Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    МОНАРХИЧЕСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
    Л. А. ТИХОМИРОВ


    СОДЕРЖАНИЕ
    фото
    Предисловие

    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПРОИСХОЖДЕНИЕ И СОДЕРЖАНИЕ МОНАРХИЧЕСКОГО ПРИНЦИПА

    Раздел I ИСТОЧНИКИ ВЛАСТИ В ОБЩЕСТВЕ
    I Психологические основы общественности
    II Психологические основы власти
    III Цели общественной власти. Порядок. Осуществление правды

    Раздел II ГОСУДАРСТВО И ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ
    IV Государство как завершение общества и охрана свободы. Неизбежность государственности
    V Содержание государственности
    VI Структура государства. Составные его элементы

    Раздел III ВЛАСТЬ ВЕРХОВНАЯ
    VII Власть верховная и управительная
    VIII Простота принципа Верховной власти
    IX Единство Верховной власти и разделение властей управительных
    X Причина необходимости управительных властей. Закон предельности действия и разделения труда. Действие прямое и передаточное
    XI Принцип представительности Верховной власти. Класс политиканов. Бюрократия
    ХII Принципы власти и образы правления
    ХIII Основные формы власти суть типы, а не фазисы эволюции власти
    XIV Внутренний смысл основных типов власти

    Раздел IV ОБЩИЕ ОСНОВЫ МОНАРХИИ
    XV Общие соображения
    XVI Значение религиозных представлений
    XVII Реальность религиозных влияний
    XVIII Религиозный элемент в единоличной Верховной власти
    XIX Нравственный отпечаток религиозной идеи
    XX Монархическое начало в связи с явлениями социального строя
    XXI Влияния внешней и внутренней политики
    ХХII Политическая сознательность
    ХХIII Разновидности монархической власти

    ЧАСТЬ ВТОРАЯ РИМСКО-ВИЗАНТИЙСКАЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

    Вступление
    Раздел I РИМСКИЙ АБСОЛЮТИЗМ
    I Римская историческая идея. Первоначальный строй республики
    II Падение патрициата. Господство узурпации
    III Императорская идея
    IV Юлий Цезарь
    V Римская империя как делегация народного верховенства единому лицу, лично почитаемому Богом
    VI Абсолютизм Римской империи. Конечный переход его в идею восточной деспотии
    VII Эволюция римской государственности

    Раздел II ТЕОКРАТИЯ ПРЯМАЯ И ДЕЛЕГИРОВАННАЯ
    VIII Идея теократии
    IX Подготовка социального строя
    X Народное требование власти
    XI Царь как Божественная делегация

    Раздел III ВИЗАНТИЙСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
    ХII Конец римского абсолютизма
    ХIII Константин Великий
    XIV Соединение христианской и римской идеи
    XV Церковь и государство
    XVI Смешение нации и Церкви
    XVII Отношение автократора к Церкви
    XVIII Византийская идея двух неразрывных властей
    XIX Жизненность византийского церковного строя
    XX Значение союза Церкви для государства. Остатки абсолютизма
    XXI Недостатки социального строя
    XXII Государственные обязанности Церкви
    ХХIII Византийская бюрократия
    XXIV Непрочность наследственности. Недостаток легитимности
    XXV Идея личной заслуги
    XXVI Борьба за власть
    XXVII Исчезновение патриотизма
    XXVIII Причины гибели Византии

    Раздел IV ЦЕРКОВНАЯ ИДЕЯ В ЕВРОПЕЙСКОЙ МОНАРХИИ
    ХХIХ Общая почва европейской монархии
    XXX Римская идея Церкви. Борьба Церкви и государства
    XXXI Протестантская идея Церкви. Возрождение абсолютизма

    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ РУССКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

    Предисловие
    Раздел I ВЫРАБОТКА ТИПА ВЕРХОВНОЙ ВЛАСТИ
    I Общие благоприятные условия
    II Древнерусский князь
    III Борьба демократического и аристократического начала
    IV Национальная борьба за существование
    V Влияние Церкви
    VI Влияние религиозной идеи
    VII Рост царской идеи
    VIII Андрей Боголюбский как носитель идеи самодержавия
    IX Выработка престолонаследия
    X Московский царь

    Раздел II ЕДИНЕНИЕ ВЕРХОВНОЙ ВЛАСТИ И НАЦИИ
    XI Единство идеалов царя и народа. Учение Иоанна Грозного
    XII Единение народного идеала с царским
    ХIII Правильный рост государственных учреждений
    ХIV Общение царя и народа в управлении. Боярская дума. Земские соборы
    XV Общение государства и народа в церковном управлении
    XVI Царский суд
    XVII Единение царя и народа в управительной области. Самоуправление

    Раздел III СЛАБЫЕ СТОРОНЫ РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ
    XVIII Недостаток сознательности
    XIX Шаткость политического строения
    XX Появление бюрократии
    XXI Кризис московского миросозерцания. Церковный раскол
    ХХII Банкротство сознательности. Появление абсолютизма
    ХХIII Европейское умственное иго
    XXIV Петр Великий как русский человек
    XXV Противоречие принципов Петровской эпохи

    Раздел IV САМОСОЗНАНИЕ ПЕТЕРБУРГСКОГО ПЕРИОДА
    XXVI Сложность работы самосознания
    XXVII Инстинкт и сознание
    XXVIII Публицистическое сознание. М. Н. Катков
    XXIX Публицистическое сознание. И. С. Аксаков
    XXX А. Киреев, М. Юзефович и др.
    XXXI К. Н. Леонтьев
    ХХХII Неясность научного сознания

    Раздел V УПРАВИТЕЛЬНАЯ СИСТЕМА И СВЯЗЬ С НАЦИЕЙ ЗА ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПЕРИОД
    ХХХIII Подражательность управительной системы. Коллегиальная бюрократия. Петр I. Екатерина II
    XXXIV Бюрократия от Петра до Александра II
    XXXV Бюрократия в Церкви
    XXXVI Связь Верховной власти с нацией. Элемент идеократический
    XXXVII Значение дворянства
    XXXVIII Сохранение типа Верховной власти

    Раздел VI СОВРЕМЕННЫЙ МОМЕНТ РУССКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ
    XXXIX Неясность момента
    XL Историческая идея России в конце ученического периода
    XLI Революционный дух нового периода
    XLII Социальные условия нового периода
    XLIII Состояние народной массы
    XLIV Исторической момент. Разобщение Верховной власти и народа
    XLV Расслабление национальных сил
    XLVI Расслабление государственного управления
    XLVII Заключение

    ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ МОНАРХИЧЕСКАЯ ПОЛИТИКА.

    Несколько слов к читателям
    ГОСУДАРСТВЕННАЯ ДУМА 1905 г.

    Раздел I ОБЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ МОНАРХИЧЕСКОГО ПРИНЦИПА В ПОЛИТИКЕ
    I Что такое политика
    II Общество, государство и Верховная власть
    III Пределы действия государства. "Естественное право"
    IV Монархическая политика
    V Свойства различных принципов власти
    VI Первенствующее значение монархического принципа. Значение других принципов власти

    Раздел II ВЫРАБОТКА НОСИТЕЛЕЙ ВЕРХОВНОЙ ВЛАСТИ.
    VII Общие соображения
    VIII Династичность в престолонаследие
    IX Династическая политика
    X Воспитание
    XI Царские принципы

    Раздел III ОТНОШЕНИЕ К НАЧАЛУ ЭТИЧЕСКОМУ И РЕЛИГИОЗНОМУ
    ХII Связь Верховной власти и религии
    XIII Независимость религиозно-нравственного союза
    XIV Что такое Церковь
    XV Отношение государства к Церкви
    XVI Церковная политика. Отделение Церкви от государства и союз их
    XVII Исповедная политика
    XVIII Необходимость религиозной точки зрения для исповедной политики
    XIX Исповедная политика монархии
    XX Задачи русской вероисповедной политики

    Раздел IV ОТНОШЕНИЕ К СОЦИАЛЬНОМУ СТРОЮ
    XXI Связь государства с социальным строем
    XXII Строй сословный и общегражданский
    XXIII Эволюция социального строя
    XXIV Невозможность государства вне социального строя
    XXV Правящее сословие "бессословного" государства
    XXVI Строение социальных сил
    XXVII Система "партийной" связи социального строя с государством
    XXVIII Монархическая связь социального строя с государственным
    XXIX Связь социального строя с этически-религиозным началом

    Раздел V СИСТЕМА УПРАВЛЕНИЯ
    XXX Предмет рассуждения
    XXXI Царская прерогатива
    XXXII Место монарха в системе управления
    ХХХIII Принципы совершенства управительных органов
    XXXIV Сочетание бюрократических и общественных сил. Самодержавие и самоуправление
    XXXV Бюрократическая узурпация
    XXXVI Политиканская узурпация
    XXXVII Бюрократия и политиканы
    XXXVIII Необходимость сочетанной системы управления в монархии. Принципы общественного управления
    XXXIX Монархическая система народного "представительства". Советные люди
    XL Бюрократические учреждения
    XLI Высшие правительственные учреждения. Земские соборы
    XLII Цели разумной организации управления

    Раздел VI ЛИЧНОСТЬ, СВОБОДА И ПРАВО
    XLIII Государство и личность
    XLIV О правах "человека"
    XLV О правах и обязанностях
    XLVI Система построения права
    XLVII Осуществление права

    Раздел VII ИСТОРИЧЕСКИЕ СУДЬБЫ НАЦИИ
    XLVIII Национальные цели политики
    XLIX Консерватизм и прогресс. Жизнедеятельность
    L Общие задачи созидания нации. Развитие материальных и духовных сил
    LI Территориальная политика
    LII Экономическая политика
    LIII Национально-племенные отношения
    LIV Международное и мировое существование нации. Всемирное государство
    LV Международные права государства

    ОБЩЕЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ
    LVI Судьбы монархического принципа

    ПРИМЕЧАНИЯ
    ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ

    Л.А. ТИХОМИРОВ И РЕВОЛЮЦИЯ

    Предисловие

    Предмет предлагаемой книги составляет принцип Монархической власти, его сущность и условия его действия. Но для того, чтобы выяснить как существо, так и условия возникновения и действия его, я должен был предварительно обрисовать общие основы государственности.

    При всем желании быть кратким - я совершенно не мог избежать при этом обрисовки психологических основ самого факта власти, из которой возникает власть Верховная, представляемая между прочим и монархическим принципом.

    Таким образом мне пришлось войти также в установку основных принципов Государственного Права, которые всегда могу принять в их обычном школьном истолковании.

    Точно так же я не счел возможным обойтись без некоторых исторических пояснений своих общих выводов о сущности Монархического принципа. Это конечно чрезвычайно расширило мою работу. Но мне кажется, что историческая обосновка моих выводов в действительности требовала бы еще гораздо более обширных объяснений. - Лишь с крайним прискорбием я ограничиваюсь краткими указаниями по истории восточных Монархий, и по Европейской Монархической государственности. Еще более чувствительный пробел составляет отсутствие обрисовки монархий Дальнего Востока. К сожалению, это предмет, который я не имею возможности ввести в книгу, не рискуя затянуть до неопределенного будущего ее издания.

    Итак, первые три части моей книги состоят в выяснении условий возникновения Монархического принципа и его сущности. Последняя часть должна обрисовать условия его действия - то есть дать очерк монархической политики.

    Таковы общие рамки книги.

    Общая мысль настоящего исследования не впервые является перед читателями. Еще в 1897 году я опубликовал книгу, раньше появившуюся отдельными статьями в "Русском обозрении" - "Единоличная власть, как принцип государственного строения" [1].

    Эта книга давала очерк тех же идей, какие развивает ныне публикуемая "Монархическая государственность". В виду того, что "Единоличная власть" уже давно не существует в продаже, я, где можно, ввожу отдельные ее отрывки в настоящее исследование, при надобности их перерабатывая. Тем не менее ныне публикуемая "Монархическая государственность" не есть новое издание "Единоличной власти" и вместо 136 страниц, какие имела "Единоличная власть" составляет в четырех частях, примерно, около 600 страниц того же размера.

    Несмотря на эти значительные размеры - я сознаю, - книга моя оставляет многого желать и по полноте материалов, и по обработке предмета. Но я надеюсь, что она все-таки даст нечто для расширения русской политической сознательности.

    Покойный Чичерин говорил, что История есть в значительной степени повествование об ошибках правителей.

    Мне кажется, что история есть в значительной степени повествование о вообще крайне малой человеческой сознательности в деле устроения своего политического строя. Это одинаково проявляется в монархиях и республиках, у правителей и у народов.

    Величайшую пользу людям приносит, по моему суждению, все то, что сколько-нибудь увеличивает вечно недостающую им политическую сознательность, т. е. понимание тех законов, которыми живет человеческое общество и государство.

    Если мне удалось заметить и указать кое-что верное, но упускаемое доселе из виду в области действия того политического принципа, которому посвящена настоящая книга, то я буду считать, что трудился не бесплодно.

    Лев Тихомиров

    18 декабря 1904 года.

     


    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
    ПРОИСХОЖДЕНИЕ И СОДЕРЖАНИЕ МОНАРХИЧЕСКОГО ПРИНЦИПА

    Раздел I ИСТОЧНИКИ ВЛАСТИ В ОБЩЕСТВЕ

    I Психологические основы общественности

    Что связывает людей в обществе? Что, стало быть, лежит в основе общественности и, стало быть, определяет ее законы? Как ни различны философские понятия о душе, как ни трудно для современного ученого допустить некоторое самостоятельное духовное начало - в ответ на поставленные выше вопросы все чаще начинают указывать на психологию. Не в каких-либо внешних, но во внутренних, психологических условиях все чаще ищут разгадку факта общественности.

    "По мере того, - говорит Эспинас ["Социальная жизнь животных", стр. 44], - как наблюдатель удаляется от первых фаз жизни, он замечает все чаще и чаще, что группировка живых существ совершается уже не под импульсом физико-химических сил и физиологических побуждений, но под влиянием все более чувствуемых склонностей и влечений. Перед его глазами происходит незаметный переход от внешнего к внутреннему, от более или менее сложной игры движений к обману представлений и от хотений к сознанию".

    Тот же психологический элемент отмечает Альфред Фулье. Стараясь синтезировать, как он выражается, материалистические и идеалистические школы социологии, он приходит к выводу, что человеческое общество представляет в отличие от биологии организм "добровольный и сознательный". "Сила, связывающая части общественного тела, по-видимому, не одной природы с той, которая связывает части в теле животного или растения: последняя - относительно бессознательная, первая же сознательная ["Современная наука об обществе", стр. 114].

    Густав Лебон доходит даже до почти мистического отношения к этой психологической основе общества. Он говорит о "душе народов" и утверждает, что даже для классификации народов наилучшие основы дает психология. "В подкладке учреждений, искусств, верований, политических правительств каждого народа находятся известные моральные и интеллектуальные особенности, из которых вытекает его эволюция". Поэтому, по Лебону, "основания для классификации, которых не могут дать анатомия, языки, среда, политические группировки, даются нам психологией ["Психология народов и масс", стр. 10].

    Оставляя в стороне такие утверждения, идущие, быть может, далее прямого содержания фактов, нельзя, однако, не признать, что психологические основания общественности становятся для социологии совершенно неизбежным выводом.

    Действительно, социология в конце концов принуждена признать, что в общественности мы имеем перед собою законы кооперации. В то же время приходится признать, что законы кооперации совершенно одинаковы повсюду, где мы их ни наблюдаем, как в биологии, так и в социологии. Но при таких посылках, становится совершенно очевидным, что сами особи, вступающие в кооперацию, в обоих случаях, то есть в биологии и в общественности, существенно различны, так что кооперируют на почве вовсе не одинаковых способностей или свойств.

    Какие "особи" кооперируют в биологии, в мире явлений органической материи? Беря схематически - это простые, не специализированные клеточки, почти кусочки протоплазмы, одаренные некоторой общей способностью жизни, движения, смутного ощущения и уподобления. Их кооперация, их совместное действие даже немыслимы иначе, как при непосредственном сращении, для которого они имеют большую способность и не представляют почти никаких препятствий. Мир простейших животных, и так называемые колониальные животные, представляют множество наглядных примеров этого.

    Срастание низших животных, как губок, полипняков, вообще явление обычное. Точно так же известно и распадение на составные части: так, морская звезда, пойманная в сачок, мгновенно рассеивается на части, и обломки ее проскальзывают обратно в море.

    Нет ни надобности, ни даже оснований рассматривать животное, организм, как нечто происшедшее путем сращения первоначально свободных клеток. Но характер низших животных объясняет природу клеточки, показывает нам, что срастание при кооперации соответствует самой природе биологической особи. А по сращении универсальность смутных жизненных способностей клетки допускает ее очень быструю специализацию, то есть превращение в простой орган. Такова картина биологических особей.

    Но таковы ли особи, вступающие в кооперацию социологическую?

    Нет, это уже не клеточки, а организмы. Да и в кооперацию вступают даже не сами организмы, выражаясь языком биологии, а только их нервные центры. Когда несколько волков соединяются в стаю, кооперируют не сами по себе их зубы или лапы, не сами по себе тела их, а их нервные центры, лишь принуждая каждый свое тело, свои зубы и лапы помогать другим сотоварищам по кооперации. Смотря на общество глазами биолога, мы должны назвать общество кооперацией нервных центров. Но при этом само собою ясно, что нервные центры могут кооперировать только на почве сил и способностей, свойственных именно им. А что такое нервный центр с точки зрения биологии? Это клеточка, или агрегат клеточек, специализированных не на движении, не на уподоблении, не на каком-либо частном чувстве восприятия, а на функциях представления и регуляции, то есть на способностях сознания, ощущения и воли. Только на почве этих способностей и возможна кооперация нервных центров, т.е. и самих организмов.

    Таким образом, законы кооперации, возможной для животных и человека - при возникновении среди них общественности - суть законы кооперации чувств, представлений и желаний, кооперации того, что составляет наш психологический мир. Законы общественности, а стало быть, и гражданственности и политики, развиваются из психического источника. Это несомненно до полной очевидности.

    Само собою разумеется, что эта точка зрения, указывающая исходный пункт социологии в психологии, не устраняет по существу спора о том, что такое наша психика, что такое духовное начало, самобытно ли оно и отлично ли по существу от сил мертвой природы и т. п. Но все это входить уже в область философии или психологии, а не социологии. Для социологии исходный пункт составляет, во всяком случае, мир человеческих представлений, чувств и желаний в их ясно наблюдаемых проявлениях. Спиритуалистическое или материалистическое определение этих психологических свойств хотя и не может не отражаться на наших социологических представлениях, но лишь очень косвенно. Во всяком случае никакой философский материализм не может приводить социологию к такому нелепому для нее мировоззрению, как, например, экономической материализм.

    Психологические основания общественности ничуть не отрицают значения влияний внешних и материальных. Но все эти влияния действуют на общественную среду не прямо, а отражаясь и перерабатываясь в нашей душе, в нашей внутренней сфере чувства, желания и представления. При этом в зависимости от нашей философии мы можем спорить, была или не была когда-то, в каком-то непредставимо далеком прошлом, душа наша некоторою tabula rasa, на которой внешние влияния вписали постепенными наслоениями ее содержание. Однако и тут довольно ясно, что если бы внешним влияниям не в чем было отражаться и перерабатываться, то они не могли бы создать и никаких наслоений. Некоторого первичного содержания души нельзя отрицать. Но все эти философские споры очень мало касаются социологии.

    Социология начинается не в тех безднах хаоса, где ничего нельзя разобрать, и потому обо всем можно фантазировать. Социология начинается там, где уже заметны явления общественности. А в этом своем начале наука видит социологическую особь не как tabula rasa [2], а как некоторое существо с вполне определенным психическим содержанием, которое вовсе не создается внешними условиями, а столь же самостоятельно и реально, как внешние условия, и если испытывает их влияние, то и само оказывает на них такое же влияние. Не только в известном нам историческом человеке, а даже в самом ничтожном животном, социология застает твердое содержание хотений, чувств и представлений как нечто готовое, ранее бывшее, а не создаваемое внешними влияниями. Все внешние влияния падают не на пустое место, а на некоторое ясное и определенное содержание. Они только воздействуют на душу, подстрекая, ослабляя или направляя наши представления, чувства и волю, дают материал для переработки его нашей душой, но ничуть не создают ее.

    В метафизике возможен спор по вопросу об абсолютной самобытности души. В социологии и истории этот спор немыслим. Что бы такое ни представляла наша душа для философа, для социолога и историка она обладает самостоятельным и постоянным содержанием.

    Наши чувства, хотения и представления, для социолога вечны по существу, хотя и изменяются в комбинациях и в фазах своего эволюционного состояния. Только это постоянство основного факта общественности и дает возможность бытия социальной науке, которая со времен древнейших наблюдений своих знает одно и то же человечество, с психическими свойствами, по существу, одинаковыми, подобно тому, как химия знает одно и то же вещество со свойствами, по существу, вечно одинаковыми, подобно тому как и биология среди вечно меняющихся форм органического мира знает лишь одно и то же живое вещество, с вечно одними и теми же основными свойствами.

    Только в отношении объекта, обладающего некоторыми основными неизменяемыми свойствами и возможно существование законов, научно наблюдаемых. Социология такой объект имеет пред собой в психическом мире человечества. Если бы человечество какого-нибудь отдаленного "будущего" могло иметь основные психические свойства отличные от тех, какие были раньше, хотя бы самые отдаленные тысячелетия назад, наука оказалась бы совершенно невозможной, ибо она должна бы была признать тогда, что человечества как некоторого постоянного и реального явления не существует, а представляет оно мираж, не поддающийся никакому разумному пониманию.

    В действительности, однако, такой мираж существует лишь в фантазиях некоторых, правда, модных, гаданий о никогда не бывшем (или по крайней мере нам неизвестном) прошлом, и в таких же фантастических мечтаниях о якобы "будущем" человечестве. Но собственно наука, точное знание, точное наблюдение говорят совершенно против всех этих фантазий. Вся сколько-нибудь точная история, все древнейшие предания, все обрывки древнейшей поэзии рисуют нам то же самое человечество, какое мы наблюдаем и теперь, во всех его основных свойствах. Мы видим поэтому в человеческом обществе явление, обладающее внутренними законами, способное в силу их и к эволюции своих форм на их вечио неизменных основах. Поэтому возможна и наука, проникающая в смысл того и другого, наука общественности.


    II Психологические основы власти

    Установка социальных явлений на почве психологической имеет для политики то значение, что расчищает путь и для понимания основного фактора ее - явления власти.

    Как сказано в предыдущей главе, законы общественности суть ничто иное, как законы кооперации чувств, хотений и представлений особей, вступающих в общественное между собой взаимодействие.

    Но всякая кооперация представляет необходимым некоторое направление в одну сторону этих разнообразных и противоположных чувств, хотений и представлений, то есть сама по себе предполагает некоторую направляющую силу, другими словами - некоторую власть. Ясно в то же время, что эта сила, эта власть, может явиться только из тех же чувств, представлений и хотений, которые кооперация кладет в основу общественных явлений. Таким образом власть рождается одно временно с самим общественным процессом. Власть является последствием общественного процесса и одним из необходимых условий его совершения.

    Оба явления неотделимы одно от другого. Власть есть сила направляющая, но в то же время сама порождается общественными силами, то есть, стало быть, в известном смысле им подчинена и без их поддержки не может существовать. Не трудно априорно видеть, что по самому происхождению своему и по смыслу своему как сила направляющая власть должна порождаться не одной волевой способностью, но также чувствами и представлениями. История показывает, что значение последних даже чрезвычайно велико.

    Предыдущие рассуждения показывают неизбежность власти. Но это показывается и историей. Присутствие власти и - последствия ее - принуждения - видно решительно во всех междучеловеческих отношениях. Никогда и нигде не видно общежития без какой-либо власти и принуждения. С исторической точки зрения этот факт не подлежит оспариванию. Но не все одинаково оценивают его значение со стороны нравственной. Нередко власть и принуждение рассматриваются как неизбежное зло. Власти противополагают свободу, как состояние особенно благодетельное. Известно, какое сильное участие принимают такие представления в наших исторических оценках различных учреждений, а равно и в нашем политическом творчестве, наконец в идеалах предполагаемого будущего. Очень важно поэтому, как можно яснее вникнуть в действительный источник и в точное существо как того явления, которое называется властью, так и того, которое называется свободой.

    Не трудно заметить, что оба эти явления составляют не более как различные проявления одного и того же факта - а именно самостоятельности человеческой личности. Если бы человек не был существом, заключающим в себе некоторую самостоятельную силу, если бы он был простым результатом каких-либо внешних влияний, он не был бы способен ни к состоянию свободы, ни к состояние власти. Наша свобода есть нечто иное, как состояние независимости от данных окружающих условий, а такое состояние может явиться только при способности напряжения внутренней нашей силы до степени по крайней мере равной напряжению действующих на них внешних сил. Наша власть есть нечто иное, как переход этого внутреннего напряжения к подчинению сил внешних условий или внешних сил. По самому существу общественных явлений эта способность свободы и власти прежде всего и чаще всего проявляется в отношении других личностей.

    В состоянии общественной кооперации каждая личность, в качестве внешних для нее условий и сил, встречает прежде всего членов этой же кооперации. Самостоятельность личности прежде всего и чаще всего проявляется в отношении того, что ее наиближе окружает. Во взаимодействии с этими окружающими существами каждый человек, смотря по обстоятельствам, является попеременно в состоянии свободы и власти. При этом не трудно видеть, что состояние свободы есть состояние внешне бездеятельное. Это состояние, в котором личность и не подчиняется сама, но также и не подчиняет никого, не поддается на чужое влияние и сама его не оказывает. Это состояние для личного существования есть как бы идеальное, но с точки зрения общественной не есть активное.

    Если бы представить себе общество, все члены которого находятся в этом состоянии внутренней независимости, а равно и самоудовлетворенности, ибо только при такой полной самоудовлетворенности внутренняя сила может не пытаться переносить своего действия на окружающее, то ясно, что при таком состоянии всех личностей, общество тем самым упраздняется. Оно не только не нужно, но его даже просто нет, ибо эти свободные и самоудовлетворенные особи, друг на друга не взаимодействуя, уже не живут общей, кооперативной жизнью. Это состояние их есть, быть может, состояние блаженных духов, но не есть состояние гражданское. Оно имеет значение идеальное для выработки собственных внутренних сил, которые могут быть применены затем и к гражданской жизни. Но пока этого не произошло, пока они остаются в чистом состоянии уравновешенной и самоудовлетворенной свободы, они находятся не в гражданском состоянии.

    Это последнее, напротив, все сплетено из взаимодействия, власти и подчинения. Оно полно борьбы, которая может иметь различные формы, более грубые или более утонченные, но в обоих случаях остается борьбой. Для достижения кооперации особей внутренне самобытных эта борьба совершенно неизбежна, а в борьбе естественное состояние не есть свобода, но или власть, или подчинение. Способности людей к группировке еще более осложняют все это сплетение власти и подчинения, то нравственных, то материальных, то личных, то коллективных, то благотворно, то вредно влияющих, а потому вызывающих к себе самое различное отношение членов общества.

    Необходимо притом заметить, что власть, с одной стороны, и подчинение - с другой вовсе не являются непременно результатом какого-либо насилия, подавления одной личности другою. Как обрисовывает К. П. Победоносцев ["Московский сборник" [3]], в сложной натуре человека есть, между прочим, несомненное искание над собой власти, которой он мог бы подчиниться.

    Это - сила "нравственного тяготения", "потребность воздействия одной души на другую". "Сила эта, замечает автор, естественно, без предварительного соглашения соединяет людей в общество". Она же "заставляет в среде людской искать другого человека, к кому приразиться, кого слушаться, кем руководствоваться" [4].

    Это очень глубоко подмеченная черта нашей психологии, черта, которую можно назвать женственною, но которая обща всему роду человеческому. Она вовсе не есть выражение слабости, по крайней мере по существу, но выражает поэтическое созерцание идеала, искомого нами и чарующего нас в частных воплощениях своих, вызывающего наше преклонение и подчинение, ибо идеалом нельзя владеть, а ему можно только подчиняться, как высшему нас началу. Эта черта, особенно яркая у женщин, выражает, однако целую, серию общечеловеческих добродетелей: смирения, скромности, искренней радости при отыскании идеального, без зависти к тому, что оно выше нас, а с одной чистой готовностью поставить это высшее в образец себе и руководство. Подобно тому как стремление к независимости может порождаться не только могучей силой, но также грубой необузданностью натуры, демоническим тщеславием, так и стремление к подчинению не всегда является результатом слабости, но и лучших, тончайших свойств природы нашей.

    Это искание над собой власти, свободное желание подчинения играло огромную и высокую роль в развитии общественности.

    В общей сложности - резюмируя - свобода играет гораздо большую роль в личной жизни и выработке, нежели в общественной. Свобода для общества нужна, собственно, потому, что без нее не будет высокой личности. Власть и подчинение, наоборот, суть по преимуществу состояния общественные, в них по преимуществу выражается человеческая кооперация, ими строится общество.

    С точки зрения нравственной этот факт сам по себе не может быть ни превозносим, ни осуждаем, ибо оценка власти и подчинения вполне зависит от того, во имя чего, в каких целях и с какими последствиями власть применяет свое влияние, а подчинение ищет или допускает воздействие власти.


    III Цели общественной власти. Порядок. Осуществление правды

    Итак, факт власти является совершенно неизбежно, как прямое последствие психической природы человека. Цели, которые при этом ставит себе властвующий, могут быть самые разнообразные. Но как только проявление власти получает общественный характер, ее главной целью становится создание и поддержание "порядка". За некоторым достижением этой задачи та же власть получает задачу придать порядку нравственный характер, сделать его орудием осуществления "правды".

    Порядок есть первая, наиболее насущная потребность рождающегося общества. Вообще для всякого процесса какой бы то ни было категории явлений необходим порядок, т. е. известная стройность и определенность совершения этого процесса. При нарушении этого условия данный процесс разрушается и заменяется хаотическим смешением своих элементов.

    В мире физическом этот необходимый порядок достигается ненарушимым господством так называемых законов природы, то есть сложным суммированием механических, химических и т. д. сил. Так как элементы, входящие в процессы этой категории, не самостоятельны, не заключают никакой доли свободы, то стройный порядок их действия достигается сам собой, как средний результат комбинирующихся сил.

    В явлениях социальных того же результата, порядка, стройного равновесия и определенной последовательности приходится достигать на иной почве - психологической, среди комбинации элементов, способных и действовать вместе, и идти врозь, и вступать в борьбу, но все на основе ощущений, представлений и хотений.

    Способность хотения, воля, вносит в действие каждой особи, кооперирующей в общественном процессе, нечто совершенно произвольное [Вопрос о том, есть ли это произвол действительный или кажущийся, не имеет практически никакого значения. Достаточно того, что действия эти невозможно предвидеть, что они неожиданны для окружающих], чисто личное, не предусмотримое. Если эти хотения не согласованы, не поставлены в некоторые заранее известные рамки, то есть нормы обязательные для всех, то общественная жизнь становится невозможной. Для жизни каждому необходима уверенность в некотором правильном порядке явлений, с которым можно было бы сообразоваться в своих поступках и расчетах. Как бы ни был какой-нибудь порядок несовершенен или даже возмутительно несправедлив и жесток, к нему все-таки возможно приспособиться, если известно по крайней мере заранее, что те или иные нелепости возведены в систему и существуют твердо. Тогда их по крайней мере можно стараться избегать или хоть не тратить бесполезно сил на достижение того, что благодаря данной твердо установленной несправедливости или нелепости невозможно. Люди благодаря чрезвычайному богатству своих внутренних сил могут жить и развиваться даже при самых ужасных условиях, если только эти условия возведены в ясный и определенный порядок, все стороны которого заранее известны, а потому для каждого допускают возможность предусмотре-ния и расчета. Но если никакого порядка, даже нелепого, совсем нет, если все для всех является неожиданно, случайно, не допуская никакого предусмотрения, соображения и расчета, жизнь становится невозможна.

    Конечно, полного отсутствия всякого порядка человечество никогда не знало, ибо при первых же признаках такой анархии люди немедленно начинают самостоятельно организовываться в доступные им группы, вводя в них доступный им порядок. В истории мы знаем лишь очень относительные случаи анархии, но и в них человечество становится жертвою таких бедствий, что готово подчиниться скорее какой угодно жестокой и несправедливой власти, лишь бы только ее господство дало общий для всех и всем известный порядок.

    Определенный порядок - это первая потребность человека в общественном состоянии. Для создания же этого порядка необходимо, чтобы некоторая власть, способная к принуждению, привела произвольные личные хотения к подчинению некоторым общеизвестным и общеобязательным нормам.

    Таким образом, власть необходима. В то же время она сама возникает, ее побеги наполняют все зарождающееся общество. Каждый человек повсюду вокруг себя находит и чувствует власть других людей и целых групп. Стало быть, на первых порах людям вовсе не предстоит трудная, конституционная задача создавать власть. Ее достаточно принять, признать, подчиниться ей, тем самым создавая известный порядок.

    В своих первых источниках порядок, как более или менее определенное течение поступков, является как простая формулировка фактических отношений между людьми. По самой природе людей у них есть некоторые преобладающие ощущения, представления и желания, в силу которых мы относимся к другим людям именно так, а не иначе.

    Различие пола, возраста, сил, способностей само по себе намечает некоторые рамки фактических отношений. Сильное подчиняет себе слабое, слабое ищет покровительства у силы. Наряду с эгоизмом проявляется чувство симпатии. Наконец, даже у наиболее грубых и падших племен все-таки не заглушается божественный голос совести, подсказывающий хотя бы и смутное сознание долга. Таким образом складываются некоторые преобладающие фактические отношения между мужчиной, женщиной, членами семьи и рода, наконец, отношения к чужим. Все это простой памятью формулируется в правилах обычая, в том, что обыкли, привыкли делать; охраной же обычая служит общая привычка, а также отместка со стороны заинтересованных в каждом случае, а также давление со стороны мелких авторитетов, играющих там и сям роль власти. Однако же этот первый слой порядка, неизбежно нарастающий в социальной ткани общества, никак не может достаточно удовлетворить потребности в порядке. Во-первых, этот порядок слишком не систематичен, не однообразен, не достаточно легко узнается. Что город - то норов, что деревня - то обычай. В каждом маленьком центре человеческой организации, под влиянием случайных местных условий возникает порядок слишком субъективный, не только непонятный для всех чужих, но даже противоречащий их привычному поведению. При несколько возрастающих человеческих сношениях столкновение различных обычаев становится даже практически неудобным, порождая беспорядок. Достаточно общая линия человеческого поведения не достигается систематизированием обычая, по необходимости неодинакового.

    Сверх того, обычай слишком формулирует то, что есть, а не то, что должно быть. Между тем у людей идея "цели" порядка, идея того, что "должно быть", есть совершенно врожденная, вытекает из самой глубины человеческого духа. Это понимают и те вдумчивые наблюдатели, которые по не христианскому своему мировоззрению не признают в человеке искры Божественного духа, заложившего в нас никогда не заглушимый нравственный идеал.

    По справедливому замечанию Фулье, "в сознательном образовании общества мы видим в действии творческую организаторскую идею. При этом образовании различные члены начинают с того, что имеют идею о деле, которое могут образовать; здесь содействие обусловливается желаемой целью, а не есть результат, признаваемый лишь после того, как он произошел" ["Современная наука об обществе", стр. 90]. Между тем в обычае мы именно лишь признаем результат после того, как он произошел. Потребность сознательного, разумного порядка продолжает существовать, требует своего удовлетворения.

    Искание этих более широких, более всеобнимающих и разумных норм порядка и есть момент зарождения государственной идеи.

    В строе социальном человек следует за самостоятельным складыванием частных интересов, хотя и привнося к складывающимся на основании их отношениям долю разумности, но все же это суть отношения, приспособленные к частным, специальным интересам. Государственная же идея ищет порядка, приспособленного ко всем отношениям вместе взятым, то есть к человеку вообще. Для отыскания такого порядка личность должна взглянуть в самые глубины своего психологического существа, познать в них себя нс как отца или сына, воина или зверолова, а как человека. Искание такого всеобъемлющего порядка сопровождается исканием власти, ему соответствующей, т. е. власти верховной, способной быть выше всех специальных интересов. Творческая социальная идея человека подымается здесь до всей своей высоты.

    На чем же останавливается эта творческая идея в качестве принципа, способного стать высшим, верховным? Как выражается К. П. Победоносцев в вышецитированном месте, субъективное стремление найти, "кого слушаться, кем руководствоваться", "огустевая и сосредоточиваясь, ищет властного непререкаемого воздействия, которым бы объединилась, которому бы подчинилась масса, со всеми ее разнообразными потребностями, вожделениями и страстями, в котором бы обрела возбуждение к деятельности и начало, в котором находила бы, посреди всяких извращений своеволия, мерило правды. Итак, на правде основана по идее своей всякая власть" [Московский сборник, стр. 250-251 [5]].

    Это определение может показаться идеалистическим и не всеобъемлющим, но, собственно, только потому, что автор оставляет без рассмотрения вопрос, что такое правда, о которой он говорит. В действительности же в его словах выражается наблюдение чрезвычайно глубокое.

    Человек несомненно ищет именно правды, как бы он ни был груб и неразвит нравственно. В нем есть неистребимое сознание, как бы воспоминание своего происхождения от некоторой высшей правды, от которой он отдален чем-то, но к которой стремится возвратиться, ибо только в подчинении ей, своему нравственному источнику, он чувствует себя самим собой, существом свободным. Это прекрасно раскрывается христианским учением о свободе, по которому мы становимся свободны, лишь становясь рабами Божьими. Это потому, что, подчиняясь источнику правды, человек подчиняется не чему-либо чуждому, а только наиболее высокой части своего собственного "я". И хотя сознательное понимание этого психологического состояния доступно только христианину, но смутное ощущенье факта собственной природы свойственно всякому человеческому существу. Человек ищет правды и ищет именно для того, чтобы ей подчиниться.

    Но что такое "правда"? Этот вопрос решается человечеством с большим трудом. Отсюда и различие принципов, которые человек выбирает в основу власти над собой.

    Что такое правда в глубинах нашего сознания или даже нашего ощущения? Правда это ни более ни менее, как то, что действительно есть, как основная реальность, в противоположность всякой ошибке, иллюзии или гипотезе. Правда - это главная основная сила, не та, которая случайно, временно получила почему-либо преобладание, а та, которая по существу сильнее всех, высшая, основная реальность, хотя бы временно и случайно нами затерянная. Вот что такое есть правда. Она выражает коренную реальность человеческой жизни.

    Эту-то правду человек ищет как для своей личной жизни, так и для социальной. Это есть, в сущности, искание наиболее устойчивого существования. Наиболее устойчивым существованием является, конечно, такое, которое связано с самим источником жизни, с высшей силой жизни.

    Только по отношению к этой высшей реальности, этой правде, познаем мы и справедливость, ибо справедливо то, что сообразно с правдой. Только отсюда мы получаем уважение к праву, которое есть формула справедливости. Таким образом все наши правовые понятия логически истекают из того, как понимаем мы правду, в чем видим высшую реальность, которой готовы подчиниться, ибо сознаем потребность подчиняться лишь самому высшему.

    В чем же эта правда, то что действительно, вправду, существует, а не составляет иллюзии?

    Этот вопрос разрешается людьми не только различно, но и на почве двух родов.

    Во-первых, является мысль: что есть высшая реальность в мире вообще? Это очень важно, ибо очевидно, что эта высшая сила не может не влиять на нашу общественную жизнь. Отсюда является могущественное влияние метафизических представлений на общественную жизнь. В истории человечества религиозные понятия играли и играют огромную роль в политике. Есть ли Божество или нет его? Если есть, то каких оно свойств и, стало быть, каково направление его влияния? Различное решение этих вопросов имеет огромное значение для наших учреждений и правовых понятий.

    Во-вторых, тот же вопрос о высшей реальности ставится и различно решается и в более узком смысле, в отношении чисто земной человеческой силы, причем решение, испытывая влияние со стороны религиозных представлений, сохраняет сознание самостоятельного значения человеческих сил. В отношении политических учреждений издревле и поныне искание высшей власти идет по одной из трех линий.

    Иногда людям кажется, что в качестве высшей политической реальности существует просто сила, материальная, физическая, количественная, независимо от ее разумного или нравственного содержания. Как бы ни была нелепа или жестока она, но она есть сила, она - реальность, и потому нет "правды" выше ее.

    Иногда люди замечают, напротив, что сила материальная, количественная при своей наружной неодолимости не есть самая высшая, ибо она оказывается при более тщательном наблюдении в зависимости от силы качественной, которая дает преобладание одному человеку над целой толпой. Тогда высшей реальностью в социальном и политическом смысле начинают казаться эти качественные, героические силы. Высшей правды ищут в них и от них.

    Иногда, наконец, люди находят, что ни количественная, ни качественная сила не составляют еще высшей, что есть нечто глубже, непреоборимее их, с чем они, желая или не желая, принуждены в конце концов сообразоваться и что, наоборот, само ни с чем, кроме себя, не сообразуется: это именно некоторый нравственный закон, сила нравственного закона. Тогда люди признают высшей реальностью этот нравственный закон и в твердой надежде на него решаются подчинить ему и количественную и качественную силу своего общества.

    Эти различные состояния сознания имеют, очевидно, более нравственный источник, нежели умственный, ибо замечаются у наций самых различных по умственной развитости. Эти решения также не остаются и неизменными, но колеблются у одной и той же нации по несколько раз в течение ее исторической жизни.

    Во всяком случае, ища верховной, общей и всеобъемлющей власти, которая бы заменила своим законом шаткие и случайные решения обычая, люди обращаются именно к одной из этих трех концепций высшей политической реальности, способной подчинить себе все остальные политические силы.

    Сообразно с выбором того или иного решения появляются и различные принципы верховной власти, появление которой составляет появление государства, объединяющего под своим владычеством все мелкие и частные союзы социального строя.


    Раздел II ГОСУДАРСТВО И ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ

    IV Государство как завершение общества и охрана свободы. Неизбежность государственности

    Приступая к рассмотрению государства и его верховной власти, мы должны прежде всего сделать несколько оговорок по поводу немалочисленных ныне теоретических отрицаний государственности. Эти отрицания производят впечатление чего-то дикого и умственноболезненного. Но, обрисовывая все великое и благодетельное значение государственности, не излишне фазу же напомнить, что действе государственности имеет свои пределы, переходя которые государство перестает быть силою устроигельной и благодетельной. Быть может, именно несоблюдение должных пределов государственного, властного, регламентирования жизни и вызывает отчасти тот протест, который, хотя и неразумно, выражается в социалистическом отрицании государственности вообще.

    Но хотя бы современное государство и подало повод к справедливым жалобам против себя, отрицание государственности вообще остается совершенным безумием.

    С тех пор как люди живут сколько-нибудь сознательно, с тех пор как они имеют историю, человечество живет на основе государственности. Современные социалисты вызывают тени доисторического прошлого, ища в нем общества, чуждого государственности, как опоры для своих мечтаний о безгосударственном будущем. Но разве может служить идеалом будущего быт диких стад одичавших людей доисторического прошлого? У них самих, как только они начали несколько подниматься из падения, тотчас появился, наоборот, идеал государственности, при помощи которого они и успевали достигать более высоких ступеней общественности и культуры. Этот идеал возникал одинаково у всех народов, порождаемый, очевидно, самой природой человека.

    Везде и всегда происходило то, что обрисовывает Б. Чичерин, говоря о периоде с еще неразвитою государственностью в России.

    "Положение человека, - говорит он, - определялось частными, случайными, даже внешними его преимуществами. Личность во всей ее случайности, свобода во всей ее необузданности лежали в основании общественного быта и должны были привести к господству силы, к неравенству, междоусобиям и анархии..." Такое положение создавало необходимость высшего союза - государства. "Только в государстве может развиваться разумная свобода и нравственная личность; предоставленные же самим себе, без высшей сдерживающей власти, оба эти начала разрушают сами себя..."

    "Государство, - поясняет он, - есть высшая форма общежития, высшее проявление народности в общественной сфере. В нем неопределенная народность собирается в единое тело, получает единое отечество, становится народом. В нем верховная власть служит представительницей высшей воли общественной, каков бы ни был образ правления. Эта общественная воля подчиняет себе воли частные и устанавливает, таким образом, твердый порядок в обществе".

    "Ограждая слабого от сильного, она дает возможность развиться разумной свободе; уничтожая все преимущества случайные, она производитуравнение между людьми; оценивая заслуги, оказанные обществу, она возвышает внутреннее достоинство человека. Заставляя всех подданных уделять часть своих средств для общественной пользы, она содействует осуществлению тех разнообразных человеческих целей, которые могут быть достигнуты только в общежитии при взаимной помощи, и для которых существует гражданский союз" ["Опыты по истории русского права", стр. 368, 369].

    Идея государства вытекает из самой глубины человеческого сознания. В течение всех исторических тысячелетий народы всевозможных племен и степеней развития своим глазомером, умозаключением и опытом всегда и повсюду были приводимы к одной идее.

    Мы ее можем, стало быть, рассматривать, как политическую аксиому, подобно тому, как в математике и логике аксиомы суть нечто иное, как формулировка всеобщего одинакового впечатления.

    Эта аксиома гласит, что в государстве люди находят высшее орудие для охраны своей безопасности, права и свободы.

    Отрицатели государственности, против воли, дают подтверждение этой истины, т. к., покидая государство, в своих чаяниях будущего представляют себе лишь одно из двух: либо простое господство сильнейшего (в анархии), либо подчинение человека стихийным силам (в социальной демократии).

    Действительно, социалисты, последователи экономического материализма, только потому и надеются на возможность уничтожения принудительной власти, что, по их мнению, грядущее безгосударственное общество будет вставлено в рамки коммунистического производства, которое само по себе будет регулировать жизнь и деятельность людей.

    Человечество здесь приглашается к уничтожению своей разумной, обдуманной власти над собою, но для чего же? Чтобы подчиниться некоторой стихийной власти экономики, которая подавит нашу свободу со всею беспощадностью сил природы. Вместе с государством мы бы разрушили высшее орудие нашей человеческой власти над нашей жизнью, т. е. нашей свободы. Ибо что же такое наша свобода, как не возможность самостоятельно направлять течение дел наших, делать то, что мы считаем нужным, и не делать того, чего мы желаем избежать, не быть слепою игрушкой стихийных сил, но приспособлять их к нашим человеческим потребностям?

    На это в наибольшей степени дает нам способы союз государственный, в котором народ объединяет свои силы, дисциплинирует их и направляет их для достижения своих целей со всем могуществом, которое способна дать правильно организованная и разумно действующая власть.

    Власть, конечно, предполагает подчинение. Но создавая власть, которой должны подчиняться, мы не жертвуем свободой, потому что при этом мы вместо подчинения стихийным силам подчиняемся самим себе, т. е. тому, что сами сознаем необходимым. Таким образом, мы лишь выходим из слепого подчинения обстоятельствам и приобретаем независимость, первое условие свободы.

    Идеал безгосударственный, наоборот, вместо подчинения людей самим себе влечет их к подчинению силам, вне их находящимся.

    Понятно, что люди всегда предпочтут первый исход. Сверх того, как сила сознательная, государство всегда возьмет верх над силами внешними, бессознательными. Торжество государственности поэтому всегда неизбежно, и в конце концов с какой бы теоретической анархии мы ни начали, а кончим всегда восстановлением государственности.

    К этому должно лишь добавить, что при всей своей необходимости и незыблемости принцип государственности имеет свои естественные пределы приложения. Отсюда необходимо правильное понимание содержания государственного принципа, так как этим именно содержанием определяются и пределы его приложения.

    V Содержание государственности

    Несмотря на тысячелетние наблюдения различных проявлений государственности, несмотря на то, что определения ее делались иногда умами чрезвычайной проницательности и точности, содержание государственности оставляет и до сих пор место для различных толкований и споров. Сложные категории явлений всегда трудно разграничивать. Во всякой категории явлений мы замечаем нечто ясно и несомненно отличительное, исключительно ей принадлежащее; но затем, желая вполне исчерпать это отличительное содержание, мы невольно заходим в обе стороны, в области уже спорные.

    Наиболее бесспорную черту государственности составляет сознательность и преднамеренность творчества и затем присутствие власти и принуждения. Обе черты тесно между собой связаны. Необходимость прибегать к принуждению для устранения препятствий характеризует всякое преднамеренное творчество, которое, предназначая себе известную цель, тем самым устанавливает себе известную линию прохождения, а стало быть, предопределяет этим устранение всего, что на этой линии может мешать достижению цели.

    Эти черты отличаются даже Спенсером, вообще невнимательным к проявлениям государственности.

    "Есть, - говорит он, - учреждения бессознательные (spontaneus) [Цитирую по русскому переводу. Переводчик не без оснований употребил слово "бессознательные", но spontaneus заключает в себе понятие самопроизвольности, самобытности, происхождения из своих собственных сил, а не создания преднамеренного], развивающиеся без участия мысли во время преследования частных целей, и есть кооперации, придуманные сознательно, предполагающие ясное сознание общественных целей". Чем обусловливается эта разница?

    "Усилия единиц для самосохранения порождают одну форму организации. Усилия самосохранения целого агрегата порождают другую форму организации. В первом случае сознательно преследуются только частные цели, а соответствующая организация, образующаяся из этого преследования частных целей, вырастает бессознательно и без принуждения власти. Во втором случае есть сознательное преследование общественных целей, а соответствующая организация, устанавливаемая сознательно, действует принуждением".

    "Политической организацией, - заключает Спенсер, - мы называем ту часть общественной организации, которая сознательно исполняет направляющие и сдерживающие функции для общественных целей" [Герт Спенсер. "Развитие политических учреждений", стр. 18-21].

    Очевидно, однако, что с такими определениями мы не можем выделить понятия государства из среды многих других союзов. Принуждение и сознание присущи не одному государству, точно так же как не чужда ему и свобода. Все это не выделяет государства из общества.

    Общество, совокупность мелких союзов, - действительно составляет сферу более самостоятельной деятельности личности, потому что представляет для нее более способов выбирать то или иное подчинение, а также приобретать власть личную. Поэтому общество есть по преимуществу та сфера, в которой развивается способность человека к свободе. Но это не уничтожает присутствия в обществе элемента власти и принуждения. Все мелкие союзы, общества, семьи, общины, сословия, партии, кружки точно так же пропитаны властью, подчинением и принуждением. С другой стороны, само государство есть в известных отношениях высшее торжество человеческой свободы и главное средство обеспечения для личности ее свободы в обществе. Та способность к свободе, которая воспитывается по преимуществу в среде общества, получает возможность приходить к фактической свободе по преимуществу благодаря государству.

    Для уяснения содержания государственности, по существу, необходимо принять во внимание, что такое представляет коллективность, называемая государством, и чем она отличается от других коллективностей. Я ставлю здесь термин "коллективность" только для наглядности. В точном смысле понятия тут должно ставить термин "союз", совершенно справедливо употребляемый юристами-государственниками. Ибо в одной и той же национальной коллективности есть много связывающих ее союзов, и государство именно есть не особая коллективность, а только особая форма союза.

    Что же говорят о ней политическое мыслители?

    "Если мы, - говорит Блюнчли, - сведем к одному целому результаты представленного исторического анализа, то понятие государства определится следующим образом: государство есть совокупность людей, соединенных в нравственно-юридическую личность, на определенной территории, в форме правительства и подданных" [Блюнчли. "Общее государственное право", стр. 35].

    В этом определении знаменитого ученого тоже чувствуется очевидная незаконченность. В самом деле, орден иезуитов есть ли государство? Еврейство, довершивши создание своего Alliance Israelite [6], составит ли всемирное государство? По Блюнчли, мы бы должны были это признать. Оговорка об "определенной территории" ничего не объясняет. Во-первых, и для иезуитов и для евреев "земной шар" составляет вполне определенную территорию. Во-вторых, очень часто вовсе не все обитатели территории входили в состав государства. Так в Риме огромные массы рабов не входили в государственный союз.

    Наш Б. Чичерин дает лучшее перечисление признаков государства [Курс государственной науки, т. 1, стр. 4-7]. Они таковы:
    1. Государство есть союз,
    2. Союз целого народа,
    3. Оно непременно имеет территорию,
    4. Оно имеет единый закон,
    5. В нем народ становится юридическим лицом,
    6. Оно управляется верховной властью,
    7. Цель его - общее благо.

    Кратко резюмируя, профессор Чичерин останавливается на формуле:

    "Государство представляет организацию народной жизни, сохраняющейся и обновляющейся в непрерывной смене поколений".

    Последняя формула с выгодой могла бы быть заменена простым выражением "государство есть организация национальной жизни". Однако нельзя вообще не сказать, что и определения профессора Чичерина не удовлетворяют нас в стремлении понять сущность государственного союза.

    Дело в том, что за этими внешними признаками скрывается нечто, имеющее более глубокое внутреннее значение.

    Должно обратить внимание на то, что в государственный союз вступают не просто люди, отдельные, изолированные, не имеющие других интересов, кроме государственных. У людей изолированных не может быть государственных интересов, таким людям государство не нужно и составляло бы для них лишь бесполезное иго. Государственный интерес может явиться только у людей, уже предварительно соединившихся в более элементарные социальные группы и здесь получивших некоторые интересы, требующие согласования и охранения, а равно имеющих потребность обеспечить личность от эксплуатации самими же групповыми силами. Для таких людей - для членов социальных групп - государство становится действительно нужно и даже необходимо с того момента, когда переплетаются интересы этих групп, не допуская их разъединиться; но в то же время и порождая их взаимную борьбу и эксплуатацию. Тут становится необходимым высший объединительный и примирительный принцип с соответственной для него задач властью.

    Этот-то социальный фундамент для государства и представляет нация, т. е. народ или совокупность племен, достаточно объединенных чем-либо материально и нравственно: тут имеют уже значение и территория, географические условия, условия труда, язык, верования, исторические условия и т. д. В этой совокупности групп семейных, родов, общин, корпораций, классовых слоев, более или менее сложившихся в единое общество "Землю", только и может возникнуть потребность в государстве, т. е. высшем союзе, построенном не на частном или групповом интересе, а на интересе общем, т. е. всех их одинаково охватывающем и всем обеспечивающим союзное существование.

    Отсюда необходима связь государства с "нацией", "всем народом", т. е. с совокупностью частных групп.

    Отсюда же связь с территорией, ибо народ, нация, живет на территории. Народ должен извлекать средства к жизни из земли - в виде охоты, рыболовства, земледелия и промышленности, основанной на обработке этих продуктов добывающего труда. Орден иезуитов, или еврейское племя, или флибустьеры и пр., как бы ни были сильны их корпорации, не заключают в себе государственной идеи. Им нужна организация своего интереса, а не общего. Никакая вообще специальная группа не несет в себе государственности, но лишь все они вместе, в своем сложном разнообразии, создают идею государства.

    Таким образом, идея государственного союза, по существу, содержит требование общечеловеческого, всемирного существования, не в количественном, а в качественном смысле. Объединенное еврейство могло бы владычествовать над всем земным шаром, не имя все-таки характера государства. Рим начался с нескольких десятков квадратных верст уже с характером государства и дорос до целого orbis terrarum romanus [7], оставаясь в принципе существования все тем же Римом, тем же государством.

    Итак, в государстве мы осуществляем условия существования не корпоративного, не сословного, не какого-либо другого, замкнутого в своих частных или групповых целях, но условия существования общечеловеческого.

    Это государство немыслимо без верховной власти, ибо оно есть не что-либо отвлеченное, а реальный союз, требующий реальной силы, которая по идее и задачам своим стояла бы выше всех других.

    Таковы естественные условия государственного союза. Само собой, присутствие единой верховной власти дает присутствие некоторого единого принципа управления, а отчасти, стало быть, и единство закона, но все это уже второстепенно; единство принципа может даже при различии условий прямо требовать не одинакового закона. Что касается национальности, территории и пр., то все это не составляет содержания государственной идеи, а лишь дает условия ее возникновения.

    В общей сложности, сохраняя лишь то, что существенно для государства, мы можем определить государство, как союз членов социальных групп, основанный на общечеловеческом принципе справедливости, под соответствующей ему верховной властью.

    Согласно с этим мы при анализе государства имеем собственно два необходимые элемента:
    1. Союз людей, расслоенных по социальным группам;
    2. Верховную власть.

    Оба эти элемента тесно связаны. Правильный анализ государственности есть именно анализ отношений этих двух элементов; искусство же политики есть искусство сохранения между этими элементами должного, то есть естественного по природе их отношения.


    VI Структура государства. Составные его элементы

    Но этот анализ может быть правилен лишь в том случае, если мы рассматриваем элементы государственной структуры прежде всего в тех положении и соотношении, в каких они между собой находятся сами по себе, по самой природе. К сожалению, юристы, имеющие своей задачей не только теоретическое изучение социально-государственных явлений, но главным образом искусство наилучшего управления, обыкновенно увлекаются этой последней стороной дела и оставляют без должного внимания законы самих явлений. В этом отношении государственное право должно еще много учиться у естественных наук. Медик также имеет задачей искусство лечения, но точный метод естественных наук никогда не позволит ему в заботе о лечении забыть действительную структуру организма. Напротив, только помня ее, он ищет способности лечить. В Государственном Праве, к сожалению, субъективный элемент личных вкусов и желаний господствует над объективным наблюдением явлений. Отсюда порождается много важных ошибок. Особенно страдает от смешения элементов действительной структуры государства учение о формах Верховной власти, к которому нам и предстоит перейти.

    Если мы постараемся стать на почву фактов, то увидим вышеуказанные основные элементы государства (союз граждан и Верховную власть) в некоторой постоянной обстановке, не меняющейся ни в каких государствах.

    В ней приходится различать четыре элемента, хотя тесно связанные, но имеющие отдельное существование и между собой, способные даже сталкиваться, ибо их гармония составляет только тенденцию социальных фактов и цель политического искусства, но легко может нарушаться то односторонним развитием какого-либо одного элемента, то ошибками правителей. Эти элементы суть следующие:
    1. Нация, которая представляет всю массу лиц и групп, коих совместное сожительство порождает идею Верховной власти, над ними одинаково владычествующей. Государство помогает национальному сплочению и в этом смысле способствует созданию нации, но должно заметить, что государство отнюдь не заменяет и не упраздняет собою нации. Вся история полна примерами того, что нация переживает полное крушение государства и через столетия снова способна создать его; точно так же нации сплошь и рядом меняют и преобразуют государственные строи свои. Вообще нация есть основа, при слабости которой слабо и государство; государство, ослабляющее нацию тем самым доказывает свою несостоятельность.
    2. Верховная власть, которая есть конкретное выражение принципа, принимаемого нацией за объединительное начало.
    3. Государство, как совокупность Верховной власти и подчинившихся ей подданных, членов нации. Нация, однако, живет в государстве лишь некоторой частью своего существования, и каждый отдельный член нации есть лишь отчасти член государства, не теряя от этого своей связи с нацией.
    4. Правительство, которое есть организация системы управления. Оно организуется Верховной властью, но не есть сама Верховная власть, а только орудие ее.

    Вопрос теоретически важнейший, а практически наиболее запутанный - это именно вопрос: 1) об отношении нации и Верховной власти, с одной стороны, и 2) об отношении Верховной власти и правительства.

    Так при определении характера Верховной власти державное значение постоянно приписывается то самому государству, то даже правительству. Государство, говорят, порождает явление правительства и подданных.

    "Даже в самой полной демократии, - замечает Блюнчли, - где эта противоположность, по-видимому, исчезает, она в действительности все-таки существует. Народная община афинских граждан была правительством, а отдельные афиняне по отношению к ней подданными. Где нет облеченного авторитетом правительства, где подданные отказали в политическом повиновении, при чем каждый делает что хочет, словом, где анархия, там прекращается государство" ("Общее государственное право").

    Что тут верного? Факт некоторого владычества и некоторого подданства. Но кому принадлежит первое и кому второе? В этом отношении анализ Руссо [Contrat Sociale8, кн. VI] был гораздо точнее, нежели анализ Блюнчли. Подданство относится собственно к верховной власти. Есть существенная разница между Souverain (Верховная власть) и Gouvernement (правительство). Народная община, Афин была именно Souverain, и только потому отдельные граждане были подданными ее.

    Вообще члены государственного союза суть подданные только в отношении Верховной власти, в отношении же правительства они суть граждане, ибо имеют свои права и свои обязанности, точно так же, как правительство имеет свои права и свои обязанности. В обоих случаях права и обязанности определяются Верховной властью, а правительство - есть не более как орудие управления, само по себе никакой самостоятельной власти не имеющее и пользующееся лишь теми полномочиями, какие ему дарованы Верховной властью.

    Таким образом нельзя никоим образом смешивать Верховную власть с правительством, и следует даже заметить, что сама идея управления, свойственная той или иной форме Верховной власти, должна быть лишь с большой осторожностью определяема по наличной в данную минуту системе управления. Ибо система управления обусловливается не одной внутренней логикой данной формы Верховной власти (например, монархии или демократии), но также обстоятельствами более или менее посторонними ей и даже противоречащими ей.

    Отношение между правительством и Верховной властью вообще принадлежит к числу любопытнейших вопросов политики. Верховная власть есть проявление принципа, идеи. Правительство есть создание практических условий, условий времени и места. В принципе и в идеале Верховная власть организует правительство по собственной идее, т. е. применительно к содержанию своей идеи. Но если эта идея не настолько ясна, чтобы допустить такую организацию в достаточно чистом виде, или если практические условия несовместимы с организацией правительства на основе данного принципа, то в организации правительственной могут появиться силы и принципы даже прямо враждебные данной форме Верховной власти. В таком положении была, например, французская демократия в конце XVIII века. В таком положении находятся в настоящее время многие монархии. Во всех таких случаях правительство, организуемое Верховной властью, может стать даже орудием переворота, ниспровержения этой Верховной власти, ибо, действуя в духе какой-либо другой формы правления, правительство становится могущественнейшим ее пропагандистом в умах нации и постепенно заменяет, например, монархии демократией.

    Но даже помимо таких резких случаев, а как общее явление Верховная власть и правительственные учреждения имеют всегда раздельное существование, и их интересы и стремления не всегда совпадают, а могут приходить и в полное противоречие.

    Правительство есть орган Верховной власти, и дело политического искусства состоит в том, чтобы этот орган функционировал в полной гармонии с Верховной властью. Но общий социальный закон явлений состоит в том, что каждая организация, раз сложившись, стремится вырасти как можно больше, стать как можно более самостоятельной и по мере возможности господствовать над другими. При этом всякая такая организация получает стремление развиваться все далее и все логичнее из своего собственного содержания, по своему собственному принципу. Это общий закон всего живущего. Он одинаково сказывается и в правительственных учреждениях, и тем сильные, чем они лучше поставлены.

    Не отвергая в принципе своего подчинения Верховной власти, эти учреждения естественно стремятся быть фактически возможно более от нее независимыми и действовать самостоятельно. При всяком ослаблении политического искусства со стороны Верховной власти эта тенденция правительственных учреждений развивается до самых вредных размеров. Посему в истории борьба магистратов и Верховной власти занимает очень видное место. История Рима наполнена ей, как во времена царей, так и по низвержении их во времена республики. Наиболее полный образчик покорения Верховной власти магистратурой представляла Япония последних столетий (до переворота, низвергшего Сёогунов [9]). Микадо [10], в принципе самодержавный, по внешности обоготворяемый, был превращен фактически в тюремного заточника в своем дворце и безусловно оттерт и от правления, и от народа системой магистратуры с Сёогуном во главе. В менее поразительных размерах то же явление замечается в истории многих монархий. В истории демократий оно еще сильнее. Так, в современной Франции - как и вообще в парламентарных странах - народ по принципу самодержавный отстранен от всякого влияния на дела, и его почти не существует в них (за исключением минут революционных вспышек). В Североамериканской республике это явление заметно иногда еще сильнее, особенно в восточных штатах.

    Если правительственные учреждения имеют свое особенное от Верховной власти существование, то имеет его и нация. Отношения Верховной власти к нации вследствие этого, также требуют постоянного политического искусства, с ослаблением коего могут извращаться. А это обстоятельство тем более важно, что именно в правильном отношении к нации Верховная власть черпает силу для постоянного держания в своих руках магистратуры.

    Управительная власть имеет всегда стремление привести Верховную власть в пассивное состояние, сохранив деятельную роль лишь для себя. Ее идею составляет Souverain regne, mais ne gouveme pas [11]. Напротив нация, народ, всегда имеет стремление поддержать прямое действие Верховной власти, ибо лишь проявления Верховной власти защищают народ, нацию от постепенного порабощения правительственными властями. Посему-то Верховная власть всегда может опереться на народ в борьбе со всякой магистратурой - аристократического ли или политиканского, или бюрократического характера. Отрезанная же от народа, Верховная власть - напротив, всегда рискует получить участь прежних японских микадо.

    Обрисованная структура национально-государственного тела должна быть ясно понимаема для возможности политического искусства. Современное государственное право чрезвычайно страдает постоянным смешиванием элементов, играющих роль в государственных функциях.

    Элементы эти, как сказано, следующие:
    1. Нация, остающаяся живой и при возникновении государства, и образующая строй социальный, с расстройством которого рушится и государство. Ее отдельные члены суть подданные в отношении Верховной власти, но граждане в отношении государства и правительства;
    2. Верховная власть, которая в совокупности с подданными образует:
    а)      государство;
    б)      правительство, подчиненное Верховной власти и ей организуемое в целях государственного управления.


    Раздел III ВЛАСТЬ ВЕРХОВНАЯ

    VII Власть верховная и управительная

    Основное различие между властью верховной и правительственной сопровождается совершенно различным строением той и другой.

    Верховная власть всегда основана на каком-либо одном принципе, едина, сосредоточена и нераздельна.

    Власть правительственная, напротив, всегда более или менее представляет сочетание различных принципов и основана на специализации - порождая так называемое разделение властей.

    Современное Государственное право, точнее сказать конституционное право, забывая различие между властью верховной и управитель-ной, постоянно приписывает первой то, что имеет место лишь во второй. Таким путем в XIX в. утвердились две научно ложные, а практически вредные доктрины о "сочетанной верховной власти" и о "разделении властей", распространенном и на саму Верховную власть. Эти ошибочные учения необходимо отстранить прежде, чем мы перейдем к дальнейшему изложению, ибо при сохранении столь вредной путаницы понятий никакое ясное представление о действительной жизни государственных явлений невозможно.

    Это конституционное учение - создание не объективной научной мысли, а требований чисто практических, необходимости как-нибудь осмыслить политическое строение революционной эпохи XVIII и XIX веков, - сверх того испытало тяжелое давление со стороны бессвязной уличной мысли, соединившееся с давлением непродуманной теории "прогресса". Под такими спутанными влияниями у юристов явилось учение о том, будто бы современная эпоха создает в политике нечто невиданное, новое, "современное государство".

    Под давлением популярного, уличного требования "свободы", под которою масса сама хорошо не знает, что понимать, такой крупный ум, как Блюнчли, пытается переделать классификацию государств, чтобы очистить в них место "свободе" в виде "контроля" подданных над правительством, понимаемом в смысле Верховной власти. Эта идея в сущности отрицает все, что сам же Блюнчли говорит о существе верховной власти. В самом деле, если контроль подданных не может заставить Верховную власть изменить свой способ действий, то какой в нем смысл? Если же подданные в результате контроля могут заставить Верховную власть действовать иначе, то, значит, Верховная власть им подвластна. Значит последнюю инстанцию составляют подданные, а не власть. Значит настоящую Верховную власть составляют подданные.

    Эту логическую нелепость учение Блюнчли принимает только потому, что не видит действительности "современного государства". На самом деле оно составляет не что-либо существенно новое, а есть лишь появление демократии в качестве Верховной власти. Только поэтому и является требование "контроля" со стороны этих якобы "подданных". На самом деле они, в Европе, уже не подданные, а носители Верховной власти; то же "правительство", которое Блюнчли по старой памяти продолжает считать "верховной властью", уже давно перестало ею быть, а стало лишь "делегированной властью", народным комиссаром, исполняющим веления Верховной власти народа. Вот что имеется в действительности так называемого "современного государства". Что касается контроля действительных подданных над Верховной властью, то этой возможности нет и теперь, как никогда не было. Отдельный гражданин "современного" государства точно так же не может "контролировать" самодержавную народную волю, как подданный монархии не может этого делать в отношении своего Государя.

    Не замечая абсурда, вводимого им в науку, Блюнчли рисует "современное" государство так:

    "Хотя в период от конца средних веков до XVIII века в лице абсолютной королевской власти возобновился, казалось, абсолютизм древ-неримских императоров, но народы скоро снова вспомнили свою естественную (?) свободу. Начинается борьба за политическую свободу против абсолютизма правительства. Государство снова становится народным, но в более благородных формах, нежели в древности. Средневековое сословное устройство служит преддверием нового представительного государства, в котором народ представляет себя в лице лучших (?) и благороднейших (?) своих членов". Определяя новую "конституционную" монархию, он говорит: "Конституционная монархия некоторым образом заключает в себе все другие государственные формы. Но, представляя собой наибольшее разнообразие, она не жертвует (?) для него гармонией и единством. Она предоставляет аристократии свободное поприще для проявления ее сил и ее духовных способностей; на демократическое направление народной жизни она не налагает оков, а оставляет за ним свободное развитие. Она признает даже идескратический элемент в виде почитания закона" [Блюнчли, как известно, пытался установить в науке четвертую форму Верховной власти "идеократию"].

    Это фантастическое представление совершенно вошло в quasi-научный обиход, и учебники государственного права проповедуют студентам такие "истины":

    "В государстве старого порядка, типом которого может служить французская монархия XVII века, вся полнота верховной власти сосредоточивалась в одном лице, и эта власть поэтому (?!) была личной и надзаконной. Современное же государство такой власти не знает и распределяет основные функции государственной власти между несколькими органами, из которых поэтому ни один не обладает неограниченной властью и каждый находит свой предел в конституции других органов". "В современном государстве каждая функция государственной власти имеет свой, ее природе соответствующий орган, и каждый из этих органов имеет свою самостоятельную, законом гарантированную компетенцию". Для установления единства действий этой рассыпанной храмины власти: "основной принцип конституционного (оно же "современное") государства гласит, что новое право не создается односторонней волей правителя, а может состояться лишь в форме закона".

    Это "современное" государство рассматривается, как универсальное:

    "Если прежде политический строй народа слагался лишь из элементов, вырабатывавшихся на его родной почве, то в новое время этот строй нередко искусственно насаждается по образцу конституций других народов и сразу дает народу то, что другим доставалось веками многотрудной исторической жизни. Конституционные учреждения слагались на английской почве целыми веками. Но с тех пор как ими овладела наука (не наоборот ли: они овладели наукой?) и они породили политическая теории, которые проповедывались выдающимися умами Англии, Франции и Германии, а государственный строй этих последних стран рушился под напором новых потребностей, новых идей и новых воззрений, тогда они послужили образцами, по которым были преобразованы в сравнительно короткое время большинство европейских государств". В противность будто бы прошлому ныне "политическая доктрина является самостоятельной силой, подчиняющей своему владычеству культурные народы, нивелирующей политический быт и распространяющей на них сеть однообразных учреждений" [А. Алексеев. Русское Государственное право, Москва, 1895, стр. 9-10].

    Нельзя не удивляться силе ходячих мнений, когда видишь, какие определения подсказывают они даже таким тонким аналитикам, как Б. Н. Чичерин.

    "Ограниченная монархия, - повторяет и он в общем хоре, - представляет сочетание монархического начала с аристократическим и демократическим. В этой политической форме выражается полнота развития всех элементов государства и гармоническое их сочетание. Монархия представляет начало власти, народ или его представители начало свободы, аристократическое собрание постоянство закона". "Идея государства (будто бы) достигает здесь высшего развития" [Б. Чичерин. Курс Государственной науки, т. 1].

    Трудно было бы поверить, что это слова того же ученого, который в том же сочинении пишет о "чистой монархии":

    "Изо всех политических форм, это та, которая представляет во всей полноте единство государственной воли, а с тем вместе и единство государственного союза". "Чистая монархия, - говорит он, - представляет и высший нравственный порядок. Здесь Верховная власть независима от воли народной; поэтому здесь господствует начало обязанности или подчинения высшему порядку". Другими словами, следовало бы сделать вывод, что чистая монархия представляет самое чистое выражение вообще государственной идеи. Но Б. Н. Чичерин тут же замечает: "Что касается начала свободы, то оно в этой государственной форме проявляется только (?) в подчиненных (??) сферах". Замечание мудреное! Эта злополучная "свобода" именно и сбивает с толку современных государственников.

    Как бы то ни было, если бы современные ученые думали более об объективных задачах науки, т. е. прежде всего о знании фактов и явлений, а не о прикладных целях "прогресса", "нивелировки" и т. п., никогда они не стали бы через 2000 лет возводить в последнее слово науки древнее учете Полибия о "сочетанной" верховной власти. Впрочем, и По-либий, в сущности, не делал таких резких ошибок, как ныне.

    Более 2000 лет тому назад (около 200 лет до Р. X.) он развивал свое учение о полиппеских формах. Признавая вслед за Аристотелем три основные формы (монархию, аристократию и демократию), он так представлял их последовательную смену.

    В обществе еще не благоустроенном или пришедшем в расстройство, власть составляет удел силы. Но в самых столкновениях между людьми неизбежно вырабатываются понятия о честном, бесчестном, справедливом, несправедливом. Главы и старейшины стараются поэтому управлять скорее правосудием, нежели силой. Полибий, сам уроженец греко-персидского мира, не мог не знать живых примеров этого, в роде истории возвышения Дейока. Такие-то популярные своим правосудием лица, говорит он, создают монархию. Она держится, пока сохраняет свой нравственный характер. Теряя его, она вырождается в тиранию. Тогда является необходимость низвержения тирана, что и производится лучшими, влиятельнейшими людьми. Наступает эпоха аристократии. Конец аристократии является тогда, когда она вырождается в олигархию, протестом против которой является власть народа - демократия. Ее вырождение, в свою очередь, создает невыносимую охлократию, господство толпы, которое снова приводит общество в хаос. Тогда спасением является снова восстановление единовластия.

    Так представлял себе Полибий круговую эволюцию политической смены форм. Отсюда же он выводил свое учение о сложных формах власти. Так как все они имеют свои недостатки, то мудрейшие законодатели, говорит он, думали отвратить это неизбежное зло сочетанием трех основных форм, чтобы исправлять недостатки одной достоинствами других. Как на образчик этого Полибий указывает на конституцию Ликурга в Спарте. Еще более удачным сочетанием он считает устройство Рима, в котором консулы представляли, по его мнению, элемент монархический, сенат - аристократический, а народные собранья и трибунат - демократический.

    Таким образом Полибий очерчивает конституцию Римской республики, не разграничивая в ней власти верховной и власти управительной. Устройство управительной власти в Риме и было действительно очень мудро. Но Верховной властью в Риме, по низвержении царей, была все-таки демократия, имевшая в стране превосходную аристократию, хотя и неспособную дорасти до значения власти верховной, но игравшую огромную роль в области управительной власти. Все "сочетания" только и происходили в этой последней области.

    Сама же Верховная власть нигде не бывает сложной: она всегда проста и основана на одном из трех вечных принципов: монархии, аристократии или демократии.

    Наоборот, в управлении никогда не действует какой-либо один из этих принципов, но замечается всегда одновременное присутствие всех их, так или иначе организуемых Верховной властью.

    "Современное государство" не представляет в этом отношении ничего нового и исключительного, а лишь воспроизводит вечный закон политического строения обществ. Ошибочные в этом отношении понятия порождаются лишь забвением того, что организация верховной власти и организация управления вовсе не одно и то же, и по самой природе общества слагаются неодинаково.

    Чтобы видеть ошибочность точки зрения конституционного права, достаточно вспомнить общие признаки Верховной власти.

    По прекрасной формулировке Б. Н. Чичерина ["Курс Госуд. науки", ч. 1, стр. 60 и след.] верховная власть едина, постоянна, непрерывна, державна, священна, ненарушима, безответственна, везде присуща и есть источник всякой государственной власти. "Совокупность принадлежащих ей прав есть полновластие (Machtvolkommenheit) как внутреннее, так и внешнее. Юридически она ничем не ограничена. Она не подчиняется ничьему суду, ибо если бы был высший судья, то ему бы принадлежала Верховная власть. Она - верховный судья всякого права... Словом, это власть в юридической области полная и безусловная. Эта полнота власти называется иногда абсолютизмом государства в отличие от абсолютизма князя. В самодержавных правлениях монарх потому имеет неограниченную власть, что он единственный представитель государства как целого союза. Но и во всяком другом образе правления Верховная власть точно так же неограничена... Это полновластие неразлучно с самым существом государства".

    Возражая на мнение о возможности ограничения ее, Чичерин совершенно справедливо отвечает:

    "Всякие ее ограничения могут быть только нравственные, а не юридические. Будучи юридически безграничной, Верховная власть находит предел как в собственном нравственном сознании, так и в совести граждан".

    Точнее было бы сказать, что она ограничена содержанием того идеократического элемента, который выражает и для выражения которого признана Верховной. Выходя из этих пределов, она становится узурпаторской, незаконной. Оставаясь же в них, ничем, кроме содержания собственной идеи, не ограничена.

    Учение о якобы возможном ограничении Верховной власти идет, как замечает Чичерин, "от французской революции". Но тут необходима серьезная оговорка.

    Это учение, лишенное философской государственной мысли, явилось собственно в результате "либерального" компромисса между революционной идеей и практическим здравым смыслом. Оно было созданием не разума, а страха перед собственной идеей "нового строя", из желания чем-нибудь связать бесшабашную "волю" нового "самодержца" охлократии. Но чистая революционная идея, будучи фантастичной по существу, вовсе не страдала этой нелогичностью "либерализма".

    Действительный философ ожидавшегося нового строя Жан Жак Руссо, не боящийся своих идеалов, а потому сохраняющий свободу своего разума, совершенно присоединяется к определениям логичных государственников (но не либеральных конституционалистов).

    "По той же причине, по какой Souverainete (Верховная власть) неотчуждаема, говорит он, - она и неделима (indivisible, то есть едина)". Закон, объясняет он, есть воля этого Souverain. Наши политики, язвительно замечает он по адресу уже зародившихся конституционалистов англоманской школы Монтескье, не имея возможности разделить Верховную власть в принцип, разбивают ее в проявлениях и делают из Souverain фантастическое существо, в роде того, как если бы составить человека из нескольких тел, из которых одно имеет только глаза, другое только руки, третье ноги и больше ничего. Руссо не только насмехается над этими "японскими фокусниками", но прямо заявляет, что их ухищрения происходят от недостатка точности наблюдения и рассуждения) [ContratSociale, кн. II]. Только в правительстве (то есть, как сказано выше, в системе управления) Руссо допускает, да и то с оговорками, "смешанные" формы власти, именно в видах их взаимного ограничения.

    Ясно, впрочем, что такие ограничения лишь обеспечивают еще более самодержавие собственно Верховной власти, так как предотвращают возможность всякой узурпации со стороны подчиненных правительственных сил.

    Таким образом Руссо делает конституционалистам своего времени совершенно тот же упрек, который приходится сделать современным государственникам, зараженным той же нелогичностью.

    Когда приходится рассуждать вообще, они ясно понимают смысл Верховной власти. Но из потребности теоретически оправдать "современное" либеральное государство они составили совершенно фантастическое понятие "сложного субъекта" Верховной власти.

    "Единство Верховной власти, - гласит эта теория, - нисколько не нарушается тем, что носителями ее являются несколько органов, как это мы видим в конституционной монархии. Верховная власть в конституционной монархии, где существует несколько органов, столь же едина, как и в абсолютной". Почему же? Потому, объясняет теория, что эти несколько органов только в совокупности составляют Верховную власть. "Закон, как выразитель единой государственной воли, не может составиться иначе, как совокупным действием короля и парламента" [Алексеев, стр. 130].

    Тут очевидно, однако, колоссальное недоразумение. "Субъектом" Верховной власти может, конечно, быть коллективность, но лишь в том случае, если она все же представляет какой-либо один принцип. Здесь же единую волю, всем управляющую воображают "сочетать" из нескольких воль, выражающих противоположные принципы. Но совершенно ясно, что такое "сочетание" плюсов и минусов создает в недрах "единой государственной воли" вечную борьбу, исключающую всякую возможность искомого единства.

    Недоразумение, благодаря которому люди не замечают столь очевидной истины, состоит в недостаточном внимании к существенному различию между Верховной властью и создаваемым ею правительством, между Souverain и Gouvemement, различию, столь твердо устанавливаемому Руссо. Это забвение тем страннее, что сама же конституционная теория создала понятие о короле, который "regne mais ne gouveme pas" [12].

    В действительности политических сил нет такой Верховной власти, которая бы лишь "царствовала", а не "управляла". Это возможно лишь в исключительные минуты, накануне падения данной Верховной власти, которая уже в сущности перестала ею быть, но еще официально не упразднена. Верховная же власть действительная всегда управляет. Но в то же время нет Верховной власти, которая бы не призывала к управлению, ею создаваемому, других, подчиненных общественных сил. Верховная власть, сила "царствующая", Souverain, так сказать, управляет управляющими, и весь вопрос хорошего политического строя в том, чтобы это царственное управление силами правительственными не было фиктивным.

    Политические мыслители современности прекрасно знают факты, которые способны осветить отношение между Верховной властью и управлением. Так, они указывают, что "в действительной жизни нет примера, чтобы государство в целом состояло только из монархических, аристократических или демократических элементов", В действительности политические тела представляют сооружения "смешанных стилей". Это "смешение стилей объясняется тем, что монархия, аристократия и демократия опираются на свойства, составляющие неотъемлемую принадлежность каждого общежития". Поэтому "в государствах является не полная однородность элементов, а только преобладание одного над остальными" [Н. А Зверев, "Основания классификации государств", анализ учения Рошера и других]. Это совершенно верное наблюдение. Но оно верно лишь до тех пор, пока не приписывает Верховной власти того, что составляет принадлежность общества, и в государство переходит из общества в той мере, в какой этого требует принцип, получивший в данном государстве функцию Верховной власти.

    Дело, собственно, состоит в следующем. В человеческом обществе есть несколько элементов силы, влияния на окружающее. Вся жизненность управления зависит от умения пользоваться внутреннею связью, которая на тысяче пунктов сосуществует между государством и территориальными, классовыми, сословными, родовыми и т. д. союзами, создаваемыми общественной жизнью. Тут существует множество центров влияния, основанных на различных способах иметь власть, а потому в многоразличных проявлениях постоянно живут все принципы власти. Они не исчезают никогда и нигде, как не исчезают различного рода организации, возникающие на их основе, и для жизни социальной все в своем роде необходимы. Но когда возникает государство - это означает, что возникает идея некоторой Верховной власти, не для уничтожения частных сил, но для их регулирования, примирения и вообще соглашения. Без такой владычествующей силы частные силы по самой противоположности своей идеи обречены на борьбу. Смысл Верховной власти состоит в общем обязательном примирении.


    VIII Простота принципа Верховной власти

    Поэтому-то Верховная власть по самой идее своей может быть основана лишь на каком-либо одном простом принципе. На каком именно? Политический гений различных народов и в разные эпохи их существования неодинаково это решает. Он выбирает иногда основу демократическую, иногда аристократическую или монархическую, но всегда какую-либо одну. Иначе быть не может и не бывает. Ибо сочетание нескольких основ власти лишило бы Верховную единства идеи, т. е. нарушило бы самую цель учреждения государства.

    Как бы мы ни комбинировали различные силы для достижения их согласного действия, мы не можем предупредить их столкновения. Это столкновение даже необходимо, ибо живые принципы верят, и должны верить, в свою правоту, а следовательно, должны стремиться каждый к возможно большему господству над обществом. Уничтожение такого стремления означало бы исчезновение в них живой силы. Посему столкновение их и борьба неизбежны и полезны. Но общество должно иметь учреждение, которое бы не допускало такого столкновения до междоусобия, не позволяло полезной степени борьбы переходить в степень опасную или даже смертельную для общества. Таким учреждением является государство и его Верховная власть.

    Если бы Верховная власть была сочетанием различных основ власти, то их борьба неизбежно возникала бы в ней самой. Кто же бы тогда явился примирителем ее? Свободное соглашение? Но государство только и основано на той причине и на тот случай, когда нет свободного соглашения.

    Во всех случаях, когда свободное соглашение возможно, в государстве нет надобности. Когда же соглашение свободное невозможно, Верховная власть государства может выступить в качестве судьи, только став на высшую точку зрения, свою собственную, единую, свободную от опасности внутренних противоречий.

    Если бы в государстве Верховная власть состояла из нескольких элементов, то общество никогда не могло бы быть уверено в том, что оно обладает Верховной властью. Такая власть являлась бы лишь в те моменты, когда ее составные элементы пришли в согласие, и исчезала бы каждый раз, когда они входят в столкновение. Но где же тогда "постоянство", "непрерывность" действия Верховной власти? При "сочетанной" власти преобладание попеременно получал бы то один, то другой принцип, а общество лишалось бы стройности и определенности управления. Но тогда нет никакой пользы от государства, да нет и самого государства. Оно как учреждение постоянное при этом исчезает, и общество само не знает, в какую минуту оно обладает государством, в какую нет.

    Посему Верховная власть всегда основана на одном принципе, поставленном выше всех остальных. Это не одно требование логики, но также исторически факт. В Верховной власти всегда владычествует один какой-либо принцип. Остальные, хотя и сохраняются в государстве как действующие силы управления но уже являются подчиненными, без значения власти собственно Верховной, имеющей последнее слово решения. Только поверхностность анализа порождает мнения о существовании будто бы "сложной" Верховной власти. Ее нет.

    В "современных" конституционных государствах точно так же нет сочетанной, сложной верховной власти, а есть лишь сложная управи-тельная власть. Конституционные "монархи" и их верхняя и нижняя палаты по существу современных идей составляют власть лишь делегированную; действительную же Верховную власть имеет народ, численное большинство. В новейшей истории конституционных стран мы всегда видим, как в случае столкновений между делегированными властями решающим элементом является масса народа, peuple Souverain [13], иногда посредством голосований: иногда посредством революций или посредством "мирных манифестаций", которые в политике имеют значение угрозы революцией.

    То, что современные представители государственного права считают "конституционной" монархией, сочетающей будто бы различные элементы в одной Верховной власти, есть, таким образом, в действительности не что иное, как еще не вполне организованная демократия. Она уже победила в сознании народов, она уже стала фактически верховной властью, но еще пока не выбросила из числа своих делегированных властей остатков монархии и аристократии, еще не заменила этих обломков прежнего устройства одной палатой народных представителей. В передовых радикальных программах вообще и требуют поэтому единой палаты.

    Но если бы даже опыт и практика показали, что народу удобнее разделить своих "управляющих" на несколько самостоятельных учреждений в вид президента и двух или даже более палат, то это нисколько не изменяет положения дела. Верховной властью современных стран является во всяком случае именно демократия, и в настоящее время мы, подобно всем другим моментам истории, видим, что собственно Верховной властью является один и простой принцип, а никак не сочетание нескольких и не какой-нибудь составившийся из них сложный.

    Сочетание же и усложнение происходит, как всегда, лишь в систем управлений, приводящих руководящую волю Верховной власти в возможное практическое осуществление. Как выражается профессор Романович-Славатинский: "В каждом государстве, каков бы ни был его образ правления, существует известная система властей и учреждений, исторически слагавшаяся и имеющая своеобразную организацию. Как ни различаются между собой эти власти и учреждения, они слагаются из Верховной власти, из властей, ей подчиненных, и из участвующего в управлении государством народа, в большой или меньшей степени обусловливаемой установившимся в стране образом правления" ["Система русского государственного права"].

    Эта формула правильно рисует действительное строение государства, которое не уничтожает общество, а лишь верховно его организует, а посему допускает под своим верховным руководством действие всех его природных сил, для чего вводит их в систему управления. Государство это делает даже по необходимости, ибо вводя остальные элементы власти в систему своего управления, оно их тем самым подчиняет своему надзору и руководству, а не оставляет их таиться в обществе в качестве сил внезаконных и бунтующих.

    Давая им в различных отраслях управления место, наиболее свойственное их природе, верховная власть, этим же достигает совершенной организации управления. Но не должно забывать, что вся эта специализация происходит не в самой верховной власти, а лишь в создаваемых ею органах управления. В них, и только в них, происходит разделение и сочетание, которые столь сбивают с толку современное государственное право. Все эти разделения и сочетания только потому и возможны в виде гармоническом, без погружения общества в анархию, что над ними всегда возвышается в виде живой и деятельной силы какой-либо один, простой и нераздельный принцип, в качестве власти верховной.

    Наверх

    IX Единство Верховной власти и разделение властей управительных

    Подобно тому как Верховная власть едина по принципу своему и не может быть сочетанием различных принципов, точно так же она и не разделила в своих проявлениях.

    Проявление государственной власти может быть троякое [Власть учредительная, некоторыми выделяемая особо, очевидно, есть проявление законодательной]:
          1. Законодательное,
          2. Судебное,
          3. Исполнительное.

    Совершенно очевидно, что эти проявления власти выражают работу одной и той же силы. Если бы мы представили себе государство, в котором существуют три независимых власти, из коих одна постановляет законы, но бессильна заставить суд и администрацию придерживаться их, а другая судит, как ей вздумается, но бессильна отражать свой опыт на законодательстве и также бессильна заставить администрацию привести в исполнение свои постановления, то мы получили бы картину сумасшедшего дома. Ясно поэтому, что законодательная, судебная и исполнительная власть имеют смысл только как проявление одной и той же силы, которая в законодательстве устанавливает некоторую общую норму, а в суде и администрации применяет ее к частным случаям и приводит в исполнение.

    Это разум, совесть и воля одной и той же души государства, каковой душой является верховная власть.

    Несмотря на всю логическую и фактическую очевидность этого положения, оно отрицается общим государственным правом.

    "Как представитель государства, - говорит проф. Б. Н. Чичерин [Курс государственной науки, часть I, стр. 75- 76], - субъект верховной власти обладает полнотой власти. Но принадлежащее идеальному субъекту полновластие может распределяться между различными реальными субъектами".

    "Это распределение основано на том, что полнота власти заключает в себе многообразные права, который могут быть присвоены отдельным органам. Верховная власть разделяется на отрасли, каждая из которых заключает в себе известную сумму или систему прав" (стр. 75). "Разделение может быть установлено в самой Верховной власти, но еще чаще оно происходит в подчиненных органах" (стр. 78).

    Все это - совершенно ошибочно. Никогда в истории такого разделения в Верховной власти не происходило.

    Бывает - и очень часто, что Верховная власть находится в дремоте, в бездействии, а посему подчиненные органы становятся самовластны. Но в каждую минуту своего сознания и действия Верховная власть - монарх или народ - всегда и везде сознавали за собой полное право на все проявления власти.

    Для них - это одна власть, это суть проявления одной и той же власти. Каждое порознь проявление не имеет даже реальной силы, не имеет и никакого смысла, и для того чтобы получить смысл и силу, должны объединяться в каком-либо одном субъекте. В тех случаях "независимости" разделенных властей, которые имеют место при усыплении Верховной власти, каждая из этих специализированных властей только потому и может самовластвовать, что узурпирует себе отчасти и не принадлежащие ей права.

    Так, суд присваивает себе немножко роль и законодателя (посредством произвольного "истолкования" законов), а также и исполнительную власть (как это бывает в Америке, было в Польше и было даже в Римском сенате). Точно так же, исполнительная власть узурпирует себе функции законодательные и судебные, примеры чего излишне даже приводить. Узурпацию судебной и исполнительной власти законодательными собраниями представляет даже современный французский парламент.

    Короче говоря, когда дремлющая или убаюканная Верховная власть фактически не объединяет этих трех проявлений власти, то начинается фактическое узурпаторское объединение их всеми раздельными властями, чем доказывается косвенно, что разделенные власти не могли бы даже и существовать, если бы не соединялись где-либо воедино.

    Б. Н. Чичерин, правда, говорит, что они соединяются в идеальном субъекте, а разъединяются в реальных органах. Но это невозможно. Действительность не может держаться отвлечением. Не одни органы власти должны быть реальны, но и самый субъект Верховной власти. Идеальный субъект - дело теории. А практика не знает никаких идеальных субъектов, а знает лишь реальных. Такой реальный субъект Верховной власти - монарх, народ или аристократия - заключает в себе всю нераздельную полноту прав и власти, разделять же эту полноту на отдельные проявления возможно только в органах, которые могут быть ему подчинены, только в том случае, если он сам столь же реален, как и они, а не составляет какую-то отвлеченную тень.

    Учение юристов о разделении "в самой верховной власти" есть ошибочная формулировка наблюдений государственной патологии. На самом деле, это возникает только как проявление борьбы управительных властей против Верховной. Конечно, управительным властям очень приятно быть "реальными", т. е. действительно существующими, а Верховную власть убедить оставаться "идеальной", реально не проявляющейся. Но это есть лишь средство усыпить верховную власть, а вовсе не изменение природы политических сил. И каждую минуту, когда Верховная власть пробуждается, - она чувствует себя обладающей одновременно всеми тремя проявлениями своего существа. Иной она не может и быть.

    Наоборот, во властях управительных разделение компетенции совершенно неизбежно. Именно будучи органами, эти власти специализируются. Верховная же власть недоступна специализации: она через это потеряла бы свою силу, свой смысл и свое существование, ибо ее действие, по существу направляющее. Наоборот, власти управительные становятся тем тоньше, тем совершеннее, чем более специализируются, и от этого специализирования не происходит никакого ущерба именно потому, что над специализированной, разделенной управительной властью высится объединяющая и направляющая единая, неразделимая Верховная власть.


    Х Причина необходимости управительных властей. Закон предельности действия и разделения труда. Действие прямое и передаточное

    Теоретически рассуждая, может явиться вопрос, почему при существовании Верховной власти нужны еще власти управительные? Почему последние не поглощаются первою всецело? Практически, однако, совершенно ясно, что никакая единая воля, единоличная или коллективная, не может обладать свойством вездесущия, а потому необходимо нуждается в воспособляющих ей органах.

    Сверх того, и по самой идее своей государство возникает лишь при обществе и социальном строе достаточно развитых, т. е., стало быть, в социальной среде, обладающей многочисленными проявлениями власти и подчинения, которые требуют своего согласования путем воздействия некоторой обобщающей идеи (Верховной властью). Без этого не могло бы возникнуть, не было бы даже нужным государство. Итак, власть, получившая значение верховной, находит в обществе уже готовыми многочисленные факторы власти, которые ей предстоит вовсе не истребить, а лишь гармонически сочетать для руководимого ею государственного совместного существования их. Превращение различных социальных отпрысков власти в свои управительпые органы есть одна из задач власти верховной. Этот процесс происходит совершенно естественно, по самой силе вещей.

    Но и в отвлеченном, теоретическом смысл необходимость разделения власти на властвующую, верховную, и подчиненную ей управитель-ную совершенно понятна.

    В анализе явления власти, как в анализе действия всякой силы, обнаруживаются два закона: 1) закон предела действия и 2) закон разделения труда. Последнему посчастливилось обратить на себя внимание и вырасти в целую доктрину разделения власти. Но первый, несмотря на свою первичность, этого далеко не удостоился.

    Мы должны, однако, остановиться на нем с особым вниманием.

    Всякая властная сила, каковы бы ни были ее юридические полномочия, если даже она, становясь верховной, юридически абсолютна, фактически все-таки ограничена своим количественным содержанием. Она может охватить своим прямым влиянием лишь известные пределы. Отсюда при росте общества является необходимость передаточного влияния управительного механизма, который передает центральную силу далеко за пределы ее непосредственной физической способности действия. В организации, достаточно разросшейся, как государство, этот необходимый передаточный механизм, эта система юридически административных ремней и блоков, принимает иногда огромные, сложные размеры. Верховная власть, коей назначение быть всегда и повсюду для того, чтобы повсюду и всегда оказывать свое направляющее действие, необходимо требует для возможности этого - организации механизма правительственной власти.

    Ее действие становится, таким образом, вместо прямого - передаточным, а это последнее - вообще чрезвычайно распространенное - имеет два главных вида:
    1) служилое,
    2) представительное.

    Власть служилая в виде всякого рода чиновников, комиссаров и т. п., составляет тот безусловно необходимый и полезный правительственный механизм, который служит для передачи и осуществления правящей воли. Но должно помнить, что этот механизм, эти рычаги, колеса и блоки - составляются из человеческих существ и организаций, которые имеют также и свою собственную волю, свои желания, свою внутреннюю логику развития. Если в механике усложнение механизма, увеличивая трение и инерцию передаточных частей, уже отзывается на правильном и производительном употреблении движущей силы, то в человеческом обществе действие передаточного механизма неизбежно сопровождается даже заменой направления правящей воли. Эта замена может происходить в легких, постоянно исправляемых оттенках, но может усиливаться и доходить до полного извращения высшей воли. Так или иначе, в большей или меньшей степени, она всегда характеризует всякое передаточное действие.

    Таким образом, в принципе и в идеале наилучшее действие есть прямое. Лишь при прямом, непосредственном управлении правящая воля осуществляется в чистом виде, делает именно то, что предполагает сделать.

    Это относится ко всем областям государственного и общественного управления и даже к различным инстанциям самой передаточной власти, в которой наибольшее совершенство состоит в сохранении для каждой инстанции возможно более прямого действия, без дальнейших передач,

    В целях достижения этого прямого действия служебных властей возникает и их специализация, с разделением на области законодательную, судебную и административную, при установлении взаимной независимости каждой ветви этого разделения. Но такая специализация и взаимная независимость служебных властей имеет место лишь в пределах их вспомогательного служения Верховной власти, которой они все остаются одинаково подчинены. Невнимание юридической науки к анализу законов прямого и передаточного действия власти приводит в этом отношении к чрезвычайному искажению самой доктрины о разделении власти, которая превращается в какую-то теорию олигархии правительственных ведомств. Особенно запутаны взгляды на независимость судебной власти, которая по преимуществу освобождается от подчинения Верховной власти, и образует какое-то status in statu [14].

    На самом деле разделение властей и их взаимная независимость имеют разумное место, повторяю, только в области чисто управительной, где цель этого состоит в достижении возможно более прямого действия. Но специализированные и независимый одна от другой эти области управления все одинаково истекают из Верховной власти, одинаково являются орудиями ее, подчиняются ей и исполняют только ее волю. Они все облечены властью только передаточной, а потому подлежат одинаково непосредственному контролю и направлению со стороны власти верховной.

    Необходимость прибегать к передаточному действию не может и не должна сопровождаться извращением самого содержания Верховной власти, которая включает в себе все отрасли власти, а не одну какую-нибудь из них. Ограничение содержания Верховной власти выделением из ее ведения, например судебного дела, было бы уничтожением ее, ибо Верховная власть только потому и Верховная, что универсальна, имеет все компетенции, лишаясь, же хотя какой-нибудь из них - уже тем самым она не есть более верховная, а такая же специальная, как другие.

    Закон предела действия имеет влияние на Верховную власть не в том смысле, чтобы уничтожал ее универсальность, всеобщность, а лишь в том, что ограничивает сферу ее непосредственного приложения к каждой из отраслей управления, и создает в каждой из них систему передаточного действия, посредством правительственного механизма, законодательного, судебного и административного. В этой системе передаточного действия Верховная власть действует так же сама, но лишь посредством своих служилых людей, над которыми сохраняет власть, контроль и право немедленного уничтожения всего ими совершенного не по ее воле и указанию.

    В развитом государственном строе прямое действие Верховной власти специализируется, таким образом, на контроле и направлении всех передаточных властей, всего правительственного механизма, с сохранением при этом своей неограниченности и универсальности, с сохранением всей своей нравственной ответственности перед подданными за действия руководимых ею управительных властей.

    Ввиду такого отношения между властью верховной и управительной, совершенство правительственного механизма состоит в том, чтобы дать наиболее широкий и легкий способ для контроля и направления Верховной властью всех учреждений, всей области передаточной власти. Это достижимо более всего путем освобождения Верховной власти от прямого заведования всеми мелочными и несущественными делами управления и сосредоточением прямого действия на контроле и направлении действия служебных учреждений.

    Другое могущественное орудие Верховной власти в наблюдении за управительными властями дает существование контроля самих подданных за действием служебных органов. Для такого контроля подданных выработано немало различных способов: а) право апелляции к Верховной власти, б) публичность и гласность действия служебных властей, в) право и возможность обсуждения действия властей в печати, собраниях и т. п. Третий способ контроля Верховной властью действия государственного механизма - дает система организации служебной власти на разнородных основах, т. е. создание общественного управления рядом с бюрократическим, в результате чего является их постоянная взаимная проверка и критика. Наконец четвертый способ состоит в учреждении особого специального органа контроля. В России на создание такого специального органа обращалось много внимания. При Императоре Николае Павловиче именно в этих видах был создан корпус жандармов. Фискалы Петра Великого [15] имели ту же цель. Тот же характер имело учреждение рекетмейстера[16], а впоследствии комиссии прошений [17]. Должно, однако, сказать, что при всей необходимости таких специальных органов практика всегда указывала на их недостаточность и даже способность к извращению поставленных им целей. Вообще несомненно, что задача контроля достижима не иначе, как применением всех указанных способов одновременно.

    Когда же эти способы не утилизируются в достаточной мере, контроль и направительное действие Верховной власти ослабевают или даже могут становиться фиктивными.

    При несовершенстве контроля и направления служебные учреждения передаточной власти могут вполне искажать все намерения и волю Верховной власти.

    Но это искажение доходит до полной узурпации, когда передаточная власть получает характер представительной.


    XI Принцип представительности Верховной власти. Класс политиканов. Бюрократия

    На принципе представительства необходимо остановиться несколько специальное, во избежание недоразумений.

    Когда мы говорим о представительстве, читатель всегда представляет себе, что речь идет о чем-то таком, что несет с собой свободу, обеспечение прав, ограничение произвола и т. п., вообще представляет себе нечто весьма светлое; вследствие этого он предрасположен считать излишним критическое рассмотрение принципа, обещающего столько благ. Такое отношение к пониманию принципов крайне ошибочно. Далеко не всегда представительство несет за собой благо. Я говорю о самой идее представления каким-либо другим лицом воли и мысли Верховной власти. Это явление представительства бывает не только в демократии, но и в монархии. Его-то мы и должны рассмотреть объективно - как политический факт, как один из составных элементов государственности.

    Д. С. Милль называет представительное правление наилучшим из всех [Д. С. Милль. "Представительное правление", глава III].

    Но Милль под представительным образом правления разумеет исключительно демократическое правление, и все его доводы в пользу представительства относятся собственно не к самому представительству, а к демократии. Между тем это очень большая разница, и если бы даже признать демократическое начало власти наилучшим, то из этого еще не следовало бы, что представительство есть лучший или даже просто хороший способ правления. Ж. Ж. Руссо считает демократию самым высоким правительственным принципом, но представительство совершенно отрицает [Значение представительства в демократии я более подробно рассматривал в книжке "Демократия либеральная и социальная". Москва, 1896].

    Ход мысли Милля таков. Он считает несомненным, что всякий человек и всякая группа могут лучше всего сами знать и понимать свои интересы. Поэтому наилучшее правление есть демократическое, в котором, по мнению Милля, именно и осуществляется заведование каждым своими интересами. Но так как невозможно, чтобы народ непосредственна собирался решать свои дела, если государство сколько-нибудь переросло размеры маленького городка, то приходится вместо непосредственного народного правления организовать его из избранных народом представителей.

    Это рассуждение доказывает не то, чтобы представительство составляло хороший принцип, а только то, что оно в известных случаях неизбежно, с чем и нельзя не согласиться. При этом, однако, для нас во всей силе остается вопрос, не есть ли представительство лишь неизбежное зло? А в этом случае требуется принятие мер, для того чтобы оно приносило возможно меньше вреда. Сам Милль, рассуждая о наилучших способах организации представительства, в сущности, озабочен именно этой самой задачей.

    Но прежде чем принимать меры к тому, чтобы извлечь из данного принципа возможно больше пользы и возможно более сократить размеры вреда от него, необходимо понять самое существо его, чем Милль именно и не озабочивается.

    Что такое представительство? Это просто одна из форм передаточной власти. Власть свою могут передавать и монарх, и аристократия, и народ. Очень часто это неизбежно, как вообще все формы передаточной власти. Но служилые формы передаточной власти вообще при некотором контроле представляют мало опасности для самого доверителя. Дело, порученное служилому, чиновнику, комиссару всегда строго определено. Эти лица делают то, что им приказано, на основании точно установленного закона или инструкций. Если они нарушают инструкции или законы - это уже есть преступление. Положение и права представителя воли Верховной власти совсем иное. Его задача - не исполнить данное отдельное поручение, но действовать во имя своего доверителя, представлять самую волю его в отношении даже тех случаев, где воля эта сама себя еще не определила. Идея представительства состоит как бы в передаче самого самодержавия Верховной власти чиновнику или депутату. Но эта передача по существу своему основана на ошибке, которая со стороны представляемого есть иллюзия, со стороны представляющего иногда - даже ложь.

    Чужую волю нельзя представлять, потому что она даже неизвестна заранее. Никто не может и сам знать заранее, какова будет его воля. Тем более не может этого знать "представитель". Тем не менее по развитию демократизма в огромных странах, не допускающих никакой возможности прямого правления народа, эта форма передачи его власти получила в настоящее время всеобщее господство, создав парламентарное правление.

    В настоящее время после вековой практики ни для кого не может быть сомнительным, что в парламентарных странах воля народа представляется правительством до крайности мало. Роль народа состоит почти исключительно в том, чтобы выбрать своих повелителей, да в случае особенной произвольности их действий сменить их, хотя и последняя задача - при хорошей организации политиканских партий - далеко не легка.

    Немало предлагалось способов ограничения всевластия этих представителей. Наиболее распространенная мысль в этом отношении требует, чтобы они действовали по "наказам" избирателей. Но это возможно лишь в собрании учредительном, в отношении которого действительно можно представить ясно определившуюся волю избирателей. В отношении же дел правления заранее неизвестных составлять наказы невозможно. Стесненные таким образом депутаты принуждены были бы поминутно обращаться с новыми запросами к избирателям, и дела правления пришли бы к неподвижности. В упомянутой книге своей и Милль совершенно правильно отрицает систему наказов. А без них парламентаризм неизбежно вырождается в полный произвол партий, которые безусловно держат в своих руках депутатов, по теории представляющих волю народа, но в действительности - исполняющих лишь волю своих партий.

    В настоящее время защита представительного образа правления возможна только на почве вопроса - хороший или плохой правящий класс дает эта система? Некоторые находят, что она вырабатывает наилучший правящий класс. Отсылаю читателей в этом отношении к упомянутой книге "Демократия либеральная и социальная". Здесь же лишь замечу, что как бы ни решался вопрос о качествах правящего класса при этой системе, не может быть спора, что она приносит весь тот вред, который происходит от приведения верховной власти к расстройству и бессилию.

    К тем же последствиям идея представительства Верховной власти приводит и в монархическом правлении, но здесь это происходит в иной форме. Демократическое представительство создает господство парламентарных политиканов. В монархиях идея представительства создает или сатрапии, или так называемый бюрократизм.

    При чрезмерном развитии централизации действительное правление монарха по контролю и направлению бесчисленных учреждений становится тоже невозможным. Естественное же стремление всех организаций к независимости может побуждать правительственные учреждения даже и к преднамеренному созданию такого порядка, когда они действуют "именем" монарха и якобы "по указу" его, но фактически совершенно независимо и даже без ведома Верховной власти. Тогда появляется так называемое бюрократическое правление, где чиновники, подобно парламентарным политиканам, представляют волю Верховной власти. Это, разумеется, такая же фикция, как и при парламентарном правлении, с той разницей, что в одном случае предметом фальсификации является воля монарха, а в другом воля народа. Бюрократия и парламентаризм поэтому идут всегда рука об руку, и парламентаризм по идее составляет даже естественное завершение бюрократизма.

    Во избежание этого особенное значение для верховной власти имеет так называемое самоуправление (точнее сказать - общественное управление), которое чрезвычайно расширяет возможность прямого действия в правительственных учреждениях и освобождает силы Верховной власти для прямого контроля и направления. Это одинаково относится к государствам всех образов правления, при всех формах Верховной власти. Значение самоуправления, как необходимого дополнения демократических республик, имеет даже свою серьезную литературу, но оно не менее велико и для монархии, как это мы рассмотрим в рассуждении о монархической политике.


    ХII Принципы власти и образы правления

    Рассмотрев способы действия власти, должно определить ее различные разновидности, или принципы. Принципов власти, на коих вырастают образы правления в человеческом обществе, всего три: это 1) власть единоличная, 2) власть некоторого влиятельного меньшинства, 3) власть общая, всенародная. На основании только этих трех принципов власти мы и можем оперировать повсюду, где оказывается нужной или неизбежной власть. Из них вырастают все комбинации управительной власти, из них же вырастает и власть верховная. Но их легче усмотреть и анализировать во власти верховной, нежели в управительной, именно потому, что власть верховная требует некоторого единого направляющего принципа, тогда как власть управительная не только допускает, но и требует самого разнообразного сочетания различных принципов власти, смотря по частным надобностям правления. Поэтому анализирующая мысль человека раньше всего усмотрела основные принципы именно во власти верховной, издревле разделив государства на монархические, аристократические и демократические.

    Юристы называют это "формой правления", так как до сих пор не пришли к соглашению относительно внутреннего смысла этого очевидного явления государственности. Но не должно забывать, что здесь "фррма" столь постоянная, столь вечно повторяется, что очевидно обусловливается некоторым глубоким вечным содержанием.

    Эти три основные начала всегда существовали и давно общеизвестны; анализ политических писателей со времен Аристотеля доселе не открывает ничего нового, кроме их. Попытки изменения Аристотелевой классификации каждый раз оказываются произвольными, подсказанными какой-либо практической тенденцией. Так Монтескье неудачно пытался выделить деспотию в особую форму государства из очевидного желания реабилитировать современную ему французскую монархию. Так Блюнчли пробовал прибавить к Аристотелевым подразделениям четвертую форму - "теократию", столь же произвольно, из ясного желания покрепче утвердить "светский" характер современного государства. Прибавки этой, однако, нельзя принять. Нельзя не видеть, что "теократия" всегда бывает только либо демократией, либо монархией, либо чаще всего аристократией. Они отличаются от других монархий или аристократий не политически, а только содержанием своего идео-кратического элемента, в чем могут быть различны между собой и другие монархии или республики. Стало быть, теократия сама по себе никакой особой политической формы власти не составляет. Все эти неудачные прибавки не принимаются в науке [Разделение на 2 формы (монархию и республику), принятое Макиавелли и нашим Сперанским, также не удержалось. В нем действительно уж окончательно игнорируется внутренний смысл, а удерживается только форма].

    Как неизбежен остается Аристотель - любопытный образчик этого представляет исследование Н. А. Зверева ["Основания классификации государств в связи с общим учением о классификации". Москва, 1883]. Труд этот тем более поучителен, что данные политики сведены в нем с данными социологии и освещены общей философской мыслью. К чему же мы приходим?

    Классификация Аристотеля, выраженная в современной терминологии [То есть называя политию Аристотеля по-нынешнему демократией, а его демократию - по-нынешнему охлократией], такова. Он признает три основные государственные формы, которые могут быть или правомерными (когда имеют в виду благо государства) или извращенными (когда имеют в виду благо правителя). Таким образом получаем:
    1. Монархию, способную извращаться в тиранию,
    2. Аристократию, способную извращаться в олигархию,
    3. Демократию, способную извращаться в охлократию. Подвергая критике все поправки, предложенные в разные времена, и отвергая их, а также показывая, что попытки новых классификаций или несостоятельны, или только воспроизводят в замаскированном виде того же Аристотеля, профессор Зверев считает возможным, соединяя результаты 2000 лет работы, остановиться на такой классификации:
       А. Простые формы (с нераздельными органами верховной власти):
         а) монархия,
         б) аристократия,
         в) демократия.
        Б. Сложные формы (верховный орган коих делится на составные части):
         а) монархические,
         б) аристократические,
         в) демократические.

    Нельзя, однако, не сказать, что простота или сложность может составлять лишь внешний, наглядный признак, а ни как не объяснять самого содержания. Стало быть, для выяснения содержания государственных форм мы должны изобразить формулу профессора Зверева несколько иначе и получим, что основными формами являются:
    1. Монархия: а) с нераздельными органами, б) с раздельными органами.
    2. Аристократия: а) с нераздельными органами, б) с раздельными органами.
    3. Демократия: а) с нераздельными органами, б) с раздельными органами.

    Итак, мы снова находимся в чистой классификации Аристотеля, особенно если вспомнить, что раздельного органа собственно Верховной власти в действительности нет, а есть только раздельные органы управления, так что, стало быть, это есть второстепенный, а не основной признак классификации. Итак в классификации гораздо правильнее и удобнее удержать Аристотелево разделение. В последнем крупном труде по государственному праву ["Политика". III том Курса государственных наук, 1898 г.] Б. Н. Чичерин так и делает.

    В подтверждение тысячелетних умозаключений политической науки можно уже отчасти привести и выводы социологии. Так, Спенсер [Г. Спенсер: Развитие политических учреждений], говоря о развитии политических учреждений, замечает, что общество внутренне связано двоякого рода организацией: экономической и политической. Первая, по его мнению, вырастает бессознательно и без принуждения, вторая выражает "сознательное преследование целей" и "действует принуждением". Сознательность и власть, таким образом, и им признается основой государства. Что касается самой власти, то, видя ее источник в народе (и притом, если применить терминологию Блюнч-ли, в "идеократическом" элементе). Спенсер признает, подобно всем другим наблюдателям, что она выражается в трех основных "орудиях": "деспотизме", "олигархии" и "демократии". Понятно, что для обозначения несимпатичных ему единоличного правления и правления избранных Спенсер употребляет лишь такие термины как "деспотизм" и "олигархия", но как факт он усматривает совершенно то же, что и другие наблюдатели.

    Вообще в определении государства, его основных форм и даже свойств их мы имеем перед собой совершенно аксиоматическую истину, наблюдение общее, одинаковое, бесспорное. Приведу для наглядности еще небольшой образчик этого, примечательный по древности.

    Задолго до самого Аристотеля Геродот в своей истории рассказывает о диспуте на собрании персов, низвергнувших Лжесмердиса. Между ними явились мысли об изменении формы правления в государстве, которое оставалось без законного наследника трона и безо всякого правительства.

    При этом, рассказывает Геродот, Отана (один из заговорщиков) предлагал учредить демократию. "Я полагаю, говорил он, что никому из нас не следует уже быть единоличным правителем. Вы видели, до какой степени дошло своеволие Камбиза, и сами терпели от своеволия мага (Лжесмердиса). Да и каким образом государство может быть благоустроенным при единоличном управлении, когда самодержцу дозволяется делать безответственно все что угодно? Если бы даже достойнейший человек был облечен такой властью, то и он не сохранил бы свойственного ему настроения. Окружающие самодержца блага порождают в нем своеволие, а чувство зависти присуще человеку по природе. С этими двумя пороками он становится порочным. Пресыщенный благами, он делает многие бесчинства частью из своеволия, частью из зависти. Он завидует самой жизни и здоровью добродетельнейших граждан, напротив негоднейшим из них покровительствует, а клевете доверяет больше всего. Угодить на него труднее, чем на кого бы то ни было, ибо если ты восхищаешься им умеренно, он не доволен за то, что ты недостаточно чтишь его; если же оказываешь ему чрезвычайное почтение, он не доволен тобою, как льстецом. Он нарушает искони установившиеся обычаи, насилует женщин, казнит без суда граждан. Что касается народного управления, то, во-первых, оно носит прекраснейшее название равноправия, во-вторых, правящий народ не совершает ничего такого, что совершает самодержец; на должности народ назначает по жребию, и всякая служба у него ответственна; всякое решение передается на общее собрание. Поэтому я предлагаю упразднить единодержавие и предоставить власть народу. Ведь в количестве все".

    Мегабаз выступил с мнением за аристократию [У Геродота "олигархия" , наша терминология не совсем совпадает с древней].

    "Что касается упразднения самодержавия, - сказал он, - то я согласен с мнением Отаны. Но он ошибается, когда предлагает вручить власть народу. В действительности нет ничего бессмысленнее и своевольнее негодной толпы, и невозможно, чтобы люди избавили себя от своеволия тирана для того, чтобы отдаться своеволию разнузданного народа; ибо если что делает тиран, он делает хотя со смыслом, а у народа нет смысла. Да и возможен ли смысл у того, кто ничему доброму не учился и не знает, а стремительно без толку накидывается на дела, подобно горному потоку? Народное управление пускай предлагают те, кто желает зла персам, а мы выберем совет из достойнейших людей и им вручим власть; в число их войдем и мы сами. Лучшим людям, естественно, принадлежат и лучшие решения".

    Однако же Дарий, в то время еще не имевший никаких особенных шансов быть избранным в цари, выступил против мнений Отаны и Мегабаза.

    "Мне кажется, - заявил он, - что мнение Мегабаза о демократии верно, а об аристократии ошибочно. Из трех предлагаемых нам способов управления, предполагая каждый из них в наилучшем виде - т. е. наилучшей демократии, такой же аристократии и такой же монархии, я отдаю предпочтение последней. Не может быть ничего лучше единодержавия наилучшего человека. Руководимый добрыми намерениями, он безупречно управляет народом. При этом вернее всего могут сохраняться в тайне решения относительно внешнего врага. Напротив, в аристократии, где многие достойные лица пекутся о благе государства, обыкновенно возникают ожесточенные распри между ними. Так как каждый из правителей добивается для себя главенства и желает дать перевес своему мнению, то они приходят к взаимным столкновениям, откуда происходят междоусобные волнения, а из волнений кровопролития; кровопролитие приводит к единодержавию, из чего также следует, что единодержавие наилучший способ управления. Далее при народном управлении пороки неизбежны, а раз они существуют, люди порочные не враждуют между собой из-за государственного достояния, но вступают в тесную дружбу; обыкновенно вредные для государства люди действуют против него сообща. Так продолжается до тех пор, пока кто-нибудь один не станет во главе народа и не положит конца такому образу действий. Подобное лицо возбуждает к себе удивление со стороны народа и скоро становится самодержцем, тем еще раз доказывая, что самодержавие совершеннейшая форма управления [Геродот. История, кн. III, §§ 80-82].

    Как видим, не только основные принципы власти, но даже существеннейшие черты их, сознавались людьми с древнейших времен.


    ХIII Основные формы власти суть типы, а не фазисы эволюции власти

    Власть в обществах и государствах всегда является только в виде монархии, аристократии или демократии. В настоящее время, когда эволюционная теория старается свести все явления к развитию одной основной формы, существует мысль, что это относится и к формам власти. Обычная при этом идея состоит в том, что основная форма - это демократия, из которой остальные развиваются и в нее же окончательно переходят.

    С этим однако совершенно нельзя согласиться. Наоборот, необходимо признать все три формы власти особыми, самостоятельными типами власти, которые не возникают один из другого, но сосуществуют постоянно рядом и даже никогда не уничтожаются в недрах общества, какой бы из них ни приобрел в данном обществе или в данную эпоху значения власти собственно верховной.

    Решительно всегда и во всяком обществе мы замечаем существование власти единоличной, которой подчиняются даже не из уважения именно к данной личности, а потому, что во множестве случаев, по общему сознанию, распоряжаться должен кто-нибудь один. Это бывает во всех тех случаях, когда цель действия совершенно ясна и всеми признана и когда при этом нужна особенная стройность действия и энергия. Точно так же всегда существует в обществах какой-либо слой, которому особенно перед другими доверяют и которому подчиняются не потому, чтобы находили каждое данное лицо его особливо высоким, а по предположению, что в человеке данного слоя имеются сословные способности к управлению, что лица этого слоя имеют особую для того выработку, о которой народ заключает не из видимых ему качеств данного лица, а исключительно по принадлежности его к данному слою. Таких социальных зародышей аристократии не мало и в современных обществах. Такова современная интеллигенция, у которой есть уже даже идея мозговой, наследственной выработки. Эти аристократические прослойки сильны и в промышленном мире. В мире политическом всякий кандидат имеет более шансов, если принадлежит к старой политиканской фамилии. Вообще этот элемент аристократии, т. е. слоя каких-то лучших людей, внушающих доверие прежде всего не по личным качествам, а по предполагаемым качествам слоевым, классовым, всегда в разнообразных проявлениях существует в недрах общества. Точно так же нет общества, даже рабского, в котором не было бы в той или иной форме проявлений власти демократической, т. е. власти целой массы народа, не потому, чтобы она была умна или в каком-нибудь отношении лучше других, а потому, что эта масса, сила, большинство.

    Все это совершенно особые типы власти, имеющие различный смысл и содержание. Переходить эволюционно один в другой они никак не могут, но сменять друг друга по господству они могут. Каждый из них может выдвинуться в значение власти верховной. Нация всегда их в себе находит, и смотря по обстоятельствам, каждый из них может побудить другие и завоевать себе первое место, не имея, однако, возможности уничтожить другие принципы власти, которые при этом переходят лишь на служебные проявления государственной жизни. Каждый из них, делаясь верховным, не порождается другим, а заменяет его. Это есть не факт эволюции в государственном отношении, а факт революции. Тут все признаки быстрого переворота, а не развития, например, монархии из демократии или наоборот. Самый переворот может происходить в силу какой-либо эволюции в национальной жизни, но в смысле государственном он все-таки является переворотом.

    Факт переворота может здесь маскироваться в глазах наблюдателя тем обстоятельством, что собственно в правительстве, то есть в системе управления, прежний хиреющий принцип верховной власти был уже раньше фактически вытеснен другими противоположными принципами власти. Но он тут все-таки не превратился в них, а лишь вытеснен ими, ставши слишком слабым для сохранения своей роли.

    Итак, смену форм Верховной власти можно рассматривать как результат эволюции национальной жизни, но не как эволюцию власти самой по себе, тем больше что, будучи низвергнут в качестве власти верховной, данный принцип власти все-таки нимало не уничтожается, а только получает подчиненные функции.

    Сами по себе основные формы власти ни в каком эволюционном отношении между собой не находятся. Ни один из них не может быть назван ни первым, ни вторым, ни последним фазисом эволюции. Ни один из них с этой точки зрения не может быть считаем ни высшим, ни низшим, ни первичным, ни заключительным. Теоретический анализ в этом отношении вполне подтверждается историческими фактами, которые не обнаруживают никакой необходимой, постоянной последовательности в смене форм верховной власти. Монархия, аристократия и демократия в среде одной и той же нации сменяют одна другую в весьма различной последовательности, причем постоянное соотношение усматривается только между формой Верховной власти и известным состоянием духа нации.

    Эволюционная теория расположена видеть в национальной жизни ряд необходимых сменяющихся фазисов развития. Может явиться предположение, что и формы Верховной власти связаны с этими фазисами эволюции в жизни нации. Но на почве исторических фактов нельзя установить ничего подобного. Есть ряд наций, которые, пройдя полный цикл развития, даже до окончательной смерти знали только одну форму Верховной власти. Византия все время свое прожила монархией. Венеция с начала до конца была аристократией. Швейцарские племена только завоеванием подчинялись монархии, но при всякой минуте самостоятельности создавали для себя демократию. Есть народы, у которых государственное развитие начиналось с монархического принципа, но есть как бы прирожденные демократии... Вообще появление тех или иных форм Верховной власти приходится ставить в связь не с фазисами развития нации, а с каким-то особым ее состоянием.

    Я полагаю совершенно очевидным, что формы Верховной власти обусловливаются нравственно-психологическими состояниями нации, в какой бы фазис развития ни проявлялось данное психологическое состояние. Оно может порождаться какими-нибудь влияниями социальной или экономической эволюции или вторжением каких-либо внешних исторических условий, какими-либо особенными религиозными влияниями: но откуда бы ни возникало то или иное нравственно-психологическое состояние именно оно, а не что другое приводит нацию к предпочтению в пользу той или иной формы Верховной власти. Это разнообразие условий, при которых может появляться каждая из основных форм Верховной власти, и порождает множество разновидностей, которые, можно сказать, совершенно не расследованы и не классифицированы наукой, но по глазомеру всегда замечаются как факт истории всяким наблюдателем.

    Эта нерасследовательность множества разновидностей Верховной власти чрезвычайно мешает понять и существенные отличия самих основных типов, скрывая их перед наблюдателем, подобно тому как в биологии основные типы организмов украшались от наблюдателей до тех пор, пока упорное наблюдение и изучение разновидностей не обнаружило с несомненностью, что есть не одна основная форма, дающая начало всем разновидностям, а несколько таких основных форм, типов.

    Наверх

    XIV Внутренний смысл основных типов власти

    Почему же в качестве Верховной власти выдвигается то монархия, то аристократия, то демократия? Это обусловливается известным психологическим состоянием нации, которому наиближе соответствует тот или иной принцип власти. Политика в деле установки Верховной власти сливается с национальной психологией. В той или иной форме Верховной власти выражается дух народа, его верования и идеалы, то, что он внутренне сознает как высший принцип, достойный подчинения ему всей национальной жизни.

    Как наивысший, этот принцип становится неограниченным, самодержавным. Верховная власть, им создаваемая, ограничивается лишь содержанием своего собственного идеала. Здесь проявляется факт, который Блюнчли называет идеократией. Всякая верховная власть идеократична, т. е. находится единственно под властью своего идеала. Она неоспорима, пока совпадает с ним, и становится узурпацией, тиранией, олигархией или охлократией, когда сама выходит из подчинения ему. Пределы, определяющие нравственную законность или незаконность Верховной власти, не подлежат точной формулировке, но всегда чувствуются нацией, то послушно подчиняющейся основной правде, властью выражаемой, то возмущающейся против узурпации.

    Эта нравственная или идеократическая подкладка Верховной власти настолько ощутительна, что многие исследователи политических учреждений старались установить связь между формою Верховной власти и нравственным состоянием нации.

    Эта связь, мне кажется, может быть определена вполне точно. В государстве, цель которого есть общее благо, нация стремится создать охрану того, что она считает должным или справедливым. Почему же нация в одних случаях доверяет в этих видах единоличному монарху, а иногда, напротив, возлагает свои надежды на лучших, традиционно зарекомендованных людей, иногда же просто на численное большинство? В этом проявляется нечто иное, как степень напряженности и ясности идеальных стремлений нации. В различных формах Верховной власти выражается то, какого рода силе нация по нравственному состоянию своему наиболее доверяет.

    Демократия выражает доверие к силе количественной.

    Аристократия выражает преимущественное доверие к авторитету, проверенному опытом; это есть доверие к разумности силы.

    Монархия выражает доверие по преимуществу к силе нравственной.

    Если в обществе не существует достаточно напряженного верования, охватывающего все стороны жизни в подчинении одному идеалу, то связующей силой общества является численная сила, количественная, которая создает возможность подчинения людей власти даже в тех случаях, когда у них нет внутренней готовности к этому. Это первый, элементарный фазис чувства дисциплины. "Куда мир, туда и мы", "мир велик человек", "мы от мира не отметчики"... Все эти формулы демократической дисциплины мы хорошо знаем по своим народным пословицам. Брайс описывает совершенно такое же состояние духа в американской демократии Соединенных Штатов.

    Если всеобъемлющие идеалы не сознаются достаточно ярко всеми, но при этом все-таки в народе имеется вера в существование разумного закона общественных явлений, то появляется господство аристократии, людей "лучших", способных по своей природе указать эту социальную разумность.

    Если наконец в нации жив и силен некоторый всеобъемлющий идеал нравственности, всех во всем приводящий к готовности добровольного себе подчинения, то появляется Монархия, ибо при этом для Верховного господства нравственного идеала не требуется действия силы физической (демократической), не требуется искания и истолкования этого идеала (аристократия), а нужно только наилучшее постоянное выражение его, к чему способнее всего отдельная личность как существо нравственно разумное, и эта личность должна лишь быть поставлена в полную независимость от всяких внешних влияний, способных нарушить равновесие ее суждения с чисто идеальной точки зрения.


    Раздел IV ОБЩИЕ ОСНОВЫ МОНАРХИИ

    XV Общие соображения

    Сущность монархического начала, как Верховной власти нравственного идеала, ставит ее в связь с рядом условий, от которых, впрочем, зависят в различных степенях и комбинациях и другие формы власти, поставленной над государством в качестве верховного начала устроения.

    Среди таких условий, являющихся основами существования монархии, на первом месте должно поставить то или иное религиозное начало, которым проникнуто миросозерцание народа. Но, при всей важности его, это не единственное условие, определяющее возникновение монархии. Вторым должно указать социальный строй, без которого вообще не может существовать нация, а потому и монархия. То или иное состояние социального строя влияет могущественно на возникновение разных форм Верховной власти. Но и это еще не исчерпывает необходимых для них условий. Верховная власть требует сознательного понимания своей сущности, для возможности правильного функционирования. Элемент сознания и необходимое для этого знание, наука, теория - наличность всего этого играет огромную роль в судьбах государственности, и еще большую роль играет, обыкновенно, недостаток сознательности. В этом последнем случае, обычном в истории, государственность данного типа, не умея развить своих сил, нередко подготавливает сама торжество других форм Верховной власти.

    Вследствие различий во влиянии религиозного мировоззрения и социального строя, а также по различному состоянию сознательности, появляется несколько неодинаковых типов монархии. В основе их три:
    1) монархия деспотическая, 2) монархия абсолютистская, и 3) монархия чистая или самодержавная. Мы рассмотрим их характерные черты ниже. Теперь заметим, что недостаток сознательности сильно влияет на переход одного типа в другой главным образом путем построения упра-вительных властей несоответственно с характером данной Верховной власти.

    "История, - говорит Чичерин, - в значительной степени есть повествование об ошибках правителей" [Курс Политика, стр. 2]. Но ошибки правителей большей частью создаются недостатком политической сознательности в народе вообще. В исторической действительности, можно сказать, человечество никогда не обладало достаточной степенью сознательности в своих государственных построениях. Вследствие этого - все три типа монархии, о которых сейчас сказано, - суть типы собственно идеальные. В действительности они никогда не являлись в полной чистоте своей, а всегда в некотором смешении различных типов, лишь с преобладанием какого-либо одного основного.

    Это обыкновенно еще более облегчало в истории переходы государства к другим формам правления, путем эволюционным или революционным. Если такие переходы и бывали иногда неизбежными разумно, т. е. действительно отвечали потребностям изменившихся условий, то едва ли не чаще всего они обусловливались просто отсутствием государственной сознательности, вследствие чего данная форма власти сама запутывала свои природные силы допущением влияний, посторонних ее природе, а потому сама себя парализовала и делала бесполезной и невозможной.

    Отсюда видно, какое огромное значение имеет наука правления, в смысле знания правящими сильных и слабых сторон своего строя, и того, какие политические силы его поддерживают или подрывают.


    XVI Значение религиозных представлений

    Можно теоретически спорить о том, одна ли религия способна давать человеку всеобъемлющий идеал, освещающий все стороны его существования. В исторической практике мы во всяком случае видим, что такую роль играют не философские системы, а религиозные, или точнее, что философская система становится способной к такой роли лишь тогда, когда превращается в верование, религию, объединяя рассудочное убеждение с безусловным требованием некоторой высшей сверхчеловеческой силы. Психология человека такова, что твердое руководство его поступкам дает лишь некоторый сверхчеловеческий авторитет. Отсюда связь духовной власти с религией.

    Наши современные, лично неверующие ученые, двояко нарушают правильное понимание истории в отношении этих сверхчеловеческих сил. Они чаще всего отрицают значение религиозных представлении в истории, и вместо них силятся внести в объяснение судеб человечества другие второстепенные факторы, как влияние природы, экономических условий и т. п. Другие, напротив, до крайности преувеличивают значение религиозных представлений именно потому, что не верят в их объективность. Я остановлюсь несколько подробнее на этом предмете, чтобы установить надлежащую, как думаю, точку зрения на размеры религиозных влияний.

    Фюстель Куланж в своем замечательном исследовании античной государственности до крайности преувеличивает влияние религиозных представлений на античную политическую жизнь, утверждая, для объяснения этого, будто бы люди тогда были совершенно не таковы, как теперь. Теперь, говорит он, люди стали иными, и социально-политическое творчество движется уже иными законами.

    "Мы, - говорит Фуллье [Alfred Fouille - Psychologie du peuple Francais [18] Paris, 1898], - уже не принадлежим к эпохе, когда Юм писал: если хотите знать греков и римлян - изучайте англичан и французов. Люди, описанные Тацитом и Полибием, таковы же, как окружающие нас". Фуллье возражает, что даже у самих Тацита, Полибия и Цезаря описываются народы, представляющие "les plus frappants contrastes" [19] между собой. Все эти мнения показывают, что нынешние мыслители совершенно теряют чувство меры. Они то сочиняют "среднего человека", не желая думать о реальных отклонениях от "среднего человека", существующего только в абстракции, то утверждают несливающиеся les plus frappants contrastes, забывая за различиями видеть общее. Между тем в действительности частные различия, хотя имеют свое серьезнейшее значение, развиваются лишь на вечно незыблемом и для всех времен и народов одинаковом, общем фоне. Юм был совершенно прав, говоря, что желая знать греков и римлян - изучай французов и англичан, ибо не зная человека - нельзя знать грека или римлянина, а узнать человека с должной тонкостью можно лучше всего на своих современниках, на тех, кого мы можем наблюдать лично и непосредственно. Правильная система наблюдения требует идти от известного к неизвестному, от легко наблюдаемого к трудно наблюдаемому. Только таким путем мы можем понять и сущность вечного закона, остающегося неизменяемым, и значение различий времени и места.

    Описывая огромное значение религии для социально-политического строя античного мира, для его нравов, обычаев, законов и учреждений, Фюстель Куланж заявляет: "Чтобы узнать истину о древних народах, мы должны изучать их, забыв о себе". Вот это, однако, и есть величайшая ошибка, тем более, что на самом деле она двойная: ибо Фюстель Куланж, на самом деле, не забывает о себе, а только старается забыть, и думает, что тем лучше забыл о себе, чем более противоположными себе представляет древних. Он создает себе предвзятую идею о нашей будто бы полной противоположности с ними, и потом задается вопросом "почему условия управления людьми уже более не те, как в старину?" В объяснение этого он говорит: "Если законы человеческой ассоциации теперь иные, чем в древности, это от того, что в самом человеке кое-что изменилось. Действительно, одна часть нашего существа изменяется из века в век: это наше познание... Человек не мыслит более так, как он мыслил 25 веков назад, и именно потому законы, им управляющие, теперь иные, нежели в старину" (стр. 2) [Фюстель Куланж. Древняя гражданская община].

    "Взгляните, - продолжает он, - на учреждения древних, не размышляя о их верованиях, и вы найдете их темными, не объяснимыми... Но рядом с этими учреждениями и этими законами поставьте верования: факты тотчас станут ясными" (стр. 2-3).

    Таким образом, по Фюстель Куланжу, в древности религиозные верования "определяли" все - семью, брак, учреждения, политику. Но теперь уже не так, ибо наши "познания" изменились.

    Такой взгляд односторонне искажает и прошлое, и настоящее. Во-первых, религиозные верования влияли на учреждения не только при Ромуле или Регуле, но и при Августе и Диоклетиане. Точно также они влияли на учреждения и при Константине Равноапостольном и Юстиниане Великом, и далее во всю историю Европы и России вплоть до наших времен, которые Фюстель Куланж, без должного анализа, и ошибочно считает обладающими, будто бы, иными законами ассоциации. На самом деле религиозные верования и теперь столь же влияют на учреждения. С другой стороны, никогда и нигде, даже в так называемых теократических странах, вовсе не одни религиозные верования определяли характер социальных и политических учреждений.

    Подобно тому, как невежественный крестьянин, узнав о существовании науки, начинает ее считать всесильной, так неверующий современный ученый, замечая в древности действие религиозного чувства и религиозных представлений, делается склонен думать, будто у верующих эти чувства и эти представления всесильны.

    Для верующего человека, напротив, достаточно вглядеться в учреждения древних для того, чтоб увидать, что у них, как и у нас, влияние религиозных чувств и представлений существует, но далеко не безусловно властвует, не безусловно определяет поведение людей. Нынешние верующие убеждены в существовании Бога, убеждены в том, что в предписаниях религии нам указана Его воля, всесильная и непобедимая, убеждены, что земная жизнь - ничтожный миг, и нам, даже по расчету, благоразумнее исполнять только волю Божию. Но много ли мы ее исполняем? Не каждую ли секунду мы нарушаем ее, увлекаясь страстью, расчетом, и наконец просто забывая Бога, находясь в состоянии "невидения Бога"? Вспоминая самые лучшие времена полного расцвета христианства, времена гонений на христиан, и самые апостольские времена, мы встречаем множество фактов, указывающих, что и тогда было то же самое колебание веры и подчинения Богу, с одной стороны, и забвения Бога, или измены Ему - с другой. Это часто видим мы даже в самих Житиях святых.

    Такое же состояние было и в древнем дохристианском мире. В классическом мире мы на каждом шагу видим, что наряду с верой в богов, и желанием сообразовать свою жизнь с их требованиями, было и неверие, и забвение, и даже эксплуатация религии. Рим обожествил Ромула. Римляне поверили, что Ромул взят на небо, откуда и являлся им. И однако - та же древняя история рассказывает, что Ромула убили сенаторы и сочинили всю остальную историю. Кто же тут подчинялся своему предполагаемому божеству и кто эксплуатировал религию? Можно ли сказать, что сенаторы не верили в богов? Конечно верили. И однако они, в истории убийства Ромула, как будто бы нагло насмехались над богами. Точно также Тит Ливии, за все время господства патрициев, сообщает множество несомненных фактов, как они пользовались религиозными гаданиями для того, чтобы помешать избранию неугодных им людей или побудить плебеев подчиниться политике сената. Достаточно перечитать Тита Ливия, чтобы убедиться, что эта эксплуатация "воли богов" патрициями вовсе не была одним подозрением плебеев, и действительно совершалась. Точно также у греков мы часто видим случаи, когда они не обращали внимания на волю богов и не сообразовывались с требованиями благочестия. Так, например, когда Гигес низверг династию Гераклидов, то вера народа и самого Гигеса сказалась в решении: спросить Пифию, признать или не признать Гигеса царем? Но тут же проявилось и неверие. Ибо "Пифия, - рассказывает Геродот, - тогда же возвестила, что Гераклиды будут отомщены на пятом поколении Гигеса: ни мидяне, ни цари их не обращали ни малейшего внимания на изречение оракула, пока оно не сбылось" [Геродот, I, 13]. Потом вскоре, при Аллиете, во время опустошения неприятельской земли, был, по небрежности, сожжен храм Афины Асесской, и "на это сначала не было обращено внимания", пока не случилось беды. Таких фактов множество. Впрочем, достаточно вспомнить саму мифологию классических народов, полную борьбы людей с богами, для того, чтобы понять, как условно и непрочно было подчинение людей богам.

    Вообще человек существо сложное и волей-неволей подчиняясь множеству разнородных влияний, - в то же время всегда имеет и стремится иметь свою волю в устроении своей жизни. Сообразно же со внушениями этой воли, у него есть свой расчет, соображение, приспособление к весьма многоразличным обстоятельствам жизни. Человек чувствует на себе давление законов экономических, социальных, исторических усложнений и т. п. Соответственно всему этому у него всегда есть свой житейский расчет, соображения политические, личные и т. п., которые он вовсе не подчиняет безусловно своим верованиям или так называемым убеждениям. Никогда поэтому не было такого народа, у которого бы социальный и политический строй всецело определялся только религиозными или философскими верованиями. С другой стороны, влияние этих верований и не исчезает никогда.

    Значение (имеется ввиду влияние. - прим. ред.) религиозного элемента на социально-политическое творчество сохраняется и в настоящее время. Не говоря уже об огромной массе верующих различных вероисповеданий, даже и сами считающие себя неверующими выступают на политическо-социальную платформу с представлениями чисто религиозного характера. Опост Конт, создав свою религию человечества, не сделался главою современности только из-за частностей своей религии. Но верование в некоего Dieu - 1'humanite [20], в некоторое коллективное существо - "человечество", вечно живущее в смене поколений, и даже имеющее некоторый общий разум, глубоко засело в тех людей ХIХ века, которые отреклись от христианства. Точно также и современный социализм (марксизм) все более принимает форму обожествления материальных сил производства. Когда мы вспомним, как чисто атеистическая философия буддизма, отвергши Бога, населила небо своими обожествленными "мудрецами", и только с той поры, т. е. перейдя из философско-нравственного атеизма в чисто языческую религию, стала способна к социально-политическому творчеству, то мы вовсе найдем невероятным появление через 100-200 лет алтарей и "духов" Маркса и Энгельса в новом социалистическом язычестве производительных сил природы.


    XVII Реальность религиозных влияний

    Значение религиозных верований в истории человеческих обществ чрезвычайно затемняется тем обстоятельством, что трактующие об этом предмете обыкновенно не верят в существование Бога и в действие мира духов на земную жизнь. Они поэтому представляют себе религиозные верования созданием фантазии человека. Не Бог создал человека, говорят они, а человек создал себе богов. При таких понятиях, во влиянии религии видят отраженное воздействие человека на самого себя. Я должен оговориться, что не только иначе понимаю вопрос, но думаю, что при отрицании реального, самостоятельного бытия духов, - в истории ровно ничего нельзя понять.

    Человеческая природа составляет такую область мира, в которой соединяется действие сил материальных и духовных. На нас действуют влияния земные, материальные, действует также мир духов. Откровение объясняет, что наша земная жизнь, как и жизнь историческая, есть арена борьбы этих духовных сил, влекущих нас к совершенно противоположным действиям и судьбам. Вот почему и важно для нас содержание наших религиозных представлений. Их значение аналогично значению опытных наук. Подобно тому, как науки естественные составляют знание действия сил материальной природы, так религиозные верования составляют знание действия на нас мира духов. В обоих случаях это знание нужно для того, чтобы соображать свою жизнь с действием данных сил материальных и духовных. В обоих случаях знание и пользование им увеличивают нашу силу и разумное устроение жизни, наоборот - незнание или непользование знанием ослабляет нас и влечет к жизни, порабощенной силами, нам незнакомыми, но тем не менее существующими и на нас действующими.

    Успехи человека в познании этих влияний бывают неодинаковы, а отсюда и весьма различно влияние религиозных верований и представлений.

    Человечество падшее было оторвано от истинного Богопознания. Однако, человеческие рода и племена, по преданию от предков сохранили воспоминания о том, что есть Бог единый, Творец и Промыслитель. Это воспоминание у большинства сильно потускнело, до такой степени, что почти потеряло практическое влияние на жизнь людей. Но тем сильнее действовали низшие религиозные представления.

    На этой почве наиболее отчетливо действуют две разновидности религиозных представлений: 1) обожествление сил природы, 2) культ предков, причем оба культа часто сливаются в различных степенях. Верование в бессмертие души, и убеждение в благожелательности отцов семейств, приводят к тому, что люди видят своих покровителей в духах предков, к ним обращаются с просьбою о защите, им приносят жертвы, им воздвигают храмы и т. п. С их же указаниями и желаниями они, по мере доброй воли и обстоятельств, сообразуют свое поведение и свою общественную жизнь.

    Обожествление сил природы - есть лишь грубое проникновение в область духовных существ. Тут люди поклоняются и злой силе и доброй, особенно легко отходя от понятия самого существа Божия. Его существо - как известно из Откровения, есть существо нравственное. В обожествлении природы человек, напротив, преклоняется только перед силой, независимо от ее нравственного или даже противонравственного содержания, и таким образом способен особенно далеко отходить от истинного Бога.

    Эти-то различные состояния религиозных верований, - не могут не иметь весьма различного влияния на человеческую жизнь вообще, а в частности и на понятие человека о Верховной власти в его политической жизни.

    Устроив свое государство, люди действовали к действуют весьма неодинаково, смотря по тому, что, по их мнению, сильнее и выше всего в мире. Сверх того, для определения их деятельности очень важно и то, какие именно силы духовного мира, по мнению данного народа, наиболее интересуются человеческой общественной жизнью. В верованиях древнего грека было представление о некоторой судьбе, которая гораздо сильнее Юпитера и прочих богов, но Юпитер, Венера и т. д. непосредственно вмешиваются в земные дела, и ясно предъявляют свои требования, коих неисполнение опасно, а исполнение выгодно. Между тем, чего желает судьба греку было неизвестно. При таких понятиях он, конечно, сообразовался не с тем, что ему неизвестно, а с тем что ему известно.

    Отсюда огромное первоначальное влияние на политику именно культа предков и культа сил природы. Точно так же как и признание единого Божества, Создателя мира, эти две ветви религиозных представлений способны давать исходные пункты для единоличной Верховной власти.


    ХVIII Религиозный элемент в единоличной Верховной власти

    Признание Верховной государственной власти одного человека над сотнями тысяч и миллионами подобных ему человеческих существ не может иметь места иначе, как при факте или презумпции, что в данной личности - царе - действует некоторая высшая сверхчеловеческая сила, которой нация желает подчиняться или не может не подчиняться.

    В отношении народов, покоренных силой, царь покорителей может являться Верховной властью, так как покоренные не имеют никаких самостоятельных прав и пользуются лишь теми крупицами прав или терпимости, которые победителю угодно оставить или даровать. Но и насильственная человеческая власть одного лица имеет такое положение только в отношении покоренного племени. Сам царь покорившего племени имеет не самобытную силу, а почерпает ее среди народа покорившего, в отношении которого уже должен иметь какой-нибудь иной источник власти, а не простую силу. Да и покоренные признают Верховную власть царя, покорившего их, только потому, что за него стоят его воины, его родное племя. Сила, вынуждающая к покорности, заключается, таким образом, не в данном единоличном владыке, а в стоящем позади его народе.

    Но каким образом один человек может стать Верховной властью для того народа, к которому он сам принадлежит, и который во столько же раз сильнее всякой отдельной личности, во сколько миллионы больше единицы?

    Это может быть произведено только влиянием религиозного начала, тем фактом или презумпцией, что монарх является представителем какой-то высшей силы, против которой ничтожны миллионы человеческих существ. Участие религиозного начала безусловно необходимо для существования монархии, как государственной Верховной власти. Без религиозного начала единоличная власть, хотя бы и самого гениального человека, может быть только диктатурой, властью безграничной, но не верховной, а управительной, получившей все права лишь в (Качестве представительства народной власти.

    Таково и было историческое возникновение монархий. Единоличная власть нередко выдвигалась в значение высшего правителя, диктатора, вождя, по причинам весьма разнообразным: по мудрости законодательной или судебной, по энергии и талантам, для поддержания внутреннего порядка, по способностям военным, но все эти правители могли получать значение Верховной власти, только в том случае, если в факт их возвышения привходила религиозная идея, которая указывала народу в данной личности представителя высшего сверхчеловеческого начала.

    Как правило, все монотеистические религии более способствуют возникновению монархической Верховной власти, религии политеистические, напротив, мало этому благоприятствуют, за исключением того случая, когда культ предков создает в какой-либо восходящей линии родства обожествление представителя династии.

    Обожествление предков, которые вместе с тем являются родоначальниками царствующей династии, понятно, сообщает царю значение живого выразителя духа и верований народа. Присутствие этого элемента в древних царствах повсюду более или менее заметно. В Ассирии главный бог был Ассур, который почитался и как покровитель династии, а между тем библия называет Ассура сыном Сима. В Египте прямо говорили, что в стране первоначально царствовали боги, т. е. другими словами - предки царей были зачислены в божества. В отношении Китая наш известный синолог, С. Георгиевский, очень убедительно объясняет значение культа предков анализом китайских иероглифов [Сергей Георгиевский. "Анализ иероглифической письменности китайцев, как отражающей в себе историю жизни древнего китайского народа. Спб., 1888 г.]. Иероглифы китайцев выражают, как известно, не звуки, а понятия и сочетания понятий, а потому анализ иероглифов дает возможность определить, какие обстоятельства и факты обусловили именно такое, а не иное составление данного иероглифа. Так, например, можно видеть наглядно, из каких элементов сложилось "государство", или "войско", или "народ" и т. п.

    Такой анализ иероглифов приводит Георгиевского к заключению, что древние китайские цари были не более, как выборными начальниками. Выбирали в такие начальники за военные заслуги, так как иероглиф "дай" именно выражает, что лицо царствующее искусно в военном деле. И вот этот первоначально выборный вождь превращается впоследствии в представителя самого Неба.

    В общей сложности рисуется такая картина. Один из родоначальников китайцев, избранный в вожди при завоевании ими своих нынешних территорий, превратился постепенно в верховное божество, а бо-гдыханы - его "сыновья". Сын первого вождя, еще вероятно очень невластного, по требованию культа предков, приносил ему жертвы, и следовательно являлся необходимым посредником между народом и умершим вождем, которого дух нужен был народу, как покровитель. Авторитет преемников его таким образом возрастал из поколения в поколение. Все последующие цари по смерти своей еще более наполняли небо духами, которые являлись покровителями китайцев, и все живут с Шан-ди (небо). Каждый же император есть "сын неба" и самое его царствование называется "служением небу". Действительно "служение небу" есть одновременно и семейная обязанность императора по культу предков, и - управление народом, над которым правили все эти духи при своей жизни, а по смерти явились покровителями бывших подданных.

    Культ предков, обязательный для каждой отдельной семьи, не имеет значения для всех остальных семей китайского народа, тогда как культ могущественному роду Шан-ди касался всех. Предки других семейств оставались домашними духами-покровителями, а Шан-ди постепенно вырастал в главное национальное Божество. Понятно, какой ореол власти давал культ Шан-ди китайскому императору, природному, неоспоримому и наследственному хранителю этого культа. Покоряясь небу, т. е. Шан-ди, народ тем самым должен был покоряться его земному представителю, богдыхану, и не мог отказать ему в повиновении, не отказывая в повиновении самому небу. Так из первоначального счастливого, удачливого военачальника, выдвинувшегося из среды равных ему начальников китайских родов, выросла на почве культа предков, власть верховная уже не зависящая от народных желаний и избраний, а от воли "неба", Шан-ди.

    Но ясно в то же время, что верховная власть богдыхана проявляет в управлении народом не свою личную волю, а волю всего сонма духов предков своих, заседающих с Шан-ди на небесах. Верховная власть, таким образом, и здесь выражает весь дух, преданья, верования и идеалы народа.


    XIX Нравственный отпечаток религиозной идеи

    Различие религиозной идеи, возведшей власть в значение верховной, придает ей неодинаковое нравственное достоинство. Даже среди монотеистических религий не все дают одинаковое содержание тому идеалу, служение которому создает Верховную власть монарха. Йог истинный - один. Высшие идеалы правды и нравственности - тоже только одни. Истинная степень самостоятельности человека в устройстве своей жизни - тоже только одна. Как бы мы, в своем мнении, ни увеличивали или ни уменьшали степени своей самостоятельности в действительности она, реально, такова, как это создано Богом. Поэтому надлежащее, правильное руководство общественной жизни, в быту и в политике, дает лишь то религиозное воздействие, которое люди получают от Истинного Бога. Все остальные влияния, создаются ли они нашим воображением или замаскированным воздействием каких-либо других сверхчеловеческих сил, будут оказывать действие более или менее искаженное.

    Посему монархическое начало, как верховное, имеет не одинаковую степень нравственного достоинства и общественной пользы. Это обусловливается содержанием того религиозного начала, которое сообщило данной монархии ее верховное государственное значение.

    Связывание монархии, как Верховной власти, с неведомой божественной силой, неясных нравственных очертаний, создает извращенную монархию, с деспотическим характером.

    Тут все, естественно, сводится к личности правителя. Мы наблюдаем этот тип в монархиях восточных. Громадные царства возникают и распадаются там в связи с одной личностью или с двумя-тремя поколениями властвующего дома. Таковы царства татарские, арабские, турецкие. Во всех них, при громадном значении личности правителя, в нации крайне слабо все, способное вырабатывать его личность. Понятия о церкви не существует, и при такой концепции божества - не может существовать. Магометанское понятие о Боге-Аллахе - не связано с понятием о пребывании Его в душах людей, а связано лишь с покорностью Ему (Ислам - значит покорность).

    Покойный Владимир Соловьев [W. Solovieff. La Russie et 1'Eglise Univeiselle [21]] ярко характеризует дух этой религиозной концепции. В магометанстве, говорит он, "Бог и человек помещены в двух противоположных полюсах существования, вследствие чего между ними нет филиации. Всякая реализация Божественного элемента, нисходящая к человеку, и всякое одухотворение элемента, восходящего от человека, сами собой исключаются. Религия становится чисто внешним отношением между всемогущим Создателем и созданием, безусловно чуждым свободы и обязанным лишь слепо повиноваться своему владыке (это и есть смысл арабского слова "ислам"). Этой простоте религиозной идеи соответствует столь же простое решение задачи социально-политической. Человек и человечество не имеют перед собой задач какого-либо прогресса. Нет никакого нравственного возрождения для личности и тем более для общества. Все принижено до уровня чисто естественного существования. Идеал низведен до той степени, при которой возможно немедленное, непосредственное его осуществление. Мусульманское общество не способно иметь других целей, кроме развития материальной силы и наслаждения земными благами. Вся задача мусульманского государства - распространять оружием ислам и управлять правоверными абсолютной властью по правилам элементарной справедливости, изложенным в Коране".

    Эта религиозная концепция отражается и на характере Верховной власти в государстве, ослабляя нравственное начало, которое в исламе состоит не в самом качестве духа нашего, а во внешнем исполнении правил, т. е. в дрессировке, в покорности предписанному режиму.

    Духовное состояние восточных народов - семитов, и хамитов, вообще, представляет любопытное отличие от духовного состояния иафе-тадов. Последние глубоко ощущают свой дух, и напротив, иногда склонны забывать о существовании высшей силы, их породившей. Но зато, вспоминая об этой высшей силе, иафетиды легко ощущают свое нравственное сродство с нею. Евреи составляют некоторую средину между этими двумя типами. Остальные народы Востока никогда не считают высшей силой самих себя. Восток хранит сознание высших сверхчеловеческих сил, устраивающих судьбы людей и народов, но нравственного содержания этих высших сил не ощущают легко.

    В сверхчеловеческих элементах, большей частью, он ощущает только непреоборимую силу, которой покоряется, не разбирая ее качества, готов преклоняться и перед демоническими началами, как перед Божественными.

    Такое духовное настроение, несомненно, пробуждает в политике склонность сплачиваться около власти единоличной, в которой народы востока ищут избранника высшей сверхчеловеческой силы. Но содержание воли этих высших сил не определялось нравственным началом. Восток покорялся силе, потому что она сила, не уважая ее, не любя ее, но только покоряясь. Таким характером облекалось и государственное сознание.

    Избранника высших сил мог показать только успех, в котором выражалась помощь свыше. Успех - мерило законности нравственной. Дня направления действий этого избранника высших сил, по неясности воли последних, или точнее - по неясности характера этой воли, не имелось указаний кроме воли самого правителя. Проблески высшего религиозного сознания порождают кое-какие признаки долга правителя. Но это - крупицы, которые у более нравственно развитой личности могут создать высокий образчик правления, но не могут создать общего идеала царя. В конце концов, для востока Чингисхан и Шах-Надир столь же идеальны, как Гарун Аль-Рашид.

    При неясности нравственного характера Божества и вытекающем отсюда мериле правды в виде "успеха" не может быть различия между властью законной и узурпаторской. Посему и элемент наследственности мало развит. Поддержание династии нередко достигается убийством всех претендентов. Избиение всех братьев Султана иногда составляло правило внутренней политики. Практика власти становится еще более произвольной, когда она сама не имеет опоры легитимности и держится лишь до тех пор, пока составляет грозную силу. Произвольность власти характеризует эту деспотическую монархию. При этом должно заметить, что произвольность зависит не от отсутствуя закона, он может быть. Но закон существует вообще для подданных, а не для Верховной власти, которая везде сама составляет источник закона, а посему им не может быть ограничиваема. Произвольность власти деспотической монархии зависит от отсутствия того, чем только и уничтожается произвол ее, - ясного представления того нравственного идеала, выражать который она призвана. Таким образом монархия деспотическая является повсюду, где извращены религиозные представления, в связи с правильностью которых только и может развиваться истинный идеальный тип монархии.

    Наверх

    XX Монархическое начало в связи с явлениями социального строя

    Человеческие представления о правде и справедливости находятся в тонкой внутренней связи с верованиями и представлениями религиозными. Но наряду с этим фондом верований, в выработке понятий о справедливости, правде и праве играют огромную роль условия исторической национальной жизни, отношения междуплеменные, социальные и бытовые, которые - даже при всем влиянии верований - никогда не определяются исключительно ими, а имеют своей причиной также влияния и соображения чисто житейские, практические, соображения о возможности или невозможности, удобстве или неудобстве, пользе или вреде.

    Весь этот громадный слой влияний и условий чисто политических, социальных, экономических, также играет могущественную роль в определении формы и характера Верховной власти, а в частности отражается и на монархии.

    Он может быть неблагоприятен для ее возникновения, может быть, наоборот, и очень ей благоприятен. Но вообще должно заметить, что между этим слоем влияний историческо-социальных и слоем влияний религиозных вовсе нет полного и необходимого совпадения. Они действуют отдельно, иногда совпадая, иногда противодействуя один другому. Так у нас, в России, эти два слоя влияний, вообще говоря, совпадали весьма гармонично, порождая этим особенно хорошо выдержанный тип монархии. В Византии, например, наоборот, влияния историко-социальные во многих существенных пунктах расходились с религиозными, вредя развитию чистого монархического типа. В Риме расхождение этих слоев влияний было еще сильнее. То же самое можно сказать и о монархиях западной Европы.

    Оставляя в стороне слой религиозных влияний, в сфере влияний историческо-социальных мы можем заметить следующие явления.

    В отношении собственно социальном человечество переживает вообще две стадии развития: быт патриархальный [Эпоха матриархальная слишком мало изучена, чтобы ее вводить в рассуждение] и быт гражданственный, незаметными ступенями переходящие из одного в другой. Быт патриархальный, есть быт разросшейся семьи, члены которой связаны не только общим происхождением, но и всей нравственной и дисциплинарной силой его. Патриархальный быт существует лишь до тех пределов, пока семья, сильно разросшаяся, еще не настолько однако велика, чтобы члены ее потеряли возможность личного постоянного общения, личного знакомства, совместного труда и защиты. На этом непосредственном, личном влиянии все построено в патриархальном быту, и тем более прочно, что место каждого члена определяется не выбором, не желанием и даже не заслугами, а естественным нарастанием одного поколения на другое. Патриархальная семья есть плод, так сказать, растительного социального процесса, действия естественных сил рождения, симпатии, подчинения сильнейшему, привычке... Сознательность участвует в этом очень мало, лишь в частностях и подробностях. Но тем сильнее связь привычная и инстинктивная, усиливающаяся еще более тесным единством культа, который всегда или состоит в культе предков или тесно с ним связан.

    Власть патриархальная есть по существу своему монархическая. Она проникнута тем же нравственным духом, той же самородностью (spontaneite), независимостью от желания или избрания; она проникнута совершенной ясностью прав и обязанностей, задач как управления, так и подчинения. Эта власть чисто монархическая по характеру, но представляет собой лишь зародыш монархии, точно так же как патриархальная община представляет собою лишь зародыш общества.

    Власть патриархального владыки в высшей степени ясна внутри его семейной общины. Но как он объединит хотя бы две такие общины? В отношениях этих двух-трех семейных общин нет ничего того, что объединяет внутренне каждую из них в отдельности. Разрастающийся патриархальный быт превращается в родовой, построенный уже лишь по инерции, по естественной аналогии, на началах патриархального, но уже без той реальной, непосредственной, личной связи и власти, которая составляет всю красу и силу патриархального быта. Внутренняя стройная самоудовлетворенность, и потому незыблемый порядок патриархального строя, посему не может повториться в родовом. Этот родовой быт всюду характеризуется неясностью общей связи, усобицами. "Возста род на род": это явление общее.

    Между тем родовой быт - это именно та ступень, та фаза эволюции патриархального быта, с которой племя переходит к строю гражданскому, т. е. к строю, когда является вопрос уже о власти политической, основанной на отношениях не семейных, не родственных, не экономических, не нравственных или религиозных, прямо и отдельно взятых, но на отношениях гражданских, отношениях людей, родных и чужих, богатых и бедных, злых и добрых, и не однородного культа, но принужденных и желающих жить в одном гражданском союзе.

    Это гражданское состояние, гражданской союз, ничуть не упраздняет других союзов и связей, и даже без существования их он невозможен, то есть без существования их для него невозможно найти авторитетные основы. Но все-таки сам по себе, по существу своему, он отличен от них. Понятие же о Верховной власти только и является при переходе в это гражданское, политическое, состояние.

    Каковы же при этом условия для возникновения различных форм Верховной власти? Сам по себе, чисто патриархальный быт вообще весьма благоприятен для развития именно монархической власти, которая по характеру аналогична привычной и всеми любимой патриархальной власти. Поэтому если патриархальные семьи, не разросшиеся еще в укоренившийся родовой строй, получают потребность некоторого совместного действия, как для общей самозащиты или нападения, у них естественно выделяется в качестве общей власти - монархия. Но если необходимость общей власти является при уже развитом родовом строе, возникновение монархии труднее.

    Владыки родов слишком могущественны для того, чтобы дать место монархии, и развитой родовой быт естественно выдвигает аристократический принцип, при котором князь, rex, конунг является лишь как primus inter pares [22]. В этом случае монархический принцип может выдвинуться лишь позднее, при том условии, если аристократический строй начинает, по собственному ли разложению, или по очень быстрому приливу новых народных слоев, случайных и сбродных, оказываться уже бессильным сохранить свой престиж. Тогда усиливающаяся масса, демократически настроенная, в борьбе с принципом аристократии, может снова дать почву для появления монархии, примиряющей эти две враждующие силы в некотором общем единстве.

    Таким образом и здесь монархия является представительницей некоторого общего примиряющего принципа, признанного обеими сторонами, каковым принципом может явиться только некоторый нравственный идеал. Вообще, с развитием гражданского состояния, монархия является тем легче, чем элементы гражданской жизни сложнее и чем сильнее они каждый порознь развиты. Не желая и не видя оснований к взаимному подчинению, ощущая каждый в отдельности свой собственный raison d'etre, все эти элементы способны к объединению только некоторым высшим принципом, отвлеченным от их отдельного существования, но не отрицающем их. Таким принципом является легче всего нравственный, человеческий, исходящий из идеи личности, ее прав, ее блага, ее потребностей и т. п. Являясь с таким характером, он выдвигает власть монархическую, как по существу нравственную.

    Наоборот, пока объединяющим началом остается идея государства, республики, родины - основой Верховной власти естественно остается аристократия или демократия, допуская единоличную власть только в качестве диктатуры, т. е. в качестве хотя и абсолютной, но все-таки делегированной власти.

    Отсюда происходит явление так называемой абсолютной монархии, имеющей более видимость монархии, нежели ее сущность. Условия чисто социальные и политические вообще способны создать только этот единоличный, избирательный или даже, наследственный абсолютизм, который держится явным или предполагаемым избранием народной воли. Но это не есть еще признанная верховная, самородная власть, это не есть власть выше народной воли. Для довершения монархического дела на помощь социальным условиям должны явиться религиозные верования, и только тогда абсолютизм превращается в настоящий монархизм. Точно также в истинной монархии, при отнятии религиозного верования, останется только абсолютизм, который затем может легко уступить место демократии или аристократии.


    XXI Влияния внешней и внутренней политики

    Влияния религиозные и социальные можно назвать органическими, наиболее глубокими и основными. Помимо них, существуют однако еще очень сильные влияния государственной практической жизни, т. е. влияния внешней и внутренней политики.

    Монархия есть единоличная власть, поставленная в качестве верховной. Поэтому ее возникновению и поддержанию способствуют все обстоятельства, при которых выдвигается единоличная власть, и те, которые создают в нации живое сознание некоторого общепризнанного нравственного идеала, охватывающего все стороны общественной жизни.

    Значение этих внешних условий, текущих политических обстоятельств, должно однако оценивать лишь в настоящую меру. Они чаще всего сбивают наше понимание сущности монархии.

    Иногда в народах возникает самый жгучий практический интерес, который всех объединяет, всех связывает общим, всех охватившим желанием... В этих случаях перед жгучестью потребности или желания стушевываются все идеалы, и данный интерес имеет вид национального идеала. Но этот временный идеал не должно смешивать с тем, который живет в глубинах народной психологии.

    В народной борьбе за существование, требующей сосредоточения сил, легко возникает потребность единого вождя, который и делается царем. Эпохи национальной самообороны, или эпохи, когда одна нация, подчиняя себе ряд других, должна господствовать над ними с напряжением всех своих сил - также могут требовать высшей единоличной власти во главе национальных сил. Так выдвигаются диктаторы, так создаются условия и для монархии. Но большая ошибка сводить суть монархии к такой единоличной власти. Если монархия опирается только на такие временные исторические потребности, она не прочна и даже не полна, не есть истинная монархия.

    Можно иметь единоличную власть и без монархии. Наоборот, можно и при монархии пользоваться всеми силами коллективных властей повсюду, где они нужны. Петр Великий широко развил коллегиальное начало во всем своем управлении, да и вообще история, полна такими примерами.

    Вообще, выдвигая какое-нибудь начало власти в верховный, гармонизирующий принцип, нация этим не уничтожает других форм власти, которые продолжают в ней существовать, и только переходят в значение сил служебных, которые допускаются Верховной властью в разных сферах управления. Посему, когда политика выдвигает потребность в единоличной власти, как силы служебной, отсюда еще нельзя заключать о том, что она выдвигает монархию.

    Так, например, в древнем Риме единоличная власть составляла потребность не только внешнюю, но и внутреннюю. Сам Тит Ливии, поклонник республиканского переворота, совершенного Брутом, говорит:

    "Не подлежит сомнению, что тот же самый Брут, прославленный изгнанием Тарквиния Гордого, совершил бы дело роковое для государства, если бы, стремясь к преждевременной свободе, вырвал скипетр у кого-либо из предшествовавших царей. Действительно - что сталось бы с этим сбродом пастухов и изгнанников всех стран, если бы они были сразу избавлены от страха перед царем, были предоставлены всем бурям трибуната? Что было бы, если бы эти пришельцы в чужом городе вступили в борьбу с сенатом прежде чем брачные союзы, родство, любовь к новой родине - не скрепили сердца взаимной привязанностью? Раздоры разрушили бы это едва зародившееся государство" [Тит Ливий. "Римская история", кн. II, гл. I].

    Однако потребность в единоличной власти в это время была столь же сильна, как и раньше. Это доказывается не только абсолютизмом Тарквиния, но и тем, что по изгнании царей сама Республика, по замечанию Тита Ливия, "нисколько не уменьшила прерогатив власти".

    Момент истории, на который указывает Тит Ливии, очень любопытен. Верховная власть была изменена, а управительная осталась почти та же. Что это означает? Исчезло нечто, благодаря чему держалась монархия, и на смену ее выступил другой верховный принцип - аристократия (впрочем неудачно). Исчез патриархальный царь, представитель патриархальной общины и служитель ее общего культа. И все это произошло - несмотря на продолжающуюся потребность в единоличной власти.

    Но и аристократия не удовлетворяла уже идеалу Верховной власти. Аристократия, с первых времен Рима, боролась против монархии. Не подлежит сомнению, что Ромул был убит сенаторами, и из Тита Ливия известно, что те же сенаторы возможно долго затягивали избрание нового царя. Они даже пытались править по очереди, и только народное настояние вынудило к восстановлению монархии. "По смерти Ромула, говорит Тит Ливии, сто сенаторов приняли такое решение: они разделились на 10 декурий, каждая декурия поставила одного члена, назначенного для власти. Таким образом для царствования было 10 человек, но лишь один получал знаки власти и ликторов. Власть оставалась у него в течение 5 дней, а потом поочередно переходила к другим". Такой порядок продолжался целый год. "Но народ возроптал: его порабощение стало более тяжело, он имел не одного, а сто господ". И вот сенаторы, видя это волнение умов, предпочли сами предложить то, что у них готовились взять силой, то есть нового царя.

    Переворот, неоднократно замышлявшийся, удался наконец аристократии при Тарквинии. Правда, что ей все-таки не удалось удержать в своих руках Верховную власть, которая быстро принимала в Риме демократический характер, но управительная власть почти всецело осталась в руках аристократии.

    И эта управительная власть, вырастая из аристократии, под Верховной властью демократии, сохранила тот же единоличный характер. Царя изгнали, но вместо него создали двух консулов такой же силы власти. "Задача удержать абсолютную власть в праве и в то же время фактически ограничить ее, говорит Момзен [Момзен. Римская история, часть 1, гл. VI], была решена совершенно по римски, резко и просто: решение состояло в ограничении времени власти и в назначении двух равноправных и равно абсолютных властителей". Если же не хватало для действия и такой власти, то назначали уж абсолютнейшего и единого диктатора.

    Верховная же власть осталась за римским народом.

    Точно также истинная монархия, сознающая свое верховенство, почти не может существовать без присутствия, около себя "голоса земли", каких-либо "советных людей", той или иной формы "земского собора". Когда этого нет - это верный признак начинающегося падения единоличного верховенства. А между тем земский собор - учреждение "демократическое". И однако, составляя для монархии огромную потребность, он ничуть не дает Верховной власти - демократии.

    В русской истории мы имеем явление, когда, демократическая управительная сила, даже став на минуту верховною, не изменила монархического верховенства. Смутное время совершенно разрушило монархию, которая даже не имела законного представителя. Политическая необходимость заставила прибегнуть к действию народного самодержавия для спасения страны от врагов внешних. Чисто демократическое временное правительство освободило вооруженной силой столицу. Собор, созванный для восстановления государственности, имел совершенно учредительные права. Наконец в сфере управительных властей заявили себя такие идеальные народные герои, как князь Пожарский и гражданин Кузьма Минин Сухорукий. И что же? Мы видим, что не только эти всемогущие управительные силы не захватили Верховной власти, но что сам собор употреблял свою самодержавную роль только в качестве служебной силы монархии, и немедленно восстановил ее во всем ее самодержавии.

    Итак, одна потребность в известной управительной власти не создает еще и не упраздняет монархии. Для монархии нужны, кроме случайных потребностей политики, известные нравственно-психологические условия. В них вся сущность дела. Но тем не менее долгая практика известного управления может постепенно подготавливать почву для той или иной Верховной власти.

    Поэтому потребность национальной самообороны, и вообще, обстоятельства, требующие сосредоточения власти и ее особой энергии, благоприятны для учреждения монархии. Это происходит путем воспитания народного ума и чувства в привычках и вкусах, благоприятных для представления себе единоличной власти, как верховной.

    Но точно также и наоборот, практика демократических начал, при известных условиях, может постепенно привить уму народа демократический идеал народного самодержавия.

    Пример этого мы имеем в русской же истории. Совершенное ничтожество княжеской власти в Великом Новгороде, ее отсутствие, ее постоянная переменчивость, при постоянно растущем и сравнительно совершенствующемся народном управлении веча и посадников, в несколько столетий воспитали уже принцип, что "Великой Новгород волен и в князьях и в посадниках". Новгород развил идею народного самодержавия настолько, что Москва только силой подавила эту идею и заставила признать Великого Князя - "Государем".

    В соседней Польше практика аристократического управления мало-помалу совершенно истребила идею монархической Верховной власти и заменила ее идеей речи посполигой - республики, в которой король имел уже только служебную роль национального представительства, и главного руководителя общенациональных дел.

    Не подлежит сомнению, что по всей Европе практика абсолютизма чрезвычайно способствовала росту демократической идеи, подготавливая этим замену монархии республикой или близкой к ней так называемой "ограниченной" монархией, которой ограниченность уже показывает, что она не есть власть верховная. Вообще практика внутренней политики, постепенно воспитывая в народе любовь и доверие к тем или иным принципам власти, несомненно имеет огромное значение для того, чтобы тот или иной из этих принципов получил мало-помалу значение верховное, сначала в умах, а затем и фактически.


    XXII Политическая сознательность

    Изо всех областей социального творчества государственность есть в наибольшей степени область сознательности, она создается в наибольшей степени действием преднамеренности и рассуждения человека. Поэтому на государственное строение, как в хорошем так и в дурном смысле, имеет огромное влияние все, что относится к области разума: состояние наших знаний, логическая развитость, способность критической оценки и т. д. Поэтому же для государственности народа огромное значение представляет глубина и характер развития образованного класса, степень его образования, степень развития и самостоятельность науки данной страны.

    Всякое начало власти, для существования и действия, должно понимать, в чем источник его силы, для того чтобы его хранить и развивать.

    Так, например, демократия, выражающая мнения, дух и стремления количественной силы нации, естественно должна поддерживать все условия, при которых количественная сила большинства сохраняет способность преобладать над силой качественной или нравственно-идеальной. Масса народа в демократии должна быть как можно выше. Все проявления аристократии умственной или какой бы то ни было - опасны для демократии (как Верховной власти). Господство над умами и совестью кого-либо всеобъемлющего нравственного идеала, способного стать более авторитетным, нежели народная воля - столь же опасно. Политика уравнения существенно необходима для сохранения демократии в качестве власти Верховной.

    Аристократия, чтобы оставаться государственной верховной силой, должна и в действительности поддерживать качественное превосходство свое. Одни привилегии и фактическое господство не могут упрочить ее, и она должна в политике своей преследовать цель оставаться качественно высшей силой, как сословие гражданское, военное или промышленное.

    В свою очередь и монархия, для развития и поддержания своего, должна опираться на силы, именно ей свойственные. Так, например, и для монархии нужна могущественная организация управления, высокого технически, соединяющего единство действия с совершенством специальных властей и т. д. Но прежде всего монархии приходится заботиться о своей способности быть выразительницей высшего нравственного идеала, а следовательно заботиться больше всего о поддержании и развитии условий, необходимых для сохранения в народе этих высших идеальных стремлений, и тех условий, которые для самого монарха наиболее облегчают возможность чуять и наблюдать душу народную, чтобы быть всегда с ней в единении.

    История полна примерами падения монархий, не сознающих первенствующей важности условий этого порядка. Известно, как часто подрывает монархию допускаемая или даже разделяемая ее носителями распущенность придворных нравов. Так же обычна ошибка - устремление всего внимания на развитие безусловности власти и организацию правительственного механизма в таком направления, чтоб эта централизованная правительственная машина могла взять на себя исполнение всех жизненных функций нации. Между тем, эта идея правительственного всевластия есть именно глубоко демократическая и увлечение ею монархическими правительствами более всего подготовила почву для социальной демократии.

    Задача самосознания всякого политического принципа очень не легка, и в полной мере даже невозможна без той усовершенствованной и вооруженной умственной работы, которую называют научной. Только такая работа выясняет нации и самим правителям - что в текущей жизни должно приписать данному принципу, его содержанию и вытекающей из него внутренней логике развития, и что лишь внешне привносится к нему исторической средой, случайными условиями внутренней или внешней политики.

    Если мы плохо знаем внутреннюю логику развития данного принципа власти, а познаем его только по внешним проявлениям, то мы будем относить на счет его собственного содержания многое, на самом деле ему чуждое или даже ему противное, созданное не им, а только при нем и вопреки ему. Наоборот, мы можем приписать ему многое благотворное, что в действительности вовсе не им создано.

    Вообще для сознательного действия мы должны знать не одну историческую практику, но самый идеал данного принципа, его внутреннее содержание, должны знать не только то, что им или при нем сделано, но главнее всего то, что он способен сделать по своему внутреннему содержанию. Мы также должны знать обстановку, необходимую для полного развития его созидательных способностей, понять - что ему помогает или мешает действовать. Этот ряд вопросов разрешает задачи: что должно делать, чего должно избегать, что составляет обязанность власти и что, наоборот, нарушение ее обязанностей, каковы наилучшие средства действия, сообразные ее природе. В разрешении всего этого удача зависит от степени самопонимания, сознательности данного принципа власти, как в ней самой, так и в нации.

    Наука имеет, поэтому, огромное значение для политического творчества. И недостаточно, для разумности ее влияния, чтобы она обладала средствами общечеловеческого научного наблюдения. Наука должна быть, сверх того, самостоятельной, непосредственно наблюдать свою страну. Именно огромное значение доктрины, теории и вообще идеи для политического творчества может сделать влияние несамостоятельной науки крайне вредным и роковым. В области идеи легче всего заимствование, ибо наука общечеловечна. А между тем доктрина чужая может исходить из совершенно иной комбинации условий. Не соответствуя условиям данной нации, доктрина может однако влиять на ее рассудок и приводить к деятельности совершенно нецелесообразной.

    Все это относится и к монархическому принципу. Когда имеются органические условия, его выдвигающие, это лишь начало, исходный пункт развития монархии. Религиозное миросозерцание нации порождает инстинктивное стремление к монархической власти. Органические социальные условия дают многое для ее устроения. Но всем этим должно еще разумно воспользоваться, при помощи сознательности, и знания действия политических сил. Значение сознательности и ее недостатка в высшей степени велико; политический разум есть такая громадная сила, что может бороться даже с сильнейшими влияниями органических и психологических условий в пользу или во вред нации и ее государственности.

    Должно заметить, что в истории значение этой научной сознательной мысли приносило не только много благ, но едва ли не чаще еще было вредно, вследствие того, что наука социальная и государственная - этот цвет человеческих знаний, доселе была и остается на очень низкой ступени развития, не овладела еще полнотой своего предмета, и чаще знает частности явлений, нежели их основы, вследствие чего - недостаток знания заменяется в обобщениях гипотезами, большей частью крайне слабыми. А между тем ошибочная научная мысль и ошибочное сознание производят на умы и творчество в политике не меньше влияния, чем правильные. Правильное или ошибающееся сознание всегда представляет могущественную силу, полезную или вредную, но силу. Ее роль в истории государственности была громадна с тех пор, как явилась у людей идея государственности.


    XXIII Разновидности монархической власти

    Под влиянием различной комбинации перечисленных условий появляется, развивается, крепнет или упадает монархическая власть. По разнообразию этих условий, она естественно представляет немало разновидностей, которые в мелочных оттенках очень многочисленны. Но в наиболее существенных чертах, в мировой истории играли роль три разновидности монархического принципа.

    Из них, собственно, один основной, идеальный, истинно монархический. Два другие представляют его извращение.

    Говоря о чистом, идеальном, типе какой бы то ни было формы Верховной власти, я подразумеваю под этим тот тип, который вполне выдержан в своем смысле и содержании. Всякая власть имеет свои сильные стороны, и они действуют тем лучше, чем более обладают своими собственными свойствами, не ослабляясь ни какими-либо урезками ни вторжением действия других элементов, с противоположными свойствами. В этом смысле истинная монархия может быть только одна. Это именно есть та монархия, в которой одно лицо получает значение Верховной власти: не просто влиятельной силы, а власти верховной. Это же может случиться, во вполне чистом виде, только при одном условии: когда монарх, вне сомнения для нации и самого себя, является назначенным на государственное управление от Бога.

    Власть монарха возможна только при народном признании, добровольном и искрением. Будучи связана с Высочайшей силой нравственного содержания, наполняющего веру народа и составляющего его идеал, которым народ желал бы наполнить всю свою жизнь, монархическая власть является представительницей не собственно народа, а той высшей силы, которая есть источник народного идеала.

    Признавать верховное господство этого идеала над своей государственной жизнью нация может только тогда, когда, верит в абсолютное значение этого идеала, а стало быть возводит его к абсолютному личному началу, т. е. Богу. Истекая из человеческих сфер - идеал не был бы абсолютен. Истекая не из личного источника - он не мог бы быть нравственным. Таким образом, желая подчинить свою жизнь нравственному началу, нация желает подчинить себя Божественному руководству, ищет Верховной власти Бога.

    Это составляет необходимое условие для того, чтобы Единоличная власть перестала быть делегированной от народа и могла стать делегированной от Бога, а потому совершенно независимой от человеческой воли, и от каких-либо народных признаний. При этом единоличная власть становится верховной.

    Но для того, чтобы она могла быть действительно Верховной властью Божественного нравственного начала, эта монархия должна быть создана истинной верой, верой в истинного, действительно существующего Бога.

    Религия, связанная с истинным Богопочитанием, открывает людям действительные цели их жизни, открывает природу человека и действие Промысла, указывает несомненные основы социальной жизни, и всем этим подготавливает среду, в которой может действовать государственность, подчиненная верховенству нравственного идеала. Когда все это имеется - может возникать истинная, идеальная монархия. Тут монарх - не деспот, не самовольная власть, руководствуется не своим произволом, и властвует не для себя, и даже не по своему желанию, а есть Божий Слуга, всецело подчиненный Богу на своей службе, подобно тому, как и каждый подданный, в своем долге семейном и общественном, исполняет известную малую миссию, Богом назначенную. Так и монарх несет в своем царствовании лишь службу Богу.

    Такой власти народ подчиняется безгранично, в пределах ее Божия служения, т. е. пока монарх не заставляет подданного нарушать воли Божьей и, следовательно, перестает сам быть слугой Бога. За этой же оговоркой - Верховная власть монарха безгранична. Это не значит, чтобы народ отдавал ему свою, народную, власть. По теориям государственного абсолютизма. Верховная власть Государя зависит от того, что будто бы народ отрекся, в его пользу, от своей Верховной власти. Это неверно. Народ отказывается от практики своей власти не в пользу монарха, а в пользу Бога, то есть просто отлагает в сторону свою власть, и требует над собой власти Божией. Для конкретного же исполнения этой власти Божией в государственности Богом создается монарх.

    В народе, обладающем истинной верой, имеется особо важное обстоятельство, при котором только и возможна идеальная монархия. Дело в том, что Бог пребывает с народом, верующим в Него. Он пребывал с Израилем. Он пребывает с христианской церковью, с совокупностью верующих. Этому Богу, пребывающему в народе, служит монарх. То же, что называется духом народа, в данном случае выражает настроение, требуемое самим Богом. Так служение Богу совпадает у монарха с единением с народным духом. Этой полной независимостью от народной воли и подчиненностью народной вере, духу и идеалу характеризуется монархическая власть, и этим она становится способной быть верховной.

    В историческом конкрете, народный идеал жизни, а стало быть и управления, создается двумя условиями: во-первых, он вытекает из области религиозно-метафизической, во-вторых, из области той практической жизни, в которой люди данного народа применяют на практике свои понятия о правде и их сообразуют с необходимостью, с условиями из области социальной жизни. Под влиянием этих двух категорий явлений вырабатывается народный нравственный тип, народный нравственный идеал борца, героя и деятеля. Носителем этого идеала и является единоличная Монархическая власть.

    В виду различия практических условий, среди которых вырабатывается этот идеал Царя, в виду оттенков нравственных понятий, и самых способов появления Царской власти, монархия может представлять многочисленные оттенки. В одном случае в ней может преобладать влияние социального строя, в другом - религиозное, в третьем - по преимуществу борьбы международной и т. д. Эти различия, не устраняющие совокупности всех элементов, создающих монархическую Верховную власть - не препятствуют ни одному из таких конкретных типов монархии принадлежать к числу истинных, чистых, идеальных проявлений монархического принципа. Но есть два проявления монархического начала, качественно отличных от монархии истинной, и потому являющихся ее искажением.

    Это два очень распространенные типа: 1) монархии деспотической и 2) монархии абсолютной.

    Монархия деспотическая, или Самовластие, отличается от истинной монархии тем, что в ней воля монарха не имеет объективного руководства. В монархии истинной воля монарха подчинена Богу, и притом очень ясно. Она имеет своим руководством Божественное учение, нравственный идеал, ясный долг, и все это существует не только как учение, но и как реальное содержание народной души, с которой пребывает Сам Бог. Посему в истинной монархии произвол Верховной власти принципиально невозможен. Фактически, конечно, он возможен, но как исключительное и недолговременное явление. Его существованию противодействуют все силы, какими живет нация и сам Монарх.

    Но есть монархии, которых личная Верховная власть основана на ложных религиозных концепциях, и они тогда порождают из этой личной власти произвольную, то есть деспотическую. Зависит это от того, что эти ложные религиозные концепции связаны или с личным обожествлением монарха, или с божеством, сознаваемым только как некоторая огромная сила, без нравственного содержания, и не живущая в самой душе людей, составляющих данную нацию.

    Понятно, что при личном обожествлении монарха, он не имеет никакого внешнего закона своей воли. Что он хочет, то и есть закон, не имеющий других мотивов, кроме его желания, не имеющий никаких мерил, не допускающий никакой критики и проверки. Это - власть Верховная, но совершенно произвольная.

    Равным образом, в этом случае не может быть и речи о каком-либо нравственном единении власти с подданными. Оно может возникнуть случайно, но не предполагается и невозможно как правило. Сам монарх об этом не заботится, а подданные даже не могут знать заранее, что именно пожелается их повелителю.

    При концепции некоторого неведомого, всесильного божества, которое выдвигает данную личность во владыку народа - получается также власть верховная. Но она также деспотична, ибо содержание и направление воли божества, покровительствующего монарху, и заставляющего всех ему подчиняться, остается неизвестным, и ничего не говорит совести и разуму народа.

    При этой форме власти какое-либо тесное общение Монарха с народом также нимало не предполагается принципиально необходимым. Народ не является местом хранения идеала, божество не обитает в душах людей. Это неведомое божество, не родственное людям, не составляющее источника их нравственного мира, является в отношении их только силой, которой они покоряются поневоле, из страха, по сознанию невозможности сопротивляться. Раз эта неведомая сверхчеловеческая сила поставила над людьми Повелителя-Монарха, остается только рабски повиноваться ставленнику, пока неведомое божество само его не уничтожит и не заменит другим деспотом.

    Кроме этой деспотической монархии, есть еще одна очень распространенная форма монархии, так называемая, абсолютная.

    Монархия истинная, то есть представляющая Верховную власть нравственного идеала, неограничена, но не абсолютна. Она имеет свои обязательные для нее начала нравственно-религиозного характера, во имя которых только и получает свою законно-неограниченную власть. Она имеет власть не в самой себе, а потому и не абсолютна. Властью абсолютной обладает только та сила, которая ни от чего, кроме самой себя, не зависит, истекает из самой себя. Таковой является власть демократическая, которая есть выражение народной воли, властной по тому самому факту, что она есть воля народа, власть сама из себя происходящая, и тем самым абсолютная.

    Абсолютизм, как по смыслу понятия, так и по смыслу исторического факта, означает власть ничем не созданную, ни от чего, кроме самой себя не зависящую, ничем, кроме самой себя, не обусловленную. Когда народ сливается с государством - власть государственная, выражая самодержавие народа, делается абсолютной. Это не форма правления, но его характер, свойство, подобно тому, как "либерализм" или "деспотизм". Абсолютизм, как тенденция, фактически может проявляться при всех началах власти, но лишь по недоразумению или злоупотреблению. По духу же своему, по природе, абсолютизм свойственен только демократии, ибо народная воля, ничем кроме самой себя не обусловленная, создает власть абсолютную, так что если народ сливается с государством, то и власть последнего становится абсолютной.

    Государство, сливаясь с массой, не признающей над собой, по нравственному состоянию своему, никакой власти выше собственной массовой силы - абсолютно по природе. Если все, имеющиеся в государстве средства действия и управления, передаются одному лицу, то это лицо становится обладателем власти абсолютной, суммой всех государственных властей. По единоличности такой формы власти она считается и называется монархией. Однако в сущности это вовсе не монархия, а некоторая диктатура.

    Тут монарх обладает всеми властями, все их в себе сосредоточивает, но власти верховной не представляет. Все власти, у него сосредоточенные, суть власти народные, ему только переданные временно или на веки, или наследственно. Но как бы ни давалась эта власть, она все-таки есть народная, по тому самому, что она абсолютна. Если бы это была власть Божественная, она не могла бы быть абсолютной, ибо подчинялась бы Богу и истекала бы от Него. Но если она не Божественная, то и не может быть верховной над народом. Народ от своего верховенства не может отказаться, так как оно составляет часть его природы, а может только подчиниться какой-либо высшей, нежели он, силе. Но один человек не может быть сильнее его. Народ может ему доверить делегировать свою власть, но сама эта власть, как свойство, как элемент, принадлежит все-таки народу и, следовательно, он, если вздумается, всегда может начать проявлять это свойство, и в тот же момент делегированная власть упраздняется, и возвращается к своему источнику, то есть к народу. Вообще, Верховная власть по существу неотчуждаема.

    Посему-то все разновидности монархической власти абсолютистского типа, по существу, не монархичны, имея недостаток самого существенного свойства монархии - значения Верховной власти. Эти разновидности, как бы ни сосредоточивали у себя все функции, все-таки остаются лишь высшей управительной властью. Формула Sic volo, sic jubeo: sit lege regis voluntas [24] - на вид пышная и высоковластная, лишена главного: реальной основы верховенства, то есть выражения нравственно-религиозного источника. Эта формула абсолютизма выражает голос народа, который один может сказать: "Так хочу, и моя воля - закон". Воля же Монарха есть верховна для народа и дает закон только тогда, когда изрекает Волю Божию.

    Общий ход развития абсолютистских монархий исторически состоит в том, что они возникают из демократии, как ее делегация (цезаризм) и к ней же ведут, как случилось в Европейской монархии.

    Итак, монархия имеет три главные формы:
    1) монархия истинная, составляющая Верховенство народной веры и духа в лице Монарха. Это - монархия Самодержавная.
    2) монархия деспотическая, самовластие, дающая Монарху власть верховную, но без обязательного для него и народа известного содержания.
    3) монархия абсолютная, в которой Монарх по существу имеет только все власти управления, но не имеет Верховной власти, остающейся у народа, хотя без употребления, но в полной потенциальной силе своей.

    В исторической действительности эти формы монархической власти смешиваются в различных комбинациях. Влияние религиозной идеи может придавать абсолютизму оттенки истинно Верховной власти. По-тускнение религиозно-нравственных идеалов может превращать монархию Самодержавную в деспотическую или, наоборот, просветление религиозных идей может повышать деспотию до истинного Самодержавия. Влияние доктрины особенно часто низводило Самодержавие к простому абсолютизму. Все эти комбинации оттенков могут проявляться в истории одной и той же монархии, образуя случайные моменты ее жизни или укрепляясь в прочную ее эволюцию.

    Понятно, что такая эволюция может иметь или прогрессивный характер, который состоит в приближении искаженных форм, к истинному самодержавному типу монархии; или наоборот, регрессивный характер, создавая постепенный ход от Самодержавия к деспотизму или абсолютизму. Прогрессивная эволюция ведет к усилению и расцвету монархии. Регрессивная - к уничтожению ее и переходу государства к другим формам верховной власти, то есть к аристократии или демократии.


    ЧАСТЬ ВТОРАЯ РИМСКО-ВИЗАНТИЙСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

    Вступление

    В нижеследующих главах изложены исторические проявления тех законов государственности, теоретическая формула которых дана в первой части книги, а практические выводы даются в четвертой.

    Как сказано, монархическое начало представляет три главных типа: самодержавный, абсолютистский и деспотический.

    В настоящей части книги излагается развитие монархий римской и византийской, причем в пояснение условий, определявших их тип, введен общий очерк монархии израильской, как предшественницы идеи христианской монархии, а для обрисовки новейшего абсолютизма - очерк влияния западно-католической и протестантской церковной идеи на характер европейской монархии.

    Монархии обрисовываемых эпох представляют различные степени колебания между типом абсолютизма и самодержавия, причем тип Римский выражает наиболее чисто выработанный абсолютизм, византийская же государственность - нечто переходное от абсолютизма к самодержавию.

    Наиболее чисто развился самодержавный тип в Московской Руси. Его обрисовке посвящена третья часть книги.

    Эти два типа монархии наиболее важны в нашей культурной истории. Что касается монархии деспотической, ограничиваюсь в разных местах общими указаниями, не входя в специальные подробности. Допускаю этот пробел, впрочем, не потому, чтобы считал его не важным, а потому что его пополнение слишком надолго затянуло бы окончание моей работы, для общих выводов которой достаточно и обрисовки типов, наиболее важных в истории монархической государственности.


    Раздел I РИМСКИЙ АБСОЛЮТИЗМ

    I Римская историческая идея. Первоначальный строй республики

    Римская республика почти совсем не имела нужды считаться с чисто монархической идеей. Хотя первоначальная история застает Рим при царях, но эта форма Верховной власти досталась ему скорее по исторической традиции, от времен более древних, где царская власть развилась на почве патриархальной, с сильным участием религии, в древности без сомнения основанной на культе предков [Фюстель Куланж определяет древнего греко-римского царя, как "жреца общественного очага". "Подобно тому, говорит он, как в семье власть была не разделена от священства я отец, как глава домашнего культа, был в то же время и господином, так точно и верховный жрец гражданской общины был в то же время политическим главой". (Древняя гражданская община, стр. 159, 160, 162). Я уже отмечал односторонность Фюстсль Ку-ланжа в отношении влияний религии. Значение домовладыки определялось также и привычным фактом ею владычества, и его опытом, и его силой]. Но в Риме ни религиозные, ни социальные условия уже не делали царскую власть необходимой. Значение Юпитера было не очень велико среди небесной республики многобожия, и давало мало опор всенародному выразителю божественных велений. Кователи царской власти, Ромул и Нума, так и Тарквинии, старавшиеся ее воссоздать, воздавали особенный культ именно Юпитеру. Но уже Тулл Гостилий, как оказывается, не умел правильно вспомнить тайных молитв Нумы Юпитеру [Тит Ливии XXXI]. Формула объявления войны гласила: "услышь Юпитер, услышь Юнона, Квирин (т. е. Ромул), боги неба, боги земли, боги преисподней, - услышьте". Такое обилие покровителей не дает особенной власти ни одному, и не видно, почему бы их сонму нужен был один выразитель, тем более, что римские боги требовали лишь культа самим себе.

    В отношении социальном, мы застаем Рим уже в строе скорее родовом, чем патриархальном. Это не семейная община, а союз родов. Сильная патрицианская аристократия давала мало места единоличной Верховной власти, а постепенно возрастающий плебс, чуждый патрицианской родовой организации, а равно чуждый и культа патрициев, не давал возможности этой аристократии вырасти во власть верховную. Под влиянием этих условий, в Риме очень рано видно убеждение в том, что Верховная власть, в сущности, есть власть всенародная. Моммзен довольно тонко замечает, что и древнейшее римское устройство представляло как бы конституционную монархию навыворот. В конституционной монархии (так думает Моммзен) король олицетворяет собою всю полноту власти, между тем как управляют государством представители народа. Римский же народ был почти то же, что король в Англии, и все управление принадлежало его главе - царю [Римская история, часть I, глава VI]. У римских царей были действительно сильны управительные функции, но недоставало таких признаков верховной власти, как власть законодательная или право помилования, которое (очень характеристично) принадлежало народу.

    Изгнание Тарквиниев и уничтожение царской власти было делом рук патрициев, но присвоить верховную власть им не удалось. Нуждаясь в плебеях, они не только пополнили сенат всадническими фамилиями, но признали закон Валерия Публиколы, допускавший апелляцию к народу на решения всех должностных лиц. Это было формальным признанием Верховной власти народа. При составлении Десяти Таблиц законов, всемогущие децемвиры, облеченные этой миссией, не только подвергли проект законов публичному обсуждению и затем исправили свои таблицы сообразно указаниям народа, но в заключение эти таблицы были приняты на всенародных comitia centuriata [25]. Таким образом, этот основной акт учредительного законодательства состоялся с таким правом referendum [2] , какое признается лишь в немногих наших современных демократиях.

    Итак, в Римской республике никогда не было сочетанной Верховной власти, не принадлежала Верховная власть ни царю, ни аристократии, а всегда принадлежала самодержавному Римскому народу, т. е. была демократической. Все сочетания принципов происходили только в области власти управительной, которую патрицианская аристократия всемерно старалась захватить и удержать в своих руках. Вся борьба между патрициями и плебеями происходила, переводя на современный политический язык, по вопросу о цензе для избираемых, но самого верховенства народа патриции не отрицали.

    Консул Квинтиус, уговаривая плебеев не слушать подстрекательств трибунов, прекрасно очертил, как внимательно патриции исполняли волю народа. "Ради богов, - восклицает он, - чего вам еще нужно? Вы хотели народных трибунов: мы вам их дали, из желания мира. Вы требовали децемвиров: мы допустили вас их назначить. Вам надоели децемвиры: мы заставили их отказаться от власти... Вы захотели восстановить трибунов: они были восстановлены. Вы пожелали иметь консулов - и это исполнено"... Правда, что все должности попадали в руки патрициев, но они исправляли их превосходно, они были полны доблести, патриотизма и политической мудрости, и сам плебс это сознавал и чувствовал [Крепкое родовое начало есть основание истинной аристократии, обеспечивая ей традиционный дух и доброе воспитание. О силе же римских патрицианских родов можно судить по тому, что Фабии, например, могли выставить на войну из одной своей фамилии отряд в 306 человек, "поголовно патрициев", не без гордости замечает Тит Ливии. Это крепкое родовое начало могуче поддерживало политический и патриотический дух. Во время войны с Лавиконами между военными трибунами возник скандальный спор: все хотели, для получения отличия, идти против неприятеля и никто не хотел остаться для менее блестящей задачи охраны города. Конечно, такой спор компрометировал военных трибунов (заменявших консулов). И вот выступает старик Квинт Сервилий, отец одного из споривших. "Так как здесь, - заявил он, - не уважают ни Сената, ни республики, то пусть моя отеческая власть прекратит дебаты". И он приказал своему сыну - высшему сановнику государства - остаться в городе, не допустив его даже до выжгли жребия. (Тит Ливии, кн. IV, гл. XLV)]. Повинуясь неизбежно логике демократической идеи, он боролся с патрициями за уравнение прав на избрание в должности, но патриции так умели вести народ, что и при уравнении прав, первые 150 лет республики на все должности (кроме, конечно, трибунов) не было избрано ни разу ни одного плебея, и это несмотря на все подстрекательства трибунов, упрекавших народ в том, что он не уважает самого себя.

    Римской плебс очень долго имел достаточно здравого смысла, чтобы понимать все превосходство патрициев. Он стремился к равенству в принципе, он держал патрициев под вечной угрозой, но фактически предоставлял им делать то, что они делали лучше его самого [Само собой разумеется, это достигалось не одним благоразумием народа, а также всеми средствами политической ловкости патрициев, включительно до подкупа трибунов].

    Так было в лучшие времена республики, хотя, конечно, исходя из принципа верховенства народа, естественно было, под влиянием трибунов, идти к уравнению служебных прав сословий. Трибун Канулей прекрасно формулировал это, говоря, что они, трибуны, желают лишь осуществить для народа право, "которое ему принадлежит", а именно - "вверять должности тому, кому он заблагорассудит".

    Как бы то ни было, в типичной своей форме государственная идея республики была такова. Верховная власть принадлежала народу, причем однако демократия пользовалась своей властью лишь там, где безусловно необходимо непосредственное проявление Верховной власти: в законодательстве, в последней инстанции суда, в назначении высших должностных лиц, в акте помилования. В области же управительной, в Риме, существовало очень искусное сочетание власти единоличной и коллегиальной, по преимуществу аристократической. С этим строем республика прожила всю эпоху своего истинного величия.


    II Падение патрициата. Господство узурпации

    Величие Римской республики держалось на соединении самодержавия народа со служилой ролью аристократии. Но вся эволюция Римского государства постепенно делала такое соединение сил невозможным.

    Прежде всего постепенная эволюция чисто политической идеи вела к попыткам непосредственного правления самодержавного народа. Постоянными возбудителями этой идеи были трибуны (т. е., конечно, народные трибуны [Так называемые военные трибуны были аналогичны консулам и хот" их учреждение было победой демократической идеи - непосредственного агитационного значения оно не имело]). Это римское "народное представительство" было, конечно, необходимым дополнением народного самодержавия, и в этом смысле составляло совершенно разумное звено римской конституции. Но как и все прочие виды представительного политиканства, трибунат только и жил раздорами, и постоянно зажигал их, все дальше и дальше проводя идею равенства граждан и народного вмешательства в правление. Служебная роль аристократии юридически подрывалась. В той же речи, Квинтиус жестоко упрекает народ за систематическое притеснение патрициев. "Вы, говорит он, захотели иметь консулов, всецело преданных народной партии, и, жертвуя самими собой, мы допустили эту чисто патрицианскую должность сделаться опорой народа. Вы имеете трибунат, апелляцию к народу, всенародные голосования, обязательные голосования. Под предлогом равенства, вы нас притесняете во всех наших правах, а мы все переносили и переносим" [Тит Ливии, кн. III, гл. LXVII].

    Патрицианская аристократия хлопотала о правах, как хлопочут о них министры монарха: для служения ему же самому. Вообще правительственная идея Римской республики, давшая ей всю силу, состояла в том, что Верховная власть принадлежит народу, а служебная "лучшим людям", людям родового патрицианского ценза. Трибунат же был органом надзора Верховной власти за управительной.

    Нужно заметить, что эта идея была далеко не только патрицианская, но также разделялась и плебсом. Разрушителями ее были трибуны. Не сразу им удалось разрушить эту основу Римской конституции, но, под их систематическими подстрекательствами народа, римская аристократия постепенно упразднялась. Канулей, выставляя право народа назначать на должности "кого ему заблагорассудится" - подрывал возможность патрицианского, да и какого бы то ни было ценза. Тиберий Гракх провозгласил право народа низвергать до срока всех должностных лиц. Это юридическое упразднение своей привилегии на должности - патриции могли парализовать фактически, пока имели на то силу, даваемую родовым социальным строем. Но постепенное законодательное расширение прав личности, характеризующее римскую историю, тем самым подрывало сословно-родовой строй, ибо выводило личность из-под дисциплины этого строя. Вместо прежней дружной сплоченности патрициата, мы начинаем замечать патрициев в рядах народа, вожаками демократических движений. При таких условиях патрициат уже не мог и фактически делать того, что у него все более отнималось юридически.

    Внешняя история Рима, с другой стороны, производила еще более глубокое изменение в социальном строе римской нации. Завоевания расширяли территорию государства и вводили в его состав новое население. Это изменяло состав как высшего, так и низшего класса.

    Окончание Пунических войн, вынесенных на плечах главным образом последними усилиями благородной патрицианской аристократии, в этом патриотическом подвиге окончательно надорвавшей свои силы, - было моментом превращения Рима во всемирное государство, orbis terrarum Romanus. Катон конечно не подозревал, что, проповедуя delenda est Carthago [27], он тем самым предсказывал Югуртовское "mature perituram" [28] по адресу старого Рима. С Ганнибалом нельзя было справиться, не приняв в состав Рима итальянское население. Покорение Карфагена неизбежно влекло за собой покорение чуть не всего известного тогда мира. Urbs Roma [29] превращался в orbis terrarum Romanus. A раз история приводила к этому, то ревнители старины, от Катона до Брута, могли оплакивать прежний Рим лишь по непониманию смысла событий. Рим новый явился потому, что по содержанию своему перерос старые устои, которые во всемирном государстве были уже невозможны. Но этот процесс крушения старого и рождения нового был очень тяжек, так тяжек, что не раз патриотам могло казаться, что Рим окончательно погибает.

    Звание римского гражданина перешло за пределы Италии и за все нормы старого социального строя. Государство становилось всемирным. Физическая и даже нравственная сила его перестала сосредоточиваться в Риме, а разлита уже была вокруг всего Средиземного моря. Провинции становились сильнее Рима, а демократическая идея, все более развивавшаяся в самом Риме, не могла отрицать прав других, вне Рима находящихся граждан, да и сами они этого не позволяли. Все положение дел влекло к тому, что значение люди получали не вследствие того, что они были римляне, а потому что они были нужны для борьбы, были силой. Во время войны, и особенно междоусобий, самим же римлянам приходилось опираться на всякую силу, какая попадалась под руку. Войска стали пополняться не только инородцами, но даже рабами. Это особенно пришлось практиковать во время войн Пунических. Таким образом, скоро Марий, в борьбе с Суллой, прямо обратился к рабам, призывая их к восстанию.

    В минуту торжества, он окружил себя 4000 толпой рабов, которые свирепствовали над знатнейшими гражданами. В свою очередь "аристократ" Сулла точно так же окружил себя отрядом в 10000 рабов, которым дал свободу и права римского гражданства. В борьбе призывали на помощь всех. Воин, посланный убить Мария, был из тех самых Кимвров, от которых Марий только что спас Рим. По смерти Мария, главную силу его партии составляли жители Италии, тогда как Сулла представлял верховенство старого Рима. Покоряя мир, Рим таким образом волей-неволей сам расплывался среди обитателей всего мира, и его государственность силою вещей принимала универсальный характер.

    Соответственно этому процессу, изменялись и экономические условия существования народа. Древний Рим был населен народом земледельческим и трудовым. Сами Цинцинаты ходили за плугом, и плебей не мечтал ни о чем, кроме земли, на которой мог бы добывать в поте лица хлеб свой. Мало-помалу Рим становился центром промышленным и торговым. Прежняя родовая организация, с патронажем домовладыки, с многочисленными клиентами, становилась ненужной и невыгодной. Наилучшие пути к богатству были уже иные: промышленные спекуляции или грабеж провинций, да наконец и при крупном сельском хозяйстве, выгоднее были рабы, чем клиенты. И вот начинается усиленное распускание клиентов на волю. Вольноотпущенники, выбитые из старой колеи - declasses [30], - занимают главное среди римского плебса, а патрицианские фамилии отчасти перемешиваются с выскочками счастья и спекуляции, отчасти беднеют и переходят в ряды недовольных и бунтующих элементов.

    Таким образом, в общей сложности, различие между патрициями и плебеями стирается как в политическом, так и в социально-экономическом отношении. Становится видно и чувствительно лишь различие между "оптиматами" и "пролетариями", людьми сильными, богатыми, влиятельными, с одной стороны, и голытьбой- с другой стороны.

    И в таких-то условиях самодержавный народ должен был уследить за порядком сам, не имея уже своих доблестных, старых патрициев, которых права сам же уничтожил. Ясно, как все это обостряло дальнейший ход процесса социального и политического расстройства.

    Римские правители провинций делают что хотят. Они царьки. Им платят дань подчиненные Риму цари. Они грабят провинции. Не лучше было и в Риме. Главную основу состояния Красса составили спекуляции во время проскрипций Суллы и опустошений Мария. Красе скупал задешево имения проскриптов и опустошенные пожарами дома, а потом перепродавал их. Выгодную спекуляцию составлял также торг невольниками, обогативший, между прочим, Катона. Откуп государственных налогов создал также множество богачей. О грабеже провинций нечего и говорить. Красе в одном иерусалимском храме награбил на 15 миллионов рублей. Помпеи получал с каппадокийского царя ежемесячно по 37000 руб. [Шлоссер, Всемирная История]; о добыче его во время войны с Митридатом можно судить по тому, что он во время своего триумфа подарил каждому солдату своей армии по 327 руб. Громадные состояния, таким образом составленные, помогали захватывать власть. Искатели должностей и поили, и кормили, и потешали зрелищами "самодержавных" нищих избирателей, издерживая на это миллионы. Должностные лица закупались и продавали не только справедливость, но и самый Рим. Масса граждан развращалась подкупом и кормежкой, но, конечно, жила в виде полунищего пролетариата. Сама столица Рим, - которого население фактически узурпировало власть "самодержавного народа" Римского государства, была сосредоточием этого контраста двух классов. О размерах низшего класса самодержавной голытьбы, скитавшейся в столице, можно судить по тому, что до Юлия Цезаря 320.000 человек пользовались даровой раздачей хлеба от республики [Светоний, Юлий Цезарь, гл. XLI].

    Рим стал государством всемирным. Достоинство гражданина этого всемирного государства выросло в понятиях очень высоко. Необходимость править множеством народов выработала тонкие понятия права, справедливости и политического искусства. Для этого управления, внутреннего и внешнего, была наконец веками практики создана искусная организация судебно-административных властей. Но управлять этой организацией с падением патриотической аристократии было уже некому. Народ имел все права: выбирал, сменял, контролировал все власти. Но это было пустым звуком. Громадному населению римских граждан, рассеянных по всей Италии и далеко за ее пределами, невозможно было уже даже собраться в одну толпу, на одном месте. Это был владыка слепой, глухой и даже немой. Все его выборные делали что хотели и обманывали его, он ни за чем не мог уследить: обычное положение всякой демократии, взявшей на себя Верховную власть в великом по объему государстве.

    И вот наступила эпоха всевозможных узурпации, господства партий, всеобщего грабежа, всеобщей продажности. Уже история Югурта показала, что все можно делать в Риме за деньги, ибо в Риме не было уже глаза за правлением: народ не имел для того органов. В провинции полководцы делали что хотели, даже воевали друг с другом. В самом Риме происходила невообразимая анархия и достаточно вспомнить историю Милона и Саллюстия, чтобы понять невыносимость этого положения. В Риме порядок уже мог поддерживаться только узурпаторами, но это обходилось очень дорого. Марианские грабежи и насилия ужаснули Рим, но их могли устранить только еще более страшные насилия Суллы, когда во время одних проскрипций (не считая войн) погибло 40000 человек, в том числе тысячи всадников, 90 сенаторов, и 15 консулов [Шлоссер, Всемирная история, т. I, стр. 719]...

    Urbem venalem et matureperituram si emptorem invenerit [31], пророчил Риму Югурт. Но Рим ждало, по всей видимости, еще худшее. Он, видимо, разлагался во взаимных усобицах и шел прямо к гибели, если бы государственная конституция не изменилась. Но она изменилась. По невозможности прежнего строя, по невозможности непосредственного правления народа явилось искание единоличной власти.

    Она была выдвинута последовательным рядом узурпации, но сознание народное поняло наконец ее необходимость, как законной основы порядка.

    Наверх

    III Императорская идея

    Вернуться к оглавлению

    Ко времени императорского периода, Рим уже выработал себе стройный и великой идеал государственности. Было вполне сознано господство законности, гражданской равноправности, сильной государственной власти, необходимость специализации управительных властей и их ответственности. Вся эта стройная государственная идея истекала однако не из какого-либо высшего, сверхнародного начала, а неразрывно связывалась с историческим Римом. Римлянин твердо верил в высоту своего государственного идеала, в его абсолютность, но этот идеал был дан не какой-либо отвлеченной идеей, не высшей волей Божества, а Римом, его трудами, его разумом, его историей, и потому реальное осуществление этого идеала было неотделимо от существования Рима.

    Общая идея правления, т. е. существеннейшая задача верховной власти, была сознаваема вполне отчетливо. Но всем orbis terramm Romanus, который почта сливался с понятием о земном шаре, должен царствовать pax Romana [32], но именно Romana, для поддержания коего эти владыки вселенной говорили себе:

    Tu regere imperio populos, Romane, memento:
    Parcere subiectis et debellare superbos! [33]

    Идея стройная и даже величественная, но чисто земная, тесно и неразрывно связанная с римской силой, доблестью, историей, с существованием Рима и званием римского гражданина или по меньшей мере римского подданного. Религиозное начало имело здесь гораздо меньше значения, нежели даже во времена Ромула и Нумы, когда боги внушали законы. В Риме, окончательно развитом, закон был чисто римский, выражавший волю и разум народа, senatus populusque [34], римской республики, точнее всей римской нации.

    Это обстоятельство было важное. С одной стороны - идеал был столь ясен и общеосознан, что не требовал даже никаких истолкований, так что аристократия менее всего могла бы получить теперь значение верховной власти (которой и раньше не могла добиться). С другой стороны, это был идеал, во имя которого народ никак не мог подчиниться какой-либо силе выше себя, ибо в римском государственном идеале народ именно утверждал самого себя, как источник этого идеала. Итак истинной монархии в Риме не могло возникнуть. Единоличная власть могла быть высшей в смысле управительного органа, но значения верховной ей не из чего было почерпнуть. Между тем все обстоятельства выдвигали безусловно необходимость единоличной власти столь твердой, чтобы она не опиралась даже на избрание, ибо жестокие смуты показали всем воочию неспособность народа разумно избирать власть.

    Кровавые смуты времен Гракхов кончились победой оптиматов, но показали даже самим демагогам, что на толпу невозможно положиться. Марий действовал для народа, но опирался на военную узурпацию. Сул-ла действовал во имя аристократии, но опирался на такую же военную узурпацию. Оба они не вводили, собственно говоря, никакой реформы, а только поддерживали различные стороны римской конституции. Сулла настолько признавал народное верховенство, что даже действуя насилием, приказал себя избрать в диктаторы народу, а не сенату. Все признавали верховенство народа, и все уже отлично поняли, что практически верховенство это есть фикция, и что порядок может держаться только диктатурой, и притом незыблемой, которая бы не обращала внимания ни на какие законные сроки, и не уходила бы с места из-за неудовольствия народа. Римская мысль сосредоточилась поэтому на средствах найти такую единоличную власть, которая бы не была узурпаторской. Задача была крайне трудная, при римском государственном идеале, почти невозможная. И она действительно была разрешена только приблизительно.

    Описывая время, предшествовавшее восстанию Юлия Цезаря, Плутарх замечает:

    "В это время в Риме все ищущие должностей выставляли на площадях столы, покрытые деньгами и без стыда покупали голоса граждан, которые, продав голос, отправлялись на Марсово Поле не только для голосования за своих покупщиков, но чтобы поддерживать их кандидатуру ударами своих мечей, стрелами и пращами. В это время народные собрания часто расходились не прежде, как обагрив трибуну кровью и осквернив ее убийством; город, погруженный в анархию, походил на корабль без руля, разбиваемый бурею. Все люди рассудительные полагали, что будет еще большим счастьем, если это состояние безумия и агитации не приведет к чему-нибудь худшему, чем монархия. Многие осмеливались даже публично говорить, что передача власти в руки одного лица была единственным средством излечить болезни республики" [Плутарх. Цезарь, XXXI]. Необходимость единоличной власти была так очевидна, что сам Катон, желая избежать хотя бы диктатуры, предлагал назначить Помпея единственным консулом. Но собственно царскую власть римляне окончательно разучились понимать.

    Доказывая право народа низлагать всякую власть, Тиберий Гракх прямо выдвигает, как общепонятную истину, такое рассуждение:

    "Царское достоинство, которое заключает в себе власть всех магистратур, сверх того освящено религиозными церемониями, которые ей придают божественный характер. Однако Рим изгнал Тарквиния, который несправедливо пользовался властью" [Плутарх. Гракхи, ХVIII]. У нас говаривали в старину: "Не Москва Государю указ, а Государь Москве". Эта идея была бы понятна Юлию Цезарю, но не Гракху, не Марию, не Сулле, вообще никакому римлянину времен республики.

    У римлян, говорит Блюнчли, "Государственное устройство приводится в органическую связь с народом. Римляне признают государство "устроением народа" и волю народную считают источником всякого права" [Общее государственное право, стр. 51].

    Рим не давал места истинной монархии, как власти верховной, за отсутствием в национальном идеале не только религиозного, но и нравственного характера. Римский национальный идеал был чисто гражданский. "Первые разграничив право с нравственностью, римляне указали на юридическую природу государства, - говорит Блюнчли. - По их воззрению, государство есть не этический порядок мира, а прежде всего юридический порядок". Источник же права был народ и его чисто-практическая жизнь. В период самого полного развития империи, Гай дал определение: "Nam quod quisque populus ipse sibi jus constituit, id ipsius proprium civitatis est, vocatusque jus civile" [Общее государственное право, стр. 51] [35]. Чисто гражданский государственный идеал Рима был выработан непрерывным политическим расчетом, практикой управления народом. Представителем этого идеала мог быть только создатель его, то есть сам же Рим, senatus populusque, то есть римская нация. Ее власть могла быть вручена отдельному лицу только как делегированная.

    Так это и вышло при появлении империи. Однако гениальный основатель ее - Юлий Цезарь - очевидно чувствовал необходимость чего-то большего. Чувствовалось и во всей истории империи, что императору нужно нечто более высокое и независимое, нежели власть делегированная. Но по условиям римской жизни этого большего не из чего было создать.


    IV Юлий Цезарь

    Divus Julius Caesar [36] был истинным идеалом не столько даже Рима, как всего классического мира. Все черты римской доблести соединялись у него с чисто эллинской тонкостью и широтой личного развития. И нужен был именно такой человек, чтобы дать зарождающейся империи хоть тень того идеального начала, которое одно могло превратить систему узурпации в монархию. Юлий Цезарь лично обладал чисто монархическим ощущением, если даже не сознанием, о чем, конечно, трудно говорить. Он был вполне проникнут сознанием власти во имя народного идеала, но не во имя народной воли, которую, очевидно, глубочайше презирал и, не стесняясь, оскорблял, с полным убеждением своего права на власть, в силу какого-то провиденциального назначения.

    Эта идея некоторой провиденциальности единоличного правителя сделала впоследствии успехи. Во времена Траяна, 100 лет по Рождестве Христовом, историк, рассказывая о торжестве Октавия Августа, уже мог рассуждать, что хотя все шансы на победу были на сторон Брута: "но Римская империя не могла быть управляема многими, ей нужен был монарх. И Бог желая, без сомнения, освободить Октавия от единственного человека, способного помешать его владычеству, не допустил Брута узнать о победе своего флота" [Плутарх. Брут, LV]. Вследствие этого Брут и погиб. Но такое рассуждение возможно было, как видим, лишь при Траяне. В начале возникновения империи оно бы показалось странным. Вмешательство таинственных сил в судьбу людей римлянин вполне допускал, но этих сил было много: одни были за Мария, другие за Суллу, чудеса и знамения сопровождали действия всех их. В общей сложности эти мелкие демонические существа могли, конечно, помогать своим любимцам, но были сами слишком непостоянны и взаимно боролись, так что способны были давать руководство краеведению отдельным личностям, а не целой нации.

    У Цезаря было личное сознание какого-то очень высокого божественного руководства, и вследствие этого - своего божественного характера. Эту черту он и хотел придать создаваемой единоличной власти. В нем как бы действовали боги покровители Рима, к числу которых и он сам был причислен. Действуя во имя чего-то высшего, Цезарь как бы преднамеренно позволял себе унижать народную волю, а себя - возвеличивать прямо до божественности. Еще в самом начале своей политической карьеры, он делает публичное заявление, ставящее его как бы выше республики.

    "Семейство моей тетки Юлии, - говорил он с трибуны, - с одной стороны восходит к царям, с другой - к бессмертным богам. Моя мать происходит из семейства Анка Марция (царя). А Юлия происходит от Венеры, и наша фамилия принадлежит к их роду. Таким образом наш дом со святостью царей, повелителей людей, соединяет величие богов, повелителей царей [Светоний. Юлий Цезарь, VI]. Впоследствии, уже став на ноги, Цезарь публично говорил: "Республика - ничто, одно название, без всякого содержания - respublicam nihil esse, apellationem modo sine corpore et specie" - и прибавлял, что теперь его слово должно считать законом: pro legibus habere quo dicat [Светоний. Юлий Цезарь, LXXVII. Плутарх].

    Революционная дерзость подобных речей уясняется, когда мы вспомним, что такое для римлянина была республика. "Республика, - говорит Цицерон, - есть дело народа - est res publica res populi". И вот Цезарь заявляет, что res publica nihil est, пустое название sine corpore et specie. Он, впрочем, выражался и резче.

    По рассказу Плутарха, когда трибун Метелл не хотел выдать Цезарю государственную казну, ссылаясь на закон, Цезарь сначала возразил сравнительно кротко, а потом сказал: "Впрочем, говоря так с тобою, я еще не пользуюсь всеми моими правами: ведь вы мне принадлежите по праву завоевания, ты и все те, которые, объявив себя против меня, попали в мои руки" [Цезарь, XLI]. А эти "все" были: Рим, сенат, республика, только что Поручившие Помпею уничтожить Цезаря. Таких бесцеремонных заявлений себя выше республики у Цезаря много. Он совсем не сообразовался с законами, имевшими целью обеспечить верховенство народа, сократил все выборы, а должностных лиц назначал на долгие сроки, себя же окружил "почестями выше человеческого величия", как выражается Светоний, и не только принял титул Отца отечества, номюставил свою статую между статуями царей. Впрочем, он воздвигал себе и храмы. Вообще, он искал освящения божественного, выше гражданского, и должно сказать, что если он вызвал против себя кинжалы одряхлевшего и умирающего республиканизма, то народ был очарован им и признал в нем нечто сверхчеловеческое.

    "По смерти своей, Юлий Цезарь, - рассказывает Светоний, - был помещен в ряд богов не только по объявлению тех, кто присудил ему эту почесть, но и по внутреннему убеждению народа". Во время игр, праздновавшихся в честь его Августом, явилась комета, и ее считали Душой Цезаря, взятого на небо: creditum est animam esse Caesaris in coelum recepti [37]. Мистическим осуждением покрыла память народная и убийц Цезаря. "Damnati omnes [38], - замечает Светоний, - они все погибли различными способами: в кораблекрушении, в битвах, некоторые же сами себя убили тем же орудием, которым умертвили Цезаря" [Светоний. Юлий Цезарь, LXXXVIII, LXXXIX].


    V Римская империя как делегация народного верховенства единому лицу, лично почитаемому Богом

    Юлий Цезарь своею божественной, в глазах римлян, личностью придал некоторый монархической оттенок возникающей единоличной власти во главе управления республикой. При жизни, с самого начала борьбы с Помпеем, он был официально объявлен врагом республики; жизнь кончил под кинжалами защитников ее. И однако, по сознанию нации, именно в роде Юлия Цезаря должна была остаться высшая упра-вительная должность республики, и самое имя Цезаря стало титулом новой власти. Юлий Цезарь, покоривший Рим и нравственно и физическим насилием, создал в себе нечто такое, что было выше народа, и в то же время признавалось им как идеальное.

    Тем не менее этот элемент "верховенства" новой власти был очень невелик. Он был скорее орнаментом, нежели существом императорского периода. Последующие властители подражали, по мере возможности, политике Цезаря, но естественно могли развивать по преимуществу то, что давалось самими условиями национального строя, а не то, что было дано совершенно выходящей из ряду гениальной личностью Цезаря. Последующие властители республики долго не осмеливались явно претендовать на Верховную власть, а напротив, как прежде патрицианская аристократия, думали лишь о том, чтобы покрепче держать в своих руках управительную власть. Это достигалось сосредоточием в руках императора всех высших должностей республики.

    Так сделал еще Юлий Цезарь, но для него это имело, видимо, мало значения. Для последующих же властителей это составило основу власти. Август сначала довольствовался властью императора (император - был титулом чисто военным), соединенной с званием трибуна. Потом Август "постепенно возвысился и сосредоточил у себя в руках власть сената, высшие магистратуры и законы" [Тацит. Анналы, I. 2]. Никто на это не жаловался, замечает историк. "Даже провинции приняли эту перемену, потому что борьба властных людей и жадность магистратов сделали для них подозрительной власть сената и народа и они ожидали мало помощи от законов, которые становились бессильными от насилия, интриг и особенно от подкупа". Вообще поддержка со стороны провинций составляла огромную опору для власти императоров.

    То, что в Риме считалось республиканской свободой народа, было для провинций жестоким рабством у римской черни. Еще на демонстративном погребении Цезаря "в этом великом всенародном трауре (summo publico lucto) заметно было множество инородцев (exterorum gentium), которые проявляли свою горесть каждый по обычаям своей земли" [Светоний. Юлий Цезарь, LXXXIV]. Империя несла с собой отрешение Рима от узкой идеи собственно Римской республики и выдвигала вперед величайшую римскую идею - всемирного государства, и это было чутко понято всем orbis terrarum Romanus. И действительно, империя была величайшим благом для всего римского мира. Август, впервые ввел для римских колоний участие в выборах властей в Риме. Для этого декурионы колоний посылали, ко дню собраний народных, голоса в запечатанных конвертах. Точно так же Август если отнял свободу у некоторых городов, в наказание им, то дал права латинские или права гражданства тем, которые этого заслуживали. Точно так же он покоренные страны отдал их владетелям, и вообще смотрел на них как на членов империи [Светоний. Август, XLIII, XLVI].

    Но представляя в себе эту высшую, "имперскую" идею, как бы завещанную бессмертным Юлием всем Цезарям, императоры долго не отрицали, что это и есть идея самого Рима, и не присваивали себе власти верховной, независимой от народа. Они, как сказано, лишь сосредоточивали в себе. все высшие власти: 1) прежде всего власть военную, 2) в качестве princeps'ов сената - председательство по законодательной власти, 3) наконец по власти исполнительной они сосредоточивали у себя много разных высших должностей. Однако римский император всегда при этом оставался и представителем народа, в качестве трибунов, и представителем сената, как его главный член (princeps). Звание princeps'a было иногда главным официальным их титулом (как у Тибе-рия). Наконец фикция избрания императора сенатом и народом оставалась всегда. Если в отношении сената это было по большей части (хотя далеко не всегда) одной фикцией, то провозглашение народом имело очень реальное значение, особенно же в виде той части народа, которая составляла войско. А должно вспомнить, что по духу Рима - народ и войско, в идее, очень мало различались.

    Таким образом, власть императорская по существу все-таки оставалась не верховной, а лишь делегированной от народа, от senatus populusque romanus [39]. Как при республике самодержавный народ поручал всю управительную власть аристократии, так он передавал теперь всю власть Кесарю. Идея эта выражалась и формальными актами. Так при восшествии дома Флавиев, Веспасиан, сначала провозглашенный даже без ведома своего, различными частями войск, в разных местах империи, и начавший гражданскую войну еще при жизни предшественника своего Виттелия - получил однако совершенно законную санкцию. "Немедленно после падения Виттелия (и когда Веспасиан был еще в Египте) Сенат формальным декретом передал Веспасиану все права, какими в республиканскую эпоху обладали сенат и народ" [Шлоссер. Всемирная история, т. II, стр. 116].

    В этом и состояла идея Римской империи. Республика - senatus populusque - передавала Кесарю все свои права бессрочно. При этом, хотя предполагалось, что дело не обходилось без воли богов, но правовое значение этого элемента нельзя считать особенно важным. Это лишь освящало личность императора, который сверх того обожествлялся лично, входил новым лицом в национальный Пантеон.

    При общем миросозерцании Рима с его религией, с его правовыми понятиями ничего другого и нельзя было бы придумать для создания той высшей единоличной власти, которая по общему сознанию и по всем существующим условиям, была совершенно необходима, но для более прочного основания которой в народном миросозерцании не было данных.


    VI Абсолютизм Римской империи. Конечный переход его в идею восточной деспотии

    Созданная таким образом монархическая власть была по надлежащем развитии абсолютной, неограниченной, вполне подходящей к формуле Sit lege regis voluntas [40]. Но глубокой прочности она не имела. По существу это была все-таки народная власть, лишь переданная Кесарю, правда без условий и без срока, но все же делегированная. Употребляя сравнение, Римская республика оставляла здесь свое национальное право, jus civile [41], и прибегала к понятию jus gentium [42], создав в императорской власти какое-то beneficium [43]. Уступка народной власти императору не имела характера римского donatio [44] со стороны народа, ибо подарить свою власть народ мог только за себя, за данное поколение. Чужого дарить нельзя. Итак, выходило нечто вроде политического beneficiuma, отдачи без условий и без срока, но и без потери дателем своих прав на предмет, а стало быть с постоянно висящим как Дамоклов меч, правом потребовать его обратно. Таким образом, императорская власть была в сущности управительной, совершенно ничем не ограниченной и потому абсолютной, но не верховной, не самодержавной. Это наложило особую печать на империю, помешав ей сознать различие между Верховной властью и управительной. Отсюда на Кесаре лежал труд личного управления всем, а из этого являлись централизм, бюрократия и слабость социального строя.

    Ввиду правовой слабости и необеспеченности власти императора его личное обожествление составляло огромный политический суррогат для прочности власти. Должно заметить, что для массы народа эта божественность вовсе не была пустым звуком. При суеверии массы, при неясности для нее истинной идеи Божества она тем легче верила в божественность Кесаря, и есть множество фактов чисто мистического отношения народа к Кесарям. В предместьи Велитрах, например, целое столетие сохранялся дом, где родился Август. Давным давно он перешел к другим владельцам, и находился в употреблении их, но комната, где родился бывший император, в народном сознании почиталась столь священной, что в нее нельзя было входить без благоговейной молитвы и вообще без надобности. Ночевать же в ней было совершенно невозможно, и смельчаки, которые на это решались, были выбрасываемы оттуда невидимой силой, с великой опасностью для их жизни. Характерны и такие случаи. Когда Веспасиан был уже провозглашен сенатом, но находился еще в Египте, к нему явились два человека "из народа", поясняет Светоний, и просили их излечить. Один был слепой, другой хромой. Веспасиан не решался рисковать таким опытом, но они уверяли, что сам Серапис послал их во сне к императору, и, прибавляет Светоний, император действительно излечил их помазанием своей слюны.

    Понятно, как дорожила при таких условиях римская политика идеей личного обожествления императоров, и как опасно для Кесарей казалось христианство, признававшее всю власть их - в чем она не была достаточно прочной, - но отрицавшее именно ту сторону - личную божественность - которая была практически особенно важна для прочности императорской власти.

    Между тем и эта фикция личной божественности могла быть надежной опорой только в отношении самой грубосуеверной массы народа, ибо мало-мальски развитой человек конечно не мог считать императора богом в сколько-нибудь авторитетном смысле. По мере развития философских идей - грубое языческое многобожие стало заменяться в высшем круге некоторым неясным представлением единого божества. Сверх того - личная божественность императора для всех развитых умов была слишком очевидной ложью. Поэтому в верхних слоях общества начала появляться другая концепция: делегация власти императору самими богами. Плиний, поздравляя Траяна с восшествием на престол, пишет: "Бессмертные боги поторопились призвать твои добродетели к управлению республикой". В своем Панегирике Плиний выражается еще резче: "царь мира (т. е. бог), говорит оратор Траяну, отныне свободен и избавлен от попечении, налагаемых на божество; он теперь занимается только заботой о небесах, с тех пор, как поручил тебе (т. е. императору) представлять его перед человеческим родом [Письма Плиния и введение Рауля Пессоно к французскому их переводу].

    Здесь делегация императора от божества доводится до самых крайних пределов, которые были бы кощунственны для действительно верующего человека. Беда однако в том, что и для императора, и для Плиния, и для всего общества, готового стать на эту новую точку зрения, укрепляющую власть императора, оставалось безусловно неизвестным, что это за божество, облекшее императора таким представительством, и какова воля этого божества? При таких условиях делегация земной власти от божества неизбежно приводила власть к чистому деспотизму - самовластительству, как это обычно в восточных монархиях. Действительно, император, являясь представителем власти неизвестного божества, которого воля неизвестна народу, получает полномочие делать все, что вздумает. Quod principi placuit - legis habet vigorem [45]. По неизвестности воли божества, император мог делать все что вздумает, не теряя прав ссылаться на волю божества. Но с другой стороны, по той же причине, и всякий подданный не мог быть лишен возможности думать, что наместник божества нарушает волю доверителя, а потому теряет полученные права.

    Таким образом власть делалась абсолютнейшей, безусловно ничем не ограниченной, ни даже совестью или разумом. Но в то же время она не становилась прочной, т. е. не исключала постоянных попыток возмущения и государственных переворотов. Это неизбежное последствие абсолютизма. Вообще делегация власти от божества получает серьезный политический смысл исключительно в том случае, когда она не абсолютна, но нравственно ограничена, т. е. когда имеет некоторые ясные и общеизвестные инструкции для себя. Для этого же необходимо ясное религиозное миросозерцание народа, и учреждение Церкви, которая будучи религиозно выше царя, по этому самому получает возможность служить ручательством за действительность божественного избрания царя для управления делами земной власти.

    Потому-то до окончательного торжества христианства, т. е. до подчинения кесаря Богу, власть императоров не могла найти прочных опор своего верховенства. Она была абсолютной, как власть управительная, но по отсутствии твердой идейной опоры для своей верховности, принуждена была уходить вся в развитие материальной силы: сосредоточивать в императоре все отрасли управления, усиливать войско, полицию, бюрократию, вообще все механические и материальные средства власти. Но это делало власть кесарей деспотической, и сверх того отдавало самих кесарей во власть того же военно-бюрократического механизма, посредством которого они властвовали над нацией. Отсюда - чем более императоры впадали в абсолютизм власти, тем менее держались они нравственных элементов, и тем чаще становились возмущения и перевороты. При Диоклетиане, политически доведшем идею императорского абсолютизма до последних пределов, тяжесть власти оказалась уже так велика, что пришлось раздроблять империю между несколькими кесарями и существование ее стало уже не социальным фактом, а вопросом личного искусства правителя. Идея римского абсолютизма перешла в идею восточного самовластительства, в котором все процветание государства и само его существование зависит почти исключительно от того, умный ли и хороший человек захватил власть, или неспособный и своекорыстный.


    VII Эволюция римской государственности

    Общая эволюция римской государственности представляет, таким образом картину исправления недостатков демократической Верховной власти посредством различного устройства власти управительной. Республика давала величавое политическое построение, пока нация - senatus populusque - делегировала всю управительную свою власть патрицианской аристократии. Но затем самодержавный народ стал стремиться взять в свои руки, непосредственно, и власть управигельную, что привело к длинному периоду междоусобиц и беспорядка, при которых даже узурпация власти кем-либо являлась благодеянием для нации. Из этого кризиса Рим был выведен тем, что управительная власть была снова отнята у народа и перешла не к аристократии уже, а в единоличные руки императора. Первоначально идея Римского цезаризма была совершенно ясна. Император представлял ту же абсолютную власть, какой обладала нация, но пользовался этой властью - по делегации от нации. Таким образом Верховная власть, в сущности, оставалась у senatus populusque. Это выражалось и символом - большей частью простой комедией - избрания императора сенатом и народной аккламапией.

    Но сама римская нация уже давно, со времен еще республики, становилась далеко не мирской, не однородной, и на пространствах от Атлантического океана до Евфрата - представляла такой агломерат народностей, верований, миросозерцании, что наконец с понятием о civis Romanus [46] не соединялось понятия ни о какой решительно политической системе. По мере этой утраты единого национального мировоззрения, народная делегация императорской власти становилась все более фиктивной и сознание ее исчезало у самого народа. Император в глазах народа имел уже власть не потому, что был избран или одобрен народом или сенатом, а потому что власть находится в его руках. Власть императорская таким образом становилась самородной самовозникающей, а потому верховной, но вместе с тем и решительно ничем не осмысленной.

    Эта власть все более подходила под тип восточного самовластья. Император являлся не как результат действия какой-нибудь ясной, вечной, постоянно действующей силы, а как простой факт успеха, наконец, может быть, как результат действия каких-нибудь мистических сил, но неведомо каких. Император имел абсолютную власть, но цели, ее обязанности, не были уже ничем определены сколько-нибудь ясно.

    Такой власти, однако, хотя еще и подчиняются, пока она имеет силу, но ей легко и изменяют, легко подчиняются и другой рядом с ней возникающей силе, ибо ни одна из них не освящена правом. Недолговечность всех государств самовластигельского типа известна. Они легко возникают в руках гениального узурпатора, но также легко рассыпаются. Всякое социальное построение держится на основах психологических, и то уважение, которое людям внушает простая сила, как сила, элементарно и наименее надежно. Уважение возрастает по мере того, как сила обнаруживает под собою нравственные мотивы, обязанности, откуда только и является ее право на власть. Но за ослаблением нравственного мотива, сила теряет уважение нации, и по мере того теряет свое притягательное влияние. Процесс распадения, от ослабления этого притягательного влияния власти, обнаружился и в Римской империи, и со времен Диоклетиана - правителя, по личным свойствам очень выдающегося, - стал несомненен. Лишь появление Константина Великого спасло империю, ибо Константин нашел, в условиях своего времени, новый тип Верховной власти, имеющей ясный вдеократический элемент. От этого элемента власть снова получила права, получивши обязанности.

    Это была идея божественной делегации, идея служения Верховной власти Богу, для чего императору должно было опереться на христианство.

    Это было таким глубоким переворотом идеократического элемента Римской империи, что он предшествовавшим императорам мог бы показаться рискованным до безумия.

    Прежде однако чем характеризовать этот заключительный кризис римской государственности, необходимо остановиться на смысле самой теократической идеи.

    Наверх

    Раздел II ТЕОКРАТИЯ ПРЯМАЯ И ДЕЛЕГИРОВАННАЯ

    Вернуться к оглавлению

    VIII Идея теократии

    Переход от римской императорской идеи к византийской государственности сопровождался привнесением идеи теократической к государственной Верховной власти.

    Идея теократии не чужда теории государственной науки, но рассматривается ею независимо от религиозных соображений, которые однако единственно осмысливают ее,

    Теократия, о которой говорит теория государственного права, означает для него лишь государственное владычество жрецов или духовенства. В этом смысле, теократия не может быть, конечно, признана какой-либо особой формой правления, а должна быть причислена к своеобразному проявлению аристократического начала.

    Но теократическая идея получает реальный смысл, если рассматривается на почве веры в действительно существующего Бога. В этом случае она выражает непосредственное управление Бога человеческим обществом, именно Бога, а не какого-либо сословия жрецов, духовенства или священства.

    При таком условии у народа, строго говоря, нет государства. Но идея Богоправления может войти в государственность, если явится в форме какой-либо делегации Божественной Верховной власти.

    Вечным образчиком теократии в обеих этих формах является израильский народ, как в его родовой период жизни, так и в государственный.

    В государственный период теократия явилась властью делегированной царям и в этом смысле идея связи государства с Богом передалась затем христианству, а с ним Риму и всем государствам христианского периода.

    История израильской теократии, таким образом, столь ясно связана с христианской государственностью, что на этом предмете должно становиться подробнее.

    В протестантстве очень распространена мысль, будто бы в Библии царская власть не одобряется и составляет, по выражению Библии, "грех перед Господом". У историка вообще точного и беспристрастного, как Шлоссер, прямо говорится, будто бы учреждение царства "резко противоречило законодательству Моисея, по которому главою государства признавался один только Бог. Трудно понять, как повторяют подобные вещи люди, читавшие Библию.

    В законодательстве Моисея совершенно ясно и точно предусматривается будущее возникновение царской власти и указываются заранее условия, при которых она может быть законной. Неверно и то, будто бы Бог признавался, во времена Моисея, "главой государства". Никакого государства тогда по закону Моисееву не было учреждено, а была лишь организована нация на родовых началах и с общим Богопочитанием. Господь признавался Владыкой Израиля в нравственном смысле, как союза духовного, т. е. как Церкви.

    Хотя выражение "царь" и употребляется в применении к Господу, но в смысле теократии, а не государственности. В силу такого верховного царствования Господа над Израилем конкретным делегатом Его, когда настало время государственности, должна была все-таки явиться какая-нибудь личность или учреждение. Власть Господа проявлялась и в быту Израиля, и в священстве, и в пророчестве, и в государственности, повсюду имея свое конкретное, человеческое выражение.

    В Библии мы находим все последовательное отношение Бога к устроению различных сторон личной и общественной жизни человеческой согласно с законом Божественным. В конце этого устроения на своем месте является и государственность, но не раньше, чем для нее готова почва социальная. Взглянем же на эту общую картину устроения.


    IX Подготовка социального строя

    Избранному народу сначала было дано основание закона нравственного, состоящее в вере в Бога. Вера приводит к подчинению (завет Авраама и символ обрезания).

    Затем через Моисея, в десяти заповедях, даны основы социального строя, и в законодательстве Моисея дополнены общественные уставы и оформлена Ветхозаветная Церковь. Через несколько сот лет, через Самуила, Богом же была установлена и царская власть.

    Цель такой последовательности устроения очень ясна.

    Строго говоря, для земного существования человека достаточно было бы и одного закона нравственного, предполагая безусловное его усвоение и соблюдение человеком. Но последнее условие неисполнимо. Человек - существо склонное ко греху, "жестоковыйное" и вот, по этой его "жестоковыйности", становятся необходимы рамки социального строя, для облегчения человеку возможности жизни, согласной с нравственным законом, то есть богоугодной. Эти рамки социального строя, налагая на человека принуждение, однако поддерживаются его же волей и усилиями, следовательно принуждение создается свободой человека, почему заключает в себе элемент добровольности и нравственной заслуги.

    Закон социальный вводится рядом с учреждением Церкви, которая с ним не смешивается, а только служит для связи человека с Богом, поддерживающей в людях решимость соблюдать наложенное ими на себя социальное принуждение. Таков строй, узаконенный Моисеем.

    Достаточен ли он? Если человек, при должной святости, мог бы жить даже одним нравственным законом, то тем более, казалось бы, он мог бы жить при поддержке социальным строем и Церковью, под непосредственным водительством Божиим. Это и есть настоящий идеал общественной жизни, возвещенный особенно Самуилом.

    Высота и истина этого идеала несомненны. Действительно люди, достойные Бога, должны без принуждения власти, уметь жить так, как угодно Богу, и когда они этого достигают, то находятся под непосредственным управлением Бога, не нуждаясь в принудительной власти. Но по своей "жестоковыйности" в грехе, в порывах страсти и эгоизма, люди даже и к этому не способны. Для нравственной выработки людям прежде всего необходимо понять эту страшную степень своей нравственной бедности, ибо иначе мы не способны отрешиться от горделивого воображения своей высоты. И вот собственно для этого был Израилю дан момент непосредственной теократии.

    Исход опыта этого идеального состояния известен. В истории Судей, Израиль (а в лице его и все человечество) показал сам себе, что не способен держаться на такой высоте и нуждается в новых подпорках принуждения. Господь это знал, без всяких опытов, но опыт был допущен для того, чтобы люди поняли себя, и своей охотой, своим убеждением, сами наложили на себя новое принуждение. Это в нравственном отношении есть торжество самопонимания, т. е. высшей мудрости - и торжество свободы, ибо нет выше проявления свободы, как то, когда человек сам себя связывает во имя идеала.

    Моисей, исполняя волю Божию, устраивал Израиль в том порядке, какой, по мудрости Божией, был предписан для этого нравственного воспитания человека. Но Моисей, не учреждая царства, предвидел его и заранее указал Израилю.

    "Когда придешь ты в землю, которую Господь Бог твой даст тебе, и скажешь себе: поставлю я над собой царя, подобно прочим народам, которые вокруг меня - то поставь над собой царя, которого изберет Господь твой" [Второзаконие, XVII, 14, 15].

    Эта оговорка "подобно прочим народам" - очень характеристична в социально-педагогическом отношении. Богоизбранный народ должен убедиться и сам сказать себе, что он не выше "прочих народов". Это не раз напоминал Израилю и сам Моисей, повторяя, что Господь избрал Израиль вовсе не потому, чтобы он был лучше прочих народов, и даже землю Ханаанскую дает им. Израильтянам, не за то, что они сами хороши, а потому что народы Ханаанские требуют наказания...

    Итак, Израиль должен был убедиться, что он не способен жить добропорядочно без нового строя принуждения.

    Моисей именно заранее указал два условия возникновения царской власти:

    Нужно для этого, во-первых, чтобы сам народ сознал ее необходимость.

    Нужно, во-вторых, чтобы не народ избрал царя над собой, но предоставил это Господу.

    Сверх того, Моисей указывает еще руководство и дня самого царя:

    "Когда он сядет на престол царства своего, должен списать для себя список закона сего (Моисеева), с книги, находящейся у священников левитов. И пусть он читает Бога его во все дни жизни своей, дабы научился бояться Господа Бога своего и старался исполнять все слова закона сего" [Второзаконие, ХVII, 18, 19].

    Итак, учреждение царства было указано Моисеем к тому времени, когда Израиль будет готов к государственности. Потребность эта наступила через 400 лет.


    Х Народное требование власти

    Зрелище момента возникновения царской власти в Израиле поучительно на вечные времена, как все строение Божие в Библии. Все эти как бы опыты социально-политического творчества были нужны не для Всеведущего, а для нас - чтобы мы узнавали свою природу, свои силы, и сообразно с этим могли понимать разумные условия своей жизни. Моисей сам говорил это Израилю: "Знай в сердце твоем, что Господь Бог твой учит тебя, как человек учит сына своего" (Втораз. VIII, 5).

    Опыт эпохи судей показал народу, что он под непосредственным водительством Бога - жить не способен.

    Бедность чувства веры, недейственность ее, приводили к тому, что без государственной власти начиналось разложение нравственно-социального строя. Священное повествование о многогрешном и возмутительном деле, чуть не кончившемся истреблением Вениаминова колена, неоднократно прибавляет как бы в пояснение: "И в тыя дни не бяше Царя во Израили: муж еже угодно пред очима его творяше" [47]. (Судьи XVII, 6, XVIII, I, XIX, I, XIX, 25)...

    А между тем, по совести говоря, наверное ни в одном из существующих народов, и уж менее всего в современной России не проявилось бы той способности народа самостоятельно стоять за правду, какая все-таки оказалась тогда во Израиле: можно ручаться, что гнусное преступление, для наказания которого объединился весь Израиль и вышел на междоусобную войну - у нас прошло бы почти незамеченным, и уж во всяком случае не нашлось бы за него сотен тысяч мстителей...

    Но Израиль сознавал, что и он нравственно бессилен. Конечно, эта неспособность жить самостоятельно по правде была все-таки "великим грехом", как сказал Самуил, выразитель чистого идеала, но с точки зрения идеала святости - человеку не нужны вообще никакие внешние подпорки. Народ же Израильский, хотя и не имел достаточно святости, но по крайней мере сознал это; желая же непременно жить по правде - почувствовал решимость подчинить себя новым ограничениям своего произвола.

    Беззаконие, действительно, давало себя тогда чувствовать повсюду. Самая первосвященническая власть начинала искажаться и принимать неподобающий ей характер присвоения мирской власти. От этого и общественная и церковная власть деморализировались. Известно повествование Библии о сынах первосвященника Илия. Они были священники, но "люди негодные", не знали Господа и долга священников к народу (Царств, I книга, гл. 2, 12-13). Своим хищничеством они отвращали людей от жертвоприношения, распутничали с богомолками, а отец не находил в себе силы унять их. Жизнь стала греховной настолько, что руководство Божие как бы покинуло временно Израиль. "Слово Божие было редко в те дни, видения были не часты" (1-я Царств, гл. 3, 1). Когда наконец Господь воздвиг еще раз великого пророка, Самуила, то первое же слово Божие, раздавшееся наконец в храме, после долгого молчания, возвестило лишь наказание за грехи Израиля.

    Это наказание исполнилось над виновными: и виновным оказался весь народ, потому что даже самый кивот Божий был от него предан язычникам. Затем наступила эпоха Самуила, эпоха непосредственного водительства Божия... Но что же оказалось в конце? При сыновьях Самуила, даже при жизни отца, начинается то же самое беззаконие. "Сыновья его не ходили путями его, а уклонились в корысть и брали подарки, и судили превратно" (там же, гл. 8, ст. 3). И вот в народе назревает самостоятельное требование государственности, за несколько веков предвиденное Моисеем.


    XI Царь как Божественная делегация

    Израильтяне сказали Самуилу: "Поставь нам царя, чтобы он судил нас, как и у прочих народов". Эти слова не понравились Самуилу, но Господь сказал ему: "Послушай голоса народа", но только сначала "представь им права царя".

    Пророк так и сделал, объяснив самым красноречивым образом народу всю тяжесть государственности, однако народ настолько чувствовал себя неспособным обходиться без государственности, что "не согласился послушаться голоса Самуила" и сказал: "нет, пусть царь будет над нам". И что же? Господь оправдал не пророка, а народ и сказал:

    "Послушай голоса их и поставь им царя" (там же, гл. 8, ст. 6-22).

    Итак, дело уясняется. В идеале наше состояние тем выше, чем более мы живем под непосредственной властью Божией. Все наши подпорки своей немощи суть результат греховности. В этом смысле, учреждение государственности есть "великий грех", все равно какой бы формы власть мы ни созидали. Но лучше сознание греха и искание опоры, нежели неосновательное самомнение. И в этом смысле требование государственности составило заслугу Израиля и было оправдано.

    Переход от судей к царю был переход от нравственной власти к государственной - принудительной. Судьи были не демократической и не аристократической властью, а властью нравственной, внегосударственной. Судей воздвигал Господь, а не избирал никто. Самуил был даже не из колена Левиина, и его мать, молясь при посвящении его, говорила:

    "Господь унижает и возвышает... из брения возвашает Он нищего, посаждая его с вельможей".

    Требуя царя, Израиль требовал государственности, и Господь велел пророку поставить им царя.

    Итак, царь был поставлен не народным избранием, а Богом. Помазывая Саула, Самуил сказал: "Господь помазывает тебя в правители наследия Своего во Израиле и ты будешь царствовать над народом Господним и спасешь их от руки врагов их", и "найдет на тебя Дух Господень". Затем, представляя нового царя народу, Самуил объявил что, хотя народ и совершил грех, отвергшись от непосредственного водительства Божия, но Господь допускает эту их немощь под таким условием: "Если будете и вы, и царь ваш ходить во след Господа Бога вашего, то рука Господня не будет против вас. Если же будете делать злое, то и вы, и царь ваш погибнете" (гл. 12, ст. 14-25).

    Самому царю при этом ставится в обязанность исполнение воли Божией. За нарушение этого и был осужден потом Саул, при чем Самуил сказал: "теперь не устоять царствованию твоему. Господь найдет Себе мужа по сердцу своему и повелит ему Господь быть вождем народа Своего" (гл. 18, ст. 14). Однако царь, даже осужденный Богом, объявляется неприкосновенным для людей: "Не прикасаитеся помазанным Моим".

    Царство, стало быть, является по желанию народа, сознающего свою неспособность находиться под непосредственным водительством Бога, а потому просящим у Бога конкретного представителя власти, причем народ не выходит из власти Божией, и даже не избирает сам себе царя, а принимает назначенного Богом. Эта, Богом делегированная, власть Им же освящается и получает обязанность исполнять не свою волю, а Божию. Подданные же получают обязанность повиноваться царю. По правам царя, изложенным народу Самуилом, царь имеет власть над личностью подданных и над их имуществом, и ограничение власти царя состоит только в том, что он обязан повиноваться Богу. Эта обязанность царя составляет условие для подчинения ему подданных.

    Так возникла Израильская монархия. Не входя в подробности, должно напомнить, что она не упразднила социального строя Израиля. По-прежнему Израиль разделялся на свои колена, имел своих князей, начальников поколений, и мы их постоянно видим служебными силами царя, иногда столь сильными, как "сыновья Сарруи", которых боялся задеть сам царь Давид.

    Но для темы настоящей книги - вопрос состоит не в управительной системе царства Израильского, а в обрисовке общей последовательности развития Богоучрежденного строя, бросающего свет, и вообще на законы жизни обществ, вполне завершенных.

    В основе - видим закон нравственный, состоящий в вере и подчинении Богу. Затем идет организация социальная и церковная, но не сливающиеся, а лишь сосуществующие. Наконец идет организация государственная, основанная на божественной делегации, и точно так же отдельная от Церкви.

    При этом учреждение царской власти, как божественной делегации, дается только тогда, когда народ самостоятельно и сознательно приходит к непременному желанию такой власти, и вполне представляя себе всю тягость возлагаемого им на себя бремени подчинения, все-таки говорит: "Избери нам царя, мы не в состоянии обойтись без него".

    Все эти черты остаются постоянными условиями для идеального типа монархии.

    С этими общими уроками теократического Израиля мы теперь можем возвратиться к многострадальному Риму, который тщетно искал опор теократической идеи для своего разлагающегося абсолютизма. В общем комплексе условий Римской империи - с первого взгляда не легко было найти эти опоры верховности императора, однако в действительности они были до некоторой степени отысканы.


    Раздел III ВИЗАНТИЙСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

    XII Конец римского абсолютизма

    Положение Римской империи ко времени Константина Великого представляло картину полного разложения. Как все абсолютистские монархии, она не имела основ долговечности. Как мы говорили, создание гения Юлия Цезаря не было чистым видом монархии, в котором монарх являлся бы властью верховной. Римской император представлял только концентрированную управительную власть, не принадлежащую ему по собственному праву, но лишь доверенную, делегированную Римским сенатом и народом (Senatus Populusque Romanus). Такое построение не может дать императору власти чисто верховной, которая в идее принадлежит народу. Отсюда непрочность этой власти со стороны нравственной, и ее фактическое всесилие, способное переходить в деспотизм. Если бы при этом римская нация сохраняла, по крайней мере, органы контроля и направления действий Цезаря, то империя имела бы вид республики с сильной президентской властью. Но абсолютистский цезаризм имеет естественную тенденцию подрывать внутреннюю организованность нации, необходимую для контроля, ибо цезаризм, соединяя все управительные власти, тем самым не оставляет народу ни одной сколько-нибудь независимой, способной стать органом контроля.

    Высокий гражданский дух, живший в римских сословиях и находивший в критические минуты отголосок даже в сенате, долгое время парализовал пагубные последствия абсолютизма, иногда создавая цветущие эпохи, как было последний раз при Антонинах. Но римское общество все более разлагалось, его организованной силой становилась все больше одна армия, переполненная наемниками, или совершенно чужеродными, или едва получившими поверхностное воздействие римской культуры и римского духа. Самые основы этого духа исчезали в римском обществе, все более развращавшемся. Через 200 лет по основании, империя имела уже явный вид полного разложения.

    Последнее столетие жизни империи, перед Диоклетианом, разложение стало очевидно. Трудно даже сказать, сколько было императоров за это столетие. Они являлись сразу десятками, провозглашаемые отдельными частями армии, дрались между собой, погибали, в лучших случаях кое-как признавали господство старшего императора. При Галлиене было целых тридцать Тиранов, как их прозвали, в различных провинциях. В Сирии уже произошла удачная проба Зеновии основать особенное царство, только номинально подчиненное Риму (Пальмира). Большая часть императоров, даже признанных сенатом, погибли от убийства. Вообще империя совершенно разрушалась, под влиянием внутреннего разложения нации и отсюда самого государства. Варвары, уже научившиеся презирать Рим, давили на него со всех сторон извне. Легко было видеть, что Риму приходит конец, и празднование его тысячелетия произошло в эпоху полной агонии.

    Из этой гибели Рим был временно выведен Диоклетианом. Империя на вид стала стройной и даже грозной. Но это было куплено ценой отказа от римской идеи империи. Диоклетиан стал чисто восточным деспотом. Он распоряжался империей, как личным поместьем, и даже по внешности усваивал все атрибуты Персидской монархии, стараясь получить значение власти верховной.

    Замечательно, что сам Юлий Цезарь, первый император, достигнув власти, явно чувствовал, что ему чего-то недостает. Он тоже старался придать себе личный божественный характер и, очевидно, сознавая под конец, что для этого нет достаточно прочных оснований в народных верованиях, а без этого его империя висит на воздухе - тяготился жизнью, чувствовал свои мечты разбитыми. Последний римский император Диоклетиан отбросил идеи цезаризма и искал восточной деспотии. Но и это было невозможно. У персов личное деспотическое правление с характером Верховной власти было обусловлено религиозными воззрениями, естественно выдвигавшими такую власть. При римском же многобожии, со множеством равноправных божков, притом уже непризнававшихся огромной долей населения, власть императора не могла добыть такой санкции свыше. Если римские боги покровительствовали императору, если император был и сам богом, то таких богов было множество, и никому они не могли дать незыблемой власти. Империя, по римским взглядам, была учреждением чисто человеческим, делом сената и народа. А сенат и народ сами уже умирали и разлагались.

    Диоклетиан личными талантами мог поддержать временно империю, но сам сломился под тяжестью задачи. Он сошел с ума во время последнего гонения на христиан и оставил государство в таком же положении, в каком его захватил.

    Но среди лиц, в это время выдвинувшихся, находился уже реформатор - Константин Великий.


    ХIII Константин Великий

    Государственная идея Константина Великого состояла в том, чтобы сочетать Римскую империю с новым историческим фактором - христианством.

    Христианство, по всему духу своему, было столь противоположно античному миру, что задача сочетать созданную античностью империю с христианством, отрицавшим античный мир, рисовала перед Константином огромный переворот. Трудности задачи были столь велики, что реформатор решился даже перенести столицу империи, не в качестве только резиденции своей, что делали многие императоры, а как самый центр жизни имперской. С Константином таким образом кончается Рим и начинается Византия.

    Историки, как Лебо, упрекают Константина за этот перенос столицы, говоря, что этим он подорвал жизненность империи, имевшую корни в римском населении. Но воскресить собственно римскую идею уже не мог надеяться ни один сколько-нибудь проницательный государственный человек. Множество императоров старались сделать это и давали эпохи очень блестящих правлений, но и только. Кончилась жизнь императора и - снова начиналось старое разложение. Если бы Константин думал несколько гальванизировать угасающее тело древней империи, он, конечно, поступил бы так же, как другие хорошие императоры, оставаясь в Риме и стараясь своей личностью поддержать жизнь, угасавшую в нации. Но такая задача была слишком ничтожна для великого человека, слишком бесплодна. Константин, очевидно, думал не о продлении агонии старого мира, а о создании нового мира. С этой точки зрения он был прав, не жалея подорвать Рим для того, чтобы перенести столицу туда, где удобнее было создавать новое, с наименьшими помехами со стороны гниющих обломков старины.

    Но насколько Константин справился с задачей - это вопрос иной.

    Неудивительно, что сама мысль совместить Римскую государственность с христианством могла казаться крайне невероятной. Римское государство и христианство казались совершенно противоположными лагерями, да и были таковыми, поскольку империя сохраняла свой исторический характер.

    Государство Римское, которого последним словом была империя, сложилось, когда христианства еще не было, на основах, не имеющих с ним ничего общего. Лучшие римские императоры, как представители своей идеи, были жесточайшими гонителями христиан, и были совершенно правы, ибо христианство, при всей покорности властям, признавало другое абсолютное начало, высшее, нежели императорская власть. Со своей стороны, христиане развивались не только независимо от Римской государственности, но и в постоянной оппозиции с ней. Если христианство не погибло, то совершенно вопреки желаниям императоров. Если империя продолжала еще кое-как влачить существование, то никак не благодаря поддержке христиан.

    Наоборот, при всей покорности последних, империя чувствовала, что чем более распространяется христианство, тем рыхлее становится под ней ее социальная почва. Да и нельзя сомневаться, что христианство ускорило разложение древнего мира.

    При многих усовершенствованиях правительственного механизма, вводимых императорами, при несомненном величии многих императоров, государство, видимо, чахло, потому что под ним погибало живое общество. А это отчасти, конечно, происходило и оттого, что скудные нравственные основы античного общества не могли удерживать в нем лучших людей. Они все уходили в христианство. От кесарей, Сената и республики они уходили к Христу Распятому, живя с минуты перехода интересами, не имеющими ничего общего с интересами империи.

    Таким образом, терпя от античного мира гонения, и в свою очередь отрицая все его основы, христианство целых 300 лет росло, крепло и организовывалось в полном отчуждении от государственности. В своих общинах, в своей церкви оно имело все, чем дорожило. Империя, нравственно ему чуждая, казалось, не была ему даже ни на что нужна.

    А между тем оно все росло, захватывало все большие массы народа. За 100 лет до Константина, Тертуллиан смело говорил империи:

    "Мы явились вчера, а уже наполняем собой все: ваши города, острова, деревни, виллы, ваши советы, ваши лагери, ваши курии, дворцы, сенат... Мы могли бы бороться с вами не прибегая к оружию, а просто отделившись от вас". Если бы, говорил он, христиане массой ушли из империи, "вас поразило бы уединение, молчание, и мир показался бы вам вымершим" [Численность христиан в империи составляет вопрос спорный. Очень ценные данные по этому предмету группирует профессор А. Спасский в статье "Обращение Императора Константина" ("Богословский вестник" , 1904 г., декабрь). Знаменитый Гарнак утверждает, что христиане являлись преобладающим населением важнейших провинций. Проф. Спасский, путем сопоставления разных обрывков статистических данных того времени, устанавливает иное мнение... Он не считает в городе Риме более 50.000 христиан, считая те же 50.000 для Александрии и т. п. В общем он нс допускает, чтобы христиане перед Константином могли составить и 10% жителей империи. Но как бы ни решать вопрос этот, - ясно одно, что христиане - corpus christianonun - составляли очень значительную, внутренне сплоченную массу, которая конечно была сильнее всех, отдельно взятых, других групп или сословий разношерстной империи с ее разъединенным населением].

    Все это множество народа, не восставая против империи, оставалось ей более чуждым, чем иностранное государство. Империя не умела даже подыскать названия для этой необычной организации. Христианство большей частью называлось "философией". Иногда их называли "христианским народом", хотя христиане не имели ни единого племенного признака. Только Константин, под влиянием, кажется епископа Осии Кордовского, нашел название "сословие христиан" (corpus Cristianorum). Этот юридический перевод христианского понятия "церковь" впервые точнее определил, что такое имела перед собой империя в лице христиан.

    До тех пор тысячелетнее государство и трехсотлетняя Церковь стояли друг перед другом чуждые, не желавшие и не искавшие друг друга.

    Константин, как государственный человек и ученик христиан, умел однако понять, что эти две силы не только могут соединиться, но что соединение им обеим одинаково нужно.

    В этом и состоит его великая идея, показывающая в Константине одного из тех немногих исторических гениев, которые умеют открыть человечеству новую линию движения и строения.

    Церковь для государства ничем своим не хотела поступиться. Но в ней не было государственного элемента, она не могла брать на себя государственных функций, ибо по существу имела иные цели и не имела той принудительной власти, без которой немыслимо государство. Но в то же время ясно, что христиане не могли обойтись без какого-нибудь государства. Тертулиан говорил, что империя бы опустела без христиан. Но в то же время и христиане, если бы они вышли из пределов империи, принуждены были бы искать какого-нибудь другого государства.

    Да Церковь и не отрицала государственной власти в принципе; напротив, она объявляла власть Божественным установлением. Только она сама по себе не могла брать на себя этой власти, не переставая быть Церковью.

    Сверх того, Церковь признавала власть не как самодовлеющее начало, а как Божественное установление, т. е. логически, требовала со стороны государства подчинения высшему началу, другими словами - требовала от власти земной действия по указанию власти Небесной.

    Но с государственной точки зрения, это требование не представляло ничего вредного. Напротив - государство не может существовать без какого-либо идеократического элемента, без нравственного смысла. Империя Римская уже утратила свой идеократический элемент и разлагалась именно от того, что не могла его почерпнуть в разлагающемся античном мире. Если бы можно было почерпнуть его в новом мире христианства - это было бы спасением империи, возрождением государственности.

    Таким образом, при более глубоком анализе взаимных нужд, казалось, Церковь и империя могли протянуть взаимно руку... Константин и решился это сделать.

    Этот момент соединения сталь противоположных по существу начал, как Церковь и государство, поставил им обоим ряд сложнейших задач, которые, вероятно, в то время даже не сознавались во всей своей сложности. Полторы тысячи лет с тех пор христианский мир решал их теоретически и практически, доселе не достигнув решения, которое бы получило всеобщее признание. Однако, как бы ни решался этот вопрос о христианском государстве - повсюду, при всех постановках, он имел глубочайшее значение для судеб Церкви и государства. С религиозной точки зрения в истории Церкви не было более решающего момента, как минута, когда Константин, после глубоких размышлений и таинственных видений, поднял свой "Лабарум" с надписью "Сим побеждай". В государственности, точно так же, в эту минуту зародился новый принцип Верховной власти, которого окончательная роль даже и до настоящего времени составляет предмет споров мятущегося мира.


    XIV Соединение христианской и римской идеи

    Держась в стороне от Римского языческого государства, христианство нимало не отрицало государственности и вообще принципа власти. Константин знал, что священные книги Ветхозаветного Израиля признаются у христиан Богодуховенными. Так было в Евангельские времена, а когда наступило время канона, эти книги вошли в него наравне с Новозаветным Писанием. Царская власть указана в будущем еще Моисеем, и цари помазывались посланниками Господа.

    В учении Нового Завета сохранилось то же отношение к власти вообще и в частности к Государственной. Основной взгляд христианства связывал идею власти политической и общественной с идеей Божеского устроения и направления дел человеческих.

    "Воздавайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу", сказал Спаситель. Даже и Пилату Он сказал: "Не имел бы ты никакой власти, если бы не было тебе дано Богом". Апостол, наставляя повиноваться власти, прибавляет, что это делается "для Бога". Элемент власти настолько признается апостольским учением, что даже рабы христиан все-таки должны повиноваться господам, своим единоверцам. Нет власти не от Бога. Противящийся власти противится Божиему установлению.

    Границы повиновения власти устанавливаются только необходимостью повиноваться Богу.

    Как известно, это повиновение властям всегда мотивируется тем, что власть воздвигается Богом для блага самих же людей. Это относится равно к господам, которые должны благодетельствовать слугам, и к политической власти, которая должна охранять добрых и наказывать злых. Едва ли требуется подтверждать это цитатами, которыми полно Новозаветное Писание, и которые устанавливают твердо тот принцип, что власть несет на себе служение Богу, и сама от себя ничего не имеет. Власть таким образом рассматривается как обязанность перед Богом, и по Его велению перед людьми.

    В этом ее ограничение, и христианство имело даже способы различать власть законную и незаконную в виде принципа, заставляющего воздавать Божие Богу. Душа человека, с ее нравственным миром - принадлежит Богу. Но засим, повиновение законной власти, той, которая служит Богу, вообще не имеет границ.

    "Начальник есть Божий слуга, тебе на добро" (Римлянам ХIII, 1-4).

    Не отрицая принципиально власти, даже если она принадлежит язычнику, христианство, при всей несправедливости и жестокости императоров, и при всем своем отчуждении от государства, имело как бы предчувствие религиозной миссии империи еще в то время, когда было гонимо. Известный апологет, св. Милитон, при Антонине, обращал внимание Цезарей на то характеристическое, по его мнению, обстоятельство, что империя появилась в мире одновременно с христианством. Это для него как бы намек на некоторую общность миссии. Одновременно с тем св. Милитон старается убедить Цезаря, что его обязанность выше просто исполнения "воли большинства".

    "Может быть, - говорит Милитон, - иной скажет что не может делать того, что считает справедливым, потому что он царь, и должен исполнять волю большинства. Кто говорит так, тот по истине достоин смеха" ["Сочинения древних христианских апологетов. Св. Милитон Сардикийский". Курганов].

    Царь, с точки зрения христианина, обязан исполнять не волю сената и народа, а Божию, т. е. быть на страже справедливости, хотя бы против нее и стояло "большинство".

    Константин, по знакомству с христианством, мог понять, какой незыблемый устой власти способно дать ее подчинение источнику Божественной справедливости.

    Он искал в христианстве идею Верховной власти, т. е. то содержание, которое дается ей христианской верой. В привнесении этой новой идеи, христианской монархии, и состоял переворот, произведенный им, благодаря которому он продолжил жизнь Римской империи еще на 1.000 лет, в ее Византийской переделке.

    В чем же состояла идея Верховной власти Константина? По свидетельству Евсевия, близко его знавшего, император смотрел на себя, как на Божия служителя, действующего об руку с Церковью. Он понимал себя, как служителя Божия, получившего власть для того, чтобы привлечь род человеческий на служение "священнейшему закону", то есть христианскому. Он даже называл себя "епископом, дел внешних". Смысл этой формулы, - говорит проф. Курганов, - современники понимали так, что "император считал себя обязанным заботиться о мире святых Божиих церквей, наблюдать за точным исполнением церковных постановлений между своими подданными, мирянами и самим духовенством, и заботиться о распространении христианства между язычниками" ["Отношения между церковной и гражданской властью в Византийской империи". Казань; 1880 г.].

    Однако императорское служение Богу, не противореча этой формуле, получало направляющую идею, в законе Христовом, и для всех других государственных обязанностей Законодательство Константина получило редкую стройность с тех пор, как он взглянул на себя, по выражению Лебо, как на "наместника Божия". Вместе с тем оно прониклось человеколюбием и стремлением повсюду поддерживать добрых и искоренять злых.

    Первый же акт по низвержении Максенция состоял у Константина в знаменитом Миланском эдикте 313 года, которым он, восстанавливая нарушенные имущественные права церквей, в то же время объявлял всеобщую веротерпимость для всех исповеданий. Этой веротерпимости он остался верен всю жизнь, запрещая только безнравственные культы и магию, которая представляла не только шарлатанство, но порождала много преступлений. Впоследствии, к концу царствования, он запретил языческие жертвы, но по-видимому более для того, чтобы подданные яснее видели его желание всех привести к христианству, а фактически языческие храмы, со всеми своими жертвоприношениями, процветали повсюду, где этого желало уцелевшее языческое чувство. Он в указе, призывающем всех к христианству, объявлял, что истинная вера не преследует и тех, кто упорствует в языческих заблуждениях.

    Доносчики, ставшие бичом во время междоусобиц, были преследуемы им с жестокостью, которой вполне заслужили. Но оскорблениям величества он не давал значения, и когда бунтующие еретики изуродовали его статуи, Константин, на советы покарать дерзких, ответил лишь шуткою: "Я, -сказал он, - совершенно не чувствую себя раненым". Права личности обязаны ему множеством обеспечении. Он прекратил обращение свободных людей в рабство, и дал свободу ранее обращенным в рабство. Он ввел суровые кары за похищение женщин - очень распространенное в древнем мире. Он, вопреки полигике прежних императоров, уничтожил все кары против безбрачных. Он установил, что при передаче рабов в другие руки не дозволено разлучать членов одной семьи. Несмотря на требования фиска, Константин уничтожил заключение недоимщиков в тюрьму и всякие уголовные против них преследования. Такими законами полно его царствование с начала до конца.

    Но особенно характеристичны все законы, и их мотивировка, в отношении того, где выражалась сама сущность Верховной власти. Так он вообще считал дело правосудия, особенно лежащим на нем, как на представителе власти Божией. Кроме разных мер к улучшению механизма суда, Константин заявил принцип: "Мы думаем, что должно более принимать во внимание справедливость, нежели положительный закон". Применение этого возвышенного воззрения было, однако, предоставлено им только власти верховной. Судьи же должны были сообразоваться с положительным законом. При этом Константин дал судьям право обращаться к нему лично для разъяснения сомнительных случаев, но осужденный по такой консультации судей с императором - все-таки сохранял обычное право апелляции.

    Точно так же Константин, считая себя ответственным за всех своих чиновников, неоднократно публиковал свои приглашения к подданным приносить ему безбоязненно жалобы на какие бы то ни было поступки должностных лиц, даже самых высоких. Вообще в Константине империя увидела Верховную власть, на каждом шагу смотрящую на себя, как на ответственное орудие Бога, исполняющее не свою волю, а Божественную справедливость, как власть, посланная Богом для служения на добро подданных [См. Lebau.Histoire du Bas-Empire [49] стр. 114, 126, 134, 135, 205, 231, 378 и другие].

    Каков же внутренний смысл той концепции Верховной власти, которую привел в мир Константин?

    Он стал служителем Божиим: не людей, не республики, не "большинства", но Бога. От Бога он получил и обязанности и, стало быть, полномочия. Таким образом Константин явился представителем не какой-либо, хотя бы и христианской, народной воли, а выразителем народного нравственно-религиозного идеала. Понятно, что речь идет об идеале христиан, сплоченных в Церковь, и на которых воздвигал Константин свой принцип. Эта идея Верховной власти резко отделяет новый монархической принцип, как от прежнего римского абсолютизма, связанного с понятием о республике (сенат и народ), так и от восточного самовластия, которое проникало в империю с Диоклетианом.

    Вновь народившийся византийский самодержец (автократор) выступил властью верховной в отношении подданных, но не безусловной, не абсолютной, ибо имеет определенное, обусловливающее эту власть содержание, а именно: волю и закон Бога, Которому он служит. Около этой Верховной власти стояла постоянная живая Церковь, носительница Божественной нравственной воли и сам самодержец был лишь членом, но не господином Церкви.

    Отсюда содержание религиозно-нравственного идеала, этой мерки законности власти, постоянно одинаково предстояло перед автократором и подданными, препятствуя всяким в этом отношении недоразумениям.

    В смысле идеала - новая монархия обещала миру наиболее совершенный государственный строй. Однако в действительности людям пришлось снова убедиться, как мало они способны осуществлять идеалы.

    Как увидим далее, идея императорской власти, явившаяся с Константином, была парализована в Византии упорным влиянием старой римской идеи. Константин ввел новый принцип, но и старый не исчез, и византийский двуглавый орел прикрыл своими крыльями автократора, который был одновременно и христианским государем, носителем власти верховной, и римским Кесарем, носителем власти управительной, данной ему властью республики. Эта двойственность, характеризующая Византию, повлияла очень вредно на ее государственное строение. Но об этом ниже. Предварительно необходимо рассмотреть положение императора, как носителя христианской Верховной власти.

    Наверх

    XV Церковь и государство

    Вернуться к оглавлению

    Как римский Кесарь, Константин правил, подобно предшественникам, в сущности самовластно. Республика, сенат и народ, жившие в идее, фактически находились уже давно в неспособности контролировать своего делегата. Но с новой идеей, принятой Константином, для него явилась в стране некоторая сила, которой он уже должен был подчиняться.

    Самовластие совершенно исчезало, когда дело касалось Церкви. Империя, отвыкшая от народных собраний, снова увидела огромные соборы, которых постановления становились законом для императора.

    Но это явилось в совершенно новых формах. Император не спрашивал у церкви, что он должен делать, а спрашивал: что есть истина, во что он должен верить? К голосу Церкви по вопросу об истинной вере Константин прислушивался, как никогда ни один консул или трибун не прислушивались к речам сената или комиций. Но здесь, на церковных соборах, уже не было и вопроса о большинстве или меньшинстве, или о собственной воле собрания. Никто не спрашивал, чего хотят епископы или миряне, а доискивались только - в чем состоит истина. Здесь не было вопроса о воле человеческой, а рассуждали лишь о том, в чем воля Божия? В этом не предполагалось и не допускалось никаких личных идейных симпатий.

    Требовалось лишь знать, в чем состоит всегдашняя, католическая вера?

    Узнав же эту вечную истину, ей оставалось лишь покориться.

    "Веру Христову, по свидетельству Евсевия, он (Константин) считал единственно истинной религией, восстановлением той первобытной религии, которая дарована нашим прародителям еще в Раю, при мироздании, и которую род человеческий потерял потом, вследствие грехопадения". Став "служителем Бога", служителем вечной истины, Верховная власть нуждалась, чтобы основное содержание истины, дающее идео-кратический элемент власти, было ясно, бесспорно и одинаково для всех: власти и подданных. Без этого невозможна была бы Верховная власть нового типа.

    И потому-то Константин ничего на свете не боялся так сильно, как ересей. Ко всевозможным языческим заблуждениям он относился хладнокровно и потому терпимо. Но христианские ереси решительно доводили его до потери самообладания.

    "Я до тех пор не могу стать вполне спокойным, говорил он по случаю Донатовой ереси [50], пока все мои подданные, соединенные в братском единении, не будут воздавать Всесвятейшему Богу истинно умного поклонения, предписываемого католической церковью" [Lebau. Histoire du Bas-Empire, том 1, стр. 255-256].

    Характеристична речь императора отцам Никейского собора [51] Упомянув о тяжких внутренних междоусобицах, им благополучно усмиренных, Константин сказал:

    "После того, как, при помощи Бога Спасителя, мы разрушили тиранию безбожников, выступавших открытой войной, - пусть дух лукавый не осмеливается нападать хитростью и коварством на нашу святую веру. Я вам говорю из глубины сердца: внутренние разногласия Божией Церкви в моих глазах страшнее всех сражений... Известие о Ваших разногласиях повергло меня в горькую скорбь... Служители Бога мира, возродите среди вас тот дух любви, который вы должны внушать другим, заглушите всякие семена раздоров" [Курганов, стр. 39-41].

    И затем, когда решение собора было произнесено, никто громче Константина не настаивал на божественной непогрешимости его.

    "Решение, произнесенное тремястами епископами, пишет он еретикам, должно быть почитаемо, как исшедшее из уст Самого Бога. Это Дух Святой их просвещал и говорил через них... Итак поспешите возвратиться на путь истины..."

    Эту точку зрения создавала вовсе не одна потребность личной совести, но главнее всего - потребность Верховной власти. Чтобы быть "Служителем Божиим", император должен знать общую руководящую линию Божией воли, которую обязан исполнять в своем правлении, и столь же ясной эта руководящая линия должна представляться его подданным. Излишне объяснять, что отвлеченные, по-видимому, вопросы вероучения (догмат) всегда имеют нравственные выводы, а нравственные воззрения определяют поступки, а стало быть и всю правительственную деятельность. При бесспорности и однородности в народе нравственно-религиозных посылок, император, их разделяющий, становится властью верховной. Церковь уже не указ ему в мерах осуществления, в мерах приложения религиозной истины к правительственной практике. Тут ему судья только Бог, его единственный Господин. Царя при этом даже невозможно обязать слушаться людей, чтобы он не рисковал выйти из повиновения Богу. Но в общих руководящих определениях истины император непременно должен был, для придания своей власти характера бесспорности, иметь постоянное присутствие независимой Церкви, Церкви, выражающей не волю императора или вообще людей, а волю Божию.

    Монархия - с характером Верховной власти, поэтому, в христианском мире только и возможна при существовании церкви, стоящей рядом, но независимой.

    Отсюда величайшей задачей новой христианской монархии явилось безошибочное установление отношений между государством и Церковью, или точнее говоря - между Верховной властью государства и Церковью. Весь вопрос тут состоял в установке отношений императора к церковной власти. Все приложение государственной власти, весь ее строй и устроение государства, уже не связаны прямо с идеей церковной. Тут для государственной власти приходится сообразоваться с силами социальными, политическими, экономическими и т. д. Но в установке руководящей идеи правления, необходимо постоянное, полное согласие власти императора и веры подданных, то есть Церкви, в которой подданные живут своей верой.

    Константин поставил новому государству нелегкую задачу установить безошибочное отношение его руководящей власти (то есть царской) к церковной власти.

    Задача эта решалась в христианском мире за последующие 1500 лет с весьма различной степенью ясности государственного и церковного сознания, откуда явились и церкви, и монархии различных типов.

    Вообще Характер Церкви, т. е. вера народа, налагала тот или иной характер на монархию христианского мира. Но, должно вспомнить, не одна вера имеет значение в строении государства. Она определяла лишь характер Верховной власти. Строение же государства определялось у выдвинувшейся верховной власти степенью ее политического сознания, способностью различения и комбинации политических сил. Точно также и социальные условия, создающие те или иные политические силы, влияли на государственное строение христианского периода уже тем одним, что благодаря им для власти уясняется или затемняется понимание различных политических принципов, необходимых при строении государства и его деятельности.


    XVI Смешение нации и Церкви

    Возникновение нового принципа Верховной власти произошло однако в обстановке, которая способствовала порождению очень важной ошибки - смешению понятий "нации" и "церкви". Отсюда ряд других ошибок, отозвавшихся на политическом творчестве христианского мира.

    Константин оперся в преобразовании империи на ту массу народа, которая называлась "народом христианским" или "сословием христиан" (Corpus Christianorum). Но хотя вера христианская давала возможность великого и плодотворного принципа Верховной власти, тем не менее христиане все-таки не были в социальном и политическом смысл "народом", нацией, а были Церковью. Это был союз не социальный, а религиозный. Думая о том, как приспособить к этому слою населения новое государство, Константин и другие преобразователи Рима, думали невольно собственно о церковных запросах, и приспосабливали свое государственное дело к нуждам и законам не общественным, а церковным. Желая сообразоваться с духом христианства, они однако получали от него только идею Верховной власти, правда в высшей степени ценную, но никакой политической доктрины не могли получить, ибо ее не было в христианстве, как Церкви.

    Вследствие этого Константин и особенно продолжатели его реформы, беря от христианства идею Верховной власти, оставались при римской императорской доктрине государственности. При этом получалась не только двойственность в понятиях о Верховной власти, но переносилась на Церковь идея нации, республики.

    В действительности, если даже одна и та же масса людей составляет и Церковь и государство, то составляет их различными сторонами своего бытия, и Церковь в них составляет нечто особое в нации. Одно другому не противоречит, и воспитание в Церкви дает даже прекрасные качества для гражданина. Но тем не менее христианин женится, организует семью, общину, заводит лавочку или мастерскую, устраивает суд или полицию и т. д., вовсе не потому, что он член Церкви, не по тем побуждениям, которые его приводят в церковное собрание. Он лишь привносит христианское воззрение на конечные цели жизни, и чувства христианской чистоты, любви, справедливости и т. д. к своим социальным заботам, но основные причины этих последних исходят из источников не религиозных, не духовных, а житейских. Поэтому политической доктрины собственно Церковь не может иметь. Политическая доктрина рождается из условий социальных.

    В Риме же времен Константина христиане не составляли даже и народа христианского: среди них были люди всех племен, всех состояний, которые в социально-политическом смысле были вкраплены в сословия старой империи. Они совершенно не были нацией. Поэтому они не могли выработать себе политической доктрины, даже как христианская нация, вроде, например, России. Они были только Церковью, которая может дать нравственно религиозное понятие Верховной власти, но ее доктрины не имеет. Это есть последствие даже самого духа христианства, как царства Спасителя - "не от мира сего". Верховная власть христианская, безусловно подчиненная Богу в целях и духе правления, сохраняет полную свободу в способах осуществления этих целей, сообразно политическим и социальным условиям, среди которых получила миссию действовать. Эти способы действия определяются условиями "мира сего". Власть может их комбинировать весьма различно, совершенно свободно, под единственным условием, чтобы эти комбинации были сообразны с волей Божией, т. е. были проникнуты нравственно религиозными началами, достойными христианина.

    Церковь именно, в отношении государства, есть хранительница этого нравственно-религиозного указания и проверки нашей общественной жизни. В этом ее власть выше государственной. Но в практическом осуществлении государственного строения в христианском же духе - нация и Верховная власть имеют перед собой всю полноту и разнообразие средств, порождаемых природой человека и общества.

    Итак, Corpus Christianorum, не будучи нацией, не давал Константину политической доктрины. Он не заключал в себе никакой мысли кроме чисто церковной. А между тем в античном мире существовала уже Римская государственная доктрина, созданная великой работой вековой политической жизни и мыслью крупнейших юристов.

    Понятно огромное влияние ее на слагающееся христианское государство.

    Но по этой доктрине императорская власть рассматривалась как делегированная от сената и народа. Эта доктрина давала императору всю власть, но только в пользование, а источник ее - Верховная власть - принадлежал республике, то есть нации. Поэтому Римское понятие об императорской власти, как делегации народной воли, естественно могло превращаться в христианском мире в понятие об императорской власти как делегации Церкви, церковной власти. Это глубочайшая ошибка, искажающая даже понятие о Церкви, именно проложила себе дорогу в мир.

    В действительности Церковь не может делегировать государственной власти, потому что сама ее не заключает, не имеет. Это между прочим прекрасно разъяснено у профессора Н. Заозерского [Н. Заозерский О церковной власти. Сергиев Посад. 1894]. Он совершенно верно говорит, что государство и Церковь суть учреждения только сосуществующие, но не сливающиеся по самому различию характера власти каждого из них. Все дело в том, что церковная власть лишена принудительного элемента, без которого немыслима власть государственная. Поэтому на Церкви нельзя строить государства, и сами мечты об этом - не христианские, а принадлежат к области еврейско-талмудического мессианства, столь сильного в первые времена христианства.

    Точно также и Церкви нельзя строить на государстве. Но когда, по каким бы то ни было причинам, появляется смешение понятий "церкви" и "нации", то неизбежно затуманивается понимание существенного различия той "власти", которая присуща государству. При таких условиях возможно и даже неизбежно ошибочное определение отношений Церкви и государства.

    Теоретически можно было бы предвидеть все, что обнаружилось и в исторической практике, то есть, что в ошибочных постановках государственно-церковных взаимоотношений может быть две противоположные концепции.

    Во-первых, церковная власть может получить идею папоцезаризма. Если государственная власть составляет делегацию Церкви, то понятно, что церковная власть может и дать, и не дать монарху государственную власть, может, давши, снова отнять, и вообще монарх уже тут является только управительной властью, а верховная находится в руках церковной власти. Такова была идея Римского католического христианского мира.

    Во-вторых, наоборот, император мог получить стремления цезаро-папистские. Если Церковь уступила ему свою власть, как сенат и народ уступали ее Римскому Цезарю, и если между властью Церкви и государства нет существенной разницы, то император мог считать себя верховным повелителем Церкви, которая, по абсолютистскому выражению, ему - Suum imperium et potestatem concessit [52].

    В таком воззрении западное христианство обвинило Византию. На самом деле это воззрение характеризует протестантскую государственность и церковность. В Византии отношение Церкви и государства, точнее говоря, отношение государственной и церковной власти, было гораздо правильнее чем где бы то ни было. Но тем не менее коренная ошибка, то есть неясное понимание различия "нации" и "церкви" - имела и для Византии свои печальные последствия.

    Вообще в истории христианской государственности на Западе особенно вредное значение имело то, что там не умели правильно установить отношений власти государственной и церковной. Там сначала возобладала идея папоцезаризма, подрывавшая значение императора в смысле власти верховной. Затем наступила реакция, которая подчинила Церковь государству. Однако, при ошибках с этой стороны, в западной Европе молодая жизненная сила самих народов создавала могучий социальный строй, который даже без сознательных стараний дал и монархии много жизненной силы. В Византии наоборот - не получив в наследство от дряхлой Римской империи ничего социально-крепкого, христианская государственность могла бы восполнить этот недостаток лишь сознательным творчеством, сознательным стремлением воссоздать недостающий монархии социальный строй. Но ошибочное понимание "нации" и "церкви", вместе с влиянием римской цезаристской доктрины, не дали возможности озаботиться тем, чтоб дополнить государственное строение необходимыми социальными опорами.

    Таким образом христианская монархия, как на Западе, так и на Востоке, хотя и по различным причинам, одинаково не успела выработать идеально-правильного типа своего, то есть типа, снабженного всеми свойственными его идее основами. Впоследствии, этот полный монархический тип государственности появился в наиболее удачном построении в Московской Руси, которая заимствовала от Византии постановку государственно-церковных отношений, а в то же время, подобно Западной Европе, имела оживленный социальный строй, которого не могла (несмотря на недостаток сознательности) не принять во внимание московская государственность.

    Возвратимся однако к Византии.


    XVII Отношение автократора к Церкви

    Для Византийского государства отношения к Церкви имели первостепенное значение. Быть может, ни в одном христианском государстве не придавали им такой важности, нигде столько работы государственной мысли не ушло на установку этих отношений, и не без причины, т. к. действительно силы Византии, как государства, получили огромный прирост вследствие такой внимательной установки государственно-церковных отношений. Они, конечно, критиковались и критикуются то с государственной, то с церковной точки зрения. Однако Византия может похвалиться тем, что все-таки нигде вопрос о союзе Церкви и государства не был решен более удачно.

    Над этими отношениями тяготело в Византии одно обстоятельство, очень тонко отмечаемое профессором Заозерским [Н. Заозерский. Там же, стр. 256].

    "По его (Юстиниана) воззрениям, говорит он, даже не Церковь и государство должны быть различаемы, как два социально-нравственные порядка, живущие каждый в своей сфере, и взаимным соприкосновением друг на друга воздействующие, но только священство и императорская власть, как два божественные установления, назначенные совокупным и согласным действием благоустроить человеческую жизнь в одном государстве".

    Это замечание тонкое, хотя все же нельзя буквально так понимать мысль византийцев. Все же им было не безызвестно, что государств православных может быть несколько, а Церковь одна. Значит есть нечто "церковное" не совпадающее с "государственным". Но за этой оговоркой нельзя не признать, что аналитическая мысль Византии, на несколько сот лет ушедшая в догматику религиозную, осталась очень слаба в отношении социологическом. Различение Церкви от нации было крайне слабо, почему перед умственным взором не возникало достодолжно различение Церкви и государства.

    Но если вследствие этого, отношения Церкви и государства в Византии остались неразработанными, то отношение власти церковной и государственной сложились в стройную систему. Вот как характеризует ее профессор Курганов, в своем замечательном труде, так глубоко проникнутом Византийским духом, как будто автор явился прямо из Константинополя времен Юстиниана [Ф. Курганов. Отношения между церковной и гражданской властью в Византийской империи. Казань. 1880 г.].

    По Юстинианову законодательству (527-565 г.г.), которое выражает дух предшествовавшей эпохи и наложило свою печать на все последующее время, в государстве признавалось существование двух равноправных властей. В предисловии к 6-й Новелле [53], законодатель говорит:

    "Всевышняя благость сообщила человечеству два величайших дара: священство и царство (императорскую власть). Первое заботится об угождении Богу, второе о прочих предметах человеческих. Оба же, происходя от одного и того же источника, составляют украшение человеческой жизни". Это была точка зрения общая. Святой Феодор Студит говорит (806 г.):

    "Бог даровал христианам два высших дара, священство и царство, посредством которых земные дела управляются подобно небесным". Император Иоанн Комнен (1124-1130) пишет Папе Гонорию II:

    "Во всем моем управлении я признавал две вещи, как существенно отличные друг от друга: первая есть духовная власть, которую верховный первосвященник мира, царь мира Христос, даровал своим ученикам и апостолам, как ненарушимое благо, посредством которого они, по божественному праву обладают властью вязать и разрешать всех людей. Вторая же есть светская власть, заведующая делами временными и обладающая по божественному установлению одинаковым правом в своей сфере. Обе эти власти, господствующие жизнью человека, отдельны и отличны друг от друга [Курганов, Там же, стр. 73].

    Отношение двух властей напоминает отношения души и тела. По изображению Епанагоги [54], государство совершенно подобно устройству человеческого организма. Как человек состоит из двух частей, тела и души, так и для государственного организма необходимы две власти - духовная и светская, то есть и император и патриарх. Как жизнь человеческая может быть правильной только тогда, когда душа и тело находятся в гармонии, так точно и в государственном организме благосостояние подданных возможно только тогда, когда священство и императорство находятся в согласии между собой. Этот принцип высказывается Юстинианом, Никифором Вотаниатом, Мануилом Комненом и т. д.

    Как же достигалось это искомое согласие? В принципе оно достигалось единодушием закона и канона, постановлений государственных и церковных. Халкидонский собор [55] постановил, что все законы, противоречащие канону, не имеют силы. Юстиниан постановил также: "церковные законы имеют такую же силу в государстве, как и государственные: что дозволено или запрещено первыми, то дозволяется и запрещается и последними. Посему преступления против первых не могут быть терпимы в государстве по законам государственным". В 131 Новелле Юстиниан принимает таким каноном - правила Вселенских Соборов, и все ими утвержденное, то есть правила св. Апостола, поместных соборов и отцов.

    В таком значении церковного канона не должно усматривать подчинения государственной власти. Дело в том, что все постановления Вселенских Соборов утверждались императорами, так что государственная власть была вполне обеспечена от каких-либо канонов, ею неприемлемых. Но точка зрения согласия закона и канона выражалась как постоянный принцип. В Епанагоге сказано, что противоречащее правилам Церкви не должно быть допускаемо. Лев Философ постановил, что он отменяет все законы, противоречащие канонам. Фотий в Номоканоне [56] заявляет, что все законы, противоречащие канонам, недействительны. Это есть основная точка зрения Византийского законодательства. Логическим последствием явилось сближение закона и канона, право императора наблюдать за тем, чтобы канонические правила соблюдались также и самим церковным управлением, и следовательно право отменять распоряжения церковной власти, если император находил их несогласными с законами и канонами.


    XVIII Византийская идея двух неразрывных властей

    Византийские отношения Церкви и государства возбуждают много порицаний. Им выказывает неодобрение и профессор Заозерский в упомянутом труде. Другой наш канонист, профессор Суворов, характеризует их, как будто бы "противоположные" римским воззрениям, т. е. повторяет ходячее обвинение Византии в цезаропапизме. Он даже скорбит о разрыве Римских Пап с Православной Церковью, находя, что это нарушило внутреннее равновесие государственно-церковных отношений.

    "Если бы, - говорит он, - разрыва Востока и Запада не произошло, то восточный император и Римский Папа служили бы друг для друга взаимной сдержкою. Римский Папа не довел бы своих притязаний до того предела, где власть человека сливается и смешивается с властью

    Бога, и, наоборот, восточное императорство не превратилось бы в безграничную теократию" [Курс церковного права, том I, стр. 91].

    Такая оценка составляет преувеличение явлений исключительных без внимания к явлениям постоянным.

    Совершенно верно говорит профессор Курганов:

    "Можно с уверенностью сказать, что изложенная теория отношений между государством и Церковью в общем соблюдалась в Византии. Нарушение закона неизбежно во всяком человеческом обществе. Но историю составляют не нарушения закона как исключения из общего правила, а общая идея и дух, проникающие общество и управляющие его действиями".

    Несомненно, что эти "исключения", эти "злоупотребления" законом были в Византии. Значение императора в делах церковных и даже вероучительных нередко раздувалось до полной ненормальности. Известный Феодор Вальсамон, толкователь канонов и законов, хартофи-лакс [57] и патриарх Антиохийский, вообще один из величайших византийских авторитетов, учил в XII веке, что "император и патриарх обладают званием учителей ради силы святого помазания, потому что отсюда происходит власть верующих государей учить христианский народ и воскурять фимиам, подобно священникам".

    Вальсамон находит, что "значение императоров в государстве в этом отношении даже превосходит значение духовенства, ибо власть и деятельность императоров простирается на тело и на душу, тогда как деятельность патриархов касается только одной души..." Архиепископ Болгарский Хоматин (XIII век) говорит, что "за исключением священнодействий, император совмещает в себе все остальные привилегии епископов, на основании которых его церковные распоряжения получают каноническую важность".

    Вот до чего договаривались в Византии.

    Именно эти идеи и почерпались впоследствии из Византии протестантами. Профессор Курганов делает любопытное сопоставление:

    "Один из протестантских богословов-канонистов, Ричард Роде, сказал, что Церковь становится излишней по мере того, как осуществляется христианское государство. Чем более государство теряет свой светский характер, так сказать, оцерковляется, тем более Церковь отходит на задний план и теряет свою власть. Нечто подобное, - говорит профессор Курганов, - мы находим и у византийских законоведов и в практике восточной Церкви при стремлении Византийского государства быть христианским. По свидетельству Вальсамона, при императоре Мануиле I (1143-1180 гг.) некоторые законоведы выражали мысль, что сила и значение канонов уничтожились бы сами собой вследствие собрания государственных законов. Но эта мысль была отвергнута, потому что с принятием ее государство отождествилось бы с Церковью и вместо двух богоучрежденных властей явилась бы одна" [Курганов, стр. 87].

    Итак, свой принцип "двух властей" Византия все-таки вспоминала даже при наибольшем помрачении церковно-юридической мысли.

    Неоспоримо, что были примеры посягательства и на него. Приведу по подлиннику пример этого, цитируемый обыкновенно порицателями Византии.

    Как известно, по канону (правило 15 Карфагенского Собора) клирики, обращающиеся к светскому суду вместо церковного, подлежат лишению места. И вот Вальсамон в своих толкованиях рассказывает такой случай ["Правила Поместных Соборов с толкованиями" выпуск II, стр. 417. Вальсамона. (По изданию Московского общества любителей духовного просвещения)].

    "Когда настоятель монастыря Всевидящего, монах Мелетий, был привлечен к соборному суду и отказался от него, и перенес дело в светский суд по царскому повелению, то святейший патриарх Кир Лука, оскорбившись этим, употреблял много стараний к исправлению случившегося. Но услышал от гражданских властей, что царская власть может делать все, и как могли первоначально назначить гражданского судью, чтобы судить епископа или другое посвященное лицо, так и впоследствии по законному усмотрению церковный суд может быть заменен светским". Вальсамон старается разными изворотами объяснить и такие случаи, но ясно, что в них царская власть ставилась выше канона.

    Но как бы ни были "цезаропапистичны" подобные факты, - случайность не есть правило. Притом должно вспомнить, что по православному учению - по самому духу его - Церковь заключается не в одной иерархии, а во всех верующих. Не только император, а всякий мирянин, по самому состоянию членом Церкви, имеет известное право и учительства, и истолкования веры, и охранения истинной веры, и в идее до известной степени представляет носителя церковной власти. Тем более эти права принадлежат православному Царю, "Божию избраннику", старшему сыну Церкви. В христианстве нет форм, которые были бы выше духа, а господство духа охраняется больше всего верой. Что касается форм и правил, то они будучи обязательны для охраны, так сказать, средней линии отношений Церкви и государства, не могут предотвратить тех отклонений от этой "законной" средней линии, которые - смотря по верности или неверности их духу, составляют иногда великий подвиг и заслугу, иногда - великий грех и узурпацию.

    В истории византийских императоров бывали примеры и того и другого.

    Без сомнения не было ереси, которая бы не имела себе горячих поборников среди императоров, а иногда ереси и возникали только благодаря им. Но должно вспомнить, что вероучение не было еще выяснено. Заблуждения не были опровергнуты. Что такое входит в православное понимание догмата, и что ему противоречит в те времена вовсе не было столь легко различимо. Ни один император не хотел расходиться с церковным учением, но что такое церковное учение и что не церковное? Это выяснялось только после продолжительных споров, соборов и т. д. Императоры, как и все прочие люди, имели при этом какие-либо свои мнения, становились на ту или другую сторону. Впоследствии оказывалось, что одни императоры рассуждали по еретически, другие по православному. Но ведь это оказывалось только впоследствии.

    Или можно было требовать, чтобы императоры совсем не мешались в рассуждения о вере, а терпеливо ожидали по десяткам лет, как дело выяснится соборами? Но это требование не православное. Православие не допускает, чтобы мирянин был столь безразличен к вере и верил только по приказу собора. Да притом бывали соборы еретические, даже более многочисленные, нежели православные. Император, как все православные, не мог не рассуждать и не искать где истина. Сверх того, он и как Верховная власть своего народа, не мог быть чужд его религиозным запросам. Император, как власть верховная возможен только, как выразитель веры и духа своего народа. Итак, вмешиваясь в споры о вере, императоры поступали совершенно правильно как с религиозной, так и с государственной точки зрения. Они своей светской властью давили на исход рассуждений... Но должно вспомнить, что уже при первом христианском государе, Константине, сами епископы и соборы обращались к императору с просьбою укротить еретиков мерами власти светской. Следовательно, прибегая к этому императоры действовали не самовольно, не деспотично, а сообразно требованию Церкви. Если же репрессивные меры ошибались адресом и падали на православных, то это происходило собственно в такие минуты и годы, когда вопрос о православии или еретичности данного мнения не был еще выяснен, и император, думая быть ревностным православным, был на деле еретиком.

    Итак, тут нельзя обвинять императорскую власть в узурпации. И вообще достаточно сказать, что ведь именно за эта столетия в Византии произошли все Вселенские Соборы, в это время был уяснен и раскрыт весь догмат православия. Достаточно этого факта, чтобы видеть, что императоры своим вмешательством в богословские споры, не помешали раскрытию истины. Без сомнения, многие из них могут справедливо утверждать, что они этому очень способствовали и верно служили Церкви и церковной власти.


    XIX Жизненность византийского церковного строя

    Один из пристрастнейших порицателей византийской идеи, Владимир Соловьев, в сочинении, которое может быть названо настоящим памфлетом против нее, сам однако отмечает знаменательный факт:

    "С 842 года (т. е. с момента окончательного уяснения содержания православия) уже не было ни единого императора еретика или ересиарха в Константинополе". Это совершенно верно показывает, что ранее того императоры впадали в ереси вовсе не по какому-то пристрастию к ересям, а потому, что как и прочие люди, не могли еще всегда разобраться в вопросе о том, что есть православие. Вл. Соловьев дает этому свое объяснение, направленное именно против византийского принципа. Он говорит, будто бы в момент "торжества православия" Церковь и государство сошлись на "отрицании христианства, как социальной силы", что "императоры усвоили навсегда православие, как отвлеченный догмат, а православные Иерархи благословили in secula seculorum [58] язычество общественной жизни" ["La Russie et 1'Eglise Univcrselle", Paris, 1889; см. введение]. Поэтому-то императоры и могли с тех пор жить дружно с Церковью...

    Это - тенденциозность, доходящая до полного забвения всех фактов действительности. Автократоры представляются здесь Вл. Соловьеву каким-то исчадием ада, преданным во что бы то ни стало злу. Но ведь на деле ничего подобного не было. Императоры Византии были как все прочие люди. Бывали у них дела страшные и кровавые, бывали дела высокой святости. В общем же они разделяли глубокую религиозность той эпохи. Между ними бывали и такие, которые, переменив царский дворец на монашескую келью, находили, что только с этого времени узнали истинное счастье.

    Отдельные эпизоды императорских биографий подчас поражают трогательной искренностью веры.

    Позволю себе, для примера, вспомнить историю императора Маврикия. Такие факты говорят больше, чем рассуждения.

    Император Маврикий был вообще хороший человек и прекрасный правитель. Его царствование одно из самых светлых в Византии. Но вот с императором случился большой грех.

    Часть его армии, вообще доблестная, но заявившая себя в Азии крайними своеволиями и возмущениями, была переведена в Европу, и тут испытала неудачу: попала в плен к варварам. Кажется, это произошло не без вины Маврикия, может быть, преднамеренно не давшего этому корпусу необходимых подкреплений. По многим видимостям, император был скорее рад избавиться таким образом от солдат избалованных, много о себе возомнивших и деморализовавших своими бунтами все остальные войска. По крайней мере, когда варвары предложили империи выкупить пленных, император так торговался, давал за них так мало выкупа, что, наконец, варвары рассердились и перерезали всех пленных, несколько тысяч человек.

    В чем тут вина императора? Он, конечно, не ожидал такого исхода, он, конечно, думал, что варвары просто распродадут пленников в рабство, как это обычно бывало в подобных случаях. В истории множество примеров поступков власти, несравненно более коварных и грешных, и виновники преблагополучно успокаивали свою совесть множеством "государственных соображений". Не то вышло у Маврикия. Кровь подданных, хотя и небезупречных, душила его. Жизнь стала тягостна ему, но и смерть страшила, потому что он ждал за гробом грозной кары Бо-жией за свое преступление...

    И вот начинается эпизод, которому нет примеров в истории.

    Маврикий пишет ко всем патриархам, епископам, святым пустынникам, и всех просит, чтобы они молились Богу о том, чтоб Он покарал его, императора, в здешней жизни, а не в будущей. Наступает зрелище невиданное и неслыханное. Вся Церковь торжественно молится о наказании благочестивейшего императора достаточно сильно для искупления его греха. И вот, наконец, отдаленные восточные пустынники извещают императора, что молитва Церкви услышана.

    Один отшельник имел видение об этом. "Господь, - извещали монахи, - принимает твою покаянную эпитимью. Он допускает тебя и твою семью к вечному блаженству, но в этом мире ты потеряешь царство со скорбью и позором".

    Император, получив уведомление, воздал благодарение Богу и стал ждать наказания. Ждать не пришлось долго. В войсках вспыхнуло нелепейшее возмущение Фоки, ничтожнейшего по чину и негодяя по жизни. Император был схвачен со всей семьей... Да он - один из лучших полководцев империи - даже и не защищался... Кровожадный Фока приказал немедленно обезглавить всю царскую семью. По избытку жестокости все дети, семь человек, были казнены на глазах у отца. Маврикий видел, как слетали одна за другой головы сыновей его и только повторял за каждым ударом топора:

    "Праведен Ты, Господи, и справедливы суды Твои"...

    Последней слетела и голова самого Маврикия [См. Lebeau. Histoire du Bas-Empire. Том X, стр. 396-409] ...

    Часто ли встречается такая глубокая вера у самих предстоятелей Церкви и это ли император, мечтающий о "язычестве общественной жизни?"

    Точно так же неправда, чтобы Церковь "благословляла язычество общественной жизни" и чтобы церковная власть поступалась своей обязанностью блюсти за властью, когда та отклонялась от христианского поведения.

    Вовсе не при одном Златоусте византийская Церковь обличала грехи сильных мира. В самую последнюю предсмертную эпоху Византии голос церковной власти звучал громко и смело. Известный Влеммид, например, много раз письменно и словесно обличал фаворитку царя Иоанна Ласкариса. А она - Маркесина - пользовалась при дворе таким влиянием, что даже носила знаки царского достоинства. Не обращая внимания на укоры Влеммида, она думала настоять на своем праве быть членом высшего общества и однажды явилась на богослуженье в монастырь Влеммида.

    "Она, - рассказывает современник, - приехала с большой пышностью, надменная знаками царского достоинства, в сопровождении большой свиты. Но прежде чем взошла в храм, сонм этих божественных людей (иноков монастыря) по приказанию настоятеля Влеммида затворил двери изнутри храма и заградил ей вход". Взбешенная Маркесина бросилась к царю и требовала наказания оскорбителю, кричала, что "такое бесчестие распространяется и на особу самого царя". Нашлись, понятно, и придворные, поддержавшие требование фаворитки, но царь сказал, вздохнувши:

    "Зачем советуете вы мне наказать праведного человека? Если бы я жил безукоризненно, то сохранил бы неприкосновенным и царское достоинство, и себя... Но я сам дал повод себя бесчестить..." [Никифор Григора. Римская История, кн. П. стр. 7].

    Михаил Палеолог, национальный герой, освободитель Константинополя, был отлучен от Церкви патриархом Арсением за ослепление Ласкариса. Когда он никаким смирением не мог смягчить патриарха и прогнал его, то долго даже при преемнике Михаила жил раскол "арсенитов", не признававших даже по смерти Арсения священников и епископов, поставленных патриархами, назначенными на место незаконно смещенного обличителя царя.

    Профессор Суворов говорит о "безграничной теократии" императоров. Но вся сила этих "безграничных теократов" не могла произвести унии с Римским Папой даже в такое время, когда (при Палеологах) само существование империи от этого зависело. Когда Михаил Палеолог умер в лагере сын его Андроник не решился похоронить отца. "Он, - говорит Никифор Григора, - только приказал, чтобы несколько человек отнесли его подальше от лагеря и зарыли поглубже в землю... Тому причиной было уклонение Михаила от учения Православной Церкви" [Римская История. Никифор Григора, Спб. 1862 г., стр. 147]. В Византии тела отлученных от Церкви бросались в поле без погребения и только засыпались землей...

    Впрочем, примеров того, что императоры не были распорядителями не только веры Церкви, но даже и церковного управления, слишком много. Несомненно, что не в теории только, но и на практике Византийское государство и Церковь в общем жили сообразно идее о двух властях, равноправных и союзных. Эта идея была очень выдержана. Ее выражение находится и в обряде коронования по византийским правилам (в Епаногоге).

    "После своего избрания гражданскими властями, - сказано там, - император отправляется во храм и, являя здесь покорность Богу, испрашивает у него даров благодати, как Божий раб, и молится о своем посвящении в цари. Затем приступая к венчанию на царство посредством миропомазания, совершаемого патриархом, он предварительно дает обет перед последним, обет благоволительного попечения о подвластных в правде, и произносит присягу в верном соблюдении и ревностном охранении православной веры [Курганов]. Таким образом, взаимность утверждения церковной и императорской власти была проведена до конца, так же как взаимность закона и канона.

    Даже профессор Заозерский, сильно критикующий византийскую "синодально-государственную" форму церковного управления, признает в конечном выводе:

    "Выступления императоров за пределы их власти в сферу церковной жизни были далеко не обыкновенным делом. Обыкновенное же течение церковной жизни совершалось под надзором, управлением и руководительством собора священников и преимущественно собора патриаршего... Каждый раз, когда императорская власть касалась важных сторон церковной жизни, она встречала резкий отпор со стороны представителей Церкви и каждый раз, в конце концов, победу одерживала Церковь и никогда император" [Н. Заозерский. "О церковной власти", стр. 303-304].

    Итак, очевидно, что византийская система взаимоотношений обеих властей была поставлена прочно и целесообразно.


    XX Значение союза Церкви для государства. Остатки абсолютизма

    Византийский принцип двух равноправных властей был не только прочен, но и совершенно правилен. В пользу его правильности говорит уже то обстоятельство, что он установлен в период Вселенских Соборов, и ими признавался. Но и по рассуждению ясно, что по существенному различию принципа церковного и государственного, между властями церковной и государственной может быть только два совершенно противоположных, но одинаково правильных соотношения: или чисто нравственный союз, или полное отделение Церкви от государства, взаимное игнорирование. Все остальные типы взаимоотношений представляют или ложь или компромисс. Ложны идеи подчинения Церкви государству или государства Церкви. Компромисс - все, что выражает идею соглашения, конкордата, хотя, конечно, когда между государственной и церковной властями есть скрытый антагонизм и в то же время ни та ни другая сторона не имеют силы на узурпацию, то единственным исходом является конкордат.

    В Византии отношения государственной и церковной власти были поставлены на почву союза. Очень правильный по идее такой исход дал государству два важных блага. Во-первых, он избавил Византию от борьбы Церкви и государства. Во-вторых, верховная власть получила огромный авторитет.

    Императоры много боролись против ересей и, по недоразумениям, против православия. Но это была борьба, не ссорившая Церковь и государственную власть, как учреждения. В этой борьбе император действовал как член Церкви, во имя церковной истины, хотя бы и ошибочно понимаемой. Он всегда имел с собой ту или другую часть самой же Церкви. Это была борьба не за отношения Церкви и государства, и не приводила их ни к разрыву, ни к исканию каких-либо других принципов взаимоотношений. Что касается столкновений уже прямо между церковной и государственной властью, то они возникали лишь по частным поводам, только между данными лицами, и тоже не относились к принципу взаимоотношений. Такие мирные, по принципу, отношения власти государственной и церковной царили в Византии до самого конца ее жизни и не обнаруживали никакой тенденции к изменению, если бы даже турки и не прекратили ее политического существования. Между тем на Западе, на основе идей римских, за то же время уже были жестокие войны между императорами и папами. В 1453 году Византия кончила свою жизнь при тех же принципах государственных и церковных отношений. А в 1500 году на Западе уже появился Лютер, и назревала борьба за торжество протестантского цезаропапизма. Тысячелетнее мирное сосуществование Церкви и государства было последствием принципа, усвоенного в Византии с самого начала.

    Другое последствие, как сказано, это авторитетность царской власти в глазах народа. Будучи тесно связан глубочайшими верованиями народа, и облеченный званием "служителя Божия", Византийский император мог требовать от подданных гораздо более дисциплины, чем при какой-либо иной постановке власти. И хотя Византия наполнена смутами и кровавыми переворотами, происходившими от других причин, но основное могущество связи автократора с народной верой давало возможность быстро и легко восстанавливать прежнюю дисциплину. Этой тесной связью подданных с царем Византия, можно сказать, жила все время своей бурной и многострадальной истории. Эта связь была ее главной силой.

    При беспрерывных переворотах, порождаемых другими, слабыми сторонами Византийской государственности, изумительна быстрота, с которой восстанавливался царский авторитет у каждого нового правителя, иногда вовсе неспособного и из низкого звания. Своего царя Византия чтила необычайно, и за все время существования ни разу не изменила монархическому принципу. Византия представляет редкий пример государства, все свое существование ни разу не переменившего избранный раз принцип власти. Этому она обязана той религиозной основе, которая освящала эту власть и вставила ее в неразрывный союз с народной Церковью.

    Слабые стороны византийской государственности происходили из совершенно других источников: именно из дезорганизованности социальной, и от плохой установки отношений государственной власти к нации и к ее социальным силам. В положении императорской власти, перешедшей в Христианство, была с первого же момента и осталась навсегда двойственность характера.

    Объявив себя служителем Божиим, император тем самым, становился Верховной властью в отношении христианских подданных своих, которые чтили в нем выразителя своей веры, поставленного Богом на служение Ему в делах мирских. Константин хорошо это выразил, называя себя "епископом дел внешних". С этим он явился именно Верховной властью для христиан.

    Но в империи не только еще оставалось большинство населения язычников, но сверх того она сама, как учреждение, была созданием республики, в которой император был абсолютной управительной властью, но не верховной.

    Если бы христиане были действительно "народом", "нацией", у них тогда были бы какие-либо сословия, корпорации, аристократические или демократические социальные власти. На всем этом Константин с преемниками могли бы воздвигать какое-либо новое управление империей, как это могла делать христианская Верховная власть среди народов, целой нацией обращавшихся к христианству, на Руси, в Англии, и так далее. Но в Риме христиане не составляли социального тела. Единственная их собственная организация - это была Церковь. В ней же были элементы только на вид сходные с социальными. Церковная община могла напоминать социальную, миряне могли напоминать "народ", клир как бы аристократический элемент, и епископат как бы правящее сословие. На самом деле это было ошибочно, так как сами интересы, сама жизнь всех этих элементов церковной организации были совершенно не те, которыми наполнены элементы социальной организации. Поэтому никакого государственного устроения на них нельзя было достигнуть, хотя, по недоразумению, христианская империя и пыталась это делать.

    В результате обновляемая империя явилась с двумя погрешностями.

    Во-первых, Церковь не отличалась от нации, а потому впоследствии государственная власть, вместо стараний организовать нацию, пыталась возлагать на церковные учреждения функции учреждений социальных. Это было почти безразлично для Церкви, но государству делало много вреда, так как направляло его на ошибочный путь управления и отклоняло от правильного.

    Во-вторых, императорская власть явилась одновременно и высшей управительной (по идее староримской), и верховной, по идее новой, христианской. Старый Рим умер очень медленно, и византийцы до конца дней своих продолжали называть себя "римлянами" (ромеями). Язычество существовало большую часть времени жизни Византии. В христианской империи власть императора так и укоренилась с двойным характером, который затем уже никогда не был изменен.

    Между тем староримский тип императорской власти по существу своему есть абсолютистский. В нем император, как соединение всех управительных властей, не допускает развития никаких других управи-тельных властей, то есть враждебен всякому социальному, местному, сословному и т. д. самоуправлению, которого отсутствие ослабляет национальную жизненность, а власть высшую приводить к бюрократизму. Отсюда целый ряд крайне вредных явлений византийской государственности, помешавших ей развить монархическую идею в должной чистоте и мощи.

    Наверх


    XXI Недостатки социального строя

    Вернуться к оглавлению

    Слабейшей частью Римской империи была расшатанность социального строя. Империя, основанная Юлием Цезарем и Августом, несла великую гражданскую идею права и, вместо прежнего республиканского грабежа провинций, старалась внести повсюду обеспеченность прав. Но в собственно политическом отношении она развивалась неуклонно в смысле самой страшной централизации. Первое время, императоры ободряли местное самоуправление, но сам смысл императора, как сосредоточия всех властей республики, мешал развитию учреждений в этом направлении.

    Византия же, сверх того, расположилась в наиболее разноплеменной части Рима, кроющей повсюду более элементов раздора, нежели объединения. Христианство явилось могущественным объединяющим элементом, но за продолжительную эпоху ересей оно же способствовало и многочисленным раздорам, которые закреплялись за целыми территориями и племенами. Так разъединялись целые части империи. Ересь арианская [59] охватила по преимуществу германские племена: вандалы, остготы, вестготы, аланы, бургунды - все это были ариане, отделившие мало-помалу от империи Италию, Африку, Испанию. Ереси монофизитская [60] и монофелитская [61] подорвали нравственную связь Византии с Египтом, Сирией и странами засфратскими. Через несколько времени начались такие же захваты со стороны обособившегося римского папизма. Чисто православная идея сгруппировала вокруг империи по преимуществу греческое и эллинизированное население.

    Империя, опирающаяся на далеко невеликое национальное тело греческой части Рима, должна была однако выдерживать беспрерывный поток враждебных нашествий: Атилла, готы, славяне, персы, арабы, крестоносцы, турки.

    Какие усилия требовались для империи, чтобы сохранять себя, видно из того, что при Юстиниане Великом число лиц военного сословия достигало 645.500 человек. Когда Юстиниан, ввиду истощения средств, сократил войско до 150.000 человек, этого еле хватало на содержание гарнизонов по границам. Но никакое напряжение военных сил не могло отбросить варваров. Если они не успевали сами захватывать земли империи, приходилось их мирно принимать и расселять внутри империи, чтобы сделать безвредными и даже извлечь некоторую пользу для заселения опустошенных областей. Но вторгаясь насильно или мирно, пришельцы во всяком случае производили в провинциях постоянный переворот в отношениях сословных, юридических, формах землевладения и т. д. Национальный гений не успевал перерабатывать эту вечно кипящую смесь племен в нечто однородное целое.

    При таких условиях Византия имела лишь одно постоянное объединяющее начало - государственный механизм.

    Эта шаткость вечно колеблющихся социальных основ и постоянство одного правительственного механизма естественно давали перевес бюрократическому началу. Оно было самое привычное и самое сподручное средство правления. Только в высшей степени глубокое убеждение в необходимости социальных управительных сил, и обдуманная система их организации, могли бы помочь императорам преодолеть действие всех неблагоприятных национально-социальных условий. Но у императоров было даже мало стремления к этому, потому что они, как наследники римской имперской идеи, то есть целой половиной своего существа, были прирожденные носители бюрократического начала.

    Как носительница христианской идеи, византийская монархия придавала автократору характер власти верховной, т. е. выразителя народных идеалов, наблюдающего за всеобщим направлением жизни по руслу этих идеалов С этой стороны автократор должен бы был явиться вовсе не министромпрезидентом, не исполнительным лицом текущих дел, но верховным направителем, контролером, судьей правительства. Такова собственно и есть задача власти верховной. Для выполнения ее монарх нуждается в непрерывном общении с нацией, а посему желает видеть ее организованной. Это чувство, истинно монархическое, не было чуждо византийским автократорам. Но, по неразличению Церкви и нации, это желание общения, это искание общественных сил, направлялось только на Церковь, как среду, откуда вышла христианская идея верховной власти монарха. В отношении же социального строя императоры продолжали хранить свои римские традиции, влекущие к бюрократизму.


    XXII Государственные обязанности Церкви

    Монархическое чувство верховной власти проявилось сразу у Константина Святого в отношении тех, над которыми его власть получила характер действительно верховный, то есть в отношении христиан. Как римской император, Константин столь же мало обращал внимания на сенат и прочие власти республики, как и его предшественники. Но в отношении христиан он стал собирать соборы и дал обширные полномочия епископам. Они, между прочим, получили судебные права. По Созомену [Гермиас Созомен, греческий историк V века] Константин дал право обращаться к епископскому суду, причем решение было безапелляционно. В приложении к Феодосиеву Кодексу [62] есть глава, приписываемая Константину, в которой судебные права епископов доведены по истине до чрезмерности, так как к ним дозволено обращаться по желанию даже одной только стороны и вопреки нежеланию другой, причем решение епископа все-таки остается безапелляционным.

    Попытка постановки управительных властей на почве церковной организации продолжалась в Византии и после. Профессор Заозерский подбирает ряд таких мер Юстиниана. В эдикте епископам и патриархам он говорит:

    "Заботясь о врученном нам от Бога государстве и заботясь, чтобы подданные наши пользовались во всем справедливостью, мы написали предлежащий закон (речь идет о таксе казенных пошлин), который мы признали за благо сделать известным твоей святости и через нее всем живущим в твоей области. Итак, твоему боголюбию и прочим епископам надлежит соблюдать оный закон и доносить нам, если что из него будет нарушено архонтами (магистратами), дабы не оставалось в небрежении ничто из свято и справедливо нами узаконенного... Вы должны наблюдать за всеми и прочими и доносить нам как об архонтах, справедливо поступающих, так и о тех, которые будут преступать сей закон, дабы мы, зная о тех и других, первых награждали, а последних наказывали" [См. Lebeau. Histoire du Bas-Empire. Том I, кн. 5, стр. 372] и т. д.

    Распоряжение это император мотивирует сожалением о подданных, которые "терпят большие обиды от лихоимства архонтов при уплате казенных податей".

    Аналогичные побуждения приводили императоров к возложению на епископов, правда, совместно с гражданами, многих гражданских обязанностей. Профессор Заозерский составил любопытный подсчет гражданских полномочий епископов [Заозерский. О церковной власти, стр. 278-279].

    Так епископ, вместе с первыми гражданами города, наблюдал, чтобы начальники провинции не препятствовали гражданам в совершении разных юридических актов,

    Вместе с "дефенсором" [63] и "отцами города", епископ имел право судить о пригодности поручителей.

    Епископ мог принимать жалобы на начальника провинции и делал ему об этом представления, а в случае невнимания к этому - мог доводить дело до императора.

    Епископ, с первыми гражданами, мог представлять императору кандидатов в начальники провинции.

    Епископ мог кассировать судебный приговор начальника провинции. Он надзирал над тюрьмами и должен был два раза в неделю осматривать их и опрашивать заключенных. Он же наблюдал за выдачей хлеба солдатам. Он заботился о беспризорных детях, о предупреждении незаконного обращения в рабство, пекся об исправлении порочных женщин. Епископ вообще защищал все интересы города, участвовал в избрании должностных лиц городского управления, в ревизии его деятельности и т. д. [Н. Заозерский. О церковной власти, стр. 274-277]

    Все это напоминает обязанности народного трибуна. Император в епископате создает нечто вроде народного трибуната, себе подведомственного.

    Относительно того, насколько все это законно с канонической точки зрения, можно, пожалуй, и не рассуждать. Все зависит от того, насколько епископ свободен при таком мирском попечении. Обязательно, на правах государственного агента, он, понятно, не может браться ни за что подобное. Правило 81-е - св. апостол положительно утверждает:

    "не подобает епископу вдаваться в народные управления", и по правилу 6-му он "да не приемлет на себя мирских попечений". Но, по общим обязанностям христианина, епископ не может быть чужд дел милости христианской.

    Помочь обиженному, защитить несчастного, поддержать всякую правду - не значит вдаваться в народное управление и мирские попечения. Равным образом иметь доступ к государю, по каким бы то ни было делам, иметь возможность осведомить его о торжествующем пороке, об оклеветанной правде - все это есть и право, и долг служителя Божия и предстоятеля Церкви.

    Епископы христианские издревле учили правде не на одних словах, а и на делах. Величайшие светила Церкви, как Василий Великий, святитель Николай и другие, прославили себя делами не меньше, чем учительством словесным. Профессор Н. Глубоковский дает живое и талантливое описание такой разносторонней деятельности блаженного Феодорита [Н. Глубоковский. "Блаженный Феодорит, епископ Кипрский", том 1, стр. 26-45].

    Св. Иоанн Златоуст пострадал, отстаивая земельный участок бедняков. Вообще, забота о нуждах паствы входит в долг епископский, и сами апостолы, найдя неприличным покинуть слово, чтобы пещись о столах, не оставили однако нуждающихся без столов, а только назначили для заботы об этом диаконов.

    Заботы же о мирских нуждах людей требуют сношений с властью. Право печалования - старинное и всеобщее право епископов. Для самого монарха, точно также, важно иметь указание епископа, который и для него самого является пастырем. Итак дарование епископам прав было правильно. Но возложение на них гражданских обязанностей - совершенно ошибочно.

    Можно допустить предположение профессора Курганова, что "гражданское расширение прав епископов было глубоко обдуманным средством к достижению объединения умов, отданных империи на основах, выработанных Церковью вероисповедных определений". Быть может, - как думает тот же ученый, - "Юстиниан хотел внести дух христианской справедливости в среду своих подданных лучше всего через епископов, ибо епископы, как вполне отрекшиеся от старых языческих преданий, являлись более всех способными быть хранителями правды и воспитателями народа в духе новых христианских идей". Но если эти соображения и были, то их нельзя признать удачными.

    Юстиниан писал епископам, даруя им полномочия:

    "Если вы по нерадению не возвестите нам, то мы очищаем себя этим перед Господом Богом, а вы отдадите Ему отчет об обидах, нанесенных другим" [Курганов, стр. 478-489].

    Без сомнения, епископ, зная о творящемся беззаконии и не препятствующий ему, погрешает. Но и император ошибался, думая, что он себя очищает. На правление государством поставлен он, а не епископ, и для того, чтобы не было беззакония, есть много других средств, кроме контроля епископа.

    Широкое облечение епископата правом наблюдения за действиями властей гражданских и правом представления им и власти верховной - дело полезное, законное церковно и разумное, с точки зрения монархической власти, которой главнейшая потребность, есть потребность возможно более непосредственного осведомления. Это общение с подданными дает монарху лучшее средство контроля над управительными властями. Но делать такую управительную власть из самого епископа, сажать его в суды, погружать в выборы "отцов города" и, стало быть, во всю связанную с этим борьбу партий, это значит только уничтожить для епископа все удобства того нравственного влияния на общество, в котором это общество наиболее нуждается со стороны Церкви.

    Епископ не есть представитель социального строя, сотканного из разнородных мирских попечений и народных управлений. Верховная власть не может иметь в хорошем епископе достаточного внимания к вопросам народного управления и к мелочной мирской "справедливости", в которой нередко нет и тени высшей правды ни у одной из враждующих сторон. Хороший епископ занят более всего направлением душ к тому идеалу, который забывается мелкой законностью. Хороший епископ совершенно основательно уклонится от всех "партий" отцов города и архонтов. Плохой же епископ будет контролировать народные дела, гораздо хуже, чем даже средний чиновник.

    Во всех отношениях идея привлечения епископата к делам управления - идея крайне неудачная, и могла являться только от неясного понимания разницы между нацией, обществом и Церковью.

    Эта мысль вместе с тем отвлекала Верховную власть от организации самого общества и от улучшения управительного аппарата посредством постановки его в связь с силами социального строя.


    XXIII Византийская бюрократия

    За отсутствием связи управления с социальными силами нации, Византийская государственность развила самый крайний бюрократизм. Вина в этом лежит не на самом принципе единоличной Верховной власти, выдвинутом с торжеством христианства, а на всем ряде условий, по которым эта Верховная власть не могла или не умела связать свою управительную деятельность с социальными народными учреждениями.

    В своем обстоятельном труде профессор Скабаланович говорит:

    "Основой Византийской государственности была идея авторитета, полного подчинения человеческой личности государству, частного - общему. Применение этой идеи отразилось в Византии крайностями централизации: интересы государства сузились, из провинций перешли в столицу, из столицы во дворец и здесь воплотились в лице императора" [H. Скабаланович. "Византийское государство и Церковь в XI веке", стр. 132].

    Это - формулировка во многих частях неверная. За исключением самой страшной централизации, которая, впрочем, создана также не Византией, а унаследована ей от Рима диоклетиановских времен, все остальное относится типично к Риму, а к Византии лишь постольку, поскольку она не умела развить логически той идеи монархической Верховной власти, которую ей давало христианство. Нельзя, однако, не признать, что Византия оказалась в этом отношении, действительно мало самостоятельной.

    "Полное подчинение личности государству" есть идея Рима, даже не императорского, а Римской республики. Империя этой идеи не создала, а лишь произвела сосредоточение властей в одной личности.

    Христианство же привнесло идею "царя - Божия служителя", т. е. идею власти верховной, но подчиненной Богу. Личность при этом именно освобождалась от "полного подчинения государству", ибо двух "полных подчинений" не может быть и, подчиняясь всецело Богу, христианин тем самым мог уже только условно подчиняться государству. Но усвоив эту монархическую идею "нового мира", византийская государственность сохранила от "ветхого мира", и старую идею императора как увековеченного диктатора.

    По институциям Юстиниана власть императора характеризуется как неограниченная, и это мотивируется тем, что она уступлена ему народом. Император совмещает в себе "все права и всю полноту власти народа". Юридический принцип гласил: "Quod Principi placuit legis habet vigorem" [64], потому что "populus ei - то есть императору - et in eum solum omne suum imperium et potestatem concessit" [65]. Это идея чисто абсолютистская, ставящая власть императора безграничной, но не верховной, не самостоятельной от народной воли. Формула противоречила также христианской идее "Царя, Божия служителя", у которого законом никак не может быть то, что ему "угодно". Но совместительство народной делегации и Божия избранничества давало византийской императорской власти возможность весьма широкого произвола. В случае нарушения народного права, можно было ссылаться на волю Божию, в случае нарушения воли Божией - ссылаться на безграничную делегацию народа. Однако нельзя не видеть, что то же совмещение, давая власти императора возможность произвола, в то же время не давало ей прочности. Эту власть можно было отнимать у недостойного ее тоже на двойном основании: за нарушение воли Божьей, или на основании воли народа, не желающего дольше продолжать данную прежде "концессию".

    Идея делегации народной воли и власти одному лицу сама по себе предполагает централизацию, а затем и бюрократизм. Действительно, как сосредоточие всех властей народных, император есть власть управительная. Он по смыслу делегации всем сам управляет. Он должен вершить все дела текущего управления. Посему все централизуется около него, в нем. Но так как фактически все государственные дела вести одному человеку, хоть и самому гениальному, все-таки невозможно, то они поручаются слугам, чиновникам. Так развивается бюрократия.

    Для царя "Божия служителя" обязательно только направление дел страны в дух Божией воли. Народное самоуправление не противоречит его идее под условием, что он сохраняет над этим управлением контроль "Божия служителя" и направляет всех на истинный путь правды, в случае каких-либо от нее уклонений. Но для императора, которому "народ уступил всю свою власть и могущество", какое бы то ни было проявление народного самоуправления, есть уже узурпация со стороны народа, некоторого рода отобрание народом назад того, что он "уступил" императору. Поэтому Византия неукоснительно продолжала римскую политику подрыва и без того слабого социального строя, который не может существовать без самоуправления. С подрывом же муниципального строя, все высшее население устремлялось в чиновничество. В этом отношении можно лишь повторить превосходную характеристику профессора Скабалановича:

    "Какое же положение, - спрашивает он, - заняла провинциальная землевладельческая аристократия после того, как рушилось муниципальное устройство, на котором основывалось ее значение? С упадком муниципального устройства, она естественно должна была пасть, и пала бы, если бы, потеряв для себя почву в городах, не нашла взамен того соответствующей опоры в другом месте. Она отыскала эту опору, обратив свое честолюбие на государственные должности и чины. Бывшие посессоры и куриалы [66] набросились на государственную службу... В свою очередь лица, не принадлежавшие прежде к землевладельческой аристократии, которым посчастливилось получить чин, старались довершить свое благополучие приобретением недвижимой собственности... Образовалась таким образом новая чиновная аристократия, льнувшая к императорскому двору и на близости к нему основывающая свою карьеру" [Н. Скабаланович. "Византийское государство и Церковь в XI веке", стр. 235].

    Картина совершенно точная. Бюрократия таким образом росла и сверху и снизу. Вместо того, чтобы государство пользовалось в управлении содействием местных социальных сил, государство, напротив, своих чиновников сделало исправляющими должность социальных сил. Но разница при этой замене получается та, что, имея свои интересы в службе, чиновничество перестало быть на местах своего землевладения гражданами, не имело надобности заботиться об интересах этих местностей, об их оживлении, социальном здоровье и крепости, а смотрело на них только с точки зрения временного дохода и временной ступени карьеры. Его влияние не сохраняло крепость провинции, а разлагало. Вот каков был ход бюрократизации Византии, бюрократизации, не дававшей возможности созидания нации.

    Я не стану излагать самого построения византийско-бюрократической машины, которое превосходно изложено у профессора Скабалаиовича. Замечу лишь, что она отличалась большой стройностью. Собственно как чиновничий механизм, это было построение очень искусное, в столице сосредоточенное в сенате, куда примыкали все "секреты", т. е. ведомства, разделенные на министерства, и затем разветвлявшиеся по стране. Бюрократия имела чины, жалование, производство в зависимости от времени службы и усердия... Вообще, механизм был построен весьма недурно, а для своего времени, конечно, может быть назван образцовым. Грановский упрекал одного исследователя (Медовикова) за то, что он не показал "все превосходство византийских административных форм и понятий над феодальными западными".

    "В основании ее (империи), - говорит он, - лежало отвлеченное от всякой национальности начало образованной веками мудрой государственной организации, которая принимала в себя даже враждебные элементы и претворяла их в гибкие, покорные ее воле материалы. Рассматриваемая с этой точки зрения феодальная форма является чем-то варварским, бесконечно грубым" ["Сочинения Т. Н. Грановского" 1866 г., часть 2-я, стр. 120].

    Этот восторженный отзыв нашего знаменитого "западника" о византийских формах администрации проникнут чисто-западным абсолютизмом. Феодальные формы, конечно, были грубы в смысле правительственной техники, но они имели в основе живую сущность здоровой государственности - именно то, что в них государственность вырастала на национальности, на социальном строе. Эти феодальные формы породили такие великие государственные построения, как Англия и Соединенные Штаты, ныне захватывающие весь мир, потому что в них государство сливалось с нацией. В Византии государство сливалось с бюрократическим правительственным механизмом. Как механизм эта система была очень стройна (сравнительно). Но отрицательные стороны этого государственно-бюрократического строя были громадны.

    Византийские чиновники недурно подбирались и вырабатывались, Они были даже преданы своему государству, в смысле преданности своей правящей ассоциации, своей бюрократической организации. Но интересы страны, отечества, для них существовали очень мало.

    Чиновники Византии служили усердно государству, но грабить народ не противоречило их патриотизму. Их хищения, дезорганизация всей страны, производимая ими, и бывшая причиной того, что провинции рады были иноземному завоеванию - все это общеизвестно, было это известно и самим императорам. Императоры, в которых жило чувство "служителя Божия", были полны недоверия к своим чиновникам. Именно это сознание их неблагонадежности производило такие явления, как поручение епископам контроля за управлением. Но значение высшей управительной власти неудержимо погружало императора в мир бюрократии, делало его не главой народа, а главой бюрократии.

    Значение бюрократии возрастало в той мере, в какой она объединяла с собой понятие о государстве. Государь был неограниченный властелин над чиновничеством, казнил его, выкалывал глаза и резал уши. Но когда возникала мысль, что император неудобен и что "народ", отдавший ему все свои права, может взять их и обратно, чтобы переделегировать другому лицу, то этот "народ", это государство имело единственное реальное выражение в бюрократии. Бюрократия решала судьбы императоров, как некогда судьбы их решали преторианцы, перехватившие на "армию" понятие о "народе". В Византии иногда и войско производило перевороты, но сравнительно редко. По большей части их производил правящий бюрократической слой. Вообще в Византии бюрократическое начало достигло наибольшего развития, и в отношении к Верховной власти производило обычное свое воздействие: отрезало ее плотным "средостением" от народа и захватывало ее своим влиянием до такой степени, что бюрократия и возводила императоров на трон и низвергала. Только Церковь сохранила для автократора связь с "народом"" поскольку Церковь может это делать.

    В упомянутой статье Грановский говорит:

    "Какая же сила собрала воедино и сдерживала разнородные, отчасти враждебные между собою стихии, заменяя народность или кровную связь населения другой чисто духовной связью? Эта сила заключалась в религии и в наследованной от классического мира образованности". Это правда. Но для государства таких связей недостаточно. Можно обойтись без народности в смысле племенном, но без народа в смысле социального строя государство не может обойтись, и в Византии слабость социального строя и господство бюрократии, хотя христианской и образованной, произвели ряд поучительных искажений во всем строе государства.


    XXIV Непрочность наследственности. Недостаток легитимности

    Весь комплекс условий, при которых развилась византийская государственность, не давал возможности утвердиться необходимым свойствам монархии: наследственности Верховной власти, и чувству легитимности в подданных.

    Для монарха, как власти верховной, необходимейшее качество составляет духовное единство с подданными, при котором он может выражать народный идеал, и сознание своей обязанности давать в управлении выражение именно этого идеала. Спокойное исполнение этой обязанности требует нравственной высоты и уверенности в прочности своей власти, а это возможно лишь тогда, когда в стране становится почти невозможной борьба за власть (верховную). Все это достигается твердой наследственностью престола, и укоренившимся чувством легитимности. Отправление верховных обязанностей при этом не требует от носителя власти, никаких особых выдающихся деловых способностей. Хорошо если они есть, но нет в них непременной надобности, ибо в стране всегда найдется достаточно способных людей, которые исполнят все дела управления под надзором Верховной власти, которой дело состоит собственно в контроле за направлением деятельности министра.

    Идея императора, как главы исполнительной власти, напротив, требует человека необычайных способностей, самого способного в стране. Такова и была римская идея. Но это совершенно несовместимо с наследственностью, ибо нельзя и думать, чтобы в одном роде чудесным образом повторялся в каждом поколении непременно гениальнейший человек.

    Христианская идея Царя, как "Божия служителя", очень хорошо совмещается с наследственностью власти, ибо требует от Божия служителя прежде всего исполнения долга, тех нравственных качеств, которые лучше всего даются воспитанием в семье, из рода в род посвятившей себя на служение Воле Божией в государственном деле. Однако идея Божия служителя не предполагает непременной наследственности. Бог, избравший Саула, может на его место избрать и Давида. Сильнее же всего идея наследственности вытекает из привычек твердого социального строя, который сам основан на семейственности, и вытекающей из семьи наследственности влияния и традиций. Где сильно развит социальный строй там непременно является идея наследственности семейной миссии. Даже в республике традиция Брута, как защитника свободы, лежит на отдаленнейшем его преемнике, внушая ему героизм превыше его личных способностей.

    Идея наследственности вытекает из социального строя сама собой. Социальный строй, как все органические явления представляет некоторый преемственный процесс, в котором элементы каждой категории происходят из предшествовавших и ими порождаются. Идея наследственности является как обобщение социального факта преемственности. Поэтому и монархическое начало получает естественно наследственный характер, приобретает династичность. Со стороны граждан именно такой порядок перехода власти сознается, как законный по самой природе явлений, почему развивается - легитимность, которая делает почти невозможной борьбу за верховную власть, ибо переворот, даже удачный, не дает узурпатору народного признания, и сулит ему только гибель, Вследствие этого честолюбие обращается на борьбу за власть управительную, за места министров, то есть переходит в такую область, где борьба имеет даже полезную сторону, выдвигая способнейших работников, без потрясения текущего порядка жизни страны.

    Римская идея императора, как единоличной исполнительной власти, утвердилась в Византии самым прочным образом, и этой идее Византия никогда не изменила за 1000 лет своей жизни, никогда не переходя ни к республике, ни к демократии, ни к аристократии. Единственный случай такого рода представила затея императора Ставрасия в 811 году [Лебо, том ХП, стр. 453]. Вступив на престол смертельно раненый, Ставрасий хотел оставить престол жене, а в случае невозможности этого имел проект совсем уничтожить монархию, и заменить ее демократией. Но из этого ничего не вышло. С редким единодушием сенат и церковная власть провозгласили императором Михаила Рангабе, и умирающий Ставрасий, во избежание репрессалий, поспешил принять постриг.

    Вообще горький опыт последних времен республики Рима навеки оставил в Византии глубокое недоверие к управлению толпы. Эту толпу, чернь, как силу правящую, Византия глубоко презирала. О массе народа и "толпе", византиец мог говорить только с презрением.

    "Негодные люди, - рассказывает Вриенний, - согнали Михаила Дуку с престола. Весь же народ без размышления последовал их желанию, ибо между людьми зло обыкновенно бывает сильнее, чем добро". "Толпа любит потешаться такими переворотами" ["Исторические Записки Никифора Вриенния - 976-1087 г.". С.-Петербург, 1858 г. Предисловие].

    Хониат с презрительным негодованием говорит о населении столицы, что "обычный вождь народа - вино". "Если бы эти люди, - говорит он по поводу одних беспорядков, - предварительно нагрузились вином и уже тогда ухватились за свои шилья и ножи, то никакие сирены не могли бы возвратить их к миру" [Никита Хониат. "История", том П, стр. 51].

    Император Андроник Палеолог (старший), говоря об исторических пасквилянтах и порицая их, замечает, что "они имеют в виду слух черни, которая нахо.пгг более удовольствия в порицании других чем в похвале", хотя бы порицание было соткано изо лжи, а похвала - сама истина [Никифор Григора. "Римская история", глава I]...

    Вообще глубокий пессимизм в отношении этой "толпы", какого бы то ни было состава, был основной чертой Византийца. Посему Византия верила только единоличной власти. Но с другой стороны роковым образом Византия никак не сумела создать условий для прочного превращения единоличной власти в верховную.

    Презирая "толпу", в Византии не сознавали необходимости и не видели возможности организовать эту толпу в "народ", связанный иерархией социальных авторитетов, которые способны вводить разум в нестройную толпу. Как везде на свете, в областях византийских вырабатывались и аристократические и демократические элементы. Но объединить их в стройный социальный порядок не умела власть, проникнутая идеей, что в ней одной сосредоточены все власти народные. Она не могла помыслить допустить какую-нибудь власть тем или иным слоям народа, а без власти - они, конечно, и не могли организовываться.

    Чернь презиралась Византией, а аристократия возбуждала страх чиновничества. Политика внутренняя вечно направлялась то к подрыву аристократии, путем покровительства массе народа, то к обузданию массы, посредством льгот аристократии.

    А между тем и в Византии мы, если видим некоторые проявления династичности и легитимности, то именно в тех уголках и слоях, где кое-как успевала прорасти социальная связь народа и Царя. Различные династии имели наибольшую поддержку в тех провинциях, откуда они происходили и особенно где держалась еще сколько-нибудь аристократия. Такой крепкий социальный строй с сильной аристократией во главе был в Македонии, которая и выдвинула одну из самых прочных династий - Македонскую. Во времена Юстина и Юстиниана, славянские области империи давали огромную поддержку этой династии славянского рода. Исаврия была также крепкой опорой для своих императоров. Никейская область (Вифиния) поддерживала низвергнутых Ласкарисов открытым бунтом, даже тогда, когда это было уже безнадежно. Та же Никея раньше поддерживала Ангелов против Ласкарисов, еще не имевших значения спасителей национальной самобытности. Вообще в местностях более крепких социально идея династичности и легитимности зарождалась, но это мало ценилось императорами и нисколько ими не культивировалось. Славянские области, столь близкие империи при Юстиниане (он был славянин) были допущены впоследствии до того, что стали злейшими врагами ее. Вернейшую византийскую область - Никею, виноватую только преданностью законным царям, Палеолог разорил истинно грабительскими мерами, с очевидным намерением подорвать "опасную" провинцию.

    Империя не понимала нации. Она знала только чиновное государство. А между тем самые "пьяницы" Константинополя, которых столь презирали чиновники, одни еще несколько тянулись к династичности. Над ними одними имело некоторое влияние слово "порфирородный". "Не хотим иметь Склирены, - кричали "бунтующие" толпы во времена Константина Мономаха, - не допустим погибнуть наших матушек, порфирородных Зою и Феодору". Этим чувством толпы только и держалась столь долго Зоя, лично ничем не заслужившая любви народа. Но, к своему несчастью, эту массу народа, которая могла бы быть могучей опорой династии - политика Византии держала в преднамеренной дезорганизации и бессилии.

    Аристократические семьи и роды, хотя также подрываемые постоянно, но естественно выраставшие, как пробивается свежий дерн на вытравливаемом поле тоже несли с собой идею династичноста. В первую половину жизни Византии происхождение не имело для императора почти никакого значения. Лев I был простой трибун. Зенон - исаврянин незнатного рода. Анастасий - чиновник не из важных. Юстин и Юстиниан произошли прямо из "мужиков" славян. Феодосии был сборщиком податей. Но с течением времени аристократические семьи, кое-как укрепившиеся службой, производят некоторую перемену в понятиях. Для Македонской династии сочли уже нужным сочинить пышную генеалогию, хотя в действительности Василий Македонянин был просто слугой знатного вельможи. Через 200 лет после того знаменитый вождь Катакалон, которому заговорщики предложили корону, уже отвечал, что это неудобно по незнатности его.

    "Знатность рода без талантов недостойна трона, - сказал он, - но при талантах она необходима. Чтобы повелевать знатными, нужно быть знатным. Личная доблесть недостаточно импонирует народу. Чтобы держать народ в почтительности, нужно чтобы он видел за своим повелителем длинный ряд предков [Lebeau. Histonre du Bas-Empire, том XVI, стр. 408].

    Поэтому Катакалон вместо себя выдвинул кандидатуру Исаака Комнина.

    Это была точка зрения, выработанная Византией лишь после многих веков, ибо с этой идеей боролись сильнейшие основы ее политического строя. Да и то мы видим, что это очень далеко до династичноста, а дает лишь кое-какие ростки ее. Эти ростки выразились в том, что за последние столетия жизни в Византии царствовали представители лишь немногих знатных фамилий, низвергавших одна другую: все это были сменяющиеся Комнины, Дуки, Ангелы, Ласкарисы, Палеологи, которые сверх того находились все в родстве, так что, до известной степени, каждый царь оказывался в родстве с какими-нибудь ранее царствовавшими особами.

    В этих более прочных слоях даже при переворотах замечается стремление создавать хоть фикцию легитимности. Так Вренний усердно доказывает законность переворота, произведенного Алексеем Комни-ном: "Он достиг царской власти путем права, так как был родственником дома Комнинов и был в родственной связи с Дуками... Его дядя (Исаак Комнин) добровольно передал свое наследие Константину Дуке, а Никифору Вотаниату (которого низверг Алексей Комнин) никто не передавал престола". Посему, дескать, Комнин лишь осуществил свое наследственное право... Сверх того, он женился на Ирине Дуке, и еще присоединил к престолу малолетнего потомка Дук. Что касается Дук, то они, дескать, происходят от самого Константина Великого... Все это, конечно, извороты, но они показывают, что в родовитом слое являлась потребность и сознание династичности и легитимности. Так же и Акрополиг убеждает своих читателей, что Михаил Палеолог, в сущности, имел более прав на престол нежели свергнутый им и ослепленный малолетний Ласкарис.

    Но все эти ростки династического права, кроющиеся в социальном строе, служат лишь свидетельством возможности правильной монархической эволюции, если бы идея ее была сильнее в сознании представителей Византийской государственности. Но господствующие силы дали иное направление истории византийской монархии.


    XXV Идея личной заслуги

    Константин Великой имел намерение сосредоточить права на престол исключительно в своей фамилии. Он не только разделил управление провинциями между своими сыновьями и племянниками, но издал закон, дававший права на престол только "порфирородным", то есть рожденным в особой, так называемой, порфирной комнате дворца.

    Этот закон впоследствии был возобновлен Василием Македонянином.

    Но законодательные намерения весьма плохо исполнялись, потому что в идеях государства не было уважения к наследственности. Даже завещание Константина не было исполнено, несмотря на совершенно исключительное уважение к его личности. Армия, сенат и народ не захотели признать племянников Константина в числе наследников, и эти несчастные были зверски перебиты бунтовщиками. Завещание было исполнено лишь в той мере, в какой захотел Senatus populusque Romanus.

    Характеристичны и толки общественного мнения по поводу наследия Константина.

    "Чем больше приобрел Константин славы, - рассказывает Лебо, - тем больше являлось опасений, что ее не способны поддержать его сыновья. Политики замечали, что из всех преемников Августа один Коммод был рожден от отца, уже бывшего императором. Этот пример, единственный до сыновей Константина, казался весьма дурным предзнаменованием. Сверх того политики замечали, что природа вообще плохо служила империи: из приемных сыновей, взошедших на трон, многие были достойны этого. Но из кровных сыновей императоров только Тит и сам Константин не оказались выродками своих отцов" [Лебо, том I, стр. 393].

    Все эти рассуждения ясно показывают отсутствие сознания прирожденного права на престол, без отношения к способностям. Римлянину, а потом и византийцу, казалось несомненным, что престол должен занимать только человек наиболее способный, сильный, храбрый и т. п. Эта точка зрения, конечно, весьма естественна при взгляд на императора, не как на власть верховную, а только управительную, как диктатора или первого министра.

    Хотя христианство, вообще говоря, благоприятствовало идее монарха, как власти верховной, но первые столетия Византии были эпохою ересей. Борьба между еретиками и православными доходила до ожесточения. Императоры же могли быть только или православными, или еретиками, и в обоих случаях некоторая часть подданных склонна была отрицать в них "Божественную делегацию". Таким образом, незыблемость права на престол еще более подрывалась за эту долгую эпоху ересей. Римская концепция императорской власти тем свободнее продолжала жить в умах и чувстве и закрепилась навсегда. Даже при вступлении на престол всегда соблюдалась формальность избрания императора сенатом, войском и народом.

    Но с этой идеей императора, первого министра или диктатора, неизбежно связано требование личных выдающихся качеств.

    В силу такой постановки обязанностей императора, на византийском престоле человеку не особенно выдающихся способностей было трудно усидеть. В Византийской государственности выработался настоящий культ личных способностей императора, откуда ряд обычаев - привлекать такие способности на престол посредством усыновления или посредством так называемого присоединения. Так являлось одновременно по несколько императоров. Династичность и легитимность при этом совершенно затуманивались.

    Культ способностей в ущерб легитимности, ярко проявляется даже у самих императоров. Так, например, один из лучших византийских царей из династии уже, сравнительно, очень упрочившейся - Иоанн Комнин - назначил своим преемником своего младшего сына Мануила. Он мотивировал это перед торжественным собранием военачальников и сановников в речи, восхваляемой современниками.

    "Многим из предшествовавших царей, - сказал Иоанн, - угодно было передавать своим детям власть, как некоторое отеческое наследие. Я и сам получил царство от отца. Поэтому вы, конечно, думаете, что, оставляя после себя двух сыновей, я, по общему человеческому правилу, передам власть и престол старшему". Однако не таково решение царя. "У меня, - говорит Иоанн, - так сильно попечение о вас (подданных), что если бы из моих сыновей ни один по своим качествам не был способен взять на себя бремя правления, я бы избрал кого-нибудь иного, кто пришелся бы по моим и вашим мыслям..."

    Но сыновья его, по убеждению царя, оба были хороши. Однако из них лучшим казался младший, а не старший. Отсюда царь выводит такое заключение:

    "Так как наилучшему должно быть воздаваемо наилучшее же, а лучше царства ничего не может быть, то это обращает взор мой на младшего сына и присуждает ему жребий царствования" [Киннан (Иоанн). "Краткое обозрение царствования Иоанна и Мануила Коминнов", стр. 28].

    К этому достаточно характеристическому рассуждению император присоединил еще и такое соображение:

    "Провидение само указало моего наследника. Назначение людей на должности принадлежит Богу. Качества же того, кто достоин должности, суть голос Бога, давшего эти качества. Я только объявляю то, что решено Богом" [Лебо, том XVI, стр. 59].

    Конечно, при таких точках зрения, всякий очень способный человек мог думать, что он и есть Божий избранник и имеет поэтому право быть царем.

    Анна Комнина, стараясь соблюсти беспристрастие в описании узурпаторов своего времени, именно указывает на их чрезвычайные способности.

    "Никифор Вриенний, - говорит она, - был отличный воин, происходил от знаменитого дома, украшался высоким ростом и благообразием лица, превосходил всех современников высотой ума и силой мышц. Это был человек, достойный царства, и имел такой дар убеждать и привлекать всех к себе с первого взгляда и разговора, что все военные и частные люди отдавали ему первенство и считали его достойным царствовать над всем Востоком и Западом".

    Такими же похвалами осыпается бунтовщик Василаки.

    "Этот Василаки был один из людей удивительных по мужеству, твердости духа, смелости и силе. Притом же и душа его была властолюбива... Он был замечателен по высоте роста, крепости мышц, по приятности лица... Он также имел душу мужественную и неустрашимую. Вообще, в стремлениях и взгляде его виднелось нечто властительское [Анна Комнина. "Сокращенное сказание", часть I, стр. 20-34]...

    И вот все эта замечательные люди, вместо того, чтобы сообща служить родине, режутся 1000 лет между собой. Вотаниат низвергает Дуку, Алексий Комнин для Вотаниата уничтожает Вриенния и Василаки, а потом для себя низвергает Вотаниата и т. д. Они режутся, ослепляют друг друга, и в этих междоусобицах самозванных "избранников" проходит половина жизни Византии, и систематически надрывается ее сила.

    Наверх

    XXVI Борьба за власть

    При крайней неясности права на императорскую власть, это глубоко бюрократическое государство, не допускавшее никакой социальной организации, как бы исключало народ из числа активных сил, способных поддержать власть законную и отвергнуть узурпатора. Голос нации был бессилен. Организованные силы партий не боялись ее и легко позволяли себе бунты и заговоры.

    Такими активными политическими силами являлись чиновничество с сенатом во главе, и войска. Им принадлежат почти все перевороты, иногда изумительные по наглости узурпации. Так безусловно беззаконный бунт ничтожного отряда, предводимого беспутным, грубым солдатом Фокой, низверг почти моментально одного из лучших императоров, Маврикия, причем были перебиты как сам он, так и семь человек его сыновей.

    >Войско в Византии тоже не было национальным. Оно составлялось из разнообразнейших наемных иноплеменников, а отчасти составляло особое сословие, наделенное землями и взамен того обязанное военной службой. Это сословие пополнялось не только иноплеменниками, но даже пленными. Какой-нибудь император забирал тысячи пленных "скифов", а затем поселял их на землях военного сословия и зачислял в свои войска. Понятно, как мало общего имели такие войска с византийской нацией. Они за деньги поддерживали императоров. Но собственно законность, легигимностъ власти, была для этих людей совершенно чужда.

    Единственно более национальная часть войск, хотя неблестящая в боевом отношении, были так называемые "бессмертные", вербуемые из чисто гражданского населения.

    Любопытно, что именно у них и было более развито легитимное чувство. Когда, например, взбунтовавшийся Алексей Комнин подходил к Константинополю, то решил напасть на ту часть городских стен, где были расставлены немцы, а не на ту, где стояли "бессмертные". "Потому что "бессмертные", - поясняет Анна Комнина, - как туземные подданные царя, необходимо были к нему более расположены, и лучше отдали бы за него жизнь, чем согласились бы сделать что-либо злое против него..." [Анна Комнина, часть 1, стр. 116].

    Но "бессмертные" были ничтожным отрядом даже тогда, когда возникли. А вообще войско Византии было совершенно не национальным.

    Впрочем, в Византии войско было гораздо сильнее подчинено чиновничеству, чем в старом Риме. С этой стороны византийская бюрократия была искуснее и умела держать армии под своей командой. Большая часть переворотов византийских имели своей движущей силой разные категории правящего мира.

    Заговоры и попытки переворотов были в Византии чуть не постоянной нормой политики. Нет ни одного царствования, свободного от этой язвы, от этого вечного кошмара. Если не считать неудавшихся попыток, то все же за 1123 года существования империи в ней произошло 25 перемен династий. Из 25 лиц, произведших эти перевороты, 10 человек не успели утвердиться достаточно для основания своей династии. Все они управляли недолго: от 6 месяцев до 8 лет. Но если узурпатор успевал достаточно утвердиться, то клал начало своей династии. Должно заметить, что в первые 512 лет империи, до торжества православия, власть была еще менее прочна. С окончательным торжеством православия она несколько упрочилась. В свою очередь и первый период Византии по прочности власти все-таки превосходил старую Римскую империю.

    Византия значительно улучшила положение. Однако, в первую эпоху ее на престоле перебывало 17 династий с 43 императорами. Вторая эпоха (842-1453 гг.) более стойка политически. Она имела лишь 8 династий с 43 императорами. За первую эпоху среднее царствование составляло 11 лет, за вторую - 14.

    Но все эти перемены к лучшему не изменяли коренным образом основного тона политической жизни, постоянно полной заговоров и переворотов, кровавых расправ. Едва половина (41 человек) царствовавших лиц получили власть по наследству, 29 человек захватили власть посредством бунта и заговора, 34 императора были низвергнуты, причем 12 были убиты, 3 отравлены, 5 ослеплены, остальные заточены в монастыри или тюрьмы... При этом при каждом перевороте и при каждом усмирении попытки к нему ослеплялось и убивалось множество родственников царствующих лиц или претендентов, защитников царя или сторонников претендента...

    Эта постоянная борьба за власть, заговоры, покушения - естественно принуждали власть к бдительности и подозрительности. Общая взаимная недоверчивость, оправдываемая на каждом шагу фактами, порождала интриги, коварство, лживость, наконец, жестокость. Силился ли кто захватить власть или боролся за ее удержание - все одинаково развивали эти качества в себе и других. Сначала, когда в Византии почти не было и мысли о наследственности власти, в переворотах замечается жестокость скорее по увлечению в борьбе. Но когда наследственность стала давать некоторые лишние шансы на престол является жестокость по расчету, иногда даже по необходимости. Приходилось уже губить другого, чтобы не погибнуть самому. Приходилось губить по подозрению не явного врага, а только возможного... Отсюда угрожаемый сам по себе, быть может, и не отваживавшийся на заговор принужден бывал прибегнуть к этому, чтобы спасти себя. Такова была история и Алексия Комнина, который решился на восстание, потому что ему угрожало ослепление со стороны подозревающего его царя.

    Первоначально бывали попытки устранить конкурента без убийства, а посредством, например, монастыря или опозорения. Так было при Гераклидах (610-711 гг.). Гераклеону отрезали только нос, в надежде, что человек с такой меткой уж не попадет в императоры. Но через 5о лет такое средство уже не действовало. Юстиниан II, подвергнутый также отрезанию носа, показал, что значить оскорблять человека, не лишая его физической способности отомстить. Убежав через 10 лет из ссылки, он захватил отнятую у него власть и жесточайшей тиранией расплатился за обиду. Таким образом убийства и ослепления при постоянных переворотах навязывались сами собой.

    Система привлечения к престолу способных и энергичных людей принесла плоды, и византийский политический мир блещет такими необычайными талантами и особенно энергией, как быть может, ни в одной стране мира. При невысокой нравственности, при страшном преобладании хитрости и даже коварства, византийские политиканы поражают энергией и какой-то неукротимой органической силой. Их ничем невозможно было усмирить. Они убегали из тюрем, уходили и из монашества. Даже ослепленные мечтали все-таки о царстве и добивались царства, не говоря уже о том, что играли крупную государственную роль на министерских постах, как, например, Филантропии. Культом способностей Византия умела привлечь к политике людей необычайной силы, которые верили в себя с безусловностью "сверхчеловеков", и, действительно, представляют совершенно неслыханные образчики силы, как, например, Андроник Комнин (Тиран) или Михаил Палеолог, не говоря о ряде таких людей как Цимисхий.

    Но вечная жестокая борьба, приучая к неразборчивости средств, и при ослаблении и заглушении голоса общественного мнения, страшно развращала их постоянной дилеммой: владеть всем или погибнуть жалким, ослепленным или изуродованным рабом.

    Иногда даже люди высокой души, полной нравственного достоинства, принуждены были идти путями грязи и преступления, как Тиверий и Василий Македонянин. Преобладание личного элемента над общественным, постоянно губило византийское государство. В самые последние времена Византии, силы страны, угрожаемой турками, были подорваны окончательно восстанием Катанкузена по мотивам чисто личным, хотя это был человек редкой душевной высоты и соединял в себе все качества нравственности и талантов.

    Эта борьба за власть извратила Византийскую государственность и погубила государство. Начало же ее крылось в римских традициях власти, а причина пышного развития - в том, что строй бюрократический не дал возможности развиться строю социальному, вследствие чего истинная монархия, которая носилась перед взорами Константина и возможность которой открывало христианство - не могла осуществиться в Византии.


    XXVII Исчезновение патриотизма

    Каждый Византийский монарх, не имея твердой опоры в дезорганизованном обществе, должен был охранять себя сам своим умом, своей хитростью, гвардией, полицией и держался непрочно. Легкость заговоров и переворотов деморализовала правящий слой чиновный, служебно-аристократический, и давала ему множество способов держать автокра-тора в своих руках. Имея такую власть, бюрократический слой держал в руках и дезорганизованную нацию, вследствие чего мог позволять себе всякие хищения и насилия. Отрезанный от народа, автократор не мог даже уследить за своей бюрократией, ибо не имел того величайшего средства контроля за управительной машиной своей, какое составляет наблюдение управляемых.

    О византийском чиновничестве нельзя думать хуже, чем о каком другом. В этой бюрократии собирались люди больших способностей. Немало можно указать в ней даже высокого сознания долга. Но ненормальное положение единственных владык государства, развращало и добродетельных людей. Грабежи византийских чиновников иногда беспримерны. На них жаловались императоры с самого начала, но никогда не могли исправить своих слуг.

    Они иногда внушали и самим императорам совершенно невероятные поступки. Так известный взяточник Коден дал Михаилу Палеологу идею, вместо взимания налогов с крупных землевладельцев Малой Азии брать в казну все доходы с их имений, а собственникам выплачивать пенсии в 40 золотых (600 франков) в год. Этот неслыханный грабеж, обогативший более Кодена нежели императора, был прекращен только братом Палеолога [Лебо, т. ХVIII, стр. 151].

    Если были возможны такие факты, то излишне упоминать о взяточничестве. В результате государство, представлявшееся в конце концов только в виде этой чиновнической организации, теряло симпатию подданных.

    Но и сами граждане, отвыкая собственными усилиями и надзором поддерживать между собой должную справедливость, развращались. Каждому начинало казаться, что дело справедливости - какое-то чужое дело, не касающееся его. Постоянное зрелище злоупотреблений и неправды подрывало веру народа в государство, разъединяло его с государством и нравственно. Все это и назревало постепенно в Византии. Оставался жив еще только идеал царя, потому что он связывался с религиозными представлениями. Также и в самом автократоре религиозное чувство, сознание миссии "Божия служителя" поддерживало готовность охранять справедливость. Но возможности на это он имел очень мало. В каждую же минуту испытания, которых у Византии было так много, общая дезорганизация нации и ее разобщенность с государством сказывались самым тяжким образом.

    Эта дезорганизация вполне назрела в эпоху первого крушения Византии, при завоевании крестоносцами. Бюрократический слой показал себя тем, чем он был: насквозь прогнившим. Он всегда смешивал государство с самим собой и служил государству, служа себе. Когда государство рушилось, чиновничество показало себя вполне изменническим в отношении нации. Нация же оказалась, во-первых, лишенной самомалейших центров организации, а потому неспособной поддержать государство, а, во-вторых, в ней проявился полный индифферентизм даже к поддержанию такого государства.

    Не говорю о поразительной легкости самого завоевания Константинополя крестоносцами, которые даже не представляли себе возможным взятие города. Только трусливая деморализация населения показала крайнюю легкость кажущегося невозможным дела. Это, допустим, еще объясняется безумно-преступным поведением обоих императоров. "Сонливость и беспечность управлявших тогда Римским государством, - говорит современник и свидетель, - сделали ничтожных разбойников нашими судьями и карателями" [Никита Хониат, "История", том II, стр. 318. Там же, стр. 348-349].

    Но само отношение значительной части населения к происшедшей катастрофе высоко характеристично. Когда несчастные толпы ограбленных и измученных жителей бежали из города, то уже в ближайших местностях, - рассказывает Хониат, - "земледельцы и поселяне вместо того, чтобы вразумиться бедствиями своих ближних, напротив, жестоко издевались над нами, византийцами, неразумно считая наше злополучие в бедности и наготе уравнением с собой в гражданском положении. Многие из них, беззаконно покупая за бесценок продаваемые их соотечественниками вещи, были в восторге от этого и говорили: "Слава Богу, вот и мы обогатились..." Вообще "люди низшего сословия и рыночные торговцы спокойно занимались своими делами". Чтобы образумить их, потребовалось жестокое грабительство со стороны крестоносцев. Тот же Хониат горько жалуется на встречу его в Нике, куда он укрылся после бегства из Константинополя.

    "С той самой поры, как мы поселились при Асканийском озере в Никее, главном город Вифинии, мы, наподобие каких-то пленников, не имеем ничего общего с этим народом, кроме земли, по которой ходим, и Божиих храмов, оставаясь во всем прочем вне всякого соприкосновения". "Не того, - говорит Хониат, - совсем не того ожидал я сначала, иначе я бы и не перебрался на Восток... Между прочим они приписывают потерю Константинополя нам, членам сената", замечает злополучный беглец.

    "Этот бесчувственный народ, - прибавляет он, - не только не желает возвращения Константинополя, но упрекает, напротив, Бога, почему Он давно, почему Он еще жесточе не поразил Константинополь и вместе с ним нас, но отлагал казнь, доселе щадил, терпел человеколюбиво..." Поэтому вместо выражения сочувствия горю "они еще осыпают нас насмешками..."

    Должно вспомнить, что население Вифинии было, однако, не каким-нибудь отпетым, но показало себя наиболее патриотичным, и именно в этом осколке империи Ласкарисы успели воссоздать греческое государство (Никейская империя). Но, как видим, этому наиболее порядочному населению Византийский строй и деятели казались прямо преступниками, заслуживающими самой жестокой кары Божией.

    Завоевание остальных областей империи, после падения Константинополя, совершилось с поразительной быстротой и легкостью. Повсюду видим одну картину. Служилый слой показал себя продажными наемниками, и, тотчас после падения отечества, повсюду предлагал свои услуги новым господам, возбуждая их полное презрение.

    Император Балдуин, отправившись на завоевание западной части империи, тотчас нашел "римлян военного и гражданского звания, предложивших ему свои услуги", которые он впрочем с презрением отверг. Когда маркиз Бонифаций, для более легкого захвата византийских областей, обманно провозгласил императором Мануила, сына своей жены, прежде бывшей замужем за Исааком Ангелом и имевшей от него этого Мануила, его сопровождали "несколько человек римлян (т. е. Византийцев), преимущественно знатных фамилий, по обманчивой и коварной видимости, привлекая расположение областей, будто бы к этому отроку, облеченному в царскую порфиру, а в действительности служа проводниками и руководителями в действиях Маркизу и латинянам, и таким образом являясь предателями отечества".

    Под действием этого обмана фракийцы, македоняне и жители Эллады с радостью впускали к себе врагов, думая, что принимают своего греческого императора. "Таким образом Маркиз овладел без сопротивления доблестнейшими народами и могущественнейшими городами".

    Вообще люди правящего слоя, всех чинов византийской бюрократии, соперничали в гнуснейшей подлости.

    Император Алексей III, брат Исаака Ангела, бежал. И вот "римляне сопровождавшие Царя - то были большей частью люди знатного происхождения, известные военным искусством - также пошли к маркизу Бонифацию и предложили ему свои услуги". Маркиз отклонил предложение. Тогда они подали прошение о принятии их на службу к императору Балдуину, а когда и он не пожелал их купить, эти доблестные "римляне" обратились к Иоанну Мизийскому, начинавшему в это время войну против Балдуина" [Эти подробности смотри у Хониата].

    Эти позорные сцены не были чем-нибудь исключительным. Такая же повальная измена замечалась в Азии во время успехов турок. Константинополь, центр и представитель этого строя, возбуждал в конце концов недоверие даже у людей, искренно преданных монархам.

    Когда Стратагопул, при Михаиле Палеологе, взял у крестоносцев Константинополь, и двор императора со всей Никейской империей ликовали, Феодор Торник заплакал. Это был мудрый старец, знаменитый родом и заслугами в деле восстановления империи в Никее... С грустью он произнес пророческие слова:
    "Империя погибла!"

    На изумленные вопросы окружающих о мрачных словах его в столь радостную минуту торжества, Торник отвечал, что теперь у греков опять все придет к развращению. "Злополучная судьба государств, - сказал он, - все доброе исходит из деревни и сначала дает блеск столице, но в столице все портится и возвращает обратно только пороки и бедствия" [Лебо, т. XVIII, стр. 94].

    Вот какой пессимизм возбуждался в лучших людях Византии в отношении византийской государственности. А между тем они и до конца не заметили, что дело не в "деревне" и "столице", а в том, что в Никей-ские времена автократор, спасаясь в глуши, поневоле жил с народом и свое управление строил на социальных силах. Он это мог бы делать и в Константинополе, если бы только "абсолюстская" идея не толкала его, наоборот, в крайности бюрократического режима.


    XXVIII Причины гибели Византии

    Византийское государство прожило с лишним 1000 лет. Некоторые считают это сроком достаточно продолжительным, и даже видят в нем указание на совершенство государства. С этим, однако, нельзя согласиться.

    Та национальность, с которой было связано Византийское государство, то есть греки средневекового периода, не погибла и не уничтожилась с насильственным прекращением Византийского государства. Напротив, эта национальность обнаружила большую живучесть и умела даже при турецком владычестве сохранить почти господствующую роль на пространстве прежней своей империи. Нет никаких оснований думать, чтобы эта национальность не могла поддержать своего государственного существования хотя бы и до настоящего времени. Нельзя также сказать, чтобы Византийское государство было уничтожено внешней необоримо сильной национальностью. Турки не представляли никакой особенной материальной силы по своей малочисленности. Византия имела до пришествия турок долгие сотни лет, в течение которых могла бы претворить в свою национальность и втянуть в свою государственность множество свежих и сильных племен. Она могла бы это сделать, если бы имела внутреннюю силу ассимиляции, и если этого не сделала, то по некоторому внутреннему бессилию, а не по причине внешних необоримых противодействующих сил.

    В истории Византии весьма достопримечательна пассивность в отношении внешнего расширения своих областей и своего культурно-государственного типа. Все мечты Византии были направлены к тому, чтобы удержать от расхищения то, что она имела и, если возможно, возвратить обратно римское наследие... Тень древнего разрушающегося Рима тяготела над ней с начала до конца.

    Причины этого консерватизма, очевидно, были не религиозного характера. Христианство - религия наиболее универсальная и потому наиболее полна духа прозелитизма. Как европейские государства, так и Россия служат живым примером того, до какой степени христианство способствует национальному расширению народов и образованию сложных национальностей из племен даже далеко не родственных. Христианская идея Царя, "Божия служителя", давала для этого Византии могучий объединяющий принцип, чуждый племенных или сословно-партийных суживающих тенденций. И оба эти фактора, религия и царский принцип, действительно, сослужили Византии огромную службу. Ими она и держалась и в них находила жизненность.

    Но дело в том, что Византийская государственность лишь в очень малой степени строилась на идее Царя - Божия служителя. Эта идея только освятила абсолютистскую власть, которая, однако, не получила перестройки сообразно с ней, сохранила юридически старо-римский смысл.

    Император остался тем, чем был в Риме: абсолютной управитель-ной властью, вследствие чего сосредоточивал в себе не одно направление дел, а все их производство. Различия между посредственными и непосредственными функциями Верховной власти в Византии осталось неизвестным. Отсюда явилось развитие бюрократизма.

    Государство тут строилось не из нации, а образовывало особую правящую корпорацию чиновников-политиканов, которые действовали от имени императора, но в то же время сами создавали императоров.
    Отсюда являлся целый ряд зол:

    Императорская власть, будучи всеобъемлющей, не была самостоятельной, не могла получить характера верховной. Она не могла иметь должного контроля за управлением. Она отрезалась от народа. В результате, нравственный характер власти мог сохраняться лишь постольку, поскольку это успевала делать Церковь. Но постоянные перевороты выдвигали людей такого типа, который вовсе не легко поддается нравственно-религиозному воздействую. Таким образом, даже и с точки зрения нравственной, произвол в Византии не был надежно обуздываем.

    Бюрократия сама тоже чрезвычайно развращалась от своего же всесилия, от отсутствуя общественного контроля, от неимения обществом никаких органов, способных помочь Верховной власти контролировать и обуздывать бюрократию. Вся такая политическая обстановка де1.... о-вала, наконец, деморализующе и на само общество, отчуждавшееся от государства.

    Таким образом, роковым обстоятельством в Византийской государственности было отсутствие или чрезмерная слабость строя социального. От этого портилась вся машина государственного действия, и от этого же Византия теряла способность ассимилирующего воздействия на народности, входящие в состав империи, или ее окружавшие. Византийская государственность не привлекала к себе эти народы, напротив, являлась для них антипатичной, как сила только эксплуатирующая, но не дававшая почти ничего и сверх того сулящая народностям империи только порабощение чиновничеством. Социальные силы всякой провинции, всякой народности, при включении в состав империи, обречены были на захирение и уничтожение. Но при таком условии, самостоятельного стремления быть с Византией, войти в ее состав, не возникло и не могло возникать нигде. И вот в результате общая схема жизни империи состояла в том, что империя постепенно уменьшалась, теряла область за областью, на минуту кое-что расширяла, но потом опять шла на убыль. Количественная сила империи постоянно уменьшалась. И чем слабее количественно она становилась, тем тяжелее делалось для населения содержать грузную бюрократическую административную машину Византии. Такой ход эволюции неизбежно предсказывал роковую развязку. Сила турок могла развиться только потому, что на это им дало возможное растущее захирение самой Византии.

    Политическая смерть Византии, таким образом, всецело обусловилась недостатками ее государственной системы, не только не развивавшей социального строя, но даже всеми силами не дававшей ему развиваться. Религиозное начало несколько парализовало злополучные тенденции бюрократического строя, душившего то, на чем вырастает сила государств: строй социальный. Церковь, насколько это ей свойственно, заменяла собой недостаток социальной связи. Церковь, насколько это возможно для нравственно-религиозного влияния, оздоровляла нравы, развращаемые политической системой. Церковь, наконец, придала императорам до некоторой степени значение Верховной власти.

    Но старо-римский абсолютизм, неизбежно рождающий централизацию и бюрократию, не дал возможности византийскому автократору развиться в истинную Верховную власть, направляющую управление, производимое ею посредством всех социальных и политических сил нации, а не одной бюрократии.

    Этим и обусловилась гибель византийской государственности, не умевшей пользоваться социальными силами.

    Настоящий тип монархической Верховной власти, определяющей направление политической жизни, но в деле управления строящей государство на нации, живой и организованной, - этот тип государственности суждено было, впоследствии, развить Московской Руси, взявшей благодаря урокам Византии, монархическую верховную власть в основу государства, а в своем свежем национальном организме нашедшей могучие силы социального строя, в союзе с которым монарх и строил свое государство.


    Раздел IV ЦЕРКОВНАЯ ИДЕЯ В ЕВРОПЕЙСКОЙ МОНАРХИИ

    XXIX Общая почва европейской монархии

    Христианская государственная идея, пришедшая в мир с Константином, отразилась на западноевропейских государствах так же, как на Византии и Московской России. В Западноевропейской государственности монархическое начало также получило безусловно преобладающее значение. Небольшие очаги республиканского строя не только составили незначительное исключение, при развитии Европейской государственности, но сверх того они не были идейно влиятельны, так что история Европейской государственности совпадает с эволюцией монархического начала.

    Но монархия в Европе явилась при особой комбинации условий зарождения и развития, которая отличается и от византийских, и от московско-русских условий.

    Главнейшие условия, определившие развитие Европейских монархий, сводятся к следующим:

    1) могучий социальный строй племен германских, сменивших своими государствами разрушившуюся Римскую империю. 2) влияние христианской идеи Царя - Божия служителя, хранителя высшей правды. 3) огромное влияние римской императорской доктрины, систематически прививавшейся новым молодым государствам Европы всеми образованными их элементами. 4) римско-католическое истолкование отношение государственно-церковных.

    Римская доктрина государственности была основана на принципе абсолютной власти государства. Носителем этой власти в императорский период был Цезарь, но собственно в качестве делегата сената и народа. Это была власть республики, переданная в руки единоличной власти. При самом возникновении европейских монархий, все образованные организаторы их переносили то же понятие и на вновь явившихся императоров и королей Европы. Но эти императоры и короли в действительности были созданы иными силами, под влиянием которых и находились. Эти князья созданы были родовым строем германских племен и, как начальники их, носили иной характер. Абсолютной власти они не имели, но зато носили в себе некоторые элементы власти верховной. С выдвинувшими их народными социальными силами короли (и императоры) должны были считаться во всем своем управлении, которое принуждено было опираться на внутренние силы социального строя.

    Европейские нации, при начале своей государственности были проникнуты могучим самоуправлением. Оно могло иметь и более аристократический и более демократический характер. По грубости нравов, по различию интересов разных частей нации, по случайным условиям завоевания, власти и подчинения - эти разнообразные организованные ячейки государственности не только боролись между собой, но даже могли вырабатывать целую систему порабощения одних другими. Но при всем том, новые нации были насквозь проникнуты элементами внутренней организации, которая объединяла даже порабощенных крестьян. Внешне порабощенные, даже они хранили внутреннюю организацию, нередко вступали с феодальными владыками в договорные отношения и т. д. Вообще все части новых европейских наций были полны внутренних сил, живых, действующих коллективно, самоуправляющихся.

    Невелика была власть короля в этом кипучем, самовольном строе. Но идея его, как высшего родового владыки, вождя на войне, состояла в охране обычного права, обычных понятий о справедливости. Он являлся с функциями власти верховной, выразительницы народных идеалов. В отправлении же обязанностей поневоле должен был опираться на силы, действующие в социальном строе.

    Христианская концепция царя - Божьего служителя, дополняла эту родовую монархию содержанием более высоким, налагало на Короля обязанность печься о поддержании высшей правды, указываемой христианским вероучением. Таким образом, все эти социальные и нравственно-религиозные условия стремились к выработке монархии именно в смысле власти верховной, все направляющей, контролирующей с точки зрения высшей правды.

    Образчиком тенденций этих основных, естественных сил социального строя и духа христианства является монархия Карла Великого, оставшаяся на долгие века идеалом Западноевропейской государственности.

    Что такое представляет власть Карла Великого? Он был Верховной властью, и на Западе представляет в государственном отношении наследника Константиновой идеи. Подобия ему нельзя найти на Востоке нигде, кроме Московской Руси, которой Карл предшествовал несколькими веками (его время - 768-814 гг.). Карл Великой вступил на престол по наследственному праву. Он титуловался: "Я, Карл, Божиею милостью и милосердием, король и правитель королевства Франков, усердный защитник и скромный помощник святой Церкви..." Когда Папа предложил ему сан римского императора в благодарность за его действительно неоценимую помощь римскому престолу, то и это не имело характера вассальных отношений со стороны Карла.

    Папы в это время были еще слабы и не развили зародыша своих претензий до последовавших после того крайностей. Шлоссер совершенно верно обращает внимание на то обстоятельство, что Карл Великой принял титул императора "от народа римского". Папа возложил на него знаки императорского достоинства, а несметная толпа римского народа, по предложению Папы, провозгласила франкского короля римским императором ["Всемирная история" Шлоссера, том II, стр. 452].

    В своем царствовании Карл руководствовался идеалами царя - Божьего служителя. Как он сам, так и его народы смотрели на него как на всеобщего, почти всемирного охранителя правды. Он следит всюду за соблюдением ее, в том числе и со стороны самой Церкви. Его "капитулярии" [67] равномерно касаются всех ведомств, в том числе и епископов, и священников. В "капитулярии о церковном порядке" Карл вспоминает пример израильского царя Осии, который обходил Богом данное ему государство, исправляя его и назидая и стараясь обратить к поклонению истинному Богу. "Посему, - говорит Карл, - всем чинам духовного благочестия и властям светского могущества, мы повелели начертать несколько параграфов, чтобы вы позаботились их иметь ввиду..." В этих параграфах Карл напоминает и обязанности епископов, и обязанности священников относительно их власти и внутренней дисциплины, и относительно Богослужения, и относительно различных вопросов нравственности, во всем основываясь на правилах и повелениях соборов церковных. Тут нет нигде и намека на исполнение императором роли папского служителя: он основывается на своей обязанности Божия служителя, получающего осведомление в правилах церковных соборов.

    Во всем видна точка зрения православного царя - Божия служителя. В своих светских, гражданских делах Карл обнаруживает заботу Верховной власти о создании законности, но и тут является представителем духа своего народа, поскольку это возможно с соблюдением Божественной правды. "Видя большие недостатки в законодательствах его народа, - рассказывает Эгингард, его биограф, - т. к. франки имеют закон двоякий (салический и рипуарский) [68], весьма различный во многих пунктах. Карл задумал присоединить то, чего недостает, примирить противоречащее и исправить несправедливое и устарелое". Сверх того, он "приказал собрать и изложить письменно устные законы всех народов, находившихся под его властью".

    Эта законодательная деятельность Карла совершалась при посредстве народных соборов или сеймов. В течение 43-х лет царствования, эти соборы собирались 35 раз. Быть может они были и чаще, потому, что, по свидетельству современника, "в обычае того времени было делать каждый год по два собрания". Здесь и подвергались обсуждению законы предлагаемые королем. По мнению Гизо, и сами члены собраний могли делать предложения, какие им казались полезными.

    Вот изображение техники этих соборов, по описанию архиепископа Гинкмара (882 г.), сделанному для научения Карломана.

    "Получив от Карла сообщение, они (члены собора) рассуждали день, два или три и даже более, смотря по важности дела. Дворцовые вестники, ходя взад и вперед, представляли королю их запросы и приносили им ответы. Ни один посторонний не допускался в среду их собрания, пока результаты совещаний не могли быть представлены на рассмотрение великому государю, и он с мудростью, которой наградил его Бог, давал свое решение, которому все повиновались".

    Таким образом собрания были широко совещательные, а решающий голос принадлежал Карлу.

    Гинкмар рассказывает, что хотя эти обсуждения проводились без короля, он casr находился среди лиц, сошедшихся для собрания, беседовал с ними, людьми всякого возраста и чина. Если кто-либо желал изложить свои мнения лично королю - Карл выслушивал его и допускал даже споры. Здесь бывало и много посторонних лиц. Карл очень заботливо расспрашивал всех о делах в их провинциях. Делать государю сообщения и доносы о состоянии дел не только дозволялось, но присутствовавшим даже вменялось в обязанность собирать все сведения, которые могут быть нужны монарху о состоянии королевства [М. Стасюлевич, "История Средних веков", т. II. 195].

    Итак, мы видим непрерывное общение Верховной власти с подданными, с их сведениями, нуждами и соображениями. Эта картина не имеет ничего общего с позднейшими временами абсолютизма и бюрократии, задушившими монархию.

    В самом управлении государством Карл также был тесно связан с народными силами. Его администрация была двоякого рода. Отчасти управительные лица были местные: сюда относились герцоги, графы, сотники, присяжные, которые назначались или самим императором, или его доверенными лицами. Точно также вассалы императора, с получением земель, получали права и обязанности местной юрисдикции. Кроме этих местных лиц, у Карла были еще государевы посланцы - это были уже чиновники-контролеры, все осматривавшие и доносившие императору. Итак, тут складывался чисто монархической строй, основанный на тесном сближении Верховной власти с национальными силами, строй, проникнутый самоуправлением, служащим основой для управления.

    Но эти "естественные" основы, выдвигаемые духом народного строя, при всей своей драгоценности не прочны, пока дух не закрепляется в сознании, не создает сознательной доктрины политики.

    Для устроения государства недостаточно общих настроений и вдохновений. Нужна система, которую дает только сознательно продуманная стройная доктрина.

    И понятно, что императоры и короли немедленно почувствовали в ней надобность, даже более того: они не могли не подчиниться ей.

    Но политической доктриной они имели перед собой только учение Римско-императорской государственности, которая, облекая их огромными правами, крыла однако в себе отрицание верховенства власти монарха.

    Необходимость осуществлять христианскую идею правды - необходимость, которую короли чувствовали в своей совести и в совести народов своих - ставила задачу определить отношения государства к Церкви, хранительнице христианских идеалов. Но здесь выступала римско-католическая доктрина государственного главенства Церкви, и эта доктрина сыграла в эволюции европейской монархии огромную и, вообще говоря, очень печальную роль.

    В нижеследующем мы не будем следить за исторической картиной развития государственно-церковных отношений в Европе: эта необъятно-сложная картина потребовала бы более места, чем можно дать по непосредственной главной цели моей работы. Я ограничусь лишь обрисовкой тех двух типов государственно-церковных отношений, к которым пришли европейские народы, соответственно с тем, в каких формах у них сложилось понимание Церкви.

    В этом понимании сущности Церкви, и в возникающих отсюда отношениях власти государственной и церковной - состоит главнейшее различие Западной и Восточной Европы.


    XXX Римская идея Церкви. Борьба Церкви и государства

    Естественно, что в самом Риме и странах сопредельных, наиболее латинизированных, идея императорской власти, как делегации народного самодержавия, жила наиболее крепко, и потому в христианский период именно в Западной Европе, сначала римско-католической, а потом протестантской, яснее всего выразились идеи как папоцезаризма, так и обратно - цезаропапизма.

    Не отличая "нации" от "церкви", естественно было счесть императорскую власть делегацией "церкви", то есть церковной власти. Значение этой церковной власти приняли на себя Римские Папы. Отсюда - императорская власть стала рассматриваться как делегация Папы. Папа заменил собою римский сенат и народ.

    Все это хорошо видно в первые же моменты проявления этой идеи. Пипин Короткой спрашивает Папу Римского, кто должен быть государем, он или прежний, родовой король, и Папа назначает королем Пипина. Так в 751 году был решен вопрос о том, что не народное, но папское избрание дает право на престол. В это же время, отнимая от лангобардов земли в пользу Папы, Пипин совершенно безразлично употребляет выражения, что дает эти земли св. Петру, или римскому престолу, или Римской республике: это понятия уже слившиеся.

    Итак Папа, как Верховная власть Церкви, делался Верховной властью государства. С Римской империи это понятие распространилось вообще на все государства, признающие церковную власть Папы, а потом даже и вообще на весь мир, который Папа делил, как ему угодно, между различными государями.

    Эта вдея папоцезаризма хорошо обрисована профессором Суворовым.

    В представлениях западного христианства, говорит он [Н. Суворов. "Курс церковного права", том I, стр. 91-92], Церковь мыслилась, как единая духовная монархия, в которой все духовное господствует над всем светским, по правилу omnia spiritualia digniora sunt temporalibus [70]. Клир есть высшее сословие Церкви, учащее, освящающее и управляющее. Миряне суть низшее, повинующееся клиру. Поэтому Церковь есть общество неравное (Societas inegalis). Лица коронованные, короли и императоры, суть миряне и как таковые не могут иметь никакой правительственной власти в Церкви. Даже и в светских делах они должны покоряться высшему духовному руководству церковной власти, ибо как говорил Иннокентий III, - Господь предоставил Петру для управления не только всю Церковь, но и весь мир - Dominus Petro non solum universam Ecclesiam, sed totum reliquit seculum gubemandum. По знаменитой булле Unam Sanctam [71], Папы Бонифация VIII, 1302 года, в руках Папы находятся два меча, о которых говорится в Евангелии, и под которыми нужно разуметь духовный и светский (In hac ejisque potestate duos esse gladios, spiritualem scilicet et temporalem, evangelicis dictis instruimur) [72] Непосредственно осуществляется Папой власть духовного меча. Материальный же меч и светская власть должны находиться в подчинении духовной власти. Подчиненность всякого человеческого создания Папе есть догмат веры.

    Из этих посылок делаются такие выводы:
    1) Папы имеют Верховную власть над всем миром и от них император и короли получают свои территории на ленном праве, как вассалы Апостольского престола, так что они подчинены Папе и в светских делах.
    2) напротив того, светская власть не имеет права вмешиваться в духовные дела, например созывать соборы и т. п.
    3) власть государственная получает оправдание и освящение только служа духовной.
    4) законы, издаваемые светской властью в противоречии с церковными требованиями, могут быть кассированы папой.
    5) светская власть, в случае неисполнения требований Папы, может быть им смещаема, с передачей другому лицу [Н. Суворов. "Курс церковного права", том II, стр. 469-470].

    Таким образом, при этой точке зрения, монархическая власть совершенно лишается значения власти верховной. Поэтому монархия в Европе не могла бы и развиваться, если бы это зависело только от папистической государственной теории.

    Но монархия выдвигалась самим родовым строем, создававшим некоторого высшего представителя объединяющей государственной власти, хотя бы только с характером "первого среди равных". Этот князь родового быта во всяком случае нес на себе обязанность охранителя обычного права, т. е. в зародыше являлся охранителем и выразителем идеала правды. К этому присоединялось влияние уже готовой Римской императорской доктрины, которая, не давая императору значения Верховной власти, давала ему обширнейшие полномочия, которым христианская вера придавала священный характер ответственности перед Богом. Все это помогало королевской власти Запада хранить отпечаток власти верховной.

    Наследники Карла Великого, даже с переходом императорской идеи в Германию, вовсе не расположены были уступать свое значение. По-прежнему они признавали себя только защитниками и покровителями Церкви. Да и местные Церкви вообще не расположены были поддерживать папских притязаний. Во время споров за инвеституру73, императоры находили себе поддержку в местном епископате, да и во Франции возобновители дела Карла Великого, восстановители королевской силы, подорванной на несколько времени развитием феодальной аристократии, находили в местном духовенстве горячую поддержку своих прав Верховной власти. Когда Людовик Толстый начал усмирение зазнавшихся феодалов и созвал в Мелюне парламент для принятия мер против владельца замка Пюизе, съехавшиеся прелаты на коленях молили короля избавить их от притеснений. При этом они обращались к нему, "как наместнику Божию, как живому образу Божества".

    Вообще местные Церкви и их епископат естественно стояли за королей, и собственные интересы помогали им не забывать смысла христианского отношения к государственной власти.

    Но если все эти обстоятельства мешали папской идее достигнуть полного торжества, то в смысле влияния на умы народа эта доктрина во всяком случае подрывала развитие идеи о Верховной власти монархов. Ее влияние на европейские государственные понятия было анти-монархично. Сверх того она привела к борьбе между Церковью и государством, явление, оказавшее глубокое влияние на Европейскую государственность.

    Настойчиво проводимые папские притязания угрожали полным порабощением государственной власти, если бы она не сопротивлялась и не защищала своих прав. Если бы допустить Верховную государственную власть Папы, то логически развиваясь, эта идея привела бы даже к полному уничтожению королевской власти, с заменой ее непосредственными папскими чиновниками. Воспрепятствовать этой эволюции могла только энергичная борьба государства против пап. Эта борьба и наполняет собой историю западноевропейской государственности, пока наконец не привела в половине Европейских государств к перевороту отношений между Церковью и государством в совершенно обратном смысле: к захвату государством церковной власти. Это совершила идея протестантизма.


    XXXI Протестантская идея Церкви. Возрождение абсолютизма

    Переворот, устранявший порабощение государей папами посредством захвата духовной власти светской, совершился путем демократического искажения понятия о Церкви. Вероятно, этому сильно способствовала плохая христианская подготовка германских народностей, обращенных в христианство при условиях вообще не нормальных, то во время господства еретиков, то посредством огня и меча. Крайности папизма и неслыханная деморализация Римско-Католической иерархии, возбудили критику там, где всего слабее было христианское чувство, и вместе с отрицанием папизма явилось полное отрицание самой необходимости церковной иерархии.

    По учению Лютера и всех его преемников, Церковь есть общество верующих совершенно равных, без всякой иерархии. Все христиане - священники и только "в видах целесообразности и порядка" осуществление общих прав учительства и совершения таинств "переносится на особых должностных лиц", но никаких чрезвычайных даров на это они не получают" [Суворов, т. I, стр. 106-107]. При таком воззрении естественно - высшая церковная власть принадлежит самой христианской общине.

    Но по абсолютистской доктрине Римской империи - народ переносит все вообще свои права и власть на Государя. В числе их народ, т. е. христианская община, отдает императору, или вообще князю, и власть епископа. Государь становится обладателем как политической, так и церковной власти. "В протестантских странах, говорит профессор Суворов, власть церковная, как и власть государственная должна принадлежать князю, хозяину территории (Landesherr), который вместе с тем должен быть и хозяином религии (Cujus est regio ejus religio)" [Суворов, т. II, стр. 472-473] [74]. Этот христиански-безобразный принцип послужил, как известно, мерилом решения вопроса, какие государства Германии должны считаться римско-католическими и какие протестантскими.

    Профессор Суворов по этому поводу впадает в важное недоразумение, находя, будто бы протестантские государи при этом "руководились Византийскими образцами" (стр. 473). Протестанты в аргументации могли ссылаться на подходящие примеры или случаи, но это дело простой аргументации, а вовсе не руководство чьим-либо примером. Византийский пример не имеет ничего общего с протестантским решением вопроса, решением, которое непременно предполагает для своей возможности уничтожение священства и иерархии. В действительности протестантская точка зрения всецело подсказана смешением понятия нации и церкви, смешением, которое было общим грехом в эпоху возникновения христианской государственности, но, понятно у одних, глубже проникнутых истинной идеей христианской религии, не могло вводить в столь бесповоротные заблуждения, как у других, прошедших плохую школу христианской выработки. У протестантов заблуждение и было доведено до всей возможной крайности.

    Смешение нации и Церкви, и поныне остающееся очень скользким камнем в развитии христианских обществ, и за всю историю христианства создавшее много зла в национальных церквах, привело Западную государственность к чрезвычайному укреплению римских абсолютистских понятий.

    Отсюда возникла впоследствии псевдо-монархическая теория Гоббса, воспроизведшего буквально теорию императорского Рима.

    Когда в Западной Европе, на развалинах империи и в хаосе созданном переселением народов, стала слагаться монархия, она вырастала лишь отчасти на своей надлежащей почве. Карл Великий на Западе, как сказано, напоминает восточного Константина. Но монархическая власть Западной Европы испытывала слишком сильное давление традиций древнего Рима, а влияние папского католицизма не могло к ним привнести тех поправок, которые давало Восточное православие. Теоретическое наследие Рима - диктаторский императорский абсолютизм, разрабатываемый легистами, наложил на европейскую монархию неизгладимый отпечаток и постепенно приводил недоразвившуюся монархическую идею к все большему упадку.

    В чем заключается ошибочность и слабость идеи монархического абсолютизма?

    Монархия, для развития своего, должна опираться именно на ей свойственную, а не на какую другую силу. Без сомнения, и ей нужна могущественная организация управления, но прежде всего монархическое начало должно быть выразителем высшего нравственного идеала, а следовательно, заботиться о поддержании и развитии условий, при которых в нации сохраняются живые нравственные идеалы, а в самой монархии - их отражение. Европейский абсолютизм оставил в пренебрежении это основание монархической силы, а развивал то, что для нее второстепенно, а при злоупотреблении даже вредно. Он все свел на безусловность власти и организацию учреждений, при помощи которых абсолютная власть могла бы брать на себя отправление всех жизненных функций нации. Идея же эта духа чисто демократического и способна привести в конце концов лишь к торжеству демократии.

    Монархия, усваивая себе идею абсолютизма, прямо искажает собственный принцип. Теории, которыми она пытается себя при этом оправдать, могут быть только фантастичны или даже - прямо признавать Верховную власть демократии. Так "король солнце" говорил: "L'etat c'est moi" [75]. Но совершенно ясно и очевидно, что государство есть государство, а король есть король. Говорить, конечно, можно что угодно. Но в чем реальная сила Людовика XIV? Если он и государство одно и то же, то чем держится сила самого государства? Почему ему подчиняются, да еще и безусловно, миллионы подданных? В конце концов, на это нет никакого ясного ответа, кроме жандармов. Но если дело сводится только к силе, несомненно, что сила нации во всяком случае более велика.

    Английская школа абсолютизма выдвинула основанием монархической власти ту (тоже римскую) идею, что народ будто бы отказался от своих прав в пользу короля, так что король имеет все права, а народ никаких. Но если монарх имеет власть только потому, что "народ воли своей отрекся", как и нас поучал Феофан Прокопович, то, во-первых, народ не может отрекаться от воли за будущие поколения, а во-вторых, стало быть, монархическая власть есть в сущности делегированная, и необходимы по малой мере наполеоновские плебисциты [76], чтобы, не дожидаясь революции, узнавать, продолжает ли народ "отрекаться своей воли" или же надумал что-нибудь более ему нравящееся.

    Все эти теории - чисто бумажные, выдуманные. Монархическое начало власти по существу есть господство нравственного начала. Оно есть выражение того нравственного начала, которому народное миросозерцание присваивает значение верховной силы. Только оставаясь этим выражением, единоличная власть может получить значение верховной и создать монархию. Этим нравственным началом, сами того не зная, только и держались Бурбоны и Стюарты, а вовсе не тем, чтобы они составляли само государство или получили пародную волю в свою собственность.

    Если бы Бурбоны и Стюарты понимали, что их власть над нацией основана только на их подчинении высшей силе нравственного идеала, и заботились о поддержании в нации и в самих себе этой веры в Верховную власть нравственного идеала, то, быть может, ни та, ни другая монархия не пали бы. Но вышло наоборот, и это было неизбежно при абсолютистской дегенерации монархии.

    Та же теория, гораздо более логически разработанная Руссо, неотразимо пришла к выводу, что народное самодержавие неотчуждаемо, а отсюда следовало ясное заключение, что власть монархов не есть верховная, каковая принадлежит только народу. Дойдя же до этой точки зрения развития, политическая мысль переходит обратно к демократической почве. Римский абсолютизм от демократии перешел к цезаризму, по причине расшатанности социального строя, который не давал удобств для непосредственного проявления народом управления. Но та же римская теория абсолютизма в Европе, при нациях, способных к внутренней организации, привела политическую мысль к обратной эволюции - к переносу в народ его власти, только доверенной королям, но не отчужденной, и во всякое время подлежащей возвращению законному владельцу по его требованию.

    Раз дело дошло до этого - наступил конец монархии в Европе. Эта обратная эволюция была тем неизбежнее, что проникшись идеями абсолютизма, монархия и в Европе становилась бюрократической. Это терпелось в Византии, где и сами управляемые не верили в свою способность жить иначе, как на бюрократических основах. В Европе всенародное сознание, напротив, громко кричало о способности народа к самоуправлению. Между абсолютной монархией и народами, на этом пункте, неизбежно возникал непримиримый для абсолютизма спор. Только будучи истинно Верховной властью монархия могла бы остаться на высоте своей миссии. Но возможность этого была отнята у нее как старо-римской, так и церковной доктриной власти, и европейская монархия в конце эволюции перешла в "конституционную", "ограниченную", с тем, чтобы с этого фазиса упадка окончательно уступить место республиканской идее.

    Наверх

    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ РУССКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

    Предисловие

    Задачей нижеследующего очерка "Русской государственности" является рассмотрение ее развития на сложном фоне исторических условий, которыми обусловливалось возникновение и действие Верховной власти, выработанной русской нацией.

    Поэтому в обрисовке каждой категории частных условий я мог входить лишь в те подробности, какие мне казались необходимы для того, чтобы дать в них ясную часть общей картины исторических условий. Входить в подробности далее пределов этой задачи значило бы лишь, помешать уяснению основной мысли книги. Вот почему у меня не помянуто об очень многих деятелях по развитие русского самосознания, и почти совершенно не введены в рассмотрение деятели, приносившие к нам европейские государственные идеалы. Из первой категории я выбирал лишь тех представителей национальной мысли, которые вносили нечто своеобразное. Множество публицистов, имевших значение лишь по распространению этих идей, я оставляю в стороне, хотя о некоторых из них предполагаю еще упомянуть в четвертой части книги ("Монархическая Политика"), в связи с вопросами о тех или иных частных мерах управления. Что касается представителей европейской мысли, я ставил себе задачей обрисовать лишь общий дух их влияния.

    Рассмотрение современного момента русской государственности, собственно говоря, не входит в план моей работы. Тем не менее мне казалось невозможным совершенно устраниться от некоторой обрисовки его. О неизбежной неполноте этой части очерка излишне даже оговариваться. В рассуждении о настоящем времени для ясности обрисовки необходимо было бы говорить о лицах, ныне живущих, характеризовать их способности, их планы, их борьбу. Но, кроме внешней невозможноста производить такой суд над современниками, нельзя не понимать, что, при даже величайшем старании быть добросовестным, никто не может, перед своей совестью, поручиться в том, чтобы был достаточно осведомлен о личности и планах своих современников, и, следовательно, имел нравственное право производить относительно их какое-либо окончательное суждение. Не говоря же о личностях, нельзя достаточно обрисовать и эпоху.

    Что касается до чисто устроительных мер, которые мне, с общей точки зрения монархической политики, кажутся полезными или необходимыми при современном положении русской нации и государственности, то об этом предмете мне придется сказать несколько слов лишь в четвертой части книги [Одна из важнейших мер уже решена в принципе "На всеподданнейшем докладе Св. Синода о созвании Собора епархиальных епископов дня учреждения патриаршества и обсуждения перемен в церковном правлении. Его Императорскому Величеству благоугодно было 31 марта с. г. собственноручно начертать "Признаю невозможным совершить в переживаемое ныне тревожное время столь великое дело, требующее и спокойствия, и обдуманности, каково созвание поместного собора. Предоставляю себе, когда наступит благоприятное для сего время, по древним примерам православных императоров, дать сему великому делу движение и созвать собор Всеросийской Церкви для канонического обсуждения предметов веры и церковного упрявления". "Церковные ведомости" 2 апр. № 14]. Впрочем, подробное рассуждение об этом вообще не входит в план книги, задача которой стоит в выяснении общих принципов политики. Их приложение, в связи с условиями времени и места, это уже задача государственного деятеля. Один и тот же принцип может прилагаться различными способами, и определение того, какой из них в данном случае является наилучшим, есть дело уже не теории, а политического искусства и практического глазомера.

    3 Апреля 1905 г.

    Лев Тихомиров

    Раздел I ВЫРАБОТКА ТИПА ВЕРХОВНОЙ ВЛАСТИ

    I Общие благоприятные условия

    Россия представляет страну с особо благоприятными условиями для выработки монархической Верховной власти. В Древней Руси, среди племен, образовавших собственно русскую землю, и до начала государственности и в эпоху ее организации, существовали зародыши всех форм власти: демократической, аристократической и монархической. Оба первые начала местами имели тенденцию вырасти в значение Верховной власти, но общая совокупность условий дала решительную победу царской идее.

    В числе этих условий особенно благоприятствовали выработке идеального типа монархии - условия религиозные, социально-бытовые, и условия внешней политики племен, соединившихся в Русское государство. Наоборот, все условия политической сознательности были в России за все 1000-летие ее существования крайне слабы и, по своей спутанности и противоречивости, едва ли не хуже, чем где бы то ни было.

    Русская монархия своими первоначальными корнями связана с наиболее первобытным родовым языческим строем, а косвенными условиями возникновения - с империей Римской; могущественными и прямыми влияниями она связана с христианством и византийским самодержавием; а окончательно сложилась в эпоху огромного внешнего влияния на нас монгольского Востока, а затем в борьбе с аристократически польским строем. По завершении же эволюции в этих сложных условиях, наша монархия подверглась всей силе влияния западноевропейских идей, как монархических, так и демократических, одновременно с чем получила своей задачей устроение огромной империи, составленной из весьма различных обособленных народностей, перейдя наконец в эпоху усиленного промышленного развития, до чрезвычайности осложнившего задачи государства.

    Пережив тысячелетие столь необычайно сложной истории. Русская монархия ныне стоит во главе государства, с одной стороны связанного множеством условий с государствами японско-китайского Востока, с другой - не менее тесно с государствами и нациями магометанскими, с остатками и зародышами православных греко-славянских государств, с веяниями славянской идеи и - еще более могущественно со всей Европой, а по ту сторону океана - с Америкой.

    При таких условиях. Русская монархия является учреждением, представляющим особый интерес, как с точки зрения научной, так и в отношении будущих судеб мировой государственности. Условия развития русской монархии, как в благоприятных, так и в неблагоприятных отношениях, требуют особенно подробного уяснения.


    II Древнерусский князь

    В отличие от Византии, Русь с древнейших времен обладала определенной национальностью. Русские племена имели приблизительно один и тот же быт, один и тот же родовой строй, одни и те же колонизационные стремления. У всех них религиозные языческие представления были одинаково мало развиты и оформлены. Если в положении племен в Киеве, у вятичей и новгородцев были различия, то все же племена, охранявшие торговый путь, и племена, углублявшиеся в колонизационный захват земель, являлись нужными друг другу, как бы взаимно дополняли общие интересы. Все они поэтому имели потребность в общей власти.

    Родовой строй этих племен не выработал еще сильной плановой аристократии, хотя уже создал различного рода старейшин, и кое-где явилось уже понятие о князе как начальнике рода [Слово "князь" по словопроизводству, говорит С. М. Соловьев, значит старшина в роде, родоначальник, отец семейства. Отсюда жених и невеста называются "князь" и "княгиня", т. с. основатели рода. (История России, т. I, стр. 49-50)]. Это, любопытно отметить, было особенно развито на местах будущей аристократии: "князья" древлянские, по словам народа, считались уже "добрыми" и "распасли деревску землю".

    В таких условиях совершилось призвание князей Рюриковичей [Не считаю возможным сомневаться в точности этого исторического предания. Личные воспоминания летописца начинаются 189 лет после призвания Рюрика, Синеуса и Трувора. Возможно ли допустить, справедливо замечает С. М. Соловьев, чтобы князья за 189 лет забыли истинное свое происхождение? Впрочем, были ли призванные князья из варягов или нет - это совершенно не изменяет вопроса о княжеской власти]. Когда "восстал род на род" и собрание родоначальников, этих старейшин и мелких князей, связанных каждый с узким интересом своего рода, не могло создать общего права, общей равно для всех близкой власти, и русские стали подпадать господству иноплеменников (варягов на севере, хазар на юге) - ряд славяно-финских племен совершил великое дело: основание русской государственности, призвав в 862 году князей, как власть для всех общую, высшую.

    Смысл этой уже не родовой, а государственной власти, очень ясен из объяснений летописи, во всяком случае выражавшей понятия и точки зрения народа IX столетия, т. е. в самом начале нашей истории. Когда племена "начали сами у себя владеть", то "восстал род на род" и "не было у них правды". Тогда племена собрались и сказали: "Поищем себе князя, который бы владел и судил нами по правде". Так и было сказано Рюрику с братьями: "земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами".

    Итак - прежде сами у себя владели, а затем передали это владение князьям. Это был отказ демократии от государственной власти и передача ее князю. Всенародная воля сохранила свою власть внутри рода, но власть во всей земле, в федерации родов, передана была князю. Это была передача высшего государственного управления и притом в то время, когда государство не было даже организовано, так что княжеской власти поручена была работа учредительная.

    Был ли, однако, князь властью верховной, или только высшим наследственным магистратом? Понятно, что точной и ясной мысли и формулы не могло быть у племен родовых. Идея Верховной власти не могла быть вполне сознана. Несомненно, что такой Верховной властью надо всеми родами и племенами не был в то время и весь Русский народ. Воля всей совокупности обитателей Русской земли совершенно не была обязательна для какого-нибудь отдельного рода или племени. Этой идеи не замечается даже и признаков, да и воли такой не существовало.

    В князьях явился первый проблеск идеи о Верховной власти. Это видно из компетенции князя. Рассматривая деятельность князя, С. М. Соловьев подводит такие итоги [История России, т. I, гл. 8; т. III, гл. 1]:
    1) князь думал о строе земском,
    2) он был судьей,
    3) он через слуг своих исполнял судебные приговоры,
    4) от него происходил всякий новый устав,
    5) князь собирал дань и распоряжался ею,
    6) князь был вождем на войне,
    7) князь сносился с чужими державами,
    8) князь объявлял войну и заключал мир.

    Должно добавить, что личность князя была в юридическом сознании народа неприкосновенна. Князей в иных случаях изгоняли, но их народ не судил [Христианские влияния явились у нас так скоро, что их значения тут нельзя выделить. Но во всяком случае неподсудность князя народу проявляется на Руси издревле. Когда братья предлагали Олегу разобрать свои с ним неудовольствия "перед епископами, игуменами, перед мужьями отцов наших и перед людьми градскими", Олег отвечал: "Неприлично судить меня епископу, либо игумену, либо смердам" (Соловьев, т. III, гл. 1). Когда Галицкий боярин Владислав убил князя, якобы по суду, и сам вокняжился, - это совершенно исключительное событие было рассматриваемо, как преступление]. Князь вообще не подлежал смертной казни. По княжескому между собой уговору, князь даже за преступление не мог быть лишен жизни, а наказывался (своими же собратьями-князьями) лишь отнятием власти. Даже за ослепление Василька Давид не потерпел никакого наказания против своей личности. Князей, случалось, убивали, в качестве средства борьбы, но никогда не в смысле наказания. То же самое должно сказать о заключении тюремном. Вообще личность князя была неприкосновенна.

    В этом, очевидно, проявился перенос на князя идеи родового старейшинства. Родовичи могли по злобе, в раздражении, убить родовладыку или прогнать его, но не судить, не наказывать.

    Однако, атрибуты Верховной власти, явившиеся для князей, еще не значат, чтобы в княжеской власти у нас была создана монархия.

    Любопытную черту призвания князей составляет то, что власть получил целый род. Родовой быт создал Верховную власть по своей собственной идее, т. е. сделал ее достоянием как бы специализированного для этой цели Рюрика. Ни за кем, кроме членов этого дома, не признается такого права. "Вы не князья, вы не княжеского рода", - говорит, по преданию, Олег Аскольду и Диру и на этом основании их низвергает. "Члены Рирюкова дома, - говорит С. М. Соловьев, - носят исключительно, название князей; оно принадлежало им всем по праву происхождения, не отнимается ни у кого ни в каком случае. Это звание князя, приобретаемое только происхождением от Рирюковой крови, не отьемле-мое, не зависящее ни от каких других условий". Таким образом, династичность государственной власти являлась сама собою. Но о ее единоличности не было мысли. Управительная власть каждого князя была единолична. Но Верховная власть принадлежала всей их совокупности, целому роду.

    Таким образом, по условиям нашего социального строя, государственная власть явилась сразу династичной. Тогда еще "на Руси не было одного государя, - говорит г. Соловьев, - в ней владел большой княжеский род". Социальный строй дал Руси сразу, без труда, без раздумывания, по простой, привычной аналогии, такую государственную династичность, какая в Византии явилась лишь под конец ее существования, да и то в менее благоприятных формах.

    Действительно, Комнины, Ангелы, Дуки, Ласкарисы, Палеологи, все между собой перероднившиеся, считали за собой известное право на царскую власть, а за остальными гражданами - нет. Но среди претензий этих различных наследников и носителей права невозможно было разобраться, да не существовало и твердой руководящей идеи для определения преимущественного права. На Руси же родовая идея указывала совершенно ясно и порядок старшинства, по старшинству в роду.

    Такое происхождение нашей княжеской и великокняжеской власти, само по себе, не предсказывало и не обусловливало развития Самодержавия, и типичной монархии, как Верховной власти. Напротив, Великий Князь здесь являлся лишь primus inter pares [77]. Размножение членов правящей династии, коллективных носителей Верховной власти, естественно, по внутренней логике, должно было вести к развитию строя правящей аристократии. Родовая княжеская идея впоследствии всегда являлась ограничительной для власти Великого Князя, и боролась против идеи Самодержавия, считая его узурпацией родового права Рюриковичей. Чистая монархия на такой почве не могла бы возникнуть, если бы не было других благоприятных для этого условий.

    Но тем не менее, родовое княжение внесло свою лепту в сложение антипатичного ему Самодержавия тем, что твердо установило идею династичности, столь трудно прививаемой к народному сознанию. В России идея династачности высшей власти, благодаря Рюриковичам, сложилась в самом процессе рождения нации, как составная часть национального развития. Хотя удельное княжение породило у нас аристократию, с которой монархии впоследствии немало пришлось бороться, но прочно заложенная идея династичности высшей власти, впоследствии преобразованная социальными влияниями в династичность семейную, дала монархии одно из необходимейших свойств ее: прочную, ясную наследственность, окончательно устраняющую всякую борьбу за Верховную власть.


    III Борьба демократического и аристократического начала

    Родовое княжение, не создавая Самодержавия, все-таки составляло почву, из которой идея Самодержавия, если она чем-либо порождалась, могла находить себе некоторые питательные соки для развития. Так и все остальные условия развития русской нации, каждое по своему, доставляли назревающей монархии свои услуги, создавали то, или иное, необходимое для нее условие.

    Древняя Русь отличалась сильным социальным строем, причем первоначальные роды, вследствие колонизационных требований жизни народной, очень быстро разлагались на менее значительные, но более сплоченные патриархальные семьи. В этом отношении история сложения Русского народа весьма отлична от племен, колонизовавших Европу. Там племена, на родовом начале, захватывали сравнительно небольшие территории, на которых приходилось оседать прочно, без возможности такого колонизационного бродяжничества, как в России. В России племена родового периода захватили беспредельно широкие пространства, которые расширялись почти без сопротивления, во все стороны перед каждым желающим. Была и у нас борьба с первоначальными насельниками - финскими племенами. Но она не требовала больших сил. Кое-где ее вели князья (особенно Суздальско-Владимирские). Но вообще русские колонисты могли идти куда угодно не в больших силах, в твердом расчете найти новые земли, рыболовли, зверя и вообще все им потребное для жизни. Натиск южных хищников, отчасти и западных, даже побуждал уходить на новые места, причем для этого вовсе не требовалось переселения целыми родами. Один предприимчивый человек с семьей мог идти куда угодно. Так и было. В наших писцовых книгах даже вообще не встречаешь особенно больших семейств.

    Наши роды поэтому легко распадались и трудно возрождались. "Задруга" [78], столь характеристичная для сербов, у нас, по всем данным исторических актов, осталась неразвитой. У нас "брели врозь", куда кто хотел, небольшими семьями. Хотя они разрастались на новом месте, но и там все желающие уходили врозь. Посему у нас главную силу получил отец семьи, домовладыка, а не родовой патриарх. В свою очередь, эти домовладыки, сходясь из разных мест на новой территории, естественно сплачивались в общину, которая столь же характеристична для русского племени, как "Задруга" для сербского. Община могла быть разросшейся семьей, но ни мало не необходимо, и как правило состояла не из родственников.

    Эта колонизационная история Русского народа, при которой наше земледельческо-охотничье население постоянно меняло места жительства, разбивала родовой строй, и возвышала строй семейный, а вместе с тем и общинный, ибо необходимость взаимной поддержки связывала в общины целые волости.

    Эти маленькие республики имели обширнейший круг управительных и распорядительных функций, и фактически представляли во множестве случаев даже единственную правительственную власть, какую имели над собой обыватели разных заброшенных в глуши поселений. Так развивалось обширное самоуправление и уважение к общей воле.

    "Мир - великий человек", "куда мир - туда и мы", "мы от мира не отметчики" - с этими принципами Русский народ провел свою историю, и издревле ему "на миру и смерть красна". Отсюда развивалось значение "схода", "веча". Таким образом, в этой истории, требовавшей так много дружного сплочения сил, в народной жизни повсюду кишели зародыши принципа "народного самодержавия", и если они не получили государственного преобладания, то лишь по влиянию других условий, давших в народном сознании перевес единоличной власти.

    Народные родовые общины, становясь городскими центрами, еще шире развивали свое самоуправление, и разрастались в целые государства, как Новгород. А рядом с этими ростками демократии, в той же Руси могучий социальный процесс вырабатывал и чисто аристократические элементы.

    Профессор Романович-Славатинский отмечает в сложении Русской государственности три элемента: Князь, Вече и Дружина. "Эти элементы", говорит он, "находятся в постоянном колебании, то борясь между собою, то уравновешивая друг друга". Эта картина не специально русская, а всечеловеческая. Всякая здоровая, сильная социальная жизнь непременно развивает все эти три элемента власти: единоличную, аристократическую и демократическую. Вопрос государственного типа решается тем, которая из них будет признана народным сознанием за верховную, и какие отойдут на второстепенную управительную роль. У нас вопрос решился в пользу Самодержавия. Но и аристократия и демократия, в частностях, умели развивать огромную силу.

    Вечевое демократическое начало, как сказано, местами чуть не выросло в Верховную власть. "Междоусобия князей, - говорит Иловайский, - и частая нужда искать поддержки у местного населения способствовали развитию и укреплению вечевых обычаев". Появлялся обычай "ряда", т. е. договора с князьями, причем князей даже иногда заставляли присягать. В Новгороде это вошло в постоянный обычай [Д. Иловайский, "История России", т. I, стр. 300]. Это уже начало признания народа за власть верховную.

    В 1218 году в Новгороде посадник Твердислав очень ясно выразил принцип, что вече одинаково может распоряжаться князьями и посадниками. В это время в Новгороде происходили смуты, в которых был замешан посадник Твердислав. Князь Святослав заявил вечу: "Не могу быть с Твердиславом и снимаю с него посадничество". "А какая его вина?" - спросили Новгородцы. "Без вины", - отвечал Святослав. Тогда Твердислав сказал: "Радуюсь тому, что на мне нет никакой вины, а вы, братья, вольны и в посадничестве и в князьях". Князь таким образом официально низводился в разряд властей служебных, которыми самодержавный народ может распоряжаться по усмотрению. Чем же кончился спор? Новгородцы послали сказать князю: "Ты нам клялся ни у кого не отнимать должности без вины, и мы не допустим, чтобы у Твердислава отняли без вины посадничество..." Святослав уступил воле веча.

    Это была, очевидно, уже вполне республика. Впрочем у нас была Вятка, которая и совершенно не знала князя, даже как учреждения служебного.

    Аристократическое начало со своей стороны достигало местами не меньшей власти. Развитие княжеской владетельной аристократии шло об руку с развитием боярского слоя из среды дружины, оседавшей в вотчинах. Разбогатевшие и усилившиеся бояре подходили весьма близко к обедневшим и ослабевшим князьям, тем более, что боярский и княжеский слои постепенно роднились между собою, несмотря на отвращение князей от этого. Со стороны дружины издавна замечалась тенденция, не посягая на Верховную власть, смотреть на власть управительную, как на свое достояние. "Ты, княже, это от себя замыслил" (не посоветовавшись с дружиной), - говорили служилые, и на этом основании отказывались от повиновения воле князя. Претензии бояр в Галиче на власть дошли до того, что там был один случай, когда боярин Владимир казнил князя и сам "вокняжился" на место его. Правда эта попытка встретила единодушный отпор князей...

    Притязания смешанного княжеско-боярского слоя проявлялись сильно даже в Москве, а в Западной Руси, с наступлением благоприятных условий - именно литовско-русская аристократия более всего способствовала превращению Польши в шляхетско-магнатскую "Речь Посполитую", с одной тенью королевской власти. Вообще можно сказать, что если Древняя Русь, одним течением своей государственности создала Московское Самодержавие, то другим течением она же создала аристократическую Польшу.

    Это одновременное сильное развитые, как аристократического, так и демократического элементов, по совокупности, вносило очень много данных для торжества именно самодержавного принципа. Наличность сил, способных подняться до высшей степени развития, порождает борьбу между ними, борьбу, которая требует примирителя, третьего судью. Такой третий судья может быть допускаем борющимися сторонами Лишь в том случае, если он смотрит с точки зрения высшей справедливости, признаваемой обеими спорящими сторонами. Таким судьей естественно является единоличная власть, так как в личности человека может находить наилучшее выражение голос высшего нравственного начала. Но для возможности появления такого третейского судьи необходимо существование в нации сильного религиозно-нравственного идеала, дающего исходные пункты высшей справедливости. Это условие точно также давалось жизнью Древней Руси.

    Мы, действительно, видим очень рано обращение к великому князю, как охранителю высшей справедливости, и посреднику между высшими и низшими, между аристократией и демократией. Значение Андрея Боголюбского было чрезвычайно поднято такими обращениями к нему со стороны ссорящихся князей городов.

    Борьба аристократических и демократических начал, таким образом, сама способствовала возвышению единодержавия. А в то же время переход народа от родового строя к семейному подготовлял для растущей Верховной власти наилучший способ сохранения и осуществления династичности посредством наследования не родовой "лествицей" [79], а семейной "нисходящей линией". Эта новая идея наследования пробивает себе дорогу особенно в местностях наибольшего развития строя "земского", а не родового: в Руси Суздальской, с ее крестьянскими волостями-общинами и с ее боярством, осевшим в вотчинах. Идея наследования, развивавшаяся в народном быту, естественно отражалась в политике с соответственным типом наследственности княжеской власти.


    IV Национальная борьба за существование

    Не менее благоприятными для победы монархии были в истории Руси и условия внешней политики, условия международной борьбы за существование. Значение их на Руси столь очевидно, что даже вообще преувеличивается. Происхождение нашей монархии охотно относят на счет необходимости вековой борьбы с окружающими народами, отчасти нападавшими на Русь, отчасти ставшими предметом ее завоевательных стремлений.

    Никак нельзя согласиться, чтобы это само по себе вело к монархии. Борьба и Киевского, и Московского периода ставила, конечно, потребность в сильной единоличной власти, но ничуть не требовала возведения единоличной власти в значение Верховной. Рим прожил весь период труднейшей внешней самозащиты и завоеваний при полном расцвете республики. Необходимую единоличную власть он находил в служебных властях консулов и диктаторов, нимало не передавая им власти Верховной. То же самое могло быть и у нас. Правда, что великое княжение развилось именно в Киеве, на сторожевом посту, прикрывавшем Русь от южных кочевых хищников. Но великий князь Киевский именно не был самодержцем. Идея монархии развивается прежде всего в Суздале, укрытом от непосредственных опасностей внешней войны.

    Обыкновенно у нас в развитии монархии приписывают больше всего значения временам татарского ига. Говорят, будто бы мы взяли у татар и название и идею царя. Говорят, будто московские великие князья явились просто наследниками ханской власти, ими отнятой, и, таким образом, при сокрушении ига, стали самодержавными царями. Дело, однако, в том, что татары сами вовсе не имели той власти, которая явилась в виде царей на Руси. У татар ханская власть была родовая, из которой внешними успехами выдвигались великие ханы, с самым неопределенным содержанием со стороны идеократической. Это были типичные образцы самовластительства, основанного на чистой силе. Быстрое разрушение монгольской всемирной монархии именно и зависело от междоусобий, порождаемых самовластительским характером Верховной власти, которой носители определялись успехом. Отсюда раздробление и междоусобицы. В смысле же законности власти, татарская идея понимала лишь то же удельное начало, от которого Русь именно освободилась во времена татарского ига.

    Влияние татар состояло, таким образом, не в том, чтобы Русь усвоила себе их идею власти, а, наоборот, в том, что Русь, пораженная бедствием и позором, глубже вдумалась в свою потенциальную идею и осуществила ее. Этим Русь и оказалась сильнее татар.

    Ханы поставили перед русскими только идею о необходимости сильной власти, но не дали ровно никаких идей власти. Фактически хан был над русскими такой же неограниченный властелин, как вооруженный разбойник на большой дороге над беззащитным путником. Но Москва не поставила такой идеи в основу своего царства. Точно также никогда Русь не признавала нравственного права хана давать ей владык и повелителей. Она подчинялась силе, ни на минуту не покидая надежду сбросить ее господство. Впрочем со стороны ханов никогда не было ясно заявлено и выдержано право давать русское княжение кому вздумается. Никогда ханы не заявляли претензии давать русским областям правителей не из русского княжеского дома. Среди же Рюрикова дома татары за взятки, и по разным случайным соображениям, то поддерживали родовое начало, то подрывали его, но вообще принципиально ничего у нас не выдвигали.

    В этом хаосе произвола русские не почерпнули и не могли почерпнуть для себя никакой идеи власти. Эпоха порабощения и борьбы с татарами хотя и произвела огромное влияние на развитие Московского царства, но совершенно иными путями, не имеющими ничего общего с подражанием или заимствованием идей власти у победителя.

    Завоевание Руси татарами, хотя создало надолго фактическое господство силы, ловкости, хитрости и коварства, и тем породило множество рабских пороков, жестокости, лживости и грубости нравов, но в то же время во всех лучших русских людях породило жгучее сознание греховности, стремление к покаянью, к уразумению воли Божией и исполнению ее. Влияние религиозной идеи, а рядом с нею церковности, а рядом с этим и Византийской идеи государственности, усилились до чрезвычайности. В то же время усилилось до жгучести сознание необходимости сплочения, объединения сил. В общем рабстве усилилось сознание единства русских людей без различия областных оттенков...

    Таков ряд обстоятельств, создавших по всей Руси ряд центров великокняжеской власти, весьма сходной по политике в Твери, Москве, Рязани... Москва взяла верх по случайно более благоприятным условиям для скопления сил и стала центром русских патриотов, которые повсюду мечтали о твердом объединении вокруг сильной, единоличной власти. Борьба вооруженная, как и секретнейшая дипломатия, одинаково требовали единого правящего лица.

    Это еще не создавало единоличной Верховной власти. Но христианская идея, воскресшая во всех душах с потребностью в Божией помощи, подсказывала облечение единоличной власти значением Божьего служителя. Быть может, чем более темных дел возлагала на деятеля освобождения его тяжкая миссия, где недостаток силы столь часто покрывался неразборчивостью в средствах, тем сильнее народ, проникнутый идеей покаяния, желал предоставить все действия царю. Пусть действует Божий служитель как знает, на свою совесть и ответственность. Народ жаждал отдать всю свою волю царю, Божию служителю, и не рассуждая делать все, что он прикажет, под тем одним условием, чтобы не человеку подчиняться, а самому Богу.

    Это психологическое состояние нации, постигнутой страшным игом, попиравшим ее ногами, оскорблявшим все дорогое и святое для народа, такое психологическое состояние совершенно понятно. Оно рождало страстную потребность - отрешиться от своей власти и отдать ее над собой Богу, чтобы Господь спас родину Им же весть путями.

    Вот таким образом татарское иго могло способствовать появлению на Руси окончательно созревшей идеи монархии, как власти единоличной, верховной, Богу подчиненной, но безграничной для народа. Эта власть, по всему своему содержанию, не имела ничего общего с ханскою.


    V Влияние Церкви

    Вся совокупность условий, при которых слагалась и росла Русская государственность, способствовала созданию благоприятной почвы, на которой единоличная власть могла стать верховной. Но сама монархия родилась из христианских идеалов жизни и из византийского влияния, шедшего рядом с проповедью христианства.

    Архиепископ Никанор Одесский погрешает лишь в оттенках и степенях, когда ярко набрасывает картину государственной заслуги Церкви в России.

    "Рюрик с братьями, - говорил он, - принесли с собой собственно не государственное, а семейное и родовое удельное начало, которое должно было скорее раздробить, чем сплотить русский народ. Вот тут-то и началась благотворная миссия святой православной церкви для русского народа и государства".

    "Православная церковь принесла на Русь, из православной Византии, идею великого князя, как Богом поставленного владыки, правителя и верховного судью подвластных народов, идею государства. Церковь утвердила единство народного самосознания, связав народы единством веры. Церковь создала сперва одно, потом другое дорогое для народа святилище в Киеве и Москве. Церковь перенесла на Русь грамоту и культуру, государственные чины и законы византийского царства. Единственно Церковь была собирательницей разрозненных русских княжеств. Церковь выпестовала, вырастила московского князя сперва до великокняжеского, а потом до царского величия. Пересадив и вырастив на русской земле идею византийского единовладычества, Церковь возложила и св. миропомазание древних православных греческих царей на царя Московского и всея Руси" [Церковь и государство, преосвящ. Никанора, архиепископа Херсонского и Одесского, 1888г. Спб., стр.50-52].

    Церковно-византийское влияние было тем могущественнее, что упало на младенческую почву зарождающейся Руси сразу, в наиболее сильных и созревших формах.

    Христианство, как религия, и влияние Византии проникли к нам в такую эпоху, когда учение православной Церкви получило уже свое полное раскрытие, а Византийский монархизм достиг наибольшего самосознания.

    Расселение славян на будущей территории России еще и не начиналось, когда протекла эпоха вселенских соборов (325-786 г.). Прошла и побеждена была ересь иконоборческая и 842 году провозглашено торжество православия, папские притязания уже были объявлены незаконными. Прошел 857 год, год первого поставлсния Фотия на патриаршество. Наступил 862 год, когда Фотий отлучил, на Константинопольском соборе, Папу Николая от Церкви...

    В этот-то 862 год наша летопись отмечает призвание Рюрика, Си-неуса и Трувора.

    Через 5 лет в Византии началась эпоха Македонской династии, самой долговечной изо всех, хотя в конце концов и низвергнутой, но сильно развившей чувство династичности и легитимности. В эпоху этой династии, при Константине VII Порфирородном, произошло в 955 году крещение княгини Ольги. В то время, когда растущая динас-личность Византии дала возможность царским дочерям Зое и Феодоре быть хранительницами прав самодержавия, в 988 году произошло крещение Руси при Владимире святом. При детях Владимира, Катакалон в Византии произнести речь о том, что личные доблести недостаточны для звания императора, а нужно также происхождение. Вслед за Македонской династией пошли династии Дук, Комнинов, Ангелов, Ласкарисов, Палео-логов, т. е. та вторая эпоха Византии, когда наследственное право на престол достигло наибольшего развития. К династии Комнинов относится у нас правление Владимира Мономаха (при наследственном царе Иоанне Комнине) и Андрея Боголюбского (при Мануиле Комнине). Эти два князя имели перед своими глазами одну из славнейших эпох Византии.

    Наш татарский разгром начался почти одновременно с первым падением Константинополя. Константинополь взят крестоносцами в 1203 году [80]. А когда наступила роковая для Руси Калка (1224 год) [81] и началось монгольское иго (1238 г.) в это время никейские Ласкарисы [Феодор Ласкарис умер в 1222 году, Иоанн Дука-Ласкарис и сын его Феодор Ласкарис II царствовали от 1222 г. по 1255 г.] уже давали нам пример "собирания" земель под единой монархической властью. Наш Дмитрий Донской впервые потряс татарское иго на Куликовском поле в 1380 году, при наследственном Мануиле Палеологе, когда 120 лет непрерывной династичности уже стирали в Византии воспоминание о беззаконном перевороте Михаила Палеолога, который, впрочем, по собственному мнению, тоже имел наследственное право на византийское самодержавие.

    Все влияния византийской доктрины, насколько они достигали до нас, приносили нам идею самодержавной монархии. Подобно тому, как теперь вся доктрина "передовых стран", представляющих для современных русских идеал цивилизации, несет к нам идею народного самодержавия, так в эпоху возникновения Руси доктрина "передовая", доктрина наиболее "цивилизованной страны", несла теорию царского Самодержавия. Духовенство, явившееся из Греции, и в деле распространения христианства работавшее на княжескую власть, не могло не приносить византийских идей власти. Все книжное учение несло их же.


    VI Влияние религиозной идеи

    Но влияние византийской государственности у нас было могущественно более всего потому, что оно шло об руку с распространением христианства, то есть одновременно с выработкой общего миросозерцания народа на православно-церковной почве.

    Собственно, как политическая доктрина, самодержавие и в самой Византии далеко не было выработано стройно, и никогда не могло освободиться от двойственности, завещанной смешением римской и христианской идей. На Руси же влияние римской идеи первоначально совсем не заметно, и оно является лишь впоследствии, вместе с влиянием Западной Европы. В первоначальном же сложении нашей монархической идеи, Русь усваивала самодержавную власть, как вывод из общего религиозного миросозерцания, из понятий народных о целях жизни. С этой точки зрения у нас не столько подражали действительной Византии, сколько идеализировали ее, и в общей сложности создавали монархическую власть в гораздо более чистой и более строго выдержанной форме, нежели в самой Византии.

    Христианское воззрение на власть на Руси развивалось Церковью чище и последовательнее, чем где бы то ни было, именно потому, что православие явилось к нам не в процессе раскрытия, а уже вполне выясненным. Его влияние на умы народа налагалось стройно, без всяких колебаний, без тени противоречия, и всесторонне, так что одна и та же идея освещала русскому христианину все его отношения: личные, семейные, общественные и политические.

    Светлый идеал, который носился над страной в виде самодержца, вовсе не был только выводом политической доктрины Византии. Он вытекал из источников более глубоких: из христианского понимания общих целей жизни. Он соответствовал не одним целям концентрации сил страны для внешней борьбы, или для поддержания внутреннего порядка, но вообще целям жизни, как их понимал русский человек, проникнутый христианским миросозерцанием.

    С самого первого появления у нас христианства, как князь, так и народ, услышали определение миссии княжеской власти. "Ты, - говорили церковные учители Владимиру святому, - поставлен от Бога на казнь злым, а добрым на милованье". Князь поставлен Богом. Это не сила толпы, не богатство и влияние "лучших" людей: это власть, указанная свыше. Даниил Заточник характеристично различает светлое и благодетельное начало княжеской власти и своекорыстное начало власти слуг его:

    "Лучше пусть моя нога войдет в лыке в твой двор, - говорит он, - нежели в червленом сапоге во двор боярский; лучше мне тебе в дерюге служить, нежели в багрянице в боярском дворе; лучше мне воду пить в дому твоем, нежели вино в боярском". Что такое князь? "Как дуб крепится корнем, - говорит Даниил, - так град наш твоей державой. Кормчий - глава кораблю, а ты, князь, - людям своим... Муж - глава жены, а князь - мужам, а князю - Бог". Он поэтично сравнивает милость князя с весной, украшающей землю цветами, с солнцем, обогревающим землю. Но и гроза княжая страшна: "княже господине мой, орел - царь над птицами, осетер - над рыбами, лев - над зверями, а ты, княже, над переяславцами [Послание в цитируемом списке адресуется Ярославу Всеволодовичу]. Лев рыкнет: кто не устрашится? Ты, князь, слово скажешь - кто не убоится?" "Тело крепится жилами, а мы, княже, твоею, державой". Князь объединяет не только своих подданных, но и иные страны, прибегающие к нему...

    "Князю земли вашей, поучает Златая Цепь XIV века, покоряйтесь, не речите ему зла в сердце вашем, прямите ему головой своей и мечем своим, и всей мыслью своей, и не возмогут чужие противиться князю вашему; если хорошо служите князю, обогатеет земля ваша и соберете добрый плод". И в то время, когда дружина еще полна была духом безгосударственной вольности "отъезда", Златая Цепь уже поучает: "Если кто от своего князя отпадет к иному, не будучи им обижен, подобен есть Иуде".

    Это настроение мы можем проследить через всю историю России.


    VII Рост царской идеи

    Стремление возвысить великокняжескую власть до значения царского является у нас очень рано. С самого появления Церкви, она заявила Владимиру, что он есть власть поставленная Богом. Сознание своей Богом данной власти проявляется у Владимира и в крещении народа, при чем святой князь действовал очень авторитарно, а в Новгороде даже насильственно. За это Владимир снискал похвалы церковных деятелей, а в народе его популярность росла с каждым поколением.

    Одно из древнейших наших литературных произведений - это "Похвала Кагану нашему Владимиру" - митрополита Иллариона, который был родом русской, "муж благ, и книжен, и постник". Называя великого князя Каганом [82], митрополит восхваляет его, как "славного от славных", "благородного от благородных", "славного в земных владыках" и "единодержца земли своей", который "заповедал земле своей креститься". При этом, говорит митрополит, "не было ни одного противящегося благочестному его повелению", "понеже благоверие его со властью сопряжено" [А. И. Пономарев. "Памятники древне-русской учительной литературы", Спб. I, стр. 69].

    Женитьба Владимира Равноапостольного на Византийской принцессе создала у нас мысль о царственном праве на Верховную власть. Из всех детей Владимира Борис и Глеб были младшие, но они были сыновья от царевны Анны, и очевидно, что христианская часть населения придавала этому значение их преимущественного права на власть. Очень может быть, что и Владимир рассчитывал назначить своим преемником Бориса. Иначе трудно объяснить себе, почему дружина сразу предложила Борису сесть на великое княжение... Святополк поспешил убийством отделаться от предполагаемого соперника, несмотря на отказ Бориса от престола. Но совершенно такой же ореол царственности окружил несколько спустя Владимира Мономаха, который тоже был сын греческой царевны.

    Этому очевидно придавалось большое значение. По его собственному объяснению, дед (то есть Ярослав Мудрый) назвал его Василием (по-русски Владимиром), а отец с матерью назвали его Мономахом, в честь деда (по матери), греческого царя" [И М. Ивакин. "Князь Владимир Мономах и его поучение". Москва, 1901 г. (стр. 37-57). Нельзя сказать, чтобы слова "Поучения" были вполне ясны, но вообще предполагают, что Владимиром он был назван в честь Владимира Святого, а Мономахом в честь императора Константина IX Мономаха]. Сохранилось известие, что Алексей Комнин послал в 1116 году к Владимиру Мономаху с мирными предложениями Неофита, митрополита Ефесского и других знатных людей, которые поднесли ему богатые дары: крест из животворящего древа, венец царский, чашу сердоликовую, принадлежавшую императору Августу, златые цепи т. д. При этом Неофит возложил венец на главу Владимира и назвал его царем. Царем называют Владимира и наши писатели ["Помилуй меня, сын великого царя Владимира", пишет Даниил Заточник].

    Знаменательно, что киевляне сразу пожелали, чтобы Владимир Мономах, помимо прямых родовых наследников занял великокняжеский престол отца. Митрополит Никифор (грек) говорит о Мономахе: "Его же Бог издалече проразуме и предповеле, его же из утробы освяти помазав, от царской и княжеской крови смесив" [Соловьев, т. II. стр. 317]. Однако Владимир не пошел против старшего в роде, Святополка Изяславича [Дети Ярослава были:
    1) Изяслав(отец Святополка).
    2) Святослав.
    3) Всеволод (отец Владимира Мономаха).
    4) Вячеслав.
    5) Игорь.]
    . В 1113 г. Святополк умер, и его прямыми наследниками были Святославичи. Но киевляне снова потребовали Владимира. Вече послало ему сказать:

    "Ступай, князь, на стол отцовский и дедовский", и для успокоения смут Мономах должен был согласиться, причем и сами Святославичи не противоречили.

    С той поры Мономахово племя у нас начинает затмевать всех Рюриковичей, и в народном сознании получает какое-то особое право на великое княжение и окружается особенным почтением. Во время последовавших за Мономахом смут, киевляне ответили Изяславу: "На Владимирове племя рук поднять не можем". То же они повторили Мстиславу: "Рады биться за тебя против Ольговичей, но на племя Владимирове, на Юрьевича (это был брат Андрея Боголюбского, Глеб), не можем поднять руки".

    И Мономаховичи, действительно, заслонили все старшие роды. Из 18 великих князей, от Мономаха до Иоанна Калиты, только трое, и то недолговременно, были не Мономаховичи. Остальные 15 принадлежали к "Владимирову племени". В XIII веке история русской государственности есть история Мономаховичей. Самый старший род Рюриковичей, т. е. племя Вячеслава Полоцкого [83], едва не изгнанный совсем с Русской земли, удержался только в части Белоруссии. Следующая затем старшая линия (от Ярослава), т. е. Святославичи вытесненные из Волыни, удержали в своих руках только Черниговскую и Рязанскую области. Вся остальная Русь - Галицкая, Киевская, Тверская, Суздальская - скопилась в руках Мономаховичей, в среде которых хотя и продолжало жить старое родовое начало [Любопытное явление представляет то обстоятельство, что как раньше, так и в среде потомства Мономаха, родовое начало поддерживается старшими линями, а единоличное - младшими], мешавшее объединению земли и государства, но развивалось также и противоположное монархическое начало, которое от Мономаха, через Суздальских князей (особенно Андрей Боголюбский), Александра Невского и князей Московских довило до твердого сознания царского самодержавия, в том же духе, хотя без того же успеха, проявлявшегося и у Галицких потомков Мономаха.

    Наверх

    VIII Андрей Боголюбский как носитель идеи самодержавия

    Идея единоличного самодержавия на Руси домонгольской созревала настолько быстро, что уже при внуке Мономаха могла иметь такого представителя, как знаменитый Андрей Боголюбский.

    Андрей Боголюбский, сын Юрия Долгорукого, второго сына Владимира Мономаха, родился около 1110 года. При кончине деда ему было уже около 16 лет, так что слава Мономахова, еще при жизни знаменитого князя царской греческой крови, не могла не говорить впечатлительному чувству мальчика. Вырос он в уделе отца своего, в Суздальской земле, где князь Юрий Владимирович (Долгорукий) играл роль колонизатора и устроителя земли, населяемой почти заново сходцами со всех концов Руси.

    Юрий Долгорукий был князь властный, энергичный и хозяйственный... Значение сильной власти, в одних твердых руках, было видно Андрею на каждом шагу дел его родины. Книжное учение могло лишь развивать в нем идею византийского самодержавия. И вот мы видим во всей его жизни несомненную и упорную работу для осуществления этой идеи [Хорошую сводку фактов, доказывающих это, делает В. Т. Георгиевский в своей книге "Святый Благоверный Великий Князь Андрей Боголюбский", Владимир, 1894 г. Автор, быть может, преувеличивает степень сознательности монархической идеи в Андрее Бо-голюбском, но нельзя сомневаться, что князем всю жизнь руководила именно эта идея, которую он понимал, конечно, с большей ясностью, нежели первые Московские князья, собиратели земли Русской, до самого Иоанна III].

    Личные качества Андрея Боголюбского и обстоятельства его жизни исключают всякую возможность объяснять его бурную историю личным честолюбием. Одаренный огромными способностями, он в то же время отличался превосходными нравственными качествами. Его память не запятнана никакими пороками, никакими низкими поступками, никакими даже случайными преступлениями. Его благочестие, его искренняя вера, молитвы и посты, его широкая благотворительность - несомненны. При редкой храбрости и военных талантах, он приобрел много военной славы, но не дорожил ей и не любил войны. Точно также, при огромных трудах на пользу своей земли, он совершенно не дорожил популярностью. Всей своей жизнью он представляет человека идеи, который только ей дорожит, готов для нее все сделать, всем пожертвовать и всем рискнуть.

    Первоначально народ Суздальский очень любил его. Когда Юрий Долгорукий умер в Киеве, то, по словам летописца, "Ростовцы и Суз-дальцы, одумавши все, взяли Андрея, старшего сына Юрия, и посадили в Ростове и в Суздале, зане же бе любим всеми за премногую его добродетель". А между тем у Андрея никогда не видно ни одной черты заискиванья у народа и - во имя своей идеи - он не стеснялся вооружить против себя все силы, имевшие значение на Руси, князей, дружину, бояр, и даже самый народ!

    Дети Юрия Долгорукого получили самое лучшее, по тогдашнему, образование. О брате Андрея, Михаиле, известно, что он "с греками и латинами говорит их языком яко русским". Сам Андрей, по словам его "жития", от юного возраста ни о чем не заботился, кроме "книжного поучения" и "Церковного пения". Но все, чему учился Андрей, могло нести ему из Византии лишь идеал самодержавия, власти "автократора", "базилевса". Век Андрея был веком Комнинов, а среди его друзей и советников, при всей скудости биографических известий, мы встречаем греков, как священник Никулина и дьякон Нестор. Понятно, что все эти влияния могли лишь развивать в нем идею единовластия, которая стала перед ним великой целью жизни особенно тогда, когда он воочию увидел бедствия удельного многовластия.

    Андрей Боголюбский провел жизнь до 40-летнего возраста в своей Суздальской земле, при фактическом единовластии своего отца, в трудах земских и воинских, при общей любви всей своей родины. Но вот Юрий Долгорукий, став великим князем Киевским, вызвал сына на юг, в Вышгород. Здесь-то Андрею и пришлось увидеть еще незнакомые нравы удельной распущенности и усобицы. Это оказалось невыносимо для него. "Князь Андрей, - говорит летопись, - смущался о нестроении братии своей и братаников, и сродников, и всего племени своего, яко всегда в мятеже и волнении все бяху и мнози крови лияше". Андрей "скорбяше о сем и восхоте идти в Суздаль и Ростов, яко там, рече, спокойнее есть". Так он не взлюбил удельных порядков, и сначала удалился от них, а затем, когда настала возможность, начал ломать все старые порядки с последовательностью и страстностью Петра Великого.

    Время для этого наступило по смерти Юрия Долгорукого, когда Андрей сделался великим князем Суздальской земли, а впереди у него уже являлась близкая кандидатура на Киевский стол. С 1187 г. он начинаете круто сосредоточивать власть Суздальскую в своих руках, причем даже и изгоняет своих братьев. "Се же сотвори, желая быть самовлад-цем в Суздальской и Ростовской земле", поясняет летопись. Но стремления Андрея к "самовластию" шли гораздо дальше,

    Десять лет он укреплялся в своем Суздале, а в Киевской Руси шли усобицы. В 1168 г. наступил любопытный момент определения прав на первое место. О старших линиях - уже никто не думал. Разбирали до некоторой степени только между Мономаховичами, и хотя в Киеве княжил любимый народом Мстислав Изяславич, но недовольная им коалиция князей (10 или 12), придравшись к пустому случаю, провозгласила старшим в роде Андрея Боголюбского [Соловьев, т. II, стр. 476. Собственно с Мономаховской меркой - тогда было три кандидата, имеющих наиболее прав: Владимир, Мстислав и Андрей]. Это было сделано с очевидным участием самого Андрея.

    Итак, родовая идея до того опустилась и обессилела, что спорный вопрос о старшинстве стал решаться избранием. Это был момент, когда проблескам монархического начала ясно стало угрожать начало княжеской владетельной аристократии. Андрей Боголюбский воспользовался избранием своим, но лишь для того, чтобы начать радикальную ломку старого строя на началах единодержавия.

    Мстислав не мог устоять против коалиционной рати, предводимой сыном Андрея. В 1169 году Киев, упорно защищавший своего князя, был взят "на щит", и войско победителей подвергло его двухдневному грабежу. Этот поступок Андрея со стольным Киевом, как с градом завоеванным, был, очевидно, преднамеренным уроком, и Андрей довершил унижение удельной столицы тем, что оставшись великим князем, не поехал и Киев, и даже не взял его себе, а отдал младшему сыну своему Глебу.

    "Этот поступок Андрея, - говорит С. М. Соловьев, - был событием величайшей важности, событием поворотным, с которого начинался на Руси новый порядок вещей" [Соловьев, т. II, гл. VI]. Это был акт величайшего самовластия великого князя в отношении как остальных князей, так и земли Русской. Андрей собственной волей, вопреки общему мнению князей и земли, заявил фактически, что власть - в нем самом, а не в земле и не в князьях. С Андрея, говорит Соловьев, "впервые высказывается возможность, перехода родовых отношений к государственным".

    Вообще, с самого переселения из Вышгорода на север, все поведение Андрея стало не только преднамеренно, но даже как бы демонстративно "самовластительским". Он как будто старается не пропустить ни одного случая показать всем "сословиям", что нет иной власти, кроме его, великого князя. Принцип у него виден во всех действиях, и видно, что ради этого принципа Андрей Боголюбский готов ставить на карту все: свою популярность, свою силу, свое спокойствие и выгоды, саму жизнь свою.

    Только что явившись в Суздальскую землю и провозглашенный Великим Князем, он самовольно делает столицей Владимир, к общему неудовольствию старших городов, Суздаля и Ростова, где были так сильны бояре и посадские "вечевые люди". Владимир же был из ничего создан самим Андреем и населен "мизинными", самыми незнатными, маленькими "сходцами" изо всех мест. Общее неудовольствие бояр, веча и князей не останавливали его. Он выслал вон своих братьев, изгнал недовольных старых бояр, и все более окружал себя новыми людьми. В 1160 г. он, пользуясь званием старшего князя, предъявил права на Новгород.

    "Да будет вам ведомо, объявил он вечу вольного города, что я хочу покорить Новгород добром или лихом, чтобы вы мне целовали крест, иметь меня великим князем, а мне вам хотеть добра" [Так это место читает В. Т. Георгиевский, и это, по-видимому, единственное верное чтение, так как не видно, чтобы Новгород когда-либо раньше целовал крест Андрею]. Добившись власти в Новгороде, Андрей пользуется ею с широтой настоящего царя, действующего исключительно по своей воле, в интересах лишь справедливости. Он менял своих посаженников - князей в Новгороде, иногда как будто нарочно давая не тех, кого желали новгородцы. Один раз он сменил князя, потому что нашел посадника правым в их столкновении. Когда в угоду Андрею, новгородцы изгнали от себя Святослава Ростиславича, Андрей дал им своего племянника, но потом, помирившись с Ростиславом, Андрей снова дал Новгороду недавно изгнанного Святослава, и притом Новгород должен был принять его "на всей его воле", без ряду. Когда у Святослава пошли с новгородцами ссоры, и он должен был бежать, то Андрей, на просьбу города назначить другого отвечал:

    "Нет вам другого князя, кроме Святослава". Своими притязаниями Андрей довел Новгород до отчаянного сопротивления, причем рать суздальская потерпела жестокое поражение. Но и после этого, Новгород должен был все-таки подчиняться Андрею, который ни мало не отказался от своих прав Верховной власти почти до jus utendi et abutendi [84].

    Заявляя такие права над вечем, Андрей столь же самовластно начал распоряжаться и князьями. Он им приказывал также как новгородцам:

    "Не ходишь в моей воле, заявил он Роману, так ступай вон из Киева, Давид из Вышгорода, Мстислав из Белгорода, ступайте все в Смоленск и делитесь там как хотите". На новые проявления непокорства он объявил: "Не ходите в моей воле, так ступай же ты, Рюрик, в Смоленск к брату, в свою отчину. Давиду скажи: ты ступай в Берлад, в Русской земле не велю тебе быть, а Мстиславу молви: ты всему зачинщик; не велю тебе быть в Русской земле".

    Это преднамеченное, подчеркнутое самовластие вызвало жестокий бунт всех князей, как вызвало бунт Новгорода, как вызвало заговоры суздальских бояр. Князья объявили: "Ты прислал к нам с такими речами не как к князю, но как к подручному и простому человеку". Пусть же, объявили князья "Бог нас рассудит". Андрей послал огромную рать, и она потерпела жестокое поражение.

    Этот удар не сломил Андрея. Он продолжал свою политику, и замышлял новые войны на юге, когда его постигла смерть.

    Бояре суздальские ненавидели Андрея за умаление их власти и возвышение "мизинных" людей. Но и сами разночинцы, окружавшие Андрея, испытывали грозу с его стороны. По-видимому Андрей за участие в заговоре против себя, казнил боярина Петра Кучковича, но среди приближенных князя были другие Кучковичи (его жена Улита, была тоже из Кучковичей). И вот они порешили убить Андрея, вовлекши в заговор и разночинцев, вероятно, почуявших что с боярами будет выгоднее сойтись. Дело в том, что у Андрея Боголюбского один за другим умирали все сыновья, способные быть продолжателями его дел. В 1164 году умер Изя-слав, в 1172 году не менее талантливый Мстислав, взявший Киев, в 1174 году - его любимый сын Глеб. Все это жест