских кругов.

    Борис Суворин воспитывал добровольцев в идеях своего «Вечернего Времени». Его газета вместе с «Великой Россией» Шульгина являлись негласными официозами Доброволии.

    Обе газеты дружно провоцировали всех инакомыслящих и очень скоро достигали цели.

    «Короленко пишет, Зарудный говорит, «бабушка» едет!» — поднимали вопль суворинские и шульгинские молодцы.

    В. Г. Короленко, тотчас же после беседы с начальником контр-разведки полк. Л. Щучкиным, переставал писать против добровольческих погромов. Харьковские лекции А. С. Зарудного, скорбевшего о временном правительстве, в котором он занимал пост министра юстиции, мигом приостанавливались. «Бабушка» (Брешко-Брешковская) ехала, ехала, да так и не могла добраться до своей внучки, снежной красавицы.

    Поклонники «бабушки» писали, что она, прибыв на юг России, вместо отдыха займется большой культурно-просветительной работой. Большевики подхватили это известие и с иронией писали, что «бабушка» будет обучать политграмоте солдат Деникина.

    Зубоскалы немедленно сочинили каламбур:

    — Как сделаться дедушкой русской революции?

    — Жениться на бабушке.

    — Внучка готовила для бабушки шомпола.

    — Бабушке захотелось козлика, а от козлика остались рожки да ножки! — издевались суворинцы.

    Иногда властям приходилось для виду умерять монархический пыл «общества», особенно офицерства. Так черноморский губернатор запретил в общественных местах исполнение Преображенского марша. Правда, это случилось уже в декабре, когда дело Доброволии определенно проваливалось.

    Но вообще в Новороссийске, где жило не мало иностранцев, приходилось держать ухо востро. Европа ведь как-никак — демократическая! Ее общественное мнение осудило бы помощь явным русским реакционерам. Маклаков 12 марта 1919 года телеграфировал кубанскому атаману из Парижа:

    «Без широкого осведомления Европы о действительном характере борьбы с большевиками, чуждой реакционного плана, трудно надеяться на реальную помощь союзников и трудно привлечь симпатии широких демократических влиятельных кругов к делу помощи юга России».[148]

    Если бы не Европа, ради которой приходилось несколько маскироваться, в Доброволии, быть-может, давно прозвучал бы ясный и определенный клич:

    — За веру, царя и отечество.

    Пока его скрывали под маской расплывчатых обещаний, Европе же втирали очки.

    Ни в чем так не выразилась реакционность особого совещания, как в земельном вопросе.

    Оно издало приказ, который признавал право собственности на землю за прежними владельцами (помещиками) и лишь допускал фактическое владение новых, на условиях аренды, с уплатой помещику трети урожая.

    Главноначальствующий в Новороссии ген. Шиллинг доносил Деникину, что в признании прав старых владельцев крестьяне видят акт, знаменующий восстановление старых порядков, полагая, что если утраченное право сегодня восстанавливается в частности, то постепенно восстановится и в целом.[149]

    Действительно, помещики во многих местах явились в свои имения и начали хозяйничать по-старому. Им содействовала как полиция, так и многочисленные войсковые, преимущественно кавалерийские части, формировавшиеся в тылу из всякого сброда, но под командой офицеров-дворян, помещичьих детей.[150]

    В Екатеринодаре даже организовался всероссийский союз земельных собственников для защиты своих классовых интересов.

    Заседания его происходили не где-нибудь, а в управлении общества всероссийского красного креста, главного пристанища всех обездоленных революцией бар и бюрократов.[151]

    Под самым носом у Деникина помещики хозяйничали почем зря.

    «В селе Владимирском Ставропольской губернии, — сообщал «Приазовский Край» в конце 1919 года,[152] — безземельные крестьяне до сих пор не могут сговориться с помещиком Б. А. Юрьевым об аренде, несмотря на энергичное вмешательство в это дело военного губернатора. Губернатор разрешил владимирцам засеять 3000 десятин земли из угодий Юрьева, но за плату по соглашению с владельцем. Юрьев затягивает переговоры назначением неимоверных арендных ставок, сам же не засевает ни одной десятины».

    В Ставропольской губернии, в связи с восстановлением помещичьих прав, вспыхнуло восстание в восемнадцати селах.

    Уже в первых числах июня, то-есть почти в начале похода на Украину, Деникин вынужден был охлаждать аппетиты помещиков.

    «По дошедшим до меня сведениям, — телеграфировал он командармам, — вслед за войсками при наступлении в очищенные от большевиков места являются владельцы, насильно восстанавливающие, не редко при прямой поддержке воинских команд, свои нарушенные в разное время имущественные права, прибегая при этом к действиям, имеющим характер сведения личных счетов и мести. Приказываю такие явления в корне пресекать и виновных привлекать к строгой ответственности».[153]

    Чтобы как-нибудь урегулировать взаимоотношения между прежними и новыми владельцами земли, особое совещание разработало законопроект, по которому крестьяне должны были сдавать причитающееся помещикам сено через военное начальство. Это последнее, обращая сено для потребностей армий, обязывалось производить денежный расчет с помещиками.

    «Теперь Шкуро, Покровский и другие генералы обратятся в настоящих помещичьих конторщиков», — иронизировала «Вольная Кубань», выражавшая пожелание, чтобы Деникин не утверждал этого закона.[154] Деникин неоднократно заявлял, что его цель — создание такого порядка, при котором всем жилось бы хорошо. Этот порядок он водворял наверху — с помощью особого совещания, а на местах — при посредстве губернаторов и прежней полиции, переименованной в государственную стражу.

    Когда появился приказ Деникина о назначении губернаторов в ряд городов, частью еще и не завоеванных, публика широко раскрыла глаза. Воскресшие мертвецы! Знакомые все лица…

    Те самые, которые усердствовали по разуму и не по разуму батюшкам-царям…

    Камергеры, шталмейстеры, гофмейстеры…

    Тверской… Римский-Корсаков… Борзенко…

    Даже самые благонамеренные неполитики увидели, что восстановление старого режима идет чересчур уже быстрым темпом. Осважные газеты поспешили разъяснить обществу необходимость этой меры.

    Губернаторы занялись весьма энергично формированием соответствующих чиновничьих штатов. Тут желающих нашлось более чем нужно. Но старые бюрократы искали старых же, испытанных работников-бумагоедов.

    В Черноморской и Ставропольской губерниях существовали военные губернаторы. Они подбирали администрацию в уровень с собой: или гвардейских «жоржиков» или «первопоходников», привилегированное сословие Добровольческой армии.

    Большинство последних были больные люди, измученные в беспрерывных боях, взвинченные кокаином или алкоголем, несчастные жертвы войны, не способные к серьезной работе. Их, в виде награды за подвиг и ради отдыха, штаб Деникина охотно назначал на тыловые должности.

    Административная деятельность таких нравственных и физических калек впоследствии несомненно будет предметом специального исследования врачей-психиатров.

    «В военно-гражданском управлении эти люди воскрешают мрачные времена самодержавия, — писала газета «Наш Путь» (статья «Об истребителях большевиков» А. Панкратова). — В Туапсе, управляемом также чинами армии, нельзя говорить в газете об Учредительном Собрании и даже произносить слово «выборы». Некоторые приходят от большевиков с раскаянием, но им мстят. Их товарищи узнав об этом, бьются в рядах красных до конца».

    «А только вы не судите нас строго, — рассказывал автору этой статьи под Майкопом один поручик. — Разве мы там, на позициях, люди? Волки, самые настоящие шакалы. Я три года провел на той, большой войне и чувствовал все-таки себя человеком. По крайней мере ни разу не забыл, что я человек. А тут забыл… Иногда колешь штыком, на минуту остановишься и задумаешься: человек я или зверюга? Образ человеческий теряем… Не судите нас… На большой войне мы штыковые схватки наперечет помним. Одна, две, три — и достаточно… Годы о них рассказывать. Только и помним их, а остальное на той войне было такое серое, обыкновенное: сидим и постреливаем; убиваем или нет, — не знаем, не видим. А знаете, что здесь происходит? Здесь ад. Здесь то, от чего можно умереть, увидевши раз. Мы не умираем, потому что привыкли и совершенно убили в себе человека. Мы пять месяцев под ряд, ежедневно, ежечасно, идем штыковым строем. Только штыковым, ничего другого. Понимаете, — пять месяцев видеть ежедневно, а то и два-три раза в день, врага в нескольких шагах от себя стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать нескольких человек, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ, слышать предсмертные крики и стоны… Это непередаваемо, но это, поймите, так ужасно. А между тем все это стало для нас обыкновенным. Я в воде вижу постоянно кровь, — и пью. Иду и замечаю, что пахнет кровью или трупом, а мне все равно. Когда я почувствую на своей груди штык, я не испугаюсь. Это так для меня обычно. Я даже знаю, какие боли от штыка. Иногда, когда безумно устанешь, мысли в голове нет, а нервы дрожат, как струны, безумно хочется этого штыка или пули. Все равно ведь рано ли, поздно ли… Разве можно уцелеть в этой войне? Да! Нет, не судите. Мы шакалы и война эта проклятая — шакалья».[155]

    Сплошь и рядом этакие, явно патологические, типы попадали, вместо богаделен, приютов и лечебниц, на административные должности. Что могло ожидать от них мирное население? Какие «новые» порядки могли проводить они в жизнь?

    «Нас упрекают, что мы не желаем участвовать в общегосударственных повинностях, — писал в «Вольную Кубань» корреспондент из Черноморской губернии. — Но мы не желаем участвовать в строительстве такого государственного аппарата, в котором опять будет загон, а мы скот. В плетении кнута для собственной спины мы не желаем принимать участия. Приемы управления на побережье, первые шаги власти дают нам полное право думать, что нам уготавливается неслыханное рабство. Правда, мы читаем речи, произносимые ген. Деникиным то в одном, то в другом месте; мы читаем его обращения к нам, крестьянам и рабочим, но и речи и обращения мы расцениваем по тем формам и методам управления, от которых на наших собственных спинах появились уже сиво-багровые полосы. — Нас стараются убедить, что все беды от революции, что вот, дескать, в старом все было так хорошо, что Россия и сильна была, и занимала определенное место среди других народов и нам всем жилось так прекрасно. Большинство из нас переселенцы Каменец-Подольской, Киевской, Херсонской и Полтавской губерний — ус у нас длинный, хохлацкий, и все эти разговоры мы на него наматываем, а сами думаем:

    «Брешете вы, хлопцы, та ще й здорово».[156]

    В центре, в правительственных учреждениях Доброволии, пристроилась соль земли русской — обломки первенствующего сословия. Пока бойцы не отвоевали им их вишневых садов, они прохлаждались в сени разных канцелярий.

    Очень милую картинку мирного жития в одном из деникинских учреждений нарисовала «Вольная Кубань», выяснив, кому в Екатеринодаре жить хорошо.[157]

    «В Екатеринодаре, на Кирпичной улице, стоит бывшая женская гимназия. Директором этого приюта, — тьфу, начальником управления, ибо это управление отдела продовольствия особого совещания, — состоит в высшей степени любезный человек г. Мае лов. Он не любезен только к нашим храбрым командирам корпусов, дивизий и других боевых единиц, ибо это его перу принадлежит законопроект о превращении ген. Шкуро, Врангеля, Май-Маевского и др. в помещичьих приказчиков, ибо на них он хочет возложить расчеты с помещиками за собранное в этом году сено.

    «Но г. Маслов, имеющий намерение заложить начальникам боевых частей за ухо карандаши и дать в руки, вместо остроконечной шашки и револьвера, приходные книги по помещичьим имениям и счеты, ко всем невоенным и нефронтовым, наоборот, очень предупредителен.

    «Его штат служащих составляют дамы, и какие! Зайдите в его управление. Вы увидите там не меньше дам, чем увидел Чичиков на губернаторском балу, и услышите фразы: «- Графиня! Не откажите переписать на машинке эту бумагу. — Княгиня, не будете ли вы так любезны достать дело № 123456-А. — Баронесса, не составит ли для вас труд дать справку по бумаге № 98765-Б. — Ваше высокопревосходительство! Вы ошиблись: ведь это входящая бумага, а вы записали ее в исходящий журнал».

    «Ну, слава богу, — скажет читатель, — значит, графини и книгини начали зарабатывать себе хлеб!» — «И не только хлеб, подхватим мы, но и сахар, и спирт, и вино».

    «Управление продовольствием. Цель существования этого учреждения лаконически выражена в самом его названии. Кого же оно продовольствует? Армию? Но у армии есть начальник снабжений, который исполняет свои обязанности. Население? Но ни жители Екатеринодара, ни население Кубанского края ровно ничего не получили и не получат от этого учреждения. Население освобожденных областей? Но заготовка продовольствия на Кубани находится в руках кубанского краевого правительства, и мы ничего не знаем о параллельных закупочных операциях управления продовольствием.

    «Продовольственные органы мы привыкли видеть как центры заготовки и распределения продуктов питания среди населения и армии. В данном же случае мы встречаемся с особой разновидностью, до сих пор небывалой: управление продовольствием есть орган и получающий, и потребляющий.

    «Спросите раненых, спросите фронт, спросите тыл, спросите население, давно ли они видели сахар и ощущали его вкус. Увы, ответ будет самый плачевный. Но спросите любого из многочисленных служащих управления продовольствием, и они ответят, что получают по пуду на человека в месяц. Сладко живется в отделе продовольствия. Но не только сладко, а и весело, ибо все служащие ежемесячно получают спирт, вино и другие недосягаемые для раненых, больных, для бойцов вещи. Мы только рекомендуем г. Маслову изменить название. «Отдел продовольствия служащих управления особого совещания» — это было бы вернее и не вводило бы в заблуждение».

    Безвременно погибшая военная молодежь и старый царский хлам, вот тот материал, с помощью которого снежная красавица создавала благодетельные для всего русского народа порядки, обещанные широковещательными декларациями ген. Деникина.

    XV
    НЕИЗЛЕЧИМЫЕ ЯЗВЫ

    Достоинство всякой власти заключается в умении добиться исполнения своих распоряжений, исполнения действительного, а не на бумаге.

    Носитель власти может обладать большой волевой силой, может в отдельных случаях жестоко карать за неисполнение своих приказов. Но если среда исполнителей дрябла, бюрократична, не чиста на руку, не проникнута сознанием гражданского долга и безответственна, то все благие веления власти обращаются в пустой звук.

    Белому стану не везло как по части верховных руководителей, так и по части исполнителей их воли.

    Краснов был более или менее сильной личностью; Деникин так себе; Богаевский и Филимонов — полные ничтожества. Все они издавали законы и приказы, подчас очень грозные, для истребления разных злоупотреблений и бесчинии, но из их бумагомарания не выходило никакого проку. На фронте они иногда имели успех над советскими армиями, но в борьбе с язвами фронта и тыла терпели поражение за поражением.

    «Надо, чтобы население уважало закон, а для этого необходимо заставить исполнять закон своих подчиненных передатчиков и проводников велений власти. У нас этого нет, потому что у нас не все благополучно, потому что у нас тыл подобен клоаке грязной и зловонной, заглушающей своим ядовитым испарением святое дыхание возрождающейся России».[158]

    Так писал в «Великой России» старый нововременец Ксюнин по поводу непретворившихся в жизнь приказов Деникина о борьбе с дезертирством и другими язвами. Бичуя тыл, он бичевал остов, фундамент той великой и неделимой, которая создавалась Деникиным. Ведь здесь находился «мозг страны» — достохвальная интеллигенция; здесь помещались высшие штабы и сосредоточивалось все управление; сюда стекались для работы все те «честные люди», которые не могли мириться с порядками большевиков; здесь верховодили бывшие и будущие вершители судеб России, задавшиеся целью облагодетельствовать весь русский народ.

    И вдруг клоака… Следовательно, тот материал, из которого вылепливали здание единой и великой, носил явные следы болезненного гниения.

    Самым больным местом белых армий являлось пополнение их людским составом. Мобилизации производились беспрерывно; но процент уклоняющихся достигал колоссальных размеров.

    С фронта в тыл стремление было неудержимое; на фронт никто не рвался. Тыловые военные и полувоенные учреждения разбухали, как рис в кипятке. Фронтовые части страдали хроническим худосочием.

    Принимать активное участие в «спасении отечества» желающих было очень мало.

    Чтобы судить о том, с какой охотой воевали, например, казаки, стоит просмотреть только несколько документов. Так, в приказе Донской армии и флоту от 13 июня за № 230[159] приводится поименный список казаков, бежавших в мае из команды пополнения для 1-й донской конной дивизии. Тут перечислено свыше ста человек, что составляло не менее 30–40 % всей команды. И это в период удачного наступления, когда замечается общий порыв, так как враг бежит и представляется тысяча случаев обогатиться на его счет!

    Донской Войсковой Круг ввел порку за уклонение от военной службы, за дезертирство и т. д. В Ростове сформировался даже особый военно-полевой суд, разбиравший эти дела. Начальник гарнизона ген. Тарасенков, для острастки населения, чуть не ежедневно печатал приговоры этого суда в «Приазовском Крае». Возьмем выдержку из первого же попавшегося под руку № 180 (за 1919 г.) этой газеты:

    «Бурмас Александр за неявку после болезни в свою часть приговорен к шестидесяти ударам розог. Черняев Харлампий за неявку после болезни на призывной пункт подвергнут пятидесяти ударам розог. Голонос Павел за то, что, возвратившись из плена и не имея документов, не явился на призывной пункт, в виду чистосердечного признания и ранения, — приговорен к двадцати пяти ударам розог…»

    И так далее, и так далее. Пороли казаков, пороли крестьян, пороли ростовских чернорабочих. Но никого другого. Точно одни представители низов числились в «нетях»; точно верхи общества свято исполняли свой долг перед великой и неделимой.

    Но как ни пороли чернь, тысячи, десятки тысяч дезертирских спин не только не испытали прикосновения розог, но даже не считали нужным прятаться. Развращенная старая администрация за хорошую мзду закрывала глаза и не видела даже у себя под носом беглецов с фронта. Хутор Дращинский, например (Майкопского отдела Кубанской области), оказался переполненным дезертирами, к числу которых принадлежал и сам хуторской атаман Ткаченко.

    Окружный атаман Черкасского округа ген. Г. П. Янов («Жорж») возмущенно писал в приказе от 5 июля за № 186:

    «По имеющимся у меня сведениям, в округе, несмотря на принимаемые меры, продолжает укрываться от военной службы под тем или иным предлогом значительное количество воинских чинов, как подлежащих призыву в войска, так и бежавших из частей Донской армии. Этот преступный элемент находит у населения вверенного мне округа если и не благожелательное, то во всяком случае безразличное к себе отношение, при чем такое положение усугубляется попустительством станичных, волостных, хуторских и поселковых атаманов. Между тем долг каждого гражданина, а тем более выборной власти, обязывает принять все меры к изъятию из своей среды этих негодяев».

    «Легальное» дезертирство в белом стане облекалось в тысячу разных форм, порою довольно оригинальных.

    Такова была, например, запись во вновь формируемые части.

    В Доброволии существовала мания к новым формированиям со старыми названиями. Считали, что стоит войсковой части присвоить какое-нибудь славное боевое имя, например, Фанагорийский гренадерский полк (любимый суворовский), как весь зачисленный в него сброд моментально превратится в чудо-богатырей. Доблесть и отвагу ставили в зависимость от выпушек, бантиков, петличек, изодранных знамен, бравурных маршей.

    Формированием ведали нередко разные аферисты, набивавшие карман на выгодном деле. Офицеров всегда находилось достаточно, даже старых кадровых того самого полка, который возрождался. Насчет солдат дело обстояло слабо. Благодаря невероятному дезертирству, едва удавалось затыкать дыры на фронте, вследствие чего формирование новых частей замедлялось. Некоторым из них так ни разу и не удалось понюхать пороха.

    В газетах того времени кишмя-кишели объявления на манер такого, напечатанного в «Донских Ведомостях», и № 166 от 20 июля 1919 года:

    «В формируемую запасную сотню туземного конного дивизиона нужны офицеры, кавалеристы, юнкера, вольно-определяющиеся и охотники. Запись производится в Новочеркасске, Платовский проспект, д. № 59-а».

    В составе Донской армии возрождались лейб-гвардии финляндский и Московский полки, Мариупольский гусарский, Клястицкий гусарский и т. д.

    Что из себя представляли эти полки по своему составу, видно хотя бы из примера Мариупольского гусарского полка, для которого кое-как удалось сформировать два эскадрона. По словам «Донских Ведомостей», тут служили добровольцы-партизаны, донские, кубанские и терские казаки, кабардинцы и бывшие солдаты регулярной кавалерии.[160]

    Формирование л. — гв. Финляндского полка началось в станице Бесергеневской с приобретения музыкальных инструментов и найма музыкантов, чтобы услаждать за обедом слух кучки офицерского кадра. Не получив во-время жалованья, хор разбежался, прихватив в виде залога казенные инструменты, и нанялся в какой-то подобный же блестящий полк.

    Вот в такие-то части валом-валили дезертиры, учитывая, что хотя их и должны двинуть на фронт, но улита едет — когда-то будет. Командиры, нуждаясь в людях, принимали всякого, кто ни приходил, и не особенно строго следили за документами.

    «За последнее время, — писал 31 мая 1919 года донской атаман в приказе № 872, - наблюдаются случаи зачисления в части войск, учреждения и заведения военного ведомства казаков других частей, выбывших из них по различным причинам, при чем зачисление это происходит без ведома и согласия начальников частей, из которых казаки эвакуированы. В эту категорию входят и казаки, самовольно оставившие части. Зачисляясь в тылу, эти казаки думают, что они, будучи уже зачислены в новые части, тем самым искупают свою вину — самовольное оставление частей. Приказываю немедленно откомандировать таких людей в свои части. В случае повторения подобных явлений на начальников буду накладывать взыскания».

    Иногда находились такие ловкие предприниматели, которые начинали формировать отряды с исключительной целью наживаться от зачисления в них дезертиров. Так, в ноябре 1919 года ростовская городская стража задержала субъекта подозреваемого в уклонении от военной службы. В участке он заявил, что состоит во вновь формируемом партизанском «славянском» отряде, хотя по национальности принадлежит к чистокровным русским. Организатор отряда, г. Стоянович, явился в участок хлопотать об освобождении арестованного. Стража заинтересовалась, где ж казармы этого отряда, к какой армии, Донской или Добровольческой, он причислен, кто дал разрешение на формирование и т. д. По расследовании оказалось, что «славянский» отряд — миф, что солдаты этой части сражаются в игорных притонах, производят разведки на бирже, ведут хозяйственные операции в кафе «Ампир», притоне спекулянтов[161] и т. д.

    Второй вид легального дезертирства состоял в зачислении на мнимую службу в предприятия, работающие на оборону. К нему прибегали, по преимуществу, ремесленники и торговцы, те элементы города, которые, по словам члена Круга П.М. Агеева, имели «золотой ключ» для освобождения их от призыва.

    Генерал Богаевский, в приказе от 22 октября 1919 г. за № 1681, отметил и это явление:

    «Предприятия и учреждения, работающие на оборону, принимают не только военно-обязанных, но и явных дезертиров, подлежащих преданию военно-полевому суду. С грустью подчеркиваю этот невероятный по своей смелости факт! Это делается тогда, когда налицо имеется свыше десяти тысяч военнопленных, которых правительство предлагает поставить на работу».

    Далее в этом приказе следовал целый ряд упреков. Но и только!

    Про военнопленных атаман упомянул кстати: их не знали, куда девать. Порою в «Донских Ведомостях», среди объявлений о продаже мануфактуры, только-что прибывших — поросят и битой птицы, предлагался товар такого сорта:

    «Военнопленные имеются в большом количестве. Требования адресовать в военный отдел правительства всевеликого войска Донского».[162]

    Кой-куда их назначали, но, в виду общей расхлябанности, не умели использовать их труд должным образом. Душ десять взяли для обслуживания донского войскового (офицерского) собрания.

    12 октября 1919 года управляющий военным отделом ген. Дубовской писал в своем приказе:[163]

    «10 октября я посетил войсковое собрание и был поражен его неряшливым видом. У входных дверей никого. От великолепного здания остались внутри только развалины. Войти в собрание без отвращения нельзя. Такую запущенность нельзя объяснить недостатком рабочих рук, так как находящиеся при собрании восемь военнопленных жалуются на отсутствие работы и играют в карты».

    Донской Войсковой Круг проявил некоторую законодательную энергию в борьбе с дезертирством. Он образовал комиссию по поверке лиц, освобожденных от мобилизации. Ей удалось за полгода отправить на фронт до 1200 человек, девятерых она предала военно-полевому суду.

    Но ни один чиновный укрыватель не понес наказания. А в укрывателях и лежало все зло.

    Попытки, правда, делались. Но, помилуйте, как же было садить на скамью подсудимых представителей общественности, представителей промышленного капитала, представителей интеллигентных профессий и т. д. Что скажет Милюков в Париже, Крамарж в Праге, Гессен в Берлине?

    Однажды в «Донских Ведомостях» появилась заметка о том, что председатель чрезвычайной комиссии по проверке мобилизации в г. Новочеркасске полк. Пронин в беседе с корреспондентом газеты сообщил о предстоящем предании суду администрации фабрики суконных изделий общества «Утоли моя печали» за укрывательство мобилизованных. Однако спустя несколько дней появилась поправка:

    «Чрезвычайная комиссия лишь сделала постановление о предании администрации упомянутой фабрики военно-полевому суду, но окончательное разрешение вопроса зависит от командующего армией, которому передано постановление».[164]

    Командующий армией, конечно, положил на всем крест.

    Председатель чрезвычайной комиссии по поверке мобилизации в г. Ростове ген. Алферов (одно время был донским премьером) нашел нужным документы некоторых лиц, проживавших в «Палас-Отеле». Донской углепромышленник Лилиевский не пожелал явиться в комиссию, вследствие чего его подвергли приводу и заключили в кордегардию. Но он подал атаману жалобу, указывая в ней, что ген. Алферов поступил с ним так сурово из личной мести, и тотчас же был освобожден.[165]

    Стоило только привлечь кого-нибудь из «общества», как сейчас же нажимались все педали, чтобы вызволить его из беды. Помню один случай из нашей судебной практики.

    В Ростове каким-то чудом уличили одного врача Э. в том, что он выдал свидетельство военнообязанному о мнимой болезни и спас его от призыва. Так как врач оказался евреем, то известная часть прессы подняла шумиху. Комендатура посадила врача в тюрьму, дело же передали военному следователю подполковнику Р. Вскоре нахлынула волна новых злоб дня, и об этой истории забыли.

    Тогда подняла голову родня доктора. Ко мне в Новочеркасск подослали красивую даму, назвавшуюся племянницей арестованного. Она умильно просила меня освободить «дядю» и убедительно предлагала, в случае приезда в Ростов, навестить ее, так как она скучает.

    Однако я проявил жестокосердие.

    Махнув на меня рукой, изыскали какой-то другой способ.

    Через неделю или две врач уже гулял на свободе, а следствие, как и подавляющее большинство следствий, затянулось до нашествия большевиков.

    Сотни простаков приговаривались ежедневно к наказанию розгами за уклонение от фронта; но я не помню ни одного случая, чтобы пострадал за ту же вину хоть бы один интеллигент или торговец.

    То, что происходило на Дону, повторялось повсеместно. Везде шла борьба с дезертирством, но чаще всего бумажная и всегда бесцельная. В Екатеринодаре, например, при штабе главнокомандующего существовала особая комиссия по выработке мер к устранению этого зла. Она не нашла ничего более практичного, как возложить ловлю дезертиров на квартальные организации.

    Дезертирство нигде не получило такого распространения, как на Кубани.

    — Мы все как один, стар и млад, пойдем бить большевиков на защиту вольной Кубани! — гласили резолюции станичных сходов.

    — На сборный пункт в назначенное время не явилось ни одного человека! — доносили станичные атаманы.

    Горы, степи, камыши давали возможность дезертирам не только укрываться в случае преследования, но и «гарнизоваться» в шайки и безнаказанно заниматься грабежами. Они иногда нападали на станицы или являлись туда мирно за провизией, которой население снабжало их довольно благосклонно.

    Такие дезертирские шайки получили название зеленых. К ним бежали и те, кого мстительная власть преследовала за большевизм или за какие-либо преступления. Черноморская губерния кишела зелеными, к которым присоединялись многие крестьяне, обиженные добровольцами. 21 июля 1919 года зеленые напали на шоссе около Туапсе на трех английских солдат, ограбили их до снятия сапог включительно, изрядно избили, а одного смертельно ранили.[166] Союзники сделали добровольческим властям соответствующее представление. Репрессии в отношении крестьян еще более усилились. Начальник Туапсинского округа объявил, что будет брать заложников и разносить артиллерией те селения, где будут обнаружены зеленые.[167] Кубанское правительство снаряжало против зеленых целые экспедиции, даже с аэропланами, которые выслеживали убежища шаек; арестовывало семьи казаков, убежавших к зеленым; обещало помилование, если виновные явятся к властям к назначенному сроку, и т. д. Но зеленое движение разрасталось прямо пропорционально разложению белого стана, который, таким образом, все более и более «зеленел».

    Если провинциальные зеленые, казаки и крестьяне, осодясь в шайки, занимались грабежами для добывания куска хлеба, то не менее зла причиняли и ростовские, екатеринодарские и другие зеленые, представители сытых и обеспеченных классов. Легально дезертируя с помощью «золотого ключа», они, хотя действовали вразброд, но так спекулировали и вздували цены, что их разбойничанье мало чем отличалось от бесчинств их захолустных собратьев.

    «Донская Волна» не раз с ревом и пеной обрушивалась на ростовских зеленых, которые, впрочем, боялись фельетоны Севского не больше, чем атаманских приказов. Однажды молодой поэт-донец Фил. Пенков[168] поместил в «Донской Волне» забавную юмореску по поводу газетных известий о том, что отряды зеленых носят название тех мест, где они скрываются:[169]


    Да-с, был денек! Неоднократно Уже с утра ходили в бой: На правом фланге — «Подкроватный», На левом — «Конно-Погребной».

    Вначале бой был неудачный, Противник даже фронт прорвал, Два пулемета сдал «Чердачный» И «Лейб-Сарайный» отступал.

    Но тут из общего резерва Зашел противнику во фланг «Подъюбочный стрелковый первый», С ним пулемет и малый танк.

    И враг бежал. Конец сраженья… Как много жертв, потерь, утрат… Не бойтесь: скоро пополненье Пошлет к вам наш зеленый град.

    Кого-кого, — в ростовском мире Не мало доблестных орлов! За юбкой тетушек, в «Ампире» И в темных нишах погребов.[170]

    Вторая главнейшая язва белого стана вообще, а белого тыла в особенности, язва, с которой власть также не умела справиться, это повальное, безудержное пьянство.

    Вся тыловая работа совершалась в пьяном угаре. Чтобы раздобыть спирт, исключенный из свободного обращения (вино — не в счет), пускались на все средства. Шли на унижения, на мошенничества, на что угодно. «Святое дыхание возрождающейся России» было насквозь пропитано алкогольным перегаром.

    Борьбу военного начальства против «пьянства, буянства и окаянства» даже нельзя назвать борьбой. Применялись только бюрократические приемы.

    Старшие могли пить и безобразничать безнаказанно.

    «Жоржа» Янова Краснов выкинул из министров за пьяный дебош. Богаевский произвел его в генералы за устройство 24 июня 1919 г. пирушки в станице Старочеркасской, где происходило празднование двухсотлетнего юбилея освещения тамошнего собора.[171] Генерала Селецкого, первого военного прокурора войска Донского, с бесчестьем проводили с Дона за пьяные уличные скандалы. Доброволия назначила его председателем военно-окружного суда.

    Само высшее начальство потворствовало пьянству младших, охотно присутствуя на разных торжественных обедах и ужинах, где без конца лились застольные речи и раздавался «чаш заздравных звон». Этому последнему придавали почти мистическое значение, как и малиновому звону «сорока сороков», выпивка же носила характер священнодействия. Стоит только прочесть стихи некоего Корзюкова, читанные им в Таганроге, на обеде в честь первой годовщины основания таганрогского градоначальства:

    Провозглашаю этот тост
    За мощных сил могучий рост
    Великой родины моей…
    Пусть у разбитых алтарей
    Сейчас мы слышим скорбный стон…
    Но этих чаш заздравных звон,

    Как вещий символ, нам звучит, В сердцах уверенность родит, Что скоро грянет звон другой — Со всех церквей земли родной, С высот зубчатого Кремля, И грянет русская земля Под этот вечный правды звон: Ура, Добрармия и Дон.[172]

    Для очистки совести маленьких офицериков, не имевших «заручки», иногда подвергали разжалованию в рядовые за пьянство и дебоши. Но такое наказание не имело никакого устрашающего значения. Половина офицеров и без того занимала солдатские должности (в Добрармии), офицерский же чин доставался очень дешево, даже и вторично, после разжалования.

    Если бы собрать воедино все приказы высших начальников по поводу пьянства и сопряженной с ним распущенности, картина получилась бы потрясающая.

    Белый стан держался на офицерах. Несомненно, и в дальнейшем, при устройстве государственного порядка после изгнания большевиков, белые вожди предполагали опираться по преимуществу на офицерство, как на силу созидающую.

    О недоброкачественности этого материала, однако, свидетельствует сама высшая власть.

    «В присутственных местах офицеры появляются в истерзанном виде, со стеками, хлыстами, нагайками. Употребление спиртных напитков чрезмерное, а за ним — скандалы, стрельба, сопротивление комендантским адъютантам и даже вооруженному наряду», — писал 3 октября 1919 года в своем приказе № 1 комендант штаб-квартиры начальника снабжений вооруженных сил юга России, на обязанность которого Деникин возложил наблюдение за внешним поведением добровольческих войск в Ростове.

    Почти в то же время, 28 сентября, ростовский городской комендант ген. Фетисов отметил те же безотрадные явления:

    «В последнее время очень часто замечаются случаи появления воинских чинов в пьяном виде на улицах, в клубах и на вечерах, устраиваемых с благотворительной целью. Некоторые доходят до такого состояния опьянения, что совершенно не отдают себе отчета в своих поступках, позволяют ссоры между собой, открытую площадную брань, приставанья к публике, оскорбления, требование документов, на поверку которых никто их не уполномачивал, обнажение оружия, стрельбу из револьверов, вмешательство в действия чинов власти. Словом, доброе имя воина до такой степени унижается, что можно подумать: это же враги настоящего порядка, враги военной среды, но в их форме, с целью как можно больше развивать ненависть к этому званию во всех слоях общества».

    «За последнее время, — писал 22 ноября 1919 г. в приказе № 197 комендант г. Новочеркасска ген. Яковлев, — наблюдаются такого рода явления: офицеры, после чрезмерной попойки, учиняют в общественных местах буйства и всякие безобразия, а потом, чтобы избавиться от законной кары, прибегают к всевозможным покровительствам… Долг чести офицера, раз уже с ним случилось такое несчастие и он натворил бед, требует, чтобы он безропотно понес наказание, а не прятался бы за протекцию».

    В том же духе не раз писал кубанский атаман ген. Филимонов[173], ген. Кутепов[174] и др. Только ни разу не приходилось мне читать подобных приказов за подписью Шкуро, Покровского и Май-Маевского. Эти остались до конца верными принципу: «живи и жить давай другим».

    Наконец, третья язва белого стана, и тоже непобедимая, это очень легкое отношение к казенному добру.

    Интересная вещь произошла с английским обмундированием, привезенным для армии. Едва успели его выгрузить в Новороссийске, как оно уже повсеместно появилось на рынке. Подъесаул Изварин, получавший для Дона английские вещи в этом городе, имел гражданское мужество заявить даже в Войсковом Круге о том, что при разгрузке происходили неимоверные хищения.3 К июлю уже значительная часть мирного населения ходила в английских френчах, шинелях, фуражках и обмотках. Даже женщины нарядились в эти подарки английского короля. Бойцы же на фронте, по обыкновению, ходили оборванные, и их начальство должно было просить милостыню у буржуев, чтобы одеть своих подчиненных.

    2 августа приказом по Донской армии за № 123[175] было предписано населению Донской области сдать властям английское обмундирование, но еще и в октябре, как отмечал в своем приказе № 176 новочеркасский комендант, половина города, в том числе и женщины, продолжала щеголять в одежде защитного цвета с клеймом британского интендантства.

    Тыл являлся не только ареной для подвигов разных бессовестных хозяйственников и администраторов и убежищем для дезертиров, но и притоном для всевозможных темных личностей, очень ловко обделывавших свои дела. Страсть белого стана к бирюлькам в роде крестов, орденов и разных внешних отличий, не говоря уже про чины, была, как нельзя более, на руку разным самозванцам.

    Уже самая офицерская форма давала повсюду пропуск. Блестящий гвардейский мундир гарантировал от требования документов. Прибавленный к своей фамилии титул обеспечивал место в штабе или в каком-нибудь хлебном учреждении.

    Появлялись такие субъекты, которые к громкому титулу прибавляли чужую, очень громкую фамилию и до поры до времени колпачили доверчивое начальство. Так в донском тылу одно время подвизался «граф Сфорца-ди-Колонна князь Понятовский». Попадались более заковыристые клички.

    В новочеркасской комендатуре еще с осени 1918 года приютился самозванный штаб-ротмистр Патушинский. Он выдавал себя за сына сибирского миллионера и деньги разбрасывал направо и налево. Человек ловкий и развязный, он втерся, через сенаторшу Э., даже в атаманский дворец. Его разоблачили лишь следующей зимой и упрятали на гауптвахту. Контр-разведка выяснила, что он еврей по национальности и карточный шулер по профессии.

    Другой самозванец проник даже в наш военный суд. Об этом субъекте стоит поговорить несколько больше.

    Летом 1919 года на улицах Новочеркасска появился некий кавалерийский ротмистр, с шестнадцатью поперечными нашивками на левом рукаве, что означало шестнадцать ранений в мировую войну, с четырьмя солдатскими и с одним офицерским георгиевским крестами, с двумя учеными знаками и рядом других отличий.

    Блестящая форма несколько не гармонировала с его некрасивым, обезьяньим лицом и с грубыми манерами. Точно также бросалось в глаза и его оружие. Помимо шашки, разумеется, украшенной георгиевским темляком, ротмистр носил револьвер на ремне, точь-в-точь как это делали полицейские.

    В один прекрасный день этот субъект, уже примелькавшийся на улице, явился к нам в прокуратуру с приказом атамана о зачислении его на службу кандидатом по военно-судебному ведомству.

    — Ротмистр Яковлев, — отрекомендовался он. — Бывший офицер лейб-гвардии гусарского его величества полка. Окончил университет и политехникум.

    На первых же порах обнаружилась его юридическая безграмотность. Потом поступила жалоба на его хулиганскую выходку, потом на мошенническую. Но выгнать не посмели. Ведь ротмистр гвардии назначен по протекции командарма.

    Вдобавок 26 ноября, на празднике георгиевских кавалеров, атаман произвел героя в подполковники.

    Только впоследствии, когда нам пришлось блуждать по задонским степям и близко столкнуться друг с другом, другие кандидаты, настоящие юристы, обнаружили, что Яковлев несомненный самозванец. В ст. Павловской, где мы остановились на более продолжительное время, я отправился к ген. Сидорину, чтобы доложить ему о наших сомнениях насчет его протеже.

    — Кто в точности этот Яковлев, я не знаю. Знаю лишь, что при Каледине он участвовал в партизанских отрядах. Если находите нужным, арестуйте его, — сказал мне командарм.

    Когда я вернулся в станицу, Яковлева уже след простыл. Он пронюхал, что затевается что-то недоброе в отношении его, и скрылся. Немного спустя я выяснил, что этот господин, прослуживший в прокуратуре три месяца, не более как околоточный надзиратель из г. Луганска. За время своей службы у нас он успел довольно выгодно жениться, при неразведенной первой жене, простой бабе.

    Таких Патушинских и Яковлевых, «спасавших» Россию в тылу, обреталось великое множество. В Добровольческой армии, куда стеклось офицерство со всех концов русского государства, в 1919 году была учреждена особая комиссия для поверки прошлого офицеров. Она постоянно обнаруживала то два-три прибавленных чина, то самопроизводство в офицеры, то преступников в офицерской форме.

    Характерен не факт появления среди тогдашнего хаоса самозванцев, с пышными титулами, высокими чинами и мнимым высшим образованием. Характерно то изумительное легковерие, с которым относились к неизвестным лицам при приеме их в армии и назначении на должности.

    Одет человек в офицерскую форму, и баста. Значит, он офицер. Значит, избранный.

    При таких условиях для вражеских разведчиков и агентов открывалось широкое поле деятельности.

    XVI
    КОЛДУНЬЯ В ШАПКЕ-НЕВИДИМКЕ

    — Справимся на фронте с большевиками, пойдем в тыл бить спекулянтов, — грозил однажды «народный герой» ген. Шкуро.

    — Тут-то наверняка расшибем себе голову, — заметили ему боевые соратники.

    Развитие спекуляции являлось естественным и неизбежным последствием того строя, который царил на юге России. Ее порождали священное право собственности, свобода товарообмена, обилие денежных знаков при недостатке товаров, а отнюдь не какая-нибудь особенно злая воля, ничуть не более преступная, чем при обыкновенной купле-продаже.

    Донской публицист Сисой Бородин дал довольно меткую характеристику спекуляции, хотя и в общих чертах, и указал причины, почему борьба с нею безуспешна.

    «Всеведущая, вездесущая и всемогущая спекуляция спокойно избегает кар, — писал он в «Донских Ведомостях».[176] — Она всюду чувствуется, но никак никто ее не поймает. Правительства юга России думают поймать соблазнительную греховодницу и «повесить ее между двух столбов на перекладине». От всей души желаем увидеть спекуляцию в лице ее дельцов повешенной.

    Но кого же мы повесим? И сколько нужно столбов с перекладинками? Не будет ошибкой, если скажем: да не меньше миллиончика для одного Дона с Кубанью и Тереком.

    Кто спекулирует? Да все, кому есть охота и кто чужим добром не брезгует. Все, кого нужда гоняет и кто хочет на большие барыши посидеть в ресторанчике за круглым столиком с бутылочкой.

    Посмотрите в Ростове и стольном городе Черкасском на упитанных и прилизанных господинчиков и смело ведите их на перекладинку: то все спекулянты чистокровные, ошибки не будет никакой. Спекулируют и бабы кривянские, потеряв стыд и совесть: на базаре берут за фунт масла последний ермак[177] из рук офицера хромого или чиновника захудалого».

    Публицисту-законодателю и полковнику генерального Штаба было крайне неудобно в официозе приводить конкретные примеры бьющей в глаза спекуляции и называть имена.

    А стоило бы! Хотя бы для истории.

    Спекулировал, но крупно, очень крупно, богатейший донской туз Николай Елпидифорович Парамонов, действительный властелин Дона, так как «богатство — господство».[178] Его агент Воронков влип с покупкой мешков для хлеба и в разгаре «борьбы», т. е. воплей о спекуляции, попал на казенные хлеба. На защиту па-рамоновского приказчика выступил «приказчик души Каледина» ген. Сидорин, командующий Донской армией. Он послал тюремной администрации приказание немедленно освободить Воронкова, грозя в противном случае прислать вооруженную силу. Перепуганная администрация не осмелилась ослушаться! Еще бы! В демократическом казачьем государстве вся армия и весь флот были к услугам либерального Парамонова!

    Спекулировали кадеты, члены особого совещания деникинского правительства. М.М. Федоров, один из таких правителей, довольно искусно спекульнул имуществом РОПИТ'а,[179] добившись передачи его в собственность частной компании, которую он сам возглавлял.[180]

    16 августа екатеринодарская стража арестовала юрисконсульта особого совещания Вячеслава Васильевича Жукова по обвинению в том, что он, заведуя кооперативом служащих особого совещания, выписывал товар яко бы для кооператива, а на самом деле для спекуляции через посредство некой г. Шабельниковой. На допросе сановный «спасатель отечества» показал, что он страдает повышенной сексуальной потребностью и идет на все требования женщин, этим и объясняется, почему он передавал Шабельниковой квитанции на товар, выписанный для особого совещания.[181]

    Спекулировали пятигорские кооператоры Ш. и Б., посаженные, наконец, в тюрьму.[182]

    Спекулировал комендантский адъютант г. Новочеркасска поручик Вальдберг, привозя из Харькова сахар и продавая его на рынок по повышенным ценам.

    Спекулировали, в виде постоянного промысла, графини, княгини, баронессы, сенаторши, их превосходительства и их высокопревосходительства.

    В довершение всего за попытку спекулировать мукою был отрешен от должности и предан суду председатель 2-го корпусного суда Добровольческой армии генерал И. А. Панов.

    Спекуляция шла за белыми армиями. Очищалась местность от советских войск, и воздух тотчас же заражался спекуляцией. Деревенский производитель безбоязненно старался драть втридорога с перекупщика. Последний не имел оснований щадить городского покупателя.

    Официозы уставали печатать восторженные резолюции сходов освобожденных мест о том, что «население» приветствует светлые дни торжества порядка и законности над насилием. В тех же номерах, в отделе «Известия с мест», раздавались душераздирающие вопли из тех же самых станиц по поводу неслыханной спекуляции.

    «Особенно сильно беспокоит обывателя базар, — сообщалось в «Донские Ведомости» в июле 1919 г. из крупной Нижне-Чирской станицы, центра 2-го Донского округа. — Мясо здесь в весьма ограниченном количестве. Молоко и яйца отсутствуют, зелень и ягоды тоже. Вообще базарная площадь поражает своей пустынностью. Не едут на базар казаки: ничего им там для своих нужд достать нельзя, ничего не дает спекулирующий город в обмен на их продукты. И каждая подвода берется с бою, встречается бешеным натиском бегущих навстречу обывателей. Многие объясняют эти явления существующей здесь нормировкой цен. Стража принимает очень деятельное участие в базарной торговле. Часто можно видеть полицейского, развешивающего и отпускающего публике картофель. С базаром в Чирах весьма и весьма неладно».[183]

    «Спекуляция ожесточает население, — в свою очередь писал в июле же корреспондент из Великокняжеской, центра Сальского округа. — Цены растут ежедневно и с каждым днем грозят дойти до городских даже на предметы сельского, местного хозяйства. Три недели назад мясо стоило 2 руб. 50 коп. фунт, теперь 5 руб., и то лишь благодаря таксе. Значительно способствуют росту цен наехавшие в станицу персы, торгующие сластями и орехами. Изюм, покупаемый в Новороссийске 13 руб. фунт, здесь 28 руб. Такие же проценты берутся и на другие товары».[184]

    Не лучше дело обстояло и в Каменской, главной станице Донецкого округа. Отсюда в августе сообщали в «Донские Ведомости»:

    «Спекулянтов, занимающихся торговлей сахаром, медом и т. д., много. На местную толкучку многие интеллигенты несут от нужды продавать вещи, чтобы купить съестного. Каменские домовладельцы побили рекорд во всех отношениях, потому что цены на квартиры повышаются с каждым днем. Квартира в июле стоила 20–30 руб. в месяц теперь за нее требуют 120–130 руб.».[185]

    Недаром ведь везде и всюду, куда прибывали белые войска, сейчас же восстанавливалось в полном объеме священное право собственности, попранное большевиками.

    В Ростове, куда в августе перебралось особое совещание и все центральные учреждения Доброволии, кроме деникинского штаба, расположившегося в Таганроге, нагляднее всего обрисовывалась экономическая жизнь «освобожденной» части России.

    Магазины то наполнялись товаром, то совершенно пустели, независимо от того, заходили в них розничные покупатели или нет. В аптекарском магазине иногда виднелись кипы мануфактуры, в мануфактурном — парфюмерия и кожа. Чаще всего витрину украшал совсем не тот товар, на котором делал дело владелец магазина.

    Партии товара, привезенного из Новороссийска, быстро переходили из рук в руки. Товар все больше и больше поднимался в цене, но не доходил до розничного покупателя, который в большинстве случаев не мог ничего покупать, кроме минимального количества съестных продуктов.

    Бойкая торговля, и притом оптом, шла только между спекулянтами. Розничная все более и более сокращалась. Получалась такая картина, что ассоциация спекулянтов «национализировала» все реальные ценности. Кафе «Ампир» и благотворительная «Чашка чаю» превратились в пристанище этих темных дельцов. Вот описание «Чашки», позаимствованное из газеты «Донская Речь»:[186]

    «Спекулянты с видом заговорщиков сидят за пустыми столиками, жадно ощупывают острыми глазами входящих, стоят в проходах. Между столиками, как голодная собака, подергиваясь на каждом шагу, вскрикивая, словно лая, бродит эпилептик — специалист по бриллиантам.

    В душном воздухе: — «Продаю!» — «Покупаю!».

    За пустыми столиками создаются миллионные аферы, в проходах цены на предметы первой необходимости вздуваются до астрономических размеров.

    — Вы интересуетесь мануфактурой?

    — Не купите ли вагон соли?

    Биржа спекулянтов. И биржа проституток.

    Неужели только для них это благотворительное учреждение? Очевидно так. Члены комитета не борются с наглой спекуляцией, покровительствуют амурам и зефирам. За отдельными столиками сидят почтенного вида дамы, комитетские старички. Их единственное занятие — пересмотр прейскуранта. Как ртуть в термометре на сильном жару, ежедневно ползут вверх цены на продукты в кафе. Сегодня стакан жидкого чаю стоит 16 рублей, а завтра?

    Спекуляция на ценах — единственное занятие комитета. Комитет гонится за ценами, а кафе стало убежищем порока. «Чашка чаю», как дошла ты до жизни такой?» В Новороссийске, обращенном англичанами в военную базу для снабжения армий Деникина, развилась и торговля. Иностранные купцы везли сюда товары и продавали их за деникинские и донские деньги, на которые тут же покупали хлеб. Из Новороссийска товары развозились по всему белому стану».

    За все время существования этого города, знаменитого своим норд-остом, по-местному «бора», и своим колоссальным элеватором, жизнь в нем никогда не кипела так, как теперь.

    «На пристани у цементных заводов под охраной часовых идет разгрузка бесчисленных английских транспортов, — описывал тогдашний Новороссийск некий Влад. Стеф. в «Донских Ведомостях». — Сейчас получены и частью уже вооружены четырнадцать больших танков, каких еще не было на нашем фронте. Прибывшие чудовища, вооруженные несколькими орудиями и порядочным количеством пулеметов, вызывают большой интерес и толки среди публики. В многолюдном и шумном кафе, наполненном самой интернациональной публикой, от английских моряков в безобразно широких брюках и кончая узкоглазыми мальчиками-японцами и черными неграми, только и слышится о танках.

    Коммерсантов сильно волнует и интересует сообщение нашей прессы о поднявшемся в наших правительственных группах вопросе об устройстве в Новороссийске портофранко, вольного города, свободного порта с беспошлинной торговлей. Новороссийск, как никогда, переполнен иностранными кораблями, ибо нет Одессы, и все направляются сюда. Свободный рынок в международном порту, несомненно, еще больше разовьет торговлю.

    «Что же тогда будет? — вздыхает какая-то дама в кафе, — и так мануфактуру чуть ли не в аптеках продают».

    Мимо террасы кафе тянутся бесчисленные подводы с иностранными товарами. Шныряют то и дело «форды» с англичанами в больших матерчатых шлемах. Вдали виднеются покрытые густым лесом горы, в вершинах которых запутались облака, и синеет море. За маяком и молом виднеются трубы и мачты красы и гордости Англии — дредноута «Император Индии», который не может войти в гавань. На нем помещаются высшие военные английские власти. Вдали на горизонте показался дымок, — то новый иностранный корабль. В кафе начинаются споры и заключаются бесчисленные пари: какой державе принадлежит корабль и с каким идет грузом?».

    В июле мне пришлось пожить две недели в этом главнейшем порту деникинского царства. Что ни знакомый душка-статский, то миллионер. Конечно, миллионер нашего времени. Нувориш.

    Вот Ваня Н-с, высокий, жгучий брюнет. Грек по национальности. С домашним образованием. Когда-то служил писцом за 25 рублей в месяц в отделении русского для внешней торговли банка.

    А теперь…

    Смокинг цвета сенегальских негров, светло-желтая панама, лакированные ботиночки и толстущая золотая цепь, нагло торчащая из кармана жилета. Смесь иностранного джентельмена и русского коммерции советника XX века.

    Какая поступь, какое выражение лица… Вид почти победителя, но не очень уверенного в себе. С таким видом в прежнее время плуты-солдаты, перерядившись в офицерскую форму, разгуливали по бульвару, очень высоко держа голову и в то же время испуганно поглядывая по сторонам, не видно ли где офицера и не пора ли юркнуть в кусты.

    Так или иначе, передо мной стоял крупный коммерсант, компаньон и личный друг г. Гильдмайлена, консула его величества короля Англии и императора Индии.

    — Миллиончик есть?

    — Так здесь теперь не говорят. Спрашивают: сколько десятков. А ты?

    — Comme toujours: 250 рублей в месяц.

    — Да это же… Это, если на изюм — фунтов десять изюму; если на шоколад, то… Мне такой суммы и на ужин не хватит.

    Мы разошлись. Нам говорить было не о чем.

    На Вельяминовской, у склада вин удельного имения «Абрау Дюрсо», отвратительно-интересная картина привлекает мое внимание.

    Длинный хвост. Люди всех состояний. Благообразная дама, разодетая в стареющие, как и сама она, шелки, пушит молоденькую, в платочке, девицу, стоявшую в середине хвоста, с четвертью в руках.

    — Что, не прошло? Барами, как мы, захотели быть, хамье? Равенство вам понравилось? Недолго погуляли, голубчики! Скоро и совсем вас скрутим. Будешь, как прежде, за два рубля служить одной прислугой. А то ведь выдумали — фу-ты, ну-ты! Восьмичасовой день, отдельную комнату… Не удалось? Кто хамом родился, хамом и останется.

    Лицо барыни искажалось такой судорогой, что, казалось, она вот-вот бросится на перепуганную девчонку и ногтями выдерет у ней клок кожи. Злоба, которая накопилась за время революции, выливалась тут бешеным потоком. Злоба на низы, заставившие даму, быть-может, тайную советницу или владетельницу трех тысяч десятин, проживать у чорта на куличках в одной-двух неуютных комнатах, ходить на своих на двоих и самой гладить свои воротнички.

    Прислуга сжалась, как еж. Она знала, видимо, по опыту, что в таких случаях лучше всего молчать. Чувствовала, что, если отгрызнется, дама завопит:

    — Большевичка! В тюрьму таких надо.

    Я смотрел на публику, составлявшую хвост. Хоть бы кто-нибудь подал реплику! Лица некоторых выражали явное неодобрение словоизвержению барыни, но и у них язык прилипал к гортани.

    — Чего она разоряется? — спросил я знакомого офицера, тоже алкавшего виноградного сока.

    — Пустяки! Барыня эта, чтоб ей скиснуть, проходила мимо хвоста и увидела эту девчонку, кажется, у ее знакомых служит. Чесала с ней язык минут десять, сначала так, все по-хорошему. Прислуга спросила ее: — «Как, барыня, вчера повеселились в городском саду?» — «Очень хорошо, — ответила барыня, — слава богу, в саду ни одного рабочего не было». — «Да и я, барыня, вчера тоже хорошо провела воскресный день на цементном заводе у родни. Там ни одной барыни не было». Ну, дальше, сами понимаете, разразились гром и молния.

    — А кто эта дама?

    — Не то родня, не то хорошая знакомая одного питерского типчика Де-Роберти, который тут при губернаторе примазался. Не раз видел я ее в этом кругу. Ох, и пренеприятный народ! На простых офицеров презрительно смотрят. Мы, мол, белая кость и голубая кровь, соль земли Русской. А сами только живут да блаженствуют за спиной черноземного офицерства.

    Через неделю я читал в газетах:

    «В Новороссийске арестован чиновник для особых поручений при черноморском губернаторе Де-Роберти. Арест его находится в связи с хищениями вина из казенного имения Абрау-Дюрсо».[187]

    Как раз в то самое время, когда я приехал в Новороссийск, тамошние «миллионеры» переживали неприятные дни. Они гурьбой бродили возле пристаней, с грустью поглядывая на пустынный горизонт, или шушукались в кофейнях.

    — «Adria», говорят, вернулся в Ливорно. «Cambrig» повернул из Пирея назад.

    — Вы только подумайте: чай в Ростове за неделю поднялся на сто, сахар на сто пятьдесят.

    — У меня три миллиона донских.

    — У меня два керенок и на триста тысяч займа свободы. С мола брошусь, если завтра ничего не привезут.

    — Что случилось? — спросил я Ваню Н-са.

    — Какие-то подлецы в Константинополе пустили слух, будто Добровольческая армия конфискует в Новороссийске товары, а купцов отправляет на фронт. Говорят, несколько итальянских пароходов ушло из Константинополя обратно в Средиземное море.

    — Кто же эти злоумышленники?

    — Кто? Свои же, которые сами ездят в Константинополь за товаром. Им невыгодно, когда иностранцы привезут свой товар в Новороссийск. Потому они там и начали пугать коммерсантов, чтоб ничего сюда не везли.

    Здесь думали только о товарах и о ценах на них. О существовании фронта здешние патриоты плохо помнили и вместо великой и неделимой выкрикивали другие слова.

    Даже свой ближайший фронт, на черноморском побережье, где шла кровавая борьба добровольцев с зелеными, мало интересовал рыцарей легкой наживы.

    Спекулянтам зеленые не мешали.

    Им вообще никто не мешал, не взирая на то, что Деникин, донской атаман, Круг, Рада громили спекуляцию устно и письменно; не взирая на то, что за спекуляцию полагалась смертная казнь и что, помимо судебной кары, законодатели устанавливали целый ряд мер для борьбы с этим злом.

    Газеты тоже не оставались в долгу и ежедневно кричали о том, что баснословные цены на предметы первой необходимости есть результат злостной деятельности тыловой гидры.

    «Что для них кровь, муки, страдания родины? — голосила «Вольная Кубань». — Родина — сытое пойло. Отечество — хлев. Благородство, достоинство, порядочность, с их точки зрения, принадлежность дураков».[188]

    Газета рекомендовала заменить слово «спекулянт» словом «каторжанин».

    «Или на фронт, или вон из пределов края! — заканчивал кубанский официоз свои филиппики.[189]

    «Несмотря на все принимаемые до сих пор меры борьбы со спекуляцией, — писал донской атаман ген. Богаевский в приказе всевеликому войску Донскому от 22 октября № 1686, - цены на все предметы продовольствия продолжают возвышаться с необыкновенной быстротой и скоро грозят обратиться в настоящее народное бедствие. Никакое увеличение заработной платы и жалованья не в состоянии угнаться за ними. Бесполезно обращение к чести и совести тех, кто на страданиях ближнего строит свое благополучие. Хотя в спекуляции повинны представители всех наций, живущих на земле всевеликого войска Донского, но раздраженное грабежом спекулянтов население уже начинает искать виновников своих бедствий среди евреев, как торгового класса, и едва предотвращенный недавно погром в Ростове — да послужит грозным предостережением для г. г. спекулянтов всех наций. Предлагаю управляющему отделом торговли и промышленности безотлагательно обсудить в комиссии из представителей всех ведомств меры борьбы со спекуляцией, приняв во внимание полуторагодовой опыт комиссии по борьбе с этим злом. Считаю, что карательные меры в виде штрафа или конфискации товара не достигают цели и могут применяться только как дополнение к тюрьме, каторжным работам и телесному наказанию. Я получил много обывательских писем с воплями отчаяния по поводу все растущей дороговизны и с указанием мер противодействия этому злу; к сожалению, все они сводятся к одному средству — виселице для спекулянтов. Средство, конечно, действительное и в наше жестокое время нередко применяемое; в случае крайности я не откажусь утвердить смертный приговор военно-полевого суда спекулянту, вследствие бесчеловечной жадности которого умирают от голода и холода семьи тех, кто защищает родной край. Необходимы беспощадные и действительные меры борьбы со спекуляцией, этим союзником большевиков; но кроме этого нужны и другие средства парализования этой заразы: общественные и кооперативные магазины, развитие потребительских обществ и проч. Проект положения о борьбе со спекуляцией, выработанный комиссией, представить мне к 1 ноября. Надеюсь, что личный горький опыт членов комиссии, с помощью накопленного богатого материала о проделках спекулянтов, даст им возможность предложить власти действительные меры борьбы с бедствием, без которого, быть-может, и безумный большевизм потерял бы уже свои корни в жизни».

    Итак, на Дону объявлялся крестовый поход против спекуляции, союзницы большевиков.

    Но где ее искать, вездесущую? Как обыкновенного торговца, комиссионера, агента, перекупщика отличить от спекулянта, достойного виселицы?

    Знали, что в ростовском «Ампире», «Кафе Филиппова», в «Чашке чаю» — спекулянтские клубы и спекулянтские биржи, что из ста посетителей девяносто девять несомненные рыцари легкой наживы, но как установить, что они совершают воспрещенные законом сделки?

    Ростовский генерал-губернатор ген. Семенов, преемник полк. Грекова (из бывших становых приставов), в целях борьбы со спекуляцией вменил в обязанность страже трижды в неделю обходить эти кафе и… разгонять спекулянтов.[190]

    Ни одна газета не писала, чтобы вследствие этой меры спекуляция в Ростове уменьшилась.

    Судебная кара и виселица мало пугали спекулянтов. Суды судили кого угодно, только не их. Большевиков расстреливали, но спекулянты, которых донской атаман называл союзниками большевиков, с почетом принимались в атаманском дворце.

    Только один раз ростовский военно-полевой суд приговорил торговцев Платовского к двадцати и Левкова к десяти годам каторжных работ за то, что они, купив соль по 3 руб. 82 коп. за пуд, продали по 18 руб.

    Едва этот приговор прозвучал в воздухе, как случилось нечто непостижимое, нечто невероятное. Пресса, громившая спекуляцию и призывавшая на голову ее адептов все египетские казни, взяла под свою защиту осужденных.

    Распродемократическая газета «Утро Юга» кричала:

    «Нельзя такие дела рассматривать военно-полевым судом, в котором нет юристов и присяжных заседателей. Только специалисты по коммерческим делам, а отнюдь не простые офицеры, способны решить вопрос, является ли спекуляцией продажа соли с 417 % прибыли. Суд присяжных, мы уверены, вынес бы более мягкий приговор».[191]

    После этого никого не стоило судить за спекуляцию. Суды так и сделали.

    Белая власть ничем так не обнаружила своей несостоятельности как своим неуменьем справиться с тыловой гидрой, или, как метко выразился С. Бородин, с «колдуньей в шапке-невидимке». Никакие драконовские законы, самые «действительные» меры, ни даже грозный Шкуро с его «волками» никогда не могли бы истребить этого явления, органически связанного с тем общественно-политическим строем, который отстаивал белый стан.

    Спекуляцией больше всего возмущался фронт.

    Но никому из бойцов не приходило в голову, что защищаемая ими великая и неделимая и ненавистная им вездесущая и всемогущая относятся друг к другу, как роковая причина к неизбежному следствию.

    Талантливый И. Эренбург раскрыл подлинную душу тех классов, интересы которых отстаивал белый стан. Он писал в «Донской Речи»:[192]

    «Началась дикая погоня за деньгами на глазах смерти. Под треск пулеметов, под стоны умирающих в цепких руках мелькали кредитки. Менялись правительства и законы, флаги и песни. Тысячи умирали, а миллионы складывали в разные пачки: «николаевские» и «думские», «украинские» и «пятаковские». Борьба идей, торжество правды — это слишком большая роскошь для бедного обывателя, у которого всего-на-все груды бумажек. Вчера киевлянин кидал цветы добровольцам, потом, когда аннулировались советские деньги, несся с пачкой «пятаковок» к Семадени[193] и ругал резкие меры. Услыхав канонаду на Ирпене,[194] сплавляв «донские», ласково гладил несплавленные советские. Весь мир, по его мнению, создан только для охраны этих бумажных коллекций. Он не только принимает жандарма за крестоносца, но готов крестоносца считать жандармом. Благословляя добровольцев, жертвует широким жестом стоимость одного ужина на нужды армии и самодовольно улыбается, когда жена рассказывает всем встречным об его патриотизме. А потом… Добровольцы требуют денег, теплых вещей, — он негодует: «Они как большевики!» Что ему Великая Россия! Он хочет просто ночных сторожей.

    «Страшной болезнью заражены все… Молоденький адвокат негодует: «Реакция… реставрация… отсутствие духовной жизни, — а через пять минут признается: — Я собственно теперь занялся мылом… Скоро привезут вагон… Скупаю царские, всего надежней».

    В Киеве вошел в еврейскую квартиру один из идейных противников адвоката и закричал: «Христа распяли! Россию продали! — а потом сразу деловито спросил: — Этот портсигар серебряный?» — и поместил оный в свой карман. Писатель говорит: «Написать статью против большевиков можно… Сколько за строчку? Мало… Не хочу… Большевистские газеты больше платили». А крестьянин прячет хлеб от умирающих беженцев, лучше сгноит его, чем отдаст на один рубль дешевле».

    Спекулянт (этим именем подчас звали всех торговцев) наживался в то время, когда белый солдат защищал арену его свободной деятельности. И тот же спекулянт, когда требовали от него жертв на общее дело, отказывался, а в случае реквизиций исступленно кричал:

    — Чем же вы лучше большевиков?

    Такие словечки слыхал не один И. Эренбург.

    Когда ранней весной 1919 года советские войска подбирались к стольному Новочеркасску и богатому Ростову и когда эпидемии косили не только бойцов, но и мирное население, «зеленый» город встрепенулся от испуга. Купечество, фабриканты, владельцы разных предприятий решили отвалить на борьбу с эпидемиями 25 миллионов (конечно, не золотом), разложив эту сумму между собой!

    Особая комиссия занялась сбором денег.

    Пока то да иное, а весна сменилась дождливым летом, неустойка на фронте — победою. Паника улеглась, а вместе с нею пошел на понижение и патриотический порыв г. г. капиталистов. 25 миллиончиков, по курсу золота, теперь тоже понизились этак раз в шесть-семь. Но и теперь донское правительство, осилив кое-как эпидемии, никак не могло справиться с жертвователями, не желавшими исполнять своего обещания.

    Надвигалась уже осень 1919 года. Деньги все более падали в цене.

    Жертвователям назначили последний срок — 23 августа. Но они и 23 сентября не внесли своей лепты.

    Атаману представили часть списка именитых граждан и богатейших фирм, отказавшихся внести деньги. Он опубликовал в газетах этот документ и разразился укоризненным приказом:[195]

    «Добрый порыв богатых ростовских и нахичеванских обывателей, под влиянием страха эпидемий и нашествия большевиков и благодарности Донской армии за избавление их от последней неприятности, давно уже прошел и обещанные ими по самообложению на нужды армии и борьбу с эпидемией 25 миллионов рублей, несмотря на все усилия комиссии по сбору этих денег, все еще не собраны, хотя уже прошло много времени после того, как об этой щедрой лепте было объявлено всем и каждому. Дело приняло странный оборот: сгоряча наобещали много, а когда настало время расплаты, — гг. благодетели стали уклоняться всеми способами от исполнения своего обещания. До меня дошло жалобное прошение от хозяина одной из богатейших гостиниц г. Ростова, обязанного распределительной комиссией уплатить 20000 руб., уверявшего, что не может уплатить этих денег, так как вся обстановка его дома не стоит этой суммы, и ни слова не упомянувшего, какие колоссальные барыши получает он от кутежей г. г. спекулянтов и посетителей его ресторана, вынужденных платить сотни рублей за скромный обед.

    Некоторые учреждения на страницах газет доказывают, что они и без того много жертвуют на нужды армии, а потому считают обязательство уплатить свою долю раскладки — насилием. Наконец, у всех перед глазами позорный список с именами тридцати именитых граждан и фирм, не пожелавших уплатить свою, ничтожную по их средствам, долю к последнему сроку — 23 августа; в конце этого списка стоит примечание: «продолжение следует».

    Пора кончить эту недостойную комедию. В ней затронуто достоинство власти, в распоряжение которой должны быть переданы собранные на благое дело средства. Никто не заставлял вышеуказанных лиц обещать что-либо дать на общую пользу, но раз обещано, должно быть исполнено.

    До меня дошло циничное замечание некоторых толстокожих г.г. коммерсантов: «Пусть атаман прикажет, тогда мы уплатим». Сожалею, что приходится прибегать к более, видимо, приятным этим господам большевистским способам воздействия, а потому приказываю: к 18 октября всем лицам, фирмам, заведениям и учреждениям, принявшим участие в самообложении и еще не внесшим назначенную с них сумму, внести свою долю в распоряжение комиссии, ведающей этим делом. Список лиц, не пожелавших все-таки исполнить своего обещания, с указанием их общественного положения, состояния и суммы раскладки, представить мне к 21 октября сего года для принятия соответствующих мер».

    Чем кончилось это состязание атамана с жертвователями, я не помню. Но если «именитые граждане» и внесли деньги, то когда они уже совершенно обесценились. О «большевистских приемах воздействия», во всяком случае, слышать не приходилось; надо полагать, атаман не рискнул прибегнуть к ним.

    В г. Александровск-Грушевске, недалеко от Новочеркасска, произошла еще более чудесная история с одним патриотом-жертвователем.

    Здесь проживал некий ловкий человечек Ф. И. Малахов. Он торговал всем, что попадало под руку, от ржавого железа и раздорского вина до церковных хоругвей включительно. В эпоху белых уже причислял себя к лику миллионеров.

    Этот буржуйчик очень любил жертвовать.

    — Партизаны… Спасители отечества! — со слезами радости встретил он весною семилетовских партизан, которые явились к нему с просьбой пожертвовать что-либо для их благотворительного вечера.

    — Как же, как же, родные! Орлы! Я ведь сам донец, патриот до мозга костей. Извольте, извольте, милые. Сейчас вам на складе отпустят два ведра вина. Защитнички вы наши.

    Партизаны не знали, как благодарить щедрого жертвователя.

    На другой день в штаб отряда принесли письмо от Малахова. Вскрыли и с изумлением прочли:

    «Прошу уплатить за отпущенные для отряда два ведра вина, по 00 руб. за ведро, всего 00 руб.».

    Летом 1919 года гимназия в станице Раздорской расширялась. Возникла необходимость в новых постройках. К кому обратиться как не к Ф.И. Малахову! Местное вино скупает тысячами ведер; еще молодое, едва скисшее, а берет и хорошо платит. Этот не откажет в помощи станице, с которой связан торговыми делами.

    — За честь не знаю как благодарить, станичнички… Порадовали… Да я с руками и ногами… Дом бы свой отдал под гимназию, будь это в Раздорах. Хоть сам не учен и деток не имею, а все же понимаю: ученье свет! 10000 кирпичей, так и быть, жертвую; есть у меня, закуплены. Поезжайте с богом в Раздоры. В скорости пришлю… Просветители вы нивы народной… Сейте разумное, вечное.

    Обрадованная администрация гимназии начала ждать малаховских кирпичей. Ждет и по сие время.

    Надвинулась зловещая осень 1919 года. Объявили сбор теплых вещей для фронта.

    Малахов поет по-весеннему:

    — Господи! да ведь защитничкам-то нашим ничего не жаль. Все отдам, не пожалею, последнюю рубашку сыму. Вот тут девяносто просоленных овчин. Какие полушубочки-то выйдут христолюбивым воинам, любо-дорого.

    Комиссия по сбору теплых вещей осмотрела овчины, записала их на приход и временно оставила дареное добро в складе Малахова па хранение.

    — Так уж вы, батюшка ваше превосходительство, не оставьте моей просьбицы без уважения, — униженно кланялся он через день начальнику гарнизона ген. Полякову. — Так и опишите господину атаману, что от Малахова девяносто просоленных овчин. На полушубки защитникам Тихого Дона. Хорошо бы и в газетах пропечатать. Не для моего восхваления, а чтобы это послужило примером александровско-грушевским толстосумам, которые уклоняются от всяких пожертвований на армию. Большевики поступали с ними иначе, и они давали.

    Прошло две недели. Комиссия прикатила к Малахову за овчинами.

    — Овчины, вы говорите? Овчины, овчины? Я чтой-то забыл? Ах, эти… Вспомнил теперь. Так, только знаете, господа, какая штука-то. Я их точно хотел пожертвовать, да пришлось переиначить, видит бог, против своей воли. Есть у меня один добрый человечек, племянничек. Приехал из Ростова и давай просить, пристал как банный лист. Почти сам, своей волей, забрал их и увез в Ростов. Нету овчин, нету. Напрасно побеспокоились.

    Председатель комиссии Н. Г. Харчевников попробовал пристыдить и урезонить скареда.

    — Не могу-с… Которые есть овчины на складе, это не те, другие. Те, ей-богу, увез племянник.

    — Мы у вас обыск сделаем. Силой отберем то, что вы обещали. Знаете, давши слово — держись!

    — По-большевистски, значит, поступить хотите? Дело ваше. Только стыдно это, господа. Стыдно унижать донца, патриота своего казачьего отечества. Весь город знает, сколько я вытерпел за Тихий Дон да за матушку Русь великую, неделимую. Большевики разграбили мое добро, в тюрьму сажали, заставляли копать могилы для тифозных покойников…

    Взбешенный начальник гарнизона, однако, бессильный предпринять что-либо существенное, приказал развесить по городу афиши, в которых описывался «патриотический подвиг» Малахова.[196]

    — Что ж, брань на вороту не виснет. Только напрасно изволят гневаться его превосходительство. Воля моя: сегодня захотел, — пожертвовал; завтра раздумал, — взял назад. Мое полное право! — отозвался «жертвователь» на эту репрессию.

    Всякий раз, как войска чего-либо требовали от Малаховых на армию, они орали:

    — Требовать? Отбирать насильно? Вы что, большевики? А, вот какой вы порядок несете. Теперь будем знать!

    Лица их горели благородным негодованием.

    — Нельзя требовать, поймите: это же по-большевистски. Вот корниловский поход был, — красота. Герои разутые, раздетые шли по степям под ледяным ветром. Ни о них никто не думал, ни они о себе не думали. Им нужна была только великая Россия. Это, действительно, бескорыстный подвиг. А тут что? Грабеж, а не великая и неделимая.

    Рыцари наживы, сами того не сознавая, силились убедить «спасателей отечества» в необходимости большевизма, как единственного средства для спасения экономической жизни России от окончательного разрушения ее колдуньей в шапке-невидимке.

    XVII
    БЕЛАЯ ФЕМИДА

    Один из видных политических деятелей белого юга России, сенатор Чебышев, читая в 1918 году в г. Новочеркасске публичный доклад о большевистском правосудии и подтрунивая над малочисленностью статей в советских уголовных законах, подчеркнул такую фразу:

    — Большевики мало льют чернил, зато очень много крови.

    О жестокости Советской власти, об ужасах ее «застенков», о несовершенстве и беспощадности ее карательного аппарата белая пресса не перестает трубить за границей и по сие время. Еще в 1922 году небезызвестный нововременец профессор A.A. Пиленко писал в белградском «Русском Деле» о том, что «по изумительному уголовному кодексу РСФСР чиновник, не явившийся во-время на службу, подвергается расстрелу, а хулиган, ограбивший на улице этого чиновника, отделывается кратковременным тюремным заключением».[197]

    Интересно посмотреть, сколь близко к совершенству стояло отправление правосудия в белом стане и во много ли раз тогдашние судебные порядки белых превосходили такие же порядки красных.

    Белую Фемиду следовало бы изображать, как Януса двуликого. Один ее лик, долготерпеливый и многомилостивый, был обращен в сторону «своих», будь то величайший грабитель, насильник, взяточник; другой, — неумолимый, грозный, — пожирал кровожадными глазами тех, кто так или иначе имел прикосновение к смертному греху — к большевизму.

    Согласно судебным законам трех государственных образований юга России: Добровольческой армии, Дона и Кубани, имевших свои особые и независимые друг от друга судебные организации, все дела о причастных к большевизму лицах передавались на рассмотрение военно-полевых судов, а при сложности и неясности — нормальных военных судов (военно-окружные, корпусные, донской военный суд), предварительное же расследование поручалось особым органам, судебно-следственным комиссиям.

    Эти последние, впрочем, учреждались только в тылу, одна комиссия на округ или уезд. Во главе каждой комиссии стоял председатель, чаще всего из числа строевых офицеров, членами же назначались и офицеры-юристы, и офицеры-неюристы, и всевозможные чиновники, и мобилизованные адвокаты и т. д.

    Одним словом, это было одно из многочисленных пристанищ для интеллигентов, предпочитавших окопаться в тылу, нежели сражаться на фронте. Настоящие интеллигенты охотно поступали лишь в те судебно-следственные комиссии, которые квартировали в хороших городах. В провинциальные — спихивали всякую заваль, так что они представляли из себя свалочное место.

    До чего без разбору назначали людей в эти судебные органы, можно судить по тому факту, что председателем окружной комиссии Сальского округа долгое время состоял некто Смирнов, как потом оказалось, подозрительный авантюрист, взяточник, обобравший не мало богатых людей и затем неизвестно куда скрывшийся.

    Организация судебно-следственных комиссий была настолько нецелесообразна и непродуманна, что еще и не такие безобразия совершенно безнаказанно могли вытворять служившие в них лица. Первоначально за комиссиями не существовало никакого надзора. Только в последнее время деникинского владычества, когда все чаще и чаще стали раздаваться голоса о чинимых в комиссиях беззакониях, надзор за ними предоставили военной прокуратуре. Последняя, по своей малочисленности и неподвижности, а также в силу того, что с ней начальство почти не считалось, не имела никакой возможности осуществлять свой надзор за комиссиями.

    В Донской области прокурорское око заглядывало всего лишь в три ближайшие комиссии (областную, ростовскую и таганрогскую), деятельность же семи остальных так и оставалась для нас все время terra incognita.

    Во главе областной комиссии, которой подчинялись окружные, стоял генерал-лейтенант Пономарев, считавший себя выше всяких прокуроров и не считавший даже нужным отвечать на разные наши запросы.

    На фронте судебно-следственных комиссий не существовало.

    Там расследование о деятельности «причастных к большевизму лиц» возлагалось или на строевых офицеров, производивших краткое дознание, или на чинов контр-разведки. Это, столь прославленное, учреждение действовало и в тылу, играя роль розыскного аппарата и передавая добытые сведения в судебно-следственные комиссии.

    Когда контр-разведка достаточно изобличала кого-либо в «причастности к большевизму» и дальнейшего расследования не требовалось, судебно-следственные комиссии: имели право прямо направлять дело в военно-полевой суд. Напротив, если комиссия находила дело чересчур сложным и требующим серьезного расследования, она передавала его к нормальной военной подсудности, т. е. к военному следователю.

    Таким образом комиссии могли выбирать себе дела по вкусу, тянуть их сколько заблагорассудится, а затем или прекращать их своей властью, или передавать в суд.

    Военно-полевые суды имел право учреждать при своей части каждый военный начальник, пользовавшийся правами командира полка. На Дону в каждом городе и сколько-нибудь значительном пункте при комендантских управлениях учреждались постоянные военно-полевые суды.

    На практике при действующих частях, особенно на фронте, не существовало никаких судов, а применялась расправа на месте.

    — Какие там суды в военное время!

    Эта стереотипная фраза не сходила с языка начальствующих лиц, характеризуя их отношение к отправлению правосудия.

    — Мы мало говорим, но творим свое маленькое дело. По отношению к большевикам мы суровы и беспощадны, ибо другого выхода нет и не может быть, — говорил в апреле 1919 г. корреспонденту «Вольной Кубани» начальник 1-го Конного корпуса.

    Рубить пленных не считалось преступлением. В официальных сводках иногда мелькали такие известия:

    «При разгроме у нижнего течения Хопра 23-й советской дивизии конница рубила красных беспощадно. Пленных не брали. Рубя большевиков, казаки с озлоблением приговаривали: «На наш Дон захотелось!»[198]

    Заодно и после боя укладывали на месте всякого, заподозренного в большевизме.

    Позволяя дикие расправы на фронте, вожди заражали подчиненных кровожадностью, приучали к произволу. Жажда крови была так велика в стане белых, что в каждой компании, где бы она ни собиралась, в ресторане, клубе, поезде, то и дело раздавались возгласы:

    — Я бы их повесил!

    — Такую сволочь надо вешать!

    — Напрасно тут же не повесили.

    Виселица, с легкой руки вождей, расправлявшихся с ее помощью с большевиками, казалась единственным радикальным средством избавления от всех общественных зол и напастей.

    Ой яблочко Да на елочку, Комиссаров-жидов На веревочку, -

    беспрерывно горланили пьяные добровольцы.

    В общественных кругах весьма серьезно обсуждали вопрос, какой мучительной казни подвергнуть Ленина, Троцкого и других большевистских вождей в случае пленения их в Москве. Даже осважная печать вмешалась в эти разговоры и доказывала, что злодеи должны претерпеть ту казнь, какую определяет им уголовный закон, а нечего выдумывать свою собственную.

    На фронте долгое время не давали никакой пощады даже пленным офицерам, служившим у красных. В советских войсках это знали хорошо. Поэтому как только бывший офицер попадал в плен и его расшифровывали, он обращался к врагам с единственной просьбой:

    — Расстреливайте скорей, только ради бога не издевайтесь.

    Пробуждение в белом воине зверя не встречало никакого противодействия со стороны самих правителей юга России. В этом отношении побил рекорд ген. Краснов.

    В 1918 г. особыми зверствами над причастными и непричастными к большевизму лицами на Дону прославился войсковой старшина Роман Лазарев. Бесчисленные жалобы на злодеяния этого бандита чуть не ежедневно неслись к атаманскому трону. Но Краснов считал поступки Лазарева не более как шалостями чересчур живого ребенка.

    «Беспутный, но милый моему сердцу Роман Лазарев», — такую красноречивую резолюцию выгравировал атаман на одной из поданных на Лазарева жалоб.

    В конце 1918 г. в г. Дмитриевске (Таганрогского округа) пьяный офицер гвардейского казачьего полка ворвался в арестный дом, потребовал предъявить ему большевиков и двух из них уложил на месте. Началось следствие, но атаман, по ходатайству «полковой семьи», приказал прекратить дело. Робкий судебный следователь гражданского ведомства, не взирая на всю незаконность такого распоряжения, написал постановление о прекращении дела и направил его нам, в военную прокуратуру. Я предложил следователю продолжать следствие, т. е. зря марать бумагу, так как, пока шла переписка, полк уже выступил из г. Дмитриевска на фронт.

    В тылу бессудные расправы сплошь и рядом производились над арестованными. Дескать, пытались бежать.

    «Екатеринодар, 21 июля. Бывшая учительница Ессентукской гимназии Кравченко, арестованная за большевистскую деятельность, пыталась бежать, но выстрелами конвоя была убита», — сообщали однажды «Донские Ведомости».[199]

    Такого рода заметки довольно часто попадались в газетах того времени, а еще чаще подобные эпизоды оставались безвестными. Начальству не приходило в голову производить расследование об этих прискорбных фактах.

    Бессудные расправы, к сожалению, неизбежны в эпоху величайшего озлобления человеческих групп друг против друга. Как же действовали судебные карательные органы?

    Военно-полевой суд, по законодательству царского времени, учреждение временное, создаваемое ad hoc и прекращавшее свое существование после разбора дела. В период гражданской войны на Дону, а частично и в Доброволии, эти судилища превратились в постоянные и разбирали дела всякого рода, больше же всего о большевизме.

    Личный состав военно-полевых судов еще в большей степени, нежели состав судебно-следственных комиссий, оставлял желать много лучшего.

    За время империалистической войны, а в особенности за время войны гражданской, умственный и нравственный уровень офицерства опустился до самого низкого предела.

    Можно сказать безошибочно, что с точки зрения культурного развития стерлась почти всякая грань между строевым офицером и солдатом. Последних массами производили в офицеры, чтобы крепче спаять с белым станом. На Дону произвели в офицеры всех казаков, игравших мало-мальски активную роль в период весеннего восстания 1918 года. Некоторые едва умели писать и вместо офицер говорили: «ахвыцер». Дело дошло до того, что военные следователи, при допросе таких офицеров, спросив их об имени, отчестве, фамилии и чине, задавали им и тот вопрос, за который в прежнее время могли получить или оплеуху, или вызов на дуэль, в зависимости от темперамента допрашиваемого, а именно: — Вы грамотны?

    Знаменитый казак Кузьма Крючков, перебивший в начале мировой войны чуть ли не зараз полторы дюжины немцев, кончил жизнь свою в одной из битв с советскими войсками в чине сотника.

    Очень часто совершенно невежественный офицер, притом испорченный до мозга костей, привыкший «партизанить» (красть, грабить), обирать пленных, расправляться с ними на месте, назначался председателем или членом военно-полевого суда.

    Некоторыми бытоописателями эпохи гражданской войны, как, например, Романом Гулем, автором книги о походе Корнилова, замечено, что наибольшей жестокостью в отношении пленных красноармейцев отличались те офицеры, которые во время боя стыдливо прятались за спины товарищей, зато свою храбрость усердно демонстрировали после боя на беззащитных пленных. Эти господа при первом удобном случае охотно уходили в тыл и охотно воевали с большевиками в качестве председателей и членов военно-полевых судов.

    Неразумная беспощадность со стороны военно-полевых судей порою проистекала от чересчур зависимого их положения от начальства. Командир полка, городской комендант, начальник гарнизона мог в любое время сменить состав военно-полевого суда (если он был постоянный) и отправить на фронт неугодных судей. Чаще всего в состав суда начальствующие лица назначали своих приближенных, адъютантов, офицеров для поручений и просто известных им своей жестокостью лиц, с обязательным наставлением:

    — Да вы их, мерзавцев, хорошенько закатайте! А не то я вас всех загоню, куда ворон костей не носит.

    Орган правосудия в таком случае представлял из себя не что иное, как часть начальнической канцелярии.

    Председателем военно-полевого суда Астраханской армии состоял престарелый жандармский генерал Громыко.

    Обвинительная тенденция в этих судах, проистекавшая то из-за темноты, то из-за страха перед начальством, порой доходила прямо-таки до геркулесовых столбов.

    — Если ты предан суду, значит, что-нибудь да натворил. Не зря же тебя предали суду? — таким обвинительным материалом очень часто угощали судьи подсудимого, пытавшегося доказать свою полную невиновность.

    Зависимость от начальства превращала военно-полевой суд в орудие административной расправы и личной мести. В тех же случаях, когда начальство было не заинтересовано в исходе процесса, решающую роль при постановке приговора иногда играла взятка. Случаи возбуждения уголовного преследования против военно-полевых судей за взяточничество далеко не единичны. Чем дальше от центра отстоял суд и чем менее культурные люди в нем заседали, тем больше беззаконий допускал он под влиянием подкупа.

    Но и в центрах не всегда обстояло благополучно, как это видно из деятельности войскового старшины Икаева.

    Произвол военно-полевых судов порой проистекал еще и вследствие неудовлетворительности материально-уголовных законов белого стана. Юристы Доброволии, Дона и Кубани неоднократно пытались возможно точнее формулировать состав преступления, именуемого «причастность к большевизму». На Дону определение этого деяния занимало одну печатную страницу большого формата, в Доброволии — две. И все-таки оставался самый широкий простор судейскому усмотрению, подводить или не подводить под статью о большевизме деятельность того или иного лица.

    В нормальных судах недостатки законов восполнялись юридическим образованием судей. В военно-полевых судах они всецело отзывались на спине подсудимых.

    «Иногородний», в период господства Советской власти в станице, утащил из пустой казачьей хаты кой-какой хлам. При возвращении белых казак отыскивал свой ухват и ведро у «иногороднего». Последнего привлекали к ответственности за большевизм.

    Крестьянина избрали свои же сельчане в члены сель совета и казначеи, совершенно так же, как раньше выбрали бы в старосты или в сборщики податей. Привлекается по обвинению в большевизме.[200]

    Разгром помещичьей усадьбы в эпоху Керенского — несомненный большевизм.

    Когда летом 1919 года освободились от советских войск Донецкий и Верхне-Донской округа, то вернувшиеся на места белая власть и судебно-следственные комиссии привлекли к ответственности «за сочувствие большевизму» чуть-чуть не все неказачье население этих округов.

    Случаи бывали до-нельзя курьезные.

    Так, крестьянин уклонился от военной службы. Военно-полевой суд приговорил его к расстрелу «за большевизм».

    «Уклоняясь от службы в Донской армии, подсудимый уменьшил состав последней на одного человека и тем самым оказал содействие Советской власти», — таковы подлинные слова приговора, поступившего к нам в прокуратуру на ревизию, увы, уже после того, как осужденного вывели в расход.

    Случалось, что причастным к большевизму оказывался казак, продавший свою верховую лошадь цыгану: он ослаблял боевую мощь нашего войска к выгоде врага.

    Некоторым противовесом всей этой безалаберщине, проистекавшей от чересчур расплывчатого определения «большевизма», служила весьма широкая санкция статьи, предусматривавшей это деяние, — от смертной казни до штрафа (на Дону), в зависимости от большей или меньшей активности подсудимого. Более человечные, более развитые или более политичные председатели военно-полевых судов не стеснялись пользоваться этой широтой при назначении наказания за большевизм.

    Казалось бы, сознавая дефекты военно-полевой юстиции, белые законодатели, так ревновавшие о правовом строе, должны бы были установить самый реальный надзор за деятельностью судов этого рода. Намеки на такой надзор существовали, но только намеки.

    По законам, действовавшим в Доброволии, приговоры военно-полевых судов, прежде обращения их к исполнению, представлялись, вместе с делом, на утверждение того начальника, который учредил суд. Нечего и говорить, что, утверждая или не утверждая приговор, такой начальник менее всего соображался с соблюдением или несоблюдением судом гарантий правосудия. Тут решающую роль играло соображение начальника о том, согласуется или не согласуется приговор с его волей.

    В случае, если начальник находил приговор суда чересчур суровым, он мог понижать наказание (до известного предела) своей властью или же ходатайствовать перед высшей инстанцией о возможно большем смягчении участи подсудимого, равно как и о полном помиловании. Наоборот, если находил приговор чересчур мягким или не соглашался с оправданием, он имел право возбуждать вопрос о пересмотре дела, при чем в случае согласия на то высшего начальства вторичное разбирательство происходило в нормальном военном суде.

    В Доброволии, где непоколебимо господствовал дух царской эпохи и нормальные военные суды находились под весьма большим влиянием высшего начальства, судейская совесть сплошь и рядом попадала под пресс начальнической воли, и далеко не все военные юристы имели мужество отстаивать интересы правосудия.

    Помню один интересный случай. В 1918 году, при занятии белыми Ставрополя, попался в плен бывший интендантский чиновник, по фамилии не то Чиквадзе, не то Цивадзе, которого местный полевой суд приговорил к восьми годам каторги за то, что он у красных занимает должность дивизионного интенданта. Ставропольские военные власти, не соглашаясь с приговором, возбудили перед Деникиным вопрос о вторичном разборе дела, которое и попало в корпусный суд Доброволии. Полк. Сниткин исправил промах военно-полевых судей, приговорив злосчастного чиновника к расстрелу.

    Таким образом в Доброволии почти весь судебно-карательный аппарат находился в ведении военного начальства; судьба подсудимых всецело зависела от разных начальников, военно-полевая же юстиция (а частично и нормальные военные суды) являлась орудием в их руках.

    Благодаря этому наблюдалось необычайное различие судебной репрессии в отношении лиц, одинаково «причастных к большевизму», но имевших различные чины. В то время, как сама высшая власть в лице Деникина добивалась расстрела маленького интендантского чиновника, перебежчики — пленные генералы, генштабисты и в меньших чинах, хотя и предавались для проформы военно-полевому суду за службу в Красной армии, но затем неукоснительно миловались. За всю войну на юге России белыми не был расстрелян ни один генерал. Для этих «своих» людей общий масштаб не подходил, даже когда они обвинялись в смертном грехе — большевизме.

    По донским законам военному начальству не принадлежало право конфирмации приговоров военно-полевых судов, но зато устанавливался некоторый контроль деятельности этих судилищ со стороны военной прокуратуры. По обращении приговора к исполнению военно-полевой суд обязан был отправить дело военному прокурору Донского военного суда на ревизию, т. е. для оценки приговора с точки зрения законности.

    Заметив явное нарушение законов при судебном разбирательстве или при постановке приговора, прокурор возбуждал ходатайство перед атаманом или об исправлении приговора путем приказа, или о вторичном рассмотрении дела в другом военно-полевом суде. Не ограничиваясь этим, мы присвоили себе право возбуждать вопрос о перерешении дела и в тех случаях, когда находили приговор явно несправедливым и по существу дела.

    Но и практиковавшуюся на Дону систему надзора над военно-полевыми судами нельзя признать удовлетворительной. Для лиц, осужденных к смертной казни и расстрелянных, прокурорская ревизия post factum не имела никакого смысла. Какие бы вопиющие беззакония ни были обнаружены прокурором, причиненное ими зло уже никто не мог устранить.

    Далее, прокурорская ревизия мало достигала цели еще и потому, что все донское государство имело одного военного прокурора, с четырьмя помощниками, которых заваливали делами из военно-полевых судов. Фактически просмотром этих дел занималось два-три малоопытных кандидата. Они рылись, как кроты, в бумажных горах, не питая особой любви к этой мертвой работе.

    При заинтересованности военно-полевого суда тем или иным делом он мог и вовсе не отправлять его на нашу ревизию. Мы не могли бы и узнать об его существовании.

    Слабая попытка донского законодательства внести хоть какой-нибудь корректив в деятельность военно-полевых судов свидетельствовала только о добрых намерениях законодателя, но существенной пользы не приносила. Орган надзора, военная прокуратура, вообще в белом стане играл ничтожную роль. На глазах самой прокуратуры сплошь и рядом совершались грандиозные правонарушения, но она не смела и пикнуть.

    Суждение лиц, «причастных к большевизму», нормальными военными судами производилось лишь в виде исключения из общего правила. По законам Доброволии, эти суды пересматривали все дела, поступавшие из военно-полевых судов, в виду несогласия начальства с приговором. Затем, по донским и добровольческим законам, нормальные военные суды разбирали те «большевистские дела», которые, по своей сложности и неясности, не могли быть рассмотрены такими примитивными судилищами, как суды военно-полевые.

    Небезынтересно отметить, что при суждении «причастных к большевизму» лиц в нормальных военных судах смертные приговоры выносились очень редко, а наш Донской военный суд, разобравший за все свое существование таких дел не более десяти, не вынес ни одного смертного приговора. При всем моем слабом уважении к донскому атаману ген. Богаевскому, как правителю, я не могу не воздать ему должного: он никогда не пытался насиловать судейскую совесть, никогда не требовал ни для кого усиленной кары и никогда не возмущался мягкостью приговоров нашего суда по «большевистским» делам. Более того, даже и то слабое наказание, которое назначал наш суд, этот мягкий человек сводил на-нет, пользуясь своим правом помилования.

    Так как участия защиты в военно-полевых судах не допускалось, то главная забота тогдашней адвокатуры, к которой родственники подсудимых все-таки обращались за помощью, сводилась к тому, чтобы как-нибудь заинтересовать военную прокуратуру, доказать ей сложность и неясность того или иного дела, находящегося в производстве судебно-следственных комиссий или в военно-полевом суде, и добиться обращения дела к нормальной военной подсудности.

    Достижение этой цели считалось венцом адвокатского успеха.

    О контр-разведке, органе политического розыска, следует поговорить особо. Она снискала себе даже в самом белом стане печальную славу. Особенно контрразведка добровольческая.

    В ней находили себе пристанище наиболее темные, наиболее преступные элементы, бывшие провокаторы, охранник, жандармы, полицейские, казнокрады, воры и т. д. Эта продажная, бессовестная братия не столько вылавливала неприятельских агентов, сколько обывательские ценности всех сортов.

    В Ростове, при донской комендатуре, контрразведкой заведывал штабс-капитан Глинский, бывший помощник пристава.

    В 1918 году, в период недолгого господства большевиком в Ростове, с февраля по конец апреля, он не ушел из города, а оставался на месте и отлично изучил всех советских должностных лиц. Когда возвратились белые, никто лучше его не мог выискивать советских работников. Беспрерывные обыски и аресты, которыми он руководил, обогащали его карман. Особенно разбогател он после того, как избавился от такого опасного конкурента как войсковой старшина Икаев.

    Карьера Глинского закончилась самым обычным образом. Изобличенный в ряде вопиющих грабежей и вымогательств, он попал под следствие, но ни капельки не пострадал, так как нам было сообщено, что его отправили на фронт.

    Двух его преемников постигла та же участь.

    Одну жертву шт. — кап. Глинского мне чисто случайно удалось вырвать из костлявых рук смерти. Дело таково, что на нем стоит остановиться.

    Зимою 1918–1919 года ростовские газеты сообщили об аресте большевистского комиссара Абрамова. Комиссарами в белом стане, по недоразумению, звали всех ответственных советских работников.

    Абрамов при большевиках, действительно, играл кой-какую роль в Ростове; если не ошибаюсь, был членом Совдепа. Человек семейный, он в апреле 1918 г. не захотел уходить с советскими войсками, остался в Ростове и скрывался под чужой фамилией. Через полгода Глинский все-таки пронюхал о пребывании Абрамова в городе и о том, что он иногда ночует у своей супруги, служившей в государственном банке.

    Сделали облаву. Ворвались к М-те Абрамовой.

    — Где супруг?

    — Был, но ушел, — ответила дама, на которую было направлено несколько револьверных дул.

    В квартире произвели тщательный обыск, реквизировали в свою пользу все ценности, но комиссара не нашли.

    Хотели уже уходить, проклиная неудачу. В это время дозорные, расставленные на улице, донесли, что на крыше мелькает какая-то фигура.

    Это оказался Абрамов. Его задержали и подвергли допросу с пристрастием. Считая, что Абрамов остался в тылу белых для конспиративной работы, контрразведка раздула дело, приплетя к нему некоего Дерикафтанова и других арестованных по обвинению в организации большевистского заговора. Абрамова провозгласили главою, руководителем красной разведки в Ростове, так что он вырос до размеров крупного большевистского деятеля.

    Контр-разведка ликовала и готовилась пожать лавры. В смертном приговоре Абрамову никто не сомневался.

    Как-то раз в апреле или мае 1919 года, когда я находился в Ростове, ко мне в гостиницу зашел мой добрый приятель подполковник Одишелидзе. Этот грузин был сын последнего командующего Кавказской армией (в мировую войну), назначенного затем военным министром меньшевистской Грузии. Желая доучиваться в Новочеркасском Политехникуме, Одишелидзе жил на Дону на положении иностранца. Я был крайне удивлен, увидя, что вместе с ним ко мне в номер пришла его супруга Клеопатра Александровна и еще какая-то молодая дама, исхудалая и заплаканная.

    — Иван Михайлович! вся надежда на вас, — обратились ко мне супруги Одишелидзе. — Помогите, чем можете, спасите человека, которого сделали козлищем отпущения и хотят прикончить во что бы то ни стало.

    Незнакомая дама вдруг упала в кресло и зарыдала.

    — В чем дело? Кому я могу быть полезен?

    — Спасите человека, хоть ради его семьи.

    — Кого?

    — Абрамова.

    Я раскрыл рот от изумления, не понимая, почему за него хлопочет мой приятель.

    — Абрамова, — продолжал Одишелидзе. — Я до сих пор стеснялся говорить это вам, но он родной дядя моей супруги. А это — госпожа Абрамова.

    — Да, я жена человека, от которого отвернулся весь мир, — глухо, сквозь слезы, заговорила дама. — Глинский, контрразведка, начальник гарнизона, все, все хотят его смерти. А что он кому сделал худого? Спасите несчастного! Он уже и так на человека не похож, столько его терзали. Не смерти он боится, а дрожит за будущность семьи. Все, что у нас было ценного, Глинский забрал при обыске.

    — Я решительно ничего не могу сделать. Абрамов предан военно-полевому суду, в деятельность которого мы не в праве вмешиваться. Наконец, об Абрамове так много говорили и даже писали, что он, несомненно, натворил много зла.

    — Что вы, что вы! Он никого не убивал и не грабил. Душ десять ростовцев дали следственной комиссии самые хорошие отзывы о нем.

    Супруги Одишелидзе заинтересовали меня делом, о котором я так много слышал.

    — Хорошо. Я просто из любопытства постараюсь прочитать следствие. Если ваш дядя таков, как вы его рисуете, кое-что я предприму, но в частном порядке.

    Абрамова сразу воспрянула духом.

    — Когда же суд? — спросил я.

    — Завтра. Судят его одного, без той компании, к которой его приплели. О тех еще ведется расследование.

    — Дайте же мне адрес военно-полевого суда. Завтра утром я зайду туда и попрошу дать мне дело, думаю, не откажут. Если я увижу, что Абрамов никого не убивал и не подстрекал к убийству, а просто советский работник, укажу судьям на бессмысленность смертного приговора.

    Одишелидзе и Абрамова ушли от меня сияющие. Слабая надежда, поданная мною, у них уже перешла в уверенность в благоприятном исходе дела.

    На мое, точнее на счастье злополучного комиссара, председателем военно-полевого суда оказался молодой аристократ, гвардейский офицер, правовед по образованию, граф Ив. Ив. Канкрин.[201] Я хотя не был с ним знаком, но знал, что он хлопочет о своем назначении на должность военного следователя при нашем суде, так как военно-полевая юстиция тяготила его.

    Утром, узнав о моем прибытии в суд, Канкрин выбежал встречать меня в зал заседаний и рассыпался в любезностях.

    — У вас, граф, кажется, сегодня разбирается дело Абрамова? — спросил я как бы вскользь.

    — Так точно. Видите, в углу арестант под конвоем. Это и есть Абрамов.

    Я взглянул. Человек, обросший бородой, с тупым, бессмысленным взглядом, одетый в солдатскую шинель, сидел на лавке, выпрямившись, точно статуя Рамзеса.

    — Это дело чистое, — продолжал Канкрин. — Наверно, сами знаете, г. полковник, что это за птица?

    — Нет, пока точно не знаю. Если будете так любезны, не откажите дать мне следственный материал.

    — Пожалуйста, пожалуйста.

    Мы вошли в совещательную комнату, где находились секретарь и двое судей. Один из них, толстощекий есаул Е-ов, недружелюбно поглядел на меня исподлобья. Другой щупленький, неяркий офицерик почтительно вытянулся в струнку.

    Я наспех проглядел следствие и убедился, что супруги Одишелидзе не ввели меня в заблуждение.

    — Странно! — пожал я плечами. — Кричали, что Абрамов руководил большевистской разведкой, а это решительно ничем не доказано. Остается голый факт его работы при большевиках. Но и тут он не проявил никакого человеко-ненавистничества. Суровый приговор, по моему мнению, в данном случае неуместен.

    — А по-моему, таких и судить нечего, — резко возразил мне Е-ов. — Раз, два и к стенке. Чего там миндальничать. Они тоже не щадили нашего брата.

    — Но ведь Абрамов никого не убивал. Надо же разбираться в каждом отдельном случае. На то и суд существует.

    Е-ов не унимался. Я подумал:

    — Какой жестокий человек! Идейный мститель! Всякого большевика готов отправить к праотцам.

    Но я ошибся. Через две-три недели графа Канкрина назначили к нам в суд, Е-ов занял его место и вскоре же попал под следствие, уличенный во взяточничестве: за 10000 руб. он обещался оправдать одного «большевика».

    — Так, значит, г. полковник, — обратился ко мне Канкрин, провожая меня на улицу, — не расстреливать? Присудить к каторге? На сколько лет?

    Такая услужливость меня уже начала пугать.

    — Боже упаси меня вмешиваться в дело полевого суда. Я поинтересовался делом Абрамова из любопытства и высказал свое частное мнение. Думаю, что вы, как юрист сами понимаете дело не хуже меня.

    Польщенный моими словами, граф расшаркался и попрощался со мной.

    — Не беспокойтесь, — сказал я подпол к. Одишелидзе, поджидавшему меня на следующей улице. — Дядя Клеопатры Александровны будет жить.

    Так и случилось. На другой день я узнал, что Абрамова приговорили к двенадцати годам каторжных работ.

    Контр-разведка не ожидала такого оборота дела. Судебно-следственная комиссия морщилась, комендатура негодовала. Вскоре проведали о моем визите в военно-полевой суд.

    Начальник гарнизона, ген. Тарасенков, получил анонимное письмо (я сам его потом читал), в котором ему сообщали, что Абрамов, Дерикафтанов и К0, сидя в тюрьме, имеют сношение со своими товарищами, еще не пойманными; что большевистская организация крепнет и из всех сил старается спасти Абрамова; что для этой цели она привлекла на свою сторону прокурора временного военного суда в Ростове Калинина; что теперь, когда, благодаря последнему, Абрамову не грозит смерть, организация стремится освободить своего главу из тюрьмы.

    Таким образом и я попал в большевики!

    Ген. Тарасенков добился через атамана, без мнения прокуратуры, передачи дела на вторичное рассмотрение в Новочеркасский гарнизонный военно-полевой суд.

    В Новочеркасске и комендатура, и контр-разведка относились безразлично к делу Абрамова. Поимка последнего увенчала лаврами чело Глинского, здешние же контр-разведчики могли только завидовать успехам своего ростовского собрата.

    Зная все перипетии этого дела и мое мнение по поводу виновности Абрамова, здешний суд не только не «угробил» подсудимого, как того хотелось ростовским властям, но присудил его к еще более мягкому наказанию — к пяти годам каторжных работ.

    Это наказание на Дону заменялось для лиц, осужденных за «большевизм», переводом в «разряд красноармейцев», т. е. их приравнивали к военнопленным и отправляли на работы вместе с ними.

    Дальнейшей судьбы Абрамова я не знаю.

    Размах добровольческой контр-разведки был несравненно шире, чем донской, и ее методы воздействия на обвиняемых отличались от грубой самодельщины Глинского. Спецы-охранники применяли утонченные приемы при допросах и умели поставить дело политического розыска на такую широкую ногу, что в апреле 1919 года обвинили в большевизме даже офицеров сербской миссии и усадили их в тюрьму.

    Один из этих несчастных, подпоручик Слаби, кое-как ухитрился послать из-под ареста своему начальству рапорт от 28 мая за № 2:

    «Я, подпоручик Сербской армии Иосиф Слаби, 23 апреля был арестован чинами новороссийской контр-разведки и до сего времени мне не предъявлено никаких обвинений. В г. Новочеркасске я находился под арестом в условиях, лишенных всяких признаков европейской культуры. Сидя под арестом, я узнал об арестованных просто из личных счетов русских офицерах, ни в чем неповинных, — они без предъявления обвинения сидели по полгода, теряя свое здоровье и силы. Я слыхал, как при дознаниях до крови били людей железными палками, добиваясь от них какого-нибудь показания. Меня оскорбляли, держали в одной комнате с разного рода преступниками и в позднее ночное время, от 12 часов до 2 часов ночи, снимали с меня допрос. Я при таких условиях, конечно, не был в состоянии давать логических показаний, а, самое главное, я слыхал, как, печатая на машинке мое показание, не печатали того, что я говорил, а вплетали в дело лиц, которые к данному делу не имеют никакого отношения. Когда я, по окончании допроса, хотел прочесть показание, мне отказали и заставили просто подписать. Зная, что такое контр-разведка, я был уверен, что меня могут, действительно, даже и расстрелять. Я подписал ту бумагу, которую мне подсунули, но что там написано, до сего дня еще не знаю. Поэтому прошу представителей союзных миссий освободить меня, дабы я мог говорить правду, — при подобных же условиях меня могут заставить подписать и смертный приговор».

    Этот рапорт был опубликован в «Вольной Кубани»[202] временно-исполняющим должность «делегата королевского сербского правительства» лейт. М. Поповичем, просившим другие газеты перепечатать.

    Одновременно с подпор. Слаби контр-разведка арестовала еще несколько сербских и чехословацких офицеров, в том числе и подпор. Любомира Михайловича. Последнему удалось добиться, чтобы его, наконец, судили, но не чрезвычайным, а нормальным военным судом.

    17 июня в г. Екатеринодаре корпусный суд Добровольческой армии разбирал «небывалое в летописях русского суда дело по обвинению сербского офицера в государственной измене», как выразился защитник Михайловича присяжный поверенный Арондар.

    На суде присутствовали представители иностранных миссий. Британский капитан Халви, уполномоченный ген. Хольманом, заявил судьям, что деятельность Михайловича в России известна союзникам и не заслуживает порицания, деятельность же контрразведки, взломавшей печати в сербской миссии при обыске, крайне предосудительна, и суд должен довести об этом до сведения Деникина.

    Прокурор, после такого заявления, мог только отказаться от обвинения. Михайлович вышел из суда оправданным.[203]

    Тогда же, в июне, к английской миссии обратился с жалобой на действия контр-разведки совет профессиональных союзов. В посланной записке указывалось, что в последнее время участились массовые аресты среди рабочих. Арестованным не предъявляется никакого обвинения, при чем обращение с ними, даже с женщинами, невероятно грубое, носящее характер издевательства.[204]

    В отношении русских рабочих, обиженных контрразведкой, англичане не проявили такого внимания, как к сербским офицерам. Ничего не сделал и кубанский атаман, когда железнодорожные рабочие станции Тихорецкой пожаловались ему на бесчинства добровольческих охранников.

    Контр-разведка эпохи Деникина представляла из себя таинственное, самодовлеющее учреждение, куда не имело права заглядывать прокурорское око. То ли она делала, что ей поручалось законом, или что-либо другое, этого никто не знал.

    Таков, в общих чертах, был облик белой Фемиды, каравшей за «большевизм». Белые законодатели приложили мало старания, чтобы гарантировать правосудие тем лицам, над головами которых тяготело обвинение в причастности к «большевизму». Десятки, сотни людей истреблялись на юге России ежедневно во исполнение приговоров военно-полевых судов и при бессудных расправах.

    За приведением в исполнение судебных приговоров почти никто не наблюдал: между тем о воспрещенных законом жестокостях, совершаемых при этом, ходили леденящие душу рассказы. Бывали случаи, когда в окрестностях Ростова находили трупы зарубленных, валявшиеся прямо на поле или на дороге, и принимали их за жертвы разбойников, вследствие чего протоколы попадали к следователям. И лишь потом выяснялось, что это трупы казненных.

    Новочеркасский начальник гарнизона ген. Яковлев, добрый и симпатичный старик, однажды приезжал в прокуратуру и жаловался на то, что калмыки — палачи, потерявшие человеческий облик, слишком глумятся над осужденными.

    Если в эпоху гражданской войны много лилось крови на фронте, то не мало пролилось ее в белом тылу. На фронте она лилась реками, но и в тылу текли целые ручьи ее, обагряя своими потоками грозный лик белой Фемиды.

    Что касается судебной кары за те преступления, которые не имели связи с большевизмом, то тут тоже наблюдалось не мало своеобразия.

    Суды гражданского ведомства в эту эпоху стушевались. Дела о наиболее тяжких преступлениях, — грабежах, разбоях, убийствах, — передавались на рассмотрение или военно-полевых, или нормальных военных судов. Первые не церемонились, если судили не военных; вторые нередко проявляли излишнюю гуманность. Наш донской военный суд за полтора года своего существования не вынес ни одного смертного приговора и по разбойным делам.

    Неудовлетворительная постановка судебной кары в белом стане наиболее рельефно сказывалась при борьбе с должностными преступлениями. Военная прокуратура, малочисленная, бессильная, глухая и немая, менее всего могла пугать казнокрадов, взяточников и т. п. О совершении того или иного преступления она могла узнать только тогда, когда ее уведомляло начальство, желавшее возбудить дело. Если поступала жалоба в прокуратуру, приходилось препровождать ее тому же начальству для производства дознания.

    Начальство играло решающую роль. Не воспитанные в духе закона, сами многогрешные, военные начальники предавали виновных суду только в том случае, если имели с ними счеты или хотели избавиться от них. При этом, для обеспечения приговора в желательном духе, старались прибегать не к нормальному военному, а к военно-полевому суду.

    Да нашему и не было смысла предавать, потому что мы назначали следствие, а оно в условиях военного времени тянулось бесконечно. Следственный аппарат на Дону, например, почти не действовал. На все всевеликое имелось три военных следователя, живших в Новочеркасске. Их работа сводилась лишь к составлению приемных постановлений и розыску, путем переписки, свидетелей, обвиняемых и т. д.

    Проведав об этом, военные начальники стали охотно передавать военным следователям те дела, которые получили огласку, но по которым не хотелось карать виновников. Последних, одновременно с передачей дела следователю, отправляли на фронт. Такой маневр был равносилен прекращению дела.

    Зато в тех случаях, когда военное начальство хотело кого-нибудь упечь, оно знало, как это сделать без нашей помощи.

    В конце 1918 года один из начальников отрядов, ген. 3., взбешенный тем, что обнаружил преступную связь своей супруги со своим адъютантом шт. — ротм. Климом, отправил последнего в ближайшую станицу для разбора дела в тамошнем военно-полевом суде за сомнительные должностные преступления. На счастье или несчастье Клима, этот суд расформировали, самого же его переслали в Новочеркасск, для содержания на гауптвахте. Бедняга просидел восемь месяцев, пока мы разыскивали дело. Наконец, оно пришло. Рассмотрев его, я не нашел даже состава преступления.

    Другой случай — почти исключительный. Это осуждение коменданта станицы Каменской войскового старшины Холмского каменским же военно-полевым судом.

    В царское время Холмский писал фельетоны, под псевдонимом «Курмояров», в правительственной военной газете «Русский Инвалид». В 1917 году он попал на Дон и при Каледине редактировал, если не ошибаюсь, донской официоз.

    В 1918 году, после освобождения Сальского округа от большевиков, этот офицер-литератор, набрав шайку головорезов, занялся розыском своего имущества, разграбленного крестьянами из его хутора. Зарево пожаров освещало его шествие по деревням и станицам. В Кутейниковской он расстрелял нескольких крестьян, а дома их сжег. То же повторялось и в других местах.

    Действия его вызвали такой ропот, что начальству для проформы пришлось назначить следствие, самому же ему дали новое назначение на должность коменданта окружной станицы Каменской.

    Следствие, как водится, затянулось на неопределенное время. Однажды в Новочеркасске мне пришлось познакомиться с Холмским. Он произвел на меня впечатление вполне культурного, даже светского человека. Его самоуправные действия в Сальском округе я уже готов был отнести не к испорченности его натуры, а к общему озлоблению казаков против «иногородних».

    И вдруг, спустя две-три недели после этого, просматривая присланные на ревизию дела Каменского военно-полевого суда, я натолкнулся на дело о Холмском. Прочитал и не хотел верить своим глазам. Суд приговорил его к расстрелу за то, что он арестовывал по своему усмотрению зажиточных людей, отбирал у них ценности и затем приказывал вывести их в расход. Приличный с виду человек, до некоторой степени даже известный в военном мире журналист, оказался гнуснейшим преступником. Его расстреляли.

    Таких преступников, к сожалению, в белом стане встречались сотни, если не тысячи, но пострадал лишь один Холмский. Спрашивается, почему? Потому что был на ножах с начальником гарнизона.

    Ему просто не посчастливилось.

    Комендант другой окружной станицы, Великокняжеской, есаул Земцов, также прикончивший несколько человек и приговоренный к расстрелу, спасся: успел послать телеграмму атаману Богаевскому, и тот его помиловал. А Холмскому не дали возможности обратиться к монаршей милости.

    Начальство казнило, начальство и миловало. Казнило тех, кто не хотел ему потрафить; угодных возносило до небес вместо предания суду.

    Войсковой старшина Икаев преблагополучно странствовал по белому стану со своей шайкой, совершая убийства и грабежи. Другой герой того времени, Роман Лазарев, конкурировал с ним по части злодеяний. У военных следователей росли, как грибы, дела о подвигах этих «поборников долга перед родиной», а преступники то здесь, то там занимали разные тыловые должности и показывали фигу белой Фемиде.

    Нормальный суд при ненормальных условиях оказался абсурдом. Организация же чрезвычайного ничуть не содействовала обузданию должностных лиц, а, напротив, сводилась к еще большему усилению начальнического произвола.

    До чего жалкую роль играла военная прокуратура, показывает следующий пример.

    К атаману Богаевскому в сентябре 1919 года поступила жалоба на начальника автомобильной части Донской армии полк. М-ва. Атаман препроводил жалобу в прокуратуру. Я ознакомился с нею и, обнаружив указания на ряд злоупотреблений, вплоть до покушения на честь телефонисток и машинисток, лично доложил Богаевскому о необходимости производства дознания. Атаман поручил расследование дела одному из своих приближенных, ген. — лейт. Алексееву. Последний установил, что многие пункты жалобы подтверждаются вполне. Мы ждали дела, думая, что наконец-таки хоть одна более или менее крупная рыба попала к нам. Я уже заранее предвкушал удовольствие произнести громовую речь.

    Спустя некоторое время в прокуратуру прибыло из дворца, но не дознание, а известие о том, что командующий армией ген. Сидорин представил М-ва в генерал-майоры. Они оказались в родстве. Атаман, по требованию командарма, аннулировал дознание, произведенное ген. Алексеевым, и назначил, для проверки жалобы на М-ва, целую следственную комиссию, т. е. дело положил под сукно.

    В тех редких случаях, когда нашему суду все-таки удавалось осудить какого-нибудь казнокрада или взяточника, начальство осужденного обращалось к атаманскому милосердию и никогда не получало в нем отказа.

    При таких условиях судебная процедура являлась бессмысленной игрушкой.

    Существование многих неизлечимых язв белого стана всецело следует объяснить никуда негодной постановкой судебного дела.

    XVIII
    КРУГ КРУЖИТСЯ

    19 сентября, вскоре после возвращения Мамонтова из набега в тылы Красной армии, в Новочеркасске произошло одно молчаливое, но глубоко знаменательное событие:

    Над атаманским дворцом взвился трехцветный русский флаг.[205]

    Красно-бело-желтый донской отошел в историю.

    — Москва теперь близко; довольно дурака валять, играть в какую-то донскую самостоятельность, — как бы говорил атаман своему народу.

    Круг не мог разделить такого мнения.

    Если атаману не приходилось беспокоиться о своей судьбе, в случае падения Москвы и «восстановления» единой русской власти, то законодатели не без волнения смотрели вперед. Будет ли тогда продолжаться этакое благополучие, которое теперь нежданно, негаданно привалило?

    Станичные администраторы, урядники, «хорун-ки», «прапорщики от сохи», «химические» офицеры и тому подобная братва, — добрых 85 % всего состава Круга, — за год с лишком вполне вошли в роль законодателей. Они мастерски аплодировали тем интеллигентам, которые говорили что-либо забористое, этакое сногсшибательное, прохватывая кого-либо из членов правительства; сладко дремали на заседаниях, когда разбирались какие-либо нудные, мудреные вопросы, в роде аграрного; осторожно голосовали, всматриваясь в лица и в положение правой руки Янова, Агеева, Дудакова, Скачкова и других «лидеров».

    Партийность на Круге почти отсутствовала. Были группировки возле того или иного лица из интеллигентов, которому более доверяли. Так, хоперцы больше тянули к Дудакову, усть-медведицкие — к левому Агееву или серобуро-малиновому Скачкову, «черкасня» — к Янову, вождю местных «зубров», ярому стороннику Краснова. Но решения почти всегда выносились такие, какие были угодны Харламову, личность которого давила всю мелкотравчатую публику.

    Ничем так страстно не интересовались «хузяева» земли донской как делом снабжения. Разумеется, не обсуждением скучнейшего вопроса о снабжении армии и населения, а животрепещущими разговорами о том, где, что и когда можно урвать для самих себя.

    Канцелярия Круга из сил выбивалась, составляя бесконечные требования в довольствующие учреждения то на муку, то на сахар, то на вино, то на спирт, то на белье, то на английское обмундирование.

    Законодателям не могло быть отказа.

    «Хузяева» ведь!

    Нагруженные «зипунами», еще более, чем их товарищи, «партизанившие» на фронте, разъезжались «господа члены» на каникулы по своим станицам. Избиратели, из зависти к их добыче, встречали их крайне недружелюбно и на чем свет стоит ругали их законодательную деятельность.

    На фронт «хузяева» не рисковали показываться. Там их ждали плети.

    — В тылу окопались! Языком работаете! Пожаловали бы сюда позаниматься разговорчиками.

    В Новочеркасске общежитие «хузяевов» помещалось на Платовском проспекте, в духовной семинарии. Его звали домом сумасшедших. Кого из культурных людей заносила туда судьба, тот мог подумать, что неведомая сила перенесла его из XX века в XVII, из эпохи Краснова и Деникина в эпоху самозванцев, и что он попал не в квартиру парламентариев, а в притон воровских казаков.

    Сюда иногда приходил полк. М. Н. Гнилорыбов, тот самый член Круга, который возражал всем и всякому из духа противоречия. Тот самый, который громил провинциальную администрацию и который быстро сбежал с должности окружного атамана Сальского округа, куда его назначили, чтобы он показал на опыте, как должен хозяйничать образцовый администратор.

    Вздорный пустомеля, он практиковал предварительные совещания со своими единомышленниками, поучая «хузяевов» за чашкой спирта, кому на завтрашнем заседании надо хлопать до упаду, кому кричать «атю!».

    В свободное от государственной работы время «г.г. члены», усевшись на груды своей добычи, брались за карты, — конечно, не географические, а игральные, — и с остервенением дулись в «очко» до утра, когда надо было итти в Круг или в кровать, смотря по настроению.

    — Приходи! Есть спиртное, поужинаем! — приглашал бывало один новочеркасский гражданин другого.

    — Спирт? Да ведь его днем с огнем не достанешь.

    — А на кой чорт тогда члены Круга? У меня там два десятка приятелей.

    Странный был этот Новочеркасск, столица всевеликого войска Донского. И не менее странны были столичные граждане.

    Каждый из них ежедневно, по меньшей мере, раз десять проходил мимо атаманского дворца. Но все, вместе взятые, только спустя несколько дней узнали из газет, что над дворцом уже более не развевается донской «национальный» флаг. Здесь, в столице, донскими законодателями созидался фундамент демократического казачьего государства. А новочеркассцы расценивали законодателей не более как поставщиков спирта, забыв, что они — поставщики только мудрых законов.

    «Г. г. члены» ничем не реагировали на перекраску донского флага. Харламов молчал. Другие «дилеры» давно уже махнули на атамана рукой.

    — Блажной какой-то. Ему бы в пору занимать должность классной дамы в заведении для благородных девиц! Что возьмешь с человека, и так богом обиженного.

    Братва же определенно любила атамана, хотя и не с пеленок, а с того времени, как он стал у власти. Не в пример Краснову, — этакий ласковый, деликатный, никому слова поперек не скажет и никому ни в какой просьбе не откажет. А главное — производит, производит без конца.

    Если бы наружность воина изменялась с чинами, то большинство мальчишек, членов Круга, за год могли бы обрасти бородами. Вчерашний «хорунок» за свое умелое законодательство сегодня становился штаб-офицером. А ведь каждый полковник, как поется в юнкерской песне, бывает с «препохабной бородой».

    Как из рога изобилия сыпались на братву жизненные блага. «Зипуны», чины, почести, спиртуозы.

    Беспокоила только одна мысль: а вдруг из Москвы, освобожденной Деникиным, раздастся повелительный голос:

    — Кругу не быть! Выборному атаману не быть, а править нам, нашей отчиной, Тихим Доном, по старине и по пошлине.

    Но пока — день, да наш!

    Французское судно «Le scarpe» привезло на юг России дорогих гостей, кадета В. А. Маклакова и чешского демократа Крамаржа.

    — Два дорогих гостя — два посла! — разливался по обычаю в «Донских Ведомостях» сладкозвучный П. Казмичов. — Один от родного славянства, веками погребенного и ныне воскресающего для великой мировой жизни. Другой — посол от единой, великой России, которая ведь когда-то была, которой теперь нет, но которая ведь будет. И оба гостя, оба посла, прибыли к нам из Парижа. Оттуда, где ныне центр мировой жизни.[206]

    Посол от великой и единой, проживающий в Париже, 21 октября сообщил Кругу, что его, маклаковское, дело трудное, но благодарное; рассказал, как он живет и работает в Париже в передних французских министров и как собирает землю русскую, находясь за тысячи верст от нее.

    — Господа! — говорил он вдохновенно, в кадетском экстазе. — Россия встает. У нас, русских людей, действительно, есть большая вина: мы слишком много говорили, но у нас оказалось мало работников. Мы должны исправить ошибки. Друзей же у нас больше, чем надо.

    Харламов, собиравший русскую землю на Дону, заверил своего товарища по партии в том, что Дон не вносит дисгармонии в созидаемое Маклаковым в Париже здание великой и единой.

    — Казачество — вполне здоровый, государственный элемент. Мы и не мыслим себя вне России. Мы лишь хотим жить свободной жизнью и потому не признаем никаких насильников. Мы восстали против советов, потому что они несут деспотизм. Мы клином врезались в Советскую Россию, мы авангард великой и неделимой.[207]

    Приятели раскланялись и пожелали друг другу возможно скорейшего возвращения в Таврический дворец.

    А «хузяева», поаплодировав заморскому гостю, разошлись сражаться в «очко», решая при этом вопрос, не пора ли подавать в интендантство требование на валенки.

    Павел Михайлович Агеев, член Круга, наиболее ненавистный и «единонеделимцам», и донским помещикам, уже весною оправился после зимнего ранения и опять заработал над земельным законом. Разъясняя в «Донских Ведомостях» сущность предстоящей реформы, он в одной из статей довольно хлестко проехался по адресу землевладельцев, как нынешних, так и их родоначальников, получавших иногда громадные наделы чисто жульнически.

    Донские помещики, считавшие Агеева главной язвой Круга и не добившие его зимой, решили теперь разделаться с ним открыто, не прибегая к помощи наемных убийц.

    Первым взъелся крупнейший таганрогский землевладелец С.Ф. Ефремов, потомок старинного донского атамана Даниила Ефремовича, увековечившего свое имя не столько боевыми подвигами, сколько громадным серебряным паникадилом, которое он пожертвовал в Киево-Печерскую лавру.[208]

    21 августа этот родовитый барин прислал худородному усть-медведицкому казаку грозное письмо:

    — Считая лично себя и своих предков оскорбленными вашей статьей по земельному вопросу, требую в трехдневный срок прислать мне ответ с извинением. В противном случае я оставляю за собой свободу действий.

    — Оскорблять вас и ваших предков я не думал, ибо ни вас, ни их не знаю. Если вам угодно удовлетворение, то могу его дать при рассмотрении этого дела в суде, государственном или третейском, в какой вы пожелаете обратиться, — ответил Агеев.

    Вскоре после этого он уехал в Грузию.

    Оскорбленный «зубр» не успокоился.

    1 октября, по возвращении в Новочеркасск, Агеев получил вторичное письмо от Ефремова, на этот раз уже с вызовом на дуэль. Тут же прилагались визитные карточки его секундантов, приват-доцента Новочеркасского политехникума инженера Богачева и дворянина Н.Л. Захарова, которые просили Агеева указать своих секундантов и назначить им место для переговоров.

    Агеев попросил Богачева и Захарова прибыть на другой день в областное по земельным делам присутствие. Они предпочли явиться 4 октября прямо в Круг, разыскали во время перерыва Агеева и официально вызвали его на дуэль от имени Ефремова.

    Поступок помещика вызвал взрыв негодования в среде законодателей. Нашли, что это вызов всему Кругу.

    Ген. Богаевский, узнав об этой истории, письменно известил Агеева, что такой способ разрешения вопросов, как дуэль, он считает недопустимым в военное время и что человека, проявившего такой воинский пыл, он прикажет немедленно отправить на передовые позиции, предварительно произведя расследование, почему г. Ефремов оказался немобилизованным. Однако Агеев, как парламентарий чистейшей воды, отказался от административной расправы с оскорбителем и попросил атамана передать все это дело на обсуждение Круга, оскорбленного в его лице.

    «Хузяева» ощетинились. Каждый из них понимал, что если с Агеевым его враги разделаются при помощи дуэли и останутся безнаказанными, то их, «членов», с легкой руки Ефремова, в станицах просто-напросто при случае перебьют дрекольем, как паршивых собак. Личная безопасность заставила членов Круга позабыть, что их учреждение законодательное, и выступить в роли судей в своем собственном деле.

    Резолюция гласила:

    «Предложить донскому атаману землевладельца С.Ф. Ефремова лишить звания донского казака и отправить его в качестве рядового в первоочередную воинскую часть без права зачисления на нестроевые и тыловые должности и в штабы. Землевладельца Захарова и инженера Богачева препроводить в качестве рядовых в первоочередные воинские части без права зачисления в тыловые учреждения и штабы».[209]

    Фронт законодатели расценивали как каторгу. Недаром же фронтовики так ненавидели окопавшихся в тылу «хузяевов».

    Священную волю Круга исполнили. Опальные помещики совершили увеселительную поездку в штаб Донской армии и пожили некоторое время в Миллерове-Калединовске. А