Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    · РОССИЯ И ЕВРОПА · Н. Я. ДАНИЛЕВСКИЙ ·


    СОДЕРЖАНИЕ

    фото
  •   ГЛАВА I. 1864 и 1854 годы. Вместо введения. Сравнение двух годов. — Равнодушие Европы к Дании и симпатия к Турции. Голштейнский вопрос. — Восточная война; значение ключа Вифлеемского храма. Венская нота; политический образ действий Европы в переводе на сферу частных отношений. — Общественное мнение Европы. — Откуда меряние разными мерами?
  •   Примечания к Главе I
  •   ГЛАВА II. Почему Европа враждебна России? Россия не есть завоевательное государство. — Что такое "завоевание"? Финляндия. — Остзейские провинции. — Западный край. - Польша. — Бессарабия.Кавказ. — Сибирь. — Характер русских войн. — Россия не есть гасительница света и свободы. — Священный союз. — Убийство Коцебу. — Либерализм России не уменьшает вражды к ней. — Невежество Европы относительно России. — Европа не признает нас своими
  •   Примечания к Главе II
  •   ГЛАВА III. Европа ли Россия? Что такое Европа? — Искусственность деления частей света. Культурно-исторический смысл Европы. — Россия не принадлежит к Европе. — Роль России по мнению Европы. — Россия есть препятствие к развитию европейской цивилизации. — Пожертвование низшим для высшего; Маркиз Поза. — Внешний политический патриотизм; ультрарусская партия. — Где примирение между народным чувством и требованием прогресса?
  •   Примечания к Главе III
  •   ГЛАВА IV. Цивилизация европейская тожественна ли с общечеловеческою? Запад и Восток. — Прогресс на Востоке; Китай. — Смерть народов. — Что такое система науки? — Естественная система. — Ее требования. — Оценка общепринятой системы в науке всемирной истории. — Новая естественная группировка исторических явлений; культурно-исторические типы. — Их перечисление. Этнографический материал
  •   Примечания к Главе IV
  •   ГЛАВА V. Культурно-исторические типы и некоторые законы их движения и развития. Пять законов развития типов. — Закон сродства языков и политической независимости. — Закон непередаваемости цивилизации. — Влияние Греции на Восток. — Влияние ее на Рим. — Влияние Рима. — Пересадка цивилизации. — Прививка цивилизации. — Почвенное удобрение. — Закон разнообразия и силы составных элементов типа. — Обязанности отдельного человека к своему типу. — Нельзя знать обязанностей к человечеству. — Закон краткости периодов цивилизации. — Прогресс и его пределы. — Переход из этнографического состояния в государственное
  •   Примечания к Главе V
  •   ГЛАВА VI. Отношение народного к общечеловеческому. Понятия наших западников об общечеловеческом и национальном. — Учение славянофилов. — Не может быть единого или высшего осуществления идеи человечества. — Национальное принимается за общечеловеческое. — Род и вид. Общевидовое и всевидовое. — Славянский тип. — Идея Славянства — высшая идея для каждого славянина. — Наука не есть синоним цивилизации. — Национальность в науке. — Что такое истина? — Субъективная примесь. — Односторонность и разновременность. — Предпочтение известных предметов. — Примеры: математика. Общий ход возрастания каждой науки. — Развитие астрономии. — Пять периодов. Развитие химии. — Физика. — Ботаника. — Зоология. — Минералогия и геология. Языкознание. — Период искусственной системы. — Таблица великих ученых. — Особое направление ума у немцев. — Классификация наук. — Невозможна общая теория общества
  •   Примечания к Главе VI
  •   ГЛАВА VII. Гниет ли Запад? Вероятно ли в настоящее время появление новой (славянской) культуры? — Что такое гниение? — В каком периоде развития находятся европейские общества? Момент высшего развития сил; результаты его наступают позже. — Пример Греции, Рима, Индии. — Определение эпохи, в которой находится цивилизация Европы
  •   Примечания к Главе VII
  •   ГЛАВА VIII. Различия в психическом строе. Деление человеческих племен Ретциуса. — Выводы из него. — Насильственность черта германо-романского типа. — Нетерпимость. — Папство. — Разделение церквей. Прозелитизм. — Торговля неграми. — Война за опиум; покровительство Турции. Отсутствие насильственности у славян. — Особенность переворотов в жизни русского народа. — Принятие христианской веры. — Освобождение крестьян. — Что такое у нас аристократизм и демократизм. — Классификация нравственных качеств
  •   Примечания к Главе VIII
  •   ГЛАВА IX. Различие вероисповедное. Откровение. — Четыре понятия о церкви. — Понятие протестантское. Мистическое воззрение на церковь. — Католическое понятие. — Неосновательность папских притязаний. — Непоследовательность католиков. — "Свободная церковь в свободном государстве". — Отношение церкви и государства; брак. — Православное понятие о церкви. — Рационализм Европы
  •   Примечания к Главе IX
  •   ГЛАВА X. Различия в ходе исторического воспитания. Определение государства. — Отношение между народностью и государством. Племена несознательные. — Племена, умершие для политической жизни. — Одна народность — одно государство. — Различные формы государства. — Федерация; союзное государство, союз государств и политическая система. — Происхождение государства. — Культурородная сила леса. — Зависимость как условие для развития государства. — Рабство. — Данничество. — Феодализм. — Гнет мысли и гнет совести в средневековой Европе. — Внутреннее противоречие в жизни современной Европы. Франция — самое полное выражение Европы. — Очерк французской истории.Благоприятные обстоятельства Англии. — Гнет отвлеченного государства. — Начало национальности. — Столетние периоды. — Характер XIX века. — Вопрос национальности и Наполеоны. — Связь вопросов национальных со славянским вопросом. — Особенности исторического развития России. — Призвание варягов. — Татарское нашествие. Смутное время. — Крепостное состояние
  •   Примечания к Главе X
  •   ГЛАВА XI. Европейничанье - болезнь русской жизни. Неполное здоровье России. — Необходимость петровского преобразования.Отношение Петра к России. — Две стороны его деятельности. — Европейничанье и три его формы. — Искажение формы быта. — Вред для искусства; для ваяния. — Для живописи. — Для архитектуры. — Вред для промышленности. — Разделение русского народа на два слоя. — Влияние на инородцев. — Перенесение чужеземных учреждений. — Судебная реформа. — Адвокатура. — Освобождение печати. — Действие печати на публику. — Истинная сила периодической печати. — Times. — Смотрение на дела России сквозь европейские очки. — Наши "аристократы" и "аристократки". Союз "Вести" со всеми аристократиями. — Нигилизм. — Заискивание милости Европы. Отречение от панславизма. — Учение Монроэ. — Войны времен Александра I. Действие Восточной войны. — Гордыня России. — Польское дело
  •   Примечания к Главе XI
  •   ГЛАВА XII. Восточный вопрос. Бессилие дипломации. — Мнение историка Соловьева. — Никогда не было борьбы между Азией и Европой. — Древневосточный вопрос. — Македония. — Наследники Рима германцы, наследники Византии — славяне. — Синхронизмы, как признак разумности мироправления. — Свойства воды. — Синхронизм книгопечатания, взятия Константинополя и открытия Америки. — Различие религиозное. — Новый период восточного вопроса. — Магометанство. — Его смысл в истории. — Отношение Европы к туркам. — Польша. — Значение России. — Третий период восточного вопроса. Неясность целей России в отношении к Турции. — Необходимость соединения либеральной и национальной политики. — Значение освобождения крестьян для восточного вопроса. — Постепенное разъяснение восточного вопроса
  •   Примечания к Главе XII
  •   ГЛАВА XIII. Место Австрии в восточном вопросе. Краткий очерк истории образования Австрийского государства. — Без славян и русских невозможны были бы культура и политическое развитие Германии. Упразднение идеи Австрийского государства. — Меттерних. — Категории государственных мужей; великие политики, личности трагические и трагикомические. — Способы сохранения Австрии после Меттерниха: централизм, дуализм и федерализм; невозможность Австрии во всех этих формах. — Мысль об австрийской федерации славян. — Мысль об австро-турецкой федерации. — Идея Всеславянства
  •   Примечания к Главе XIII
  •   ГЛАВА XIV. Царьград. Центральность местоположения Константинополя. — Его четыре названия и четыре эпохи его истории. — Права на Константинополь. — Что такое историческое право? — Константинополь есть res nullius. — Кому обладание Константинополем всего полезнее? — 1) Ахиллесова пята России. — 2) Величина России. — 3) Необходимость для России флота, а для флота Черного моря. — 4) Расширение нравственного влияния России от обладания Константинополем. — Царьград должен быть столицею не России, а Всеславянского союза. — Славянская федерация с Россиею во главе, как решение восточного вопроса. — Члены федерации должны быть крупны. — Цель ее не есть поглощение славян Россией. — Состав Всеславянского союза и перечисление его членов. — Польский вопрос. — Наилучшее решение его при посредстве Всеславянской федерации
  •   Примечания к Главе XIV
  •   ГЛАВА XV. Всеславянский союз. Россия не может быть членом европейской политической системы. Вмешательство никогда не приносило ей пользы. — Россия должна быть противовесом Европе. — Две судьбы, предстоящие России. — Значение союза для остальных его членов. — Для Греции. — Для Булгарии. - Что такое русская интеллигенция. — Для Сербии. — Для Чехии. — Для Румынии. — Для Польши и Венгрии. — Мнимое властолюбие России. — Три разряда подданных. — Страх перед мировладычеством. — Необходимость Славянского союза для человечества. — История Европы в отношении к другим народам. — Система политического равновесия. — Главные случаи его нарушения и сохранения. — Препятствие к всемирному владычеству Европы. — Гибельный результат общечеловеческой цивилизации. — Условия и следствия Всеславянской федерации. Возведение русского языка в общеславянский. — Необходимость для борьбы с Европою
  •   Примечания к Главе XV
  •   ГЛАВА XVI. Борьба. Закон сохранения запаса исторических сил. — Правило русской политики. Россия не заинтересована в системе равновесия. — Равновесие вредно для России, а нарушение выгодно. — Отношения России к главнейшим представителям европейского могущества. — К Англии. — К Франции. — К Пруссии. — Внутренние источники сил России. — Дисциплинированный энтузиазм. — Оценка войн, веденных Россией с Европою. — Сочувствие славян. — Крестьянский надел
  •   Примечания к Главе XVI
  •   ГЛАВА XVII. Славянский культурно-исторический тип (Вместо заключения). Четыре разряда культурной деятельности. — Первичные культуры. — Одноосновные культурно-исторические типы. — Европейский тип. — Троякая анархия Европы.Надежды и свойства славянского мира. — Характер славянской религиозности.Способность к государственности. — Особый характер русской политической деятельности — отсутствие владений и колоний. — Способен ли русский народ к свободе? — Русские бунты. — Общественный и экономический строй России. — Община и социализм. — Культура в тесном смысле слова. — Поглощение сил строением государства. — Противоположность между Америкой и Россией. — Задатки способностей к наукам и искусствам. — "Мертвые души". — "Борис Годунов"; "Война и мир". — Картина Иванова. — "Преображение" Пименова. — Мицкевич. — Славянство четырехосновный культурно-исторический тип. — Два потока всемирной истории
  •   Примечания к Главе XVII
  • ПРИЛОЖЕНИЕ[1]*
  •   Н. Н. Страхов. О книге Н. Я. Данилевского "Россия и Европа"
  •   Наша культура и всемирное единство[4] (фрагменты статьи)
  •   Последний ответ г. Вл. Соловьеву[7]
  •   Примечания к Приложению
  • КОММЕНТАРИИ
  • Послесловие. С. А. Вайгачев
  • Примечания к Послесловию

    ГЛАВА I. 1864 и 1854 годы.
    Вместо введения
    Сравнение двух годов. — Равнодушие Европы к Дании и симпатия к Турции. Голштейнский вопрос. — Восточная война; значение ключа Вифлеемского храма. Венская нота; политический образ действий Европы в переводе на сферу частных отношений. — Общественное мнение Европы. — Откуда меряние разными мерами?

    Летом 1866 года совершилось событие огромной исторической важности. Германия, раздробленная в течение столетий, начала сплачиваться, под руководством гениального прусского министра(1), в одно сильное целое. Европейское status quo, очевидно, нарушено, и нарушение это, конечно, не остановится на том, чему мы были недавними свидетелями. Хитро устроенная политическая машина, ход которой был так тщательно уравновешен, оказалась расстроившеюся. Всем известно, что события 1866 года были только естественным последствием происшествий 1864 года. Тогда, собственно, произошло расстройство политико-дипломатической машины, хотя оно и не обратило на себя в должной мере внимания приставленных для надзора за нею механиков. Как ни важны, однако же, оказались последствия австро-прусско-датской войны 1864 года, я совсем не на эту сторону ее желаю обратить внимание читателей.

    В оба года, которыми я озаглавил эту главу, на расстоянии десяти лет друг от друга, произошло два события, заключающие в себе чрезвычайно много поучительного для каждого русского, хотящего и умеющего вглядываться в смысл и значение совершающегося вокруг него. Представленные в самом сжатом виде, события эти состояли в следующем. В 1864 году Пруссия и Австрия, два первоклассные государства, имевшие в совокупности около 60 000 000 жителей и могущие располагать чуть не миллионною армиею, нападают на Данию, одно из самых маленьких государств Европы, населенное двумя с половиною миллионами жителей, не более,- государство невоинственное, просвещенное, либеральное и гуманное в высшей степени. Они отнимают у этого государства две области с двумя пятыми общего числа его подданных,- две области, неразрывная связь которых с этим государством была утверждена не далее тринадцати лет тому назад Лондонским трактатом, подписанным в числе прочих держав и обеими нападающими державами(2). И это прямое нарушение договора, эта обида слабого сильным не возбуждают ничьего противодействия. Ни оскорбление нравственного чувства, ни нарушение так называемого политического равновесия не возбуждают негодования Европы, ни ее общественного мнения, ни ее правительств,- по крайней мере, не возбуждают настолько, чтобы от слов заставить перейти к делу,- и раздел Дании спокойно совершается. Вот что было в 1864 году.

    Одиннадцать лет перед этим Россия, государство, также причисляемое к политической системе европейских государств, правда, очень большое и могущественное, оскорбляется в самых священных своих интересах (в интересах религиозных) Турцией - государством варварским, завоевательным, которое хотя уже и расслаблено, но все еще одним только насилием поддерживает свое незаконное и несправедливое господство, государством, тогда еще не включенным в политическую систему Европы, целость которого поэтому не была обеспечена никаким положительным трактатом. На эту целость никто, впрочем, и не посягает. От Турции требуется только, чтобы она ясно и положительно подтвердила обязательство не нарушать религиозных интересов большинства своих же собственных подданных,- обязательство не новое какое-либо, а уже восемьдесят лет тому назад торжественно данное в Кучук-Кайнарджийском мирном договоре(3). И что же! Это справедливое требование, каковым признало его дипломатическое собрание первостепенных государств Европы, религиозные и другие интересы миллионов христиан ставятся ни во что; варварское же государство превращается в глазах Европы в палладиум цивилизации и свободы. В 1854 году, как раз за десять лет до раздела Дании, до которого никому не было дела, Англия и Франция объявляют войну России, в войну вовлекается Сардиния, Австрия принимает угрожающее положение, и наконец вся Европа грозит войною, если Россия не примет предложенных ей невыгодных условий мира. Так действуют правительства Европы; общественное же ее мнение еще более враждебно и стремится увлечь за собою даже те правительства, которые, как прусское и некоторые другие германские, по разного рода побуждениям не желали бы разрыва с Россией. Откуда же это равнодушие к гуманной, либеральной Дании и эта симпатия к варварской, деспотической Турции,- эта снисходительность даже к несправедливым притязаниям Австрии с Пруссией и это совершенное неуважение к самым законным требованиям России? Дело стоит того, чтобы в него вникнуть. Это не какая-нибудь случайность, не журнальная выходка, не задор какой-нибудь партии, а коллективное дипломатическое действие всей Европы, то есть такое обнаружение общего настроения, которое менее всякого другого подвержено влиянию страсти, необдуманного мгновенного увлечения. Поэтому и выбрал я его за исходную точку предлагаемого исследования взаимных отношений Европы и России.

    Прежде всего посмотрим, нет ли в отношениях Дании к Пруссии и Австрии какого-нибудь дерзкого вызова, словом, чего-нибудь извиняющего в глазах Европы это угнетение слабого сильным и, напротив того, в действиях России чего-либо оскорбившего Европу, вызвавшего ее справедливые гнев и негодование?

    Мы не будем вникать в подробности шлезвиг-голштейнского спора между Германией и Данией, тянувшегося, как известно, целые семнадцать лет и, я думаю, мало интересного для русских читателей. Сущность дела в том, что Дания установила общую конституцию для всех своих составных частей - одну из самых либеральных конституций в Европе, при которой, конечно, и речи не могло быть о каком-либо угнетении одной национальности другою. Но не того хотелось Германии: она требовала для Голштейна конституции хотя бы и гораздо худшей, но зато такой, которая совершенно разрознила бы эту страну с прочими частями монархии,- требовала даже не личного соединения наподобие Швеции с Норвегией (это бы еще ничего), а какого-то примененного к целой государственной области права, вроде польского не позволим(4), пользуясь которым чины Голштейна могли бы уничтожать действительность всякого постановления, принятого для целой Дании. Но Голштейн принадлежал к Германскому союзу, следовательно, этим путем достигалось бы косвенным образом господство союза над всею Датскою монархией. Это господство он считал для себя необходимым по тому соображению, что кроме Голштейна, в дела которого Германский союз имел право некоторого вмешательства(5), в состав Датского государства входил еще и Шлезвиг, страна по трактатам совершенно чуждая Германии, но населенная в значительной части немцами, которые ее мало-помалу колонизировали и из скандинавской обратили в чисто немецкую. В глазах всех немцев, сколько-нибудь интересовавшихся политикой, Шлезвиг составлял нераздельное целое с Голштейном; но такой взгляд не имел ни малейшей поддержки в основанном на положительных трактатах международном праве. Чтобы провести его на деле, необходимо было употребить Голштейн как рычаг для непрерывного давления на всю Данию. При этом средстве датское правительство могло бы провести в Шлезвиге те лишь только меры, которые были бы угодны Германии. Дания, очевидно, не могла на это согласиться, и патриотическая партия (так называемых эйдерских датчан) готова была совершенно отказаться от Голштейна, лишь бы только единство, целость и независимость остальной части монархии не нарушались беспрерывно чужеземным вмешательством. О тяжести такого вмешательства мы можем себе составить легкое понятие по собственному опыту. Вмешательство, основанное на придирчивых толкованиях некоторых статей Венского трактата, привело в негодование всю Россию(6). Хорошо, что негодование России, будучи так полновесно, перетягивает на весах политики много дипломатических и иного рода соображений; но кто же обращает внимание на негодование Дании? К тому же у Дании руки были в самом деле связаны трактатом, не дававшим ей полной свободы распоряжаться формой правления, которую ей хотелось бы дать Голштейну. Об истинном смысле этого трактата шли между Данией и Германским союзом бесконечные словопрения. Каждая сторона толкует, конечно, дело в свою пользу; наконец и Германский союз, не отличавшийся-таки быстротою действия, теряет терпение и назначает экзекуцию в Голштейн. Голштейн принадлежит к Германскому союзу, и против такой меры нельзя еще пока ничего возразить. Но известное дело, что Германский союз, хотя узами его и было связано до пятидесяти миллионов народа, не внушал никому слишком большого уважения и страха,- ни даже крохотной Дании, которая, несмотря на союзную экзекуцию, преспокойно продолжает свое дело. Пруссия (или, точнее, г. Бисмарк), однако же, видит, что для нее, во всяком случае, это дело ничем хорошим кончиться не может. Возьмет верх Дания - пропали все планы на Кильскую бухту, флот, господство в Балтийском море, на гегемонию в Германии, одним словом, пропали все немецкие интересы, которых Пруссия себя считала и считает, и притом совершенно справедливо, главным, чуть ли не единственным представителем. Восторжествует Германский союз - Голштейн один, или вместе с Шлезвигом, обратится в самостоятельное государство, которое усилит собою в союзе партию средних и мелких государств, что, как весьма справедливо думает г. Бисмарк, только повредит прусской гегемонии. Надо и союзу не дать усилиться, надо и Голштейн с Шлезвигом прибрать к своим рукам, чтобы общегерманское, а с ним вместе и частнопрусское дело должным образом процвели. Следуя этим совершенно верным (с прусской точки зрения) соображениям, обеспечившись союзом с Австрией, которой во всем этом деле приходится своими руками для Пруссии жар загребать, г. Бисмарк вступается за недостаточно уваженный и оскорбленный Данией Германский союз и требует уничтожения утвержденной палатами, общей для всей монархии конституции,- хотя и в высшей степени либеральной, но вовсе не соответствующей ни общим видам Германии, ни частным видам Пруссии,- угрожая в противном случае войною. Дания с формальной стороны не была совершенно права, ибо,- не будучи в состоянии исполнить невозможного для нее трактата, или, по крайней мере, исполнить его б том смысле, в каком понимала его Германия,- она решилась рассечь гордиев узел этою общей для всей монархии конституцией, которая, удовлетворяя, в сущности, всем законным требованиям как Голштейна, так и Шлезвига, устраняла, однако, совершенно вмешательство союза в дела этого последнего и делала его излишним для первого. Не будучи, таким образом, правою с формальной стороны, Дания, угрожаемая войной с двумя первоклассными государствами, легко могла уступить столь положительно выраженному требованию. Такую уступчивость необходимо было во что бы то ни стало предупредить. Средство к тому было найдено очень легкое. Для исполнения своего требования Пруссия и Австрия назначили столь короткий срок, что в течение его датское правительство не имело времени созвать палаты и предложить на их обсуждение требование этих держав. Таким образом, датское правительство было поставлено в необходимость или отвергнуть требования иностранных держав и навлечь на себя неравную войну, или нарушить конституцию своего государства; нарушить же конституцию при тогдашнем положении дел - при только что вступившем на престол и не успевшем еще на нем утвердиться государе, непопулярном по причине его немецкого происхождения,- значило бы, по всей вероятности, вызвать революцию. Датскому правительству ничего не оставалось, как избирать из двух зол меньшее. Оно и выбрало войну, имея, по-видимому, достаточные основания считать ее за зло меньшее. Во-первых, Дания уже вела подобную войну и с Пруссией и с Германией, не далее как 15 лет тому назад, и вышла из нее скорее победительницей, чем побежденной; она могла, следовательно, рассчитывать на подобный же исход и в этот раз. Соображение весьма хорошее,- только при нем не было принято в расчет, что в тогдашней Германии существовал бестолковый франкфуртский парламент, а в тогдашней Пруссии не было Бисмарка. Кроме того, датское правительство могло надеяться, что политическая система государств, основанная на положительных трактатах, не пустое только слово,- что после того, как Европа около ста лет не переставала кричать о великом преступлении раздела Польши(7), она не допустит раздела Дании,- что примет же она во внимание приставленный к ее горлу нож и, по крайней мере, потребует от нападающих на нее государств, чтобы они дали ей время опомниться. Во всем этом она ошиблась. Война началась. Не приготовленные к ней датчане, конечно, понесли поражение. Чтобы положить конец этой невозможной борьбе, собралась в Лондоне конференция европейских государств. Нейтральные державы предложили сделку, при которой приняли во внимание победы, одержанные Пруссией и Австрией, но эта сделка не удовлетворила союзников; они продолжали настаивать на своем, и Европа, ограничив этим свое заступничество, предоставила им разделываться с Данией, как сами знают. Итак, если и можно считать Данию не совершенно правою с формальной стороны, то эта неправда была с избытком заглажена поступком Пруссии и Австрии, не только не давших Дании возможности отступиться от принятой ею слишком решительной меры, но воспользовавшихся этим только как предлогом для исполнения задуманной цели: отторжения от нее не только Голштейна, но и нераздельного с ним, по их понятиям, Шлезвига. Дипломатические обычаи,- почитающиеся охраною международного права, так же как юридические формы почитаются охраною права гражданского и уголовного,- были нарушены, и нарушителем их была не Дания, а Пруссия с Австрией. Следовательно, эти два государства, а не Дания, оскорбили Европу.

    Но иногда незаконность, то есть формальная, внешняя несправедливость, прикрывает собою такую внутреннюю правду, что всякое беспристрастное чувство и мнение принимают сторону мнимой несправедливости. Было ли, например, когда-либо совершено более дерзкое, более прямое нарушение формального народного права, чем при образовании Кавуром и Гарибальди Итальянского королевства? Поступки правительства Виктора Эммануила с Папскою областью и Неаполитанским королевством никаким образом не могут быть оправданы с легальной точки зрения(8); и, однако же, всякий, не потерявший живого человеческого чувства и смысла, согласится, что в этом случае форма должна была уступить сущности, внешняя легальность - внутренней правде. Не таково ли и шлезвиг-голштейнское дело, не подходило ли и оно под категорию дел формально несправедливых, но оправдываемых скрытою под этой оболочкой внутреннею правдой и не эта ли внутренняя правда обезоружила Европу? И на это придется отвечать отрицательно. Во-первых, национальное дело, имеющее своим защитником Австрию, может возбуждать только горький смех и негодование(9). Во-вторых, принцип национальностей пока еще не признается, по крайней мере, официально, Европою и, без разного рода побочных соображений, сам по себе ничего не оправдывает в глазах ее. Даже справедливое дело Италии восторжествовало лишь в силу взаимных отношений между главнейшими государствами, так расположившихся, что на этот раз дело легальности не нашло себе защитников. В самом общественном мнении начало национальностей распространено лишь во Франции и в Италии, и то потому только, что эти страны считают его для себя выгодным. В-третьих, наконец, и это главное: принцип национальностей не применим вполне к шлезвиг-голштейнскому делу. Немецкий народ в 1864 году не составлял одного целого; он не имел политической национальности, и, пока она не образовалась, во имя чего он мог требовать отделения Голштейна и Шлезвига от Дании, не требуя в то же время уничтожения Баварии, Саксонии, Липпе-Детмольда, Саксен-Альтенбурга и т. п. как самостоятельных политических единиц? Правда, между разными немецкими государствами существовала слабая политическая связь, именовавшаяся Германским союзом; но точно таким же членом союза, как Бавария и Пруссия, Липпе и Альтенбург, был и Голштейн. Шлезвиг, конечно, не принадлежал к союзу; но если и не обращать внимания на то, что эта датская область была только колонизирована немцами, и придерживаться исключительно принципа этнографического, совершенно отвергая историческое право, то и с этой точки зрения крайним пределом немецких требований все-таки могло быть только присоединение Шлезвига к Германскому союзу, а не совершенное отделение и Голштейна и Шлезвига от Дании. (...) Если, следовательно, немецкий народ не составлял политической национальности, если значительная доля его была соединена под одним управлением с другими национальностями, то он мог справедливо требовать от Дании только того, чтобы немецкая национальность не угнеталась в Голштейне и Шлезвиre, а пользовалась равноправностью с датской; но этого и требовать было нечего, это исполнялось и без всяких требовании.

    Представим себе, что первоначальный план Наполеона III относительно Италии осуществился бы(10). Она составляла бы,- наподобие германского,- итальянский союз, в состав которого входило бы и Венецианское королевство, оставаясь, однако же, в соединении с Австрией. На каких основаниях мог бы тогда король сардинский в союзе с королем неаполитанским требовать от Австрии отделения Венеции, если бы итальянская национальность в ней ничем не угнеталась и вообще права венециянцев не нарушались бы? Такое положение дел итальянцы могли бы считать,- и совершенно основательно,- весьма неудовлетворительным. Но главною причиною неудовлетворительности была бы не принадлежность Венеции Австрии, а раздельность итальянских государств при единой итальянской народности; и только сплетясь сама в одно политическое целое, имела бы эта народность если не формальное, на трактатах основанное, то прирожденное естественное право требовать своего дополнения от Австрии. Подобного права нельзя отрицать и у Германии, но прежде надлежало бы ей соединиться в одно политическое немецкое целое, отделив от себя все не немецкое, требующее самостоятельной национальной жизни, а тогда уже требовать своего и от других. Наконец, с национальной точки зрения восстановления нарушенного германского национального права мог, во всяком случае, требовать только Германский союз, как это и было вначале, а он был, очевидно, оттеснен далее чем на задний план после того, как все здесь приняли в свои руки Пруссия и Австрия.

    Впрочем, так ли это или не так, дело, собственно, идет тут вовсе не о том, чтобы неопровержимо доказать существенную несправедливость поступка Пруссии и Австрии с Данией; мы хотим лишь показать, что в глазах Европы внутренняя правда шлезвиг-голштейнского дела не могла оправдать его нелегальности. Для нас важно не то, каково это дело само в себе, но то, каким оно представлялось глазам Европы; а едва ли кто решится утверждать, что оно пользовалось симпатией европейских правительств и европейского (за исключением германского, конечно) общественного мнения. Во мнении Европы, к нарушениям формы международных отношений присоединялась здесь и неосновательность самой сущности прусско-австрийско-немецких притязаний. Почему же, спрашивается, не вооружили эти притязания против себя Европы? Очевидно, что невиновность Дании и не внешняя или внутренняя правота Пруссии и Австрии были тому причиной. Надо поискать иного объяснения.

    Но прежде обратимся за десять или одиннадцать лет назад к более для нас интересному восточному вопросу.

    По требованию Наполеона(11)*, выгоды которого заставляли льстить католическому духовенству, турецкое, правительство нарушило давнишние исконные права православной церкви в Святых Местах. Это нарушение выразилось главнейше в том, что ключ от главных дверей Вифлеемского храма(12) должен был перейти к католикам. Ключ сам по себе, конечно, вещь ничтожная, но большею частью вещи ценятся не по их действительному достоинству, а по той идее, которую с ними соединяют. Какую действительную цену имеет кусок шелковой материи, навязанный на деревянный шест? Но этот кусок шелковой материи на деревянном шесте называется знаменем, и десятки, сотни людей жертвуют жизнью, чтобы сохранить знамя или вырвать его из рук неприятеля. Это потому, что знамя есть символ, с которым неразрывно соединена, во мнении солдат, военная честь полка.

    Подобное же значение имел и Вифлеемский ключ. В глазах всех христиан Востока с этим ключом было соединено понятие о первенстве той церкви, которая им обладает. Очевидно, что для магометанского правительства Турции, совершенно беспристрастного в вопросе о преимуществе того или другого христианского вероисповедания, удовлетворение желаниям большинства его подданных, принадлежащих к православной церкви, долженствовало быть единственною путеводною нитью в решении подобных спорных вопросов. Невозможно представить себе, чтобы какое-либо правительство, личные выгоды, мнения или предрассудки которого нисколько не затронуты в каком-либо деле, решило его в интересах не большинства, а незначительного меньшинства своих подданных, и притом вопреки исконному обычаю, и тем, без всякой нужды, возбудило неудовольствие в миллионах людей. Для такого образа действий необходимо предположить какую-либо особую побудительную причину. Страх перед насильственными требованиями Франции тут ничего не объясняет, потому что Турции не могло не быть известно, что от нападения Франции она всегда нашла бы поддержку и защиту в России, а, вероятно, также в Англии и в других государствах Европы, как это было в 1840 году(13). Очевидно, что эта уступка требованиям Франции была для Турции желанным предлогом нанести оскорбление России. Религиозные интересы миллионов ее подданных нарушались потому, что эти миллионы имели несчастье принадлежать к той же церкви, к которой принадлежит и русский народ.

    Могла ли Россия не вступиться за них, могло ли русское правительство,- не нарушив всех своих обязанностей, не оскорбив религиозного чувства своего народа, не отказавшись постыдным образом от покровительства, которое оно оказывало восточным христианам в течение столетий,- дозволить возникнуть и утвердиться мысли, что единство веры с русским народом есть печать отвержения для христиан Востока, причина гонений и притеснений, от которых Россия бессильна их избавить; что действительное покровительство можно найти только у западных государств, и преимущественно у Франции? Кроме этого, для всякого беспристрастного человека ясно, что самое требование Франции было не что иное, как вызов, сделанный России, не принять которого не позволяли честь и достоинство. Этот спор о ключе, который многие даже у, нас представляют себе чем-то ничтожным, недостойным людей, имеющих счастье жить в просвещенный девятнадцатый век, имел для России, даже с исключительно политической точки зрения, гораздо более важности, чем какой-нибудь вопрос о границах, спор о более или менее обширной области; со стороны Франции был он, конечно, не более как орудием для возбуждения вражды и нарушения мира. Так понимало в то время это дело само английское правительство.

    На справедливое требование России турецкое правительство отвечало обещанием издать фирман, подтверждающий все права, коими искони пользовалась православная церковь,- фирман, который долженствовал быть публично прочитан в Иерусалиме. Это обещание не было исполнено; обещанный фирман не был прочитан, хотя этого чтения ожидало все тамошнее православное население. Россия была недостойным образом обманута, правительство ее выставлено в смешном и жалком виде бессилия, между тем как все требования Франции были торжественно выполнены. Что оставалось делать после этого? Могла ли Россия довольствоваться обещаниями Турции, могла ли давать им малейшую веру? Не говоря уже о нанесенном ей оскорблении, не должна ли была она думать, что Турция, после столь счастливого начала, так благополучно сошедшего ей с рук, могла, когда ей только вздумается, отнимать одно за другим права православной церкви, чтобы показать несчастным последователям ее тщету всякой надежды Россию? Могла ли Россия не видеть, какое поприще открывалось для интриг латинства, которое умело ценить полученные им выгоды и, конечно, на них бы не остановилось. Чтобы предупредить это, оставалось одно средство: вытребовать у Турции положительное обязательство, выраженное в форме какого-либо дипломатического договора, что все права, которыми пользовалась доселе православная церковь, будут навсегда сохранены за нею. Можно ли было требовать меньшего, когда эти права только что были нарушены, а обещание восстановить их фирманом не исполнено? Не самая ли натуральная вещь требовать формального обязательства или контракта от того, кто показал, что его слову, его простому обещанию нельзя давать веры? Требование Россией этого формального обязательства назвали требованием покровительства над православною церковью в Турецкой империи и нарушением верховных прав этой последней. Конечно, это было требование покровительства; но что же было в этом нового и странного, чтобы возбудить такое всеобщее против России негодование? Уже около 80 лет, именно с 1774 года, Россия имела формальное, выраженное в трактате право на такое покровительство(14); требовалось только более ясное и точное определение его. Фактическое же право покровительства, проистекающее не из трактатов, а из сущности вещей, Россия имела всегда и всегда им пользовалась с тех пор, как сделалась достаточно для того сильною. Такое фактическое право имели спокон века все государства, когда чувствовали, что какое-либо дорогое для них дело терпело притеснение в иностранном государстве. Так протестантские государства нередко покровительствовали протестантскому вероисповеданию в католических государствах. Так Россия и Пруссия оказывали покровительство диссидентам, православным и протестантам, угнетаемым в бывшем королевстве Польском(15). Так, уже после Восточной воины, Франция оказала даже вооруженное покровительство сирийским христианам. И не в одном религиозном отношении оказывалось такое покровительство. Не сочли ли себя Англия и Франция вправе покровительствовать всем вообще неаполитанским подданным, по их мнению (впрочем, совершенно справедливому), жестоко и деспотически управляемым, и требовать от неаполитанского короля улучшения в способе и форме его управления? Не покровительствовала ли Франция бельгийцам, восставшим против Голландии? Если, таким образом, покровительство дорогим Для одного государства интересам, угнетаемым в другом, всегда фактически существовало и, несмотря ни на какую теорию невмешательства, всегда будет существовать (как основанное на самой сущности вещей), то что же ужасного и оскорбительного в том, ежели это естественное право покровительства получает формальное выражение в трактате? Римский двор заключает конкордаты с католическими и даже с некатолическими государствами, которыми выговаривает, дипломатическим путем, известные права для католической церкви в этих державах, и такие конкордаты не считаются, однако же, нарушениями верховенства этих государств. Вестфальским миром заключившие его государства обязались друг перед другом не стеснять прав своих подданных, не принадлежащих к господствующей в них религии(16). Иногда это постановление не исполнялось католическими державами; протестанты вмешивались в это дело и вынуждали исполнение трактата. Так, Фридрих-Вильгельм, отец Фридриха Великого, два раза оказал весьма действительное покровительство угнетенным протестантам в Зальцбурге. Правда, что в Вестфальском договоре обязательство было взаимное; но в отношениях России к Турции в этой взаимности не было никакой надобности, ибо магометанские подданные России никогда никаких притеснений не терпели. Конечно, на трактатах основанное право чужеземного покровительства над частью подданных другого государства не может быть для него приятно; но что же делать, если оно служит только выражением действительно существующей потребности? Единственное средство избегнуть этой неприятности - уничтожить самый факт, обусловливающий необходимость иностранного покровительства; пока же самый факт будет существовать, то неосвящение покровительства формальностью договора нисколько сущности дела не изменяет. Можно даже сказать, что через такое формальное признание права покровительства и вмешательства, в ясно определенных случаях, уменьшаются шансы к фактическому применению этого права. В самом деле, разве Россия в 1853 году и без дипломатической ноты и вообще без всякого определительного дипломатического договора, которого она стала себе требовать в этом году,- что будто бы так напугало Европу,- не вмешалась в дела Турции, не приняла на себя покровительства православной церкви? А наоборот, если бы такой положительный, ясный и определительный договор существовал до того времени, то не воспрепятствовал ли бы он Турции в ее враждебном к большинству ее же подданных поступке и тем не отклонил ли бы фактического вмешательства России? Но какие бы кто ни имел понятия о допускаемости или недопускаемости договоров, дающих одному государству формальное право на покровительство части подданных другого государства,- право, которое и без договора фактически всегда существует,одно останется несомненным, что договор, выраженный в точных и определенных выражениях, всегда предпочтительнее договора, дающего место неопределенным толкованиям, договора, вводящего одну сторону в соблазн уменьшать принятые ею на себя обязательства, а другую - преувеличивать свои права. В настоящем случае дело и шло именно только о такой замене одного договора другим, чтобы предупредить на будущее время подобные столкновения и необходимость фактического вмешательства. Если подобные договоры нарушают верховенство государства, то нарушение это было уже сделано 80 лет тому назад; теперь ему придавалась только безвредная форма. Все, о чем можно было толковать, состояло, следовательно, только в том, чтобы принятая форма была вместе с этим и самая безобидная, наиболее удовлетворяющая щепетильной заботливости европейских государств о достоинстве Турции, а в этом отношении уступчивости России не было пределов. Она не действовала нахрапом, как германские союзники против Дании, и, когда великие европейские державы предложили свое посредничество, она приняла его, предоставив их благоусмотрению определение выражений, в которых Турция должна была удовлетворить ее требованиям. Сама зачинщица дела - Франция - составила проект ноты; дипломатические представители великих европейских держав одобрили и приняли его. Так составилась знаменитая Венская нота(17). Россия, признав посредничество держав, безусловно приняла решение посредников. Казалось бы, дело кончено. Если и могли прежде, основательно или неосновательно, предполагать со стороны России честолюбивые намерения, она, видимо, отказывалась от них, принимая решение коллективной дипломатической мудрости Европы. Ясное дело, что намерение ее ограничивалось получением, во-первых, удовлетворения за нарушение прав ее единоверцев, естественной покровительницей которых, по самой сущности вещей, она всегда была, есть и будет, по трактатам или без них; во-вторых, обязательства, выраженного, хотя бы в самой деликатной для турецкого самолюбия форме, в том, что впредь таких нарушений не будет. И что же, Турция отвергает эту, составленную четырьмя великими державами и принятую Россией, ноту, делая в ней такие изменения, которые лишают ее всякого значения и обязательного смысла. Самый факт изменения ноты был уже знаком неуважения, и - не к одной России, но и к прочим четырем державам, если только они сами серьезно смотрели на свое дело, а не видели в нем ловушки, в которую надеялись поймать Россию, думая, что она не примет предложенного ими текста и что тогда можно будет обвинять ее сколько угодно в задних мыслях и тайных честолюбивых замыслах и, умывая руки, взвалить на нее всю ответственность за последствия. Турция, неизвестно откуда, набирается духу объявить России войну и находит себе между подписавшими Венскую ноту двух явных и одного тайного союзника; только четвертый остается нейтральным зрителем.

    Политические страсти удивительно как отуманивают ум: самое прямое и бесспорное дело становится сомнительным и извращается в глазах пристрастного судьи. Попытаемся же перевести этот неслыханный образ действий из сферы политической в сферу частных отношений. Некто, считающий себя оскорбленным, требует удовлетворения от оскорбителя; во внимание к общим друзьям делает он уступку за уступкой в форме требуемой им сатисфакции, наконец соглашается предоставить все решению самих этих друзей - третейскому суду чести, как это, например, водится между военными и студентами; соглашается, несмотря на уверенность в том, что друзья эти большею частью ложные друзья, что один из них был даже подстрекателем в нанесенном ему оскорблении. Так убежден он в правоте своего дела. Друзья постановляют решение,- заметьте: решение, предложенное самим подстрекателем,- и оскорбленный безусловно ему покоряется, считает его вполне для себя достаточным. Прибавим к этому, что оскорбленный, как не раз доказал, отлично владеет оружием, оскорбитель же плоховат в этом деле; тем не менее этот последний воодушевляется неожиданною храбростью, отвергает решение принятых им прежде посредников и вызывает своего противника на дуэль.

    Друзья, конечно, приходят в негодование, объявляют себя сторонниками вызванного и настаивают на том, чтобы ему было сделано удовлетворение, признанное ими всеми за справедливое,- принуждают к этому так не к месту расхрабрившегося господина или, по крайней мере, оставляют поединщиков расправляться друг с другом, как сами знают? Ничуть не бывало; оказывается, что у друзей какие-то странные понятия о чести и справедливости. Расхрабрившийся, изволите ли видеть, куда какой плохой воитель, не справиться ему никак с вызванным им противником - это ясно, как дважды два - четыре. Ну а долг рыцарской чести стоять за слабых и защищать от нападения сильных, да и неожиданный задор взялся ведь у него неоткуда, как от их же рыцарских нашептывании; честь, следовательно, велит стоять за него грудью. Так решают двое из друзей. Но ведь нужен же для этого какой-нибудь резон; а если не резон, то, по крайней мере, хоть предлог, и предлог по обыкновению находится, конечно, столь же странный, как и вся эта история. Оскорбленный и вызванный, из уважения ли к друзьям, по добродушию что ли, или уж так, Бог его знает почему, предлагает противнику такие условия боя: "Ты, брат, я знаю, плохо драться умеешь, так вот тебе что: если нападешь на меня, буду защищаться; повезет тебе - хорошо, твое счастье; а чуть неустойка, уходи за эту черту, и я уже за ней тронуть тебя не смею; беру в этом всех друзей в свидетели и поруки". Умно ли это или нет, уж не знаю; но зато великодушно в высшей степени, из рук вон как великодушно. Однако двум друзьям, подстрекателю и другому, и этого показалось мало: "Черта чертой,- это хорошо,- только ты еще руку и ногу дай себе связать, и стой на одной ноге, и одной только рукой дерись, а мы любоваться будем, как ты фокусы эти будешь выкидывать. Если же нет, то втроем на тебя нападем". Руки и ноги не дал себе связать великодушный воитель,- ну и предлог, слава тебе Господи, нашелся; а то куда в каких затруднениях были оба друга: драться - смерть как хочется, а драться не за что. Уговаривали они и третьего заодно с ними драться, да этому напрямик в драку лезть чересчур уж непристойно было: не дальше как пять лет тому назад обижаемый его из воды, что ли, или из огня вытащил,- когда тот уже совсем было захлебывался, или дымом задыхался,- одним словом, жизнь спас. Он и поднимается на хитрость. "Место,- говорит,- где вы драться думаете, у меня под боком; вашей дракой вы мешать мне будете; я пока займу его, а вы деритесь где знаете. Правда, место для тебя будет очень неудобно: и ветер, и солнце прямо в глаза тебе; из него нападать нельзя будет, только защищаться с грехом пополам; ну, да это уж твое дело; если ж не хочешь, то, пока те трое спереди нападать на тебя будут, я сзади за шиворот схвачу". Только четвертый отошел себе в сторону. "Моя,- говорит,- хата с краю, я ничего не знаю".

    Как стали бы мы, спрашиваю, судить о подобных поступках? А в этой притче нет ни малейшего преувеличения или карикатуры, только простая перефразировка: суд чести - Венская конференция; черта - Дунай; рука и нога, которым надлежало быть связанными,- флот, которым Россия не должна была препятствовать подвозу оружия черкесам, и т. д. Разве, в самом деле, не Синопское сражение послужило более нежели странным предлогом к объявлению войны морскими державами(18)?. Разве Австрия не требовала очищения и нейтралитета Дунайских княжеств, подвергая тем Россию ударам ее врагов и лишая ее возможности самой наносить их, заставляя вместо сухопутной вести морскую войну? Кто же тут, спрашивается, оскорбленный и обиженный? Не до очевидности ли ясно, что войны с Россией искали во что бы то ни стало? Не Франция ли с самого начала нарушила своими неумеренными требованиями мир между соперничествующими церквами и заставила Россию вступиться за своих единоверцев? Не Турция ли после сего обманула Россию, не сдержав данного обещания о фирмане? Не Франция ли опять, придвинув свой флот к Дарданеллам, вынудила Россию к занятию Дунайских княжеств(19)? Затем, когда Россия согласилась предоставить решение спора посредничеству четырех великих держав и безусловно приняла предложенный ими текст ноты, не западные ли державы, а преимущественно не Англия ли через своего посланника, постоянно враждебного России лорда Редклифа, подстрекнула Турцию не принимать ее и,- чтобы разом покончить с дипломацией, посредством которой никак не удавалось выставить Россию зачинщицей дела,- прямо объявить ей войну?

    Есть ли, в самом деле, малейшая возможность думать, чтобы Турция решилась пренебречь мнением всей Европы и, отвергнув его, объявить войну России при убеждении, что предложенная ей нота составляла не ловушку, а действительное, честно выраженное мнение Европы, и без подстрекательства обещанием самой деятельной помощи? Наконец, не дики ли требования западных держав, чтобы Россия, будучи в войне с Турцией, спокойно смотрела на то, как будут подвозить оружие и вообще помогать черкесам(20), и употребляла для своей защиты одну лишь армию, но никак не флот? Не эти ли нелепые требования, по необходимости ею отвергнутые, послужили предлогом к войне? Что же сказать еще о требованиях Австрии, которая, выгораживая Турцию, вносит войну в пределы самой России? Что сказать, наконец, о Сардинии, так себе, здорово живешь, ни с того ни с сего объявляющей войну России не только уж без причины, но даже и без малейшей тени предлога? Неужели все это не показывает какого-то озлобления, какой-то решимости пренебречь всем, лишь бы только удовлетворить своему желанию унизить Россию, когда к тому представляется наконец благоприятный, по-видимому, случай? Все это становится особливо любопытным, если сравнить такое озлобление против России с той снисходительностью, которая была оказана к действиям Пруссии и Австрии относительно Дании. И если б еще можно было отнести это к макиавеллизму дворов или только правительственных сфер европейских держав, увидавших благоприятный случай поживиться на счет России,- совсем нет! В настоящее время интриги вроде замыслов кардинала Альберони стали совершенно невозможны. Все европейские правительства должны соображаться с настроением общественного мнения и весьма часто даже вынуждаются им к действиям. Так было и в восточном вопросе. Правительство Англии, т. е. министерство Абердина, было не только миролюбиво, но даже дружественно расположено к России; то же самое должно сказать и о большей части германских правительств. Одна только сила общественного мнения принудила Англию к войне и сменила министерство за то, что оно не вело войны с достаточной энергией. Столь же враждебно, если еще не более, было это мнение в Пруссии и в остальной Германии и если не увлекло их в войну, то потому, что не получило еще там такого могущества, как в Англии. Каждый успех, одержанный не только западными державами, но даже и турками, праздновался везде как успех общего дела всей Европы. Правда, что новое правительство Франции искало случая к войне; но почему же выбрало оно именно эту войну, которая сама по себе не представляла ему никаких положительных выгод, была даже противна здраво понятым политическим интересам Франции? А Наполеон, конечно, понимал их здраво. Но он знал, что это будет самая популярная в Европе война, единственная, способная примирить ее с Наполеоновской династией, на которую она вообще смотрела с недоверием и недоброжелательством; и результат вполне оправдал такой расчет.

    Следовательно, в этом деле общественное мнение Европы было гораздо враждебнее к России, нежели ее правительственные дипломатические сферы. Совершенно наоборот, в шлезвиг-голштейнском вопросе общественное мнение вне Германии хотя вообще и не одобряло действий Австрии и Пруссии и стояло почти повсеместно за Данию, но было вообще холодно, вяло, не имело той стремительности, которая увлекает за собой правительства, и потому оставляло им не только полную свободу действовать по усмотрению их благоразумия, но даже высказывалось как в журналах, так и в многочисленных митингах против войны. Откуда же, спрашивается опять, это меряние разными мерами и это вешание разными весами, когда дело идет о России и о других европейских государствах? Представленный разбор и тщательное сравнение шлезвиг-голштейнского вопроса с восточным в их сущности и в их форме не дает, как мы видели, ключа к этой загадке, а, напротив, еще более затрудняет ее отгадку. Не возбудила ли Россия своими прежними делами, своими насилиями справедливых опасений и негодования Европы, так что Европа воспользовалась первым представившимся случаем, чтобы рассчитаться за прошедшее и оградить себя в будущем? Посмотрим, может быть, оно и в самом деле так!

    Примечания к Главе I

    (1) "Гениальным прусским министром" Данилевский называет О. Бисмарка (1815-1898), который, занимая пост министра-президента наиболее могущественного из германских государств, проводил политику объединения Германии "железом и кровью". Австро-прусская война 1866 г. была первым крупным шагом на этом пути.

    (2) В начале 1852 г. представители пяти великих держав (Англии, Франции, России, Австрии и Пруссии) подписали в Лондоне договор, гарантирующий неприкосновенность Датской монархии. В соответствии с ним герцогства Шлезвиг и Гольштейн признавались владениями датской короны и очищались от введенных туда ранее германских войск.

    (3) Договор, подписанный 10 июля 1774 г. в д. Кучук-Кайнарджи (на территории совр. Болгарии), подвел итог русско-турецкой войне 1768-1774 гг. Во владение России переходили Керчь в Крыму, часть побережья Днестровского лимана и Кабарда. Кучук-Кайнарджийский мир превратил Россию в черноморскую державу и значительно укрепил ее позиции в Закавказье и на Балканах.

    (4) Во времена Речи Посполитой в польском сейме действовал принцип "либерум вето", т. е. полного единогласия при решении дел. Выступая против принятия какого-либо решения, участники сейма не были обязаны мотивировать свой протест; чтобы добиться отрицательного результата, было достаточно устного несогласия ("не позволям") хотя бы одного из присутствующих делегатов шляхты.

    (5) Образовавшийся в 1815 г. по решению Венского конгресса Германский союз включал Австрийскую империю и 38 германских государств, среди которых первенствующую роль играла Пруссия. Германский союз не обеспечивал единства Германии, являясь, по сути, формальным образованием.

    (6) Речь идет об "апрельских нотах" 1863 г., предъявленных представителями Франции и Англии царю Александру II по поводу восстания в Польше. Ноты содержали требование, чтобы польский вопрос был вынесен на рассмотрение европейских держав.

    (7) Раздел Польши (Речи Посполитой) происходил поэтапно в 1772, 1793 и 1795 гг. Первоначально Россия противилась вынашиваемым Пруссией совместно с Австрией планам раздела Польши, ограничиваясь дипломатическим давлением на правящие круги Речи Посполитой по так называемому "диссидентскому вопросу", т. е. вопросу об угнетенном положении в Польше украинского и белорусского населения, исповедующего православие. Мятеж польских конфедератов, выступивших против решения сейма об уравнении православных и протестантов в правах с католиками, заставил Екатерину II пересмотреть свою позицию. В результате трех разделов Польши собственно польские земли вошли в состав Австрии и Пруссии. К России отошли Белоруссия, Правобережная Украина, западноукраинские земли (без Львова), часть Литвы, Латгалия и Курляндия.

    (8) Премьер-министр Пьемонта (Сардинского королевства) К. Кавур (1810-1861) в своем стремлении сплотить итальянский народ вокруг престола короля Виктора-Эммануила прибегал к тактике тайной дипломатии и политических комбинаций. Действия Кавура (тайные сделки с Наполеоном III, заигрывание с гарибальдийцами и т. п.), зачастую выходили за рамки легальности.

    (9) Австрийская империя и после своего превращения в 1867 г. в дуалистическое (двуединое) Австро-Венгерское государство продолжало оставаться тюрьмой для проживавших в нем славянских народов.

    (10) По плану Наполеона III Италия после изгнания из нее австрийцев должна была превратиться в союзное государство под почетным председательством римского папы.

    (11) * Имеется ввиду Наполеон III. - Примеч. ред.

    (12) Вифлеемский храм - храм Рождества Христова в г. Вифлееме (Палестина), построенный в IV в. на месте, где, по преданию, родился Иисус Христос.

    (13) Поддержка со стороны России была гарантирована Турции союзно-оборонительным договором, заключенным между двумя странами в 1833 г. (Ункяр-Искелесийскяй договор). В 1840 г. Россия, Англия, Австрия и Пруссия оказали коллективную помощь турецкому султану в его борьбе против ставленника Франции - египетского паши Мухаммеда Али, стремившегося захватить власть в Османской империи.

    (14) Речь идет об одной из статей Кучук-Кайнарджийского мирного договора между Россией и Турцией.

    (15) См. примеч. 7 к настоящей главе.

    (16) Вестфальский мир был заключен после изнурительной Тридцатилетней войны (1618-1648), в ходе которой выявилась полная несостоятельность планов создания мировой "христианской" (католической) империи под эгидой испано-австрийских Габсбургов. Положение Вестфальского мира, о котором упоминает Н. Я. Данилевский, касалось религиозных споров между протестантами и католиками.

    (17) Венская нота - документ, принятый конференцией в Вене по восточному вопросу в июле 1853 г. Посланники пяти европейских держав выработали текст примирительной ноты, которая удовлетворила царя Николая I, но была отвергнута турецким султаном.

    (18) 30 ноября 1853 г. эскадра черноморского флота под командованием вице-адмирала П. С. Нахимова уничтожила у Синопа (Турция) стоявший там турецкий флот.

    (19) Т. е. Молдавии и Валахии.

    (20) В XIX в. этноним "черкесы" употреблялся в расширенном значении, обозначая не только северокавказские племена адыгов, но вообще всех кавказских горцев. В борьбе с царскими войсками они использовали оружие и боеприпасы, которые поступали из Турции.

    ГЛАВА II. Почему Европа враждебна России? Россия не есть завоевательное государство. — Что такое "завоевание"? Финляндия. — Остзейские провинции. — Западный край. - Польша. — Бессарабия.Кавказ. — Сибирь. — Характер русских войн. — Россия не есть гасительница света и свободы. — Священный союз. — Убийство Коцебу. — Либерализм России не уменьшает вражды к ней. — Невежество Европы относительно России. — Европа не признает нас своими

    Мы слышим клеветы, мы знаем оскорбленья

    Тысячеглавой лжи газет,

    Измены, зависти и страха порожденья.

    Друзей у нашей Руси нет!

    "Взгляните на карту,- говорил мне один иностранец,- разве мы можем не чувствовать, что Россия давит на нас своею массой, как нависшая туча, как какой-то грозный кошмар?" Да, ландкартное давление действительно существует, но где же оно на деле, чем и когда выражалось? Франция при Людовике XIV и Наполеоне, Испания при Карле V и Филиппе II, Австрия при Фердинанде II действительно тяготели над Европой, грозили уничтожить самостоятельное, свободное развитие различных ее национальностей, и большого труда стоило ей освободиться от такого давления. Но есть ли что-нибудь подобное в прошедшей истории России? Правда, не раз вмешивалась она в судьбы Европы, но каков был повод к этим вмешательствам? В 1799-м, в 1805-м, в 1807 гг. сражалась русская армия, с разным успехом, не за русские, а за европейские интересы(1). Из-за этих же интересов, для нее, собственно, чуждых, навлекла она на себя грозу двенадцатого года; когда же смела с лица земли полумиллионную армию и этим одним, казалось бы, уже довольно послужила свободе Европы, она не остановилась на этом, а, вопреки своим выгодам,- таково было в 1813 году мнение Кутузова и вообще всей так называемой русской партии,- два года боролась за Германию и Европу и, окончив борьбу низвержением Наполеона, точно так же спасла Францию от мщения Европы, как спасла Европу от угнетения Франции. Спустя тридцать пять лет она опять, едва ли не вопреки своим интересам, спасла от конечного распадения Австрию, считаемую, справедливо или нет, краеугольным камнем политической системы европейских государств(2). Какую благодарность за все это получала она как у правительств, так и у народов Европы - всем хорошо известно, но не в этом дело. Вот, однако же, все, чем ознаменовалось до сих пор деятельное участие России в делах Европы, за единственным разве исключением бесцельного вмешательства в Семилетнюю войну(3). Но эти уроки истории никого не вразумляют. Россия,- не устают кричать на все лады,колоссальное завоевательное государство, беспрестанно расширяющее свои пределы, и, следовательно, угрожает спокойствию и независимости Европы. Это одно обвинение. Другое состоит в том, что Россия будто бы представляет собой нечто вроде политического Аримана(4), какую-то мрачную силу, враждебную прогрессу и свободе. Много ли во всем этом справедливого? Посмотрим сначала на завоевательность России. Конечно, Россия не мала(5)*, но большую часть ее пространства занял русский народ путем свободного расселения, а не государственного завоевания. Надел, доставшийся русскому народу, составляет вполне естественную область,- столь же естественную, как, например, Франция, только в огромных размерах,- область, резко означенную со всех сторон (за некоторым исключением западной) морями и горами. Область эта перерезывается на два отдела Уральским хребтом, который, как известно, в своей средней части так полог, что не составляет естественной этнографической перегородки. Западная половина этой области прорезывается расходящимися во все стороны из центра реками: Северною Двиною, Невою - стоком всей озерной системы, Западною Двиною, Днепром, Доном и Волгою точно так же, как в малом виде Франция: Маасом, Сеною, Лоарою, Гаронною и Роною. Восточная половина прорезывается параллельным течением Оби, Енисея и Лены, которые также не разделены между собою горными преградами. На всем этом пространстве не было никакого сформированного политического тела, когда русский народ стал постепенно выходить из племенных форм быта и принимать государственный строй. Вся страна была или пустыней, или заселена полудикими финскими племенами и кочевниками; следовательно, ничто не препятствовало свободному расселению русского народа, продолжавшемуся почти во все первое тысячелетие его истории, при полном отсутствии исторических наций, которые надлежало бы разрушать и попирать ногами, чтобы занять их место. Никогда занятие народом предназначенного ему исторического поприща не стоило меньше крови и слез. Он терпел много неправд и утеснении от татар и поляков, шведов и меченосцев, но сам никого не утеснял, если не назовем утеснением отражения несправедливых нападений и притязаний. Воздвигнутое им государственное здание не основано на костях попранных народностей. Он или занимал пустыри, или соединял с собою путем исторической, нисколько не насильственной ассимиляции такие племена, как чудь, весь, меря или как нынешние зыряне, черемисы, мордва, не заключавшие в себе ни зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней; или, наконец, принимал под свой кров и свою защиту такие племена и народы, которые, будучи окружены врагами, уже потеряли свою национальную самостоятельность или не могли долее сохранять ее, как армяне и грузины. Завоевание играло во всем этом самую ничтожную роль, как легко убедиться, проследив, каким образом достались России ее западные и южные окраины, слывущие в Европе под именем завоеваний ненасытимо алчной России. Но прежде надо согласиться в значении слова "завоевание". Завоевание есть политическое убийство или, по крайней мере, политическое изувечение; так как, впрочем, первое из этих выражений употребляется совершенно в ином смысле, скажем лучше: национальное, народное убийство или изувечение. Хотя определение это метафорическое, тем не менее оно верно и ясно. Впоследствии представится случай подробно изложить наши мысли о значении национальностей, но пока удовольствуемся афористическим положением, которое, впрочем, и не требует особенных доказательств в наше время, ибо составляет, в теории по крайней мере, убеждение большинства мыслящих людей: что всякая народность имеет право на самостоятельное существование в той именно мере, в какой сама его сознает и имеет на него притязание. Это последнее условие очень важно и требует некоторого разъяснения. Если бы, например, Пруссия покорила Данию или Франция Голландию, они причинили бы этим действительное страдание, нарушили бы действительное право, которое не могло бы быть вознаграждено никакими гражданскими или даже политическими правами и льготами, дарованными датчанам или голландцам; ибо, кроме личной и гражданской, кроме политической, или так называемой конституционной, свободы, народы, жившие самостоятельною государственною и политическою жизнью, чувствуют еще потребность, чтобы все результаты их деятельности - промышленной, умственной и общественной составляли их полную собственность, а не приносились в жертву чуждому им политическому телу, не терялись в нем, не составляли материала и средства для достижения посторонних для них целей. Они не хотят им служить, потому что каждая историческая национальность имеет свою собственную задачу, которую должна решить, свою идею, свою отдельную сторону жизни, которые стремится осуществить,- задачу, идею, сторону жизни, тем более отличные и оригинальные, чем отличнее сама национальность от прочих в этнографическом, общественном, религиозном и историческом отношениях. Но необходимое условие для достижения всего этого составляет национально-политическая независимость. Следовательно, уничтожение самостоятельности такой национальности может быть по всей справедливости названо национальным убийством, которое возбуждает вполне законное негодование против его совершителя. К этому же разряду общественных явлений относится и то, что я назвал национальным изувечением. Италия, например, ощущала действительное страдание оттого, что часть ее - Венеция оставалась присоединенной к чуждому ей политическому телу - Австрии, хотя это и не составляло непреодолимого препятствия к развитию ее национальной жизни; точно так, как отсечение руки или ноги не прекращает жизни отдельного человека, но тем не менее лишает ее той полноты и разносторонности проявлений, к которым она была бы способна без этого увечья. Исторический народ, пока не соберет воедино всех своих частей, всех своих органов, должен считаться политическим калекою. Таковы были в недавнее время итальянцы; таковы до сих пор греки, сербы и даже русские, от которых отделены еще три или четыре миллиона их галицких и угорских единоплеменников(6). А сколько еще пока под спудом почивающих народностей, чающих своего воскресения! Сказанное здесь было бы, однако ж, несправедливо и неразумно относить и к таким племенам, которые не жили самостоятельною историческою жизнью, потому ли, что вовсе не имели для сего внутренних задатков, или потому, что обстоятельства для них сложились неблагоприятно и возможность их исторического развития была уничтожена в такой ранний период их жизни, когда они составляли только этнографический материал, еще не успевший принять формы политической индивидуальности,- так сказать, прежде, чем в них был вдунут дух жив. Такие племена,- как, например, баски в Испании и Франции, кельты княжества Валисского(7) и наши многочисленные финские, татарские, самоедские, остяцкие и другие племена,- предназначены к тому, чтобы сливаться постепенно и нечувствительно с той исторической народностью, среди которой они рассеяны, ассимилироваться ею и служить к увеличению разнообразия ее исторических проявлений. Эти племена имеют, без сомнения, право на ту же степень личной, гражданской и общественной свободы, как господствующая историческая народность, но не на политическую самостоятельность, ибо, не имея ее в сознании, они и потребности в ней не чувствуют, и даже чувствовать не могут. Нельзя прекратить жизни того, что не жило; нельзя изувечить тела, не имеющего индивидуального объединения. Тут нет, следовательно, ни национального убийства, ни национального увечья, а потому нет и завоевания. Оно даже невозможно в отношении к таким племенам. Самый этимологический смысл слова "завоевание" не применим к подчинению таких племен, ибо они и сопротивления не оказывают, если при этом не нарушаются их личные, имущественные и другие гражданские права. Когда эти права остаются неприкосновенными, им, собственно, и защищать более нечего.

    После этого небольшого отступления, необходимого для уяснения понятия о завоевании, начнем наш обзор с северо-западного угла Русского государства, с Финляндии,- прямо с одного из политических преступлений, в которых нас укоряет Европа. Было ли тут завоевание в том именно значении национального убийства, которое придает ему ненавистный, преступный характер? Без сомнения нет, так как не было и национальности, которую лишили бы при этом своего самостоятельного существования или изувечили отделением какой-либо составной ее части. Финское племя, населяющее Финляндию, подобно всем прочим финским племенам, рассеянным по пространству России, никогда не жило историческою жизнью. Коль скоро нет нарушения народной самостоятельности, то политические соображения относительно географической округленности, стратегической безопасности границ и т. п., сами по себе еще не могущие оправдать присоединения какой-либо страны, получают свое законное применение. Россия вела войну с Швецией, которая с самого Ништадтского мира не могла привыкнуть к мысли об уступке того, что по всем правам принадлежало России(8), и искала всякого, по ее мнению, удобного случая возобновить эту войну и возвратить свои прежние завоевания. Россия победила и приобрела право на вознаграждение денежное, земельное или другое, лишь бы оно не простиралось на часть самой Швеции,- ибо национальная территория не отчуждаема и никакие договоры не могут освятить в сознании народа такого отчуждения, пока отчужденная часть не потеряет своего национального характера. Тогда, конечно, но только тогда, приходится покориться невозвратно. Но мало сказать, что присоединением Финляндии от Швеции к России ничьи существенные права не были нарушены,выгоды самой Финляндии, т. е. финского народа, ее населяющего, более, чем выгоды России, требовали перемены владычества. Государство, столь могучее, как Россия, могло в значительной мере отказаться от извлечения выгод из приобретенной страны; народность, столь могучая, как русская, могла без вреда для себя предоставить финской народности полную этнографическую самостоятельность. Русское государство и русская народность могли довольствоваться малым; им было достаточно иметь в северо-западном углу своей территории нейтральную страну и доброжелательную народность вместо неприятельского передового поста и господства враждебных шведов. Государство и народность русская могли обойтись без полного слияния с собою страны и народности финской, к чему, конечно, по необходимости, должна была стремиться слабая Швеция, в отношении к которой Финляндия составляла три четверти ее собственного пространства и половину ее населения. И действительно, только со времени присоединения Финляндии к России начала пробуждаться финская народность и достигла наконец того, что за языком ее могла быть признана равноправность со шведским в отношении университетского образования, администрации и даже прений на сейме. Сделанное Россией для финской национальности будет, без сомнения, оценено беспристрастными людьми; во враждебном лагере, конечно, возбуждает оно пока только негодование, доходящее иногда до смешного. В мою бытность в Норвегии меня серьезно уверял один швед, что русское правительство, из вражды к Швеции, искусственно вызвало финскую национальность и сочинило, с этой именно целью, эпическую поэму Калевалу. Удивительное правительство, которое, по отзывам поляков, указами создает русский язык и научает ему своих монгольских подданных, а по отзывам шведов, сочиняет народные эпосы!

    За Финляндией, пропуская Ингерманландию(9),- за обладание которой на нас, кажется, не сыплется укоров, хотя и она была отбита у шведов,- мы встречаем так называемые немецкие Остзейские провинции (die deutschen Ostsee Provinzen), то есть немецкие владения по берегам Балтийского моря. По названию можно, пожалуй, подумать, что дело идет о завоеванных и отторгнутых русскими от Священной Римской империи или от заменившего ее Германского союза провинциях Пруссии и Померании, составляющих в настоящее время единственные действительно немецкие провинции при Балтийском море, а не о населенном эстами и латышами пространстве от Чудского озера и реки Наровы до прусской границы исконной принадлежности России, где еще Ярослав основал Юрьев, переименованный потом в Дорпат(10),- о пространстве, на поселение в котором первые рижские епископы считали нужным испрашивать дозволение у полоцких князей. Кто были завоевателями в этой стране: русские ли, то есть славяне, которые, в союзе с разными чудскими племенами, положили основание Русскому государству и мирными путями вносили христианство с зачатками образованности в эту прибалтийскую страну точно так же, как и в прочие части своей, составляющей одно физическое целое государственной области,- или незваные и непрошеные немецкие искатели приключений, явившиеся сюда огнем и мечом распространять духовное владычество пап, обращать туземцев в рабство и присвоивать себе чужую собственность? Россия никогда не признавала этого вторжения пришельцев! Псков и Новгород, стоявшие здесь на страже земли Русской в тяжелую татарскую годину, не переставали протестовать против него с оружием в руках. Когда же Москва соединила в себе Русь, она сочла своим первым долгом уничтожить рыцарское гнездо и возвратить России ее достояние. Первое удалось на первых же порах, но сама страна перешла в руки Польши и Швеции, и борьба за нее соединилась с борьбою за прочие области, отторгнутые этими государствами от России. Но это только еще одна сторона дела; самое присоединение главной части Прибалтийского края совершилось даже не вопреки желанию пришлого дворянства, а по его же просьбам и наущениям, при стараниях и помощи его представителя - героя Паткуля(11). Можно утверждать, что для самого народа, коренного обладателя страны, эстов и латышей, Россия хотя и сделала уже кое-что, однако ж, далеко не все, чего могли они от нее ожидать; но, конечно, не за это упрекает ее Европа, не в этом видит она ту черту, по которой в ее глазах присоединение Прибалтийского края имеет ненавистный завоевательный характер. Совершенно напротив, в том немногом, что сделано - или, лучше сказать, в том, чего она опасается со стороны России,- для истинного освобождения народа и страны, она и видит, собственно, русскую узурпацию, оскорбление германской и вообще европейской цивилизации.

    За Прибалтийскими областями начинается страна, известная ныне под именами Северо-Западного и Юго-Западного края, а прежде именовавшаяся польскими провинциями. Недалеко то время, когда было бы нелишним исписать не одну страницу всевозможных доказательств для убеждения в том, что это русский край, что Россия никогда его не завоевывала: ибо нельзя завоевать того, что наше без всякого завоевания, всегда таким было, всегда даже таким считалось всем русским народом, пока в высших слоях его не начали иссякать живой народный смысл и живое народное чувство,- пока, вследствие того, многие из этих слоев не допустили отуманить свой ум нелепыми гуманитарными бреднями, не имеющими даже достоинства искренности и беспристрастия. Поляки и Европа взяли на себя, к счастью, труд несколько протрезвить русских в этом отношении(12), и хотя, к сожалению, несмотря на все свои старания, не столько еще успели в этом, как бы следовало желать,- так крепко забились гуманитарные бредни в русские головы,достигли, однако же, того, чего не сделали бы самые основательные и длинные диссертации,- избавили от труда доказывать, что Северо-Западный и Юго-Западный край - точно такая же Россия и на точно таких же основаниях, как и самая Москва.

    Но в Северо-Западном крае есть небольшая землица, именно Белостоцкая область, на которой нелишним будет несколько остановиться. Эта область, вместе с северною частью нынешнего Царства Польского, Познанским герцогством и Западной Пруссией, досталась при разделе Польши на долю Пруссии. В седьмом году, по Тильзитскому миру, она отошла к России(13). Сколько возгласов по этому случаю в немецких сочинениях о вероломстве России, постыдно согласившейся принять участие в разграблении бывшей своей несчастной союзницы! Стоит только бросить взгляд на карту, чтоб убедиться в недобросовестности такого обвинения.

    Белостоцкая область прилегает к восточной границе Царства Польского. Из северной части теперешнего Царства, к которой через два года присоединена была и южная, и из Познанской провинции составил Наполеон герцогство Варшавское. Этим была разорвана связь между Белостоцкой областью и уцелевшими от разгрома прусскими владениями. Для Пруссии, следовательно, Белостоцкая область была, во всяком случае, потеряна; Пруссии оставалось одно из двух: видеть ее или в руках враждебного ей Варшавского герцогства, соединенного с враждебной же Саксонией, или в руках дружественной России. Могло ли тут быть сомнение в выборе самой Пруссии? Что касается до России, то очевидно, что она считала Белостоцкую область присоединяемою к ней не от Пруссии,- от которой эта область была уже отнята самим фактом образования Варшавского герцогства,- а от этого последнего, обеим им неприязненного государства. Где же тут вероломство? Впоследствии же, когда Царство Польское в возмездие за услуги, оказанные Россией Европе, было присоединено к России(14), Пруссия получила достаточное вознаграждение за отошедшую от нее часть Польши, а Белостоцкая область не могла быть ей возвращена, потому что оставалась отделенной от нее Царством Польским, как прежде герцогством Варшавским, которое (если не считать выделенного из него Познанского герцогства) переменило только название.

    Не может ли, однако, самое Царство Польское назваться завоеванием России, так как в силу выше данного определения тут было, по-видимому, национальное убийство? Этот вопрос заслуживает рассмотрения, потому что в суждениях и действиях Европы, по отношению к нему, проявляется также - если еще не более, чем в восточном вопросе сравнительно с шлезвиг-голштейнским,- та двойственность меры и та фальшивость весов, которыми она отмеривает и отвешивает России и другим государствам.

    Раздел Польши считается во мнении Европы величайшим преступлением против народного права, совершенным в новейшие времена, и вся тяжесть его взваливается на Россию. И это мнение не газетных крикунов, не толпы, а мнение большинства передовых людей Европы. В чем же, однако, вина России? Западная ее половина во время татарского господства была покорена Литвой, вскоре обрусевшей, затем через посредство Литвы - сначала случайно (по брачному союзу), а потом насильственно (Люблинской унией) - присоединена к Польше(15). Восточная Русь никогда не мирилась с таким положением дел. Об этом свидетельствует непрерывный ряд войн, перевес в которых сначала принадлежал большею частью Польше, а со времени Хмельницкого и воссоединения Малороссии окончательно перешел к России. При Алексее Михайловиче Россия не имела еще счастья принадлежать к политической системе европейских государств, и потому у ней были развязаны руки, и она была единственным судьей в своих делах. В то время произошел первый раздел Польши. Россия, никого не спрашиваясь, взяла из своего, что могла,- Малороссию по левую сторону Днепра, Киев и Смоленск,взяла бы и больше, если бы надежды на польскую корону не обманули царя и заставили упустить благоприятное время(16). Раздел Польши, насколько в нем участвовала Россия, мог бы совершиться уже тогда,- с лишком за сто лет ранее, чем он действительно совершился, и, конечно, с огромною для России пользою, ибо тогда не бродили еще гуманитарные идеи в русских головах; и край был бы закреплен за православием и русской народностью прежде, чем успели бы явиться на пагубу русскому делу Чарторыйские с их многочисленными последователями и сторонниками, процветающими под разными образами и видами даже до сего дня(17). Как бы то ни было, дело не было окончено, а едва только начато при Алексее, и раз упущенное благоприятное время возвратилось не ранее как через сто лет, при Екатерине II. Но почему же то, что было законно в половине XVII века, становится незаконным к концу XVIII? Самый повод к войне при Алексее одинаков - все то же утеснение православного населения, взывавшего о помощи к родной России. И если справедливо было возвратить Смоленск и Киев, то почему же было несправедливо возвратить не только Вильну, Подолию, Полоцк, Минск, но даже Галич, который, к несчастью, вовсе не был возвращен? А ведь в этом единственно и состоял раздел Польши, насколько в нем участвовала Россия(18)! Форма была, правда, иная. В эти сто лет Россия имела счастье вступить в политическую систему европейских государств, и руки ее были связаны. Свое ли, не свое родовое достояние ты возвращаешь, как бы говорили ей соседи, нам все равно; только ты усиливаешься, и нам надобно усилиться на столько же. Положение было таково, что Россия не имела возможности возвратить по праву ей принадлежащего, не допуская в то же время Австрию и Пруссию завладеть собственно Польшей и даже частью России - Галичем,- на что ни та, ни другая, конечно, не имели ни малейшего права. Первоначальная мысль о таком разделе принадлежит, как известно, Фридриху(19), и в уничтожении настоящей Польши, в ее законных пределах, Россия не имела никакой выгоды. Совершенно напротив, Россия, несомненно, сохранила бы свое влияние на Польшу и по отделении от нее русских областей, тем более что в ней одной могла бы Польша надеяться найти опору против своих немецких соседей, которым (особенно Пруссии) было весьма желательно, даже существенно необходимо получить некоторые части собственной Польши. Но не рисковать же было России из-за этого войною с Пруссией и Австрией! Не очевидно ли, что все, что было несправедливо в разделе Польши,так сказать, убийство польской национальности,- лежит на совести Пруссии и Австрии, а вовсе не России, удовольствовавшейся своим достоянием, возвращение которого не только составляло ее право, но и священнейшую обязанность.- Или найдутся, быть может, гуманитарные головы, которые скажут, что великодушие требовало от России скорее отказаться от принадлежащего ей по праву, чем согласиться на уничтожение самой Польши? Ведь это все, чем можно упрекнуть Россию, став на самую донкихотскую точку зрения. Такой образ действий был бы, пожалуй, возможен, если бы Польша иначе поступала со своими русскими и православными подданными; в данных же обстоятельствах это было бы смешным и жалким великодушничаньем на чужой счет. Если бы частный человек, лишенный части своего достояния, для возвращения его принужден был, не имея возможности этого иначе достигнуть, войти в соглашение с соседями, заведомо желающими воспользоваться сим благоприятным случаем, дабы без малейшего на то права захватить и ту долю собственности неправого владельца, которая, несомненно, ему принадлежит,- мы, без сомнения, должны были бы сказать, что он поступил несогласно с правилами христианской нравственности. Но применение этих правил к междугосударственным и даже международным отношениям было бы странным смешением понятий, доказывающим лишь непонимание тех оснований, на которых зиждятся эти высшие нравственные требования. Требование нравственного образа действий есть не что иное, как требование самопожертвования. Самопожертвование есть высший нравственный закон. Собственно говоря, это тождественные понятия. Но единственное основание для самопожертвования есть бессмертие, вечность внутренней сущности человека; ибо для того, чтобы строгий закон нравственности или самопожертвования не был нелепостью, заключающей в себе внутреннее противоречие, очевидно, необходимо, чтобы он вытекал из внутренней природы того, кто должен на его основании действовать, точно так же, как и во всех природных, или, что то же самое, божественных законах. (...) Но если для человека все оканчивается здешнею жизнью, то, без сомнения, и законы его деятельности не могут ниоткуда иначе почерпаться, как из требований этой же жизни,- из того, что составляет ее сущность, то есть из требований временного спокойствия, счастья, благоденствия, в которых каждое существо находит конечную и даже единственно вообразимую цель своего бытия. Только в том случае, ежели не в этом, заключается внутренняя потребность нашей сущности, духа, как мы его называем,- если в нем содержится нечто иное, неисчерпываемое содержанием временной земной жизни,- может быть выставляемо и иное начало для его деятельности, начало нравственности, любви и самопожертвования. Но государство и народ суть явления преходящие, существующие только во времени, и, следовательно, только на требовании этого их временного существования могут основываться законы их деятельности, то есть политики. Этим не оправдывается макиавеллизм, а утверждается только, что всякому свое, что для всякого разряда существ и явлений есть свой закон. Око за око, зуб за зуб, строгое право, бентамовский принцип утилитарности, то есть здраво понятой пользы(20),- вот закон внешней политики, закон отношений государства к государству. Тут нет места закону любви и самопожертвования. Не к месту примененный, этот высший нравственный закон принимает вид мистицизма и сантиментальности, как мы видели тому пример в блаженной памяти Священном союзе(21). Заметим, кстати, что начало здраво понятой пользы, очевидно, недостаточное и негодное как основание нравственности, должно дать гораздо лучшие результаты как принцип политический, по той весьма простой причине, что он применяется здесь к своему настоящему месту. В самом деле, в течение долговечной жизни государства есть большое вероятие, что угроза, служащая основой утилитарного начала,- т. е. его санкция, заключающаяся в словах: "Ею же мерою мерите - возмерится и вам" (22),- успеет возыметь свое действие; тогда как в кратковременную жизнь человека каждый, имеющий достаточно средств, власти, хитрости, может весьма основательно надеяться, что ему удастся избежать последствий, выраженных в приведенных словах.

    Итак, раздел Польши, насколько в нем принимала участие Россия, был делом совершенно законным и справедливым, был исполнением священного долга перед ее собственными сынами, в котором ее не должны были смущать порывы сантиментальности и ложного великодушия, как после Екатерины они, к сожалению и к общему несчастью России и Польши, смущали ее и смущают многих еще до сих пор. Если при разделе Польши была несправедливость со стороны России, то она заключалась единственно в том, что Галич не был воссоединен с Россией. Несмотря на все это, негодование Европы обрушилось, однако же, всею своей тяжестью не на действительно виновных - Пруссию и Австрию,- а на Россию. В глазах Европы все преступление раздела Польши заключается именно в том, что Россия усилилась, возвратив свое достояние. Если бы не это горестное обстоятельство, то германизация славянской народности,- хотя для нее самой любезной из всех, но все же-таки славянской,- не возбудила бы столько слез и плача. Я думаю даже, что, совершенно напротив,- после должных лицемерных соболезнований она была бы втайне принята с общею радостью как желательная победа цивилизации над варварством. Ведь знаем же мы, что она не пугает европейских и наших гуманитарных прогрессистов, даже когда является в форме австрийского жандарма (см. Атеней) (23). Разве одни французы пожалели бы, что лишились удобного орудия мутить Германию. Такое направление общественного мнения Европы очень хорошо поняла и польская интеллигенция; она знает, чем задобрить Европу, и отказывается от кровного достояния Польши, доставшегося Австрии и Пруссии, лишь бы ей было возвращено то, что она некогда отняла у России; чужое ей милее своего. Кому случалось видеть отвратительное, но любопытное зрелище драки между большими ядовитыми пауками, называемыми фалангами, тот, конечно, замечал, как нередко это злобное животное, пожирая с яростью одного из своих противников, не ощущает, что другой отъел уже у него зад. Не представляют ли эти фаланги истинную эмблему шляхетско-иезуитской Польши,- ее символ, герб, выражающий ее государственный характер гораздо вернее, чем одноглавый орел?

    Но как бы ни была права Россия при разделе Польши, теперь она владеет уже частью настоящей Польши и, следовательно, должна нести на себе упрек в неправом стяжании, по крайней мере, наравне с Пруссией и Австрией. Да, к несчастью, владеет! Но владеет опять-таки не по завоеванию, а по тому сентиментальному великодушию, о котором только что было говорено. Если бы Россия, освободив Европу, предоставила отчасти восстановленную Наполеоном Польшу ее прежней участи, то есть разделу между Австрией и Пруссией, а в вознаграждение своих неоценимых, хотя и плохо оцененных, заслуг потребовала для себя восточной Галиции, частью которой - Тарнопольским округом - в то время уже владела, то осталась бы на той же почве, на которой стояла при Екатерине, и никто ни в чем не мог бы ее упрекнуть. Россия получила бы значительно меньше по пространству, не многим меньше по народонаселению, но зато скольким больше по внутреннему достоинству приобретенного, так как она увеличила бы число своих подданных не враждебным польским элементом, а настоящим русским народом(24).

    Что же заставило императора Александра упустить из виду эту существенную выгоду? Что ослепило его взор? Никак не завоевательные планы, а желание осуществить свою юношескую мечту - восстановить польскую народность и тем загладить то, что ему казалось проступком его великой бабки. Что это было действительно так, доказывается тем, что так смотрели на это сами поляки. Когда из враждебного лагеря, из Австрии, Франции и Англии, стали делать всевозможные препятствия этому плану восстановления Польши, угрожая даже войной, император Александр послал великого князя Константина в Варшаву призывать поляков к оружию для защиты их национальной независимости. Европа, по обыкновению, видела в этом со стороны России хитрость,- желание, под предлогом восстановления польской народности, мало-помалу прибрать к своим рукам и те части прежнего Польского королевства, которые не ей достались,- и потому соглашалась на совершенную инкорпорацию(25)* Польши, но никак не на самостоятельное существование Царства в личном династическом союзе с Россией, чего теперь так желают. Только когда Гарденберг, который, как пруссак, был ближе знаком с польскими и русскими делами, разъяснил, что Россия требует своего собственного вреда, согласились дипломаты на самостоятельность Царства(26)*(27). Последующие события доказали, что планы России были не честолюбивы, а только великодушны. Если бы русское правительство поддерживало в поляках надежду на присоединение к царству прусских и австрийских частей бывшей Польши, как этого, например, впоследствии желал маркиз Велепольский, или бы только сквозь пальцы смотрела на клонящиеся к тому интриги, конечно, не случилось бы того, что восстание вспыхнуло в Царстве Польском(28), а не в Познани или в Галиции, ибо внутренних причин, заключающихся в неудовлетворительном состоянии края, для этого восстания не было. Как бы кто ни судил о дарованной Царству конституции,- свобода, которою оно пользовалось, была, во всяком случае, несравненно значительнее, чем в означенных провинциях Пруссии и Австрии, чем в самой Пруссии и Австрии, чем даже в большей части тогдашней Европы. Время с 1815 по 1830 год, в которое Царство пользовалось независимым управлением, особой армией, собственными финансами и конституционными формами правления, было, без сомнения, и в материальном и в нравственном отношениях счастливейшим временем польской истории. Восстание не чем другим не объясняется, как досадою поляков на неосуществление их планов к восстановлению древнего величия Польши, хотя бы то было под скипетром русских государей; конечно, только для начала(29). Но эти планы были направлены не на Галицию и Познань, а на западную Россию, потому что тут только были развязаны руки польской интеллигенции - сколько угодно полячить и латынить. И только когда, по мнению польской интеллигенции, стало оказываться недостаточно потворства или, лучше сказать, содействия русского правительства,- ибо потворства все еще было довольно,- к ополячению западной России, тогда негодование поляков вспыхнуло и привело к восстанию 1830-го, а также и 1863 года. Вот как честолюбивы и завоевательны были планы России, побудившие ее домогаться на Венском конгрессе присоединения Царства Польского!

    В юго-западном углу России лежит Бессарабия, также недавнее приобретение. Здесь христианское православное население было исторгнуто из рук угнетавших его диких и грубых завоевателей, турок,- население, которое торжествовало это событие как избавление из плена. Если то было завоевание, то и Кир, освободив иудеев из плена вавилонского, был их завоевателем(30). Об этом и распространяться больше не стоит.

    Все южнорусские степи также были вырваны из рук турок. Степи эти принадлежат к русской равнине. Спокон века, еще со времен Святослава, боролись за них с ордами кочевников сначала русские князья, потом русские казацкие общины и русские цари. Зачем же и с какого права занесло сюда турецкую власть, покровительствовавшую хищническим набегам? То же должно сказать и о Крымском полуострове, хотя и не принадлежавшем исстари к России, но послужившем убежищем не только ее непримиримым врагам, но врагам всякой гражданственности, которые делали из него набеги при всяком удобном случае, пожигали огнем и посекали мечом южные русские области до самой Москвы. Можно, пожалуй, согласиться, что здесь было завоевано государство, лишена своей самостоятельности народность; но какое государство и какая народность? Если я назвал всякое вообще завоевание национальным убийством, то в этом случае это было такое убийство, которое допускается и Божескими и человеческими законами,- убийство, совершенное в состоянии необходимой обороны и вместе в виде справедливой казни(31).

    Остается еще Кавказ. Под этим многообъемлющим именем надобно отличать, в рассматриваемом здесь отношении, закавказские христианские области, закавказские магометанские области и кавказских горцев.

    Мелкие закавказские христианские царства еще со времен Грозного и Годунова молили о русской помощи и предлагали признать русское подданство. Но только император Александр I, в начале своего царствования, после долгих колебаний, согласился наконец исполнить это желание, убедившись предварительно, что грузинские царства, донельзя истомленные вековой борьбой с турками, персиянами и кавказскими горцами, не могли вести долее самостоятельного существования и должны были или погибнуть, или присоединиться к единоверной России. Делая этот шаг, Россия знала, что принимает на себя тяжелую обузу, хотя, может быть, не предугадывала, что она будет так тяжела, что она будет стоить ей непрерывной шестидесятилетней борьбы. Как бы то ни было, ни по сущности дела, ни по его форме тут не было завоевания, а было подание помощи изнемогавшему и погибавшему. Прежде всего это вовлекло Россию в двукратную борьбу с Персией, причем не Россия была зачинщицей(32). В течение этой борьбы ей удалось освободить некоторые христианские населения от двойного ига мелких владетельных ханов и персидского верховенства. С этим вместе были покорены магометанские ханства: Кубанское, Бакинское, Ширванское, Шекинское, Ганджинское и Талышенское, составляющие теперь столько же уездов, и Эриванская область. Назовем, пожалуй, это завоеваниями, хотя завоеванные через это только выиграли. Не столь довольны, правда, русским завоеванием кавказские горцы.

    Здесь точно много погибло, если не независимых государств, то независимых племен. После раздела Польши едва ли какое другое действие России возбуждало в Европе такое всеобщее негодование и сожаление, как война с кавказскими горцами и особливо недавно совершившееся покорение Кавказа(33). Сколько ни стараются наши публицисты выставить это дело как великую победу, одержанную общечеловеческою цивилизацией,- ничто не помогает. Не любит Европа, чтобы Россия бралась за это дело.- Ну, на Сырдарье, в Коканде, в Самарканде, у дико-каменных киргизов еще, куда ни шло, можно с грехом пополам допустить такое цивилизаторство,- все же вроде шпанской мушки оттягивает, хотя, к сожалению, и в недостаточном количестве силы России; а то у нас под боком, на Кавказе; мы бы и сами тут поцивилизировали (...). И по этому кавказскому (как и по польскому, как и по восточному, как и по всякому) вопросу можно судить о доброжелательстве Европы к России.

    О Сибири и говорить нечего. Какое тут, в самом деле, завоевание? Где тут завоеванные народы и покоренные царства? Стоит лишь счесть, сколько в Сибири русских и сколько инородцев, чтобы убедиться, что большею частью это было занятие пустопорожнего места, совершенное (как показывает история) казацкой удалью и расселением русского народа почти без содействия государства. Разве еще к числу русских завоеваний причислим Амурский край, никем не заселенный, куда всякое переселение было даже запрещено китайским правительством, неизвестно почему и для чего считавшим его своею собственностью?

    Итак, в завоеваниях России все, что можно при разных натяжках назвать этим именем, ограничивается Туркестанскою областью, Кавказским горным хребтом, пятью-шестью уездами Закавказья и, если угодно, еще Крымским полуостровом. Если же разбирать дело по совести и чистой справедливости, то ни одно из владений России нельзя называть завоеванием - в дурном, антинациональном и потому ненавистном для человечества смысле. Много ли государств, которые могут сказать про себя то же самое? Англия у себя под боком завоевала независимое Кельтское государство(34),- и как завоевала! - отняла у народа право собственности на его родную землю, голодом заставила его выселяться в Америку, а на расстоянии чуть не полуокружности земли покорила царства и народы Индии в числе почти двухсот миллионов душ; отняла Гибралтар у Испании, Канаду у Франции, мыс Доброй Надежды у Голландии и т. д. Земель, пустопорожних или заселенных дикими неисторическими племенами, в количестве без малого 300 000 квадратных миль я не считаю завоеваниями. Франция отняла у Германии Эльзас, Лотарингию, Франш-Конте, у Италии - Корсику и Ниццу; за морем покорила Алжир. А сколько было ею завоевано и опять от нее отнято! Пруссия округлила и соединила свои разбросанные члены на счет Польши, на которую не имела никакого права. Австрия мало или даже почти ничего не отняла мечом, но самое ее существование есть уже преступление против права народностей. Испания в былые времена владела Нидерландами, большей частью Италии, покорила и уничтожила целые цивилизации в Америке.

    Ежели нельзя упрекнуть Россию в действительно совершенных ею завоеваниях, то, может быть, к ним были направлены ее стремления: неудача покушения не оправдывает еще преступника. Бросим взгляд на характер воин, которые она вела. Далеко заходить незачем. Все войны до Петра велись Россией за собственное существование,- за то, что в несчастные времена ее истории было отторгнуто ее соседями. Первая война, которую она вела не с этой целью и которой, собственно, началось ее вмешательство в европейские дела, была ведена против Пруссии. Достаточного резона на участие в Семилетней войне со стороны России, конечно, не было. Злословие Фридриха оскорбило Елизавету; его поступки, справедливо или нет, считались всей Европой наглыми нарушениями как международного права вообще, так и законов Священной Германско-Римской империи в частности(35). Если тут была вина, то ее разделяла Россия со всей Европой; так или нет, но это было явление случайное, не лежавшее в общем направлении русской политики. Во все царствование Екатерины Великой Россия деятельным образом не вмешивалась в европейские дела, преследовала свои цели, и цели эти, как мы видели, были цели правые. С императора Павла, собственно, начинаются европейские войны России. Война 1799 года, в чисто военном отношении, едва ли не славнейшая из всех веденных Россией, была актом возвышеннейшего политического великодушия, бескорыстия, рыцарства в истинно мальтийском духе(36). Была ли она актом такого же политического благоразумия - это иной вопрос. Для России, впрочем, война эта имела значительный нравственный результат: она показала, к чему способны русские в военном деле. Такой же характер имели войны 1805 и 1807 года. Россия принимала к сердцу интересы, ей совершенно чуждые, и с достойным всякого удивления геройством приносила жертвы на алтарь Европы. Тильзитский мир заставил ее на время отказаться от этой самоотверженной политики и повернуть в прежнюю екатерининскую колею; но выгоды, которые она могла, очевидно, приобрести, продолжая идти по ней, не удовлетворяли ее, не имели в глазах ее ничего приманчивого. Интересы Европы, особливо интересы Германии, так близко лежали к ее сердцу, что оно билось только для них. Что усилия, сделанные Россией в 1813 и 1814 году, были сделаны в пользу Европы,- в этом согласны даже и теперь беспристрастные люди, к какому бы политическому лагерю они ни принадлежали, а тогда все прославляли беспримерное бескорыстие России. Но что самый двенадцатый год был борьбою, предпринятой Россией из-за интересов Европы,- это едва ли многими сознается. Конечно, война двенадцатого года была войною по преимуществу народною,народною в полном смысле этого слова, если принимать в расчет самый способ ее ведения и те чувства, которые в то время одушевляли русский народ. Но такова ли была эта славная война в своих причинах, то есть желание ли нарушить русские интересы побудило Наполеона предпринять ее? На это едва ли можно отвечать утвердительно. Причины этой колоссальной борьбы,- низвергнувшей Наполеона и приведшей к таким громадным последствиям,- до того ничтожны, что невозможно понять, как могли они заставить Наполеона ринуться в такое опасное, рискованное предприятие без всякой нужды, имея на руках у себя Испанию. Что приводится, в самом деле, поводом, побудившим Наполеона собрать 600 000 армию и вторгнуться с ней в отдаленную страну,- неизобильную ресурсами, с дурными путями сообщения,- для борьбы с войском и народом, мужество которых было ему хорошо известно?.. Неточное соблюдение Тильзитского договора Россией, допускавшей под рукою некоторую торговлю с Англией, когда Наполеон сам у себя допускал подобные же уклонения от правил континентальной системы, и протест России против захвата Ольденбурга - вот и все(37). Всю неудовлетворительность этих резонов думают достаточно дополнить, ссылаясь на ненасытимое честолюбие Наполеона. Конечно, Наполеон был честолюбив сверх меры, но был ведь также и расчетлив. Истинную причину войны, как Наполеон ее понимал, выразил он в словах, сказанных им Балашову: государь окружен личными его врагами, низкими людьми, как он выражался,- в том числе Штейном, негодяем, изгнанным из своего отечества,- то есть людьми, которым дороги были интересы Германии и которые старались образ мыслей императора Александра направить в эту сторону(38). Хорошо понятый и должным образом развитый смысл этих намеков объясняет все. Наполеон не мог не чувствовать, что сооруженное им здание очень шатко и кроме его высокого гения никаких других подпор не имеет. Жеромы, Иосифы, Мюраты не в состоянии были поддержать его(39). Что же будет после его смерти, что оставит он своему сыну? Всемирное владычество, чувствовал он, даже ему не под силу; надо было найти, с кем его разделить, и он думал после Тильзитского мира, что нашел этого товарища и союзника в России; другого, впрочем, и отыскать негде было. Он думал, что Россия из прямого политического расчета, из-за собственных своих целей и выгод будет с ним заодно. И в самом деле, чего бы не могла достигнуть Россия в союзе с ним, если бы смотрела на дело исключительно со своей точки зрения? Ревностная помощь в войне 1809 года дала бы ей всю Галицию(40); усиленная война против Турции доставила бы ей не только Молдавию и Валахию, но и Булгарию,- дала бы ей возможность образовать независимое Сербское государство с присоединением к нему Боснии и Герцеговины. Наполеон не хотел только, чтобы наши владения переходили за Балканы, но Наполеон был не вечен. Самым герцогством Варшавским, которое в его глазах было только угрозой против России, он, вероятно, пожертвовал бы, раз убедившись, что Россия действительно вошла во все его планы, что, идя к выполнению своих целей, она столько же нуждается в нем, сколько он в ней,- что она сама заинтересована в сохранении его могущества. Но вскоре после Тильзитского мира Наполеон увидел, что он не может полагаться на Россию, не может рассчитывать на ее искреннее содействие, основанное не на букве связывающего их договора, а на политическом расчете, что она формально держится данного обещания, но сердце ее не лежит к союзу с ним. В войне 1809 года помогала она только для виду; заступничество за Ольденбургское герцогство и еще более наплыв немецких патриотов, которых Наполеон, со своей точки зрения, называл негодяями (конечно, вовсе несправедливо), показывали ему, что Россия горячо принимает к сердцу так называемые европейские или, точнее, немецкие интересы; горячее, чем свои собственные. Что оставалось ему делать? К чему влекла его неудержимо логика того положения, в которое его поставило как собственное его честолюбие, так и самый ход событий? Очевидно, к тому, чтобы обеспечить себя иным способом, независимо от России,- к тому, чтобы отыскать для подпоры своему зданию какой-нибудь другой столб, хотя бы и менее надежной крепости. Этот столб думал он вытесать на счет самой России, восстановив Польское королевство в его прежнем объеме. В нем надеялся он, по крайней мере, найти всегда готовое орудие против враждебной ему Германии. Иначе поступить Наполеону едва ли было возможно. И без войны политическое здание, им воздвигнутое, должно было рухнуть, если Россия не заинтересована в его поддержке,- рухнуть если не при нем, так после его смерти. Война, руководимая его гением, представляла, по крайней мере, шансы или вынудить Россию к этой поддержке, или заменить ее другим хотя и менее твердым, но зато более зависимым и податливым орудием. Одним словом, если бы Наполеон мог рассчитывать на Россию, которая, как ему казалось, сама была заинтересована в его деле, он никогда бы не подумал о восстановлении Польши. От добра добра не ищут. В тринадцатом году, во главе новой собранной им армии, он высказал эту мысль самым положительным образом: "Всего проще и рассудительнее было бы сойтись прямо с императором Александром. Я всегда считал Польшу средством, а не главным делом. Удовлетворяя Россию на счет Польши, мы имеем средство унизить Австрию, обратить ее в ничто" (41)*. Может ли что-нибудь быть яснее, откровеннее и притом сообразнее с действительным характером Наполеона! Не из-за Европы ли, следовательно, не из-за Германии ли в особенности, приняла Россия на свою грудь грозу двенадцатого года? Двенадцатый год был, собственно, великой политической ошибкой, обращенной духом русского народа в великое народное торжество.

    Что не какие-либо свои собственные интересы имела Россия в виду, решаясь на борьбу с Наполеоном, видно уж из того, что, окончив с беспримерной славою первый акт этой борьбы, она не остановилась, не воспользовалась представлявшимся ей случаем достигнуть всего, чего только могла желать для себя, заключив с Наполеоном мир и союз, как он этого всеми мерами домогался и как желали того же Кутузов и многие другие замечательные люди той эпохи. Что мешало Александру повторить Тильзит с той лишь разницей, что в этот раз он играл бы первостепенную и почетнейшую роль? Даже для Пруссии, которая уже скомпрометировала себя перед Наполеоном, император Александр мог выговорить все, чего требовала бы, по его мнению, честь.

    Через четырнадцать лет после Парижского мира пришлось России вести войну с Турцией. Русские войска перешли Балканы и стояли у ворот Константинополя. С Францией Россия была в дружбе, у Австрии не было ни войск, ни денег; Англия, хотя бы и хотела, ничего не могла сделать,- тогда еще не было военных пароходов; прусское правительство было связано тесной дружбой с Россией. Европа могла только поручить Турцию великодушию России. Взяла ли тогда Россия что-нибудь для себя? А одного слова ее было достаточно, чтобы присоединить к себе Молдавию и Валахию. Даже и слова было не надо. Турция сама предлагала России княжества вместо недоплаченного еще долга. Император Николай отказался от того и от другого(42).

    Настал 1848 год. Потрясения, бывшие в эту пору в целой Европе, развязывали руки завоевателя и честолюбца. Как же воспользовалась Россия этим единственным положением? Она спасла от гибели соседа,- того именно соседа, который всего более должен был противиться ее честолюбивым видам на Турцию, если бы у нее таковые были(43). Этого мало, тогда можно было соединить великодушие с честолюбием. После венгерской кампании был достаточный предлог для войны с Турцией; русские войска занимали Валахию и Молдавию, турецкие славяне поднялись бы по первому слову России. Воспользовалась ли всем этим Россия? Наконец, в самом 1853 году если бы Россия высказала свои требования с той резкостью и неуступчивостью, пример которых в том же году подавало ей посольство графа Лейнингена, и, в случае малейшей задержки удовлетворения, двинула войска и флот, когда ни Турция, ни западные державы нисколько не были приготовлены, чего не могла бы она достигнуть?

    Итак, состав Русского государства, войны, которое оно вело, цели, которые преследовало, а еще более - благоприятные обстоятельства, столько раз повторявшиеся, которыми оно не думало воспользоваться,- все показывает, что Россия не честолюбивая, не завоевательная держава, что в новейший период своей истории она большею частью жертвовала своими очевиднейшими выгодами, самыми справедливыми и законными, европейским интересам,- часто даже считала своею обязанностью действовать не как самобытный организм (имеющий свое самостоятельное назначение, находящий в себе самом достаточное оправдание всем своим стремлениям и действиям), а как служебная сила. Откуда же и за что же, спрашиваю, недоверие, несправедливость, ненависть к России со стороны правительств и общественного мнения Европы?

    Обращаюсь к другому капитальному обвинению против России. Россия гасительница света и свободы, темная мрачная сила, политический Ариман, как выразился я выше. У знаменитого Роттека высказана мысль,- которую, не имея под рукой его "Истории", не могу, к сожалению, буквально цитировать,- что всякое преуспеяние России, всякое развитие ее внутренних сил, увеличение ее благоденствия и могущества есть общественное бедствие, несчастье для всего человечества. Это мнение Роттека есть только выражение общественного мнения Европы. И это опять основано на таком же песке, как и честолюбие и завоевательность России. Какова бы ни была форма правления в России, каковы бы ни были недостатки русской администрации, русского судопроизводства, русской фискальной системы и т д., до всего этого, я полагаю, никому дела нет, пока она не стремится навязать всего этого другим. Если все это очень дурно, тем хуже для нее и тем лучше для ее врагов и недоброжелателей. Различие в политических принципах еще не может служить препятствием к дружбе правительств и народов. Не была ли Англия постоянным другом Австрии, несмотря на конституционализм одной и абсолютизм другой? Не пользуется ли русское правительство и русский народ симпатиями Америки, и наоборот? Только вредное вмешательство России во внутреннюю политику иностранных государств, давление, которым она препятствовала бы развитию свободы в Европе, могут подлежать ее справедливой критике и возбуждать ее негодование. Посмотрим, чем же его заслужила Россия, чем так провинилась перед Европой? До времен французской революции о таком вмешательстве, о таком давлении и речи быть не могло, потому что между континентом Европы и Россией не существовало тогда никакой видимой разности в политических принципах. Напротив того, правление Екатерины по справедливости считалось одним из самых передовых, прогрессивных, как теперь говорится. Под конец своего царствования Екатерина имела, правда, намерение вооружиться против революции, что наследник ее и сделал. Но если французская революция должна считаться светильником свободы, то гасить и заливать этот светильник спешила вся Европа, и впереди всех - конституционная и свободная Англия. Участие России в этом общем деле было кратковременно и незначительно. Победам Суворова, впрочем, рукоплескала тогда вся Европа. Войны против Наполеона не были, конечно, да и не считались войнами против свободы. Эти войны окончились, и ежели побежденная Франция тогда же получила свободную форму правления, то была обязана этим единственно императору Александру. Во время войны за независимость многие государства обещали своим подданным конституции, и никто не сдержал своих обещаний, кроме опять-таки императора Александра относительно Польши.

    После Венского конгресса, по мысли русского императора, Россия, Австрия и Пруссия заключили так называемый Священный союз, приступить к которому приглашали всех государей Европы(44). Этот Священный союз составляет главнейшее обвинение против России и выставляется заговором государей против своих народов. Но в этом союзе надо строго отличать идею, первоначальный замысел, которые одни только и принадлежали Александру, от практического выполнения, которое составляет неотъемлемую собственность Меттерниха. В первоначальной же идее, каковы бы ни были ее практические достоинства, конечно, не было ничего утеснительного. Император Александр стоял, бесспорно, за конституционный принцип везде, где, по его мнению, народное развитие допускало его применение. Он был противником и врагом Партий, насильственно вынужденных бунтом и революцией, но зато был другом октроированных(45)* конституций; и после недавних опытов, после стольких бедствий, претерпенных Европой, можно ли было думать иначе? Да и без отношения к обстоятельствам, не справедлив ли вообще такой взгляд? Разве добросовестное соглашение, сознательная уступка могут быть хуже насилия и по принципу и по последствиям? Вынудивший силою, если сила остается на его стороне, редко остается доволен вынужденным; можно ли ожидать умеренности от разгоряченных страстей, упоенных гордостью успеха? Если, наоборот, после первой вспышки, первого удачного натиска сила переходит опять на сторону уступившей этому натиску власти, можно ли ожидать от нее добросовестного выполнения вынужденного? Напротив того, уступка, сделанная в полноте силы, по сознанию ее пользы и справедливости, заключает в себе все залоги долговечности. Что прочнее и добросовестнее исполняется: октроированная ли конституция Сардинии и заменившей ее Италии или вынужденная конституция Франции после 1830 и Пруссии после 1848 года? Если скажут, что и октроированная конституция Франции 1814 и 1815 годов не слишком-то добросовестно исполнялась, то всякому известно, что эта конституция имела лишь форму добровольно данной Бурбонами хартии, в сущности же была с их стороны вынужденной обстоятельствами уступкой; притом на всем их правлении лежала печать чужеземного вмешательства, ненавистная для всякого уважающего себя народа(46).

    На дипломатических конгрессах двадцатых годов наиболее умеренным и либеральным был голос Александра. В этом я сошлюсь на Гервинуса, не слишком-то доброжелательного к России и ко всему русскому. Корнем всех реакционных, ретроградных мер того времени была Австрия и ее правитель Меттерних, который, опутывая всех своими сетями, в том числе и Россию, заставил последнюю отказаться от ее естественной и национальной политики помогать грекам и вообще турецким христианам против их угнетателей,- отказаться вопреки всем ее преданиям, всем ее интересам, всем сочувствиям ее государя и ее народа. Россия была также жертвою Меттерниховой политики; почему же на нее, а не на Австрию, которая всему была виновницей и в пользу которой все это делалось, взваливается вся тяжесть вины? Сама Англия не подчинилась ли тогда Меттерниховой политике? Разве русские войска усмиряли восстание в Неаполе и Испании(47) и разве эти восстания и введенный ими на короткое время порядок вещей были такими светлыми явлениями, что стоит о них жалеть? Русские ли наущения были причиной всех утеснении, которые терпела немецкая печать, немецкие университеты и вообще стремления немецкого юношества? Не сами ли германские правительства, и во главе их Австрия, должны почитаться виновниками всех этих мер; не для них ли исключительно были они полезны? Или, может быть, все эти немецкие либеральные стремления имели такую силу, что, без надежды на поддержку России, германские правительства не дерзнули бы им противустать? Но разве она помешала им осуществиться там, где они имели какое-нибудь действительное значение,- помешала Франции или даже маленькой Бельгии дать себе ту форму правления, которой они сами захотели? Помешала ли Россия чему-нибудь даже в самой Германии в 1848 году, да и в 1830 году? Не собственное ли бессилие хотят оправдать, взваливая неудачу на давление, оказываемое будто бы мрачным абсолютизмом Севера?

    Лучшим доказательством, впрочем, того, что не действительная какая-нибудь вина, не какое-нибудь деятельное вмешательство России,- ко вреду свободы человечества вообще и Германии в особенности,- были причиной общей к ней ненависти, служит убийство Коцебу(48). Важен тут не самый поступок несчастного студента-фанатика, а то общее сочувствие, которое возбудило к себе это политическое преступление не только в революционных кружках, но и в спокойной, здравомыслящей части общества, чему едва ли можно найти другой пример. В чем состояла, однако же, вина Коцебу? Он доносил, говорят, русскому правительству о состоянии общественного мнения Германии (преимущественно же - ее университетской молодежи), то есть делал то, чем занимается, между прочим, всякий дипломатический агент или иностранный корреспондент любой газеты. Вина его ни в каком случае не превышала вины многих петербургских корреспондентов иностранных газет, с теми, однако же, circonstanus attenn antes(49)* в пользу Коцебу, что недоброжелательство к России и клеветы петербургских корреспондентов для всех открыты и могут возбуждать совершенно основательное негодование, а то, что писал Коцебу, никому не было известно, и вся виновность его основывалась на предположениях. И разве во время Коцебу не было множества лиц, которые сообщали германским правительствам (особливо же австрийскому) о духе и направлении мыслей, господствовавших между германской молодежью, что, конечно, для нее было гораздо опаснее? Отчего же такой взрыв негодования, откуда такое оскорбление народного чувства, что оно доходит даже до сочувствия убийству, если только убийство совершено во вред России? А ведь то было еще до знаменитых конгрессов; ничем еще Россия не успела провиниться(50), в свежей еще памяти было избавление от французского ига. Общественное мнение Германии оказало тут, как и после, не более благодарности, чем 34 года спустя австрийское правительство(51).

    Если уж гневаться за взаимные советы и за влияние, оказываемое правительством на правительство, то, конечно, Россия имела бы столько же (если не более) права негодовать на Австрию, да и на другие немецкие дворы, как и Германия на Россию. Не влиянию ли Меттерниха приписывается перемена образа мыслей, происшедшая в императоре Александре после 1822 года(52)? Не это ли влияние было причиной немилости Каподистрии, враждебного отношения, принятого относительно Греции и вообще относительно национальной политики, наконец, не это ли влияние было причиной самой перемены в направлении общественного образования во времена Шишкова и Магницкого? А после не в угоду ли Австрии считалась всякая нравственная помощь славянам чуть не за русское государственное преступление? Пусть европейское общественное мнение, если оно хочет быть справедливым, отнесет даже оказанное Россией на германские дела вредное влияние к его настоящему источнику, то есть к германским же правительствам, и в особенности к австрийскому. Нет, не действия Коцебу и все подобные (в сущности, весьма невинного свойства) вмешательства русского правительства в европейские дела объясняют ненависть, которую питают в Европе к России, а самое убийство Коцебу и, главное, то сочувствие, которое оно возбудило, только этой ненавистью и объясняются; причина же ее лежит глубже.

    Впрочем, тому, что не в антилиберальном вмешательстве России в чужие дела лежит начало и главная причина неприязненных чувств Европы, можно представить доказательство самое строгое, неопровержимое. Когда думают видеть в чем-либо причину данного явления, то очень легко убедиться в справедливости предположения, если только возможно устранить действие предполагаемой причины. Ясно, что предположение ложно, когда явление продолжается и по устранении этой причины. Например, замедление в качании маятника, замеченное в экваториальных странах, приписывали удлинению его от теплоты. Придумали снаряд, устраняющий влияние теплоты, но маятник продолжал качаться медленнее, чем на севере. Это показало до очевидности, что дело тут не в теплоте. В вопросах общественных почти никогда нельзя прибегать к опытам, но относительно занимающего нас предмета был сделан опыт в самых широких размерах, и что же оказалось? Вот уже с лишком тринадцать лет, как русское правительство совершенно изменило свою систему, совершило акт такого высокого либерализма, что даже совестно применять к нему это опошленное слово; русское дворянство выказало бескорыстие и великодушие, а массы русского народа - умеренность и незлобие беспримерные. С тех пор правительство продолжало действовать все в том же духе. Одна либеральная реформа следовала за другой(53). На заграничные дела оно не оказывает уже никакого давления. Этого мало, оно употребляет свое влияние в пользу всего либерального. И правительство, и общественное мнение сочувствовали делу Северных Штатов искреннее, чем большая часть Европы(54). Россия из первых признала Итальянское королевство и даже, как говорят, своим влиянием помешала Германии помогать неправому делу. И что же, переменилась ли хоть на волос Европа в отношении к России? Да, она очень сочувствовала крестьянскому делу, пока надеялась, что оно ввергнет Россию в нескончаемые смуты; так же точно, как Англия сочувствовала освобождению американских негров. Мы много видели с ее стороны любви и доброжелательства по случаю польских дел(55). Вешатели, кинжальщики и поджигатели становятся героями, коль скоро их гнусные поступки обращены против России. Защитники национальностей умолкают, коль скоро дело идет о защите русской народности, донельзя угнетаемой в западных губерниях,- так же точно, впрочем, как в деле босняков, болгар, сербов или черногорцев. Великодушнейший и вместе действительнейший способ умиротворения Польши наделением польских крестьян землей находит ли себе беспристрастных ценителей? Или, может быть, английский способ умиротворения Ирландии выселением вследствие голода предпочтительнее с гуманной точки зрения? Опыт сделан в широких размерах. Медицинская пословица говорит: sublata causa tollitur effectus(56)*. Но здесь и по устранении причины действие продолжается: значит, причина не та.

    Еще в моде у нас относить все к незнанию Европы, к ее невежеству относительно России. Наша пресса молчит, или, по крайней мере, до недавнего времени молчала, а враги на нас клевещут. Где же бедной Европе узнать истину? Она отуманена, сбита с толку. Risum teneatis, amici(57)*, или, по-русски,курам на смех, друзья мои. Почему же Европа, которая все знает от санскритского языка до ирокезских наречий, от законов движения сложных систем звезд до строения микроскопических организмов, не знает одной только России? Разве это какой-нибудь Гейс-Грейц, Шлейц и Лобенштейн, не стоющий того, чтобы она обратила на него свое просвещенное внимание? Смешны эти оправдания мудрой, как змий, Европы - ее незнанием, наивностью и легковерием, точно будто об институтке дело идет. Европа не знает, потому что не хочет знать, или, лучше сказать, знает так, как знать хочет, то есть как соответствует ее предвзятым мнениям, страстям, гордости, ненависти и презрению. Смешны эти ухаживания за иностранцами с целью показать им Русь лицом, а через их посредство просветить и заставить прозреть заблуждающееся и ослепленное общественное мнение Европы. Почему и не удовлетворить любопытству доброго человека; только напрасно соединять с этим разные окулистические мечтания. Нечего снимать бельмо тому, кто имеет очи и не видит; нечего лечить от глухоты того, кто имеет уши и не слышит. Просвещение общественного мнения книгами, журналами, брошюрами и устным словом может быть очень полезно и в этом отношении, как и во всех других,- только не для Европы, а для самих нас, русских, которые даже на самих себя привыкли смотреть чужими глазами, для наших единоплеменников. Для Европы это будет напрасный труд: она и сама без нашей помощи узнает, что захочет, и если захочет узнать.

    Дело в том, что Европа не признает нас своими. Она видит в России и в славянах вообще нечто ей чуждое, а вместе с тем такое, что не может служить для нее простым материалом, из которого она могла бы извлекать свои выгоды, как извлекает из Китая, Индии, Африки, большей части Америки и т. д.,материалом, который можно бы формировать и обделывать по образу и подобию своему, как прежде было надеялась, как особливо надеялись немцы, которые, несмотря на препрославленный космополитизм, только от единой спасительной германской цивилизации чают спасения мира. Европа видит поэтому в Руси и в славянстве не чуждое только, но и враждебное начало. Как ни рыхл и ни мягок оказался верхний, наружный, выветрившийся и обратившийся в глину слой, все же Европа понимает, или, точнее сказать, инстинктивно чувствует, что под этой поверхностью лежит крепкое, твердое ядро, которое не растолочь, не размолотить, не растворить,- которое, следовательно, нельзя будет себе ассимилировать, претворить в свою кровь и плоть,- которое имеет и силу и притязание жить своею независимою, самобытною жизнью. Гордой, и справедливо гордой, своими заслугами Европе трудно - чтобы не сказать невозможно перенести это. Итак, во что бы то ни стало, не крестом, так пестом, не мытьем, так катаньем, надо не дать этому ядру еще более окрепнуть и разрастись, пустить корни и ветви вглубь и вширь. Уж и теперь не поздно ли, не упущено ли время? Тут ли еще думать о беспристрастии, о справедливости. Для священной цели не все ли средства хороши? Не это ли проповедуют и иезуиты, и мадзинисты(58),- и старая, и новая Европа? Будет ли Шлезвиг и Голштейн датским или германским, он все-таки останется европейским; произойдет маленькое наклонение в политических весах, стоит ли о том толковать много? Державность Европы от того не потерпит, общественному мнению нечего слишком волноваться, надо быть снисходительну между своими. Склоняются ли весы в пользу Афин или Спарты, не та же ли Греция будет царить? Но как дозволить распространиться влиянию чуждого, враждебного, варварского мира, хотя бы оно распространялось на то, что по всем Божеским и человеческим законам принадлежит этому миру? Не допускать до этого - общее дело всего, что только чувствует себя Европой. Тут можно и турка взять в союзники и даже вручить ему знамя цивилизации. Вот единственное удовлетворительное объяснение той двойственности меры и весов, которыми отмеривает и отвешивает Европа, когда дело идет о России (и не только о России, но вообще о славянах) - и когда оно идет о других странах и народах. Для этой несправедливости для этой неприязненности Европы к России,- которым сравнение 1864-го 1854 годом служит только одним из бесчисленных примеров,сколько бы мы ни искали, мы не найдем причины в тех или других поступках России; вообще не найдем объяснения и ответа, основанного на фактах. Тут даже нет ничего сознательного, в чем бы Европа могла дать себе самой беспристрастный отчет. Причина явления лежит глубже. Она лежит в неизведанных глубинах тех племенных симпатий и антипатий, которые составляют как бы исторический инстинкт народов, ведущий их (помимо, хотя и не против их воли и сознания) к неведомой для них цели; ибо в общих, главных очертаниях история слагается не по произволу человеческому, хотя ему и предоставлено разводить по ним узоры. Что вело древних германцев к непрестанным нападениям на Рим? Говорят, что юг имеет непреодолимую прелесть для сынов севера. Не нужно обширных этнографических сведений, чтобы видеть, что это совершенно несправедливо. Ежедневный опыт удостоверяет, что каждый некочующий народ,- а германцы во время войны с Римом были уже оседлы,- в первобытное время столько же, по крайней мере, как и впоследствии, имеет почти непреодолимую привязанность к своей родине, к своему климату, как бы он ни был суров, к окружающей его природе, как бы она ни была бедна. Юг для народов севера имеет в себе что-то убийственное. Возьмите для примера хоть поселение русских на Кавказе. К благословенным ли странам Кавказа стремится русский народ, предоставленный своей собственной воле? Нет, для него Сибирь имеет несравненно более привлекательности. Не приманка юга, а какая-то ненависть влекла народы на гибель Риму. Почему так хорошо уживаются вместе и потом мало-помалу сливаются германские племена с романскими, а славянские с финскими? Германские же со славянскими, напротив того, друг друга отталкивают, антипатичны одно другому; и если где одно замещает другое, то предварительно истребляет своего предшественника, как сделали немцы с полабскими племенами и с прибалтийскими славянскими поморянами. Это-то бессознательное чувство, этот-то исторический инстинкт и заставляет Европу не любить Россию. Куда девается тут беспристрастие взгляда,- которым не обделена, однако же, и Европа, и особливо Германия,- когда дело идет о чуждых народностях? Все самобытно русское и славянское кажется ей достойным презрения, и искоренение его составляет священнейшую обязанность и истинную задачу цивилизации.

    Gemeiner Russe, Bartrusse(59)* суть термины величайшего презрения на языке европейца, и в особенности немца. Русский в глазах их может претендовать на достоинство человека только тогда, когда потерял уже свой национальный облик. Прочтите отзывы путешественников, пользующихся очень большой популярностью за границей,- вы увидите в них симпатию к самоедам, корякам, якутам, татарам, к кому угодно, только не к русскому народу; посмотрите, как ведут себя иностранные управляющие с русскими крестьянами; обратите внимание на отношение приезжающих в Россию матросов к артельщикам и вообще биржевым работникам; прочтите статьи о России в европейских газетах, в которых выражаются мнения и страсти просвещенной части публики; наконец, проследите отношение европейских правительств к России. Вы увидите, что во всех этих разнообразных сферах господствует один и тот же дух неприязни, принимающий, смотря по обстоятельствам, форму недоверчивости, злорадства, ненависти или презрения. Явление, касающееся всех сфер жизни, от политических до обыкновенных житейских отношений, распространенное во всех слоях общества, притом не имеющее никакого фактического основания, может недриться только в общем инстинктивном сознании той коренной розни, которая лежит в исторических началах и в исторических задачах племен. Одним словом, удовлетворительное объяснение как этой политической несправедливости, так и этой общественной неприязненности можно найти только в том, что Европа признает Россию и славянство чем-то для себя чуждым, и не только чуждым, но и враждебным. Для беспристрастного наблюдателя это неотвержимый факт. Вопрос только в том, основательны ли, справедливы ли такой, отчасти сознательный, взгляд и такое, отчасти инстинктивно бессознательное, чувство, или же составляют они временный предрассудок, недоразумение, которым суждено бесследно исчезнуть. Исследованию этого вопроса намерен я посвятить следующую главу.

    Примечания к Главе II

    (1) Речь идет об Итальянском и Швейцарском походах А. В. Суворова и последующем участии России в коалиционных войнах против наполеоновской Франции.

    (2) Во время революционных событий 1848-1849 гг. в Австрийской империи венгерские войска нанесли ряд тяжелых поражений австрийцам, Венгрия была объявлена независимым государством. По просьбе австрийского императора Николай I направил в Венгрию армию под командованием князя И. Ф. Паскевича; венгры были разбиты, остатки их войска капитулировали в августе 1849 г.

    (3) Семилетняя война 1756-1763 гг., в ходе которой Пруссии и союзной с ней Англии противостояла коалиция государств в составе Австрии, Франции, России, Швеции и Саксонии, была начата по инициативе прусского короля Фридриха II, стремившегося установить гегемонию Пруссии в Центральной Европе. В 1760 г. русские войска после ряда одержанных побед вступили в Берлин, поставив Фридриха II на грань катастрофы, но были отозваны в Россию после смерти императрицы Елизаветы Петровны ее преемником Петром III.

    (4) Ариман (Ахриман) - в иранской мифологии верховное божество зла.

    (5)* Здесь кстати будет заметить, что Россия вовсе не составляет огромнейшего государства в мире, как привыкли думать и говорить. Эта честь бесспорно принадлежит Британскому государству. Чтобы убедиться в этом, стоит только хорошенько посчитать, хотя бы с календарем в руках. Пространство России, по новейшим сведениям, составляет около 375 000 кв. миль. Посмотрим же, сколько наберется во всех английских владениях. В Европе 5 570; в Азии 63 706; в Африке б 636; в Южной и Средней Америке 5 326; в Северной Америке: Канада с принадлежностями 64 000 и полярные страны, за исключением Гренландии (20000) и бывших русских владений (24000), 130000; наконец в Австралии более 150000. Итого с лишком 425 000 кв. миль, т. е. около 50 000 кв. миль более, чем во всей России. (...) - Примеч. Авт.

    (6) Данилевский придерживается распространенного в XIX в. взгляда об этническом единстве великорусов, украинцев и белорусов, видя в них (включая и население принадлежавших Австрии Галиции и Угорской Руси) представителей единого русского народа.

    (7) Речь идет о жителях полуострова Уэльс (Великобритания), имеющих кельтское происхождение.

    (8) Мирный договор, подписанный в г. Ништадте (Финляндия), подвел итог Северной войне 1700-1721 гг. Россия, одержавшая в ней победу над Швецией, вернула себе старинные русские земли по течению Невы. Кроме Ингрии, Ижорской Земли, она приобрела в "вечное владение" Карелию, Эстляндию и Лифляндию с морским побережьем от Выборга до Риги.

    (9) Ингерманландия - другое название Ингрии.

    (10) Дорпат (Дерпт, эстонское название Тарту) - старинный русский город Юрьев, основанный в XI в. киевским князем Ярославом Мудрым.

    (11) Лифляндский дворянин И.-Р. Паткуль служил сначала шведам, затем саксонцам. Будучи послом саксонского курфюрста в Москве, способствовал заключению союза между Россией, Польшей и Саксонией против Швеции; в 1702 г. перешел на службу к Петру I. Ничего героического на русской службе Паткуль не совершил.

    (12) Различные слои русского общества по-разному встретили весть о начале польского восстания 1863 г. Русские революционные демократы выразили свое полное сочувствие повстанцам. "Когда в Польше началась революция,- писал П. А. Кропоткин,- все в России думали, что она примет демократический республиканский характер и что Народный Жонд (созданное в ходе восстания тайное польское правительство.- С. В.) освободит на широких демократических началах крестьян, сражающихся за независимость родины". Этого, однако, не произошло, и вскоре "радикальная часть русского общества с сожалением убедилась, что в Польше берут верх чисто националистические стремления" (Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1988. С. 188).

    (13) 25 июня 1807 г. Наполеон и Александр I съехались в Тильзите для переговоров о мире. Заключенный мирный договор (Тильзитский мир) устанавливал разделение сфер: в Западной и Центральной Европе господствовал Наполеон, в Восточной Европе - русский император. Из отнятых у Пруссии польских земель было создано Великое герцогство Варшавское, Россия получила небольшой Белостокский округ.

    (14) Заседавший в Вене после крушения наполеоновской Франции конгресс представителей европейских держав принял решение о ликвидации созданного Наполеоном Великого герцогства Варшавского и о разделе его территории между Россией, Австрией и Пруссией. По желанию Александра I, мечтавшего о восстановлении Польши под царским скипетром, из отошедших к России земель в мае 1815 г. было образовано королевство Польское (Царство Польское), получившее название "конгрессового королевства".

    (15) Под "брачным союзом Литвы и Польши" Данилевский подразумевает Кревскую унию 1385 г., заключенную в связи с браком великого князя литовского Ягайло и польской королевы Ядвиги. Польские феодалы, организаторы унии, использовали ее как средство порабощения и эксплуатации Галицкой Руси и других русских земель, захваченных ранее Литвой. В 1569 г. в Люблине между Польшей и Литвой был заключен новый унитарный договор (Люблинская уния), провозгласивший создание единого Польско-Литовского государства - Речи Посполитой.

    (16) По условиям Андрусовского перемирия 1667 г., заключенного между Россией и Речью Посполитой, Россия удержала за собой Смоленск, Левобережную Украину и Киев; Белоруссия и Правобережная Украина остались под властью поляков. В 1686 г. правительство царевны Софьи заключило "вечный мир" с Польшей, подтвердивший условия перемирия.

    (17) Князь А. Чарторыйский был одним из близких к Александру I лиц в первые годы его царствования, занимал в 1804-1806 гг. пост министра иностранных дел; надеялся добиться восстановления Польши в династической унии с Россией. В нач. 60-х гг. XIX в. со сходной программой выступил польский аристократ маркиз А. Велепольский. В России за "культурную автономию" Польши выступали в то время представители либеральной бюрократии во главе с великим князем Константином Николаевичем.

    (18) Полоцк в составе Восточной Белоруссии отошел к России в результате первого раздела Польши в 1772 г.; Минск и Вильно - соответственно в 1793 г. и в 1795 г.

    (19) Т. е. королю Пруссии Фридриху II.

    (20) Бентамовский принцип утилитарности - принцип полезности как основы и цели человеческой деятельности, сформулированный английским философом и юристом Иеремией Бентамом (1748-1832).

    (21) Трактат об образовании Священного союза был подписан в Париже в сентябре 1815 г. царем Александром I, австрийским императором Францем I и прусским королем Фридрихом-Вильгельмом III. "Перед лицом всего мира" монархи обязались принимать за основу своих действий "заповеди святой религии, правды, милосердия и мира". Акт Священного союза во многом явился выражением мистического настроения, в котором пребывал русский царь, находившийся под большим влиянием известной проповедницы, баронессы Ю. Крюднер, предсказавшей ход ряда важных событий в Европе.

    (22) Слова из Нагорной проповеди Иисуса Христа (Ев. от Матфея, 7,2).

    (23) "Атеней" - литературный еженедельник, издававшийся в Москве в 1858-1859 гг. под ред. Е. Ф. Корша.

    (24) См. примеч. 5 к настоящей главе.

    (25)* Включение в свой состав, присоединение.- Примеч. сост. Далее даны без указания на составителя.

    (26)* Русский Вестн., февр. 1865 г. Ст. проф. Соловьева: "Венский конгресс" стр. 433 и 434.- Примеч. авт.

    (27) На самом деле прусский министр Н. Гарденберг в течение всего хода работы Венского конгресса (1814-1815) активно противился планам восстановления Польши под протекторатом России.

    (28) Речь идет о восстании в Царстве Польском в 1830 г.

    (29) При всем субъективизме утверждения Данилевского об отсутствии внутренних причин польского восстания 1830 г.. оно содержит зерна истины. Польша имела особый статус, выгодно отличавший ее от других частей Российской Империи. В ноябре 1815 г. Александр I подписал конституцию королевства Польского, которая провозглашала равенство населения перед законом, неприкосновенность личности и имущества, свободу печати и вероисповеданий. Польша имела собственное правительство, двухпалатный сейм, сохраняла свою армию. Французский историк конца XIX в. А. Рамбо, оценивая состояние русской Польши в 1815-1830 гг., писал о том, что "впервые за несколько веков страна процветала". (Подробнее см.: История XIX века. Под ред. Э. Лависса и А. Рамбо. В 8 т. М., 1938. Т. 3. С. 285-296.)

    (30) Царь Вавилонии Навуходоносор II после захвата Иерусалима и уничтожения Иудейского царства переселил захваченных в плен иудеев в Вавилон. Вавилонское пленение, длившееся полвека, окончилось в 538 г. до н. э., когда персидский царь Кир II, заняв Вавилон, разрешил иудеям вернуться на родину.

    (31) Крымские татары, находившиеся в вассальной зависимости от Османской империи, нападали на южные окраины России вплоть до второй половины XVIII в. В 1783 г. последний крымский хан Шагин-Гирей сложил с себя власть и Крым был присоединен к России.

    (32) Иранский шах Фахт-Али по наущению Англии дважды, в 1804 г. и в 1826 г., начинал военные действия против России, но оба раза терпел жестокое поражение.

    (33) В 1859 г. русские войска под командованием князя А. И. Барятинского взяли штурмом укрепленный аул Гуниб, последний оплот имама Шамиля, вождя кавказских горцев. Окончательно сопротивление кавказских племен было сломлено царскими войсками в середине 60-х гг. XIX в.

    (34) "Кельтским государством" Данилевский называет Ирландию, завоеванную армией Кромвеля в 1649-1652 гг. и превращенную затем в английскую колонию.

    (35) О Семилетней войне см. примеч. 3 к настоящей главе. Причиной участия России в войне было не "злоречие" прусского короля Фридриха II, а его стремление превратить Польшу в вассальное государство, посадить своего брата на престол герцогства Курляндского и обосноваться в Прибалтике, что грозило русским интересам на Балтийском море.

    (36) Участие России в 1799 г. во второй коалиционной войне против Франции было ознаменовано рядом побед, прославивших русское оружие. А. В. Суворов разбил в Северной Италии французские армии Макдональда и Моро, русский флот под командованием Ф. Ф. Ушакова освободил от французов Ионические острова. Называя войну 1799 г. "актом рыцарства в истинно мальтийском духе", Н. Я. Данилевский намекает на то обстоятельство, что Павел I, помимо своего царского титула, имел еще титул гроссмейстера Мальтийского ордена, который он получил от владевших Мальтой рыцарей ордена иоаннитов.

    (37) В 1810 г. Наполеон, изгнав герцога Ольденбургского, присоединил Ольденбург к своим владениям в Германии. Это было прямым нарушением Тильзитского мира, где независимость Ольденбургского герцогства оговаривалась особым пунктом. Формальным поводом для подобных действий послужило несоблюдение условий "континентальной блокады", т. е. системы мер, направленных на экономическое удушение Англии.

    (38) Речь идет о разговоре, который состоялся в Вильно 17 июня 1812 г. между Наполеоном и генерал-адъютантом А. Д. Балашовым, посланным Александром I для вручения Наполеону письменного протеста в связи с переходом французскими войсками Немана и началом военных действий.

    Г.-Ф.-К. Штейн - прусский министр. За свои патриотические взгляды был изгнан по приказу Наполеона; в 1812 г. жил в России.

    (39) Стремясь укрепить созданную им империю, Наполеон раздавал европейские престолы своим родственникам и приближенным. Брата Жерома он сделал королем Вестфалии, другого своего брата, Иосифа (Жозефа),- королем Испании; маршал Мюрат был возведен Наполеоном на престол Неаполитанского королевства.

    (40) В 1809 г. Австрия начала новую войну против Франции. Россия, после Тильзитского мира формально состоявшая в союзе с Францией, уклонилась от активной помощи Наполеону, ограничившись концентрацией войск у австрийской границы.

    (41)* Богданович. Ист. войны 1813 года. том I, стр. 2.-Примеч. авт

    (42) Русско-турецкая война 1828-1829 гг. едва не привела к занятию русскими войсками Константинополя и черноморских проливов, однако условия Адрианопольского мира оказались неожиданно легкими для Турции, сохранившей свой протекторат над Сербией, Молдавией и Валахией.

    Упоминаемый Данилевским Парижский мирный договор был подписан союзными державами и Францией 30 мая 1814 г.

    (43) См. примеч. 2 к настоящей главе.

    (44) Священный союз вскоре после своего возникновения в 1815 г. превратился из соглашения трех государей (см. примеч. 20 к настоящей главе) в форум большинства европейских монархов. Ослабление Священного союза во второй половине 20-х гг. XIX в. произошло вследствие серьезных разногласий, возникших среди его участников в связи с обострением восточного вопроса.

    (45)* Дарованных монархом (от фр. octroi-пожалование).

    (46) После разгрома наполеоновской Франции Александр I, считая нежелательным возвращение к власти династии Бурбонов, высказывался в пользу Ж.-Б. Бернадотта (короля Швеции, в прошлом - одного из маршалов Наполеона) как наиболее подходящего кандидата на французский престол. Вынужденный согласиться с кандидатурой Людовика XVIII Бурбона, царь настоял на принятии им конституционной хартии.

    (47) В связи с революцией 1820 г. в Неаполе конгрессы Священного союза в Троппау (Опава) и Лайбахе (Любляна) по инициативе Меттерниха приняли решение о вмешательстве в неаполитанские дела. Английский министр иностранных дел С. Кэстлри публично выступал против вмешательства, но тайно поддерживал Меттерниха.

    (48) Немецкий писатель, агент русского правительства А.-Ф. Коцебу был убит 23 марта 1819 г. в Мангейме студентом К. Зандом.

    (49)* Смягчающими обстоятельствами (фр.) Здесь и далее переводы с иностранных языков сделаны составителем.

    (50) Имеются в виду конгрессы Священного союза в Троппау, Лайбахе и в Вероне (1820-1822 гг.).

    (51) Во время Крымской войны 1853-1856 гг. Австрия сосредоточила на границе с Россией большую армию и, угрожая вторжением, заставила Николая I вывести войска из Молдавии и Валахии, после чего оба княжества были оккупированы австрийцами.

    (52) Меттерниху действительно удалось в это время вырвать у царя заявление, что с 1814 года он "наделал много зла и постарается его исправить". Но показной характер либерализма Александра I раскрылся раньше, когда царь приблизил к себе А. А. Аракчеева, известного крепостника.

    (53) Речь идет о крестьянской реформе 1861 г. и других преобразованиях эпохи Александра II.

    (54) Во время Гражданской войны в США Англия и Франция оказьшали поддержку рабовладельческому Югу. Россия, напротив, выражала свое сочувствие борьбе Севера. В 1863 г. две эскадры русского флота прибыли в Нью-Йорк и Сан-Франциско, где были восторженно встречены населением.

    (55) Имеется в виду антирусская кампания в Западной Европе в связи с восстанием 1863 г. в Польше.

    (56)* Если устранена причина, устранена и болезнь (лат.)

    (57)* Удержитесь ли вы от смеха, друзья? (лат.).

    (58) Мадзинисты - сторонники Джузеппе Мадзини (1805-1872), вождя революционного направления в итальянском национально-освободительном движении.

    (59)* Подлый русский, бородатый русский (нем.).

    ГЛАВА III. Европа ли Россия? Что такое Европа? — Искусственность деления частей света. Культурно-исторический смысл Европы. — Россия не принадлежит к Европе. — Роль России по мнению Европы. — Россия есть препятствие к развитию европейской цивилизации. — Пожертвование низшим для высшего; Маркиз Поза. — Внешний политический патриотизм; ультрарусская партия. — Где примирение между народным чувством и требованием прогресса?

    Стократе сем млувил, тедь уж кричим

    К вам розкидани Словове,

    Будьме целек, а не дробмове,

    Будьме анеб вщецко, анеб ничим.

    Коллар. Дочь Славы (Slavy Dcera).

    Права или не права Европа в том, что считает нас чем-то для себя чуждым? Чтобы отвечать на этот вопрос, нужно дать себе ясный отчет в том, что такое Европа, дабы видеть, подходит ли под родовое понятие Европа - Россия как понятие видовое. Вопрос, по-видимому, странный. Кому же может быть неизвестен ответ? Европа есть одна из пяти частей света, скажет всякий ученик приходского училища. Что же такое часть света, спросим мы далее? На это мне как-то нигде не приходилось читать ответа, потому (вероятно), что понятие это считается столь простым, что давать ему определение может показаться пустым, излишним педантизмом. Так ли это или нет, нам, во всяком случае, надо доискаться этого определения, иначе не получим ответа на заданный себе вопрос. Части света составляют самое общее географическое деление всей суши на нашей планете и противополагаются делению жидкого элемента на океаны. Искусственно или естественно это деление? Под естественным делением, или естественной системою, разумеется такая группировка предметов или явлений, при которой принимаются во внимание все их признаки, взвешивается относительное достоинство этих признаков,и предметы располагаются, между прочим, так, чтобы входящие в состав какой-либо естественной группы имели между собой более сродства, более сильную степень сходства, чем с предметами других групп. Напротив того, искусственная система довольствуется одним каким-либо или немногими признаками, почему-нибудь резко заметны ми, хотя бы и вовсе несущественными. В этой системе может разделяться самое сходное в сущности и соединяться самое разнородное. Рассматривая с этой точки зрения части света, мы сейчас же придем к заключению, что это - группы искусственные. В самом деле, южные полуострова Европы: Испания, Италия, Турция (к югу от Балканов) - имеют несравненно более сходства с Малою Азией, Закавказьем и северным прибрежьем Африки, нежели с остальною Европой. Так же точно Аравия имеет гораздо более сходства с Африкой, чем с Азией; мыс Доброй Надежды более сходен с материком Новой Голландии, чем с Центральной или Северною Африкой; полярные страны Азии, Европы и Америки имеют между собой более сходства, чем каждая из них - с лежащим к югу от нее материком, и т. д. Иначе, впрочем, это и быть не могло, потому что при разделении суши на части света не принимались во внимание ни климат, ни естественные произведения, ни другие физические черты, обусловливающие характер страны. Правда, иногда с границами так называемых частей света совпадают и эти характеристические признаки, но только отчасти и, так сказать, случайно. Можно даже сказать, что это сходство в физическом характере никогда не распространяется на целые части света, за единственным разве исключением Новой Голландии, сравнительно небольшой. Итак, деление это - очевидно, искусственное, при установлении которого принимались в расчет, собственно, только граничные очертания воды и суши, и хотя различие между водой и сушей весьма существенно не только в применении к нуждам человека, но и само по себе, однако же, водным пространством разделяются весьма часто такие части суши, которые составляют по всем естественным признакам одно физическое целое, и наоборот,- части совершенно разнородные часто спаиваются материковой непрерывностью. Так, например. Крымский полуостров (окруженный со всех сторон водой, кроме узкого Перекопского перешейка) не представляет, однако, однородного физического целого; спаенный с крымской степью южный берег составляет нечто гораздо более от нее отличное, чем крымская степь от прочих степей южной России (совершенно однородных с первой, несмотря на то, что она почти совершенно отделена от них морем). Ежели бы с начала исторических времен у берегов Азовского и у северных берегов Черного моря происходило медленное поднятие почвы, подобное замечаемому у берегов Швеции, то Крым давно бы уже потерял характер полуострова и слился бы с прилегающей к нему степью; различие же между южным берегом и остальной частью Крыма запечатлено неизгладимыми чертами. То же самое можно во многих случаях сказать о частях света, которые, в сущности, не что иное, как огромные острова или полуострова (точнее бы было сказать - почти острова, переводя это слово не с немецкого, а с французского). Это суть понятия более или менее искусственные, и в этом качестве не могут иметь притязании на какой-либо им исключительно свойственный характер. Когда мы говорим "азиятский тип", то разумеем собственно тип, свойственный среднеазиатской, пересеченной горными хребтами, плоской возвышенности, под который вовсе не подходят ни индийский, ни малоазийский, ни сибирский, ни аравийский, ни китайский типы. Точно так же, говоря о типе африканском, мы имели в виду собственно характер, свойственный Сагарской степи, который никак не распространяется на мыс Доброй Надежды, остров Мадагаскар или прибрежье Средиземного моря, но к которому, напротив того, весьма хорошо подходит тип Аравии. Собственно говоря, подобные выражения суть метафоры, которыми мы присвоиваем целому характер отдельной его части.

    Но может ли быть признано за Европой значение части света - даже в смысле искусственного деления, основанного единственно на расчленении моря и суши,на взаимно ограничивающих друг друга очертаниях жидкого и твердого? Америка есть остров; Австралия - остров; Африка - почти остров; Азия вместе с Европой также будет почти островом. С какой же стати это цельное тело, этот огромный кусок суши, как и все прочие куски, окруженный со всех или почти со всех сторон водой, разделять на две части на основании совершенно иного принципа? Положена ли тут природой какая-нибудь граница? Уральский хребет занимает около половины этой границы. Но какие же имеет он особые качества для того, чтобы изо всех хребтов земного шара одному ему присвоивать честь служить границею между двумя частями света, честь, которая во всех прочих случаях признается только за океанами и редко за морями? Хребет этот по вышине своей - один из ничтожнейших, по переходимости - один из удобнейших; в средней его части, около Екатеринбурга, переваливают через него, как через знаменитую Алаунскую плоскую возвышенность и Валдайские горы, спрашивая у ямщика: да где же, братец, горы? Если Урал отделяет две части света, то что же отделять после того Альпам, Кавказу или Гималаю? Ежели Урал обращает Европу в часть света, то почему же не считать за часть света Индию? Ведь и она с двух сторон окружена морем, а с третьей горами - не Уралу чета; да и всяких физических отличий (от сопредельной части Азии) в Индии гораздо больше, чем в Европе. Но хребет Уральский, по крайней мере,- нечто; далее же честь служить границей двух миров падает на реку Урал, которая уже совершенное ничто. Узенькая речка, при устье в четверть Невы шириной, с совершенно одинаковыми по ту и по другую сторону берегами. Особенно известно за ней только то, что она очень рыбна, но трудно понять, что общего в рыбности с честью разграничивать две части света. Где нет действительной границы, там можно выбирать их тысячу. Так и тут, обязанность служить границею Азии с Европой возлагалась, вместо Урала, то на Волгу, то на Волгу, Сарпу и Маныч, то на Волгу с Доном; почему же не Западную Двину и Днепр, как бы желали поляки, или на Вислу и Днестр, как поляки бы не желали? Можно ухитриться и на Обь перенести границу. На это можно сказать только то, что настоящей границы нет; а, впрочем, как кому угодно: ни в том, ни в другом, ни в третьем, ни в четвертом, ни в пятом - нет никакого основания, но также нет никому никакой обиды. Говорят, что природа Европы имеет свой отдельный, даже противоположный азиатскому, тип. Да как же части разнородного целого и не иметь своих особенностей? Разве у Индии и у Сибири одинаковый тип? Вот если б Азия имела общий однородный характер, а из всех ее многочисленных членов только одна Европа - другой, от него отличный, тогда бы другое дело; возражение имело бы смысл.

    Дело в том, что, когда разделение Старого Света на три части входило в употребление, оно имело резкое и определенное значение в том именно смысле больших, разделенных морями, материковых масс, которое составляет единственную характеристическую черту, определяющую понятие о части света. Что лежало к северу от известного древним моря(1) - получило название Европы, что к югу Африки, что к востоку - Азии. Само слово Азия первоначально относилось греками к их первобытной родине - к стране, лежащей у северной подошвы Кавказа, где, по преданиям, был прикован к скале мифический Прометей, мать или жена которого называлась Азия; отсюда это название перенеслось переселенцами на полуостров, известный под именем Малой Азии, а потом распространилось на целую часть света, лежащую к востоку от Средиземного моря(2)*. Когда очертания материков стали хорошо известны, отделение Африки от Европы и Азии действительно подтвердилось; разделение же Азии от Европы оказалось несостоятельным, но такова уже сила привычки, таково уважение к издавна утвердившимся понятиям, что, дабы не нарушить их, стали отыскивать разные граничные черты, вместо того чтоб отбросить оказавшееся несостоятельным деление.

    Итак, принадлежит ли Россия к Европе? Я уже ответил на этот вопрос. Как угодно, пожалуй - принадлежит, пожалуй - не принадлежит, пожалуй - принадлежит отчасти и притом, насколько кому желательно. В сущности же, в рассматриваемом теперь смысле, и Европы вовсе никакой нет, а есть западный полуостров Азии, вначале менее резко от нее отличающийся, чем другие азиатские полуострова, а к оконечности постепенно все более и более дробящийся и расчленяющийся.

    Неужели же, однако, громкое слово "Европа" - слово без определенного значения, пустой звук без определенного смысла? О, конечно, нет! Смысл его очень полновесен - только он не географический, а культурно-исторический, и в вопросе о принадлежности или непринадлежности к Европе география не имеет ни малейшего значения. Что же такое Европа в этом культурно-историческом смысле? Ответ на это - самый определенный и положительный. Европа есть поприще германо-романской цивилизации, ни более ни менее; или, по употребительному метафорическому способу выражения, Европа есть сама германо-романская цивилизация. Оба эти слова - синонимы. Но германо-романская ли только цивилизация совпадает с значением слова Европа? Не переводится ли оно точнее "общечеловеческой цивилизацией" или, по крайней мере, ее цветом?

    Не на той же ли европейской почве возрастали цивилизации греческая и римская? Нет, поприще этих цивилизаций было иное. То был бассейн Средиземного моря, совершенно независимо от того, где лежали страны этой древней цивилизации - к северу ли, к югу или к востоку: на европейском, африканском или азиатском берегу этого моря. Гомер, в котором, как в зеркале, заключалась вся (имевшая впоследствии развиться) цивилизация Греции, родился, говорят, на малоазиатском берегу Эгейского моря. Этот малоазиатский берег с прилежащими островами был долго главным поприщем эллинской цивилизации. Здесь зародилась не только эпическая поэзия греков, но и лирика, философия (Фалес), скульптура, история (Геродот), медицина (Гиппократ), и отсюда они перешли на противоположный берег моря. Главным центром этой цивилизации сделались, правда, потом Афины, но закончилась она и, так сказать, дала плод свой опять не в европейской стране, а в Александрии, в Египте. Значит, древнеэллинская культура, совершая свое развитие, обошла все три так называемые части света Азию, Европу и Африку, а не составляла исключительной принадлежности Европы. Не в ней она началась, не в ней и закончилась.

    Греки и римляне, противополагая свои образованные страны странам варварским, включали в первое понятие одинаково и европейские, азиатские и африканские прибрежья Средиземного моря, а ко второму причисляли весь остальной мир - точно так же, как германо-романы противополагают Европу, т. е. место своей деятельности, прочим странам. В культурно-историческом смысле то, что для германо-романской цивилизации - Европа, тем для цивилизации греческой и римской был весь бассейн Средиземного моря; и, хотя есть страны, которые общи им обеим, несправедливо было бы, однако же, думать, что Европа составляет поприще человеческой цивилизации вообще или, по крайней мере, всей лучшей части ее; она есть только поприще великой германо-романской цивилизации, ее синоним, и только со времени развития этой цивилизации слово "Европа" получило тот смысл и значение, в котором теперь употребляется.

    Принадлежит ли в этом смысле Россия к Европе? К сожалению или к удовольствию, к счастью или к несчастью - нет, не принадлежит. Она не питалась ни одним из тех корней, которыми всасывала Европа как благотворные, так и вредоносные соки непосредственно из почвы ею же разрушенного древнегомира, не питалась и теми корнями, которые почерпали пищу из глубины германского духа. Не составляла она части возобновленной Римской империи Карла Великого, которая составляет как бы общий ствол, через разделение которого образовалось все многоветвистое европейское дерево(3), не входила в состав той теократической федерации, которая заменила Карлову монархию, не связывалась в одно общее тело феодально-аристократической сетью, которая (как во время Карла, так и во время своего рыцарского цвета) не имела в себе почти ничего национального, а представляла собой учреждение общеевропейское - в полном смысле этого слова. Затем, когда настал новый век и зачался новый порядок вещей, Россия также не участвовала в борьбе с феодальным насилием, которое привело к обеспечениям той формы гражданской свободы, которую выработала эта борьба; не боролась и с гнетом ложной формы христианства (продуктом лжи, гордости и невежества, величающим себя католичеством) и не имеет нужды в той форме религиозной свободы, которая называетсяпротестантством. Не знала Россия и гнета, а также и воспитательного действия схоластики и не вырабатывала той свободы мысли, которая создала новую науку, не жила теми идеалами, которые воплотились в германо-романской форме искусства. Одним словом, она не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу; как же может она принадлежать к Европе? Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позволяют России считаться Европой. Она не заслужила этой чести и, если хочет заслужить иную, не должна изъявлять претензии на ту, которая ей не принадлежит. Только выскочки, не знающие ни скромности, ни благородной гордости, втираются в круг, который считается ими за высший; понимающие же свое достоинство люди остаются в своем кругу, не считая его (ни в каком случае) для себя унизительным, а стараются его облагородить так, чтобы некому и нечему было завидовать.

    Но если Россия, скажут нам, не принадлежит к Европе по праву рождения, она принадлежит к ней по праву усыновления; она усвоила себе (или должна стараться усвоить) то, что выработала Европа; она сделалась (или, по крайней мере, должна сделаться) участницей в ее трудах, в ее триумфах. Кто же ее усыновил? Мы что-то не видим родительских чувств Европы в ее отношениях к России; но дело не в этом, а в том - возможно ли вообще такое усыновление? Возможно ли, чтобы организм, столько времени питавшийся своими соками, вытягиваемыми своими корнями из своей почвы, присосался сосальцами к другому организму, дал высохнуть своим корням и из самостоятельного растения сделался чужеядным? Если почва тоща, то есть если недостает ей каких-либо необходимых для полного роста составных частей, ее надо удобрить, доставить эти недостающие части, разрыхлить глубокою пахотою те, которые уже в ней есть, чтобы они лучше и легче усвоялись, а не чужеядничать, оставляя высыхать свои корни. Но об этом после. Мы увидим, может быть, насколько и в какой форме возможно это усвоение чужого, а пока пусть будет так; если не по рождению, то по усыновлению Россия сделалась Европой; к дичку привит европейский черенок. Какую пользу приносит прививка, тоже увидим после, но на время признаем превращение. В таком случае, конечно, девизом нашим должно быть: Europaeus sum et nihil, europaei a me alienum esse puto(4)*. Все европейские интересы должны сделаться и русскими. Надо быть последовательным, надо признать европейские желания, европейские стремления - своими желаниями и стремлениями; надо жениться на них, il faut les epouser, как весьма выразительно говорят французы. Будучи Европой, можно, конечно, в том или другом быть не согласну в отдельности с Германией, Францией, Англией, Италией; но с Европой, то есть с самим собой, надо непременно быть согласным, надо отказаться от всего, что Европа - вся Европа единодушно считает несогласным со своими видами и интересами, надо быть добросовестным, последовательным принятому на себя званию.

    Какую же роль предоставляет нам Европа на всемирно-историческом театре? Быть носителем и распространителем европейской цивилизации на Востоке,- вот она та возвышенная роль, которая досталась нам в удел, роль, в которой родная Европа будет нам сочувствовать, содействовать своими благословениями, всеми пожеланиями души своей, будет рукоплескать нашим цивилизаторским деяниям, к великому услаждению и умилению наших гуманитарных прогрессистов. С Богом отправляйтесь на Восток! Но, позвольте, на какой же это Восток? Мы было и думали начать с Турции. Чего же лучше? Там живут наши братья по плоти и по духу, живут в муках и страданиях и ждут избавления; мы подадим им руку помощи, как нам священный долг повелевает. Куда? не в свое дело не соваться! - кричит Европа. Это не ваш Восток, и так уже много развелось всякой славянщины, которая мне не по нутру. Сюда направляется благородный немецкий Drang nach dem Osten(5)* , по немецкой реке Дунаю. Немцы кое-где умели справиться со славянами, они и здесь получше вашего их объевропеизируют. К тому же Европа, которой так дорог священный принцип национальностей, почла за благо отнять у немцев Италию, бывшую и без них вполне Европой, настоящей, природной, а не усыновленной или привитой какой-нибудь,- почла за нужное дозволить вытеснить Австрию из Германии; надо же чем-нибудь и бедных австрийских немцев, вкупе с мадьярами, потешить: пусть себе европеизируют этот Восток, а вы отправляйтесь дальше. Принялись мы также за Кавказ - тоже ведь Восток. Очень маменька гневаться изволили: не трогайте, кричала, рыцарей, паладинов свободы; вам ли браться за такое благородное племя; ну да на этот раз, слава Богу, не послушали, забыли свое еропейское призвание. Ну так в Персии нельзя ли позаняться разбрасыванием семян цивилизации и европеизма? Немцы, пожалуй, и позволили бы: они так далеко своего "дранга" не думают, кажется, простирать; но ведь дело известное,- рука руку моет,- из уважения к англичанам нельзя. Индию они уже на себя взяли; что и говорить, отлично дело сделают, первого сорта цивилизаторы, на том уже стоят. Нечего их тут по соседству тревожить, отправляйтесь дальше. В Китай, что ли, прикажете? Ни-ни, вовсе незачем туда забираться; чаю надо? - кантонского сколько хотите привезем. Цивилизация, европеизация, как и всякое учительство, недаром ведь делается; и гонорарии кое-какие получаются. Китай - страна богатая, есть, чем заплатить,- сами поучим. И успехи, благодаря Бога, старинушка хорошие оказывает - индийский опиум на славу покуривает(6); не надо вас здесь. Да где же. Господи, наш-то Восток, который нам на роду написано цивилизировать? Средняя Азия - вот ваше место; всяк сверчок знай свой шесток. Нам ни с какого боку туда не пробраться, да и пожива плохая. Ну так там и есть ваша священная историческая миссия,- вот что говорит Европа, а за нею и наши европейцы. Вот та великая роль, которую, сообразно с интересами Европы, нам предоставит; и - никакой больше: все остальное разобрано теми, которые почище, как приказывает сказать Хлестакову повар в "Ревизоре".

    Тысячу лет строиться, обливаясь потом и кровью, и составить государство в восемьдесят миллионов (из коих шестьдесят - одного роду и племени, чему, кроме Китая, мир не представлял и не представляет другого примера) дли того, чтобы потчевать европейской цивилизацией пять или шесть миллионов кокандских, бухарских и хивинских оборванцев, да, пожалуй, еще два-три миллиона монгольских кочевников,- ибо таков настоящий смысл громкой фразы о распространении цивилизации в глубь Азиатского материка. Вот то великое назначение, та всемирно-историческая роль, которая предстоит России как носительнице европейского просвещения. Нечего сказать: завидная роль,- стоило из-за этого жить, царство строить, государственную тяготу нести, выносить крепостную долю, Петровскую реформу, бироновщину и прочие эксперименты. Уж лучше было бы в виде древлян и полян, вятичей и радимичей, по степям и лесам скитаться, пользуясь племенною волею, пока милостью Божьей ноги носят. "Parturiunt montes, nascitur ridikulus mus"(7)*. Поистине, горою, рождающей мышь,- каким-то громадным историческим плеоназмом(8)*, чем-то гигантски лишним является наша Россия в качестве носительницы европейской цивилизации.

    Зачем с такой узкой точки зрения смотреть на предмет, скажут мне? Под распространением цивилизации и европеизма на Востоке надобно разуметь не только внесение этих благ в среднеазиатские степи, но и усвоение их себе, разлитие их по лицу всей обширной русской земли. Пусть же так думающие понапрягут несколько свою фантазию и представят себе, что на всем этом обширном пространстве нет могучего русского народа и созданного им царства, а раздолье лесов, вод и степей, по которым бродят только финские звероловы: зыряне, вогуличи, черемисы, мордва, весь, меря да татарские кочевники, и пусть в таком виде открывают эту страну настоящие европейские цивилизаторы (ну, хоть Ченслер и Вилоуби, например). Сердце должно забиться восторгом от такой картины у настоящего европейца. Вместо сынов противления, которым обухом приходилось прививать европеизм (и все еще дело плохо на лад идет), сюда нахлынули бы поселенцы чисто германской крови, без сомнения, под водительством благороднейшей из самих германских - англосаксонской расы. Ведь тут бы на просторе завелись восточноевропейские, или западноазиатские,- называйте как хотите,- соединенные штаты. Цивилизация полилась бы волною, и к нашему времени все обстояло бы давным-давно благополучно. Каналов было бы невесть сколько накопано, железных дорог - десятки тысяч верст настроено, о телеграфах и говорить нечего; на Волге, что на Миссисипи, не сотни, а тысячи бы пароходов плавало; да на одной ли только Волге! - и Дон был бы сделан как надо судоходным, и Днепровские пороги - взорваны, что ли, или прорыты; и какой бы славный jar East(9)* открывался в дальней перспективе. А спичей-то, спичей лилось бы, я думаю, в самом маленьком штате (в каком-нибудь на Неве или даже на Москве лежащем Мери или Бетсилэнде) более, чем на всех теперешних земских и дворянских собраниях, вместе взятых. Общины, ненавистной высокопросвещенному уму, и в помине не было бы и пр. и пр. Несомненно, что общечеловеческая цивилизация, если только европейская есть действительно единственно возможная цивилизация для всего человечества, неизмеримо бы выиграла, если бы,- вместо славянского царства и славянского народа, занимающего теперь Россию,- было тут (четыре или три века тому назад) пустопорожнее пространство, по которому изредка бы бродили кое-какие дикари, как в Соединенных Штатах или в Канаде при открытии их европейцами.

    Итак, при нашей уступке, что Россия если не прирожденная, то усыновленная Европа, мы приходим к тому заключению, что она - не только гигантски лишний, громадный исторический плеоназм, но даже положительное, весьма трудно преодолимое препятствие к развитию и распространению настоящей общечеловеческой, т. е. европейской, или германо-романской, цивилизации. Этого взгляда, собственно, и держится Европа относительно России. Этот взгляд, выраженный здесь только в несколько резкой форме, в сущности, очень распространен и между корифеями нашего общественного мнения и их просвещенными последователями. С такой точки зрения становится понятным (и не только понятным, а в некотором смысле законным и, пожалуй, благородным) сочувствие и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России,- к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых, кроме русского, существуют какие бы то ни было инородческие элементы, к покровительству, к усилению (даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного положения в ущерб русскому. Если Русь, в смысле самобытного славянского государства, есть препятствие делу европеизма и гуманитарности и если нельзя притом, к сожалению, обратить ее в tabula rasa(10)* для скорейшего развития на ее месте истинной европейской культуры, pur sang(11)*, то что же остается делать, как не ослаблять то народное начало, которое дает силу и крепость этому общественному и политическому организму? Это жертва на священный алтарь Европы и человечества. Не эта ли возвышенная и благородная любовь к человечеству, чуждая всякого народного эгоизма и национальной узкости взгляда, возведена в идеал в маркизе Поза, этом идеальном создании Шиллера(12), перед которым мы с детства привыкли благоговеть? Будучи природным испанцем, ведь странствовал же благородный маркиз по Европе, отыскивая врагов своему отечеству, которое считал препятствием для свободы и благоденствия человечества, и даже Солимана уговаривал выслать турецкий флот против Испании. Такая аберрация, такоеискажение естественного человеческого чувства на основании логического вывода, конечно, более извинительно в немецком поэте конца прошедшего столетия, чем в ком-нибудь другом. Ведь он, родившись в каком-нибудь Вюртемберге, собственно говоря, не имел отечества и не приобрел его до тех пор, пока в лице Валленштейна(13) не сознал, что это отечество - целая Германия. Но и такое отечество только постигалось мыслью, а не непосредственным чувством. Русскому такое состояние духа должно бы быть менее возможно, но и оно объясняется тем же, не находящим себе примирения, противоречием между народным чувством и идеей о возвышенности пожертвования низшим для высшего и, хотя в искаженном виде, выказывает черту чисто славянского бескорыстия, так сказать, порок славянской добродетели. Этим объясняется и то, что русский патриотизм проявляется только в критические минуты. Победа односторонней идеи над чувством бывает возможна только при спокойном состоянии духа, но, коль скоро что-либо приводит народное чувство в возбужденное состояние, логический вывод теряет перед ним всякую силу и бывший гуманитарный прогрессист, поклонник Поза, становится на время настоящим патриотом. Такие вспышки патриотизма не могут, конечно, заменить сознательного, находящегося в мире с самим собою чувства народности, и понятным становится, что страны, присоединенные к России после Петра, не русеют, несмотря ни на желания правительства достигнуть этого, ни на бесконечно усилившиеся средства его действовать на народ, между тем как в старину все приобретения, без всякого насилия, которое не было ни в духе правительства, ни вообще в духе русского народа, быстро обращались в чисто русские области.

    Столь же непримиримым с самим собою (более сочувственным, но зато гораздо менее логическим) представляется другой взгляд, получивший такое распространение в последнее время. Он признает бесконечное во всем превосходство европейского перед русским и непоколебимо верует в единую спасительную европейскую цивилизацию; всякую мысль о возможности иной цивилизации считает даже нелепым мечтанием, а между тем, однако, отрекается от всех логических последствий такого взгляда; желает внешней силы и крепости без внутреннего содержания, которое ее оправдывало бы,- желает свища с крепкою скорлупою. Здесь, очевидно, народное чувство пересилило логический вывод, и потому-то этот взгляд более сочувствен. Народное чувство, конечно, не имеет нужды ни в каком логическом оправдании; оно, как всякое естественное человеческое чувство, само себя оправдывает и потому всегда сочувственно; но тем не менее жалка доля того народа, который принужден только им довольствоваться, который как бы принужден, если не говорить, так думать: я люблю свое отечество, но должен сознаться, что проку в нем никакого нет. Под таким внешним политическим патриотизмом кроется горькое сомнение в самом себе, кроется сознание жалкого банкрутства. Он как бы говорит себе: я ничего не стою; в меня надобно вложить силу и вдунуть дух извне, с Запада; меня надобно притянуть к нему, насильно в него втиснуть - авось выйдет что-нибудь вылепленное по той форме, которая одна достойна человечества, которая исчерпывает все его содержание. В нашей литературе с лишком тридцать лет тому назад появилась журнальная статья покойного Чаадаева, которая в свое время наделала много шума(14). В ней выражалось горькое сожаление о том, что Россия, вследствие особенностей своей истории, была лишена тех начал (как, например, католицизма), из развития которых Европа сделалась тем, что она есть. Соболезнуя об этом, автор отчаивается в будущности своего отечества, не видя и не понимая ничего вне европеизма. Статья эта имела на своей стороне огромное преимущество внутренней искренности. В сущности, то же горькое сознание лежит и в основе нашего новейшего, чисто внешнего политического патриотизма; он только менее искренен сам с собой, менее последователен, надеется собирать там, где не сеял. Если в самом деле европеизм заключает в себе все живое, что только есть в человечестве, столь же всесторонен, как и оно, в сущности, тожествен с ним; если все, что не подходит под его формулу,- ложь и гниль, предназначенные на ничтожество и погибель, как все неразумное, то не надобно ли скорей покончить со всем, что держится на иной почве своими корнями? К чему заботиться о скорлупе, не заключающей в себе здорового ядра,- особенно ж к чему стараться о придании большей и большей твердости этой скорлупе? Крепкая внешность сохраняет внутреннее содержание; всякая твердая, плотная, компактная масса труднее подвергается внешнему влиянию, не пропускает животворных лучей света, теплоты и оплодотворяющей влажности. Если внешнее влияние благотворно, то не лучше ли, не сообразнее ли с целью широко открыть ему пути,- расшатать связь, сплачивающую массу, дать простор действовать чуждым, посторонним элементам высшего порядка, вошедшим, по счастью, кое-где в состав этой массы? Не скорее ли проникнется через это и вся масса влиянием этих благодетельных элементов? Не скорее ли, в самом деле, проникнется европеизмом, очеловечится вся Русь, когда ее окраины примут европейский склад, благо в них есть уже европейские дрожжи, которые - только не мешайте им - скоро приведут эти окраины в благодетельное брожение. Это брожение не преминет передаться остальной массе и разложить все, что в ней есть варварского, азиатского, восточного; одно чисто западное останется. Конечно, все это произойдет в том только случае, когда в народных организмах возможны такие химические замещения, но в такой возможности ведь не сомневается просвещенный политический патриотизм. Зачем же мешать благодетельному химическому процессу? Corpora поп agunt nisi fluida(15)*.

    Если бы, например, политический организм Римской империи сохранил свою крепость, то разве могли бы вошедшие в состав его народы подвергнуться благодетельному влиянию германизма? Нет, как хотите: г. Шедо-Ферроти прав(16). Справедливо также и название ультрарусской партии, придаваемое такому чисто внешнему политическому патриотизму. Если Русь есть Русь, то, конечно, смешно говорить о русской партии в этой Руси. Но если Русь есть вместе с тем и Европа, то почему же не быть в ней русской, и европейской, и ультрарусской, и ультраевропейской партии? Отчего же, однако, нет чего-либо подобного в других государствах,- отчего не может быть, например, ультрафранцузской партии во Франции? Оттого, что Франция есть вместе с тем и настоящая Европа, что существенного противоречия между интересами Франции и интересами Европы быть не может, как и не может его быть (в нормальном положении вещей, по крайней мере) между Целым и его частью. Но в некоторых исключительных обстоятельствах и это,однако же, может случиться. Так, при Наполеоне I была партия, обнимавшая собою почти всех французов, которая желала поработить Европу так и теперь есть партия, которая желает присоединить Бельгию и вообще левый берег Реина. Такая партия может быть названа ультрафранцузскою, в противоположность партии европейской, не желающей этих захватов. Но Россия, по мнению Европы, не составляет плоти от плоти ее и кости от костей ее. По мнению самих русских европейцев, Россия только еще стремится сделаться Европой, заслужить ее усыновление. Не вправе ли Европа сказать им: "Если вы истинно хотите быть Европой, зачем же вам противодействовать германизации Балтийского края,- вы еще только хотите сделаться европейцами (и я не знаю, как это вам удастся), а вот тут уже есть настоящие природные европейские деятели, зачем же вы хотите остановить их действия во благо Европы, а следовательно,- и человечества? Значит, слова ваши неискренни; вы свои частные русские интересы ставите выше европейских,- вы, значит ультрарусская партия". То же самое могут сказать и по отношению к западным губерниям, и по многим другим вопросам Противоположность интересов, которая временно возникает между Европой и Францией,- между Россией и Европой постоянна, по крайней мере, во мнении самой Европы. Не вправе ли после этого Европа в стране, имеющей претензию на принадлежность к Европе, называть ультрарусской ту партию, которая, разделяя эту претензию, не хочет вместе с тем подчинять частных русских интересов интересам общеевропейским? Как примирить со всем этим естественное и святое чувство народности - не знаю; думаю, что на почве чисто политического патриотизма примирение это вовсе и не мыслимо.

    Чисто политический патриотизм возможен для Франции, Англии, Италии, но невозможен для России, потому что Россия и эти страны - единицы неодинакового порядка. Они суть только политические единицы, составляющие части другой высшей культурно-исторической единицы - Европы, к которой Россия не принадлежит по многим и многим причинам, как постараюсь показать дальше. Если же - наперекор истории, наперекор мнению и желанию самой Европы, наперекор внутреннему сознанию и стремлениям своего народа - Россия все-таки захочет причислиться к Европе, то ей, чтобы быть логической и последовательной, ничего другого не остается, как отказаться от самого политического патриотизма, от мысли о крепости, цельности и единстве своего государственного организма, от обрусения своих окраин, ибо эта твердость наружной скорлупы составляет только препятствие к европеизации России. Европа, не признающая (как и естественно) другого культурного начала, кроме германо-романской цивилизации, так и смотрит на это дело. Наши шедо-ферротисты и вообще гуманитарные прогрессисты, великодушничая a la Поза, разделяют этот же взгляд, хотя (к извинению их, должно полагать) и не совсем сознательно; только наши политические патриоты, желая результатов, отвергают (к чести их народного чувства, но не их логики) пути, ведущие к ним самым скорым, легким и верным образом.

    Где же искать примирения между русским народным чувством и признаваемыми разумом требованиями человеческого преуспеяния или прогресса? Неужели в славянофильской мечте, в так называемом учении об особой русской, или всеславянской, цивилизации, над которым все так долго глумились, над которым продолжают глумиться и теперь, хотя уже и не все? Разве Европой не выработано окончательной формы человеческой культуры, которую остается только распространять по лицу земли, чтоб осчастливить все племена и народы? Разве не пройдены все переходные фазисы развития общечеловеческой жизни и поток всемирно-исторического прогресса, столько раз скрывавшийся в подземные пропасти и низвергавшийся водопадами, не вступил, наконец, в правильное русло, которым остается ему течь до скончания веков, напояя все народы и поколения, увлажняя и оплодотворяя все страны земли? Несмотря на всю странность такого взгляда, который в подтверждение свое не может найти решительно ничего аналогического в природе (где все имеющее начало имеет и конец, все исчерпывает, наконец, свое содержание), таков, однако же, исторический догмат, в который верует огромное большинство современного образованного человечества. Что в него верует Европа,- в этом нет ничего удивительного,- это совершенно сообразно с законами человеческого духа. Только та деятельность плодотворна, то чувство искренне и сильно, которые не сомневаются в самих себе - и считают себя окончательными и вечными. Не считает ли всякий истинный художник создаваемые им формы последним словом искусства, далее которого уже не пойдут; не считает ли ученый, выработывающий какую-нибудь теорию, что он сказывает последнее слово науки, объясняет всю истину,- что после него, конечно, будут пополняться частности, но данное им направление останется навсегда неизменным? Не считает ли государственный муж, что принятая им система должна навеки облагодетельствовать его страну? Не считает ли, наконец, влюбленный, несмотря на знаменитый стих "а вечно любить невозможно" и на опыт огромного большинства людей, что его чувство составляет исключение и продлится в одинаковой силе столько же, сколько сама жизнь? Без этой иллюзии ни истинно великая деятельность, ни искреннее чувство невозможны. Рим считался вечным, несмотря на то, что Мемфис, Вавилон, Тир, Карфаген, Афины уже пали, и потому только казался он римлянам стоющим тех жертв, которые для него приносились. Но и те, которые, собственно, не могут претендовать на честь принадлежать к Европе, так ослеплены блеском ее, что не понимают возможности прогресса вне проложенного ею пути, хотя при сколько-нибудь пристальном взгляде нельзя не видеть, что европейская цивилизация так же одностороння, как и все на свете. Теперь поняли, что политические формы, выработанные одним народом, собственно только для одного этого народа и годятся, но не соглашаются распространить эту мысль и на прочие отправления общественного организма.

    Кроме только что упомянутого мной личного чувства, требующего нескончаемости, есть еще причины, по которым мысль о возможности возникновения иной цивилизации, кроме европейской, или германо-романской, кажется более чем странной огромному большинству образованных людей не только в самой Европе, но и между славянами. Причины эти заключаются, по моему мнению, главнейше в неверном понимании самых общих начал хода исторического процесса,- в неясном, так сказать, туманном представлении исторического явления, известного под именем прогресса, в неправильном понятии, которое обыкновенно составляют себе об отношении национального к общечеловеческому, и еще в одном предрассудочном понятии о характере того, что называется Западом и Востоком,- понятии, принимаемом за аксиому и потому не подвергаемом критике. Обращаюсь прежде к этому предрассудку, хотя он далеко не имеет того значения, которое я приписываю первым причинам. Это поможет нам несколько расчистить почву под ногами, ибо весьма часто мы не принимаем какой-либо истины не потому, чтобы вывод ее казался сам по себе сомнительным, а потому, что он противоречит другим нашим убеждениям, этому выводу, собственно, посторонним.

    Примечания к Главе III

    (1) Речь идет о Средиземном море.

    (2)* Вот что говорит об этом предмете знаменитый путешественник Дюбуа де Монпере: "Все это доказывает, что была прикавказская страна, носившая название Азии. В самом деле, откуда это древнее и странное разграничение Европы от Азии, отделяемой Танаисом (странное, конечно, но все-таки менее странное, чем разграничение Уралом), если бы не было к северу от Кавказа страны, называемой Азией". "Доказано также, что Страбон разумел под Азией особую страну около Синдики (части Таманского полуострова) - Азию в собственном смысле этого слова и что всегда в этом именно смысле принимает он это название, описывая берега Меотийского моря".

    (...) - Примеч. авт.

    (3) Римская империя Карла Великого - созданное франкскими королями из рода Каролингов государство в границах прежней Западной Римской империи. Достигло своего наивысшего могущества при Карле Великом (768-814), объявившем себя в 800 г. императором. После его смерти империя Каролингов распалась на три части (в будущем - Франция, Германия и Италия).

    (4)* Я европеец, и ничто европейское мне не чуждо (лат.)

    (5)* Натиск на Восток (нем.)

    (6) Намек на "цивилизаторские" действия британской Ост-Индской компании, наживавшейся на контрабандной торговле опиумом, который она ввозила в Китай из Индии. Попытки китайцев пресечь торговлю наркотиком послужили предлогом для первой (1840-1842) и второй (1856-1860) опиумных войн Англии против Китая.

    (7)* Рожают горы, а родится смешная мышь (лат.).

    (8)* Излишеством (от греч. pleonasmus-переизбыток).

    (9)* Вид (англ.)

    (10)* Чистую доску (лат )

    (11)* Чистокровной (фр.)

    (12) "Гражданин вселенной" маркиз Поза - персонаж трагедии Ф. Шиллера "Дон Карлос".

    (13) Валленштейн - герой одноименной трагедии Ф. Шиллера, написанной им в конце 90-х гг. XVIII в., когда немецкий поэт и драматург отходит от литературного течения "Бури и натиска", обращаясь в своем творчестве от темы бунтарства к проблеме нравственного долга.

    (14) Имеется в виду первое из 8-ми "Философических писем" П. Я. Чаадаева, публикация которого в 1836 г. повлекла за собой закрытие журнала "Телескоп".

    (15)* Живут только мягкие тела (лат.).

    (16) Шедо-Ферроти - псевдоним публициста, уроженца России барона Ф. И. Фиркса. В конце 50-х - начале 60-х гг. XIX в. опубликовал в Берлине на французском языке ряд "Этюдов о будущности России", в которых уделял значительное внимание крестьянскому вопросу (в частности, предлагал постепенное, рассчитанное на 20 лет, личное освобождение крестьян без земли).

    Во время польского восстания 1863 г. высказывался в поддержку поляков, клеймя "ультрарусские идеи московской прессы".

    ГЛАВА IV. Цивилизация европейская тожественна ли с общечеловеческою? Запад и Восток. — Прогресс на Востоке; Китай. — Смерть народов. — Что такое система науки? — Естественная система. — Ее требования. — Оценка общепринятой системы в науке всемирной истории. — Новая естественная группировка исторических явлений; культурно-исторические типы. — Их перечисление. Этнографический материал

    Запад и Восток, Европа и Азия представляются нашему уму какими-то противоположностями, полярностями. Запад, Европа составляют полюс прогресса, неустанного усовершенствования, непрерывного движения вперед; Восток, Азия-полюс застоя и коснения, столь ненавистных современному человеку. Это историко-географические аксиомы, в которых никто не сомневается, и всякого русского правоверного последователя современной науки дрожь пробирает при мысли о возможности быть причисленну к сфере застоя и коснения. Ибо, если не Запад, так Восток; не Европа, так Азия - средины тут нет; нет Европо-Азии, Западо-Востока, и если б они и были, то среднее междуумочное положение также невыносимо. Всякая примесь застоя и коснения уже вред и гибель. Итак, как можно громче заявим, что наш край европейский, европейский, европейский - что прогресс нам пуще жизни мил, застой пуще смерти противен, что нет спасения вне прогрессивной, европейской, всечеловеческой цивилизации, что вне ее даже никакой цивилизации быть не может, потому что вне ее нет прогресса. Утверждать противное - зловредная ересь, обрекающая еретика если не на сожжение, то, во всяком случае, на отлучение от общества мыслящих, на высокомерное от него презрение. И все это - совершеннейший вздор, до того поверхностный, что даже опровергать совестно. Я только что говорил о том, что деление на части света есть деление искусственное, что единственный критериум его составляет противоположность между сушей и морем, не объемлющая собою всех других различий, представляемых физическою природой (различий топографических, климатических, ботанических, зоологических, этнографических и пр.), критериум, не обращающий даже на них внимания, что по одному этому уже, следовательно, части света не представляют и не могут представлять свойств, которые одну из них ставили бы в противоположность другой, что выражения: европейский, азиятский, африканский тип суть только метафоры, которыми мы приписываем целому свойства его части. Приведем еще пример. В самой Африке, представляющей на большей части своего пространства наименее удобств для развития человеческих обществ,- Египет и вообще прибрежье Средиземного моря суть страны, в высшей степени способные к культуре. Я говорил также, что Европе даже вовсе не может быть присвоиваемо значение части света, что она только часть Азии, не более отличная от других частей ее, чем эти части между собою, и что она поэтому не может противополагаться своему неоднородному целому без нарушения всех правил логики (точно так же, как Васильевский остров, например, на том основании, что имеет некоторые особенности, не может противополагаться всему Петербургу, а только - Петербургской или Выборгской стороне, Адмиралтейской части, Коломне и так далее, из которых каждая имеет свои не менее существенные особенности, чем Васильевский остров). Прибавим к этому, что той противоположности, которой не находится в самих странах, нельзя отыскать и в их населении; ибо, хотя почти вся Европа заселена арийскими племенами, эти же племена, в немного меньшем числе, заселяют и значительную часть Азии. Так же точно мнимая привилегия прогрессивности вовсе не составляет какой-либо особенности Европы.

    Дело в том, что во всех частях света есть страны очень способные, менее способные и вовсе не способные к гражданскому развитию человеческих обществ, что европейский полуостров в этом отношении весьма хорошо наделен, хотя не обделена и остальная Азия, которая абсолютно имеет больше годных для культуры стран, чем ее западный полуостров, и только в смысле относительном (ко всему пространству) должна ему уступить. Везде же, где только гражданственность и культура могли развиться, они имели тот же прогрессивный характер, как и в Европе. Возьмем самый тип застоя и коснения - Китай, выставляемый как наисильнейший контраст прогрессивной Европе. В этой стране живет около 400 миллионов народа в гражданском благоустройстве. Если бы имелись точные цифры о количестве производительности китайского труда, то перед ними, может быть, побледнели бы цифры английской и американской промышленности и торговли, хотя китайская торговля почти вся внутренняя. Многие отрасли китайской промышленности находятся до сих пор на недосягаемой для европейских мануфактур степени совершенства, как, например, краски, окрашивание тканей, фарфор, многие шелковые материи, лаковые изделия и т. д. Китайское земледелие занимает, бесспорно, первое место на земном шаре. По словам Либиха, это единственное рациональное земледелие, ибо только оно одно возвращает почве все, что извлекается из нее жатвами, не прибегая притом ко ввозу удобрений из-за границы, что также должно, без сомнения, считаться земледельческим хищением. Китайское садоводство также едва ли не первое в свете. Китайские садовники делают с растением то, что английские фермеры с породами рогатого скота, то есть дают растению ту форму, которую считают наиболее выгодной или приятной для известной цели,- заставляют его приносить изобильные цветы и плоды, не давая увеличиваться его росту и т. д. В разведении садов китайцы достигли замечательных результатов, даже в отношении изящества, к которому этот народ вообще оказывает мало склонности. Ландшафтные сады их составляют, по словам путешественников, верх прелести и разнообразия. Китайская фармация обладает, вероятно, драгоценными веществами, и только гордость или странная невнимательность европейской науки до сих пор еще не воспользовалась ими. Искусственное рыбоводство давно известно Китаю и производится в громадных размерах. Едва ли могут другие страны представить, по громадности размеров, что-либо подобное китайским каналам. Во многих отношениях китайская жизнь удобствами не уступает европейской, особливо - если сравнить ее не с настоящим временем, а хоть с первой четвертью нынешнего столетия. Порох, книгопечатание, компас, писчая бумага давно уже известны китайцам и, вероятно, даже от них занесены в Европу. Китайцы имеют громадную литературу, своеобразную философию, весьма, правда, несовершенную в космологическом отношении, но представляющую здравую и возвышенную, для языческого народа, систему этики. Когда на древних греков кометы наводили еще суеверный страх, китайские астрономы, говорит Гумбольдт, наблюдали уже научным образом эти небесные тела. Науки и знания нигде в мире не пользуются таким высоким уважением и влиянием, как в Китае. Неужели же эта высокая степень гражданского, промышленного и в некотором отношении даже научного развития, которое во многом оставляет далеко за собою цивилизацию древних греков и римлян, в ином даже и теперь может служить образцом для европейцев,- вышла во всеоружии из головы первого китайца, как Минерва из головы Юпитера, а все остальные четыре или пять тысяч лет своего существования этот народ пережевывал старое и не подвигался вперед? Не были ли эти успехи, добытые на крайнем востоке Азиатского материка, таким же результатом постепенно накоплявшегося умственного и физического, самостоятельного и своеобразного труда поколений, как и на крайнем его западе - на европейском полуострове? И что же это такое, как не прогресс? Правда, что прогресс этот давно прекратился, что даже многие прекрасные черты китайской гражданственности (как, например, влияние, предоставляемое науке и знанию) обратились в пустой формализм, что дух жизни отлетел от Китая, что он замирает под тяжестью прожитых им веков. Но разве это не общая судьба всего человечества и разве один только Восток представляет подобные явления? Не в числе ли прогрессивных западных, как говорят, европейских, народов считаются древние греки и римляне; и, однако же, не совершенно ли то же явление, что и Китай, представляла греческая Византийская империя? С лишком тысячу лет прожила она после отделения от своей римской, западной сестры; каким же прогрессом ознаменовалась ее жизнь после последнего великого дела эллинского народа - утверждения православной христианской догматики?

    Народу, одряхлевшему, отжившему, свое дело сделавшему и которому пришла пора со сцены долой, ничто не поможет, совершенно независимо от того, где он живет - на Востоке или на Западе. Всему живущему, как отдельному неделимому, так и целым видам, родам, отрядам животных или растений, дается известная только сумма жизни, с истощением которой они должны умереть. Геология и палеонтология показывают, как для разных видов, родов, отрядов живых существ было время зарождения, наивысшего развития, постепенного уменьшения и, наконец, совершенного исчезновения. Как и почему это так делается - никто не знает, хотя и стараются объяснять на разные лады. В сущности же это остарение, одряхление целых видов, родов и даже отрядов - не более удивительно, чем смерть отдельных индивидуумов, настоящей причины которой также никто не знает и не понимает. История говорит то же самое о народах: и они нарождаются, достигают различных степеней развития, стареют, дряхлеют, умирают - и умирают не от внешних только причин. Внешние причины, как и у отдельных лиц, по большей части только ускоряют смерть больного и расслабленного тела, которое в состоянии крепости сил, в пору юношества или мужества, очень хорошо перенесло бы их вредоносное влияние. Внешние причины помогают также разложению после смерти - как растительных и животных, так и политических организмов. Но иногда, хотя в редких случаях, потому ли, что вредоносные внешние влияния действуют слабо, или организм успешно им противится, умирает он тем, что называется естественной смертью или старческой немочью. Китай представляет именно такой редкий случай. Тело столь однородно и плотно, так разрослось в тиши и уединении, что скопило огромную силу противодействия, как те старики, про которых говорят, что они чужой век заживают, что смерть их забыла. Живая, свежая деятельность давно заснула в них, но животная жизненность, или, скорее, растительная прозябаемость,- осталась. Что же удивительного, что в таких организмах остыл огонь юности, иссякла сила прогресса? И что дает право предполагать, что с ними всегда так было, вопреки очевидному свидетельству результатов трудов, некогда совершенных старцами? В таком же дряхлеющем состоянии находится и теперь Индия, находились долгое время Египет и Византия, прежде чем иноземные вторжения и вообще внешние влияния их доконали и разложили самые составные части их умершего тела. Эти страны находились более или менее на перепутье народов да и не составляли таких огромных, плотных, компактных масс, как Китай, и поэтому процесс совершался скорее, и место одряхлевшего занимал новый, свежий народ. Только эта преемственность замещения одних племен другими придает истории более прогрессивный вид на Западе, чем на Востоке, а не какое-либо особенное свойство духа, которое давало бы западным народам монополию исторического движения. Прогресс, следовательно, не составляет исключительной привилегии Запада, или Европы, а застой исключительного клейма Востока, или Азии; тот и другой суть только характеристические признаки того возраста, в котором находится народ, где бы он ни жил, где бы ни развивалась его гражданственность, к какому бы племени он ни принадлежал. Следовательно, если бы и в самом деле Азия и Европа, Восток и Запад составляли самостоятельные, резко определенные целые, то и тогда принадлежность к Востоку и Азии не могла бы считаться какой-то печатью отвержения.

    Вторая и важнейшая причина, по которой отвергается мысль о какой-либо самостоятельной цивилизации вне германо-романских, или европейских, форм культуры, принимаемых за общечеловеческие, выработанные всей предыдущей историей, заключается, сказал я, в неправильном понимании самых общих начал исторического процесса и в неясном, туманном представлении об историческом явлении, называемом прогрессом.

    Степень совершенства, достигнутого какой-либо наукой, степень понимания входящих в круг ее предметов или явлений в точности отражается в том, что называется системой науки. Под системой разумею я здесь вовсе не систему изложения, которая есть не более как мнемоническое средство, дабы лучше запечатлеть в памяти факты науки или яснее представить их уму. Систематика, принимаемая в этом смысле, весьма справедливо не пользуется большим уважением в настоящее время, потому что весьма часто употреблялась во зло и своими бесконечными делениями и подразделениями часто только затрудняла дело, будучи большей частью остатком схоластического педантизма. Эта система не более как леса научного здания, без которых хотя и нельзя обойтись, но которые должны бы ограничиваться действительно необходимым, дабы не заслонять собою линий самого здания. Я говорю о внутренней системе наук, т. е. о расположении, группировке предметов или явлений, принадлежащих к кругу известной науки, сообразно их взаимному сродству и действительным отношениям друг к другу. Поясню это примером. Астрономию, как и всякую науку, можно излагать весьма различно, принимая ту или другую методу, чтобы сделать истины ее легче постижимыми или основательнее усвояемыми уму; но не этот порядок изложения, составляющий внешнюю систему астрономии, имею я в виду, а расположение самих объектов науки, то есть (в настоящем случае) небесных тел, которое, конечно, не может быть произвольно, а должно вполне соответствовать действительно существующим между ними отношениям. Степень совершенства этой системы будет отражать в себе степень совершенства, на которой находится сама наука. Сначала представляли себе, что Солнце, планеты и Луна вертятся около Земли; видоизменяли это представление так, что ближайшие к Солнцу планеты вертятся около Солнца, а уже вслед за ним и около Земли или же что таким образом вертятся не одни ближайшие, а все вообще планеты. Первое из этих представлений усложняли еще системою эпициклов. Потом убедились, что и планеты, и Земля вертятся около Солнца, но описываемые ими пути представляли себе концентрическими кругами. Это представление опять изменили и стали представлять себе Солнце в фокусе эллипсисов своеобразной формы для каждой из планет; этим эллипсисам придали, наконец, не простое очертание, а как бы слегка волнообразно-извилистое. Всякое усовершенствование в науке, в способах наблюдения, в физическом объяснении явлений, в методах вычисления, отражалось в астрономической системе. То же самое окажется и во всякой другой науке, так что когда какая-либо наука начнет уяснять себе истинно или, как обыкновенно выражаются, естественную систему входящих в круг ее предметов или явлений, то лишь с этого момента и считают ее достойной названия науки, хотя, собственно говоря, это неосновательно, потому что нельзя ставить определение науки в зависимость от возраста, от ступени развития, на которой она находится. Наука - все наука, как и человек - все человек, дитя ли он или взрослый; лишь бы только она имела предметом своим такой круг явлений или предметов, который имеет действительное, реальное существование, а не есть более или менее произвольное отвлечение.

    Развить понятие об естественной системе, показать все значение и всю важность ее выпало на долю естественных наук в тесном смысле этого слова, т. е. на долю ботаники и зоологии. Подавляющая громадность массы предметов, подлежащих их рассмотрению, поневоле привела к необходимости систематизировать их и, следовательно, к тщательнейшему наблюдению их особенностей для отыскания признаков деления. Наблюдения же эти привели мало-помалу к сознанию, что растения и животные представляют собою не хаос разнообразных случайных форм, которые можно было бы так или иначе группировать, чтобы только как-нибудь выпутаться из их лабиринта, а суть выражение глубокого внутреннего плана, как бы воплощение творческой идеи во всем разнообразии, какое только допускалось как внешними условиями, так и внутренней сущностью самой идеи. Оказалось, что все эти формы располагаются по степеням их сродства (т. е. по степеням отношения между их сходствами и различиями) на группы определенного порядка, названные родами, семействами, отрядами, классами и, наконец, типами растительного или животного царства. Оказалось также, что и внутреннее устройство и физиологические отправления разнообразятся соответственно этим же группам. (...) По утверждении основных начал естественной системы всякое усовершенствование в анатомии, физиологии, эмбриологии необходимо отражалось и в усовершенствовании системы, так что слова Линнея - тот будет великим Аполлоном науки, кто введет в нее вполне естественную систему,- остаются и до сих пор справедливыми, несмотря на увеличившиеся требования от естествознания. Но ежели понятие о естественной системе и было выработано ботаникой и зоологией, оно, без сомнения, не составляет какой-либо особенной их принадлежности, а есть общее достояние всех наук, необходимое условие их совершенствования. Сравнительная филология применила уже систему естественной классификации к выработанным ею результатам; то же, без сомнения, предстоит и другим наукам, по мере их развития и усовершенствования. Как бы частности ни были хорошо исследованы, как бы хорошо ни были разъяснены отдельные вопросы науки, но, пока факты не сопоставлены сообразно их естественному сродству, не приведены в естественную систему, они не дадут правильных выводов, не выкажут своего настоящего полного смысла. Поясню и это примером.

    Как только ложное понятие о центральности Земли было заменено естественною системою Коперника, то есть каждое небесное тело поставлено и в умах астрономов на подобающее ему место, сейчас же открылась возможность определять относительное расстояние этих тел от Солнца; сравнение же расстояния от Солнца той же планеты в различных точках ее орбиты, сравнение скорости ее движения при оказавшихся различных расстояниях и сравнение времен обращения с расстояниями разных планет - имели своим результатом три мироправительных Кеплеровых закона, которых никакие усилия ума не могли бы вылущить из массы фактов, хотя бы они имелись уже в достаточном количестве и в достаточной для этой цели точности, если бы они не были поставлены каждый на истинное свое место при помощи Коперниковой системы. Подобные же результаты имело применение естественной системы к изучению животных и растительных организмов. Без нее не были бы возможны никакие обобщения ни в анатомии, ни в физиологии. Каждый добытый в этих отраслях знания факт оставался бы уединенным, бесплодным и только увеличивал бы громадную массу собранного материала; самые же науки сравнительной анатомии и физиологии были бы невозможны. Итак, если мы вправе считать систему науки за сокращение самой науки,- сокращение, в котором выражается существенное ее содержание и отражается степень ее совершенства,если от этой системы зависит тот свет, который освещает все ее факты, то посмотрим, насколько удовлетворяет система истории основным требованиям естественной системы. Поименую сначала эти требования, которые, как само собой разумеется, должны быть и требованиями здравой логики.

    1. Принцип деления должен обнимать собою всю сферу делимого, входя в нее как наисущественнейший признак.

    2. Все предметы или явления одной группы должны иметь между собою большую степень сходства или сродства, чем с явлениями или с предметами, отнесенными к другой группе.

    3. Группы должны быть однородны, то есть степень сродства, соединяющая их членов, должна быть одинакова в одноименных группах.

    Два последних требования сами по себе ясны. но первое нуждается, может быть, в некотором разъяснении. Если принять за принцип деления любой первый попавшийся на глаза признак и, охарактеризовав им одну группу, Характеризовать все остальные отсутствием этого признака, то при такой методе каждый признак может быть, конечно, назван принципом, обнимающим всю сферу деления. Но такой отрицательной характеристики ни естественная система, ни даже простой здравый смысл не допускают. Например, можно разделить животных на имеющих четыре ноги и не имеющих четырех ног. Первая группа четвероногих еще годилась бы кое-как, но вторая включала бы человека и петуха, у которых по две ноги, жука, у которого их шесть, рака, у которого их десять, и устрицу, у которой ни одной нет, в одну категорию существ. В таком смехотворном делении были бы две ошибки: первая, что принципом деления принят признак не довольно существенный, а вторая, что одна из групп не охарактеризована ничем положительным,- что у нее ничего нет общего, кроме известного недостатка. Одной этой второй ошибки достаточно, чтобы сделать систему негодной. Так, например, имение внутреннего скелета - признак весьма существенный и определяет собою весьма естественную группу животного царства; но все животные, не имеющие скелета, столь разнородны, что отсутствие у них скелета не дает никакого права составлять из них одну самостоятельную группу в противоположность первой. Так же и в растительном царстве группа тайнобрачных, характеризуемая только отрицательным признаком неимения настоящего цветка, соединяет в себе и мясистый гриб, и развесистый папоротник, и нежный мох - растения совершенно разнородные и по наружному виду, и по внутреннему строению, и потому в здравой классификации эта группа не может быть допускаема. Ни скелет в животных, ни цветок в растениях, как они ни важны и ни существенны, не могут, однако же, считаться обнимающими собою всю сферу делимого - на основании их присутствия или отсутствия - животного и растительного царства.

    Перехожу теперь к оценке общепринятой системы в науке всемирной истории.

    Самая общая группировка всех исторических явлений и фактов состоит в распределении их на периоды древней, средней и новой истории. Насколько же удовлетворяет это деление вышеизложенным требованиям естественной системы? Основанием отделения древней истории от средней и новой принято падение Западной Римской империи. В новейших исторических сочинениях, конечно, дело не представляется уж так, чтобы с 476 годом на исторической сиене упал занавес, вслед за чем имеет начаться новая пьеса; но самая сущность мало выигрывает от этого улучшения в изложении. Как бы медленно и постепенно занавес ни спускался и как бы, по мере этого опускания, ни вплеталась новая пьеса своею интригою в старую, вопрос в том: достаточно ли велик занавес, чтобы перегородить собою всю сцену, и можно ли найти какой-либо другой, который был бы для этого достаточно велик? Какое дело Китаю, какое дело Индии до падения Западной Римской империи? Даже для соседних заевфратских стран - не гораздо ли важнее было падение Парфянского и возникновение Сасанидского царства(1), чем падение Западной Римской империи? Пала ли бы или не пала эта империя, не одинаково ли бы произошел имевший такие огромные последствия религиозный переворот в Аравии(2)? Главное же - почему падение этой империи соединило в одну группу явлений (противополагаемую другой группе) судьбы Древнего Египта и Греции, уже и без того отживших, с судьбами Индии и Китая, продолжавших себе жить, как если бы Рима вовсе и на свете не было? Одним словом, составляет ли падение Западной Римской империи, как оно ни многозначительно само по себе, такой принцип деления, который обнимал бы собою всю сферу делимого? Ответ будет, по необходимости, отрицательный. Не менее очевидно, что это происходит не оттого, что принцип был дурно выбран (выбран был наивозможно лучший), но оттого, что вообще нет такого события, которое могло бы разделить судьбу всего человечества на какие бы то ни было отделы; ибо до сих пор, собственно говоря, не было ни одного одновременного общечеловеческого события, да, вероятно, никогда и не будет. Даже само христианство - явление, имевшее до сих пор самое огромное влияние на судьбы человечества и которое должно со временем обнять его вполне,- становится историческою гранью судеб каждого народа в различное время. Если принять христианство за главную- историческую грань, то история Рима, имеющая своим предметом жизнь одного и того же народа, была бы расколота на две части, между тем как вторая есть, очевидно, дальнейшее развитие первой,- ее результат, который не мог даже быть существенным образом изменен внесением в римскую жизнь христианской идеи, уже не могшей возбудить изжившиеся начала ее. Итак, деление истории на древнюю (с одной стороны), и среднюю, и новую (с другой стороны) точно так же не удовлетворяет первому требованию естественной системы, как деление растений на явнобрачные и тайнобрачные или животных на позвоночных и беспозвоночных, совершенно независимо от того, какие бы события мы ни приняли за исторические грани. И действительно, древняя история есть настоящее линнеевское тайнобрачие, куда (подобно тому, как гриб соединен с папоротником, потому что они цветов не имеют) вкомканы греки с египтянами и китайцами потому только, что жили до падения Западной Римской империи.

    Не лучше выполнено и второе требование, чтоб явления одной группы имели между собою более сродства, чем с явлениями, отнесенными к другой группе. Неужели, в самом деле, история Греции и Рима имеет более аналогии и связи с историей Египта и даже с историей Индии и Китая, чем с историей новейшей Европы? Весьма позволительно в этом усомниться. Но вся неверность, вся уродливость системы всемирной истории открывается самым разительным образом по отношению к третьему требованию: чтобы степень сродства была одинакова в одноименных группах, т. е. в группах того же порядка. Между тем как в группе древней истории соединены Египет, Индия, Китай, Вавилон и Ассирия, Иран, Греция, Рим, которые все проходили через различные ступени развития, мы видим, что ступени развития одного и того же племени германо-романского отнесены в различные группы - в так называемые среднюю и новую истории, которые очевидно представляют одну и ту же группу явлений, ибо новая история есть только или развитие заложенного в средние века, или его отрицание и отвержение, совершаемое в той же самой среде, так что много было исторических деятелей, которые, начав свою деятельность в средней истории, заканчивали ее в новой. Между тем как не только Катон и император Константин, Перикл и Феодосии Великий, но даже император Фоги, фараон Рамзес и царь Соломон соединены в одну группу с Эпаминондом и Гракхами, мы видим, что какой-нибудь Рудольф Габсбургский - с императором Максимилианом, Филипп Красивый - с Людовиком XI и Ришелье и даже султан Баязид - с султаном Солиманом, которые делали одно и то же дело, тем же плугом ту же борозду проводили, разнесены в разные века истории, так сказать, в разные возрасты человечества. Не совершенно ли это то же самое, что соединять ворону с устрицей, потому что ни у той, ни у другой четырех ног нет?

    Поводом, или ближайшею причиною, к такой ни с чем не сообразной группировке явлений была, очевидно, ошибка перспективы. Различия, замечаемые в характере событий средних и новых веков, должны были показаться столь важными и существенными для историков, к которым они были ближе (и по времени, и потому, что совершались в среде того же племени, к которому принадлежали эти историки), что все остальное человечество и все предшествовавшие века представлялись им как бы на заднем плане ландшафта, где все отдельные черты сглаживаются и он служит только фоном для первых планов картины. Но не кажущееся и видимость, а сущность и действительность составляют дело науки. Этот перспективный взгляд на историю произвел ту ошибку, что вся совокупность фазисов совершенно своеобразного развития нескольких одновременно и даже последовательно живших племен, названная древней историей, была поставлена наряду, на одну ступень с каждым из двух фазисов развития одного только племени, как бы третий первоначальный фазис развития этого племени. Короче сказать, судьбы Европы, или германо-романского племени, были отождествлены с судьбами всего человечества. Немудрено, что из этого нарушения правил естественной системы вышло совершенное искажение пропорций исторического здания, что линии его потеряли всякую соразмерность и гармонию.

    Собственно говоря, и Рим, и Греция, и Индия, и Египет, и все исторические племена имели свою древнюю, свою среднюю и свою новую историю, то есть как все органическое имели свои фазисы развития, хотя, конечно, нет никакой надобности, чтоб их насчитывалось непременно три - ни более ни менее. Как в развитии человека можно различать или три возраста (несовершеннолетие, совершеннолетие и старость - деление, принимаемое, например, для некоторых гражданских целей), или четыре (детство, юность, возмужалость, старость), или даже семь (младенчество, отрочество, юность, молодость, или первая пора зрелости, возмужалость, старость и дряхлость), так же точно можно отличать и различное число периодов развития в жизни исторических племен, что будет зависеть отчасти от взгляда историка, отчасти же от самого характера их развития, могущего подвергаться более или менее частным переменам. Так и история Европы имеет настоящую, свою собственную, не основанную на перспективном обмане, древнюю историю - во временах, предшествовавших Карлу Великому, когда выделялись и образовывались из нестройного хаоса, последовавшего за переселением народов(3), новые народности и государства, представлявшие пока еще только зародыш тех начал, разработка и развитие которых составит главное содержание средних, отрицание же и отвержение главное содержание новых веков.

    Может показаться, что такая перспективная ошибка не имеет существенной важности и что для исправления ее стоит только несколько изменить границы между великими группами исторических явлений,- соединить, например, историю древних народов Востока в одну группу, под именем древней или древнейшей истории, отделить от нее в особую группу историю Греции и Рима, назвав ее средней историей, а судьбы Европы соединить в одно целое, под именем новой истории. Конечно, такое деление было бы значительно менее уродливо, но, не говоря уже о том, что древняя история все еще представляла бы странное смешение, что за отсутствием настоящих общечеловеческих событий (в полном смысле этого слова), первое требование естественной системы, чтоб принцип деления обнимал всю сферу делимого, все-таки оставалось бы неудовлетворенным; главный, коренной, недостаток разбираемой здесь системы истории нисколько бы не устранился. Перспективный обман составляет только ближайшую причину или только повод, заставивший прийти к неверной группировке, а следовательно, и к неверному пониманию исторических явлений. Самая же неверность этой группировки, этого неверного понимания, к которому перспективная ошибка только привела, заключается в совершенно ином, несравненно более важном и существенном.

    Обращаюсь за сравнением опять к наукам, в которых понятие естественной системы получило самое широкое, самое полное развитие и применение, тем более что в ботанике и в зоологии также своего рода перспективный обман приводил к подобной же ошибке и долгое время препятствовал усовершенствованию системы. (...) Мы видели, что сознательная естественная система началась собственно в ботанике. Группы растений той степени сродства, которую принято называть семействами, были уже довольно хорошо и верно очерчены младшим Жюсье; но расположение самих семейств оставалось, однако же (и затем), совершенно искусственным, главнейше от того, что тогда представляли себе формы растительного царства расположенными в виде лестницы постепенного развития и совершенствования, отыскивали какой-либо один или немногие признаки, которые служили бы мерилом этого совершенства, и сообразно его изменениям располагали семейства в линейном порядке, подрывая этим основное начало естественной системы, состоящее в возможно всесторонних изучении и оценке совокупности признаков. Начатое ботаникой довершила зоология, когда Кювье, основываясь на изучении низших животных, гениальным взглядом отличил так названные им типы организации. Эти типы не суть ступени развития в лестнице постепенного совершенствования существ (ступени, так сказать, иерархически подчиненные одна другой), а совершенно различные планы, в которых своеобразными путями достигается доступное для этих существ разнообразие и совершенство форм,планы, собственно говоря, не имеющие общего знаменателя, через подведение под который можно бы было проводить между существами (разных типов) сравнения для определения степени их совершенства. Это, собственно говоря, величины несоизмеримые. Чтобы перейти к кругу предметов более общеизвестных и уяснить значение этих типов организации сравнением, скажем, что они соответствуют не частям какого-либо здания, построенного в одном стиле (цоколю, колоннаде, архитраву, круглой башне, куполу, главе какого-нибудь храма), а совершенно разным архитектурным стилям: готическому, греческому, египетскому, византийскому и т. д. Хотя эти стили и не все способны к достижению одинаковой степени совершенства и хотя есть между ними такие, которые соответствуют младенческому состоянию искусства, нельзя, однако же, про них сказать, чтоб они служили ступенями в развитии архитектуры, и расположить их в такой ряд, в котором всякий последующий член был бы совершеннее предыдущего и составлял его развитие и усовершенствование. Между архитектурными стилями есть и такие, про которые можно только сказать, что каждый в своем роде прекрасен и все они выражают собою способность искусства - не только совершенствоваться последовательными ступенями развития, но и разнообразиться, принимая различные типы прекрасного(4). Так же точно, если между типами животных есть абсолютно низшие, каковы первообразные (инфузории, губки) и лучистые (кораллы, медузы, морские звезды), и есть абсолютно высшие, каковы позвоночные (млекопитающие, птицы, рыбы), то есть и такие, как моллюски (раковины) и членистые (насекомые, раки, кольчатые черви), про которых трудно сказать, которые из них представляют высшую ступень организации. Одна сторона организма лучше развита в одних, а другая - в других. Это понятие о типах организации было потом распространено и на растения, и вообще - без различения групп, определяемых степенью развития, усовершенствования организации, от групп, определяемых особенностью плана, типом развития,- естественная система невозможна ни в зоологии, ни в ботанике.

    Без подобного же различения - степеней развития от типов развития невозможна и естественная группировка исторических явлений. Отсутствие этого различения и составляет тот коренной недостаток исторической системы, о котором только что было говорено. Деление истории на древнюю, среднюю и новую, хотя бы и с прибавлением древнейшей и новейшей, или вообще деление по степеням развития - не исчерпывает всего богатого содержания ее. Формы исторической жизни человечества, как формы растительного и животного мира, как формы человеческого искусства (стили архитектуры, школы живописи), как формы языков (односложные, приставочные, сгибающиеся), как проявление самого духа, стремящегося осуществить типы добра, истины и красоты (которые вполне самостоятельны и не могут же почитаться один развитием другого), не только изменяются и совершенствуются повозрастно, но еще и разнообразятся по культурно-историческим типам. Поэтому, собственно говоря, только внутри одного и того же типа, или, как говорится, цивилизации,- и можно отличать те формы исторического движения, которые обозначаются словами: древняя, средняя и новая история. Это деление есть только подчиненное, главное же должно состоять в отличении культурно-исторических типов, так сказать, самостоятельных, своеобразных планов религиозного, социального, бытового, промышленного, политического, научного, художественного, одним словом, исторического развития. В самом деле, при всем великом влиянии Рима на образовавшиеся на развалинах его романо-германские и чисто германские государства, разве история Европы есть дальнейшее развитие начал исчезнувшего римского мира? К какой области только что перечисленных категорий исторических явлений ни обратитесь, везде встретите другие начала. Христианская религия принимает папистский характер, и хотя римский епископ и прежде носил название папы, но папство, как мы теперь его понимаем, образовалось лишь в романо-германское время, и для этого должно было совершенно уклониться от своего первоначального значения и смысла. Отношения между общественными классами совершенно изменились, ибо общество построилось на началах феодализма, который не находит себе ничего соответственного в древнем мире. Нравы, обычаи, одежда, образ жизни, общественные и частные увеселения становятся совершенно иными, чем в римское время. Хотя через триста лет после падения Западной Римской империи она восстанавливается в форме Карловой монархии, но новый римский император, несмотря на то что имелось в виду создать его по образу и подобию древнего, получает на деле совершенно иной характер - характер феодального сюзерена, которому, в светском отношении, должны так же точно подчиняться все главы нового общества, как в духовном отношении - папе. Но и этот идеал (долженствовавший по католическому понятию составлять на земле отражение царства небесного) никогда, впрочем, после Карла не осуществлялся, и германские императоры, несмотря на все свои притязания, были, в сущности, такими же феодальными монархами, как и короли французские или английские, и скоро стали даже уступать им в могуществе. Наука, в течение нескольких веков постепенно замиравшая, принимает форму схоластики, которую нельзя же считать продолжением ни древней философии, ни древнего богословского мышления,- как оно проявлялось в великих отцах вселенской церкви(5). Потом европейская наука переходит в положительное исследование природы, которому древний мир почти не представляет образцов. Большая часть искусств, именно - архитектура, музыка и поэзия, принимает совершенно отличный характер, нежели в древности; живопись в средние века преследует также совершенно самобытные цели, отличается идеальным характером и чересчур даже пренебрегает красотою формы,- ежели же потом и старается усвоить себе древнее совершенство формы, то все же мы не можем даже судить, насколько она продолжает или не продолжает направление древней живописи, от которого до нас почти ничего не дошло. Одна только скульптура имеет подражательный характер и тщится идти по тому же пути, по которому шли и древние, но зато именно это искусство не только не подвинулось вперед, не создало ничего нового, но даже, несомненно, отстало от своих первообразов. Во всех отношениях основы римской жизни завершили круг своего развития, дали все результаты, к которым были способны, и наконец изжились - развиваться далее было нечему. Пришлось идти вовсе не оттуда, где остановился Рим,- по своему пути он дошел уже до предела, его же не прейдеши; и, чтобы было куда идти, надо было начать с новой точки отправления и идти в другую сторону, в которой, как оказалось, открытое пространство было обширнее; но и оно, разумеется, не бесконечно, и этому шествию будет предел, его же не прейдеши. Так всегда было, так всегда и будет. Кому суждено будет вновь идти, тот также должен будет отправляться с иной точки и идти в другую сторону. Прогресс состоит не в том, чтобы все идти в одном направлении, а в том, чтобы все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, исходить в разных направлениях, ибо доселе он таким именно образом проявлялся. Но об этом после.

    Такое подчинение, в исторической системе, степеней развития - типам развития имеет еще то преимущество, что избавляет от необходимости прибегать к помощи ни на чем не основанных гипотез о той точке пути, на которой в тот или в другой момент находилось человечество. Рассматривая историю отдельного культурного типа, если цикл его развития вполне принадлежит прошедшему, мы точно и безошибочно можем определить возможность этого развития, можем сказать: здесь оканчивается его детство, его юность, его зрелый возраст, здесь начинается его старость, здесь его дряхлость, или, что то же самое, разделить его историю на древнейшую, древнюю, среднюю, новую, новейшую и т. п. Мы можем сделать это с некоторым вероятием, при помощи аналогии, даже и для таких культурных типов, которые еще не окончили своего поприща. Но что можно сказать о ходе развития человечества вообще и как определить возраст всемирной истории? На каком основании отнести жизнь таких-то народов, такую-то группу исторических явлений к древней, средней или новой истории, то есть к детству, юношеству, возмужалости или старости человечества? Не обращаются ли термины: древняя, средняя и новая история (хотя бы и правильнее употребленные, чем это теперь делается) в слова без значения и смысла, если их применять не к истории отдельных цивилизаций, а к истории всемирной? В этом отношении историки находятся в том же положении, как и астрономы. Эти последние могут определять, со всей желаемой точностью, орбиты планет, которые во всех точках подлежат их исследованиям, могут даже приблизительно определять пути комет, которые подлежат их исследованиям только в некоторой их части; но что могут они сказать о движении всей Солнечной системы, кроме того разве, что и она движется и кроме некоторых догадок о направлении этого движения? Итак, естественная система истории должна заключаться в различении культурно-исторических типов развития как главного основания ее делений от степеней развития, по которым только эти типы (а не совокупность исторических явлений) могут подразделяться.

    Отыскание и перечисление этих типов не представляет никакого затруднения, так как они общеизвестны. За ними не признавалось только их первостепенного значения, которое, вопреки правилам естественной системы и даже просто здравого смысла, подчинялось произвольному и, как мы видели, совершенно нерациональному делению по степеням развития. Эти культурно-исторические типы, или самобытные цивилизации, расположенные в хронологическом порядке, суть: 1) Египетский, 2) китайский, 3) ассирийско-вавилоно-финикийский, халдейский, или древнесемитический, 4) индийский, 5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) римский, 9) ново-семитический, или аравийский, и 10) германо-романский, или европейский. К ним можно еще, пожалуй, причислить два американские типа: мексиканский и перуанский, погибшие насильственною смертью и не успевшие совершить своего развития. Только народы, составлявшие эти культурно-исторические типы, были положительными деятелями в истории человечества; каждый развивал самостоятельным путем начало, заключавшееся как в особенностях его духовной природы, так и в особенных внешних условиях жизни, в которые они были поставлены, и этим вносил свой вклад в общую сокровищницу. Между ними должно отличать типы уединенные - от типов или цивилизаций преемственных, плоды деятельности которых передавались от одного другому, как материалы для питания или как удобрение (то есть обогащение разными усвояемыми, ассимилируемыми веществами) той почвы, на которой должен был развиваться последующий тип. Таковыми преемственными типами были: египетский, ассирийско-вавилоно-финикийский, греческий, римский, еврейский и германо-романский, или европейский. Так как ни один из культурно-исторических типов не одарен привилегией бесконечного прогресса и так как каждый народ изживается, то понятно, что результаты, достигнутые последовательными трудами этих пяти или шести цивилизаций, своевременно сменявших одна другую и получивших к тому же сверхъестественный дар христианства, должны были далеко превзойти совершенно уединенные цивилизации, каковы китайская и индийская, хотя бы эти последние и одни равнялись всем им продолжительностью жизни. Вот, мне кажется, самое простое и естественное объяснение западного прогресса и восточного застоя. Однако же и эти уединенные культурно-исторические типы развивали такие стороны жизни, которые не были в той же мере свойственны их более счастливым соперникам, и тем содействовали многосторонности проявлений человеческого духа; в чем, собственно, и заключается прогресс. Не говоря о тех открытиях и изобретениях, которые (как, например, десятичная система циферных знаков, компас, шелководство, а может быть, порох и гравюра) перенесены в Европу с Востока, через посредство арабов, разве индийская поэзия и архитектура не должны считаться обогащением общечеловеческого искусства? Гумбольдт замечает во второй части "Космоса", что открытия индийских ученых в алгебре могли бы составить обогащение европейской науки, если бы сделались известны несколько ранее. Но в другой области знания европейская наука действительно много обязана индийской, именно: понятие о корнях, играющее столь важную роль в лингвистике, было выработано индийскими грамматиками. Китайское земледелие составляет до сих пор высочайшую степень, до которой достигало это полезнейшее из искусств.

    Но и эти культурно-исторические типы, которые мы назвали положительными деятелями в истории человечества, не исчерпывают еще всего круга ее явлений. Как в Солнечной системе наряду с планетами есть еще и кометы, появляющиеся время от времени и потом на многие века исчезающие в безднах пространства, и есть космическая материя, обнаруживающаяся нам в виде падучих звезд, аэролитов и зодиакального света, так и в мире человечества, кроме положительно-деятельных культурных типов, или самобытных цивилизаций, есть еще временно появляющиеся феномены, смущающие современников, как гунны, монголы, турки, которые, совершив свой разрушительный подвиг, помогши испустить дух борющимся со смертью цивилизациям и разнеся их остатки, скрываются в прежнее ничтожество. Назовем их отрицательными деятелями человечества. Иногда, впрочем, и зиждительная и разрушительная роль достается тому же племени, как это было с германцами и аравитянами. Наконец, есть племена, которым (потому ли что самобытность их прекращается в чрезвычайно ранний период их развития или по другим причинам) не суждено ни зиждительного, ни разрушительного величия, ни положительной, ни отрицательной исторической роли. Они составляют лишь этнографический материал, то есть как бы неорганическое вещество, входящее в состав исторических организмов - культурно-исторических типов; они, без сомнения, увеличивают собою разнообразие и богатство их, но сами не достигают до исторической индивидуальности. Таковы племена финские и многие другие, имеющие еще меньше значения.

    Иногда нисходят на эту ступень этнографического материала умершие и разложившиеся культурно-исторические типы, в ожидании пока новый формационный (образовательный) принцип опять не соединит их, в смеси с другими элементами, в новый исторический организм, не воззовет к самостоятельной исторической жизни в форме нового культурно-исторического типа. Так случилось, например, с народами, составлявшими Западную Римскую империю, которые и в своей новой форме, подвергшись германскому образовательному принципу, носят название романских народов.

    Итак, или положительная деятельность самобытного культурно-исторического типа, или разрушительная деятельность так называемых бичей Божьих, предающих смерти дряхлые (томящиеся в агонии) цивилизации, или служение чужим целям в качестве этнографического материала - вот три роли, которые могут выпасть на долю народа.

    Вникнем теперь несколько ближе в свойство и характеры различных культурно-исторических типов; не окажется ли в них таких общих черт, таких обобщений, которые могли бы считаться законами культурно-исторического движения и которые, будучи выводами из прошедшего, могли бы служить нормой для будущего? Если группировка исторических явлений по культурно-историческим типам действительно соответствует требованиям естественной системы в применении к истории, то такие общие выводы, такие обобщения непременно должны, так сказать, сами собой оказаться. Они должны проистечь из самого расположения фактов, как только исторические явления станут на подобающее им относительно друг к другу место, не будучи насильственно натягиваемы в угоду какой-либо предвзятой идее, из них самих не вытекающей; таковой мы считаем идею расположения явлений всемирной истории по ступеням развития, приведшую к нерациональному делению ее на древнюю, среднюю и новую - три отдела, составляющие будто бы эволюционные фазисы развития всего человечества, взятого в целом, причем качественное различие племен человеческого рода совершенно упускается из вида.

    Примечания к Главе IV

    (1) Парфянское царство (III в. до н. э.- III в. н. э.) переднеазиатская держава, вела длительные войны с Римом. На развалинах Парфии возникло государство Сасанидов, просуществовавшее до VII века (пало под ударами арабов).

    (2) Речь идет о возникновении ислама в Аравии в начале VII в. н. э.

    (3) Данилевский имеет в виду так называемое "великое переселение народов" - непрерывные вторжения и перемещения германских, сарматских и славянских племен на земли Римской империи в конце IV в. н. э. В V в. на территорию Западной Римской империи вторглись полчища гуннов.

    (4) Об архитектурных взглядах Данилевского см. в монографии Е. И. Кириченко "Архитектурные теории XIX века в России" (М., 1986).

    (5) Отцы вселенской церкви - христианские богословы, церковные деятели и писатели II - VIII вв., создавшие догматику и организацию христианской церкви. Главными отцами церкви в православии являются: Афанасий Александрийский, Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Дамаскин, Иоанн Златоуст.

    ГЛАВА V. Культурно-исторические типы и некоторые законы их движения и развития Пять законов развития типов. — Закон сродства языков и политической независимости. — Закон непередаваемости цивилизации. — Влияние Греции на Восток. — Влияние ее на Рим. — Влияние Рима. — Пересадка цивилизации. — Прививка цивилизации. — Почвенное удобрение. — Закон разнообразия и силы составных элементов типа. — Обязанности отдельного человека к своему типу. — Нельзя знать обязанностей к человечеству. — Закон краткости периодов цивилизации. — Прогресс и его пределы. — Переход из этнографического состояния в государственное

    За волною

    Ваших мысленных морей

    Есть земля, над той землею

    Блещет дивною красою

    Новой мысли эмпирей.

    Хомяков

    Начну прямо с изложения некоторых общих выводов или законов исторического развития, вытекающих из группировки его явлений по культурно-историческим типам.

    Закон 1. Всякое племя или семейство народов, характеризуемое отдельным языком или группой языков, довольно близких между собою,- для того чтобы сродство их ощущалось непосредственно, без глубоких филологических изысканий,составляет самобытный культурно-исторический тип, если оно вообще по своим духовным задаткам способно к историческому развитию и вышло уже из младенчества.

    Закон 2. Дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому типу, могла зародиться и развиваться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие, пользовались политической независимостью.

    Закон 3. Начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого типа. Каждый тип вырабатывает ее для себя при большем или меньшем влиянии чуждых, ему предшествовавших или современных цивилизаций.

    Закон 4. Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны этнографические элементы, его составляющие,- когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или политическую систему государств.

    Закон 5. Ход развития культурно-исторических типов всего ближе уподобляется тем многолетним одноплодным растениям, у которых период роста бывает неопределенно продолжителен, но период цветения и плодоношения относительно короток и истощает раз навсегда их жизненную силу.

    Первые два вывода не требуют больших пояснений;сомневаться в них невозможно. В самом деле, из десяти культурно-исторических типов, развитие которых составляет содержание всемирной истории, три принадлежат племенам семитической породы, или расы, и каждое племя, характеризованное одним из трех языков семитической группы - халдейским, еврейским и арабским,- имело свою самобытную цивилизацию. Арийская группа языков подразделяется, как известно, на семь главных лингвистических семейств: санскритское, иранское, эллинское, латинское, кельтическое, германское и славянское. Из племен, соответствующих этим семи семействам языков, пять - индийское, персидское, греческое, римское, или древнеиталийское, и германское - представляли или представляют самобытные культурно-исторические типы, развившиеся в самобытные цивилизации. Правда, одно племя - кельтское - не составило самостоятельного типа, а (в смешении с разложившимися элементами римской цивилизации и под влиянием германского образовательного, или формационного, принципа) вошло как этнографический материал в состав германо-романского культурно-исторического типа. Но кельты потеряли свою политическую независимость в ранний период своего общественного возраста; и хотя у галлов и британцев были все задатки самобытного развития как в особенностях народного характера, так и в самостоятельном религиозном и поэтическом мировоззрении, к тому же при выгодных местных условиях обитаемой ими страны, все эти задатки были задавлены римским завоеванием. Нет ни одной цивилизации, которая бы зародилась и развилась без политической самостоятельности, хотя, достигнув уже известной силы, цивилизация может еще несколько времени продолжаться и после потери самостоятельности, как видим на примере греков. Явление это, из которого нет ни одного исключения в истории, понятно, впрочем, и само по себе. Та же причина, которая препятствует развитию личностей в состоянии рабства, препятствует и развитию народностей в состоянииполитической зависимости, так как в обоих случаях индивидуальность, имеющая свои самостоятельные цели, обращается в служебное орудие, в средство для достижения чужих целей. Если такие обстоятельства застигнут личность или народность в раннем возрасте развития, то очевидно, что самобытность их должна погибнуть. Итак, кельты представляют кажущееся исключение из первого закона культурно-исторического движения только потому, что этого требует второй закон.

    Вне семитических и арийских племен, два другие самобытные племени, хамитское, или египетское, и китайское, тоже образовали своеобразные культурно-исторические типы. Все же прочие сколько-нибудь значительные племена не образовали самобытных цивилизаций или потому, что были, подобно кельтскому, поглощены другими племенами, подчинены другим культурно-историческим типам (как, например, племена финские), или потому, что, живя в странах малоудобных для культуры, не вышли из состояния дикости или кочевничества (как вся черная раса, как монгольские и тюркские племена). Эти племена остались на степени этнографического материала, т. е.вовсе не участвовали в исторической жизни, или возвышались только до степени разрушительных исторических элементов.

    Более подробного рассмотрения и разъяснения требует третий закон культурно-исторического развития. История древнейших культурно-исторических типов - Египта, Китая, Индии, Ирана, Ассирии и Вавилона - слишком мало известна в своих подробностях, чтобы можно было подвергнуть наше положение критике самих событий из истории этих цивилизаций, но сами результаты этой истории вполне его подтверждают. Не видно, чтобы у какого-либо народа неегипетского происхождения принялась египетская культура; индийская цивилизация ограничилась народами, которые говорили языками санскритского корня. К древнесемитическому культурному типу принадлежали, правда, финикияне и карфагеняне, но первые были народом того же корня с вавилонянами, а последние - колонией финикиян; цивилизация же Карфагена не передалась нумидянам и другим аборигенам Африки. Китайская цивилизация распространена между китайцами и японцами - первоначально, вероятно, переселенцами из Китая же. Евреи не передали своей культуры ни одному из окружавших или одновременно живших с ними народов.

    С Грецией вступаем в область более известную. Греция, столь богатая своей цивилизацией, была, однако же, слишком бедна политической силой, чтобы думать о распространении эллинизма между другими народами, пока македоняне, народ эллинского же происхождения, или эллинизированный еще в ранний этнографический период своей жизни, не приняли от нее цивилизации и не сообщили ей политической силы. Представитель эллинизма - Александр - взялся не только покорить Восток, но и распространить в нем греческую цивилизацию, которая, по господствующим теперь теориям, должна была считаться общечеловеческою в четвертом веке до Рождества Христова. За эту возвышенно-гуманитарную цель Александровых завоеваний ему прощаются его завоевательные замыслы, и он принимает, в глазах истории, размеры героя человечества. На деле же эти цивилизаторские замыслы оказались гораздо неосуществимее его завоевательных планов, которые, по крайней мере, удались на время. В восточной части Александровой монархии, через 70 или 80 лет, при помощи парфян и скифов, был восстановлен культурный тип Ирана, где и продолжал господствовать в новом Парфянском, а потом .в Сасанидском царствах. В западных областях, по ею сторону Евфрата, по-видимому, лучше принялась греческая культура. В Сирии, Малой Азии царствовали цари греческого происхождения; двор, столица и большие города приняли греческие обычаи и моды; греческим архитекторам, скульпторам, резчикам, золотых дел мастерам и т. п. открылось выгодное поприще деятельности и выгодный сбыт для их произведений, как в наше время французским модисткам в России. Всего лучше пошло дело в Египте. В Александрии образовались библиотеки, музей, академии, процветала философия и положительная наука. Но кто были философы, кто ученые, на каком языке писали они? Все - природные греки, и все - по-гречески. Собственно Египту от всего этого было, что называется, ни тепло ни холодно. Ученая Александрия была греческою колонией. Птоломеи(1) щедрою рукою покровительствовали греческим ученым, доставляли им все средства для полезной деятельности, и греки стекались сюда со всех сторон. При обильных вспомогательных средствах результаты их деятельности вышли, вероятно, гораздо плодотворнее, нежели могли быть в том случае, если бы греки оставались при своих частных средствах, каждый в своем городке, во время смут, раздиравших падавшую и разлагавшуюся Грецию; и нельзя не поблагодарить Птоломеев за их просвещенную щедрость, которая принесла большую пользу греческой науке; но греческая цивилизация от этого нисколько не передалась Египту, как и вообще Востоку. И теперь англичане завели очень много весьма деятельных и полезных ученых обществ в Калькутте, но еще нисколько не передали Индии европейской цивилизации. Передать цивилизацию какому-либо народу очевидно, значит заставить этот народ до того усвоить себе все культурные элементы (религиозные, бытовые, социальные, политические, научные и художественные), чтоб он совершенно проникнулся ими и мог продолжать действовать в духе передавшего их с некоторым, по крайней мере, успехом, так чтобы хотя отчасти стать в уровень с передавшим, быть его соперником и вместе продолжателем его направления.

    Ничего подобного, конечно, не было достигнуто при начавшейся с Александра Македонского эллинизации Востока. Не счастливее ли были греки на Западе? Я не говорю о греческой культуре в Сицилии и южной Италии: Пифагор и Архимед были такими же греками, как Платон и Аристотель, точно так, как Франклин - таким же англичанином, как Локк или Ньютон(2); но так как грекам не удалось передать своей цивилизации посредством завоевания, то не были ли они вознаграждены за это передачей ее римлянам, которые их завоевали? В некотором смысле - да, несмотря на сопротивление римских латинофилов. Какие плоды принесла бы римская цивилизация, если бы ей позволили обстоятельства самобытно развиваться, об этом никому не дано судить; но что Катон был прав, что его партия, стоявшая за самобытное развитие(3) была партиею истинного, т. е. единственно возможного прогресса, что принятие чуждых греческих элементов или отравило, или по меньшей мере поразило бесплодием все те области жизни, в которые они проникли,- в этом едва ли может быть сомнение; и только в том, в чем римляне остались римлянами, произвели они нечто великое. В нравах и в быте - роскошь, изнеженность, страсть к наслаждениям, умерявшиеся у греков их эстетическою природою, на все налагавшею печать меры и гармонии, перешли у римлян в грубый разврат, которому (за исключением разве Вавилона) ни прежде, ни после ничего подобного не было. В науке и философии оказалось полнейшее бесплодие. Немногое, что было сделано в этом отношении в римское время, даже вне Александрии, было сделано греками же. Умозрительное, метафизическое направление греческого ума было, по-видимому, несвойственно людям латинской расы, и они были поражены бесплодием, когда из подражания Греции вступили в эту область. Между тем едва ли справедливо было бы сказать, что вообще дух научного исследования был несвойствен древнеиталийскому племени. По немногим остаткам от первобытной италийской - этрусской цивилизации можно, кажется, заключить, что этруски(4) с успехом занимались наблюдением природы; есть основание, например, предполагать, что им известны были громоотводы. На то же указывают наблюдения над полетом птиц, над внутренностями животных, примененные пока к религиозным целям, к гаданиям о судьбе государства и частных лиц, но которые, при светегреческой, и особливо Аристотелевой, философии, могли бы привести к положительным физиологическим и вообще биологическим исследованиям, точно так же, как астрология и алхимия привели к астрономии и химии. Если б потомки этрусков продолжали следовать этому более свойственному их племени пути, римская наука не была бы, может быть, столь ничтожна и бесплодна. В пластических искусствах было лишь подражание греческим образцам, по большей части треками же производимое, между тем как и в этом отношении в произведениях этрусков остались следы самобытного творчества, задавленные подражательностью. В драме и эпосе - латинская цивилизация завещала потомству лишь несколько цветов подражательной поэзии, далеко уступающей своему подлиннику и отличающейся только достоинством формы, без всякого оригинального содержания. Следовательно, и тут, собственно, передача не удалась; она была испробована, но оказалось невозможною, потому что осталась бесплодною. Совершенно противоположные результаты мы там видим, где римские начала остались самобытными. Верность началам национального государственного строя сделала из Рима относительно самое могущественное политическое тело изо всех когда-либо существовавших. Правила гражданских отношений между римскими гражданами, перешедшие из обычая в закон и приведенные в стройную систему, положили основание науке права и представили образец гражданского кодекса, которому удивляются юристы всех стран. В архитектуре, где римляне своей аркой и куполом осмелились быть самобытными, они создали Колизей и Пантеон, стоящие наравне с лучшими произведениями греческого искусства. Наконец, в поэзии, там где она была отражением римской жизни, в одах Горация, в элегиях и в сатире, римляне расширили ее область. То же должно сказать и об отражении государственной жизни в науке об истории; и здесь Тацит стоит наравне с Фукидидом не как подражатель, а как достойный соперник.

    Сами римляне, покорив, как обыкновенно говорится, мир, правильнее же бассейн Средиземного моря и европейское прибрежье Атлантического океана, насильственно передавали свою цивилизацию покоренным ими народам.

    Но им это удалось не лучше их предшественников. Они уничтожили зачатки самобытной культуры там, где она была (как, например, в друидической Галлии(5)), на место их завели города, как бы колонии римской жизни и римского быта, но нигде не возбудили цивилизации, которая, сложившись из народных элементов (галльских, иберийских, иллирийских, нумидийских и других), имея своим органом национальный язык, приняла бы римскую форму и римский дух. Все вековое господство Рима и распространение римской цивилизации имели своим результатом только подавление ростков самобытного развития. Все немногие ученые, художники, писатели, которые родились и жили не на национальной римской почве, были, однако же, или потомки римских колонистов, или облатинившиеся туземцы из высших классов общества (подобно нашей ополячившейся интеллигенции Западного края), которые не имели и не могли иметь никакого влияния на массу своих соотечественников.

    Такой результат может быть приписываем тому, что римская культура передавалась не путем свободного сообщения благ цивилизации, а путем насильственного покорения, уничтожившим вместе с политической независимостью и всякую национальную самодеятельность. В этом есть, безсомнения, доля правды, но далеко, однако же, не вся правда, как показывают приведенные уже примеры и как покажут те, которые еще приведутся. Одним из наиболее способных к цивилизации, одним из наилучше одаренных германских племен, разрушивших Римскую империю, были, конечно, готы. Они проникли в Италию и образовали могущественное царство, во главе которого стал один из мудрейших и благонамереннейших государей, когда-либо царствовавших, Феодорик(6). Он поставил себе, по-видимому, самую благородную и гуманную цель - слить победителей с побежденными, привить к первым римскую цивилизацию. Что же оказалось? Готы, находясь в слишком близких отношениях с цивилизацией Рима, не могли развивать своих национальных начал, будучи подавлены ее блеском, а усвоить себе чуждую - также не усвоили и вместе со своею народностью потеряли и свою политическую силу. Еще около трех столетий продолжал сгущаться мрак варварства в Европе, чтобы под тенью его успели окрепнуть своеобразные начала вновь возникающего культурно-исторического типа и чтобы тип этот мог начать безопасно пользоваться плодами исчезнувшей цивилизации, которая из дали прошлого не могла уже действовать с такой силой соблазна, как при непосредственном прикосновении. Видно, великий законодатель еврейского народа(7) лучше Феодорика понимал законы исторического движения, когда заповедал своему народу, грубому и необразованному, но хранившему в себе залог самобытного развития, не вступать в тесные сношения с окружавшими его народами (стоявшими на высшей точке культуры), дабы вместе с заимствованием обычаев и нравов не потерять своей самобытности. Пример готов прекрасно показывает, что начала, лежащие в народе одного культурно-исторического типа (которые при самобытном развитии должны принести самые богатые плоды), могут быть искажены, уничтожены, но не могут быть заменены другими началами, составляющими принадлежность другого культурно-исторического типа,- иначе как с уничтожением самого народа, т. е. с обращением его из самостоятельного исторического деятеля в этнографический материал, имеющий войти в состав новой образующейся народности.

    Неужели же историческая деятельность, результаты, достигнутые жизнью одного культурно-исторического типа, остаются совершенно бесплодными для всех остальных ему современных или последующих типов? Неужели должны типы эти оставаться столь же чужды один другому, как, например, Китай для остального мира? Конечно, нет. Выше было уже замечено, что преемственные культурно-исторические типы имеют естественное преимущество перед уединенными. Каким же образом происходит это преемство? Вся история доказывает, что цивилизация не передается от одного культурно-исторического типа другому; но из этого не следует, чтоб они оставались без всякого воздействия друг на друга, только это воздействие не есть передача, и способы, которыми распространяется цивилизация, надо себе точнее уяснить.

    Самый простейший способ этого распространения есть пересадка с одного места на другое посредством колонизации. Таким образом финикияне передали свою цивилизацию Карфагену, греки - Южной. Италии и Сицилии(8), англичане Северной Америке и Австралии. Если бы где-либо и когда-либо существовала общечеловеческая цивилизация, то, очевидно, должно было бы желать в ее интересах, чтоб этот способ распространения был повсеместно употреблен, то есть чтобы других народов, кроме выработавших эту общечеловеческую цивилизацию, вовсе не было,- точно как, как, например, в интересах земледелия весьма было бы желательно, чтобы никаких сорных трав на свете не было; и, пожалуй, как позволительно земледельцу всеми мерами их уничтожать, так было бы позволительно распространителям единой оощечеловечсской цивилизации уничтожать прочие народы, служащее более или менее тому препятствием. Ибо, без сомнения, те, которые выработали цивилизацию в наичистеишем виде, способны ее сохранить и распространить ее по лицу земли, что было бы самым прямейшим, легчайшим и действительнейшим методом осуществления прогресса. Если же такая метода, не раз, впрочем, с успехом употребленная в Америке и других местах, показалась бы слишком радикальной, то, во всяком случае, следовало бы народы и государства, не принадлежащие к общечеловеческому культурному типу, лишать силы противодействия, т. е. политической самобытности (хотя бы то было посредством пушек или опиума,- как говорится: не мытьем, так катаньем), дабы обратить их со временем в подчиненный, служебный для высших целей этнографический элемент, мягкий, как воск и глина, и принимающий без сопротивления все формы, которые ему заблагорассудят дать.

    Другая форма распространения цивилизации есть прививка, и обыкновенно это и разумеют под передачей цивилизации. Но, к сожалению, прививку разумеют здесь в таинственном, мистическом смысле, приписываемом этой операции людьми, не знакомыми с физической теорией, ни с садоводной практикой,- в том смысле, по которому привитый глазок или прищепленный черенок обращает дичок в благородное плодовитое дерево или даже яблонь в грушу, сливу, абрикос, и обратно. Но в этом таинственном, так сказать, волшебном, смысле прививки нет ни между растениями, ни между культурно-историческими типами, как тому представлено было довольно примеров. Почка, вставленная в разрез древесной коры, или черенок, прикрепленный к свежему срезу ствола, нисколько не изменяют характера растения, к которому привиты. Дичок остается по-прежнему дичком, яблоня яблоней, груша - грушей. Привитая почка или черенок также сохраняют свою природу, только почерпают нужные им для роста и развития соки через посредство того растения, к которому привиты, и перерабатывают их сообразно своему специфическому и формационному, или образовательному, началу. Дичок же обращается в средство, в служебное орудие для лелеемого черенка или глазка, составляющих как бы искусственное чужеядное растение, в пользу которого продолжают обрезывать ветви, идущие от самого ствола и корня, чтобы они его не заглушили. Вот истинный смысл прививки. Таким точно греческим черенком или глазком была Александрия на египетском дереве, так же точно привил Цесарь римскую культуру к кельтскому корню - с большою ли пользою для Египта и для кельтского племени, предоставляю судить читателям. Надо быть глубоко убежденным в негодности самого дерева, чтобы решаться на подобную операцию, обращающую его в средство для чужой цели, лишающую его возможности приносить цветы и плоды sui generis(9)*, надо быть твердо уверенным, что из этих цветов и плодов ничего хорошего в своем роде выйти не может. Как бы то ни было, прививка не приносит пользы тому, к чему прививается, ни в физиологическом, ни в культурно-историческом смысле.

    Наконец, есть еще способ воздействия цивилизации на цивилизацию. Это тот способ, которым Египет и Финикия действовали на Грецию, Греция - на Рим (посколько это последнее действие было полезно и плодотворно), Рим и Греция на германо-романскую Европу. Это есть действие, которое мы уподобим влиянию почвенного удобрения на растительный организм, или, что то же самое, влиянию улучшенного питания на организм животный. За организмом оставляется его специфическая образовательная деятельность; только материал, из которого он должен возводить свое органическое здание, доставляется в большем количестве и в улучшенном качестве, и результаты выходят великолепные; притом всякий раз результаты своего рода, вносящие разнообразие в область всечеловеческого развития, а не составляющие бесполезного повторения старого, как это неминуемо должно произойти там, где один культурно-исторический тип приносится в жертву другому посредством прививки, требующей к тому же для своего успеха частого обрезывания ветвей, все продолжающих расти из первобытного ствола, несмотря на прививку. Только при таком свободном отношении народов одного типа к результатам деятельности другого, когда первый сохраняет свое политическое и общественное устройство, свой быт и нравы, свои религиозные воззрения, свой склад мысли и чувств, как единственно ему свойственные, одним словом, сохраняет всю свою самобытность,- может быть истинно плодотворно воздействие завершенной или более развитой цивилизации на вновь возникающую. Под такими условиями народы иного культурного типа могут и должны знакомиться с результатами чужого опыта, принимая и прикладывая к себе из него то, что, так сказать, стоит вне сферы народности, т. е. выводы и методы положительной науки, технические приемы и усовершенствования искусств и промышленности. Все же остальное, в особенности все относящееся до познания человека и общества, а тем более до практического применения этого познания, вовсе не может быть предметом заимствования, а может быть только принимаемо к сведению - как один из элементов сравнения - по одной уже той причине, что при разрешении этого рода задач чуждая цивилизация не могла иметь в виду чуждых ей общественных начал и что, следовательно, решение их было только частное, только ее одну более или менее удовлетворяющее, а не общеприменимое.

    Четвертый общий вывод, сделанный на основании группировки исторических явлений по культурно-историческим типам, говорит нам, что цивилизация, т. е. раскрытие начал, лежащих в особенностях духовной природы народов, составляющих культурно-исторический тип, под влиянием своеобразных внешних условий, которым они подвергаются в течение своей жизни, тем разнообразнее и богаче, чем разнообразнее, независимее составные элементы, т. е. народности, входящие в образование типа. Самые богатые, самые полные цивилизации изо всех доселе на земле существовавших принадлежат, конечно, мирам греческому и европейскому.

    Одной из причин такой полноты и богатства нельзя не видеть, между прочим, и в том обстоятельстве, что миры эти состояли из более или менее самостоятельных политических единиц, из которых каждая, при общем характере, свойственном вообще греческому и европейскому типам, могла свободно развивать и свои особенности, заключавшиеся в тех политическихподразделениях, на которые разбились эти миры и которые более или менее соответствовали для греческого типа племенам дорическому, ионическому и эолийскому, а для европейского племенам англосаксонскому, верхнегерманскому (получившему преобладание в самой Германии), нижнегерманскому (достигшему самобытного развития в Голландии), норманнскому, или скандинавскому, а также племенам французскому, итальянскому и испанскому, происшедшим из разложившихся элементов римского и кельтского, измененных под влиянием германского начала. Все прочие культурно-исторические типы были лишены такого оживляющего разнообразия и оказались несравненно беднее в своих результатах. Из этого мы вправе, кажется, заключить, что такое разнообразие состава есть одно из условий полноты жизни и развития культурно-исторических типов. Хотя разнообразие это не может быть, конечно, искусственно создаваемо там, где нет для него этнографической основы,- оно, без сомнения, необходимо для правильного развития культурно-исторического типа там, где он имеет по природе своей этот сложный характер. Однако политическое раздробление в среде одного и того же культурно-исторического типа имеет и вредную сторону, состоящую в том, что оно лишает его политической силы, а следовательно, возможности успешного противодействия внешнему насилию. Пример этому также представляет Греция, в которой не только всякий мелкий этнографический оттенок, но часто даже совершенно случайные обстоятельства служили основанием для образования самостоятельных политическихединиц. Это давало возможность выказаться вполне всякой особенности направления, но зато было причиною кратковременности независимой политической жизни Греции, так что она должна была доканчивать свое развитие под чуждым игом. Политическая система Европы в этом отношении несравненно лучше устроилась, потому что соединяет условия, требуемые разнообразием и силой. Только в двух подчиненных группах, в Италии и Германии, это политическое дробление далеко переходило за нужные пределы, и вредные следствия этого не замедлили сказаться не только на политической силе, но и на самой культуре этих стран. Не только более других были они лишены гражданской и политической свободы, но даже самое развитие литературы и науки, сначала ускоренное благоприятными обстоятельствами, было задержано в этих странах именно вследствие политической слабости и происходящих от того смут, так что только с половины прошедшего столетия началось сильное и самобытное развитие в Германии. Нередко случается слышать, что такая политическая раздробленность служила в Германии гарантией свободного развития науки и литературы; но позволительно, кажется мне, думать, что если бы немецкий народ составлял одно великое политическое целое, то не нуждался бы в таких жалких гарантиях.

    При этом сам собою рождается вопрос: где же проходит настоящая граничная черта между требованиями национальной самобытности, обеспечивающей свободное выражение всех особенностей направления и разнообразие . в жизненных проявлениях культурно-исторического типа, так сказать, его внутреннюю независимость, и между требованиями национального единства, обеспечивающего политическую силу и независимость внешнюю? Черта эта, кажется мне, проведена весьма ясно самою природою. Народ, говорящий языком, коего отдельные наречия и говоры столь близки между собою, что в практической жизни, общественной, торговой, политической не представляют затруднения к взаимному пониманию, должен составлять к одно политическое целое. Так, народ русский, несмотря на различие в наречиях великорусском, малорусском и белорусском, или народ немецкий, несмотря на более сильное различие в наречиях верхне- и нижненемецком, должны составлять самостоятельные однородные политические целые, называемые государствами. Напротив того, для целых народов, говорящих на отдельных языках, принадлежащих к одному лингвистическому семейству, соответствующему самобытному культурно-историческому типу, должна предпочитаться слиянию в одно государственное целое, лишающее культурную жизнь разнообразия,- менее тесная связь, которая, смотря по обстоятельствам, требующим более или менее тесного между ними соединения, может проявляться или в виде правильной федерации, основанной на положительном законодательстве, или даже только в виде политической системы (какова, например, европейская, основанная на случайных трактатах, частое повторение которых, вследствие тесных сношений, образовало род обычного международного права).

    Такая более или менее тесная связь, будет ли то федерация или только политическая система государств, может и должна существовать только между членами одного культурно-исторического типа - и лишь искусственно и не иначе как к общему вреду может распространяться далее пределов того же типа; ибо общественная связь требует как необходимого своего условия подчинения частных интересов (личных, общественных, областных, даже государственных) более общим интересам высшей группы; и, следовательно, если связь переходит за границу культурно-исторического типа - высшей исторической единицы, то лишает его должной самостоятельности в достижении его целей. Против этого нельзя возразить, что сам культуоно-исторический тип есть понятие подчиненное в отношении к человечеству и, следовательно, должен подчинять свои интересы и стремления общим интересам человечества. Человечество не представляет собою чего-либо действительно конституированного, сознательно идущего к какой-либо определенной цели, а есть только отвлечение от понятия о правах отдельного человека, распространенное на всех ему подобных. Потому все, что говорится об обязанностях в отношении к человечеству, приводится, собственно, к обязанностям в отношении к отдельным людям, к какому бы роду или племени они ни принадлежали; между тем как независимо от этих обязанностей существуют особые обязанности не только к государству, но и к той высшей единице, которую мы называем культурно-историческим типом. Так грек имел обязанности не только к республикам Афинской, Спартанской, Фивской, в которых он состоял гражданином, но и к целой Греции. Фокион(10), говоривший о необходимости подчинения Филиппу или Александру, не мог почитаться дурным гражданином, хотя в этом отношении частные интересы Афин, по-видимому, не совпадали с интересами Греции; но афинянин, который бы стал проповедовать о подчинении персам или (в позднейшеевремя) римлянам, долженствовал бы считаться изменником в полном смысле этого слова; и это вовсе не потому, что Греция, как Греция, имела некоторые общие учреждения, как, например, амфиктионов суд(11), дельфийский оракул и т. п., а потому, что Греция имела свои общие интересы, основанные на самой природе вещей, на сущности эллинизма, которые могли и долженствовали быть понятными для всякого истинного и хорошего грека, каким и был в действительности Фокион. То же самое относится и к Европе в ее настоящих и естественных границах - как к культурно-исторической единице, объемлющей собою романо-германский мир. Слово: "европейский интерес" не есть пустое слово для француза, немца или англичанина, а имеет смысл, каждому из них понятный, независимо от интересов Англии, Германии или Франции, которые, будучи здраво поняты, не могут и противоречить более общим интересам Европы. Это, однако же, совершенно извращается, если нарушены истинные границы культурно-исторического типа.

    Но что же такое интерес человечества? Кем сознаваем он, кроме одного Бога, которому, следовательно, только и принадлежит ведение его дел? Без сомнения, в интересах человечества лежало, чтобы Рим был разрушен и на месте его цивилизации временно воцарилось варварство; но, конечно, ни один римлянин и ни один германец не знал и не мог знать, что этого требовал интерес человечества; каждый же из них - если не понимал, то, по крайней мере, чувствовал, чего требовал интерес того племени, к которому он принадлежал. Не могло ли даже казаться, что интересы человечества требовали, чтобы германцы спокойно оставались в своих лесах и не тревожили своими нападениями вместилища тогдашней всемирной цивилизации и тогдашнего прогресса? Нечего сказать, большую услугу оказал бы человечеству какой-нибудь древнегерманский мудрец или вождь, который, будучи убежден в этой гуманитарной мысли, имел бы достаточно влияния, дабы убедить своих соотечественников в таком, сообразном с интересами человечества, образе действий. Но, с другой стороны, сознание той пользы для человечества, которая имела произойти от нашествия варваров (если бы это сознание было даже возможно), конечно, не только не могло обязывать римского гражданина содействовать такому вожделенному для человечества событию, но не могло бы даже оправдывать его от обвинения в измене за деятельность, в эту сторону направленную. Таким образом, если та группа, которой мы придаем название культурно-исторического типа, и не есть абсолютно высшая, то она, во всяком случае, высшая изо всех тех, интересы которых могут быть сознательными для человека, и составляет, следовательно, последний предел, до которого может и должно простираться подчинение низших интересов высшим, пожертвование частных целей общим.

    Из неразличения этой тесной связи, которая всегда существует между членами одного культурно-исторического типа, от тех совершенно внешних и как бы случайных отношений, которые существуют между народами разных типов, вывели, между прочим, одно из характеристических отличий так называемой новой истории от древней,- отличие, по которому народы древнего мира развивались будто бы отдельно один от другого, а, напротив того, связь между народами нового мира так тесна, что невозможно отделить истории одного народа от истории другого. Конечно, связь истории народов германо-романского типа весьма тесна, но тесна потому, что это, собственно, история одного целого и такую же точно тесную связь представляет история государств Греции. Как никто не думает об отдельной истории Афин или Спарты, так точно нечего бы говорить об отдельной истории Франции, Италии или Германии; такой истории, собственно говоря, на деле и нет вовсе, а есть только история Европы с французской, итальянской, английской или немецкой точки зрения, с обращением преимущественного внимания на события каждой из этих стран. Как скоро же мы выйдем из границ культурного типа, будет ли то в древние или в новые времена, то общая история разных типов становится в обоих случаях одинаково невозможной без самых странных натяжек, состоящих в делении на периоды, при которых события одного типа совершенно произвольным образом разрываются сообразно с ходом происшествий в другом. Как в древнем мире история Греции и история Персии, например, остаются совершенно отдельными, за исключением внешних войн, приводивших их временно в чисто внешнее соприкосновение, так же точно и в новом времени история России или история магометанского Востока имеет, в сущности, только временные, случайные точки соприкосновения с историей Европы; и всякое старание связать историческую жизнь России внутреннею органическою связью с жизнью Европы постоянно вело лишь к пожертвованию самыми существенными интересами России. Можно только сказать, что в новые времена, вследствие улучшений в мореплавании и вообще в средствах сообщения, сношения между народами разных типов сделались чаще, но не стали от этого нисколько теснее. Китай и Индия - все такой же чуждый Европе мир, каковым он был для Греции и Рима, хотя теперь между ними беспрестанно снуют корабли, тогда как прежде - раз в год совершался обмен между произведениями бассейна Средиземного моря и юга Азии через Александрию.

    Пятый закон культурно-исторического движения состоит в том, что период цивилизации каждого типа сравнительно очень короток, истощает силы его и вторично не возвращается. Под периодом цивилизации разумею я время, в течение которого народы, составляющие тип,- вышед из бессознательной чисто этнографической формы быта (что, собственно, должно бы соответствовать так называемой древней истории), создав, укрепив и оградив свое внешнее существование как самобытных политических единиц (что, собственно, составляет содержание всякой средней истории),- проявляют преимущественно свою духовную деятельность во всех тех направлениях, для которых есть залоги в их духовной природе не только в отношении науки и искусства, но и в практическом осуществлении своих идеалов правды, свободы, общественного благоустройства и личного благосостояния. Оканчивается же этот период тем временем, когда иссякает творческая деятельность в народах известного типа: они или успокаиваются на достигнутом ими, считая завет старины вечным идеалом для будущего, и дряхлеют в апатии самодовольства (как, например, Китай), или достигают до неразрешимых с их точки зрения антиномий, противоречий, доказывающих, что их идеал (как, впрочем, и все человеческое) был неполон, односторонен, ошибочен, или что неблагоприятные внешние обстоятельства отклонили его развитие от прямого пути,- в этом случае наступает разочарование, и народы впадают в апатию отчаяния. Так было в римском мире во время распространения христианства. Впрочем, пример Византии показывает, что эта вторая форма не может быть продолжительна и переходит в первую, если после иссякнавения нравственного принципа жизни народы не сметаются внешними бурями, не обращаются снова в первобытную этнографическую форму быта, из коего снова может возникнуть историческая жизнь. Период цивилизации может считаться для римского мира с окончания Пунических войн(12) и покорения Греции до третьего века по Р.Х., т. е. около 400 лет. Для Греции от начала пятого века до Р.Х. и до окончания плодотворной деятельности Александрийской школы тоже в третьем веке, т.е. около 6 столетий; но с уничтожением самобытности Греции цивилизация эта ограничивалась одною сферою науки, наиболее отвлеченной и могущей всего долее сохранять свою жизненность по оторвании от родной почвы. Время цивилизации индийской также продолжается не долее нескольких столетий. Для евреев его можно считать от времен Самуила до времен Ездры и последних пророков(13), т. е. от 5 до 6 столетий.

    Если период цивилизации бывает относительно так краток, то зато предшествующее ему время - и особливо древний, или этнографический, период, начинающийся с самого момента выделения культурно-исторического племени от сродственных с ним племен,- бывает чрезвычайно длинным. В этот-то длинный подготовительный период, измеряемый тысячелетиями, собирается запас сил для будущей сознательной деятельности, закладываются те особенности в складе ума, чувства и воли, которые составляют всю оригинальность племени, налагают на него печать особого типа общечеловеческого развития и дают ему способность к самобытной деятельности,- без чего племя было бы общим местом, бесполезным, лишним, напрасным историческим плеоназмом в ряду других племен человеческих. Эти племенные особенности, какова бы ни была их первоначальная причина, выражаются в языке (вырабатывающемся в этот длинный период времени), в мифическом мировоззрении, в эпических преданиях, в основных формах быта, т. е. в отношениях как ко внешней природе,источнику материального существования, так и к себе подобным. Если бы в племени не выработалась особенность психологического строя, то каким бы образом могли произойти столь существенные различия в логическом построении языков? Отчего один народ так заботятся об отлкчении всех оттенков времени, а другой (как славянский) почти вовсе опускает их из виду, но обращает внимание на качества действия; один употребляет как вспомогательное средство при спряжении глагол иметь, другой же - глагол быть и т. д. Сравнительная филология могла бы служить основанием для сравнительной психологии племен, если бы кто успел прочесть в различии грамматических форм различия в психологических процессах и в воззрениях на мир, от которых первые получили свое начало.

    Если этнографический период есть время собирания, время заготовления запаса для будущей деятельности, то период цивилизации есть время растраты растраты полезной, благотворной, составляющей цель самого собирания, но все-таки растраты; и как бы ни был богат запас сил, он не может наконец не оскудеть и не истощиться - тем более, что во время возбужденной деятельности, порождающей цивилизацию и порождаемой ею, живется скоро. Каждая особенность в направлении, образовавшаяся в течение этнографического периода, проявляясь в период цивилизации, должна непременно достигнуть своего предела, далее которого идти уже нельзя, или, по крайней мере, такого, откуда дальнейшее поступательное движение становится уже медленным, и ограничивается одними частными приобретениями и усовершенствованиями. Тогда происходит застой в жизни, прогресс останавливается, ибо бесконечное развитие, бесконечный прогресс в одном и том же направлении (а еще более - во всех направлениях разом) есть очевидная невозможность. Каким, в самом деле, образом возможно, чтобы существо ограниченное, как человек, могло бесконечно развиваться и совершенствоваться, не изменяясь в то же время в своей природе, т. е. не перестав наконец быть человеком? Я знаю, что тем, которые думают, будто бы подобное происшествие из тысячи и одной ночи или Овидиевых метаморфоз(14) уже случилось раз с обезьянами (которые, не выдержав натиска прогресса, превратились в людей) и будто бы в конце концов человек не что иное, как усовершенствованная губка или инфузория,- не покажется странным, что и форма человека, сделавшись слишком тесною для прогресса, превратится, по щучьему велению, еще в что-нибудь более совершенное; но могу вывести из этого только то заключение, что ложное основание, к чему бы его ни применили (к истории или к зоологии), приведет к ложным выводам и что к числу самых высочайших нелепостей, когда-либо приходивших в человеческую голову, принадлежит и мысль о бесконечном развитии или бесконечном прогрессе. Никто не скажет, чтобы голова Кювье была лучше устроена, чем голова Аристотеля, чтобы ум Лапласа был проницательнее ума Архимеда, чтобы Кант мыслил лучше Платона, чтобы Фридрих и Наполеон имели более быстрый военный взгляд, более глубокие тактические и стратегические соображения, чем Аннибал и Цезарь; еще менее скажет кто-нибудь, чтобы понимание красоты было выше у Кановы и Торвальдсена, чем у Фидия и Праксителя; но, несомненно, что масса научного материала, сложность отношений в мире и войне безмерно увеличились, так что выполнение задачи ученого, полководца, государственного мужа стоит гораздо более времени и труда теперь, чем прежде. Зато Аристотель мог с успехом заниматься зоологией, ботаникой, физикой, логикой, метафизикой, политикой, теорией изящных искусств, а Кювье только зоологией, но и эта наука стала уже теперь слишком сложна, чтобы возможно было обнять все ее отрасли одному человеку; поэтому, по мере того как суживается кругозор ученых, открытия должны принимать все более и более характер частностей. Этому стараются пособить разделением труда и систематическим соединением усилий отдельных лиц - посредством ученых обществ, съездов, конгрессов и т. п., но это искусственное объединение, вполне удовлетворительное для фабрики и имеющее свою пользу и в научном отношении, не может, однако, заменить собою естественного сосредоточения разносторонних материалов в уме одного человека. Таким образом, усложнение, нераздельное с совершенствованием, кладет необходимый предел существенному прогрессу в той отрасли человеческого ведения (или вообще человеческой деятельности), на которую в течение долгого времени было обращено внимание,- в том направлении, на которое преимущественно употреблялись усилия. Дабы поступательное движение вообще не прекратилось в жизни всего человечества, необходимо, чтобы, дойдя в одном направлении до известной степени совершенства, началось оно с новой точки исхода и шло по другому пути, т. е. надо чтобы вступили на поприще деятельности другие психические особенности, другой склад ума, чувств и воли, которыми обладают только народы другого культурно-исторического типа.

    Прогресс, как мы сказали выше, состоит не в том, чтобы идти все в одном направлении (в таком случае он скоро бы прекратился), а в том, чтобы исходить все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, во всех направлениях. Поэтому ни одна цивилизация не может гордиться тем, чтоб она представляла высшую точку развития, в сравнении с ее предшественницами или современницами, во всех сторонах развития. Так, в отношении идеи красоты греческий мир дошел, можно сказать, до крайнего предела совершенства, и новая европейская цивилизация не произвела ничего такого, что бы могло не только затмить, но даже сравняться с произведениями греческого пластического искусства, которое поэтому изучается наравне с природою, как самое полное и лучшее её истолкование. Греческое искусство сделалось достоянием всего человечества, собственностью последующих цивилизаций, но именно только собственностью, т. е. тем, чем они могут пользоваться, наслаждаться,- что они могут понимать, но не приобретать вновь, как приобрели его греки, а тем менее идти в том же направлении дальше. Потому народы европейского культурного типа пошли по другому направлению, по пути аналитического изучения природы, и создали положительную науку, которой ничего подобного не представляет никакая другая цивилизация. Конечно, духовные дары народов каждого типа не так односторонни, чтоб исключительно преследовать одну сторону жизни, чтобы греки осуществляли только изящное и прекрасное, а европейцы - одно положительное знание. И греки сделали много для науки, выставили даже одного гения Аристотеля, который среди греческого мира был как бы предвозвестником европейского направления. Точно так же и европейцы сделали много для искусства, и если не в состоянии былиповести его далее, то расширили его область. В чистой области прекрасного, т. е. в красоте формы и в полной гармонии содержания с формой, народы германо-романского мира, конечно, не произвели ничего подобного поэмам Гомера, статуям Фидия или трагедиям Софокла; но зато пошли далее в глубине психического анализа, в выражении характеров, в живописи страстей, хотя и не без нарушения гармонии формы. Там же, где они думали идти совершенно по стопам древних, как во французской псевдоклассической трагедии,- произвели только карикатуры. Подобным образом высшие религиозные идеи вырабатывались только семитическими племенами. Этим я вовсе не думаю отвергать сверхъестественности полученного евреями откровения, ибо и в этом случае только семитическое племя (без сомнения, по особенностям своей психической природы) могло принять и сохранить вверенную ему истину единобожия. То же применяется и к более частным сферам. Система гражданского права, выработанная римскою жизнью, составляет до сих пор недосягаемый образец. Не имеет себе также ничего подобного величие политического здания, созданного небольшим римским народом, который, жертвуя всем носимому им в душе идеала вечного государства, умел привить дух свой стольким чуждым народностям, заставить их поклоняться его идолу и даже признать этого идола своим. С Римом сравнивают часто в этом отношении Англию, но ничто не может быть несправедливее такого сравнения. Англия даже собственные свои колонии, населенные английским же народом, не умела заставить разделять чувстваее государственного величия(15); а уж о прививке этого чувства к другим народностям и говорить нечего. Я говорю это вовсе не в укор ей; как достоинства, так и недостатки Англии-совершенно иного рода. Скорее за Францией можно признать этот римский дух, хотя и в гораздо меньших размерах; а желание вполне ему подражать в больших размерах (как во времена Карла Великого, так и во времена Людовика XIV и Наполеона) произвело опять-таки одни карикатуры, окончившиеся совершенным фиаско.

    Эта двойственность в жизни культурно-исторических племен, выражающаяся в неопределенно длинном периоде образовательном, когда бессознательным образом заготовляется материал и кладутся основы будущей деятельности, и в сравнительно кратком проявительном или деятельном периоде, когда эти запасы истрачиваются на создание цивилизации,- имеет своим посредником тот промежуток времени, в который народы приготовляют, так сказать, место для своей деятельности, строят государство и ограждают свою политическую независимость, без которой, какмы видели, цивилизация ни начаться, ни развиться, ни укрепиться не может. Переход как из этнографического состояния в государственное, так и из государственного в цивилизационное, или культурное, обусловливается толчком или рядом толчков внешних событий, возбуждающих и поддерживающих деятельность народа в известном направлении. Так, нашествие Гераклидов послужило началом образования греческих государств(16), а знакомство с восточною мудростью и еще более персидские войны, которые напрягли дух народа, определяют вступление Греции в период цивилизации. Неизвестное нам основание древнеиталийских государств и борьба их между собою, окончившаяся победою Рима, а также аристократическое господство патрициев над плебеями характеризуют государственный период Рима; возбудившие же народный дух Пунические войны и знакомство с Грецией - вводят Рим в период цивилизации. Столкновения германских народов с Римом - выводят германцев из этнографического состояния, а распространение знакомства с греко-римской цивилизацией через византийских эмигрантов, морские открытия и некоторые изобретения - открывают период цивилизации. Борьба с ханаанскими народами приводит евреев к государственному устройству(17), разделение царств и противодействие культурным началам Ассирии, Вавилона и Финикии - возбуждают развитие пророческой цивилизации Израиля. Государственность Индии началась с борьбы вторгнувшихся арийцев с аборигенами. Собственно же цивилизационный период Индии начинается, кажется, с буддийского движения. Конечно, нельзя ожидать, чтоб это совершалось правильным образом по известной схеме. Явления перепутываются, усложняются; часто явления одного и того же порядка разделяются длинными промежутками времени и дополняют друг друга, а явления одного периода продолжают действовать в другом. Даже не все культурные типы успевают переходить вполне все фазисы этого развития, потому ли, что разрушаются внешними бурями, или потому, что самый запас собранных ими сил был недостаточен, что полученное направление слишком односторонне для полного развития. Так культурный тип Ирана, побужденный принять форму государственности, вследствие борьбы с туранскими племенами(18), никогда не переходит на степень цивилизации,- как потому, что в самый блистательный период своей государственности, при Кире и Дарий, теряет свой самобытный характер вследствие инкорпорации древнесемитической цивилизации Ассирии, Вавилона и Финикии (имевшей на него то же вредное влияние, как Греция на Рим, без полезных сторон последнего), так и потому, что неоднократно возобновляемая государственность Ирана последовательно разрушается македонянами, арабами и монголами. Что касается до истории древнейших культурных типов, то она так неполна и отрывочна, что смысл ее событий совершенно ускользает. Впрочем, из данных, представляемых историей известных культурно-исторических типов, можно вывести как общую черту государственного периода их развития потерю большей или меньшей части первобытной племенной независимости (племенной воли в той или в другой форме) и как общую же черту цивилизационного периода - стремление к освобождению от этой зависимости и к замене утраченной древней воли правильною свободою,- замене, которая, впрочем, еще ни разу вполне не была достигнута. Пока ограничиваюсь этим намеком, предоставляя себе развитие этой мысли впоследствии на своем месте; теперь же обращусь к разбору господствующего мнения об отношениях национального к общечеловеческому.

    Выше я старался показать, что правильная, сообразная с законами естественной системы группировка исторических явлений приводит нас к тому выводу, что до сих пор развитие человечества шло не иначе как через посредство самобытных культурно-исторических типов, соответствующих великим племенам, т. е. через посредство самобытных национальных групп; остается показать, что оно иначе идти и не может.

    Примечания к Главе V

    (1) Птоломеи (правильнее: Птолемеи) - греческая династия, правившая эллинистическим Египтом со времени распада империи Александра Македонского до 30 г. до н. э., когда после самоубийства царицы Клеопатры Египет был присоединен к Риму.

    (2) Один из "отцов-основателей" США Б. Франклин (1706-1790) первоначально ставил вопрос не об отделении североамериканских колоний от Англии, а о суверенитете Америки в рамках Британской империи; в течение большей части своей жизни он называл американцев англичанами, английскими подданными.

    (3) Катон Старший - знаменитый римский писатель и политический деятель II в. до н. э. Став цензором в 184 г., он выдвинул лозунг борьбы с "новыми пороками", под которыми подразумевал все неримское, заносимое в Рим извне. Партия Катона требовала восстановления древних обычаев и "нравов отцов".

    (4) Этруски - народ неизвестной этнической принадлежности, населявший Среднюю Италию в первой половине I тыс. до н. э.

    (5) Цезарь в "Записках о Галльской войне" писал о жрецах-друидах как о господствующей касте кельтского населения Галлии.

    (6) Феодорик (правильнее: Теодорих) - вождь германского племени остготов. В 493 г. завоевал Италию, создав на Апеннинском полуострове свое королевство со столицей в Равенне.

    (7) Согласно Библии, бог вручил вождю еврейского народа Моисею свод законов и религиозных правил, которыми должны были руководствоваться израильтяне. Ряд положений приписываемой Моисею Книги Завета запрещал тесные контакты евреев с другими народами (см. Второзаконие, 7, 1-6).

    (8) Карфаген до своего превращения в IV - III в. до н. э. в крупнейшее государство Западного Средиземноморья долгое время был финикийской колонией (основан выходцами из г. Тира); греки колонизировали Южную Италию и Сицилию в VIII - VII вв. до н. э., основав ряд городов, в том числе Сиракузы и Неаполь.

    (9)* Своеобразный (лат.).

    (10) Фокион - оратор, сторонник Исократа, главы промакедонской партии в Афинах.

    (11) Амфиктионов суд - совет амфиктионии, религиозного союза нескольких полисов (городов-государств Древней Греции). К его компетенции относилось объявление так называемой "священной войны", целью которой была защита интересов местного храма.

    (12) Пунические войны - войны между Римом и Карфагеном за господство в Западном Средиземноморье (III в. до н. э.).

    (13) Самуил - в ветхозаветных преданиях - великий пророк, последний из "судей израилевых"; помазал на царство первого царя Израиля Саула. Ездра автор одноименной книги Ветхого завета и кодификатор Пятикнижия. Время от Самуила до Ездры - период с XI по V в. до н. э.

    (14) В сборнике "Метаморфозы" древнеримский поэт Овидий излагал мифы о превращениях людей в животных, растения и камни.

    (15) Намек на войну за Независимость английских колоний в Северной Америке.

    (16) Согласно мифу Гераклиды (потомки героя Геракла) захватили Пелопоннес и поделили между собой его города. Миф явился отражением реальных событий: завоевания греческими племенами материковой Греции и образования ранних рабовладельческих обществ в микенский период.

    (17) Ханаанские народы, или ханаанеи,- первоначальное население Палестины. Ханаанеи были изгнаны из Палестины израильтянами, бывшими до тех пор кочевым народом пустыни.

    (18) Туранские племена-тюркские племена Средней Азии.

    ГЛАВА VI. Отношение народного к общечеловеческому Понятия наших западников об общечеловеческом и национальном. — Учение славянофилов. — Не может быть единого или высшего осуществления идеи человечества. — Национальное принимается за общечеловеческое. — Род и вид. Общевидовое и всевидовое. — Славянский тип. — Идея Славянства — высшая идея для каждого славянина. — Наука не есть синоним цивилизации. — Национальность в науке. — Что такое истина? — Субъективная примесь. — Односторонность и разновременность. — Предпочтение известных предметов. — Примеры: математика. Общий ход возрастания каждой науки. — Развитие астрономии. — Пять периодов. Развитие химии. — Физика. — Ботаника. — Зоология. — Минералогия и геология. Языкознание. — Период искусственной системы. — Таблица великих ученых. — Особое направление ума у немцев. — Классификация наук. — Невозможна общая теория общества

    а+b>а

    Из любой алгебры

    Отношение национального к общечеловеческому обыкновенно представляют себе как противоположность случайного - существенному, тесного и ограниченного просторному и свободному, как ограду, пеленки, оболочку куколки, которые надо прорывать, чтобы выйти на свет Божий; как бы ряд обнесенных заборами двориков или клеток, окружающих обширную площадь, на которую можно выйти, лишь разломав перегородки. Общечеловеческим гением считается такой человек, который силою своего духа успевает вырваться из пут национальности и вывести себя и своих современников (в какой бы то ни было категории деятельности) в сферу общечеловеческого. Цивилизационный процесс развития народов заключается именно в постепенном отрешении от случайности и ограниченности национального, для вступления в область существенности и всеобщности - общечеловеческого. Так и заслуга Петра Великого состояла именно в том, что он вывел нас из плена национальной ограниченности и ввел в свободу чад человечества, по крайней мере, указал путь к ней. Такое учение развилось у нас в тридцатых и в сороковых годах, до литературного погрома 1848 года(1). Главными его представителями и поборниками были Белинский и Грановский; последователями так называемые западники, к числу которых принадлежали, впрочем, почти все мыслившие и даже просто образованные люди того времени; органами "Отечественные записки" и "Современник"; источниками - германская философия и французский социализм; единственными противниками - малочисленные славянофилы, стоявшие особняком и возбуждавшие всеобщий смех и глумление. Такое направление было очень понятно. Под национальным разумелось не национальное вообще, а специально-русское национальное, которое было так бедно, ничтожно, особливо если смотреть на него с чужой точки зрения; а как же было не стать на эту чужую точку зрения людям, черпавшим поневоле все образование из чужого источника? Нужны были смелость, независимость и прозорливость мысли в более нежели обыкновенной степени, чтобы под бедным нищенским покровом России и славянства видеть сокрытые самобытные сокровища,- чтобы сказать России:

    Былое в сердце воскреси,

    И в нем сокрытого глубоко

    Ты духа жизни допроси!

    Под общечеловеческим же разумели то, что так широко развивалось на Западе, в противоположность узконациональному русскому, т. е. германо-романское, или европейское. К смешению этого европейского с общечеловеческим могло быть два повода. Во-первых, общечеловеческим считалось не немецкое или французское (об английском уж и не говорим),-то и другое было также запечатлено характером узконационального,- а нечто, прорвавшее национальную ограниченность и являвшееся общеевропейским. Следовательно, обобщение уже началось, и ему следовало только продолжаться, чтобы сделаться общечеловеческим. Мало того: оно уже было таковым в сущности, и ему недоставало только внешнего повсеместного распространения, которое должно было совершиться посредством пароходов, железных дорог, телеграфов, прессы, свободной торговли и т. д. Здесь не принималось во внимание того, что Франция, Англия, Германия были только единицами политическими, а культурной единицей всегда была Европа в целом,- что, следовательно, никакого прорвания национальной ограниченности не было и быть не могло, что германо-романская цивилизация, как была всегда принадлежностью всего племени, так и оставалась ею. Во-вторых, и это главное, казалось, что европейская цивилизация, в последних результатах своего развития (в германской философии и французском социализме, начавшемся с декларации des droits de 1'homme(2)*i), порвала последние путы национального, даже высокоевропейски национального, и как в научной теории, так и в общественной практике ни с чем не хотела больше иметь дела, как с наиобщечеловечнейшим. Германская философия, с презрением устраняя все имевшее сколько-нибудь характер случайности и относительности, схватилась бороться с самим абсолютным и, казалось, одолела его. Так же точно социализм думал найти общие формы общественного быта, в своем роде также абсолютные, могущие осчастливить все человечество, без различия времени, места или племени. При таком направлении умов понятно было увлечение общечеловеческим. Само учение славянофилов было не чуждо оттенка гуманитарности, что, впрочем, иначе и не могло быть, потому что оно также имело двоякий источник: германскую философию, к которой оно относилось только с большим пониманием и с большею свободой, чем его противники, и изучение начал русской и вообще славянской жизни - в религиозном, историческом, поэтическом и бытовом отношениях. Если оно напирало на необходимость самобытного национального развития, то отчасти потому, что, сознавая высокое достоинство славянских начал, а также видя успевшую уже высказаться, в течение долговременного развития, односторонность и непримиримое противоречие начал европейских, считало, будто бы славянам суждено разрешить общечеловеческую задачу, чего не могли сделать их предшественники. Такой задачи, однако же, вовсе и не существует - по крайней мере, в том смысле, чтобы ей когда-нибудь последовало конкретное решение, чтобы когда-нибудь какое-либо культурно-историческое племя ее осуществило для себя и для остального человечества. Задача человечества состоит не в чем другом, как в проявлении, в разные времена и разными племенами, всех тех сторон, всех тех особенностей направления, которые лежат виртуально (в возможности, in potentia(3)*ii) в идее человечества. Ежели бы, когда человечество совершит весь свой путь или, правильнее, все свои пути, нашелся кто-либо, могущий обозреть все пройденное, все разнообразные типы развития, во всех их фазисах, тот мог бы составить себе понятие об идее, осуществление которой составляло жизнь человечества,- решить задачу человечества; но это решение было бы только идеальное постижение ее, а не реальное осуществление. Какая форма растительного царства осуществляет наиполнейшим во всех отношениях образом идею или, пожалуй, задачу растения: пальма или кипарис? Дуб, лавр или розан? Очевидно, что такой формы вовсе нет, что иная сторона растительной жизни выражается совершеннее мхом, чем более развитыми формами. Полное осуществление идеи растения заключается лишь во всем разнообразии проявлений, к которому она способна, во всех типах и на всех ступенях развития растительного царства, и может быть только идеально постигаемо, а не реально осуществляемо. Может показаться, что это иначе в царстве животном. Человек кажется высшим осуществлением идей животного. Нисколько! Человек как животное во многом стоит гораздо ниже других животных. Свободное движение принадлежит, конечно, к идее животного, но человек несравненно хуже двигается в воде, чем рыба, в воздухе - чем птица, на земле - чем лошадь, олень или собака, на дереве - чем обезьяна или белка, и т. д., хуже даже при посредстве искусственно созданных им себе органов, пароходов, паровозов, воздушных шаров и т. д. К понятию о животности принадлежит также способность превращать в составные части своего собственного тела извне почерпаемое вещество; и в этом отношении пищеварительные органы лошади или коровы гораздо совершеннее устроены, потому что способны извлекать химически однородные с их телом части из веществ столь мало питательных (т. е. столь мало этих частей в себе заключающих), как трава. Способность получать впечатления от предметов внешнего мира есть также одна из принадлежностей животности; и тут зрение орла или сокола гораздо превосходнее человеческого: это настоящие зрительные трубы, которые могут приспособляться к зрению вблизи и к зрению вдали; обоняние собак бесконечно совершенное, чем у человека; слух или осязание у летучих мышей равняется как бы шестому чувству, удостоверяющему их в присутствии предметов, до которых они не прикасаются и которых не видят. Животное совершенство человека заключается только в том, что он изо всех животных - наименее животное и потому способен к соединению с духом, который должен победить эти остатки животности. Следовательно, и животность осуществляется вполне также не в одной какой-либо форме, а во всех типах и во всех ступенях развития животного царства. Возьмем отдельного человека: какой возраст осуществляет вполне все стороны его природы? Когда достигают все его способности своего наивысшего развития? Никогда. В одних отношениях он бывает, так сказать, вполне человеком только в зрелом возрасте, в других - в юношеском, в третьих-в старческом (опытность), в некоторых - даже в детском (память), и полным человеком называем мы того, который совершенно проявил все разнообразие своей природы во всех фазисах своего развития. Итак, и идея человека может быть постигаема только через соединение всех моментов его развития, а не реально осуществляема в один определенный момент, хотя тут есть то существенное различие, что человек сохраняет сознание своей индивидуальности через все возрасты, через которые прошел, и, следовательно, это идеальное постижение выполнения им своей задачи может им почитаться за реальное ее осуществление. Если бы, однако, человек осуществил свою задачу в один фазис (в один момент) своего существования, то - вследствие единства сознания - мог бы еще видеть в этом частном осуществлении вознаграждение за недостаточность ее полного решения во все времена своей жизни; но ни человечество, как существо коллективное, ни отдельный какой-либо человек не носят в себе сознания человечества. Поэтому какой удовлетворительный смысл имело бы полное осуществление задачи человечества в какой-либо момент его истории? Что значила бы цивилизация, которая соединила бы в себе (если бы даже это было возможно и совместимо) все стороны в отдельности, проявленные доселе разными культурно-историческими типами,- соединила бы совершенство положительной науки, достигнутое цивилизацией Европы; полное развитие и осуществление идеи изящного, как во времена греков; живое религиозное чувство и сознание евреев или первых веков христианства; богатство фантазии Индии, прозаическое стремление к практически-полезному Китая, государственное величие Рима и т. д.,- довела бы еще это все до высшей степени развития, с прибавлением идеально совершенного общественного строя? Какой удовлетворительный смысл имел бы этот - несколько веков или хотя бы и тысячелетий продолжающийся - золотой век в сравнении со всеми прежде истекшими тысячелетиями? Чтобы придать ему этот смысл, нужно принять фантазии Леру ("De 1'humanite")(4)*iii или Перти ("Die mystischen Erscheinungen der menschlichen Natur")(5)*iv о существовании какого-то демиурга - духа земли, который всю коллективную жизнь человечества сознает как свою индивидуальную. Иначе все усилия отдельных цивилизаций, из которых каждая осуществила наиполнейшим образом известную сторону идеи человечества (хотя эти стороны и не одинакового значения), оказались бы не живыми вкладами в общую его сокровищницу, а только жалкими подмостками, ни на что не годными, не стоящими того, чтоб обращать на них внимание,- детскими попытками, не имеющими более значения с тех пор, как лежавшие в них обещания достигли своего исполнения. Отдельная личность может достигнуть разрешения своей задачи, реального осуществления своего назначения, потому, что она бессмертна, и потому, что ей преподано это разрешение свыше, независимо от времени, места или племени; но это осуществление лежит за пределами этого мира. Для коллективного же и все-таки конечного существа - человечества - нет другого назначения, другой задачи, кроме разновременного и разноместного (т. е. разноплеменного) выражения разнообразных сторон и направлений жизненной деятельности, лежащих в его идее и часто несовместимых как в одном человеке, так и в одном культурно-историческом типе развития.

    Но теперь никто не верит или очень немногие верят тому, чтобы германская философия действительно низвела абсолютное в человеческое сознание или чтобы французский социализм нашел трансцендентальную формулу, разрешающую общественную задачу; но, несмотря на это, все же продолжают смешивать Европу с человечеством, утверждать, что она вышла из сферы ограниченно-национального в сферу общечеловеческого. Я вижу в этом только смешение понятия о цивилизационной ступени развития культурного типа с понятием об общечеловеческом на том основании, что цивилизация всегда стремится разрушить те специальные формы зависимости, которые были наложены на племенную волю при переходе народов каждого культурного типа из этнографической в государственную форму быта, и заменить их известными формами свободы. Эти формы зависимости принимаются за национальное, а соответствующие им формы свободы - за человеческое (соответственно общей неверности исторического взгляда, смешивающего ступени развития с типами, планами организации и принимающего, например, новую историю, или историю цивилизационного периода германо-романского племени, за непосредственную ступень развития всего человечества); хотя как эти формы развития, так и соответственные им формы свободы - равно национальны и обусловливают друг друга. Так, например, религиозный деспотизм римского католичества принимается за национальную принадлежность европейских народов, а анархическая свобода протестантизма - за общечеловеческую форму христианства; или: религиозная нетерпимость и вмешательство церкви во все государственные, гражданские и семейные отношения - почитается узконациональным явлением, свойственным средним векам, т. е. национальному периоду жизни европейских народов, а религиозный индифферентизм и государственный атеизм, с гражданскими браками и т. п.,- за явление общечеловеческое; монархический феодализм - за явление национально-германское, а конституционализм на английский лад - за явление общечеловеческое. В такую же точно противоположность ставятся феодальное крепостное право - с неограниченною личною экономическою свободою, т. е. пролетариатом и коллективным рабством; цехи и корпорации - с экономическою неурядицей, выражаемою формулой laissez faire, laissez aller(6)*v; меркантилизм и эксплуатация колоний - с фритредерством(7)*. Но каковы бы ни были причины, заставляющие смешивать национально-европейское с общечеловеческим, нам надо рассмотреть, можно ли вообще противополагать национальное общечеловеческому.

    Человечество и народ (нация, племя) относятся друг к другу как родовое понятие к видовому; следовательно, отношения между ними должны быть вообще те же, какие вообще бывают между родом и видом. Возьмем же для примера какой-нибудь общеизвестный род, например, растительный род - малину или животный род - кошку. Я не думаю делать никаких унизительных для человека сравнений, а только хочу выяснить отношения видового понятия к родовому на осязательных примерах. В понятие рода входит то, что есть общего во всех видах. Таким образом, род малины характеризуется цветком, похожим на маленькую розу, с чашечкою о пяти разрезах (а не о десяти, как у земляники), с плодом, составленным из отдельных ягодок, или просто сухих костяночек, вместе слепленных и надетых, как колпачок, на коническое полукругло-выпуклое окончание стебелька. Род кошки характеризуется круглою головою и тупым рылом, определенною формою, расположением и числом зубов, 5-ю пальцами на передних и 4-мя на задних лапах, с выпускными когтями. Очевидно, что ни малины, ни кошки как рода мы себе вовсе представить не можем. Это нечто отвлеченное, неполное; для того чтобы получить действительное существование и сделаться удобопредставляемым, оно требует себе дополнений. Цветок и плод известной формы - должны получить известный цвет, соединиться с известною формою листьев и стеблей, и все это должно быть травою или кустарником. С этими дополнениями родовые свойства малины образуют более определенные понятия садовой малины, ежевики, морошки, поленики и т. п., принадлежащих к роду малины. Так же точно с общекошачьими отличительными чертами зубов, лап, когтей и т. п. соединяются: различного размера тело, различной длины хвост, присутствие гривы, круглый или щелеобразный зрачок, уши с кисточками или без кисточек на конце, шерсть одноцветная, полосатая или пятнистая и т. д. и образуют определенные формы льва, тигра, барса, рыси, домашней кошки и т. д., которые все принадлежат к кошачьему роду. Род, понимаемый в этом смысле, есть только отвлечение, получаемое через исключение всего, что есть особенного в видах; это - сумма свойств всех видов, за вычетом всего, что есть в них необщего всем им, и потому род есть нечто в действительности невозможное, по своей неполноте нечто более бедное, чем каждый вид в отдельности, который, кроме общеродового, заключает в себе еще нечто особенное, хотя это особенное и менее существенно, менее важно, чем общее.

    Но род может быть понимаем в ином смысле. Именно: то, что в нем есть общего, может для своего осуществления соединяться с особенностями, но только с известными, почему-то ему соответствующими, а не со всякими возможными особенностями. Общемалинное может соединяться с травянистою формою, с широким округленным простым листом, с белою окраскою цветка, с оранжевою окраскою плода - и образовать морошку; или с кустарниковою формою, с сложным, состоящим из пяти отдельных листочков листом, с черною окраскою плода - и образовать ежевику; но не может соединяться с древесною формою, с длинным узеньким листом, с желтою окраскою цветка, с белою окраскою плода и т. д. Так же точно общекошачье может соединяться с средним ростом, с гладкою одноцветною плотно прилегающею жесткою шерстью, с оканчивающимся шишкою хвостом, с гривою, с круглым зрачком - и образовать форму льва; или с маленьким ростом, с мягкою шерстью, с продольным, щелеобразным зрачком - и образовать форму домашней кошки; но не может соединяться с волосистым хвостом, как у лошади, с пушистым, как у белки, с висячими ушами, как у слона, с прямоугольным поперечным зрачком, как у оленя, и т. д. Следовательно, в каждом родовом понятии, кроме отвлеченной совокупности его признаков, заключается еще способность дополняться известным только образом для своего осуществления в действительности,- способность, которая теоретически неопределима, а только эмпирически исследуема. Если эту способность, лежащую в сущности (или в идее) рода, присоединить к отвлеченному родовому понятию, то род будет состоять не из того только, что общо всем его видам, а из этого общего - с прибавкою всех тех дополнений, к которым он способен. В этом смысле род не будет уже одним отвлечением, а ему будет соответствовать нечто реальное, только не в одном существе - одновременно и одноместно, а лишь в разных существах,разновременно и разноместно осуществимое. В этом смысле род малины не будет заключаться в отвлеченном понятии общего между садовою малиною, ежевикою, костяникою, морошкою, поленикою, а в совокупности малины, ежевики, костяники, морошки, поленики и т. д. Род кошки - не в отвлечении общего между львом, тигром, барсом, кошкою, рысью, а в реальной совокупности всех их. В первом смысле род есть только общевидовое, и в этом смысле понятие родовое будет уже и ниже всякого видового в отдельности; во втором же смысле род будет всевидовое и потому шире и выше всякого вида. Для избежания недоразумений надо еще прибавить, что это отношение родового к видовому совершенно независимо от того генетического представления, которое мы соединяем с понятием о виде, т. е. независимо от того, представляем ли мы себе вид как нечто генетически самобытное, непосредственно созданное или только с течением времени, под влиянием внешних обстоятельств дифференцировавшееся, осамобытившееся; ибо все сказанное о настоящих родах и видах, в естественно-историческом смысле, прилагается вполне к отношению пород или разновидностей (в которых никто не предполагает генетической самобытности) к видам. Понятие о лошади в обыкновенном не систематически научном смысле - точно такое же отвлечение, не дающее никакого полного реального представления, как и зоологическое понятие о роде кошки, потому что всякая лошадь принадлежит к какой-либо породе и на деле никогда не бывает просто лошадью, про которую мы даже не знаем, как она выглядит, а или породистою арабскою, или легкою, быстрою, поджарою английскою, или массивною, тяжелою мекленбургскою, или нестатною, но неутомимою степною и т. д.

    Применим теперь эти аналогии к отношениям, существующим между народом (нацией, племенем) и человечеством. Нет нужды, что племена не составляют генетически самобытных единиц, а только с течением тысячелетий осамобытившиеся группы, получившие не только особый характеристический наружный облик, но и особый психический строй; из этого следует только то, что отвлеченная сфера общечеловеческого обширнее, чем это было бы в противном случае; отношение же видового понятия народа, племени, к родовому понятию человечества остается, в сущности, то же. Все-таки понятие об общечеловеческом не только не имеет в себе ничего реального и действительного, но оно уже, теснее, ниже понятия о племенном, или народном, ибо это последнее по необходимости включает в себе первое и, сверх того, присоединяет к нему нечто особое, дополнительное, которое именно и должно быть сохраняемо и развиваемо,- дабы родовое понятие о человечестве во втором (реальном) значении его получило все то разнообразие и богатство в осуществлении, к какому оно способно. Следовательно, общечеловеческого не только нет в действительности, но и желать быть им значит желать довольствоваться общим местом, бесцветностью, отсутствием оригинальности, одним словом, довольствоваться невозможною неполнотою. Иное дело - всечеловеческое, которое надо отличать от общечеловеческого; оно, без сомнения, выше всякого отдельно-человеческого, или народного; но оно и состоит только из совокупности всего народного, во всех местах и временах существующего и имеющего существовать; оно несовместимо и неосуществимо в какой бы то ни было одной народности; действительность его может быть только разноместная и разновременная. Общечеловеческий гений не тот, кто выражает - в какой-либо сфере деятельности - одно общечеловеческое, за исключением всего национально-особенного (такой человек был бы не гением, а пошляком в полнейшем значении этого слова), а тот, кто, выражая вполне, сверх общечеловеческого, и всю свою национальную особенность, присоединяет к этому еще некоторые черты или стороны, свойственные другим национальностям, почему и им делается в некоторой степени близок и понятен, хотя и никогда в такой же степени, как .своему народу. Англичане вполне основательно смеются над немцами, имеющими претензию лучше их самих понимать Шекспира, и не так бы еще посмеялись греки над подобными же претензиями относительно Гомера или Софокла; точно так же, никто так по-бэконовски не мыслил, как англичане, или по-гегелевски - как немцы. Таких богато одаренных мыслителей правильнее было бы называть не общечеловеческими, а всечеловеческими гениями, хотя, собственно говоря, был только один Всечеловек - и Тот был Бог.

    Итак (чтобы возвратиться к употребленному мною в начале этой главы сравнению), оказывается, что отношение национального к общечеловеческому вовсе не уподобляется тесным дворикам или клетушкам, окружающим обширную площадь, а может быть уподоблено улицам, взаимно пересекающимся и своими пересечениями образующим площадь, которая в отношении каждой улицы составляет только часть ее и равно принадлежит всем улицам, а потому меньше и теснее каждой из них в отдельности. Чтобы содействовать развитию города, который представляет в нашем уподоблении всечеловечество, ничего не остается делать, как отстраивать свою улицу, по собственному плану, а не тесниться на общей площади и не браться за продолжение чужой улицы (план и характер зданий которой известен только первым ее жителям, имеющим все нужное для продолжения строения) и тем не лишать город подобающего разнообразия и распространения во все стороны.

    Применим теперь все сказанное в этой и в двух предыдущих главах к отношениям России или, лучше сказать, всего славянства (которого Россия служит только представителем) к Европе.

    Общечеловеческой цивилизации не существует и не может существовать, потому что это была бы только невозможная и вовсе нежелательная неполнота. Всечеловеческой цивилизации, к которой можно было бы примкнуть, также не существует и не может существовать, потому что это недостижимый идеал, или, лучше сказать, идеал, достижимый последовательным или совместным развитием всех культурно-исторических типов, своеобразною деятельностью которых проявляется историческая жизнь человечества в прошедшем, настоящем и будущем. Культурно-исторические типы соответствуют великим лингвистико-этнографическим семействам, или племенам, человеческого рода. Семь таких племен, или семейств народов, принадлежат к арийской расе. Пять из них выработали более или менее полные и совершенно самостоятельные цивилизации; шестое - кельтское, лишенное политической самостоятельности еще в этнографический период своего развития, не составило самобытного культурно-исторического типа, не имело свойственной ему цивилизации, а обратилось в этнографический материал для римского, а потом, вместе с его разрушенными остатками, для европейского культурно-исторического типа и произведенных ими цивилизаций. Славянское племя составляет седьмое из этих арийских семейств народов. Наиболее значительная часть славян (не менее, если не более, двух третей) составляет политически независимое целое - великое Русское царство. Остальные славяне хотя не составляют самостоятельных политических единиц, но выдержали все пронесшиеся над ними бури, и ныне еще продолжающие бушевать: немецкую, мадьярскую и турецкую, не потеряв своей самобытности, сохранив язык, нравы и (в значительной части) принятую ими вначале форму христианства - православие. Частно-народное и общеславянское сознание пробудилось как у турецких, так и у австрийских славян, и надобны лишь благоприятные обстоятельства, чтобы доставить им политическую самобытность. Вся историческая аналогия говорит, следовательно, что и славяне, подобно своим старшим на пути развития арийским братьям, могут и должны образовать свою самобытную цивилизацию,- что славянство есть термин одного порядка с эллинизмом, латинством, европеизмом,такой же культурно-исторический тип, по отношению к которому Россия, Чехия, Сербия, Булгария должны бы иметь тот же смысл, какой имеют Франция, Англия, Германия, Испания по отношению к Европе,- какой имели Афины, Спарта, Фивы по отношению к Греции. Далее, всемирно-исторический опыт говорит нам, что ежели славянство не будет иметь этого высокого смысла, то оно не будет иметь никакого,- что вся тысячелетняя этнографическая подготовка, вся многовековая народно-государственная жизнь и борьба, все политическое могущество, достигнутое столькими жертвами одного из славянских народов, есть только мыльный пузырь, форма без содержания, бесцельное существование, убитый морозом росток; ибо цивилизация не передается (в едином истинном и плодотворном значении этого слова) от народов одного культурного типа народам другого. Ежели они по внешним или внутренним причинам не в состоянии выработать самобытной цивилизации, т. е. стать на ступень развитого культурно-исторического типа - живого и деятельного органа человечества, то им ничего другого не остается, как распуститься, раствориться и обратиться в этнографический материал, в средство для достижения посторонних целей, потерять свои формационный, или образовательный, принцип и питать своими трудами и потом, своею плотью и кровью чужой, более благородный прививок, и чем скорее это будет, тем лучше. К чему поддерживать бесполезное, во всяком случае, обреченное на погибель? Выше представлены были примеры мнимой передачи цивилизации от одного культурно-исторического типа народам другого (примеры так называемого культуртрегерства и результаты, которые имели эти не раз повторявшиеся попытки) из греческого, римского и германского мира. Нет недостатка в этих примерах и между отношениями германских народов к славянским, где эти примеры более специально для нас поучительны.

    Начала германо-романского типа были более или менее насильственно навязаны полякам и чехам. И что же произвела чешская и польская цивилизация? Форма, в которой европейские народы усвоили себе христианство - католицизм,- как несвойственная славянскому духу, именно в Польше (где, по обстоятельствам, она была усвоена самым искренним образом) приняла самый карикатурный вид и произвела самое разъедающее действие, несравненно вреднейшее, чем в самой Испании (где католицизм, несмотря на то, что дошел до своих крайних результатов, не исказил, однако же, народного характера). Германский аристократизм и рыцарство, исказив славянский демократизм, произвели шляхетство; европейская же наука и искусство, несмотря на долговременное влияние, не принялись на польской почве так, чтобы поставить Польшу в числе самобытных деятелей в этом отношении. Чехи, по счастью, не отнеслись столь пассивным образом к чуждым их народному характеру началам, старались сбросить с себя иго их; и только эти самостоятельные порывы чехов, эти противу германские антиевропейские подвиги, каковыми их Европа считала и считает (как-то: религиозная реформа на православный лад и борьба из-за нее с Европой во времена Гуса и Жижки и начатое ими в наше столетие панславистское движение(8)), могут и должны считаться всемирно-историческими подвигами чешского народа, его заветом потомству. В европейском, или германо-романском, духе и направлении чехи были столь же бесплодны, как и поляки. Нужно ли добавлять, что то же самое относится и к России? Прививку европейской цивилизации к русскому дичку хотел сделать Петр Великий, принимая прививку, конечно, в том таинственном (самую природу дичка изменяющем) значении, о котором было говорено. Но как бы кто ни думал о вещи, хотя бы думающим был сам Петр, сущность вещи от того не изменяется: прививка осталась прививкою, а не сделалась метаморфозой в Овидиевом смысле. Народ продолжал сохранять свою самобытность; много и часто надо было обрезывать ростки, которые пускал дичок ниже привитого места, дабы прививка не была заглушена... Но результаты известны: ни самобытной культуры не возросло на русской почве при таких операциях, ни чужеземное ею не усвоилось и не проникло далее поверхности общества; чужеземное в этом обществе произвело ублюдков самого гнилого свойства: нигилизм, абсентеизм, шедоферротизм, сепаратизм, бюрократизм, навеянный демократизм и самое новейшее чадо - новомодный аристократизм a la "Весть", вреднейший изо всех измов(9).

    Слава Богу, что, по крайней мере, дичок пока уцелел и сохранил свою растительную силу. Такое навязывание чужеземных начал (чуждой цивилизации) славянскому племени вообще и России в особенности - столько же неудачное, как и все прочие попытки этого рода,- тем неуместнее, что не имеет тех оправданий, которые могут быть приведены в пользу некоторых других подобных попыток, как, например, касательно александрийского эллинизма. Здесь, с одной стороны, богато одаренный культурно-исторический тип, по недостаткам политического устройства входивших в круг его государств (слишком много заботившихся об удовлетворении потребности разнообразия в развитии и слишком мало о единстве и крепости), должен был заглохнуть на своей родной почве, не успев завершить своего развития и принести всех плодов, к которым способен; с другой стороны, египетская народность, к которой был привит эллинизм, уже совершила свой цикл, дала своеобразный цвет и плод, давно уже пришла в состояние застоя и должна была, так или иначе, снизойти на этнографическую ступень развития. Поэтому то, что не могло принести пользы для Египта, могло быть и было действительно полезно в человеческом смысле. Но зачем же жертвовать славянским племенем, молодым и самобытным, от которого должно ожидать своеобразного развития и своеобразных результатов его, когда притом европейская цивилизация находится в совершенно ином положении, чем была греческая в македонские времена? Крепкая на своей почве, она может достигнуть на ней своего окончательного предназначения без всякого чужеядства. Жертва не только слишком многоценна, но и совершенно напрасна.

    Итак, для всякого славянина: русского, чеха, серба, хорвата, словенца, словака, болгара (желал бы прибавить и поляка),- после Бога и Его святой Церкви,- идея славянства должна быть высшею идеею, выше науки, выше свободы, выше просвещения, выше всякого земного блага, ибо ни одно из них для него недостижимо без ее осуществления - без духовно, народно и политически самобытного, независимого славянства; а, напротив того, все эти блага будут необходимыми последствиями этой независимости и самобытности.

    К этому выводу привело нас все предшествовавшее развитие занимавшего нас вопроса. Вывод этот не имеет, конечно, ничего нового для тех, которые от начала проводили или усвоили себе так называемую славянофильскую идею. Но я ставлю себя на место читателя, для которого взгляд этот более чужд, и мне слышится вопрос: в чем же, однако, может состоять эта новая славянская цивилизация? Зачатки ее на блестящем фоне европейской цивилизации становятся невидимыми для ослепленного глаза. Неужели эта глубокая наука, с её богатыми практическими результатами, покоряющими природу к ногам человека, требует коренной реформы? Неужели деятели, сделавшие так много на поприще науки и продолжающие делать, устали, истощились и требуют замены какими-то новичками, ничем или почти ничем еще себя не ознаменовавшими? Если мне удалось доселе ясно выразить мою мысль, то это сомнение не может, кажется мне, никого смущать. Народы каждого культурно-исторического типа не вотще трудятся; результаты их труда остаются собственностью всех других народов, достигающих цивилизационного периода своего развития, и труда этого повторять незачем. Но деятельность эта бывает всегда односторонняя и проявляется преимущественно в одной какой-либо категории результатов. Развитие положительной науки о природе составляет именно существеннейший результат германо-романской цивилизации, плод европейского культурно-исторического типа; так точно, как искусство, развитие идеи прекрасного было преимущественным плодом цивилизации греческой; право и политическая организация государства - плодом цивилизации римской; развитие религиозной идеи единого истинного Бога - плодом цивилизации еврейской. Поэтому совершенно невероятно, чтобы дальнейшее развитие аналитической положительной науки о природе в том же (давшем столь богатые плоды) направлении было преимущественною задачею славянского культурно-исторического типа. Во-первых, европейские народы, как показывает опыт, еще не истощили своих сил по отношению к науке и лучше всякого другого могут продолжать дело, ими начатое и так далеко уже проведенное. В этом славянские народы, как и все другие, могут только соревновать им и быть только их помощниками. Во-вторых, необходимость в перемене направления (в новом предмете деятельности) для того, чтобы прогресс мог продолжаться, составляет внутреннюю причину того, почему необходимо появление на историческом поприще новых народов с иным психическим строем,- народов, составляющих самобытный культурно-исторический тип. Из этого не следует, чтобы цивилизация иного типа не могла с успехом действовать на поприщах, уже с успехом пройденных другими; но . не такого рода деятельность может составлять ее главную задачу.

    Новейшая наука составляет явление столь величественное, что перед нею все прочие стороны жизни как будто утрачивают свою значительность. Разве многие не считают искусства как бы забавою, развлечением от нечего делать, годным занимать тунеядцев, но, собственно говоря, недостойным нашего богатого практическим смыслом века? Нет надобности упоминать, какую роль этот односторонний взгляд отмежевывает религии. Религия обращается не более как в суеверие, приличное векам мрака и невежества, не только лишнее в века просвещения и прогресса, но составляющее даже положительное препятствие для дальнейшего развития и преуспеяния. Все несовершенства общественного устройства (или что таковым кажется) являются точно так же плодом невежества, а не необходимым следствием коренных условий исторического развития и потому будто бы могут быть устранены применением общественной теории, выработанной таким-то ученым или утопистом. При таком взгляде, конечно, наука (и притом именно положительная наука о природе) как бы поглощает собою всю цивилизацию, становится ее синонимом. Мало того: все, что не подходит под эту науку, составляет тормоз, гири, пуды, замедляющие шествие по пути прогресса. Доказывать односторонность такого взгляда - нет надобности. Цивилизация есть понятие более обширное, нежели наука, искусство, религия, политическое, гражданское, экономическое и общественное развитие, взятые в отдельности, ибо цивилизация все это в себе заключает. Я говорю, что даже и религия есть понятие, подчиненное цивилизации. Это справедливо, конечно, только по отношению к государствам или вообще к человеческим обществам, а не к отдельным лицам, для которых религия имеет, без сомнения, несравненно большую важность, нежели все остальное, что мы разумеем под именем цивилизации, и не объемлется цивилизацией, потому что по самой сущности своей выходит за пределы земного. Из этого следует, что цивилизация, или, другими словами, культурно-исторический тип, не только может считаться новым и самобытным, но и имеющим весьма большое значение в общем развитии человечества, ежели бы даже относительно положительной науки он и не произвел ничего нового, ничего самобытного, а шел бы только по старому, правильно пробитому пути. Примером может служить Рим, который занимает не последнее место в числе культурно-исторических типов человечества, хотя был почти совершенно бесплоден в научном отношении. Хотя науки и искусства (и преимущественно науки) составляют драгоценнейшее наследие, оставляемое после себя культурно-историческими типами, хотя они составляют самый существенный вклад в общую сокровищницу человечества, однако же не они дают основу народной жизни. В этом отношении религия (как нравственная основа деятельности), политическое, гражданское, экономическое и общественное устройство имеют гораздо большее значение. Если доя нас Гомер, Фидий, Пракситель, Пиндар, Софокл, Платон, Аристотель представляют собою сущность эллинизма, заключают в себе главнейший интерес две тысячи лет тому назад процветавшей жизни Греции, то для самих греков этот интерес едва ли не в большей степени выражался и сосредоточивался в Ликурге, Солоне, Фемистокле, Перикле, Эпаминонде, Демосфене, которые устраивали в Греции практическую жизнь или руководили ею. Наука и искусство, как продукты жизни народной, уподобляются скорей тем благородным отложениям растительного организма (бальзамам, эфирным маслам, красильным веществам), которые придают блеск и благоухание их цветам и плодам, или более подобны крахмалу, составляющему запас для будущего питания растения, нежели самим клеточкам листа и ствола, в которых лежит самое начало жизни и роста растения.

    Если, таким образом, нельзя отрицать возможности существования самобытных культурно-исторических типов, не лишенных важного значения в общей жизни человечества - без научной и художественной самодеятельности, то все же нельзя не сказать, что такая жизнь бедна и односторонна, что и могучий Рим в глазах потомства должен уступить место не только народам германо-романского типа, превосходящим Рим даже своим абсолютным политическим могуществом, но и политически ничтожной Элладе. Конечно, не такой бесцветной будущности мы вправе желать и ожидать для народов славянских. Что они могут иметь свое искусство - этого обыкновенно не оспаривают, да и трудно было бы оспаривать, когда зачатки его, в разных отраслях изящного, у всех перед глазами. Но что такое самобытная славянская наука? Есть ли ей место, да и вообще возможна ли национальная наука? Как ни устарел этот вопрос, составлявший некогда предмет оживленного спора в нашей литературе, я не могу оставить его без рассмотрения в этой главе, имеющей своим предметом отношение национального к общечеловеческому.

    Все известные мне возражения против возможности народного характера науки подводятся под три следующие: 1. Истина - одна, следовательно, и наука, имеющая истину своим предметом, также одна. 2. Наука преемственна; выработанное одним народом, одним веком переходит в наследие другим векам и народам, которые могут продолжать здание науки только на прежнем основании. Того же нельзя сказать (по крайней мере, нельзя сказать в той же силе) об искусствах, ибо всякое произведение искусства составляет самобытное целое и продолжаемо быть не может. Искусство других веков и народов содействует общему прогрессивному его ходу или только выработкою технических приемов, или тем, что служит примером, материалом изучения, дополняющим материал, доставляемый самою природою; всякий же истинный художник творит самобытно и начинает, так сказать, сызнова. Шекспир мог бы написать свои трагедии, если бы и не было прежде него Эсхила и Софокла, но Ньютон немыслим без Эвклида, без Коперника и Кеплера. 3. Самый язык, общий поэту и его соотечественникам, поставляет художника в теснейшую зависимость от его слушателей или читателей и составляет уже необходимую причину национального характера произведений словесности; при переводе же красота их всегда теряется. Между тем язык не имеет большого значения в деле науки, и для нее может быть употребляем какой бы то ни было известный большинству образованных, или ученых, людей язык, хотя бы даже мертвый, как, например, латинский.

    Два последние возражения стараются объяснить, почему народность, всеми признанная в искусстве, не может применяться и к науке, и они действительно имеют некоторую силу. Но то, что говорится о влиянии языка на придание произведениям искусства народного характера, относится только к поэзии. Между тем прочие "отрасли искусства: музыка, живопись, ваяние, архитектура, употребляющие для всех общепонятный язык звуков и форм, тем не менее, однако же, бывают народны, и тогда только хороши, когда народны.

    Большая способность науки к передаче, к преемству составляет неотъемлемое ее качество, но нисколько не противоречит тому, чтобы каждый самобытно трудящийся народ избирал из этого наследия (так же точно, как из материала, предлагаемого его исследованиям самою природою) то, что соответственнее специальным наклонностям и способностям этого народа, и перерабатывал это теми приемами и методами мышления, которые ему свойственнее.

    Что касается до главного возражения,- что истина одна и что, следовательно, и наука одна,- то оно основывается на чистом недоразумении. Что такое истина? Самое простое, а вместе и самое точное ее определение, какое только можно сделать, кажется мне, будет: истина есть знание существующего именно таким, каким оно существует. В этом понятии заключаются, следовательно, два элемента: элемент внешний - не истина, а действительность, которая, конечно, независима не только от национального, но и вообще от человеческого; и элемент внутренний - отражение этой действительности в нашем сознании. Если это отражение совершенно точно и совершенно полно, т. е. если при нем не затерялось ни одной черты, ни одного оттенка действительности, ни одной черты не исказилось, ни одной черты не прибавилось, то такая совершенная истина, конечно, также не будет носить на себе никакой печати национальности или личности. Но такое отражение действительности в человеческом сознании невозможно, или, по крайней мере, в большинстве случаев невозможно; точно так же, как невозможно такое изображение предмета в зеркале, к которому бы не присоединялось каких-либо качеств, свойственных не отражаемому предмету, а отражающему зеркалу. Поэтому все (или почти все) наши истины или односторонни, или содержат большую или меньшую примесь лжи,- или то и другое вместе. Если бы этого не было, то понятия всех людей о том, что им хорошо известно, должны бы быть тождественны. Но они различны - и притом в двух отношениях. Во-первых, разные разряды истины в различной степени интересуют разных людей, так что каждый остается более или менее равнодушным к некоторым отраслям знания (разрядам истин), питая живейшее сочувствие к другим отраслям; во-вторых, ученые, занимающиеся теми же отраслями знания, составляют себе, однако же, совершенно различные воззрения на такие предметы, которые должны быть им в одинаковой степени известны. Таким образом, Кювье и Жоффруа Сент-Илер или Кювье и Окен, жившие в одно и то же время и занимавшиеся той же наукой, имели, однако же, совершенно иной взгляд не только на мир вообще, но и на специальный предмет их занятий - царство животных, которое, однако же, оставалось одним и тем же, кто бы ни подвергал его своим исследованиям - Кювье, Жоффруа Сент-Илер или Окен. Но каждый из них придавал тому отражению, которое оно должно было составить в их сознании, особого характера односторонность и даже прибавлял к нему особого рода субъективные черты. Теперь спрашивается: все эти особенности в приемах мышления, в методах изыскания случайно ли рассеяны между людьми или сгруппированы по национальностям - так же точно, как сгруппированы нравственные свойства, эстетические способности? В последнем едва ли может быть какое-нибудь сомнение, а если это так, то и наука по необходимости должна носить на себе отпечаток национального точно так же, как носят его искусство, государственная и общественная жизнь, одним словом, все проявления человеческого духа. Из этого, конечно, не следует, чтобы тот или другой ученый не мог стоять ближе (по своему направлению, по своим воззрениям и по методам своих изъяснений и своего мышления) к чужой народности, чем к своей собственной, и это вовсе не от подражательности, а по особенностям своей психической природы. Таким образом, Жоффруа Сент-Илер был более немец, чем француз, приближаясь к школе натурфилософов; Аристотель - более европеец новых времен, чем древний грек; но такие примеры всегда останутся исключениями.

    Из сказанного можно, по-видимому, вывести то заключение, что односторонность направления, примесь лжи, присущие всему человеческому, и составляют именно удел национального в науке. Оно отчасти и так, но, однако же, не совсем. Истина как бы уподобляется благородным металлам, которые мы могли бы извлекать не иначе как обратив их сначала в сплав с металлами недрагоценными. Эта примесь, конечно, уменьшала бы ценность их; но не надо ли с этим примириться, если только под условием такой примеси можно их приобретать, если в чистом виде они нам не даются и если известного сорта примесь обусловливает и добычу драгоценного металла известного сорта? Сама примесь не получает ли в таком случае достоинства в наших глазах, как орудие, как условие sine qua non(10)*vi дальнейшего успеха в открытии истины? Правда, что с течением времени, при разновидности различных национальных направлений (и, главнейшее, именно под условием этой разновидности), эти примеси выделяются, элиминируются - и остается чистый благородный металл истины. Однако же роль национальности, т. е. известных индивидуальных особенностей, группирующихся по народностям, не уменьшается, не ослабевает через это в науке; ибо для науки открываются все новые и новые горизонты, которые требуют все той же работы, не могущей производиться иначе, как под теми же условиями примеси индивидуальных, а следовательно, и национальных черт к отражениям действительности в зеркале нашего сознания.

    Но это только еще одна сторона предмета. Особый психический строй, характеризующий каждую народность (особенно же каждый культурно-исторический тип), проявляется не в том только, что присоединяет некоторую субъективную примесь к добываемым ими научным истинам, но еще и в том, что заставляет смотреть каждый народ на подлежащую научным исследованиям действительность с несколько иной точки зрения. Потому и отражения этой действительности в духе разных народов не совершенно между собою совпадают, но имеют в себе нечто такое, что взаимно дополняет их односторонность. Весьма странно, что отрицающие народность в науке, потому что истина - одна, допускают, однако же, ее разновременность. Слова "современная наука, новейшая наука" не сходят у них с языка. Если наука может быть разновременна смотря по возрасту, которого достигло народное сознание, почему же не может она быть и разноместна по тем особенностям психического строя, которые отличают всякий народ на всех ступенях его развития? Если мы хотим получить точное и полное представление о каком-нибудь сложном предмете, например о горе, то недостаточно подниматься все выше и выше, чтобы обозревать ее с разных горизонтов, а надо еще заходить с разных сторон. Эта необходимость тем больше, чем многосложнее предмет исследования. Если вместо горы мы возьмем пирамиду или колонну, то, конечно, достаточно обзора ее с какой бы то ни было одной точки зрения, чтобы составить себе ясное понятие об ее форме, так как она проста и следует простому, легко постижимому закону, понимание которого избавляет от необходимости обозревать предмет с разных точек зрения.

    Кроме специфически субъективной примеси и необходимой односторонности, зависящих от особенностей в психическом строе разных народностей, национальный характер придается науке еще тем предпочтением, той предилекцией(11)*vii, которые каждый народ оказывает некоторым отраслям знания,- что так же ни от чего другого не может зависеть, как от известной соответственности, существующей между разными категориями, на которые разделяется предмет научного исследования, и между склонностями, а следовательно, и способностями разных народов. Точно так, как есть отдельные лица, чувствующие склонность к математике, к естествознанию, к филологии, к истории, к наукам общественным, так точно есть и народы по преимуществу математики, по преимуществу филологи и т. д. Например, по любви, а следовательно, и по способности к чистой и прикладной математике первое место принадлежит, без сомнения, французам. Они одни выставили на этом поприще более первоклассных ученых, чем все остальные европейские народы, вместе взятые: Паскаль, Декарт, Клеро, Даламберт, Монж, Лаплас, Фурье, Лежандр, Лагранж, Пуассон, Коши, Леверрье - французы. Германия, в которой так развита самая многосторонняя научная деятельность, может выставить против этой плеяды великих математиков не более трех-четырех, именно: Лейбница, Эйлера, Гаусса. Еще в большей степени принадлежит Германии первенство в лингвистике или сравнительной филологии, которую Германия почти создала и далее развивает. Против имен Боппа, Потта, Вильгельма Гумбольдта, Гримма, Лассена, Шлейхера, Макса Мюллера - Франция может выставить не много равносильных соперников. Это несомненное первенство немцев в области лингвистики тем замечательнее, что его невозможно объяснить какими-либо случайными причинами. Изучение классической филологии, которое, несомненно, составляет ближайшее подготовление к занятию сравнительною филологией, не было специальностью Германии. Во французских школах, а особенно в английских, латинский и греческий языки изучались с не меньшим, а, может быть, с большим рвением, чем в Германии. С другой стороны, английские ученые имели гораздо более поводов и удобств к изучению санскритского языка, который, как известно, послужил точкой отправления для построения новой науки сравнительного языкознания. Первые немецкие лингвисты должны были даже отправляться в Лондон для изучения санскритского языка, так как в начале нынешнего столетия один этот город представлял достаточно средств для этого изучения. Я ничего не говорю о таких предметах, как практическая, наблюдательная астрономия, в которой первенство, долго принадлежавшее Англии, может быть объяснено тем, что британское правительство устраивало превосходные обсерватории и вообще доставляло средства - ввиду того практического значения, которое эта наука имеет для нации, по преимуществу мореходной. Но и Англия имеет свою любимую науку - это геология, которая главными своими успехами обязана англичанам.

    Таким образом, мы находим три причины, по которым и наука, наравне с прочими сторонами цивилизации, необходимо должна носить на себе печать национальности, несмотря на то, что в научном отношении влияние народа на народ и влияние прошедшего на настоящее сильнее, чем в прочих сторонах культурно-исторической жизни. Причины эти суть: 1) предпочтение, оказываемое разными народами разным отраслям знания; 2) естественная односторонность способностей и мировоззрения, отличающая каждый народ и заставляющая его смотреть на действительность с своей особой точки зрения; 3) некоторая примесь субъективных индивидуальных особенностей к объективной истине,- особенностей, которые (как и все прочие нравственные качества и свойства) не случайно и безразлично разделены между всеми людьми, а сгруппированы по народностям и в своей совокупности составляют то, что мы называем народным характером.

    Эти две последние причины не в одинаковой, однако же, степени применимы ко всем отраслям научных исследований. Чем самый предмет проще, тем меньшую важность имеет односторонность точки зрения, с которой мы на него смотрим, для получения правильного об нем представления, как показывает вышеприведенный пример горы и колонны или пирамиды. Но точно такое же влияние имеет и самая степень совершенства, какого достигла наука. Именно, если развитие какой-либо отрасли знания дошло до того, что к исследованию ее приложима точная и положительная метода, то этим в значительной мере устраняется как односторонность личного и национального взгляда, так и субъективная примесь. Точная метода исследования как бы заставляет обозревать предмет со всех точек зрения и как бы усовершенствует то духовное зеркало, отражение в котором действительности и составляет то, что мы называем истиной. Пример влияния, оказываемого методою, лучше всего пояснит это. Пусть несколько человек примутся чертить круги от руки. Один будет делать их удлиненными, растягивающимися в овал; другой придаст своим кругам какую-то прямолинейность, сделает их похожими на квадраты с закругленными углами; у третьего они выйдут похожими на многоугольники; и при некотором навыке можно будет отличить, кто начертил какой круг. Но снабдите чертильщиков циркулями, т. е. укажите точную методу чертить круги, и все индивидуальное различие пропадет: вы уже не отличите, кто начертил тот или другой круг. Относительно кругов можно достигнуть почти такого же результата долгим навыком и без циркуля. В этом примере индивидуальная примесь устранена как простотою предмета, так и применением точной методы. Возьмем предмет сложнее. Пусть несколько человек станут чертить лестницу, колоннаду, мост, внутренность церкви и т. д. Если им известны точные правила перспективы, они проведут линию горизонта, назначат несколько вспомогательных точек и, начертив план, поведут от различных его точек разные линии к принятым точкам. Соединив пересечения этих линий между собою сообразно правилам перспективы, все рисовальщики представят нам перспективные виды, как две капли воды похожие друг на друга. Но пусть они же нарисуют на глаз простой цветок (не говоря уже о целом ландшафте, портрете или группе лиц в мгновение какого-нибудь события) - ив этом цветке отразится индивидуальность живописца, а так как национальность входит в состав индивидуальности, то и можно всегда отличить национальный характер живописи, между тем как не существует никаких школ черчения - ни национальных, ни других. Невозможно себе представить, почему бы то же самое не относилось и к наукам. Некоторые науки выработали себе точные и обыкновенно весьма простые методы исследования. Например, вся практическая астрономия приводится к определению места светила на небе, т. е., по техническому выражению, к определению его склонения и прямого восхождения, что опять-таки делается строго определенным способом. На этом основаны все дальнейшие соображения и выкладки, которые в свою очередь производятся по определенным методам вычисления; простора личному произволу, личному взгляду - тут не много. Или возьмем органическую химию. Исследуемое вещество подвергают действию разных жидкостей, про которые известно, что одна растворяет вещества одного разряда, другая другого; таким образом выделяется всякая посторонняя примесь. Полученное вещество в чистом виде, так называемое непосредственное вещество (substance immediate), подвергают всесожжению, собирают продукты горения, взвешивают их - и по ним определяют состав вещества. Изучение вещества есть не что иное, как последовательное приведение его в соприкосновение с разными веществами, при разных условиях, и подобным же образом произведенный разбор происшедших от сего результатов. Конечно, получаемые таким образом факты приводятся в связь комбинирующим умом, и в высших сферах наук (даже и таких точных, как химия и астрономия) остается еще довольно простора для личных особенностей ученого; но по мере усовершенствования науки и этот простор все более и более стесняется. Со всем тем, однако же, и в этих точных науках, руководимых строгой методой, проявляется характер различных народностей именно в способах изложения наук и в выборе метод научного исследования.

    Что может быть точнее чистой математики и где тут, казалось бы, проявляться национальному характеру? Однако же он проявляется - и самым резким образом. Известно, что греки в своих математических изысканиях употребляли так называемую геометрическую методу, между тем ученые новой Европы употребляют преимущественно методу аналитическую. Это различие в методах исследования не есть случайность, а находит себе самое удовлетворительное изъяснение в психических особенностях народов эллинского и германо-романского культурного типов. Геометрическая метода требует, чтобы геометрическая фигура, свойства которой исследуются, непрестанно представлялась воображению с полною отчетливостью, что при некоторой сложности фигур (особливо когда они имеют все три протяжения, как, например, в стереометрии или в начертательной геометрии) требует большого усилия воображения, и в этом именно заключается одно из педагогических достоинств этой методы. Напротив того, при методе аналитической, составив из рассмотрения фигуры уравнение, которое связывало бы между собою некоторые существенные свойства фигуры, подвергают это уравнение процессу диалектического развития, совершенно оставляя в стороне представление о самой фигуре. Из этого диалектического развития, если оно произведено правильно, вытекают сами собою выводы, к которым могут подать повод свойства фигуры. Руссо в своей "Confessions"(12)*viii замечает, что он никогда не мог усвоить себе математического анализа, чувствуя к нему непреодолимое отвращение; мне всегда казалось, говорит Руссо, что какое-либо положение вкладывается в шарманку, повертят ручку - и высыпаются новые математические истины. Что Руссо сказал о себе, то применяется ко всем почти людям с художественными наклонностями, т. е. с сильною представительною способностью, хотя бы эти люди и не были лишены способности к тонкому диалектическому развитию мысли. Упомянем лишь о Пушкине, неспособность которого к математике сохранилась как предание в лицее. Но греки были народом по преимуществу художественным. Одно отношение предметов и понятий их не удовлетворяло, им необходимо было живое, образное представление самих предметов. Нельзя также объяснить предпочтения, оказывавшегося греками геометрической методе, слабою степенью развития у них математики, при которой эта трудная метода могла удовлетворять своей цели, тогда как она уже совершенно недостаточна при нынешнем развитии науки. Мы знаем, что другой народ, стоявший вообще на низшей степени развития, нежели греки, но имевший большую склонность к отвлеченному мышлению, весьма далеко довел развитие аналитической методы в математике. Это были индийцы, изобретатели алгебры,- по словам Гумбольдта, сделавшие такие открытия в этой области, которые могли бы принести пользу европейской математике, если бы сочинения их сделались несколько ранее известными. Пример этот может быть перетолкован против делаемого мною объяснения того предпочтения, которое греки оказывали геометрической методе. Именно, индийцы слывут за народ с особенно сильною фантазией, а следовательно, и с сильным воображением. Но воображение или фантазия, которыми отличаются индийцы, совершенно иного свойства, нежели воображение греков. Воображение индийцев сочетает и нагромождает самые странные фантастические образы, но вместе с тем и самые неясные, неотчетливые; а я говорю о точности, определенности, так сказать, пластичности представления, которой именно отличалось воображение греков и которая именно и нужна для геометрических представлений; а ее вовсе не заметно ни в созданиях индийского искусства, ни в метафизических построениях индийской философии, которая, напротив того, отличается смелыми, весьма далеко проведенными диалектическими выводами.

    По мере усложнения предмета наук и отсутствия строгой определенной методы в приемах научного исследования, присутствие индивидуального, а следовательно, и национального элемента становится в них все более и более ощутительным. Во время спора в нашей литературе о национальности в науке защитниками ее было, помнится мне, приведено несколько довольно удачных примеров в подтверждение ее. Но можно привести примеры гораздо более сильные, против которых трудно что-либо возразить. Можно представить целый ряд теорий, которые все носят несомненный признак всеми признанного отличительного характера той национальности, которая их произвела. Я думаю, со мною охотно согласятся, что существенную преобладающую черту в английском национальном характере составляет любовь к самодеятельности, к всестороннему развитию личности, индивидуальности, которая проявляется в борьбе со всеми препятствиями, противопоставляемыми как внешней природой, так и другими людьми. Борьба, свободное соперничество есть жизнь англичанина: он принимает их со всеми их последствиями, требует их для себя как права, не терпит никаких ограничений, хотя бы они служили ему же в облегчение, находит в них наслаждение. Начиная со школы, англичанин ведет эту борьбу-и где жизнь не представляет достаточных для нее элементов, он создает их искусственно. Он бегает, плавает, катается на лодках взапуски, боксирует один на один - не массами, как любят драться на кулачки наши русские, которых и победа в народной забаве радует только тогда, когда добыта общими дружными усилиями. Борьбу вводит англичанин во все свои общественные учреждения. В суде ли или в парламенте - везде личное состязание. В подражание парламентской борьбе они учреждают общества прений (debating society), где обсуживаются предложенные темы и решения поставляются большинством голосов. Всякую забаву англичане приправляют посредством пари, которое есть форма борьбы мнений. Эти пари приведены в настоящую систему. У англичан есть клуб лазильщиков по горам, не с ученою целью исследований (что если и бывает, то - так, между прочим), а единственно для доставления себе удовольствия преодоления трудностей и опасностей, и притом не просто, а состязательно с другими. Итак, борьба и соперничество составляют основу английского народного характера; и вот трое знаменитых английских ученых создают три учения, три теории в различных областях знания, которые все основаны на этом коренном свойстве английского народного характера.

    В половине XVII века англичанин Гоббес создает политическую теорию образования человеческих обществ на начале всеобщей борьбы(13), на войне всех против всех, bellum omnium contra omnes.

    В конце XVIII века шотландец Адам Смит(14)*ix создает экономическую теорию свободного соперничества как между производителями и потребителями (что устанавливает цену предмета), так и между производителями (что удешевляет и улучшает произведения промышленности),- теорию непрестанной борьбы и соперничества, которые должны иметь своим результатом экономическую гармонию.

    Наконец, на наших глазах англичанин Дарвин придумывает в области физиологии теорию борьбы за существование (struggle for existance), которая должна объяснить происхождение видов животных и растений и производить биологическую гармонию.

    Эти три теории имели весьма различную судьбу. Теория Гоббеса совершенно забыта. Теория Смита разрослась в целую науку политической экономии, составляя существеннейшее ее содержание. Теория Дарвина получила большое распространение и дает направление современным ботаническим и зоологическим воззрениям. Здесь не место входить в разбор этих учений. По моему мнению, все они односторонни и носят на себе тот же характер преувеличения, как преувеличена общая их основа в английском народном характере(15). Как бы то ни было, для нас важно то, что печать национальности, которой они запечатлены, лежит вне всякого сомнения.

    Известно, напротив того, что понятие о необходимости государственной опеки над личным произволом, над личностью человека глубоко вкоренено во французском народном характере. И вот три французские экономические школы: меркантилистов, физиократов и защитников права на труд требуют государственного покровительства(16), одна - мануфактурной промышленности, другая земледельческой промышленности, третья требует искусственного доставления выгодного труда рабочим, когда он не в достаточной мере им предлагается самою потребностью в произведениях их труда. Француз С.-Симон и его школа создают даже целую теорию общественного и политического устройства общества, по которой государство (в лице так называемого отца человечества и его сотрудников) управляет всем общественным трудом, раздавая добытые богатства каждому соответственно его способностям и каждой способности соответственно ее труду. Опять, не входя в разбор достоинства этих теорий, не вправе ли мы утверждать, что все они носят на себе печать французского национального характера? Нужно ли еще указывать на практическое направление Бэконовой философии, которое так превосходно выставил на вид Маколей в своем биографическом этюде великого английского философа, или на утилитаризм Бентама? (17)

    Примеры эти, кажется мне, довольно сильны и убедительны, но можно представить и еще более убедительный, потому что более общий. Он нам покажет, что некоторые периоды, некоторые фазисы в развитии наук составляют как бы удел одних национальностей, тогда как другие национальности, общая деятельность которых на научном поприще весьма обширна и плодотворна, вовсе не принимали участия в сообщении наукам этих ступеней развития. Для этого я должен войти в довольно длинные предварительные рассуждения.

    При изложении истории наук, перечисляя их постепенные усовершенствования и те внешние благоприятные и вредные влияния, которые ускоряли или замедляли ход их, обыкновенно недостаточно обращают внимания на внутренний их рост и потому часто - наряду с эволюционными фазисами их развития - принимают и внешние влияния за основу деления истории развития наук на периоды. Поэтому ход этого развития представляется как бы случайным, и нет никакой возможности параллелизировать ступени развития, на которых стоят одни науки сравнительно с другими. Одним словом, или представляют только внешнюю историю науки (как, например, укажу на знаменитую историю естественных наук, составленную по лекциям, читанным Кювье), или смесь внешней истории с внутренней. Между тем, если даже в политической истории необходимо представить внутренний процесс развития обществ и на нем по преимуществу сосредоточить внимание, то это еще гораздо необходимее в истории наук, в развитии которых все внешнее не может не играть весьма второстепенной роли, так как всякая наука есть последовательное логическое развитие и построение истин, принадлежащих к известной сфере или категории предметов.

    Чтобы отыскать этот всем наукам общий ход внутреннего развития, возьмем науку с возможно однородным составом; ибо, при разнородности его, одни части науки могут уйти далеко вперед, а другие значительно от них отстать, что спутывает и усложняет общий ход развития. Кроме этого для нашего исследования нужна такая наука, которая достигла уже значительной степени совершенства, т. е. прошла через значительное число фазисов развития. Все эти желаемые условия соединяет в себе астрономия.

    Как самый предмет астрономии, так и ход ее развития так просты, что тут не могло быть сомнения, какие моменты ее развития принять за поворотные пункты, начиная с которых она вступала в новый период своего усовершенствования. Эти пункты обозначены четырьмя великими именами: греком Гиппархом, славянином, поляком, Коперником, немцем Кеплером и англичанином Ньютоном.

    До Гиппарха вся деятельность астрономов состояла в собирании фактов, материалов для будущего научного здания. Если и в это время были известны некоторые законы, по которым могли предсказывать заранее небесные явления, например затмения и тому подобное, то это, собственно говоря, были не законы в настоящем смысле этого слова, а, так сказать, рецепты или формулы, точно такие же, какие употребляются нередко при разных фабричных производствах. Эти рецепты предписывают взять столько-то того-то, смешать, дать прокипеть три часа и так далее,- нисколько не выводя этих правил из сущности процесса, а почерпая их единственно из долговременного неосмысленного опыта и наблюдения. Это будет, следовательно, период собирания материалов.

    Но масса фактов скопляется, и обозреть ее становится невозможным. Тогда является существенная потребность привести их в какую-либо взаимную связь, привести в систему. При этом избирается какой-либо принцип, бросающийся в глаза или почему-либо особенно удобный. Весьма невероятно, чтобы этот избранный для систематизирования принцип прямо сразу соответствовал самой природе приводимых в порядок фактов, обнимая собою все представляемые ими данные. Поэтому более чем вероятно, что первый опыт систематизации даст нам только систему искусственную. Так случилось и с астрономией. Система Гиппарха была системою искусственною. Она не выражала собою сущности явлений, не соответствовала им, а представляла лишь вспомогательное средство для ума и памяти, дабы эти последние могли находиться, ориентироваться в массе частностей. При этом она давала и некоторое удовлетворение пытливости ума, представляя ему множество сложных явлений в гармонической связи. Всякая система, хотя бы и искусственная, представляет ту неоцененную пользу, что дает возможность вставлять всякий новый факт на свое место. Он не остается в отдельности, а, вступая в систему, должен с нею гармонировать. Если он действительно гармонирует, то тем самым ее подтверждает, если же не гармонирует, то указывает на необходимость усовершенствовать систему. Уже и те факты, которые были известны александрийским ученым, плохо гармонировали с системою центральности земли. Чтобы подвести их под эту систему, потребовалось усложнение. Выдумали эпициклы, т. е. круги, описываемые планетами около воображаемых центров. Эти центры движутся по кругу около Земли, планеты же около воображаемых центров, а за ними уже около Земли. С увеличением точности наблюдений громоздили эпициклы на эпициклы. Гиппарховский период должно, следовательно, назвать периодом искусственной системы.

    Эта крайняя сложность привела ясный славянский ум Коперника в сомнение, и он заменил Гиппархову, или (как ее обыкновенно называли) Птоломееву, искусственную систему своею естественною системою, в которой всякому небесному телу назначено было то именно место в науке, которое оно занимает в действительности. Следовательно, этот великий человек ввел астрономию в фазис, или период, естественной системы.

    Постановление фактов науки в их настоящее соотношение дает возможность отыскать ту зависимость, в которой они между собою находятся. Посему с принятием Коперниковой системы открылась возможность вычислять расстояние планет одной от другой и различные расстояния той же планеты от центрального тела на разных точках ее пути. Эти расстояния оказались не случайными, а связанными как между собою, так и со скоростью обращения известными простыми отношениями, получившими название Кеплеровых законов, по имени их великого открывателя. Но сами законы эти оставались между собой разъединенными, как бы случайными, не вытекающими из одного общего, ясного и понятного уму начала. Поэтому такого рода законы, только связывающие между собою известные явления, но не объясняющие их, называются частными эмпирическими законами. Следовательно, кеплеровский период развития астрономии мы можем назвать периодом частных эмпирических законов.

    Наконец, Ньютон открывает то общее начало, которое не только объемлет собою все частные законы (так что они проистекают из него как частные выводы), но, будучи само по себе понятно уму, дает им и объяснение. В самом деле, в Ньютоновом законе непонятна только самая сущность притяжения. Но само по себе ясно, что оно должно быть во столько раз сильнее, во сколько больше число (или масса) притягивающих частичек, и что оно должно ослабляться по мере удаления притягивающего тела, как квадраты чисел, выражающих это удаление; ибо исходящая из тела сила рассеивается во все стороны равномерно и, следовательно, как бы располагается по поверхностям шаров с разными поперечниками, а эти поверхности увеличиваются, как квадраты их поперечников. Следовательно, ньютоновский период астрономии должен быть назван периодом общего рационального закона.

    Он завершает собою науку. Дальше идти некуда. Конечно, можно еще расширять, обогащать науку новыми открытиями фактов (новых планет, комет и т. д.), улучшать методы вычисления, проводить основной закон до мельчайших частностей, расширять его область на другие системы и т. д. Но никакой переворот в науке, достигшей этой степени совершенства, уже не возможен и не нужен. Единственный шаг вперед в философском значении, который еще возможен, состоял бы в таком обобщении общего рационального закона, которое, в свою очередь, связало бы его с общим рациональным законом, господствующим в другой категории явлений, в области другой самостоятельной науки.

    Итак, всеми признанное деление истории астрономии по периодам ее внутреннего развития привело к отличению в нем пяти ступеней, или фазисов (собирания материалов, искусственной системы, естественной системы, частных эмпирических законов, общего рационального закона), которые для краткости можно назвать догиппарховским, гиппарховским, коперниковским, кеплеровским и ньютоновским периодами. При этом оказывается, что эти ступени развития не случайны, а требуются самым естественным ходом научного развития, т. е. необходимы, и потому мы должны ожидать, что они повторятся и во всякой другой науке. Прежде чем перейти к этой проверке выказавшегося в астрономии естественного логического хода развития науки, независимого от внешних благоприятствующих или препятствующих влияний, на других науках, заметим, что до него нельзя дойти, придерживаясь внешней истории науки или смешивая ее с внутреннею. В этом случае пришлось бы говорить об истории астрономии у халдеев(18), у египтян, у греков, о влиянии аравитян, о значении для астрономии успехов оптики, об улучшении метод наблюдения английскими астрономами и т. д., причем можно легко упустить из виду то преобладающее влияние, которое оказали великие реформаторы науки, или, по крайней мере, поставить их заслуги наравне с обстоятельствами побочными. В астрономии, правда, роль этих архитекторов науки так видна, что почти невозможно не придать ей должного преобладающего значения, но тем легче сделать это в других науках.

    Другая наука, которая не достигла еще, правда, такой степени совершенства, как астрономия, но тоже перешла уже большое число фазисов развития и, отличаясь однородностью своего состава, очень ясно выказывает главные фазисы своего развития,- есть химия. И она без малейшей натяжки покажет нам совершенно тот же ход развития.

    В древние времена и в так называемые средневековые столетия собирались только химические факты, частью при разных промышленных производствах, частью же под влиянием фантастических и мистических идей. Они вовсе не были сгруппированы между собою - ни искусственно, ни естественно, ни хорошо, ни дурно. Ибо Аристотелево понятие о четырех элементах(19) не заключает в себе никакой химической основы, а имеет скорее биологический характер, так как воду, воздух, землю и огонь (понимая под этим последним теплоту, свет и вообще так называемые прежденевесомые) можно рассматривать только как источник, из которого происходят и в который возвращаются органические тела. Эти элементы, как нечто извне привнесенное, не могли служить, конечно, связующею нитью для химических явлений, известных алхимикам, и потому учение об элементах не заслуживает даже названия искусственной системы.

    В период искусственной системы ввел химию немец Шталь, который поэтому может быть назван Гиппархом химии. Он придумал флогистон, который будто бы отделяется от тела при горении, так что продукты горения или окисления (ржавчины, извести, щелочи, окиси) суть тела простые, а металлы - их соединения с флогистоном. Эта система, столь же искусственная, как Гиппархова, подобно этой последней соединяла, однако, общей нитью все известные тогда химические явления и позволяла давать себе отчет в взаимодействиях друг на друга и вставлять вновь открываемые факты в ее рамку. Так вновь открытый хлор назвали обесфлогистоненною соляною кислотою и т. д. (...)

    Гениальный француз Лавуазье ниспроверг всю эту (в свое время чрезвычайно полезную) путаницу, придав преобладающее, так сказать, центральное значение действительному кислороду, вместо мнимого флогистона, и этим поставил все на надлежащее место, соответствующее самой действительности. Лавуазье, следовательно, ввел в химию естественную систему - был Коперником химии.

    И тут опять, точно так же, как в астрономии, вследствие естественности системы оказалось вскоре возможным отыскать частные связывающие начала, которые приводят во взаимную зависимость химические явления. Немец Венцель открывает законы соединения солей, француз Гей-Люссак - законы соединения газов в простых отношениях объемов, француз Пруст открывает самый плодотворный химический закон, по которому тела соединяются между собою не во всевозможных, а только в некоторых, весьма простых отношениях, единицами для которых служат определенные по весу количества, известные под именем пропорционалов, или паев; Дюлонг и Пети открывают отношения, связывающие эти пропорциональные веса с удельным теплородом. Все эти открытия носят на себе характер Кеплеровых законов и могут быть названы частными эмпирическими законами химии. В этот кеплеровский период развития введена химия не одним гениальным химиком, а несколькими более или менее талантливыми или гениальными учеными. Общего рационального закона химия еще не имеет. Дальтонова атомистическая теория, хорошо объясняющая законы пропорциональных весов и объемов, не вполне ограждена от возражений, а главное, нисколько не объясняет самого химического сродства, степень которого может быть узнаваема только эмпирическим путем и не находится ни в какой известной зависимости от атомистического веса и других свойств, приписываемых атомам. Для этого была придумана так называемая электрохимическая теория, которая также оказалась несостоятельной, и потому должно признать, что химия не вышла еще из кеплеровского периода развития периода частных эмпирических законов.

    (...) Переходя к физике, мы найдем, что эта наука, давно уже достигшая высокой ступени совершенства, отличалась, в противоположность астрономии и химии, чрезвычайной разнородностью состава, так что не только различные ее части всегда стояли на весьма разных ступенях развития, но даже трудно было найти такое определение этой науки, которое бы ясно и точно выражало ее содержание, и должно приписать скорее счастливому инстинкту ученых, чем сознательной идее, то обстоятельство, что весь этот разнородный комплекс фактов и учений оставался постоянно подведенным под общий свод одной науки физики. Только открытия самого новейшего времени оправдали этот, так сказать, научный инстинкт. Благодаря этим открытиям, можно дать физике самое краткое, простое, а вместе точное и ясное определение. Это есть наука о движении вещества, если считать равновесие частным случаем движения,- в параллель или, пожалуй, в противоположность с химией, которая есть наука о веществе в самом себе. Движение это двоякое: или оно состоит в ощутительном перемещении в пространстве, или же в колебательном движении частичек внутри тела, обнаруживающемся для наших чувств - как теплота, свет, а вероятно, и электричество. Переход между этими двумя родами движения составляют волнообразное движение капельных жидкостей и звук, так как характер движения и тут тот же, что и при так называвшихся невесомых, но движению подлежат не самые интимные частички тел, и с ним сопряжено ощутимое перемещение, как, например, в дрожащей струне. Учение о движениях первого рода, составляющее предмет первой части физики (как принято это называть в изложениях этой науки), состоит из приложения математического анализа, из отдельных наблюдений над некоторыми свойствами тел и из приложения теорий, выработанных другими науками (теория притяжения, химическая теория). Поэтому, не имея самостоятельности, эти учения не могут ясно выказать излагаемого здесь хода развития. Что касается до учения о невесомых, то первенствующую руководительную роль играла в нем оптика, и в развитии этой частной науки ясно выражается ход его.

    За сбором фактов, из которых к некоторым было приложено математическое построение (отражение и преломление света), последовала их искусственная систематизация Ньютоном посредством теории истечения. Почти одновременно с ним применил голландец Гюйгенс к световым явлениям естественную систему, известную под именем теории волнений. Многие законы, открытые Малюсом, Френелем, Юнгом, Фрауэнгофером, составили период частных эмпирических законов, которые утвердили эту естественную систему. Учение о теплороде следовало за успехами оптики: большая часть оптических явлений и законов (даже интерференция) были отысканы и в явлениях теплородных, преимущественно итальянцем Меллони. С другой стороны, указана была связь явлений, собственно, так называемого электричества, гальванизма и магнетизма Эрстедом, Араго и Ампером, а также и связь с теплородом и даже светом - Меллони и Фарадеем. Наконец, первенство в развитии, долгое время принадлежавшее оптике, перешло к учению о теплороде. Предварительными трудами Румфорда, а главное, гениальными соображениями немецкого ученого, доктора Майера и опытами англичанина Джуля учение о теплороде, а вместе с ним и о свете были возведены на ньютоновскую ступень развития общего рационального закона сохранения движения, по которому так называемые невесомые вещества лишаются своей самобытности, а являются лишь видоизменением движения, переходящего из перемещения тела в пространство во внутреннее колебание или дрожание частиц, в свою очередь, могущее переходить в движение в тесном, общепринятом смысле этого слова. Тут (как сама сила притяжения в Ньютоновом законе) остается непонятным только гипотетический эфир, который служит передаточным средством для этих движений. Этому учению остается только развиваться и применяться с тем же успехом к явлениям электричества и его видоизменений. Таким образом, специальный предмет физики учение о невесомых - вступило первым, после астрономии, в высший фазис научного развития.

    В ботанике опыты установления системы начались с XVII или с XVI столетия, но вполне удалось это великому шведу Линнею. Введенная им система была вполне искусственная и составляет даже как бы тип искусственной системы, представляя все ее достоинства (т. е. большое удобство и простоту в подведении под нее классифицируемых предметов) и вместе с тем чрезвычайную неестественность, соединение разнородного, разделение сродного, одним словом, поставление предметов не в ту взаимную связь, которая существует между ними в действительности. Но и тут искусственная система имела то же выгодное влияние на развитие науки, как и всегда. Явилась возможность группировать факты, пользоваться трудами предшественников и свои собственные труды передавать другим в общей связи со всем материалом науки, и результаты оказались те же. Рамка искусственной системы скоро сделалась узка: втиснутые в нее факты сами ее разорвали. Гениальные французы Адансон и два Жюссье, дядя и племянник, установили в ботанике естественную систему и тем не только ввели свою науку в новый коперниковский период развития, но (по словам Кювье) произвели переворот во всем естествознании, потому что естественная система растений не только послужила примером для зоологии, но дала возможность обобщать, в должной именно мере, все анатомические и физиологические наблюдения и опыты, производимые над растениями и животными. Без естественной системы невозможны ни сравнительная анатомия, ни сравнительная физиология (как растительная, так и животная). Кроме того, так как в растительном мире видимость мало соответствует существенному морфологическому характеру растений, то установление естественной системы не могло быть здесь чем-либо случайным, счастливой догадкой, а требовало выработки самой теории естественной системы (принятие во внимание всех признаков предметов, взвешивание относительного достоинства этих признаков и т. д.). Это и было сделано ботаникой, а затем усовершенствовано зоологией (установлением типов организации) - для примера и руководства всем прочим наукам.

    В зоологии искусственная система была также введена Линнеем. Здесь надо заметить, что, по самой сущности дела, искусственных систем может быть очень много, одновременно существующих или последовательно заменяющих одна другую. Так и в астрономии, кроме системы Гиппарха, усовершенствованной и усложненной Птоломеем, была еще система египетская, и даже после Коперника появилась еще искусственная система Тихо де Браге, желавшего примирить привычную ложь, от которой трудно было отказаться, с истиною. Так и в ботанике, и в зоологии было несколько искусственных систем, но я беру здесь за грань двух периодов развития только ту из них, которая полнее других выразила идею и цель искусственной системы и которая, следовательно, в сильнейшей степени оказала то влияние на развитие науки, которое вообще свойственно искусственной системе.

    Введению естественной системы обязана зоология Кювье. В противоположность искусственной системе естественная система, как и все истинное, может быть только одна, но она может беспрестанно усовершенствоваться, все более и более приближаясь к выражению того соотношения предметов и явлений, которое существует в самой природе. Говоря об естественной системе, надо сделать еще замечание, которое нам пригодится. Именно, Линнеева зоологическая система не была вполне искусственною. Высшие отделы животного царства установлены Линнеем вполне естественно. Но это зависело от того, что характеры главных естественных групп высших животных так резко напечатлены самою природою, что не признать их не было никакой возможности. Эти группы были верно установлены еще Аристотелем; можно даже сказать, что они никогда и никем в особенности установлены не были, а всегда были ясны и для простого неученого человека: звери, птицы, рыбы - возможно ли неверно схватить характеры этих групп? Это уже возможнее относительно пресмыкающихся (змей, ящериц, черепах, лягушек), и в них и была сделана Линнеем ошибка. Если бы различие в характере прочих животных было столь же резко запечатлено во внешней форме, как в животных высших, то искусственная система, по самой силе вещей, была бы невозможна. Поэтому может случиться, что иная наука перескочит в своем развитии через ступень искусственной системы. Мы скоро увидим тому пример.

    Минералогия есть собственно учение о морфологических явлениях неорганического царства; своей физиологии она не имеет, ибо она совпадает с химией и отчасти с физикой. Первый опыт классификации минеральных форм, который можно признать системою, принадлежал великому немецкому ученому Вернеру, и его система опять-таки была искусственная и оказала то же влияние на эту отрасль знания, как ботаническая и зоологическая классификация Линнея, привлекши к ней значительное количество ученых сил. Французскому аббату Гаюи принадлежит честь установления естественной морфологии минералов. За ним некоторые немецкие ученые - Моос, Розе, особенно же Митшерлих - открыли частные эмпирические законы, обусловливающие формы кристаллов, и именно Митшерлих открытием изоморфизма указал на связь между формами кристаллов и химическим составом тел. Но общий принцип образования кристаллов, рациональная зависимость наружной формы от внутреннего расположения частиц остаются еще неизвестными.

    Тот же Вернер представил первую научную систему геологии, явления которой до того времени приводились в связь только для подтверждения или опровержения библейского сказания о Днях творения или же служили основой для разных фантастико-космогонических мечтаний. Система Вернера, желавшая все произвести из вод, оказалась искусственною, но влияние этой системы на развитие науки было так велико, что введенные Вернером термины: первозданных, флецевых гор, первичных, вторичных, переходных образований, доселе сохранились в науке. Шотландец Гуттон и его последователи поставили на подобающее место воду и огонь, Нептуна и Вулкана, в образовании земной коры и тем ввели науку в период естественной системы, в котором она теперь и находится.

    Мы обозрели, таким образом, весь круг естествознания и, как мне кажется, без малейшей натяжки подвели все относящиеся сюда науки под тот общий план развития, который с такою ясностью выказывается в астрономии. Из прочих наук только одна еще сравнительная филология, или лингвистика, причисляемая некоторыми также к числу наук естественных, достигла достаточной степени совершенства, чтобы в ней можно было указать на несколько перейденных эволюционных фазисов.

    До конца прошедшего столетия вся обширная область языкознания представляла лишь массу научного материала, не приведенного в взаимную связь. Как в геологии, так и тут некоторые теоретики подчиняли факты извне почерпнутому началу - узко понятому богословскому воззрению, по которому еврейский язык должен был быть первым языком человечества, от которого проистекли все остальные, что, конечно, доставляло обширное поприще произволу и натяжкам.

    Открытие санскритского языка произвело переворот в этой науке. Тут случилось то же, на что я указывал, говоря о зоологической системе Линнея по отношению к высшим животным. Первый знаток санскритского, англичанин Вильсон, обладая знанием языков греческого и латинского и своего родного языка (отрасль германского корня), не мог не заметить соединявшего их сродства, что и высказал совершенно определительно. Поэтому первая систематизация языков оказалась естественною. Ступень искусственной системы была тут перешагнута, и языкознание прямо перешло в период естественной системы из периода собирания материалов. Но и естественная система, по самой ее легкости и очевидности, не могла долго останавливать на себе внимания, и потому, вслед за английскими санскритистами, немецкие филологи Бопп и Гримм (относительно немецкого языка) ввели свою науку в период частных эмпирических законов, состоящих в законах фонетического изменения звуков, при этимологической деривации языков(20)*x. В отдельной группе языков романских, происшедших заведомо от латинских или древнеитальянских наречий, также не было места искусственной системе. Естественная система дана была тут самою историей. В прочих группах языков повторяется только тот ход научного развития, который начался с группы языков арийских.

    Из прочих наук логика и чистая математика, не имея внешнего объекта и состоя, так сказать, из чистого диалектического развития мысли, не только не представляют тех фазисов развития, которые выводятся из истории прочих наук, но даже по самой сущности своей не могут представлять никаких переворотов в своем прогрессивном ходе. Между тем как науки объективные исходят от данных видимого мира, представляющихся во всей их сложности и раздробленности, и постепенною группировкою восходят к более общим и простым началам, точкой отправления наук субъективных служат именно простейшие начала, так сказать, присущие нашему уму, из которых все дальнейшее развитие проистекает как следствие. Эти науки, следовательно, суть науки выводные, дедуктивные. Затем остальные науки суть или науки прикладные, несамостоятельные (как, например, терапия, агрономия, технология и проч.), которые заимствуют свои начала и свои материалы из других отраслей знания и прикладывают их только к известным целям, или (как науки общественные, исторические, философские) находятся то в периоде собирания материалов, то в периоде непрестанной замены одной искусственной системы другою.

    Замечательно, что для четырех из пяти периодов развития результаты, достигнутые в предыдущем периоде, сохраняют все свое значение и в последующих; организм науки только дополняется. Исключение составляет только второй период - период искусственной системы. Он похож на те преходящие органы животных, которые играют лишь временную роль, как, например, вольфовы тела, исчезающие. после зародышного состояния, не оставляя после себя следов. В самом деле, Ньютонов закон не устраняет из астрономии законов Кеплеровых, ни эти последние - системы Коперника; даже все частные наблюдения, сделанные александрийскими или халдейскими астрономами, сохраняют всю свою силу для науки. Но системы Гиппарха, Птоломея, Тихо де Браге теперь как бы не существуют для науки; они остались лишь в истории и в ней только изучаются. То же самое относится к системам Шталя, Вернера, Линнея, к Ньютоновой теории истечения. В этом смысле, кажется мне, должно понимать то положение, что факты в науке остаются, а теории преходящи. Преходящи не все теории, а те только, которые имеют соотношение к периоду установления искусственной системы; эта система как бы соответствует лесам и подмосткам научного здания, которые потом снимаются, но без которых здания невозможно было бы построить. С другой стороны, искусственная система составляет в известном смысле, может быть, самый полезный и плодотворный шаг в развитии самой науки. Она придает собранному материалу единство, выводит его на свет Божий, лишает характера таинственности, отдельных рецептов и формул, составляющих лишь собственность так называемых адептов,- делает массу фактов доступной всякому, желающему посвятить свои труды и силы какой-либо отрасли знания. Хотя эта система примешивает по необходимости нечто ложное к сумме добытых фактов, но она же дает и средство разрушить, устранить это ложное постановлением его в противоречие с самим собою. Поэтому только с введением искусственной системы знание получает достоинство науки. Но в этом периоде науке предстоит опасность вращаться в ложном кругу, заменять одну искусственную систему другою, не подвигаться существенным образом вперед. Эта опасность устраняется только введением естественной системы, после чего наука, так сказать, входит в правильное русло.

    После этого длинного отступления я наконец перехожу к выводам относительно влияния, оказываемого особенностями национального психического строя на науку. Мы рассмотрели историю развития девяти наук и отметили в них в совокупности 33 периода, или фазиса, развития, разграниченных 24 научными реформами. Национальность того ученого или тех ученых, которые возвели свою науку на непосредственно высшую ступень развития, мы с намерением всегда отмечали. (...) Именно, обращая внимание лишь на народы, бывшие главными деятелями в науке,- на немцев, англичан и французов, мы видим, что англичане более или менее содействовали возведению наук на все четыре ступени их развития; немцы оказали преимущественное участие в возведении наук на ступень частных эмпирических законов, ибо более или менее участвовали в этом труде во всех науках, достигших этого периода развития; вместе с англичанами разделяют они славу возведения наук на высшую ступень их совершенства; в четырех случаях из восьми были единственными деятелями или главными участниками в искусственной систематизации знаний, но ни одной науки не ввели в период естественной системы. Совершенно напротив того, французы были главными деятелями в сообщении движения наукам в периоде естественной системы, именно, из девяти случаев в пяти, и ни в одной науке не установили искусственной системы.

    Из этого мы видим, во-первых, что роль каждой из трех национальностей в общем научном движении совершенно соответственна степени различия их национального характера, так что между французами и немцами замечается наибольшая противоположность, а англичане, которые и этнографически и лингвистически соединяют немцев с французами, занимают и тут как бы посредствующее звено. Во-вторых (и это главное), неучастие немцев в возведении наук на степень развития естественной системы, сильное участие их в установлении систем искусственных и, напротив того, преобладающее участие французов в естественно-систематическом периоде научного развития и совершенное их неучастие в периоде искусственно-систематическом - изъясняются самым удовлетворительным образом общепризнанными особенностями в психическом строе этих двух богато одаренных народов.

    Мы видели, что искусственная система почти всегда предшествует естественной. Это зависит от того, что весьма мало вероятия на то, чтобы в неприведенной в порядок груде материалов можно было прямо схватить между ними все сходства и различия и притом каждое из них должным образом взвесить и оценить. Гораздо вероятнее, что сначала бросится в глаза какой-либо признак, кажущийся почему-либо преобладающим. Так, в астрономии этим преобладающим признаком была сочтена обманчивая видимость явлений; в химии - также обманчивая видимость отделения чего-то при горении, что и было названо Шталем флогистоном. Но это только одна из причин искусственности систем, так сказать, причина объективная, проистекающая из самой сущности группируемых данных. Но есть и другая причина - причина субъективная, зависящая от психического строя классификатора. Если он одарен способностями по преимуществу умозрительными, то сложность отношений между предметами мало удовлетворит его; она будет казаться ему неразумной случайностью. Он будет непременно отыскивать насквозь проницающее начало, ein durchgreifendes Princip, как говорят немцы, и, думая, что нашел его, подвергнет его всем видоизменениям диалектического процесса развития, будет варьировать эту тему на все лады и подводить под эти вариации своей главной темы все разнообразие классифицируемого. Но это и есть способ, неминуемо ведущий к искусственной группировке предметов. Поэтому, когда естественная система была уже установлена и в ботанике и в зоологии и оставалось бы только все более и более ее усовершенствовать,- она мало удовлетворяла умозрительные умы, и они старались переделать ее на свой лад, втиснув в свои логические категории, в рамку какого-либо диалектически развиваемого, якобы насквозь проницающего начала. Так, Окен, исходя из того начала, что животное царство должно дифференцироваться, или расчленяться,аналогически с расчленением отдельного и притом наиболее совершенного животного организма,- составил группы головных, грудных, брюшных животных, в которых как бы преобладает характер головы, груди или брюха. Каждая из этих групп может быть (по системе Окена) типическою или составлять переходы к прочим, и потому являются животные голово-головные, голово-брюшные, голово-грудные, брюхо-брюшные, брюхо-грудные, брюхо-головные и т. д., все в том же роде. Другой немецкий ученый, на этот раз ботаник, Рейхенбах, уже в последней половине тридцатых годов думал найти этот насквозь проницающий принцип деления прямо в диалектической методе Гегелевой логики. Он отличает сначала формы, в которых будущее диалектическое развитие заключается еще как бы в зерне, находится еще в состоянии безразличия, что называет prothesis. Развитие его протезиса ведет к установлению типической формы thesis и ее противоположности antithesis, которые затем как бы примиряются в высшем единстве synthesis. В каждой из растительных групп, будто бы соответствующих этим протезису, антитезису и синтезису, конечно, повторяется тот же самый диалектический процесс.

    Оставя в стороне то, что есть странного и утрированного в этих примерах, не так ли точно располагаются по строгой системе пишущиеся диссертации? Здесь это не составляет недостатка, потому что идея, положенная в основание деления, может быть, действительно, составляет мысль, которая насквозь проникает всю диссертацию; но чтобы идея, подкладываемая бесконечно разнообразной природе, действительно имела это качество и действительно так же бы варьировалась или диалектически развивалась, как ее варьирует и развивает систематик,- на это нет никакого вероятия.

    Понятно, что такое направление ума, которым немцы особенно отличаются, вовсе не благоприятно для схватывания и оценивания признаков, предметов и явлений без предвзятой идеи. Напротив того, французы, менее искусные диалектики и глубокие мыслители, имеют более отверстый ум для непосредственного восприятия внешних впечатлений и их комбинаций по степеням действительно существующего между ними сродства, причем отсутствие всепроницающего начала не тревожит их ума. Посмотрите, как устанавливается естественная система в ботанике, где ее всего труднее было установить. Бернард Жюссье был смотритель королевского сада, т. е. садовник. Он подыскивал те формы, которые, на его физиогномический взгляд, гармонировали между собою, и сажал их близко друг к другу, постепенно исправляя свои ошибки, а его племянник научно устанавливал группы, составленные таким физиогномическим путем.- Но ежели умозрительное направление ума и одержание его какою-либо все подчиняющею себе идеей мало благоприятствуют установлению естественной системы в какой-либо области знания, они поистине драгоценны при открытии как частных, так и общих законов природы, происходящем почти всегда путем умозрения. Кеплером всецело владела мысль, что планеты совершают свои пути согласно каким-либо гармоническим сочетаниям, и он старается подвести отношение между расстояниями и временами обращения планет то под отношения между различными измерениями правильных геометрических тел, то под законы музыкальной гармонии и, наконец, под влиянием этого одержания идеей, отыскивает свои бессмертные законы.

    За результат всех этих многочисленных примеров должно, кажется, принять, что плоды науки суть действительно достояние всего человечества в большей мере, чем прочие стороны цивилизации, которые в такой полноте не могут передаваться от народа к народу, особенно же - от одного культурно-исторического типа другому, но что самое произращение этих плодов, т. е. обработка и развитие наук, носит на себе не менее национальный характер, чем искусство, народная и государственная жизнь. Но различием в субъективных свойствах (в психическом строе) народностей, обрабатывающих науки, не исчерпываются еще все причины, по которым и развитие науки носит на себе национальный отпечаток. В некоторых науках сам объект их существенно национален. Таковы все науки общественные.

    Чтобы доказать национальность характера наук вследствие особенностей психического строя, присущего разным народностям, мы прибегли, между прочим, к изложению хода их исторического развития; для доказательства высшей степени национальности некоторых наук,- национальности, проявляющейся не только в субъективном, но и в объективном смысле,- прибегнем к классификации наук; но в этом отношении не будем далеко ее проводить, а остановимся на том только, что нам нужно для нашей частной цели.

    За главное деление наук должно, кажется мне, признать их субъективный или объективный характер, разумея под науками субъективными такие, которые не имеют внешнего предмета, а суть, по существу своему, изложение самого хода человеческого мышления; таковы только математика и логика. Все прочие науки имеют внешнее содержание, и оно обусловливает их характер.

    Некоторые из этих наук могут быть названы общими или теоретическими, потому что они имеют своим предметом общие мировые сущности, безотносительно к специальным формам, в которые они облечены. Таких общих мировых сущностей три: материя, движение и дух. Изучение материи самой в себе составляет предмет химии; изучение движения - предмет физики; изучением духа, безотносительно к его частным проявлениям, должна заниматься метафизика. Однако не только существование, но даже самая возможность существования такой науки весьма сомнительна. Чтобы возможно было изучение законов духа вообще, нужно бы иметь, по крайней мере, несколько духовных существ, дабы мочь элиминировать(21)*xi то, что в них случайно (то, что зависит от образа соединения духа с материей и от организации этой материи), от того, что существенно принадлежит духу, как духу. Но мы знаем лишь одно духовное существо - человека; поэтому, кажется, осторожнее заменить метафизику психологией. Но возможна ли или невозможна метафизика,- которая (в параллель с химией) была бы наукою о духе безотносительно к его проявлениям в соединении с известными формами,- для нас важно теперь лишь то, что психология представляет нам такие явления, которые не подводятся под законы материи и ее движения. Поэтому все первоначальные, самобытные законы, которым подлежит вся область нашего знания, почерпаются только из трех наук: химии, физики, психологии. Если астрономические исследования привели к открытию закона тяготения, то этот закон тем не менее есть закон физический, а не специально-астрономический.

    Затем все остальные науки имеют своим предметом лишь видоизменения материальных и духовных сил и законов - под влиянием морфологического принципа, о котором мы заметим только, что он так же точно не проистекает из свойств материи и ее движения, как паровая машина не проистекает из расширительной силы пара. Морфологический принцип есть идеальное в природе. Развивать мысль эту здесь не у места. Для нас важно то различие, которое проистекает для характера наук, имеющих своим предметом общие мировые сущности: материю, движение и дух, от тех, которые рассматривают лишь их разнообразные осуществления под влиянием морфологического принципа. Это различие заключается в том, что только первые науки могут вырабатывать общие теории, остальные же могут отыскивать лишь частные законы, простирающиеся на более или менее обширные группы предметов или существ, расположенных по естественной системе, но ни в каком случае не объясняющие всех их собою. Для пояснения сделаем сравнение некоторых химических законов (с одной стороны) с физиологическими законами (с другой).

    Химия говорит нам, что тела соединяются не иначе как в определенных для каждого тела по весу количествах, известных под именем химических пропорционалов, паев или атомистических весов. И мы вполне убеждены, что так же точно происходят эти соединения на Луне, Солнце, Юпитере, Сириусе и в отдаленнейших туманных пятнах. Так же точно мы уверены, что свет, проходя через прозрачные средины, преломляется, что от полированных поверхностей он отражается, сохраняя равенство угла падения с углом отражения, где бы это отражение ни происходило - на Земле ли или на звездах Медведицы, и откуда бы свет ни исходил - от лампы, от Солнца или от любой звезды. Но из физиологических законов общи для всех животных или растений только те, которые обусловливаются всем им общими химическими и физическими свойствами, как, например, весом. На что казался общим закон, что размножение живых существ состоит в воспроизведении себе подобных, а между тем так называемая перемежаемость поколений (Generations-wechsel) показывает нам, что есть множество существ, у которых не дети походят на родителей, а только внуки - на дедов или правнуки - на прадедов. На что также общим казался закон, что при половом размножении необходимо присутствие двух элементов: мужского и женского, разъединенных в двух индивидуумах или соединенных в одном, а между тем явления партеногенезиса, или деворождения, показывают нам, что даже совершенно девственные самки бабочек кладут яйца, из которых развиваются вполне образовавшиеся животные. Следовательно, и эти казавшиеся столь общими для всего живого законы применимы лишь к некоторым группам известной обширности. Если относительно других законов не делали подобных же обобщений, то только потому, что с самого начала физиологических исследований им подлежали уже существа довольно разнородные. Но представим себе, что мы не знали бы ни одного водяного животного. Мы, без сомнения, утверждали бы, что всякое живое существо, погруженное в воду, непременно задохнется, ибо не может дышать в воде; мы думали бы, что легкие и, пожалуй, воздухоносные трубочки (трахеи) суть единственно возможные органы дыхания, и, конечно, никогда не придумали бы жабр путем теории.

    Этих примеров достаточно, чтобы показать, что только химия, физика и наука о духе могут быть науками теоретическими, что не может быть теоретической физиологии или анатомии, а только физиология и анатомия сравнительные. Точно то же относится к наукам филологическим, к историческим и, наконец, к общественным. Общественные явления не подлежат никаким особого рода силам, следовательно, и не управляются никакими особыми законами, кроме общих духовных законов. Эти законы действуют особым образом, под влиянием морфологического начала образования обществ; но так как эти начала для разных обществ различны, то и возможно только не теоретическое, а лишь сравнительное обществословие и части его: политика, политическая экономия и т. д.

    Что невозможна общая теория устройства гражданских и политических обществ - это сознано давно, и мало уже таких доктринеров, которые бы думали, что, например, английское государственное устройство есть некий идеал, которого все должны стремиться достигнуть, что между государствами (или вообще обществами) есть, так сказать, только различие возрастное, а не качественное. Но один уголок общественных наук упрямо сохраняет это доктринерство - именно политическая экономия. Она думает, что всякое господствующее в ней учение есть общее для всех царств и народов, что, например, так как нет земледельческой общины в тех обществах, которые эта наука изучила и на изучении которых выводила свои теории, то общины и нигде быть не должно, что она составляет явление анормальное. Политическая экономия утверждает, что так называемая свободная торговля, которая есть выгоднейшая форма мены для Англии, где эта наука изучала торговые и промышленные явления, должна непременно применяться и к Америке, и к России. По-моему, это то же самое, как бы утверждать, что дышать можно только жабрами или только легкими, невзирая на то, живет ли животное в воде или на суше. Теоретическая политика или экономия так же невозможна, как невозможна теоретическая физиология или анатомия. Все эти науки и вообще все науки, за исключением трех вышеупомянутых, могут быть только сравнительными. Следовательно, за неимением теоретической основы каких-либо особенного рода самобытных, непроизводных экономических или политических сил и законов - все явления общественного мира суть явления национальные и как таковые только и могут быть изучаемы и рассматриваемы. Они, конечно, могут и должны быть сравниваемы между собою, и из такого сравнения могут проистекать правила для более или менее обширной группы политических обществ, но никогда политическое или экономическое явление, замечаемое у одного народа и там уместное и благодетельное, не может считаться уже по одному этому уместным и благодетельным у другого. Это может быть, но может и не быть. Следовательно, общественные науки народны по самому своему объекту.

    Итак, мы можем заключить, что и наука может быть национальна, но что в разных науках степень национальности различна. Национальность менее всего проявляется в науках, простых по своему содержанию или очень высоко стоящих по своему развитию,- в таких науках, к которым приложимы строгие методы исследования. Эти методы и составят препятствие к проявлению народности или вообще индивидуальности в несколько значительной степени. Здесь роль народности ограничивается почти лишь способом изложения и выбором методы исследования, если таких приложимых метод несколько. Роль народности в науках увеличивается по мере усложнения предмета, не допускающего введения точной и строгой методы. Если науки эти не принадлежат к разряду наук общественных, то причина национального характера, который они могут и должны принимать, зависит от особенности психического строя каждой народности, в особенности же каждого культурно-исторического типа. Наиболее же национальный характер имеют (или, по крайней мере, должны бы иметь для успешности своего развития) науки общественные, так как тут и самый объект науки становится национальным. Это, как само собою разумеется, относится и к наукам словесным, но об них и говорить нечего, так как никто никогда не утверждал, что правила немецкой грамматики обязательны и для русского языка.

    Примечания к Главе VI

    (1) Революция 1848 г. в Европе вызвала резкое ужесточение цензуры в России. Цензурные комитеты были реорганизованы и поставлены под контроль политической полиции - знаменитого III Отделения.

    (2) *iПрав человека (фр.).

    (3) *iiВ потенции (лат.).

    (4) *iiiЧеловечество" (фр.).

    (5) *iv"Мистические явления человеческой природы" (нем.).

    (6) *vВсе идет своим чередом (фр.).

    (7) Меркантилизм - первая школа буржуазной политической экономии, представители которой для достижения активного торгового баланса ратовали за проведение государством протекционистской политики. Фритредерство направление в экономической теории, выдвигавшее требование свободы торговли и невмешательства государства в частнопредпринимательскую деятельность.

    (8) Реформационное движение XIV - первой трети XV в. в Чехии велось под девизом "Чаша для мирян!", что означало требование причащения всех верующих хлебом и вином, в то время как католическая церковь утверждала, что причащаться "под обоими видами" может только духовенство. В православии этой грани между духовенством и мирянами никогда не существовало. "Гуситская ересь" была осуждена папством, организовавшим против Чехии несколько крестовых походов.

    (9) Абсентеизм (от лат. absent - отсутствующий) - термин, заимствованный Данилевским из английского политического лексикона. Здесь: постоянное отсутствие помещиков в своих поместьях, проживание их за рубежами России.

    Шедоферротизм - см. примеч. 7 к главе третьей.

    Газета "Весть" была основана в 1863 г. Н. А. Безобразовым, возглавлявшим в 60-е гг. дворянскую оппозицию реформаторской деятельности правительства Александра II.

    (10) *viНепременное условие (лат.).

    (11) *viiПредпочтение (от. фр. predilection).

    (12) *viii"Исповедь" (фр.)

    (13) Английский философ-материалист Т. Гоббс (1588-1679) рассматривал государство как "искусственное тело", возникшее в результате общественного договора из догосударственного существования, когда люди жили разобщенно и находились в состоянии "войны всех против всех".

    (14) *ixШотландцы составляют лишь незначительный племенной оттенок в англосаксонском племени, так как у нас великорусы, малорусы и белорусы, следовательно, и Смит - английский ученый точно так, как Вальтер Скотт английский романист.- Примеч. авт.

    (15) Н. Я. Данилевский резко отрицательно относился к учению Ч. Дарвина, видя в идее борьбы за существование продукт индивидуалистического европейского ума. Критике Дарвина посвящен незавершенный труд Данилевского "Дарвинизм" (1885), в котором жизнь природы рассматривается, исходя из принципов единства материи и духа.

    (16) Экономическая школа меркантилистов существовала во Франции в XVII в. (А. Монкретьен и др.). В середине XVIII в. возникло направление физиократов (Ф. Кене, А. Тюрго), считавших, что правительство должно покровительствовать земледелию. В 40-е гг. XIX в. Л. Блан выдвинул идею государственной "организации труда" путем создания субсидируемых казной "общественных мастерских". Лозунг о "праве на труд" был одним из главных во время революции 1848 г. во Франции.

    (17) Английский философ-материалист Ф. Бэкон разрабатывал доктрину "естественной" философии, базирующейся на опытном познании. О философии И. Бентама см. примеч. 19 к главе второй.

    (18) Халдеи - народ семитского происхождения, в начале I тыс. до н. э. пришедший из Восточной Аравии в Вавилонию.

    (19) В труде древнегреческого философа Аристотеля (384-322 гг. до н. э.) "О возникновении и уничтожении" говорится о том, что все тела "подлунного" мира состоят из 4 элементов: земли, воды, воздуха и огня.

    (20) *xОбразовании новых языков (от лат. derivtio-отклонение).

    (21) *xi Упразднить, исключить.

    ГЛАВА VII. Гниет ли Запад? Вероятно ли в настоящее время появление новой (славянской) культуры? — Что такое гниение? — В каком периоде развития находятся европейские общества? Момент высшего развития сил; результаты его наступают позже. — Пример Греции, Рима, Индии. — Определение эпохи, в которой находится цивилизация Европы

    О, никогда земля, от первых дней творенья,

    Не зрела над собой столь пламенных светил.

    Но, горе - век прошел - и мертвенным покровом

    Задернут Запад весь. Там будет мрак глубок...

    Услышь же глас судьбы, воспрянь в сиянье новом,

    Проснися, дремлющий Восток.

    Хомяков

    В предыдущих главах я старался показать, что одно различение и сопоставление исторических событий по ступеням возрастного развития, по ступеням совершенства, противоречит правилам естественной системы, ибо не объемлет всего многообразия этих явлений и необходимо ведет, точно так же, как в зоологии, ботанике, к искусственной системе построения науки; что необходимо присоединять к этому делению по степеням развития на периоды древней, средней и новой истории или на более многочисленные группы качественное различие культурно-исторических типов как высший принцип деления. Я старался далее определить те признаки, которые обусловливают эту группировку исторических явлений, и такими признаками оказались крупные этнографические различия, на основании которых человечество разделяется на несколько больших групп. Одну из этих групп составляют народы славянского семейства, которые представляют ту же меру различия, как и группы санскритская, иранская, эллинская, латинская, германская. Из этого следует, что и славянское семейство народов образует столь же самобытный культурно-исторический тип, как и только что поименованные племена, и ежели откажется от самостоятельного развития своих начал, то и вообще должно отказаться от всякого исторического значения и снизойти на ступень служебного для чуждых целей этнографического материала,- и чем скорее, тем лучше. Для устранения некоторых недоразумений мне казалось небесполезным сделать довольно длинное отступление, чтобы уяснить отношения народного к общечеловеческому, как вообще, так и в частности относительно развития научного, против народности в котором обыкновенно всего более восстают. Характер употреблявшихся мною доказательств был внешний, так сказать, формальный. Я не касался ни сущности славянского характера, ни сущности характера прочих культурно-исторических типов, а только старался показать, что ежели степень различия славянского семейства от прочих этнографических семейств человечества вообще и в особенности семейств арийского корня равнозначительна с различием их между собою, то и проистекающие из сего коренного различия разности в ходе культурно-исторического развития должны быть также равнозначительны.Против такой методы доказательств, кажется мне, можно сделать только следующее возражение. Действительно, аналогия говорит за самобытную славянскую цивилизацию; но славянское племя может составлять исключение, не имея в себе достаточных особенностей, чтобы развить, выработать эту самобытную культуру. Это возражение часто и делают, требуя категорического ответа на то, в чем именно будет состоять эта новая цивилизация, каков будет характер ее науки, ее искусства, ее гражданского и общественного строя и т. д. В таком виде возражение это совершенно нелепо, ибо удовлетворительный на него ответ, если бы он был возможен, сделал бы самое развитие этой цивилизации совершенно излишним. В общих чертах, насколько это возможно сделать на основании существенного характера доселе бывших цивилизаций, в сравнении с теми зачатками ее, которые успели уже выразиться в славянском культурно-историческом типе, я постараюсь представить ответ и на этот затруднительный вопрос, но до этого посильного ответа предстоит пройти еще длинный путь. А теперь мы должны обратиться к исследованию не более или менее вероятных результатов этого будущего векового развития, а тех основных различий, которые существуют между типом славянским и германо-романским, или европейским, так как в этом различиии состоит весь вопрос. Исчерпать всю сущность этого различия я также не надеюсь, но желал бы представить некоторые его черты, главнейше на основании выработанного уже славянофильскою школою, с некоторыми, может быть, дополнениями, которые удастся мне сделать. Но прежде чем вступить на этот путь, мне хотелось бы устранить еще одно, в сущности, неважное возражение, которое, имея также характер формальный, должно найти свое место, прежде чем вступим в иной порядок мыслей и доказательств.

    Возражение это, о котором также много препирались в былое время, состоит в следующем. Если славяне имеют право на культурно-историческую самобытность, то надо сознаться, что они имели несчастье явиться со своими требованиями в весьма неблагоприятное для таких притязаний время.Запад, Европа, находится в апогее своего цивилизационного величия, блеск его идет во все концы земли, все освещает и согревает исходящими из него светом и теплотою. Удобное ли это время для скромных задатков новой культуры, новой цивилизации? Да и зачем она, когда та, которую мы видим, так могущественна, находится в полноте своих сил, и не видно, чтоб они слабели, чтобы ощущалась потребность заменить ее чем-либо новым? Европа ведь не императорский Рим или Византия. Неужели же можно не в шутку утверждать, как то некогда делали Хомяков и Киреевский, что Запад гниет? (1) Сами славянофилы, по-видимому, отказались от этой экстравагантности. Защищать такие парадоксы - не значит ли хотеть быть plus royaliste gue le roi? (2)*

    Возражение это назвал я, в сущности, неважным. Разве не повторялось уже несколько раз, что во времена блеска одной культуры зарождалась новая? Не тогда ли начал Рим свое торжественное шествие, когда Греция озарялась полным блеском цивилизации и тщилась, хотя, конечно, и неудачно, передать ее отдаленнейшим народам Востока? Собственно говоря, идеальным порядком вещей на земле был бы тот, когда бы все великие этнографические группы, на которые разделено человечество, одновременно развили лежащие в них особенности направления до культурного цвета; когда бы древние Китай, Индия, Иран, возмужалая Европа, юное славянство и еще более юная Америка разом выказали всю полноту и все разнообразие заключающихся или заключавшихся в них сил, которые бы усугублялись плодотворным взаимодействием друг на друга. Такое состояние вселенской культуры имело бы только один недостаток со всемирно-исторической точки зрения. Сколько оно выигрывало бы в отношении пространственного протяжения, столько теряло бы во временной последовательности и тем противоречило бы требованиям экономии, всегда соблюдаемой природою. Ни одна культура не может быть вечною, и ежели бы все разом проливали свет свой, то все разом (или почти разом) и померкли бы, и мрачная ночь варварства распространилась бы над всей землей, так что новой культурной жизни не у чего бы было и зажечь свой светильник. Как в начале, пришлось бы добывать огонь цивилизации трудным и медленным трением дерева об дерево. Поэтому, хотя мы и не видим, почему бы не существовать еще раз двум самобытным цивилизациям одновременно бок о бок, однако же более склонны думать, что ежели вызывается культурная жизнь нового исторического типа, то, должно быть, жизнь старого угасает. Не в этом ли и главное объяснение вражды, инстинктивно чувствуемой прежним историческим деятелем к новому - предшественником к преемнику? Сама мысль, высказанная славянофилами о гниении Запада, кажется мне совершенно верною, только выразилась она в жару борьбы и спора слишком резко и потому с некоторым преувеличением.

    Гниение есть полное разложение состава органических тел, и притом с выделением разных, неприятно действующих на орган обоняния, газов. Этот последний, весьма несущественный, признак гниения и обращал на себя преимущественное внимание наших западников, как бы наносил им самое чувствительное оскорбление. В полемических статьях того времени с насмешкою говорилось о химиках, не умевших отличать гниения от жизненного брожения.

    Невежество тут было на стороне не этих химиков, а тех остроумцев, которые видели существенное различие между гниением и каким-то жизненным брожением, которого, как известно, в природе не существует. Всякое брожение есть разложение, то есть переход из сложных форм организованного вещества в более простые формы, приближающиеся к неорганическим формам соединений. Следовательно, гниение ли, брожение ли,- это в рассматриваемом нами отношении решительно одно и то же. Если брожение, то и разложение форм - вещественных ли соединений или общественного быта. Чтобы из такого разложения на элементы составилась новая органическая форма, необходимо присутствие образовательного принципа, под влиянием которого эти элементы могли бы сложиться в новое целое, одаренное внутренним оживотворяющим началом. Но на такой принцип не было указано, а в этом-то сущность дела. Впрочем, мы пойдем гораздо далее в наших уступках. Искренно и охотно скажем, что явлений полного разложения форм европейской жизни, будет ли то в виде гниения, то есть с отделением зловонных газов и миазмов, или без оного - в виде брожения, еще не замечается. Дело не в этом. Оставив преувеличения, вопрос заключается в том, в каком периоде своего развития находятся европейские общества, на какой точке своего пути: восходят ли они еще по кривой, выражающей ход общественного движения, достигли ли кульминационной точки или уже перешли ее и склоняются к западу своей жизни? Относительно индивидуальной жизни отдельных существ вопрос этот решается легко, потому что имеется для каждого из них множество предметов сравнения. Когда волосы начинают белеть, прямой стан сгибаться, лицо морщиниться, мы знаем значение этих признаков, потому что они бесчисленное число раз уже повторялись. Относительно целых обществ это не так. Правда, история представляет нам несколько культурных типов, перешедших полный цикл своего развития, но обстоятельства этого развития большей части из них нам плохо известны. Собственно, только жизнь Греции и Рима сохранились для нас в достаточной полноте, чтобы служить элементами сравнения, да и из них жизнь Рима была далеко не полною, претерпев слишком сильное искажение через влияние Греции. Кое-что ответит нам и Индия. Но всего этого мало. Возможностью этих сравнений надо, конечно, воспользоваться, но, за неимением достаточного числа данных, мы должны еще обратиться к аналогии других явлений, хотя и неоднородных с явлениями жизни цивилизаций, но имеющих с ними то общее, что они представляют развития под влиянием причин, правильно и постепенно изменяющихся в своей напряженности.

    Возьмем для первого примера ход дневной температуры. Она зависит от видимого движения солнца по небесному своду. Высшей точки своей кульминации достигает солнце в момент полудня, но результат этого движения - теплота продолжает еще возрастать два или три часа и после того, как причина, ее производящая, стала уже склоняться.

    Затем обратимся к аналогии того процесса в жизни земли, который обусловливается годичным периодом. Время летнего солнцестояния, которому соответствует наибольшая долгота дня и высшее стояние солнца, падает на июнь месяц, а результаты этого периодического движения относительно температуры достигают своей наибольшей величины только в июле или в августе. К этому же времени, или еще позднее, выказываются результаты для жизни растительной. В конце лета и в начале осени наступает период исполнения обещаний весны, тогда как дни уже много сократились и солнце стало гораздо ниже ходить.

    Возьмем жизнь отдельного человека: полноты своих нравственных и физических сил достигает он около тридцатилетнего возраста, несколько времени стоят они на одном уровне, а за сорок лет начинают видимо ослабевать. Когда же дают эти силы самые обильные, самые совершенные результаты? Не ранее сорока лет. В одном из своих образцовых критических или биографических опытов,- не могу, к сожалению, вспомнить, в котором именно,- Маколей замечает, что ни одно истинно первоклассное произведение человеческого духа, будет ли то в области науки или в области искусства, не было выполнено ранее сорокалетнего возраста, хотя, без сомнения, их первоначальная идея зародилась в уме в более ранний возраст. Если и можно найти исключения из этого положения английского историка, то их, во всяком случае, очень мало.

    То же показывает нам и развитие языков. Филологи единогласно утверждают, что все совершеннейшие языки, не исключая древнейших: санскритского, зендского, греческого, латинского, еврейского, окончили уже рост свой ранее того периода, в который оставили они нам следы своего существования, и находились уже в состоянии вырождения и упадка в те отдаленные времена, в которые они становятся нам известны. По весьма убедительному объяснению Мюллера, в этом заключается даже причина, дающая возможность генетической классификации языков арийского корня, так что кульминационный период развития этого семейства языков падает на то время, когда общий всем арийцам коренной язык не распался еще на свои отрасли. Но когда же дала та сила, которая образовала языки, свои самые большие результаты, то есть литературный цвет и плод? В несравненно позднейший период, для некоторых языков, как, например, для славянских, вероятно, еще и теперь не наступивший.

    Из всех этих явлений неоспоримо следует, что момент высшего развития тех сил или причин, которые производят известный ряд явлений, не совпадает с моментом наибольшего обилия результатов, проистекающих из постепенного развития этих сил: что этот последний всегда наступает значительно позже первого. Сравнение не доказательство, compraison n'est par raison, говорит французская пословица. Это так. Но если можно отыскать одну общую причину во всех случаях, которые берутся для сравнения, и если эта же общая причина необходимо должна иметь место и в том явлении, которое этими сравнениями доказывается или поясняется, то сравнения получают доказательную силу, потому что и та частная причина, от действия которой зависит ход развития того процесса, для уяснения которого мы прибегаем к сравнениям,- должна следовать тому же закону, должна принадлежать к той же категории причин, иметь одинаковые свойства с теми причинами, которые действуют в аналогических явлениях, взятых для сравнения. Общая причина, по которой в четырех взятых нами явлениях (в ходе суточной температуры, ходе годичной температуры и в связанных с нею периодических явлениях растительной жизни, в индивидуальном развитии человека и в развитии языков) момент кульминации, достигаемый силою, их обусловливающею, не совпадает с моментом наисильнейшего проявления результатов этой причины, а всегда ему предшествует, так что в этот последний момент причина, обусловливающая собою эти результаты, уже более или менее значительно ослабла, уже нисходит по кривой своего движения,- объясняется из следующего простого и очевидного соображения. Результаты действия причины все более и более накопляются, так сказать, капитализируются до тех пор, пока расходование их не превзойдет притока; и хотя бы сам приток ослабел сравнительно с прошедшим временем, сумма полезного действия все еще должна возрастать, пока он превышает расход. Это само собою понятно относительно дня и года. Но не то же ли относительно развития человека? Если примем, что с тридцатилетнего возраста силы его начинают слабеть, масса сведений, опытность, умение комбинировать умственный материал, метода мышления все еще могут возрастать и улучшаться вследствие, так сказать, духовной гимнастики; и эти приобретения, следовательно, могут еще долгое время перевешивать ослабление непосредственных сил. То же самое происходит и в развитии целых обществ, конечно, несколько непонятным образом. В развитии искусств, например, непосредственные творческие силы могут уменьшаться, но выработанная техника, влияние примеров, образовавшиеся предания, указывающие на ошибки, которых должно избегать, облегчая труд, могут иметь своим последствием то, что искусства будут продолжать процветать еще долгое время и даже достигать высшего совершенства. Почему слабеют силы в отдельном человеке, это нам кажется понятным или, по крайней мере, столь привычным, что и не возбуждает удивления. Но каким образом могут слабеть творческие силы целых обществ, это решительно не поддается объяснению, так как общество состоит из непрестанно возобновляющихся элементов, то есть отдельных людей. Однако история, несомненно, указывает, что это так, и притом не от внешних каких-либо причин, а от причин внутренних. После Юстиниана, например, греческий народ не производит более истинно великих людей ни на каком поприще в течение почти тысячелетнего еще существования империи(3).

    Я сказал: одряхление несколько понятно по отношению к отдельным индивидуумам. Это несправедливо; в сущности, оно столь же непонятно, как и одряхление обществ. И отдельный человек состоит из беспрестанно возобновляющихся элементов. Частички тела его сгорают, разлагаются и выделяются под разными видами, замещаясь новыми. Почему же эти новые частички хуже старых или хуже соединены между собою, хуже расположены относительно друг друга, так что общий эффект их деятельности менее благоприятен для целого? Это не менее трудно объяснить, как и то, почему при беспрестанном возобновлении неделимых, составляющих общественное тело, эти неделимые теряют свои превосходные качества. Почему, когда прежде между греками нарождались Периклы и Эпаминонды, Эсхилы и Софоклы, Фидии, Платоны и Аристотели и даже еще в более позднее время Велисарии, Трибонианы, Анфимии, Иоанны Златоусты, они замещаются потом сплошь людьми незначительными? Стареется, значит, в обоих случаях сам принцип, производящий и сочетающий эти элементы как человеческого или вообще животного, так и общественного тела. Как бы то ни было, приведенные для сравнения аналогии делают чрезвычайно вероятным, что самое обилие результатов европейской цивилизации в нашем XIX столетии есть признак того, что та творческая сила, которая их производит, уже начала упадать, начала спускаться по пути своего течения.

    Обратимся к аналогии, представляемой другими, уже совершившими цикл своего развития культурно-историческими типами. В какое время достигли творческие силы, произведшие греческую цивилизацию, своего апогея? Без сомнения, век Перикла представляет уже окончание этого периода. На это время падает цвет искусств и закладка того философского мышления и того рода научного исследования, которые составляют характер греческой науки. Уже с Пелопоннесской войны(4) Греция очевидно клонится к своему падению. Век Аристотеля есть уже время полного упадка, но тут только и философия и даже искусство достигают своего апогея, и только еще позже, в то время, которое можно назвать временем разложения, или, пожалуй, менее вежливо, гниения, достигает положительная наука своего полного развития в Александрии. Так же точно время полной силы римского народа совпадает с временем окончания войн Пунических и Македонских(5),ибо, начиная с Гракхов, внутренняя болезнь римского общественного тела начинает уже с силою обнаруживаться и требует героического, хотя и паллиативного лечения цезаризмом. Но время процветания римской цивилизации, когда она начала давать лучшие свои плоды, принадлежит царствованию Августа. Даже во времена Антонинов, непосредственно предшествовавших началу окончательного разложения(6), результаты римской цивилизации представлялись еще во всем блеске. Рим почти ничего не произвел самостоятельного ни в философском мышлении, ни в положительном научном исследовании. Единственное исключение составляет практическая область права и научная обработка его соответствует очень позднему времени римской жизни; она, собственно, начинается в век Антонинов, а блестящий период этого права переживает самое Западно-Римское государство, давшее ему начало, переселившись на почву Византии(7). По тем немногим сведениям, которые удалось извлечь науке из разных памятников индийской культуры, временем ее творческого периода должно считать то, когда развилась браманская цивилизация, после покорения пригангских стран(8), и когда односторонность ее вызвала буддийский протест. Но блистательнейшие свои результаты представила эта культура в начале нацией эры, во времена царя Викрамадитьи, когда жил Калидаси, когда возводились великолепные пагоды Эллоры и Бенареса и процветали науки философские и математические. Не выходит ли из этого троекратного примера, что кульминационная точка творческих общественных сил, создающих цивилизацию, совпадает с высшим цветом искусств и с временем философски энциклопедического знания, которое дает характер будущему направлению научного развития, и что период положительной, особенно же практической, применительной, науки характеризует то время, когда творческиеобщественные силы уже довольно далеко оставили за собою эпоху своего летнего солнцестояния?

    Какое же время цивилизации Европы соответствует этим эпохам апогея творческих сил и какое этим эпохам наибольшего накопления их результатов исчезнувших цивилизаций Индии, Греции и Рима? Аналогия так поразительна, что трудно не ответить, что первым соответствует XVI и XVII век, когда возводился храм Петра(9), писали: Рафаель, Микеланджело и Кореджио, Шекспир сочинял свои драмы, Кеплер, Галилей, Бэкон и Декарт закладывали основы нового мышления и новых метод научного исследования, а вторым - столь обильный результатами теоретическими и практическими - XIX век. В первую эпоху заложено все самобытное в европейском искусстве и в европейской науке, так что в последующее время оно только продолжало развиваться по тому же пути. Плод есть, по преимуществу, дар начала осени, а цвет, по преимуществу, дар конца весны. Точно так, как образование растительного зародыша совершается в оболочке, поражающей прелестью формы и блеском красок, так и зародыш новой философии и научной мысли бывает окружен всею прелестью поэзии, всей роскошью искусства. Момент цветения представляет нам последнюю закладку нового в жизни растения, а потому и должно считать его высшим моментом творчества растительной силы, за которым следует уже одно созревание. Оно продолжается после того, как и листья, главные органы питания, засохнут; продолжается даже иногда, когда сам плод оторван от растения, на котором завязался и образовался; продолжается даже на полках кладовой. Точно так же и высшим моментом творчества общественных сил должно признать то время, когда проявляются окончательно те идеи, которые будут служить содержанием всего дальнейшего культурного развития. Результаты этого движения, этого толчка долго могут еще возрастать и представлять собою всю роскошь и изобилие плодов цивилизации, но уже создающая ее и руководящая ею сила будет ослабевать и клониться к своему упадку. Таков общий характер всякого постепенного развития, проявившийся во всех цивилизациях, совершивших свой цикл, где ход его нам сколько-нибудь известен. Если культурно-исторический тип Европы должен составлять исключение из этого общего характера, то надо указать причины такого единственного в своем роде исключения, а мы их, признаться, не видим.

    При этом не надо выпускать из виду следующего: культурный тип Рима был простой, осуществляясь в одном государстве. Более сложен был тип Греции, а вследствие этой сложности различные периоды его развития не могли быть совершенно одновременны. Когда жизнь иссякла уже в Афинах, живших лишь своими славными воспоминаниями, союзы Ахейский и Этолийский на некоторое время сохранили еще жизненность греческого начала(10). Еще полнее и долее сохранилось оно в Александрийской колонии, а потом в Царьграде. Еще сложнее двуосновный европейский тип, и потому естественно, что ежели в каком-либо из составляющих его народов ход развития был задержан неблагоприятными обстоятельствами, то в этом народе и высшее развитие творческого начала и его результатов появится позднее, чем у остальных народов. Это случилось, например, с Германией, в которой тридцатилетняя опустошительная междоусобная война(11) задержала начавшееся во время Реформации развитие высшей культуры. Поэтому наступивший только в половине прошедшего столетия период высшего поэтического творчества в Германии и последовавшее за тем развитие самобытного германского философского мышления, а наконец и положительной науки, в которой только по истечении первой четверти XIX столетия заняла она первенствующее место, не может считаться противоречием высказываемому здесь взгляду на общий ход европейской цивилизации, взгляду, по которому ее творческие созидательные силы вступили уже около полутораста или двухсот лет тому назад на нисходящую сторону своего пути. Наступило уже время плодоношения! Жатва ли это, или сбор плодов, или уже сбор винограда;

    позднее ли лето, ранняя ли или уже поздняя осень, сказать трудно; но, во всяком случае, то солнце, которое взращало эти плоды, перешло за меридиан и склоняется уже к западу. Это положение стало бы гораздо яснее и очевиднее, если бы разобрать самый характер тех зиждительных сил, которыми построено и на которых держится здание европейской цивилизации, как это и делали Хомяков и Киреевский. Я предоставляю себе высказать мои мысли об этом впоследствии, при изложении существеннейших различий между народами славянского и германо-романского типа, к которому без дальнейших проволочек теперь же и приступаю. Пока же заключаю, что развитие самобытной славянской культуры не только вообще необходимо, но теперь именно своевременно.

    Примечания к Главе VII

    (1) Данилевский называет основоположников славянофильства, раньше других указавших на пороки западноевропейской буржуазной цивилизации, ведущие к "обезбоживанию" человека (статья 1839 г. А. С. Хомякова "О старом и новом" и статья И. В. Киреевского "В ответ А. С. Хомякову").

    (2)* Более роялистом, чем король (фр.).

    (3) Имеется в виду византийский император Юстиниан I (527-565), сумевший на время вернуть "Империи ромеев" Италию и Северную Африку; Византия пала не через 1000, а через 900 лет после Юстиниана (завоевана турками в 1453 г.).

    (4) Пелопоннесская война -27-летняя война, которая велась в V в. до н. э. между возглавляемым Спартой Пелопоннесским союзом и Афинами.

    (5) Так называемые Македонские войны велись Римом в конце III - начале II в. до н. э. в целях установления господства над Балканским полуостровом.

    (6) Антонины - династия римских императоров от Нервы до Коммода - сына Марка Аврелия. "Век Антониной" (96-192 гг. н. э.) вошел в историю императорского Рима под названием "золотого".

    (7) Речь идет о выдающемся памятнике юридической мысли - так называемом Кодексе Юстиниана (VI в.).

    (8) "Браманской цивилизацией" Данилевский называет цивилизацию, возникшую в Индии после прихода туда арийских племен (XIV - XIII вв. до н. э.). Культура индийских ариев базировалась на комплексе вед - священных текстов, авторами которых были брахманы (жрецы).

    (9) Т. е. храм св. Петра в Риме (1593; арх. Д. Браманте и Микеланджело Буонарроти).

    (10) Ахейский и Этолийский союзы - враждебные группировки греческих полисов. Обострение соперничества между ними вылилось в опустошительную Союзническую войну (конец III в. до н. э.).

    (11) О Тридцатилетней войне см. примеч. 15 к главе первой.

    ГЛАВА VIII. Различия в психическом строе Деление человеческих племен Ретциуса. — Выводы из него. — Насильственность черта германо-романского типа. — Нетерпимость. — Папство. — Разделение церквей. Прозелитизм. — Торговля неграми. — Война за опиум; покровительство Турции. Отсутствие насильственности у славян. — Особенность переворотов в жизни русского народа. — Принятие христианской веры. — Освобождение крестьян. — Что такое у нас аристократизм и демократизм. — Классификация нравственных качеств

    Милостивый Бог снабдил род наш такою кротостью и добросердечием, яких у других народов нет, к яким другие народы лишь посредством долгого процесса цивилизации с великим трудом приходят.

    Галицкий сатирический журнал "Страхопуд"

    О, Русь моя! как муж разумный,

    Сурово совесть допросив,

    С душою светлой, многодумной

    Идем на Божеский призыв.

    Хомяков

    Различия в характере народов, составляющих самобытные культурно-исторические типы, те различия, на которых должно основываться различие в самих цивилизациях, составляющих существенное содержание и плод их жизненной деятельности, могут быть подведены под следующие три разряда: 1) под различия этнографические; это те племенные качества, которые выражаются в особенностях психического строя народов; 2) под различия руководящего ими высшего нравственного начала, на котором только и может основываться плодотворное развитие цивилизации как со стороны научной и художественной, так и со стороны общественного и политического строя; 3) под различия хода и условий исторического воспитания народов. С этих трех точек зрения и будем мы рассматривать особенности славянского, и в особенности русского, характера, так как пока один русский народ достиг политической самостоятельности и сохранил ее - условие, без которого, как свидетельствует история, цивилизация никогда не начиналась и не существовала, а поэтому, вероятно, и не может начаться и существовать. Цель, с которою мы займемся этим рассматриванием, будет заключаться в том, чтобы оценить, достаточно ли велики эти различия для того, чтобы славянские народы могли и должны были выработать свою самобытную культуру, под страхом утратить значение исторического племени в высшем значении этого слова.

    Приступая к определению некоторых существенных черт этнографического различия народов славянских от германских, мы встречаем прежде всего на нашем пути физиологическое различие, которое, по мнению некоторых антропологов, проводит резкую, глубокую черту между племенем славянским и племенем германо-романским, что, с нашей точки зрения, должно бы быть нам на руку. Но вместе с тем это физиологическое различие относит нас к числу низших племен человеческого рода и таким образом устраняет от притязаний на высшую степень культурного развития, как бы обрекает на роль служебного этнографического материала. Я разумею здесь Ретциусово деление человеческих племен на длинноголовых (dolichocephali) и короткоголовых (brachycephali) (1). Нечего говорить, что наши многочисленные доброжелатели сильно напирают на это будто бы унизительное для славян различие. Как бы в параллель ему немецкий историк Вебер, соответственно рифмованному разделению сословий, государств и вообще обществ на Lehr-, Wehr- и Nahrstand(2)*, разделяет на те же классы и народы, населяющие Европу, в общепринятом смысле этого слова, и, конечно, относит славян к нэр-, а немцев к лэр-штанду, т. е. обрекает славянское племя на материальный труд в пользу высших племен. Рассмотрим же знаменитое Ретциусово деление: к чему-то оно нас приведет?

    Кроме длинноголовости, при которой продольный диаметр головы, от лба к затылку, превосходит поперечный, по крайней мере, в отношении 9 к 7, и короткоголовости, при которой это отношение превосходит 8 к 7, принимает Ретциус в основу своего деления еще другой признак, заключающийся в направлении передних частей челюстей (зубных отростков) и передних зубов. Зубные отростки челюстей и зубы могут лежать в вертикальной плоскости, что составляет прямочелюстность (orthognathismus), или они могут иметь косое, выдавшееся вперед направление - косочелюстность (prognathismus). Эти характеры направления челюстей и зубов, в соединении с длинноголовостью и короткоголовостью, дают повод к установлению четырех отделов, по которым племена человеческого рода размещаются следующим образом: Длинноголовые прямочелюстные. Индийцы (арийского корня), иранцы, немцы, кельты, греки, римляне, евреи, аравитяне, нубийцы, абиссинцы, берберы, финны, восточные американские племена, населяющие равнины Северной и Южной Америки (называемые Латамом американскими семитами).

    Длинноголовые косочелюстные. Негры, кафры, готтентоты, копты, жители Новой Зеландии, эскимосы и гренландцы.

    Короткоголовые прямочелюстные. Славяне, литва, тюркские племена, лапландцы, баски, ретийцы, албанцы, древние этруски.

    Короткоголовые косочелюстные. Китайцы, японцы, монголы, малайцы, полинезийцы, папуасы и американские кордильерские народы, к которым относятся и древние перуанцы (по Латаму, американские монголы).

    Прежде всего нельзя не заметить, что такое деление имеет совершенно характер искусственности. Здесь выставляется одно насквозь проницающее начало, которое, как это обыкновенно бывает, соединяет разнородное и разделяет сродное в других отношениях; так, например, строго придерживаясь этого деления, пришлось бы разнести южных и северных немцев в разные классы человечества, так как только последние длинноголовы, первые же короткоголовы.

    Как согласовать это деление с делением по цвету кожи, по свойствам волос, по Камперову личному углу и, наконец, с делением лингвистическим? Здесь все подчиняется одному признаку, которому придается преобладающее значение. Если славяне, невзирая на то, что говорят арийскими языками, имеют особую форму черепа, то необходимо принять, что они заимствовали свой язык от какого-нибудь длинноголового арийского племени, говорившего славянским языком, конечно, весьма многочисленного и могущественного, если оно могло передать свой язык такому крупному отделу человечества, имевшему, в сущности, тюркское происхождение, так как по соседству тех мест, где теперь живут или прежде жили славяне, только одни тюркские племена соединяют характер короткоголовости с прямочелюстностью. Как же не осталось никаких следов от этого коренного праславянского племени? Из этого, казалось бы, всего ближе заключить, что отношения между продольным и поперечным диаметром черепов хотя могут и должны быть принимаемы в число антропологических признаков, характеризующих группы человеческого рода, но не могут иметь того преобладающего значения, которое им придается. Сохраним, однако же, за ним это преобладающее значение и посмотрим, какие делают из него выводы.

    Народы, достигшие высшей культуры, как арийского, так и семитического племени, в древние и новые времена, все принадлежат и принадлежали к числу длинноголовых; следовательно, короткоголовые славяне не принадлежат к числу высших племен человечества. Такое заключение было бы весьма приятно пану Духинскому, но, к сожалению, если по этому взгляду русские - туранцы, то такие же туранцы и поляки, так что volens nolens(3)* и им приходится разделять эту судьбу наравне с русскими и со всеми славянами. Но если какое-либо явление может быть одинаково хорошо истолковано двумя различными способами, двумя различными предположениями, то, конечно, каждый имеет полное право принимать то истолкование, которое ему более нравится.

    Из того, что до сих пор только длинноголовые племена достигали высшей степени культуры, можно, конечно, заключить, что короткоголовость составляет некоторое к тому препятствие, указывает на меньшую способность к высшему развитию; но можно также заключить, что это произошло лишь оттого, что короткоголовые славяне, позже попав в благоприятные для культуры обстоятельства, позже начав развиваться, еще не успели произвести той культуры, к которой они, по задаткам своей природы, способны; можно заключить, что так как ведь история еще не закончена, то, сообразно с общим законом природы, высшим формам принадлежит высшее же, но позднейшее развитие. Первое толкование имело бы еще некоторое преимущество на своей стороне, если бы славянское племя, не достигши в целом высшей степени культуры, не представляло бы и отдельных примеров высшей даровитости. Но славяне произвели таких гениальных ученых, как Коперник, таких религиозных реформаторов, как Гус, таких государственных мужей, как Иоанн III, Петр Великий, таких поэтов, как Пушкин, Гоголь, Мицкевич, таких полководцев, как Суворов, таких деятелей просвещения, как Ломоносов. Следовательно, в задатках к высшему человеческому развитию нет недостатка в славянском племени. Чтобы заставить нас принять первое толкование, надо бы доказать, что короткоголовость составляет уже сама по себе признак низшей организации и что вышеприведенные примеры высокоодаренных короткоголовых личностей - суть только случайное исключение, может быть, результат какой-нибудь племенной помеси. Но внутренней причины, по которой бы преимущественное развитие черепа в продольном направлении стояло выше, нежели более равномерное развитие обоих горизонтальных диаметров, не найдено. Остается, следовательно, обратиться к самому систематическому расположению классифицируемых племен. Оно показывает нам, что из двух признаков рассматриваемого нами деления один - направление челюстей и зубов может служить к бесспорному установлению степеней совершенства между племенами человеческого рода, именно: племена прямочелюстные стоят бесспорно выше племен косочелюстных. Этот признак установляет в человеческом роде деление горизонтальное. Вопрос о том, можно ли приписать и другому принципу деления, основанному на отношении диаметров черепа, такой же иерархический характер? Если допустим это предположение, то увидим, что между низшими косочелюстными племенами человеческого рода превосходство, очевидно, принадлежит короткоголовым, так как китайцы(4)*, монголы, малайцы, полинезийцы стоят гораздо выше негров, кафров, готтентотов и жителей Новой Голландии, составляющих самые низшие людские расы; а если это так, то очевидная аналогия заставляет признать, что короткоголовость должна сохранять то же преимущество и между племенами прямочелюстными, так что восходящий порядок племен человеческих представлялся бы нам в следующем виде:

    Косочелюстные длинноголовые племена (негры и пр.). Косочелюстные короткоголовые племена (монголы и пр.).

    Прямочелюстные длинноголовые племена (европейцы и пр.).

    Прямочелюстные короткоголовые племена (славяне и пр.).

    Если кто не захочет принимать этого вывода, к которому нас приводит самое простое и естественное заключение, вывода неизбежного, если придавать длинноголовости и короткоголовости иерархический характер, то остается признать, что отношение между различными поперечниками черепа вообще не может служить к горизонтальному, а только к вертикальному делению человечества, то есть что оно не дает права устанавливать верхнюю и нижнюю группу, а устанавливает только две боковые, параллельные в своем развитии, группы, так сказать, правую и левую.

    Таким образом, Ретциусово деление приводит логически к одному из трех следующих заключений, которые с точки зрения национального самолюбия мы можем все одинаково принять: 1. Или это лишь искусственное деление, не имеющее того преобладающего значения, которое ему приписывается некоторыми, и признаки, на которых оно основано, могут лишь служить вместе с другими для характеризации пород, рас или вообще групп, на которые разделяется род человеческий. Это заключение и кажется мне единственно основательным и разумным. 2. Или оба начала этого деления: направление передних зубов и отношение черепных диаметров суть начала иерархические, определяющие собою степень совершенства рас; в таком случае это первенство принадлежит короткоголовым прямочелюстным племенам, т. е. славянам. 3. Или, наконец, только направление зубов устанавливает степень совершенства между племенами, отношение же между головными диаметрами ведет лишь к вертикальному делению на племена различные, но не на племена высшие и низшие. При этом последнем взгляде мы имели бы, точно так же, как при общезоологическом делении на типы и на классы, два разнохарактерные систематизирующие начала: одно - устанавливающее этнографические типы, не подчиняющиеся друг другу как низшее высшему, а только отличающиеся друг от друга как различное; другое же - устанавливающее этнографические классы, обозначающие степени совершенства организации. После этого небольшого отклонения перехожу к настоящему предмету этой главы.

    Верно, определительно схватить и ясно выразить различие в психическом строе разных народностей - весьма трудно. Различия этого рода как между отдельными лицами, так и между целыми народами имеют только количественный, а не качественный характер. Едва ли возможно найти какую черту народного характера, которой бы совершенно недоставало другому народу; разница только в том, что в одном народе она встречается чаще, в другом реже, в большинстве лиц одного племени она выражается резко, в большинстве лиц другого племени слабо, но эти степени, эта частость или редкость, числами невыразимы. Такой статистики еще не существует. Потому всякое описание народного характера будет походить на тот, ничего не говорящий, набор эпитетов, которым в плохих учебниках истории характеризуют исторических деятелей; потому и выходят эти описания народного характера иногда столь различными у разных путешественников, нередко одинаково добросовестных и наблюдательных. Одному случалось встретить одни свойства, другому другие, но в какой пропорции встречаются они вообще у целого народа, это по необходимости осталось для обоих неизвестным и неопределенным.

    Для отыскания таких свойств, которые можно бы было считать поистине чертами национального характера, и притом существенно важными, надо избрать иной путь, нежели простая описательная передача частных наблюдений. Ежели бы нам удалось найти такие черты национального характера, которые высказывались бы во всей исторической деятельности, во всей исторической жизни сравниваемых народов, то задача была бы решена удовлетворительно, ибо если какая-либо черта народного характера проявляется во всей истории народа, то необходимо заключить, во-первых, что она есть черта, общая всему народу, и только по исключению может не принадлежать тому или другому лицу; во-вторых, что эта черта постоянная, не зависящая от случайных и временных обстоятельств того или другого положения, в котором народ находится, той или другой степени развития, через которые он проходит; наконец, в-третьих, что эта черта существенно важная, если могла запечатлеть собою весь характер его исторической деятельности. Такую черту вправе мы, следовательно, принять за нравственный этнографический признак народа, служащий выражением существенной особенности всего его психического строя. Одна из таких черт, общих всем народам романо-германского типа, есть насильственность (Gewalt-samkeit). Насильственность, в свою очередь, есть не что иное, как чрезмерно развитое чувство личности, индивидуальности, по которому человек, им обладающий, ставит свой образ мыслей, свой интерес так высоко, что всякий иной образ мыслей, всякий иной интерес необходимо-должен ему уступить, волею или неволею, как неравноправный ему. Такое навязывание своего образа мыслей другим, такое подчинение всего - своему интересу даже не кажется с точки зрения чрезмерно развитого индивидуализма. чрезмерного чувства собственного достоинства чем-либо несправедливым. Оно представляется как естественное подчинение низшего высшему, в некотором смысле даже как благодеяние этому низшему. Такой склад ума, чувства и воли ведет в политике и общественной жизни, смотря по обстоятельствам, к аристократизму, к угнетению народностей или к безграничной, ничем не умеряемой свободе, к крайнему политическому дроблению; в религии - к нетерпимости или к отвержению всякого авторитета. Конечно, он имеет и хорошие стороны, составляет основу настойчивого образа действия, крепкой защиты своих прав и т. д. Проследим же события европейской истории, дабы увидеть, действительно ли насильственность составляет одно из коренных свойств германо-романских народов.

    Ранее всего проявляется эта насильственность европейского характера в сфере религиозной, так как эта сфера составляла долгое время преимущественный интерес, который преобладал над всеми прочими. Насильственность в религии, т. е. нетерпимость, проявилась одинаково как в племенах романского, так и в племенах германского корня. Первая еретическая кровь пролилась, как известно, на Западе, хотя число ересей было гораздо многочисленнее на Востоке. В 385 году испанский еретик Прискиллиан с шестью сообщниками были пытаны и казнены в Бордо после осуждения их на соборах Сарагосском, Бордосском и Трирском. Православная церковь, в лице Амвросия Медиоланского и Мартина Турского, в ужасе отвратилась от этого преступления. Эта казнь, эта религиозная насильственность, совершенные еще во время Римской империи, еще при общем господстве православия(5), послужили как бы началом той нетерпимости, которую выказал впоследствии католицизм. Но, может быть, признав казнь Прискиллиана за частный случай, припишут всю религиозную нетерпимость и насильственность последующих веков именно влиянию католицизма, а не воздействию национального характера германо-романских народов на религиозные убеждения и деятельность, как они проявились в средних и в начале новых веков. Но что же такое сам католицизм, как не христианское учение, подвергнувшееся искажению именно под влиянием романо-германского народного характера? Само христианское учение не содержит никаких зародышей нетерпимости, следовательно, нельзя сказать, чтоб оно придало насильственность характеру народов, его исповедующих, как, например, это можно с полным правом утверждать относительно влияния исламизма. Если, следовательно, католичество выказало свойства нетерпимости и насильственности, то, конечно, не могло ниоткуда заимствовать их, как из характера народов, его исповедующих.

    Христианство в чистой форме православия, прилаживаясь к свойствам романо-германского народного характера, обратилось чрез это в католичество. Католичество зародилось, собственно, со времен Карла Великого, когда он своим покровительством утвердил власть римского епископа во всем своем государстве, границы которого почти совпадали с тем, что, собственно, должно называть Европою. До этого времени римские первосвященники пользовались только тем уважением, которое сопряжено было с именем Рима, а также тем, которое они утвердили за собою в глазах покоренных романских народов Италии, Галлии и Испании своею верностью православию, исповедоваемому этими народами до покорения их варварами, тогда как варвары-покорители приняли по большей части арианство(6). Это же уважение, по подобной же причине, начало утверждаться и на Востоке во время гонений, воздвигнутых иконоборцами(7). Ежели бы папы остались верными догматам православия, то весьма вероятно, что они получили бы не главенство, конечно, но преобладающее влияние и уважение на Востоке, точно так же, как и на Западе; ибо восточные христиане видели бы в них прибежище против деспотизма, который нередко позволяли себе византийские императоры в церковных делах. От посредничества, от звания верховного третейского судьи недалеко, как известно, до преобладания. Папы не могли не видеть открывавшейся пред ними перспективы, которая могла составлять достаточную цель для их честолюбия в то время, когда не были еще изобретены Лжеисидоровы декреталии(8) и, угнетенные ломбардами, римские епископы не могли еще предвидеть ни своего светского владычества, ни учреждения феодально-теократической монархии в Европе, наполовину еще наполненной язычниками, угрожаемой магометанами и представлявшей бессмысленную кровавую неурядицу меровингской Франции(9). Очевидно, что догматическое различие с Востоком не могло входить в их планы, да оно и не входило. Не папы произвели догматический раскол в церкви, как это превосходно доказано в известной брошюре Хомякова(10), они только приняли его после долгого сопротивления, а приняв, конечно, и воспользовались им.

    Причина догматической разницы между церквами западною и восточною не имеют иного источника, кроме невежества, господствовавшего на Западе в первые века средней истории, и той насильственности характера, которая составляет основу всякого деспотизма, насильственности, считающей, что личное частное мнение достаточно освящается и утверждается тем, что оно есть наше мнение. Совещание с Востоком являлось как бы унижением в собственных глазах западного духовенства. Таким образом часть - Церковь западная - похитила, узурпировала актом насилия права целого - Церкви вселенской. В этом, собственно, папы были неповинны.

    Второе насилие проявилось в том, каким образом это частное мнение приобрело санкцию общественного догмата на Западе. Это сделал, как известно, Ахенский собор 809 года, который, по понятиям самих католиков, есть не более как собор поместный, решение которого не имело даже на своей стороне санкции папского авторитета. Ходатаем за доставление ему оной явился Карл Великий, действовавший в этом случае по примеру многих восточных императоров с тою, однако же, существенною разницей, что те нередко употребляли свою власть и влияние для доставления перевеса тому или другому православному или еретическому мнению вследствие внутреннего убеждения в его истинности, которого Карл ни в каком случае иметь не мог. В самом деле, догмат об исхождении Святого Духа от Отца только или вместе от Отца и Сына принадлежит к числу таких учений, которые сами по себе не представляют чего-либо ясного уму. То и другое одинаково непонятные, недоступные разуму таинственные учения. Учение Ария(11) могло казаться более понятным, более простым:

    менее таинственно-возвышенным, чем православное учение о Троице, и потому могло иметь внутреннюю привлекательную силу для умов, склонных к рационализму. То же можно сказать о несторианстве, о монофизитизме и монофелитизме(12). Еще в большей степени применяется это к иконоборству. Другие учения, как, например, гностицизм(13), могли, напротив того, иметь мистическую привлекательность для людей, у которых преобладала фантазия. Учение же об исхождении Святого Духа могло составлять убеждение схоластика с изощренным умом, дошедшего до него путем тонких диалектических выводов и различении, или экзегета и эрудита, почерпнувшего его из одностороннего, неполного изучения текстов Писания и писаний отцов Церкви. Но каким образом могло оно составлять предмет внутреннего убеждения для ума столь практического, как Карл Великий, когда притом высший ученый авторитет того времени, имевший это значение не только в глазах всех современников, но и в глазах самого Карла - Алкуин, держался противного, т. е. православного мнения? Очевидно, что у Карла должна была быть иная, менее идеального свойства побудительная причина, заставлявшая его настаивать перед Львом III о согласии на изменение Никеоцареградского символа(14). Причину эту, кажется мне, нетрудно открыть. Вся деятельность Карла заключалась в осуществлении носившегося в душе его идеала - всемирного христианского государства, в котором вся высшая, как светская, так и духовная, власть сосредоточивалась бы в лице императора: идеал того цесаропапизма, которым иностранцы любят укорять Россию. Возвышая значение во всем обязанного ему, им облагодетельствованного, им держащегося против многочисленных врагов папства, он думал возвысить собственные свои власть и значение. Для этой цели было необходимо, чтобы и церковь так же, как государство, была свободна от всякого внешнего влияния, или вмешательства. Но могла ли она таковою считаться, когда папа был только одним из пяти вселенских патриархов, когда для установления или изменения не только догматов веры, но и общих норм богослужения и канонического церковного порядка нужен был авторитет вселенских соборов(15), которые до того времени всегда собирались на Востоке, или, по крайней мере, согласие высших иерархов Востока? Одним словом. Карлу нужно было то, что мы теперь называем государственною церковью, и для установления ее он воспользовался зародившеюся на Западе догматическою разницей совершенно в тех же видах, в которых впоследствии Генрих VIII отделил англиканскую церковь от римской(16). Католичество, которое, как показывает самое имя его, присвоивает себе по преимуществу вселенский характер, получило, однако же, истинное свое начало именно из стремления Карла создать для своего государства самостоятельную государственную церковь, отделив ее от вселенской.

    По искреннему ли убеждению в непозволительности изменять вселенский символ или по желанию сохранить себе точку опоры против все подчинявшей себе императорской власти. Лев III, как известно, не согласился на настойчивые требования Карповых послов. Несмотря на такое сопротивление папы, новый лжедогмат, однако же, утвердился, чего, конечно, не могло бы быть, если бы во всем западном духовенстве, то есть во всем просвещенном слое тогдашнего общества, не господствовал тот дух насильственности, который ничего знать не хочет, кроме своего личного убеждения, хотя бы дело шло о таком предмете, в котором, по самой сущности дела, это убеждение должно быть некомпетентным.

    То же самое видим мы при проповеди христианства апостолами славян, св. Кириллом и Мефодием, в Моравском государстве(17). И здесь противодействие славянской проповеди исходило не от пап, а от немецких епископов. Папы неоднократно покровительствовали и даже уже после Николая I одобряли чтение символа без filioque(18)*. Наконец, сама фабрикация подложных Исидоровых декреталий, основание будущего католического здания, произошла не от пап, даже не под их влиянием, а совершенно от них независимо, с целью усиления епископской власти в ущерб местных областных митрополитов. Я привожу это в доказательство того, что католицизм возник и утвердился не столько вследствие папского честолюбия, сколько от насильственного характера западного духовенства, видевшего в себе все, а вне себя ничего знать не хотевшего. Паны, конечно, воспользовались таким выгодным для себя направлением и, опираясь на него, стремились уже подчинить себе и Восток.

    Дальнейшая религиозная история Европы подтверждает то же самое. Если бы не общий дух насильственности германо-романских народов, откуда взялся бы несвойственный христианству прозелитизм(19), огнем и мечом принуждавший креститься племена Восточной Германии еще при Карле Великом, а при последующих императорах и северо-западные славянские племена? Откуда эти рыцарские ордена, Тевтонский и Меченосцев, внесшие насильственную проповедь к Литве, к латышам и к эстам и закрепостившие себе имущество и личность этих народов? Где бы взяли папы средства для кровавого подавления альбигойцев и вальденцев? Откуда навербовала бы Екатерина Медичи убийц Варфоломеевской ночи? (20) Могли ли бы, без насильственности в самом народном характере, явиться ревнители папства, часто более ревностные, чем сами папы, распространявшие и защищавшие его господство тонким насилием иезуитизма и грубым насилием инквизиции? Но лучшим доказательством, что не католицизм как христианское учение, так сказать, извне навязал характер насильственности на всю религиозную деятельность европейских народов, служит то, что и там, где протестантизм, имеющий притязание на учение свободное по преимуществу, заменил собою католичество, мы не видим в его последователях большей терпимости. Кальвин сжигает своего противника Серве не хуже какого-нибудь Констанцского собора(21); англичане гонят одинаково как католиков, так и пресвитериан; пуритане представляют собою образец религиозной нетерпимости. Но ведь это, скажут мне, все дела давно минувших дней, результат грубости, варварства, и не подает ли теперь Европа, не только протестантская, но и католическая, пример религиозной терпимости - совершенного невмешательства в дела человеческой совести? Правда. Но когда же случился этот спасительный переворот? Не раньше, чем когда вообще религиозный интерес отступил на второй, третий, четвертый, одним словом, задний план и стушевался перед прочими интересами дня, волнующими европейское общество. Когда религия потеряла большую часть своего значения, так сказать, потеряла свой общественный характер, перестала быть res publika(22)*, удалившись в глубь внутренней семейной жизни, тогда немудрено было сделаться наконец терпимым в отношении к ней, то есть, в сущности, равнодушным, по пословице: "На тебе Боже, что нам негоже".

    Насильственность как коренная черта европейского характера через это не уничтожилась. Гони природу в дверь, она влетит в окно. Когда явился новый предмет, сосредоточивший на себе главный интерес общества, в нем должны были по преимуществу проявляться и все черты народного характера. Еще религия не потеряла своего первенствующего значения для европейского общества, как внимание его было обращено на отдаленные морские открытия, обещавшие обширное и выгодное поле действия всем предприимчивым людям, которые к нему обратятся. Колониальные завоевания и колониальная политика составляли главные интересы европейских народов одновременно с реформацией и долго после нее. Земной шар оказался тесным для честолюбия Испании и Португалии, понадобилось разделить его демаркационною линией(23). Подвиги конквистадоров слишком известны, чтобы нужно было на них останавливаться; притом же они могут быть истолкованы грубостью, алчностью искателей приключений, принадлежавших нередко к отребьям человеческого общества. Да и не это желал бы я выставить на вид; для своей цели я должен ограничиваться самыми общими крупными чертами, в которых, так сказать, замешано все общество. И факт достаточной крупноты представляет нам торговля неграми: охота за людьми, упаковка их как товар, выбрасывание десятками за борт, тяжелое рабство миллионов! Несмотря на разведение негров на людских заводах и на крепкую природу их, они не могли выдерживать тяжести неволи, безустанного труда, и потому должны были быть непрестанно пополняемы из Африки, неоскудевающего их источника. Другого, столь же крупного, факта не представляет всемирная история. Чтобы найти ему некоторое подобие, конечно, в микроскопически малых размерах, надо обратиться к тем разбойничьим государствам, которые существовали в некоторых городах Сицилии и южной Италии, во время борьбы греков с Карфагеном и в начале Пунических войн.

    Но если это и не дела давно минувших дней, то, во всяком случае, принадлежат прошедшему; а главное, зло уничтожено, или, по крайней мере, значительно ослаблено самими же европейскими филантропами. Я и не думаю уменьшать ни заслуг великодушных людей, которые, подобно Вильберфорсу и Букстону, употребили всю жизнь свою на противодействие и борьбу с вкоренившимся злом, ни заслуг Англии вообще в ее деятельности к прекращению постыдного торга. Согласен считать неосновательными те объяснения, которыми старались набросить тень на бескорыстие Англии в усилиях и пожертвованиях, ею деланных с этою целью, и охотно принимаю, что самая сила зла вызвала против него великодушную реакцию, но факт столетия продолжавшегося беспримерного насилия все-таки остается и не чем другим не может быть объяснен, как насильственностью в самом характере, так как эта торговля не была каким-либо правительственным политическим действием, насильно навязанным народам, а делом, в котором добровольно принимала участие значительная часть общества вся та часть его, которая имела в нем какой-либо интерес. Однако же если торговля неграми прекращена, или почти прекращена, если даже негры в большой части колоний и колониальных государств освобождены, то не проглядывает ли та же торговля людским товаром и в вольном найме "кулиев"?

    Главный интерес европейских народов, после того как прошла колониальная горячка, обратился на вопросы гражданской и политической свободы. И опять насильственность характера проявилась не в меньшей силе, чем в религии и в колониальной политике. Неустающая действовать гильотина, лионские расстреливания картечью, нантские потопления(24), внешние войны, которыми проповедовались с мечом в руках равенство, братство и свобода, точно так, как некогда христианство Карлом Великим и рыцарскими орденами: что же это такое, как не нетерпимость, не насильственное навязывание своих идей и интересов во что бы то ни стало? И тут не так ли же, как у иезуитов, господствовало правило, что цель оправдывает средства,- эта истинная формула насильственности?

    Но и революционный дух улегается, политический интерес отступает на второй план, хотя и не на столь далекий, как религия, и снова первую роль играют интересы материального свойства, интересы торговли и промышленности. Это интересы по самому существу своему личные и не допускают, казалось бы, насильственности в своем применении. И, однако же, и европейская торговля, эта мирная проводница цивилизации, представляет уже в наш просвещенный и гуманный век пример насильственности, столь же единственный в своем роде, как и торговля неграми. В начале сороковых годов Англия прокладывает пушками путь отраве в Китай(25). Неужели все конквистадоры, лигисты, инквизиторы или террористы на волос хуже, на волос более насильственны, чем цивилизованные купцы, заставляющие целый мирный и почтенный уже одною своею древностью народ стравливаться нравственно и физически в угоду своим коммерческим выгодам? Святость или величие интересов, во имя которых неистовствовали первые, составляет скорее в их пользу извиняющее обстоятельство, если только подобные насилия могут иметь какое-нибудь извинение.

    Не так же ли насильственно отношение западных государств к угнетаемым Турцией славянским народам? Эгоистический интерес, даже ложно понимаемый, заставляет их всеми мерами величайшей несправедливости противиться освобождению этих несчастных народов - противиться даже с оружием в руках. Интересы религии требовали некогда Варфоломеевской ночи, интересы свободы сентябрьской резни и неустанно действующей гильотины; интересы политического равновесия и неизвестно кем угрожаемой цивилизации требуют теперь сохранения турецкого варварства, и свобода, жизнь, честь славян и греков приносится в жертву этому новому Молоху.

    Что же представляет нам в параллель этой насильственности европейской истории, проявлявшейся во всяком интересе, получавшем преобладающее значение,история России? Религия составляла и для русского народа преобладающий интерес во все времена его жизни. Но он не ожидал проповеди энциклопедистов, чтобы сделаться терпимым. Терпимость составляла отличительный характер России в самые грубые времена. Скажут, что таков характер исповедуемого ею православия. Конечно. Но ведь то же православие было первоначально и религией Запада, однако же, как мы видим, оно исказилось именно под влиянием насильственности романо-германского характера. Если оно не претерпело подобного же искажения у русского и вообще у славянских народов, значит, в самых их природных свойствах не было задатков для такого искажения, или, по крайней мере, они были так слабы, что не только не могли осилить того кроткого духа, который веет от христианства, но, напротив того, усвоив его себе, совершенно ему подчинились. Мало того, и те славянские племена, как, например, чехи, у которых вследствие германской насильственности православие уступило место католицизму, никогда не проявляли религиозной нетерпимости. Они только терпели от нее, а не сами заставляли терпеть; в их крови были потушены те православные воспоминания, которые с такою силою пробивались наружу в славные времена Гуса и Жижки. Один из славянских народов - поляки - представляет действительное и грустное исключение. Насильственность и нетерпимость отметили характер их истории. Но та, сравнительно небольшая, доля польского народа - шляхетство, к которой только и может по справедливости относиться этот упрек, могла усвоить себе европейскую насильственность не иначе как исказив и весь свой славянский образ, совершенно отказавшись от него, сделавшись ренегатом славянства во всех отношениях до такой степени, что обращается в орудие Турции для угнетения славян. И в самой русской истории проглядывают временами черты религиозной нетерпимости, именно относительно старообрядцев. Мы не оправдываем их, но должны, однако же, сказать, что, во-первых, эти гонения, в сравнении с европейскими религиозными гонениями, представляются лишь слабыми бледными отпечатками; во-вторых, что для правильного понятия об этих гонениях надо отличить в них два различные характера. Именно они имеют совершенно различные свойства до и после Петра. Только в первый непродолжительный период характер их был действительно религиозный, и таковой получили они, без сомнения, от начинавшего в то время оказываться влияния западнорусского, киевского духовенства, которое, терпя само непрестанное гонение от латинства, находясь в непрерывных с ним отношениях, невольно заразилось в некоторой степени духом католической нетерпимости, который и передало Московскому государству тем успешнее, что было образованнее духовенства восточно-русского. Во второй период гонение имело исключительно характер политический, и старообрядство преследовалось как сильнейший протест русской жизни против иноземщины, в самый сильный разгар которой - при Бироне, преследовалось даже и само православие. Кроме этого, надо помнить, что русский народ никогда не сочувствовал гонению на старообрядство и тем менее в нем участвовал: оно производилось одною внешнею силою полиции. Надо также принять во внимание, что, взявшись за несвойственное народному характеру дело, правительство выказало в нем полную свою неумелость. К русскому религиозному гонению можно бы применить слова расходившегося взяточника: "А если уж на то пошло, так и взятки не так берут".

    Русский народ имел также период обширных, отдаленных завоеваний, или, лучше сказать, расселении; эти завоевания производились, как и во времена испанских конквистадоров, почти без участия правительства, искателями приключений и даже разбойничьими атаманами; -и, однако же, какая разница! Слабые, полудикие и совершенно дикие инородцы не только не были уничтожены, стерты с лица земли, но даже не были лишены своей свободы и собственности, не были обращены победителями в крепостное состояние.

    Итак, вот одно существенное различие. Славянские народы самою природою избавлены от той насильственности характера, которую народам романо-германским, при вековой работе цивилизации, удается только перемещать из одной формы деятельности в другую. Неужели же такая прирожденная гуманность не отразится, как совершенно особая, своеобразная черта, в характере той цивилизации, которую им удастся создать? Она и отражается во многом и многом, например в русском законодательстве относительно смертной казни. При самом принятии христианства Владимиром, он почувствовал всю несообразность ее с высоким учением, которым просветился, и тем доказал, что более проникся духом его, чем его учителя и наставники, которые софистическими доказательствами умели устранить великодушные сомнения равноапостольного князя. Так же думал о смертной казни и Мономах - и все это в разгар средневекового варварства в Европе. Когда, после реформы Петра, русская жизнь начала опять понемногу поворачивать в русскую колею, императрица Елизавета, женщина с истинно русским сердцем, опять отменила смертную казнь, гораздо ранее, чем в Европе даже в теории против нее восстали. Ее русскому сердцу не надо было для этого никаких Беккариев. Если этот великодушный закон не всегда осуществлялся на практике, то опять, как в религиозных гонениях, не от чего другого, как от европейских влияний, на которые мы, к сожалению, так податливы. В принципе, по крайней мере, смертная казнь и до сих пор имеет в нашем законодательстве только характер необходимой обороны, а не правомерной кары, как это, например, видно из того, что она налагается за нарушение карантинных правил, а в других случаях налагается не иначе как судом по Полевому уложению. Так же точно и отношение всего народа к преступникам запечатлено совершенно особенным, человечным и истинно христианским характером. Можно еще указать на чуждые всякой насильственности отношения как русского народа, так и самого правительства к подвластным России народам, чуждые до такой степени, что нередко обращаются в несправедливость к самому коренному русскому народу. Тот же характер имеет и вся внешняя политика России, также нередко к ущербу России. Эта чересчур бескорыстная политика часто имела весьма невыгодные результаты для тех, которые имели всего более прав на нашу помощь и на наше сочувствие, но самая несправедливость, самые ошибки эти имели тем не менее своим источником отсутствие насильственности в характере, побуждавшее жертвовать своими интересами - чужим.

    Другую общую черту русского характера можно, кажется мне, извлечь из изучения того способа, которым совершались все великие перевороты в жизни русского народа, сравнительно с таковыми же в жизни других народов. Я не намерен рассматривать этих главных моментов русской истории, я хочу только извлечь из них некоторые черты русской народной психологии. Покойный К. С. Аксаков сказал, что историю русского народа можно назвать его житием, и это глубокая истина. Как совершаются обыкновенно великие события в жизни народов не только европейских, но и других? Какой-либо интерес зарождается вследствие ли исторических обстоятельств или как плод мысли одного из великих двигателей истории. Интерес этот постепенно возрастает, борется с существующим порядком вещей, который он в большей или меньшей степени отрицает, побеждается, восстает вновь, сначала обороняется, потом наступает, становится наконец победителем и начинает, в свою очередь, преследовать те интересы, которые были некогда господствующими, а теперь, постепенно уступая своему противнику, несколько раз восстают из своего падения, пока наконец не сойдут совершенно обессиленные с исторической сцены. Не таков ли был ход Реформации, революции и, в меньших размерах, не так ли прошла парламентская реформа или отмена хлебных законов в Англии, не так ли происходила там же новая парламентская реформа или в Америке уничтожение невольничества? Каждый интерес представляется партией, и борьба этих партий составляет историческую жизнь как новой Европы, так, кажется мне, и Древних Рима и Греции.

    Совершенно иначе происходит процесс исторического развития в России. Все великие моменты в жизни русского народа как бы не имеют предвестников, или, по крайней мере, значение и важность этих предвестников далеко не соответствуют значению и важности ими предвозвещаемого. Сам переворот, однако же, не происходит, конечно, как Deus ex machina(26)*. Только предшествующий ему процесс есть процесс чисто внутренний, происходящий в глубине народного духа, незримо и неслышимо. Старый порядок вещей, или одна из сторон его, не удовлетворяет более народного духа, ее недостатки уясняются внутреннему сознанию и постепенно становятся для него омерзительными. Народ отрешается внутренне от того, что подлежит отмене или изменению, борьба происходит внутри народного сознания, и, когда приходит время заменить старое новым на деле, эта замена совершается с изумительною быстротою, без видимой борьбы, к совершенному ошеломлению тех, которые думают, что все должно совершаться по одной мерке, считаемой ими за нормальную. В народном сознании происходит тот же процесс внутреннего перерождения, который совершается в душе отдельного человека, переходящего из одного нравственного состояния в другое, высшее, получив к прежнему полное отвращение; тот психологический процесс, о котором нам повествуют многие сказания о жизни христианских подвижников и который обращает египетскую блудницу Марию в идеал святости и целомудрия, процесс, которому каждому из нас случалось слышать или видеть примеры, очень нередко встречающиеся в жизни русских людей.

    Самое первое историческое деяние русского народа, положившее основание Русскому государству, представляет нам этот характер. Новгородские славяне свергают с себя иго иноплеменников, но внутренние смуты внушают им отвращение к окружающему их порядку вещей. Представителем народного сознания является некто Гостомысл, историческое лицо, или олицетворение народной идеи - это все равно; без борьбы партий, как бы единогласным мирским решением, шлют послов за море просить себе князя(27); и раз избранной власти остается народ верным в течение всей своей исторической жизни. Это происшествие казалось таким из ряду вон выходящим, что ему одно время не хотели даже верить и думали видеть в правдивом сказании летописца приноровленный к народному самолюбию рассказ о норманнском завоевании - точно как будто бы дело шло о повествовании французского историка новейших времен, желающего замаскировать неудачу великой армии, сваливая ее на мороз, и т. п.

    Гораздо яснее, потому что само событие гораздо известнее, проявляется та же черта в принятии русским народом христианской веры. Обращение народов в новую веру, сколько мы тому знаем примеров, совершалось одним из следующих способов. Апостолы или миссионеры долговременной проповедью, постоянными усилиями, мученичеством прокладывали путь новому учению, которое, постепенно увеличивая число своих последователей, при более или менее долговременной борьбе партий, одерживало наконец победу. Так восторжествовало христианство в Римской империи. Или победители навязывают свое исповедание побежденным, как аравитяне покоренным ими народам Азии и Африки, как Карл Великий - саксонцам, как меченосцы - эстам и латышам; или, наконец, победители принимают веру побежденных, как франки от романизированных галлов. Ни первого, ни второго, ни третьего не было в России; по крайней мере, то, что можно считать в некотором смысле миссионерством, далеко по своей силе не соответствовало быстроте и беспрепятственности распространения христианства. Один человек, который по всему своему характеру представляет самое живое олицетворение славянской природы, является как бы представителем своего народа. Гостеприимный, общительный, веселый, несмотря на свои увлечения, насквозь проникнутый славянским благодушием, вел. кн. Владимир начинает чувствовать пустоту исповедуемого им язычества и стремление к чему-то новому, лучшему, способному удовлетворить душевную жажду, хотя для него и неясную. На его зов стекаются миссионеры от разных религий; он свободно обсуживает, совещаясь со своими приближенными, излагаемые перед ним учения, посылает доверенных лиц исследовать характер этих религий на месте и, убедившись этим путем свободного исследования в превосходстве православия, принимает его. За ним, почти без сопротивления, принимает его и весь русский народ. Процесс, который происходил в душе князя, был только повторением более определенным и сознательным того, что смутно передумала и прочувствовала вся тогдашняя Русь. Ибо этим только и можно объяснить отсутствие сопротивления столь коренному нововведению. Все совершилось без наружной борьбы, потому что видимому действию предшествовала уже борьба внутренняя, отрешение от старого, отжитого и внутренняя жажда лучшего, нового. Рассказ о принятии христианства Владимиром считается легендою. Ежели это легенда, то она говорит еще гораздо более, нежели историческое событие, которое могло бы быть не более как случайностью, тогда как легенда служит выражением того, как, по понятиям русского народа, должен был произойти переход от язычества к христианству. Заподозривают также справедливость или, по крайней мере, полноту летописного рассказа о ходе распространения христианства и в некоторых летописных сказаниях, как, например, о волхве в Ростове, хотят видеть указание на продолжительную борьбу новой религии со старою. Но ежели бы новой религии пришлось выносить сильную борьбу с язычеством, то каким образом при тогдашней слабости государственной власти, при бездорожии, при бесконечных лесах, разделявших область от области, волость от волости, могла бы власть способствовать водворению христианства против воли народа? А главное, каким бы образом монахи-летописцы, в глазах которых все прочие события, все прочие подвиги были ничто в сравнении с подвигами апостольства и мученичества (которые должны бы были сопровождать распространение христианства, если бы народ серьезно противился его введению), именно об этих-то подвигах и умолчали? Не может служить опровержением мирному и беспрепятственному распространению христианства в России и то, часто выставляемое на вид, обстоятельство, что языческие понятия и обряды долгое время продолжали господствовать в народе, да и теперь еще далеко не вполне устранены. Содержание христианства, по его нравственной высоте, бесконечно и вполне едва ли осуществляется даже в отдельных, самого высокого характера личностях, не говоря уже о целой народной массе. Но иное дело полное осуществление христианского идеала в жизни и деятельности, иное дело - более или менее неясное сознание его превосходства, его властительной силы над душою, о чем я только и говорю. Подобный же характер имеет и подвиг Минина. И он является представителем мысли и чувства, живших в целом русском народе, им только яснее сознанных, и разом одушевивших народ.

    Но всего очевиднее выразилась особенность русского народного характера, о которой теперь идет речь, в том событии, которому все мы были очевидцами. И в освобождении крестьян, как в призвании варягов, введении христианства, освобождении от поляков, выразились в лице одного человека, в лице императора Александра, мысли и чувства всего русского народа. Все мы очень хорошо знаем, что освобождению крестьян не предшествовало никакой агитации, никакой, ни изустной, ни печатной, пропаганды; все, казалось, были одинаково к нему не подготовлены, интересы единственного образованного сословия в государстве ему противоположны и по самой сущности дела враждебны. Однако все совершилось быстро, с невероятным успехом. Крестьяне не просто освобождаются на европейский лад, а наделяются землею, и все это без всякой борьбы, без всякого сопротивления с какой бы то ни было стороны и без каких-либо партий, кроме разве некоторых уродливых и ничтожных претензий на партию, представляемых газетою "Весть"(28). Что все обойдется благополучно со стороны народа, в этом были уверены все, сколько-нибудь знавшие Россию. Но уверенность в едином спасительном исходе дела, я думаю, поколебалась у многих, когда сделалось известным, что введение реформы поручается лицам от дворянства, предлагаемым предводителями и утверждаемым губернаторами, без участия депутатов со стороны крестьян, без всякого влияния их на выбор посредников. По всем европейским понятиям, от которых всем нам так трудно вполне отрешиться, должно было полагать, что интерес крестьян, преданный в руки противоположного ему интереса дворян, будет нарушен, насколько это только возможно без нарушения буквы закона; а мы знаем, как широка эта возможность. Казалось, что исполнение, применение лишат закон его существеннейшего значения. И такое опасение оказалось совершенно основательным там, где исполнителями, посредниками явилось не русское дворянство, а польское шляхетство. В России реформа совершилась так, как не только Европа, но и большинство из нас самих не могли себе представить. Русский народ - как крестьянство, так и дворянство - выказал себя в таком свете, что, дабы достойным образом обозначить характер их деятельности в это время, должно обратиться к языку народа, у которого все нравственно высокое, все добродетельное имело характер гражданский. То была virtus(29)* в полном значении этого слова. Перенесемся мысленно на несколько столетий в будущее и представим себе, что о пережитом нами времени остались лишь такие же скудные следы, как те, которые мы имеем об основании Русского государства или о введении христианства в Россию; представим себе также, что в течение этих столетий не утратилась привычка судить о явлениях русской жизни с европейской точки зрения, и пусть были бы тогда открыты в пыли архивов история о происхождении в селе Бездне Казанской губернии и немногие ей подобные(30). Как бы возликовали тогдашние европействующие историки! Фактические следы борьбы интересов и сословий найдены, отдельные примеры ничтожных исключений, даже не исключений, а жалких недоразумений, были бы раздуты в целую систему, по которой своеобразные события русской жизни благополучно подводятся под общий нормальный, единственно возможный характер - общеевропейского хода исторического развития. Теперь, конечно, к такому толкованию прибегнуть невозможно. Надо объяснить дело давлением власти, отсутствием энергии в защите своих интересов, влиянием бюрократического элемента и т. д. Конечно, правительственная власть в России имеет большую силу материальную и еще большую нравственную, но мы очень хорошо знаем, что в этом деле ей вовсе не приходилось себя обнаруживать. Мы знаем также, что, дабы сделать все усилия ее бесплодными, не было бы надобности ни в каком деятельном сопротивлении, что для этого было бы вполне достаточно сопротивления пассивного, недобросовестного отношения к делу. Шляхетство западных губерний показало пример, как это делается, и если бы не счастливая случайность открытого восстания(31) - крестьянская реформа в западных губерниях не только не принесла бы ожидаемых от нее плодов, но принесла бы последствия самые вредные. Ежели бы и русское дворянство было одержимо тем же узким эгоистическим направлением, если бы главною побудительною причиною его действий был бы интерес, то, несмотря ни на какие усилия власти (органы которой ведь также все должны бы были разделять те же узкие сословные воззрения), дело не пошло бы лучше, чем в западных губерниях при польских мировых посредниках.

    Так же точно несправедливо бы было заключить из общего характера, которым отличались все главные перевороты в жизни русского народа, об отсутствии в нем всякой энергии и самодеятельности, о его воскоподобной мягкости, по которой из него можно лепить что угодно. Мы видим другие примеры, что величайшие усилия правительства не приводили ровно ни к чему там, где цели его были противны народному убеждению или даже где народ относился к его целям совершенно равнодушно. Пример старообрядства доказывает первое, пример же множества учреждений, реформ, нововведений, оставшихся мертвою буквою, пустою формою без содержания, хотя против них не только не было активного, но даже и пассивного сопротивления, а было только совершенно равнодушное, безучастное к ним отношение, достаточно доказывает второе.

    Из выставленной здесь черты русского народного характера, проявлявшейся при самых важных торжественных мгновениях его жизни, выводится то заключение, что вообще не интерес составляет главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание, медленно подготовляющееся в его духовном организме, но всецело обхватывающее его, когда настает время для его внешнего практического обнаружения и осуществления. А так как интерес составляет настоящую основу того, что мы называем партиями, то во всей исторической жизни России нет ничего, что бы соответствовало этому, по преимуществу западноевропейскому, или романо-германскому, явлению. Все, что можно назвать у нас партиями, зависит от вторжения в русскую жизнь иностранных и инородческих влияний; поэтому, когда говорят у нас об аристократической или демократической партии, об консервативной или прогрессивной, все очень хорошо знают, что это одни пустые слова, за которыми не скрывается никакого содержания. Напротив того, для всех ясен смысл партии немецкой, партии польской, в противоположность партии русской, которая не есть и не может быть партией уже по самому названию, которое ей дают. Что за названиями этих партий скрывается действительная, более или менее могущественная сила, это также мы знаем. Конечно, и у нас есть различные мнения относительно того или другого явления общественной жизни, но потому именно они и суть только мнения, что не представляют собою никакого интереса. Это выказалось бы до очевидности ясно, если бы мы имели статистически обработанные данные о кругах подписчиков на все наши политические журналы; тогда ясно бы оказалось, что все различия в цветах и мнениях журналов не соответствуют никакому сословному или иному какому интересу в кругу их подписчиков. Один только журнал, без сомнения, представил бы исключение - это пресловутая "Весть", которую одну только и можно назвать органом партии, но и эта партия выросла так же точно не на русской почве, как и партия польская и немецкая, которым газета эта так сочувствует. Партия эта называлась некогда боярскою, а ныне может быть названа псевдоаристократическою. Начало ее одушевляющее, в более здоровой и народной форме, конечно, применяясь к жизни народов, в которой имело корни, доставило могущество и благоденствие Англии, сохранило и укрепило маленький мадьярский народ, подчинив ему весьма обширное для его сил королевство Венгерское, доставляло в течение целого ряда веков если не свободу и благоденствие, то силу и величие республике Венецианской. Оно же, будучи менее соответственным с характером французской нации, принесло ей много бедствий и довело до страшной катастрофы, но, по крайней мере, сообщило много блеску длинному периоду ее истории. Но на совершенно несвойственной ему почве славянства это начало не могло не принять самой ложной формы и не иметь самых гибельных последствий. Высшие сословия Польши, всосав его вместе с католицизмом и разными немецкими порядками, внесли отраву во всю жизнь Польши, и оно не только наконец погубило ее, но всю историю ее обратило в притчу во языцех. В Сербии склонило оно голову под иго мусульманства, в Чехии подало руку онемечению, а в Западной России к ополячению народа. В России, где, благодаря Бога, никогда не имело оно ни большой силы, ни большого значения, оно крамольничало во время детства и юношества Иоанна, целовало крест королевичу Владиславу(32), и будучи побеждено мещанином Мининым и князем Пожарским, задавленное мощью Петра, при последнем уже издыхании навело на Россию десятилетнюю казнь бироновщины, и имело бы гораздо худшие последствия, если бы не было подсечено под самый корень русским дворянством. Не мудрено, что такое антирусское, антиславянское начало принимает несвойственные русской жизни аллюры партии, образцы и идеалы которой, быв прежде польско-шляхетскими, стали теперь немецко-баронскими, сохранив, однако же, горячие симпатии и к своему древнему первообразу.

    Другой вывод из выше изложенной исторической особенности важнейших моментов развития русского народа состоит в огромном перевесе, который принадлежит в русском человеке общенародному русскому элементу над элементом личным, индивидуальным. Поэтому-то между тем как англичанин, немец, француз, перестав быть англичанином, немцем или французом, сохраняет довольно нравственных начал, чтобы оставаться еще замечательною личностью в том или другом отношении, русский, перестав быть русским, обращается в ничто - в негодную тряпку, чему каждый, без сомнения, видел столько примеров, что не нуждается ни в каких особых указаниях.

    Особенности в психическом строе народа, кроме подмеченных некоторых черт, проявляющихся в особенном характере его истории, могли бы еще быть определены, при посредстве естественной классификации нравственных качеств, по видам, родам, семействам, классам, так чтобы качества эти и в системе были бы расположены в группы, все более и более удаленные друг от друга, по мере их внутренней несовместности между собою. Очевидно, что при таком расположении чем выше группа качеств (в систематическом порядке), которыми можно характеризовать народы (отвлекаясь, конечно, от частных исключений, которые не могут не представляться), тем глубже должно быть существующее между ними различие, тем менее общего будет в направлении всей их деятельности.

    Нравственные качества (я не говорю добродетели, потому что не только недостаток, но и самый их излишек может составить порок), кажется мне, весьма естественно разделяются на три группы: на качества благости, справедливости и чистоты. Эти последние, состоящие в противу действии разного рода материальным соблазнам и принадлежащие к области обязанностей человека к самому себе, не могут доставить какой-либо народной характеристики. Они суть, так сказать, венец личных человеческих добродетелей. Оба остальные разряда составляют качества общественные, так как они обусловливают собою характер взаимных отношений людей между собою. Не нужно большой наблюдательности, чтобы признать в первых по преимуществу свойства славянского, а во вторых свойства германского народного характера. Конечно, весьма хорошо усвоивать себе и те добрые качества, которые менее нам сродны, в той мере, в которой они не поставляют препятствия развитию наших личных или народных добродетелей, и в известной мере это, конечно, возможно; но тем не менее возможность с верностью характеризовать два народные характера не частными какими-либо чертами, но целыми высшего разряда группами нравственных качеств, соответствующими их основному делению, должна указывать на весьма существенные различия во всем психическом строе народов славянских и народов германских.

    Характеристические особенности в умственных свойствах славянского племени если не труднее подметить, чем в области нравственном, то, однако же, труднее изложить с некоторою доказательностью. По недавности и малому еще развитию у славянских народов науки, в которой эти особенности умственного склада всего яснее отражаются, как тому были представлены примеры в шестой главе, недостает нужных для сравнения материалов.

    Это было бы легче сделать относительно эстетических свойств славянского духа, ибо для такого изучения есть уже гораздо более материала. Но для углубления в эту область потребовалось бы сравнительное изучение славянских литератур с литературами других народов. Я не имею ни достаточных познаний, ни нужных для этого способностей, и поэтому все, что мог бы в этом отношении сказать, оказалось бы недостаточно подтвержденным фактами, а, с другой стороны, заставило бы слишком далеко удалиться от истинной цели этой статьи, цели, которая имеет весьма мало общего с эстетикою.

    Примечания к Главе VIII

    (1) Шведский анатом А.-А. Ретциус в середине XIX в. предложил первую краниологическую классификацию рас, неоднократно затем пересматривавшуюся.

    (2)* Ученое, военное и кормящее сословие (нем.).

    (3)* Волей-неволей (лат.).

    (4)* Если считать китайцев за среднегодовых (Mesocephali), у которых череп представляет среднюю форму между длинноголовым и короткоголовым, то они должны, конечно, остаться в стороне при решении разбираемого здесь вопроса. Но и за исключением их, умственное превосходство в косочелюстных племенах, бесспорно, остается на стороне короткоголовых. Примеч. авт.

    (5) Основу православного вероучения составляет Никеоцареградский символ веры, утвержденный на первых двух вселенских соборах 325 и 381 гг. Догматы католицизма устанавливались до и после разделения церквей в 1054 г.; окончательно католический символ веры был утвержден в середине XVI в. (так наз. Тридентское исповедание веры).

    (6) Арианство - течение в христианстве в IV - VI вв., основанное священником Арием, отрицавшим догмат о единосущноеTM Бога-Отца и Бога-Сына (Христа).

    (7) Имеются в виду сторонники и последователи византийского императора Льва III, запретившего в 730 г. культ икон и конфисковавшего церковные сокровища.

    (8) Лжеисидоровы декреталии - сборник подложных церковных документов, появившийся во Франции в середине IX в. с целью обоснования верховной власти папы во вселенской церкви; проводил идею "непогрешимости" папы.

    (9) Речь идет о жестоких действиях Хлодвига (481-511), короля салических франков из рода Меровингов. Стремясь укрепить свою власть, Хлодвиг уничтожил других франкских вождей и большинство своих родственников.

    (10) "Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях" - три полемические статьи А. С. Хомякова, опубликованные под общим названием во Франции в 1853-1858 гг.

    (11) См. примеч. 3 к настоящей главе.

    (12) Несторианство - течение в христианстве, возникшее в Византии в начале V в. Названо по имени константинопольского патриарха Нестория, считавшего, что Иисус не Богочеловек, а человек, преодолевший человеческую слабость и ставший мессией.

    Монофиситство - направление христианства, сторонники которого трактовали соединение двух природ во Христе как поглощение человеческого начала божественным. Возникло в Византии в V в.

    Монофелитство - богословно-догматическое учение VII в. (возникло в Византии), утверждавшее, что Христос имел две разные сущности - божественную и человеческую, но единую волю.

    (13) Гностицизм - религиозно-философское учение поздней античности, возникшее в I - II вв. н. э. в восточных провинциях Римской империи; стремилось дать обобщающий синтез восточных верований, христианства и греческой философии. Учения гностиков оказали сильное влияние на ряд средневековых ересей (богомилы, катары и т. д.).

    (14) Общехристианский (апостольский) "Символ веры", составленный отцами церкви и утвержденный на Никейском (325) и Константинопольском (381) вселенских соборах. Представляет собой краткий свод главных догматов христианского вероучения; читается как молитва или исполняется хором во время литургии.

    (15) Вселенские соборы - собрания высшего христианского духовенства, проводившиеся в IV - VIII вв. с целью выработки и утверждения системы общехристианского вероучения и культа, а также для борьбы с ересями. Со второй половины XVI в. в католицизме укоренилось представление, что власть папы выше власти вселенских соборов.

    (16) Имеется в виду реформа церкви в Англии в XVI в.

    (17) Деятельность великих просветителей славянства Константина (Кирилла) и Мефодия началась в 863 г. в Великоморавском княжестве, куда они были направлены византийским правительством по просьбе князя Ростислава.

    (18)* Филиокве (лат.- и от Сына) - добавление, сделанное в 7 в. зап.-христ. (католич.) церковью к христ. "Символу веры" 4 в. См. примеч. 5 к главе 9.

    (19) Прозелитизм (от греч. proselytos, букв.: пришелец) - стремление обратить в свою веру лиц другого вероисповедания.

    (20) Альбигойцы и вальденсы - последователи еретических сектантских движений, зародившихся во Франции в XII в. и распространившихся позднее в Италии и Германии.

    Варфоломеевская ночь - массовая резня гугенотов (приверженцев кальвинизма) в Париже в ночь на 24 августа 1572 г. толпой католиков.

    (21) Данилевский сравнивает действия вождя женевских протестантов Ж. Кальвина, по указанию которого в 1553 г. был сожжен на костре испанский ученый М. Сервет, с действиями католического духовенства, приговорившего к смерти на Констанцском соборе идеолога чешской Реформации Я. Гуса (1371-1415).

    (22)* Государственным делом (лат.).

    (23) Имеются в виду соглашения 1494 и 1529 гг. между Испанией и Португалией о разделе всех вновь открываемых областей земного шара.

    (24) Речь идет о терроре во Франции в период существования якобинской диктатуры (1793-1794).

    (25) См. примеч. 3 к главе третьей.

    (26)* Бог из машины (лат.).

    (27) Данилевский излагает содержание легенды о "призвании варягов", вошедшей в состав "Повести временных лет" (начальной русской летописи), как принято считать, после смерти ее составителя - монаха Киево-Печерского монастыря Нестора. Существует обоснованное мнение, что историческое содержание этой легенды отнюдь не достоверно.

    (28) О партии противников реформ 60-х гг. XIX в., группировавшихся вокруг газеты "Весть", см. примечание 4 к главе шестой.

    (29)* Добродетель (лат.).

    (30) В апреле 1861 г. произошло волнение крестьян с. Бездна Казанской губернии, вызванное толками о "настоящей воле" - мнимом царском указе, отменившем все крестьянские повинности. Выступление крестьян было подавлено войсками.

    (31) Имеется в виду восстание 1863 г. в Польше.

    (32) После свержения царя Василия Шуйского, правившего во время Смуты, боярское правительство заключило в августе 1610 г. договор с польским королем Сигизмундом III, по которому его сын Владислав должен был стать русским царем.

    ГЛАВА IX. Различие вероисповедное Откровение. — Четыре понятия о церкви. — Понятие протестантское. Мистическое воззрение на церковь. — Католическое понятие. — Неосновательность папских притязаний. — Непоследовательность католиков. — "Свободная церковь в свободном государстве". — Отношение церкви и государства; брак. — Православное понятие о церкви. — Рационализм Европы

    Le romanisme, en remplacant l'unite de la foi universelle, par l'independance de l'opinion individuelle ou diocesaine a ete la premiere heresie contre le dogme de la nature de l'Eglise ou de sa foi en elle meme. La Reforme n'a ete qu'une continuation de cette meme heresie sous une apparence differente.

    Quelques mots par un chretien orthodoxe sur les communions occidentales(1)i.

    Различие в просветительных началах русского и большинства других славянских народов от народов германо-романских состоит в том, что первые исповедуют православие, а вторые - римский католицизм или протестантство. Достаточно ли велико различие между этими исповеданиями, чтобы основывать, между прочим, и на нем культурно-историческое различие славянского от германо-романского типа? Не составляет ли оно малосущественную особенность, так сказать, исчезающую в общем понятии христианской цивилизации? И, с другой стороны, не существеннее ли даже различие между католичеством и протестантством, чем между первым и православием, догматическая разность между которыми для многих представляется не очень большой, так как они оба основываются на авторитете, в противоположность протестантству, основывающемуся на свободном исследовании? На это можно бы ответить очень коротко, именно: что отличие истины от лжи бесконечно и что две лжи всегда менее между собою отличаются, чем каждая из них от истины; но такой ответ был бы удовлетворителен только для тех, которые и в нем далее не нуждаются; для тех же, которые в трех названных формах христианства видят не более как формальное различие, соответствующее различным ступеням развития религиозного сознания, такой ответ не сказал бы ровно ничего, и посему-то я позволю себе несколько остановиться на этом существенно важном предмете.

    Сущность христианской догматики излагается в символе веры, и действительно все мы: православные, католики, протестанты читаем этот символ почти одинаково, соединяя, однако же, совершенно различный смысл со словами: "верую во единую, святую, соборную и апостольскую церковь",- смысл столь различный, что Хомяков в известных своих брошюрах мог сказать, что все западные христианские общества суть ереси против церкви, в противоположность неправославным обществам восточным, которые, неправильно толкуя и понимая разные другие догматы, выраженные в символе, и тем, конечно, удаляясь от истинной церкви, о сущности самой церкви сохраняют, однако же, понятие правильное. Но важность правильного понятия о церкви такова, что между тем как ложный догмат, касающийся даже самых основных влияний истин христианства, может ограничивать свое вредоносное влияние одним кругом понятий, к нему относящихся, оставляя все прочее неповрежденно-истинным,- ложное понятие о церкви неминуемо ведет хотя иногда и медленным, но неизбежным логическим процессом к ниспровержению всего христианского учения, лишая его всякого основания и всякой опоры.

    Как христианская церковь, так и все называющие себя церквами христианские общества одинаково признают своим основанием Божественное Откровение и всякое учение, отвергающее Откровение, не признают уже христианским. Следовательно, необходимость Откровения может служить точкою исхода для обсуждения разных проявлений христианства; далее заходить незачем. Необходимость же Откровения признается потому, что только оно одно может дать вполне достоверное, незыблемое основание для веры и для нравственности... Отношение церкви к Откровению совершенно то же, как отношение суда к гражданскому закону, с тою, конечно, разницею, что внутренняя достоверность заменяется в последнем случае внешнею обязательностью. Представим себе идеально совершенный гражданский кодекс. Без судебной власти для его истолкования и применения, при всем своем совершенстве, он был бы бесполезнейшею из книг. Двое тяжущихся, конечно, никогда не решили бы своей тяжбы, если б им обоим было предоставлено справляться в законе о том, кто из них прав. А если бы все тяжущиеся были достаточно проницательны, достаточно свободны от личного эгоистического взгляда, заволакивающего для них правое, чтобы решать таким образом свои тяжбы, то опять-таки закон был бы для них совершенно излишним; ибо это значило бы, что они носят его в своем уме и сердце во всей полноте и совершенстве. Итак, в конце концов, самое значение Откровения будет зависеть от того, какое значение придается понятию о церкви и нераздельному с нею понятию о ее непогрешимости.

    Таких понятий существует, как известно, в христианском мире четыре. Понятие православное, утверждающее, что церковь есть собрание всех верующих всех времен и всех народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Святого Духа, и приписывающее церкви, таким образом понимаемой, непогрешимость. Понятие католическое, сосредоточивающее понятие о церкви в лице папы и потому приписывающее ему непогрешимость. Понятие протестантское, переносящее право толкования Откровения на каждого члена церкви и потому переносящее на каждого эту непогрешимость, конечно, только относительно его же самого, или, что то же самое, совершенно отрицающее непогрешимость где бы то ни было. Наконец, понятие некоторых сект, как, например, квакеров, методистов и так далее, которое можно назвать мистическим, так как оно поставляет непогрешимость в зависимость от непосредственного просветления каждого Духом Святым, и признаком такого просветления выставляет собственное сознание каждого, считающего себя вдохновенным или просветленным. Из этих четырех понятий все, кроме третьего - протестантского, представляются теоретически возможными, не представляют внутреннего противоречия, если только могут доказать справедливость своего воззрения. Напротив того, понятие протестантское, отвергая всякую непогрешимость и представляя все произволу личного толкования, тем самым отнимает всякое определенное значение у самого Откровения, ставит его в одну категорию со всяким философским учением, с тою, однако же, невыгодою для Откровения, что так как это последнее выставляет свои истины как определенные положения, которых вовсе не доказывает, а не как выводы из общего начала, добытого посредством логического построения, то лишается и той доказательной силы, которая свойственна систематизированной науке. Поэтому вся сущность религии, по протестантскому воззрению, необходимо сводится на одно лишь личное субъективное чувство. Но субъективная религия, то есть верование тому, чему хочется, или, пожалуй, чему верится, есть отрицание всякого положительного Откровения или отнятие у него не только всякой внешней, но и всякой внутренней обязательности, то есть всякой достоверности, а следовательно, отрицание религии вообще, которая не мыслима без полной достоверности, подчиняющей себе весь дух человека, подобно тому как достоверность логическая подчиняет себе один его ум. Очень верною эмблемою, или символом, протестантского взгляда может, кажется мне, служить следующая черта из жизни президента Соединенных Штатов Джеферсона(2)ii. Джеферсон был, что называется, вольнодумцем или esprit fort(3)iii и, следовательно, не признавал божественности христианства, но, однако же, уважал многие из его истин. Желая отделить справедливое от того, что, по его мнению, ложно, он взял два экземпляра Евангелия и вырезывал из них, что казалось ему сообразным с здравым понятием о нравственности, или, проще сказать, то, что ему нравилось. Свои вырезки наклеивал он в особую тетрадку и таким образом составил себе свод нравственных учений, или, ежели угодно, систему религии для своего обихода. Каждый приверженец протестантского учения поступает, в сущности, совершенно таким же образом, или даже, собственно говоря, иначе и поступать не может. При этом, конечно, у каждого соберется тетрадка с особым содержанием, и мудрено себе представить, чтобы оно не носило на себе печати своего хозяина. Мистик не удостоит вырезки всего, что покажется ему слишком простым или естественным, рационалист того, что покажется слишком таинственным и сверхъестественным. Мудрено, чтобы ножницы не получили иного направления у склонного к мстительности, к честолюбию, к тщеславию, к корыстолюбию, к сладострастию и т. д.

    Неизбежные последствия такого взгляда устраняются, насколько возможно, протестантами установлением условных, произвольных, искусственных ортодоксий, которые и известны под именем вероисповеданий англиканского, лютеранского, реформатского, пресвитерианского и т. д., которые, очевидно, никакого авторитета у своих мыслящих последователей иметь не могут, потому что ни за Генрихом VIII, ни за Лютером, ни за Кальвином, ни за Цвинглием не признают они никакого вдохновенного авторитета, а так же точно и за своими церковными собраниями, как, например, за Аугсбургским не признают значения соборного. Все эти ортодоксии суть, следовательно, только различные системы вырезок. Отвергнув церковное предание, Лютер с тем вместе вырезал и текст апостола Павла, в котором повелевается держаться преданий; отвергнув некоторые таинства - вырезал и тексты, которыми апостол Иаков установляет елеосвящение(4) или которыми апостол Павел утверждает, что брак есть великая тайна, и т. д. Кальвин пошел дальше в своих вырезках, вырезав, например, из Ев. Иоанна всю беседу Иисуса Христа с учениками о значении причащения. Переходя от вырезки к вырезке, мне кажется, трудно усмотреть границу между этими вырезками, устанавливающими произвольные ортодоксии, и вырезками Ренана, который счел нужным вырезать все, что имеет сколько-нибудь характер сверхъестественного, и даже само воскресение(5). На какой же ступени этой лестницы остановиться, на каком основании останавливаться и есть ли даже какая-нибудь возможность остановиться, пока не спустишься до самого низу, откуда уже больше спускаться некуда?

    Мистическое воззрение на церковь квакеров, методистов и других сектантов может быть оставлено в стороне" так как учения этих сект не могут считаться просветительным началом народов Европы, будучи лишь незначительным исключением среди господствующих между ними религиозных воззрений.

    Про католическое понятие о церкви нельзя сказать, чтобы оно заключало в себе какое-либо внутреннее противоречие, как протестантское. Оно мыслимо, если бы возможно было его доказать. Но в том-то и дело, что доказать можно только его невозможность. Для этого не нужно углубляться в факты церковной истории, тем более что этот способ доказательства вполне убедителен только для того, кто сам до него доискался по источникам. Для прочих же, которые должны принимать слова исследователей на веру, трудно, при господствующем разноречии исследователей, принадлежащих к разным учениям, с совершенным беспристрастием принять ту или другую сторону. Но этого вовсе и не нужно. Невозможность непогрешимости и главенства пап, кажется, очень легко может быть доказана из небольшого числа самых известных фактов и оснований, признаваемых самими католиками. Но защитники католицизма, будучи весьма часто сознательно недобросовестны, похожи на скользких ужей, выскользающих из рук, когда думаешь их схватить. Поэтому у них о каждом из их отличительных догматов есть по нескольку мнений, которые вынимаются из их полемического арсенала, смотря по удобствам. Так и о главенстве и непогрешимости пап и об отношении их власти к власти вселенских соборов встречаются разные мнения у самих католиков. Одни считают пап выше всякого собора, другие же подчиняют пап соборам. Очевидно, что только ультрамонтанское воззрение(6), считающее авторитет папский выше соборного или, по крайней мере, равным ему, может быть защищаемо с католической точки зрения, признающей в папе наместника Иисуса Христа. Если папа не заключает в себе всей полноты церковного авторитета, то, спрашивается, каким же образом может он устанавливать новые догматы без созвания Вселенского собора? Если не признавать всей полноты этого авторитета, то на чем основывается все католическое учение? Кто установил все разности, замечаемые между нынешним католичеством и прежним вселенским православием? Вселенского собора для этого никогда не собиралось(7). Кто добавил вселенский символ веры? (8) Ведь сделать это мог лишь равный собору авторитет. Но Вселенского собора по этому поводу не было; даже один собор, и в числе его членов послы Иоанна осудили это нововведение,- осуждение, которого папа впоследствии только не ратификовал, так как надежды, с которыми он делал все эти уступки, не исполнились(9). Следовательно, это изменение символа может лишь в том случае иметь значение, с самой точки зрения католиков, если они признают за папою авторитет, по крайней мере, равный авторитету Вселенского собора. Но ежели папы имеют такой авторитет и соединенную с ним непогрешимость, то этот авторитет, эта высшая степень церковной благодати должна кем-нибудь им быть передаваема. Католики утверждают, что она передана им апостолом Петром. Принимая значение верховенства апостола Петра над прочими апостолами именно в этом католическом его смысле, соглашаясь и с тем, что Петр был римским епископом, оставляя без внимания, что первые два римские епископа, Лин и Анаклет, были рукоположены Павлом, а не Петром, все-таки остается еще узнать, когда и посредством какого акта передал апостол Петр свое верховенство над церковью своему якобы преемнику? Сколько известно, апостол Петр никого после себя папою не назначал. Он поставил нескольких лиц епископами, но ни одному епископу, по понятиям самих католиков, не присвоивается непогрешимости. Для этого, очевидно, нужно получить степень благодати гораздо выше епископской, нужно, чтобы вся благодать, заключающаяся вообще в церкви, сосредоточилась на одном лице, которое и было бы ее видимым источником. Точно так, как ни из чего не следует, что лицо, посвященное епископом в священники, могло бы занять без особого посвящения кафедру посвятившего его епископа, так же точно не следует, чтоб из числа нескольких епископов, посвященных апостолом Петром, один из них мог, без нового, особого сообщения даров благодати тем же апостолом, вступить в обладание всею полнотою церковного авторитета. В противном случае необходимо принять, что и всем епископам, посвященным апостолом Петром, прилична вся та полнота авторитета, которая соединялась в лице апостола, а следовательно, и всем тем епископам, которых они посвятили, так что или верховенство апостола Петра никому не было передано, ибо собственно в папы он никого не посвящал, или оно было передано весьма многим, и число этих лиц все возрастало с течением веков. (...)

    Неосновательность папских притязаний, а следовательно, и всего католического понятия о церкви можно доказать еще и другим, столь же простым и очевидным способом. Становясь опять на католическую точку зрения и признавая верховенство ап. Петра над прочими апостолами в том именно смысле, в каком понимают его католики, спрашивается: кому принадлежит высший в церкви авторитет после ап. Петра? Очевидно, что он принадлежит другим апостолам. Но по кончине ап. Петра, ап. Иоанн жил еще более 30 лет и, однако же, не занимал римской кафедры, и даже призываем на нее не был. Следовательно, если утверждают, что папам принадлежит главенство над церковью потому, что они суть наследники ап. Петра на римской кафедре, то против этого можно возразить с такою же точно силою, что так как высший церковный авторитет после кончины Петра на эту кафедру призван не был, то из этого необходимо следует, что, по понятиям первых христиан, верховный авторитет в церкви вовсе не соединялся необходимым образом с римским епископством, ибо иначе надо признать, что папы Лин, Анаклет и св. Климент имели преимущество власти и авторитета над самим ап. Иоанном или что в то время было в церкви два равносильные авторитета, из которых каждый соединял в себе всю полноту церковной власти. Для уяснения представим себе, что предстоит решить следующий исторический вопрос. В столице какого-нибудь государства существовала некоторая важная и значительная должность, точного значения которой мы, однако же, не знаем,- не знаем, соединялась ли с нею вся полнота самодержавной царской власти, или же это была только должность, весьма уважаемая и высокая, но, однако же, без преимуществ верховенства. Данные для решения этого вопроса имеются следующие: 1) известно, что первый, занимавший эту должность, имел царскую власть; 2) известен закон перехода этой власти; например, известно, что она передавалась от отца к сыну по первородству, так что сын этот имел в глазах народа высший авторитет после своего отца. При этих несомненных данных события имели следующий ход. Отец умер. На должность, которую он занимал, поступает не сын, а кто-либо другой, даже не по назначению отца, а по избранию; и затем, по понятиям всего народа, вновь вступивший на должность (объем власти которой составляет искомое задачи) занимает ее законным образом; сам ее занимающий считает себя также законным образом ее занимающим; наконец, тот, который по первородству должен был бы ее занимать, если бы она была царская, также считает выбранного помимо его законным образом ее занимающим; и нераздельно и одновременно с этим, однако же, весь народ, сам поставленный на должность и наследник царской власти одинаково признают, что царская власть (т. е. в нашем случае высший церковный авторитет), несомненно, принадлежит не кому другому, как этому наследнику. Если при всем этом мы признаем, что должность, точное значение которой нам неизвестно и которое мы отыскиваем, тем не менее была должностью царскою, то придем к следующему неразрешимому противоречию: что весь народ (т. е. все первые христиане), сами лица, занимавшие означенную должность (Лин, Анаклет, св. Климент), и даже сам законный наследник царства (апост. Иоанн) признавали этих лиц, занимавших более чем в течение 30 лет эту мнимо-царскую должность, одновременно и нераздельно и законными государями и похитителями престола. Чтобы выйти из этого противоречия, необходимо признать, что должность сама по себе не имела царского значения и что если первый ее занимавший и был вместе с тем царем, то это было лишь случайное совпадение, вроде того как, например, римские императоры принимали на себя часто и должность консулов. Нельзя против этого сделать и того возражения, что обстоятельства или собственное нежелание ап. Иоанна воспрепятствовали ему занять римскую кафедру, ибо все-таки ее должны бы были ему предложить, даже он сам должен бы был потребовать ее для себя, дабы выяснить ее значение для предбудущих веков, а затем уже по каким-либо причинам от нее отказаться. Не подумали об этом заблаговременно отцы-иезуиты, а то непременно отыскали бы какое-нибудь свидетельство о таковом событии, за несуществованием которого необходимо признать, что ни первые христиане, ни первые папы, ни сам ап. Иоанн не соединяли с римским епископством никакого понятия о церковном главенстве, а, следовательно, такового единоличного главенства не имел в виду и сам Иисус Христос.

    Независимо от того, доходит ли до сознания самих католиков вся несостоятельность папских притязаний, самые практические последствия власти и значения, приписываемого папам, таковы, что католические народы не могут сносить их бремени и стараются высвободиться от них разного рода непоследовательностями. Например, непогрешимость папы ограничивают одною духовною областью, на основании слов: "царство мое не от мира сего" и "воздадите Божие Богови и кесарево кесареви". Такое разграничение, без сомнения, справедливо, но как же решить, где границы мира сего, где кончается кесарево и где начинается Божие? Очевидно, что ни мир, ни кесарь этого решить не могут, ибо они погрешительны и могут положить неправильную границу - могут выйти из своих пределов, как вышел из них Пилат, которому сказаны были первые из этих слов; как выходили Римские кесари, которые, как известно, вообще не были склонны к нетерпимости и гонениям за веру, а думали, что требовали именно кесарева, заставляя христиан приносить жертву богам, нераздельным с римским государством, воскуривать фимиам на алтаре статуй, воздвигнутых кесарю, представителю обожествленного государства. Если папа - наместник Христов, то очевидно, что никому, кроме его, не может принадлежать и разграничение Божьего от кесарева. Пий IX обнародовал свою знаменитую энциклику (10). Нельзя даже и с посторонней беспристрастной точки зрения сказать, чтобы многие параграфы ее не относились действительно к области Божией, как, например, вопрос о религиозной терпимости. Что же против нее возражают? Что она противоречит духу времени, и приглашают папу согласоваться с ним, если он хочет сохранить свою власть и значение. Как смешны и ничтожны должны казаться такие возражения истинному католику! Велика важность в самом деле - дух времени, сопоставленный с тем, кто по католическому понятию есть уполномоченный Духа вечности! Если дух времени в противоречии с ним, то это уже не в первый раз; этот дух времени есть дух того, кого называют царем века сего. Приглашение папе поклониться ему, чтобы сохранить свою власть, не было ли делано в тех же почти выражениях на горе в пустыне Тому, чьим наместником католики считают папу(11)? Таковы практические затруднения, которые уже давно существуют для государств и народов, называющих себя католическими, а теперь возведены на степень непримиримых противоречий Пиевыми "non possumus", перед которыми, впрочем, нельзя не благоговеть, как перед выражением бесстрашной последовательности мысли и внутреннего убеждения. Противоречия эти на наших глазах если не усилились, то, по крайней мере, получили печать неизгладимости окончательным словом римского лжевселенского собора. Вообще роль Пия IX заключается в том, чтобы формулировать со всею резкостью, выставить на вид со всею яркостью притязания и требования католичества так, чтобы они били в глаза своим противоречием со всеми наизаконнейшими требованиями других областей жизни и мысли, чтобы разрыв между теми и другими дошел до сознания самых близоруких, самых тупоумных людей, чтобы уничтожить всякую возможность неопределенного, междоумочного положения между католицизмом и европейскою цивилизацией. Католические народы поставляются в необходимость выбирать одно из трех: или отказаться от всех плодов, выработанных кровью и потом многовековой борьбы и многовекового труда, и возвратиться к временам Григория VII и Урбана II(12); или отказаться от католического понимания церкви и, следовательно, либо перейти на скользкий путь протестантства, либо возвратиться в лоно православия; или же, наконец, отречься вместе с католичеством и от самого христианства. Как ни покажется странным, однако же под невыносимым бременем, налагаемым католичеством, народы и государства католической Европы склоняются, по-видимому, к этой последней альтернативе. Это выражается в знаменитом, пользующимся таким всеобщим фавором афоризме Кавура: "свободная церковь в свободном государстве", т. е., выражаясь полнее и точнее, свободная от государства церковь в государстве, свободном от церкви. Что же это такое значит? Церковь, по нашему православному понятию, есть собрание верующих всех времен и народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Св. Духа. Каким же образом может государство быть от нее свободным, свободным от Христа? Конечно, не иначе как перестав быть христианским. Про Турцию мы можем, например, без всякого сомнения утверждать, что это есть государство, свободное от церкви (т. е. от церкви христианской). Этого ли хотят поборники знаменитой Кавуровой формулы? Конечно, нет, по крайней мере, не все они этого хотят. И действительно, с католической точки зрения вопрос и не представляется столь радикальным. Церковь, по католическим понятиям, сосредоточивается в иерархии, а иерархия в папе, так что, собственно, государство, свободное от церкви, означает не более как государство, свободное от папы, что далеко не так страшно. Но хотя, однако, церковь, по католическому понятию, и сосредоточивается в папе, однако же внутреннее содержание ее не заключается вполне в папской власти. Католическое вероисповедание, будучи католическим, вместе с тем, однако же, и христианское. Поэтому не все в католичестве ложь, многое истинное, действительно церковное в нем сохранилось, и государство, объявляя себя свободным от церкви, следовательно, объявляя себя вне церкви существующим, по необходимости выделяет себя и от того, что неразлучно с христианством.

    Во многое существенно христианское государство, по ограниченности сферы своих действий, не может и не должно вмешиваться; но во многом также обе эти сферы, церковная и государственная, столь же тесно связаны, столько же проникают друг друга, как дух и тело. Таков, например, супружеский союз, который есть существенно церковный, христианский, а вместе с тем и существенно гражданский. Объявляя себя свободным от церкви, государство необходимо должно нарушить и эту неразрывную связь, должно видеть в браке учреждение исключительно гражданское и тем лишить его всякой нравственной основы. Не говоря о всей оскорбительности для нравственного чувства подчинять любовь, самое свободное, самое стыдливое, наиболее чуждающееся всякого грубого внешнего соприкосновения человеческое отношение, соизволению мэров, становых или квартальных надзирателей,- оскорбительности, которая заставляет предпочитать отношения между полами, основанные на одном природном влечении, такому неуместному административному вмешательству; обратим лишь внимание на те необходимые логические последствия, к которым ведет так называемый гражданский брак. Последствия эти противухристианские, противунравственные и вместе с тем нелепые, и, утверждая это, я имею в виду именно тот гражданский брак, который введен или вводится в разных европейских государствах, предъявляющих более или менее претензии на свободу от церкви, а не гражданский брак, как его понимают некоторые наши умствователи, ибо хотя в этом последнем смысле он также противен христианству, но не нелеп с их точки зрения, т. е. не ведет к последствиям, которые привели бы самих защитников его к противоречию с самими собою.

    Ежели брак есть учреждение гражданское только, то он не может быть чем-либо иным, как обыкновенным контрактом между двумя лицами, утверждаемым правительственною властью, которая принимает на себя ручательство за его соблюдение каждою из заключающих сторон, поскольку другая сторона этого будет требовать, но никак не более. Ежели, следовательно, обе стороны пожелают расторгнуть этот договор или как-нибудь изменить его с обоюдного согласия, то гражданская власть, под страхом непоследовательности и превышения своей власти, никоим образом этому воспротивиться не может, не имеет на это ни малейшего права, ни основания. Следовательно, гражданский брак расторжим ad libitum(13)iv. От такого расторжения могут, правда, пострадать третьи лица дети, но подобные же последствия нередко сопровождают и расторжение контрактов другого рода, что, однако же, не дает государству права объявлять их нерасторжимыми. Например, два лица заключают контракт, которым обязуются на общий счет устроить фабрику. Но через несколько времени они, с обоюдного согласия, решаются закрыть свою фабрику и расторгнуть связывающий их договор. Через это работники, работавшие на фабрике, могут лишиться средств к жизни и прийти в самое бедственное положение, которое принудит даже. государство позаботиться об их судьбе; но это не резон отказывать в просьбе расторгнуть, по обоюдному согласию, свободно заключенный договор. Так же точно и относительно брачного договора государство может принять меры к обеспечению детей, наложив известные обязательства на их родителей, учредив над детьми опеку и т. д. Ведь прибегает же оно к этим средствам обеспечения детей в случае расторжения брака смертью или по другим причинам, считаемым законными при браке церковном. Итак, гражданский брак может быть расторгаем и вновь заключаем хотя бы каждый месяц и каждую неделю. Единственное ограничение, представляющееся возможным с этой точки зрения, есть излишнее обременение брачных чиновников делами при слишком часто возобновляемых расторжениях и заключениях браков.

    Но свободный договор не только может быть, по обоюдному согласию, расторгаем, он точно так же может быть и изменяем на том же основании. Ежели, например, жена вовсе не причастна чувству ревности, то почему бы ей не согласиться на принятие в супружеское общество третьего лица - еще другой жены, на равных с нею правах? Не представляется никаких резонов, почему бы брачный чиновник мог отказать в своем утверждении такому дополнению к брачному договору. Обопрется ли он на нравственность,- но на какую,- на христианскую? От нее государство, свободное от церкви, должно быть свободно, как и от всего церковного. На общечеловеческую? Если и признать такое неуловимое, никаким определениям не подчиняющееся начало, то многоженство никак не может считаться ему противным, потому что существует и признается нравственность и в Турции, и в Персии, и в Китае, и в Индии, жители которых имеют самые основательные претензии на право называться людьми и, следовательно, требовать, чтобы считаемое ими за нравственное не исключалось из понятия общечеловечески нравственного. Многоженство существовало у царей и даже у первосвященников иудейских, которые признаются весьма нравственными людьми. Может также, конечно, случиться и обратный казус, может найтись неревнивый муж, который согласится на изменение брачного контракта в смысле многомужия, и ежели бы брачный чиновник опять восстал против этого во имя общечеловеческой нравственности, то муж мог бы указать на пример тибетцев или, еще лучше, на пример благородных и рыцарских гуанхов, древних обитателей Канарских островов, уничтоженных испанцами. Основываясь на этих неопровержимых с точки зрения общечеловеческой нравственности фактах, целая компания неревнивых жен и столь же мало ревнивых мужей могли бы пойти далее по пути прогресса и неопровержимой логической последовательности и возжелать осуществить на практике соединение общечеловеческой нравственности по понятиям турок, персиан, китайцев, индийцев с таковою же по понятиям тибетцев и гуанхов, т. е. заключить контракт на началах общности жен и мужей. Далее: нельзя не предвидеть затруднения брачного чиновника, к которому явились бы для заключения брачного контракта брат с сестрою, и на его разглагольствования о противуестественности и безнравственности такого союза победоносно бы возражали на первое, что они сами судьи естественности или противуестественности союза, в который желают вступить, и что хотя считается противуестественным питаться гнилым мясом или тухлыми яйцами, однако же никакая административная власть не сочтет себя вправе изменять menu обеда лиц с такими противуестественными вкусами; а на второе представили бы столь же победоносный пример, что поклонники религии Зороастра не считали противным общечеловеческой нравственности супружества между братьями и сестрами и что в глазах чиновников, служащих свободному от церкви государству, огнепоклонничество и христианство должны иметь одинаковую цену. Несчастному, приставленному к брачным делам, административному лицу ничего бы не оставалось, как опереться на правила нравственности, выработанные коннозаводскою практикою, если таковые могут почитаться достаточными для регуляции междучеловеческих отношений. Можно, конечно, возразить, что никакому административному лицу нет надобности справляться с началами общечеловеческой нравственности и т. п. отвлеченностями, что для него достаточно положительного закона. Не позволяется, и баста. Это, конечно, так, но позволительно, однако же, думать, что сам закон не может же служить выражением того, что кому-нибудь во сне пригрезилось, а что сам закон должен на чем-нибудь да основываться.

    С освобождением государства от церкви и признанием формулы, также некогда произнесенной знаменитым государственным мужем, что закон атеистичен (la loi est athee), всякое христианское основание у закона отнимается если и не сейчас, после принятия означенных формул, то со временем, потому что и в мире общественном существует своего рода инерция или косность, по которой он движется в известном направлении еще долго после того, как сила, его толкавшая, перестала уже действовать. Но непобедимая логика наконец всегда-таки берет свое. Может быть, приведут в пример Римское государство, в котором гражданский брак подлежал существенно тем же условиям, как христианский церковный. Пример справедлив только отчасти, потому что римский брак нельзя назвать браком гражданским. Римское государство не только не было свободно от своей языческой церкви, но, напротив того, представляло теснейшее с нею соединение, так что Римское государство было вместе и церковью. Римский император был вместе с тем и pontifex maximus(14)v. Известно, что император Грациан был даже за то убит языческою партией, что, будучи христианином, не хотел облечься в одежду языческого первосвященника. Или укажут на Соединенные Штаты, в которых государство свободно от церкви, и наоборот, без всяких вредных от того последствий. Пример Соединенных Штатов указывает только на то фальшивое положение, в которое неминуемо поставляется государство, принявшее ложное начало, положение, из которого только один выход - крайняя непоследовательность. На берегах Соленого озера, в территории Ута существует общество мормонов, принимающее, как известно, многоженство; и Соединенные Штаты, объявляющие свое государство свободным от церкви и церковь свободною от государства, отказываются признать за мормонами право образовать самостоятельный штат. На каком же это, спрашивается, основании? И спрашивается еще, если бы собралось более 40 000 китайцев, которых и теперь уже в Калифорнии очень много, и поселившись на пустопорожнем месте, каковых в Соединенных Штатах еще так много, потребовали бы признать их область штатом, что, любопытно бы знать, ответило бы на это федеральное правительство? Если бы оно допустило китайский штат, то официально допустило бы и освятило своим авторитетом многоженство и не имело бы ни малейшего основания не допустить и не освятить того же и у мормонов, а затем и у всех, кто пожелал бы жить в этой форме полового союза; если бы же все-таки продолжало не признавать его у мормонов и у прочих граждан Союза, то показало бы, что оно вовсе не свободно от церкви, а имеет свою господствующую церковь, условно установленную государственную религию и основанную на ней государственную мораль, как это и теперь, несомненно, делают Соединенные Штаты. И эта, impliciter(15)vi, принимаемая Соединенными Штатами государственная религия отличается лишь тем от других протестантских государственный религий, что тетрадка, в которую они, по примеру Джеферсона, наклеивают свои вырезки, очень мало объемиста.

    Из этого выходит, что христианство как в протестантском, так и в католическом сознании подпилено под самый корень, что оно с их точки зрения не выдерживает самой простой критики и держится лишь до поры до времени только по инерции или косности, присущей и нравственному миру. Если эта шаткость основы не столь ясно дошла до сознания католического мира, как до сознания мира протестантского, то зато необходимые практические следствия католического воззрения легли уже всею своею тяжестью на народы этого исповедования, и тяжесть эта стала для них невыносимою. Это внутреннее противоречие касается уже не одного только догматического содержания христианского учения, что, по утилитарному взгляду на религию, не составляло бы еще большой беды, но проникло уже до самых плодов его, то есть до этической, нравственной стороны христианства, как это, впрочем, иначе и быть не может, ибо одно от другого отделяется лишь большим или меньшим промежутком времени, смотря по большей или меньшей быстроте вывода практических последствий из данного основания,быстроте, которою разные народы одарены в различной степени.

    Ни теоретических противоречий, ни практической невыносимой тяжести не сопрягается с православным понятием о церкви и о ее непогрешимости. Понятие это не отнимает у религии твердой незыблемой почвы Откровения, как протестантство, и не выходит из пределов, обозначенных в самом Писании: "Аз созижду церковь мою, и врата адовы не одолеют ю", произвольными к нему дополнениями, не основанными ни на Писании, ни на предании, как католичество, которое сосредоточивает эту неодолимость церкви в лице папы, приписывая ему непогрешимость вопреки истории. Православное понятие о непогрешимости церкви не налагает на ум неудобоносимого бремени, ибо хотя она по справедливости считается чудесною, однако принадлежит к тому разряду чудесного, которое необходимо проявляется во всем, в чем ощущается непосредственное действие божественного Промысла. И стройный порядок природы непогрешим, и история непогрешима; в непогрешимости церкви этот божественный Промысл проявляется только более прямым и непосредственным образом. Непогрешимость эта выражается во всем том, что составляет голос всей церкви, и, следовательно, самым явным и определенным образом во вселенских соборах. Но собрать Вселенский собор не во власти никакого царя, никакого патриарха, одним словом, не в чьей власти в отдельности; ибо Вселенским становится только тот собор, который в этом качестве утверждается самим божественным Промыслом, так как внешних признаков для придания собору характера вселенского не существует; и тем только соборам присвоивается это качество, которые были признаны за таковые сознанием всей церкви, т. е., если позволено будет так выразиться, которые были ратификованы самим Главою церкви и Духом Святым.

    Между тем как против непогрешимости пап не раз свидетельствует история, непогрешимость соборов запечатлена в истории чудодейственною силою. Все христианские историки видят в распространении христианства явление чудесное и выставляют его как одно из доказательств божественности христианского учения. Но совершенно таким же характером чудесности запечатлены и действия вселенских соборов. Анафема собора прогремела - и пораженное ею учение теряет жизненную силу, иссыхает, как пораженная проклятием смоковница, хотя нередко все внешние обстоятельства, вся сила мирской власти были на стороне отверженного, признанного ересью учения. После смерти Константина арианство господствует на Востоке и на Западе(16), целый ряд императоров употребляет все усилия для доставления ему торжества, точно так же, как ряд языческих императоров до Константина и Юлиан Отступник напрягали все усилия язычества. Кроме империи, могущественнейшие народы того времени - готфы, занимавшие страны прибалканские и придунайские, Иллирию, Италию, Южную Францию и Испанию, а также бургунды, занимавшие юго-запад Германии, и вандалы, основавшиеся в Африке,- ревностные последователи Ария. Сравнительно с этим могуществом, какое жалкое место занимает гонимое православие! Но анафема собора произнесена - и все это могущество осуждено на ничтожество; не проходит и трех веков, как исчезают уже и последние следы арианства. То же явление повторяется с иконоборством. Ежели несторианство, монофизитство и монофелитство(17), которым также нередко покровительствуют императоры, и не совершенно исчезли, то слабые следы их сохранились только в трущобах и захолустьях Азии и Африки, вне всякого исторического и религиозного движения, как медленно умирающие остатки племен, составляющих этнографические курьезы, в непроходимых горных котловинах Кавказа или Пиренеи. Слово соборов - было словом власть имеющих. Таковы ли были действия папской анафемы, подкрепляемой светским мечом и всею мощью императоров и королей? (18)vii

    Что касается до практического влияния церкви на гражданское положение общества, то вопроса об отношении церкви к государству, имеющего столь преобладающее значение для народов Европы, на почве православия в принципе, в идее вовсе и возникнуть не могло. Грань между божьим и кесаревым, предел между царствами обоих миров не может быть нарушен, потому что сама церковь во всем, что до нее касается, непогрешимая, никогда не может его переступить; если же его когда переступает государство, то это не более как частное и временное насилие, могущее, правда, причинить бедствие или страдание отдельным христианам, иерархам, даже целым народам, но совершенно бессильное по отношению к церкви вообще. Свобода ее ненарушима по той простой причине, что ни для какой земной власти недосягаема. Церковь остается свободною и под гонениями Неронов и Диоклетианов, и под еретическими императорами Византии, и под гнетом турецким. Император Констанций, принудивший папу Либерия признать полуарианский символ и отречься от св. Афанасия, не только бы нарушил, но уничтожил бы свободу церкви, ежели бы в то время христианская церковь имела действительно то значение, которое ей приписывают католики. По случаю придания титула вселенского константинопольскому патриарху папа Григорий Великий пишет патриарху антиохийскому: "Вы не можете не согласиться, что если один епископ назовется вселенским, то вся церковь рушится, если падет этот вселенский". Но что могли сделать все гонения Льва Исаврянина или Константина Копронима, что значили все отступничества того или другого патриарха при православном понятии о церкви? (19) Они увеличили только число ее мучеников или дали случай выказаться новым примерам человеческой слабости.

    Нельзя не упомянуть при этом о том непонимании или о той недобросовестности, которые выказывают западные писатели во всем, как только дело коснется славянства или православия: как будто бы и просвещенным умам, принадлежащим к одному культурно-историческому типу, не дано понимать явлений другого типа, к которому они по своему положению должны относиться враждебно. Историки, писавшие о Византийской империи, непременно говорят о так называемом ими придворном православии (Hoforthodoxie), которое будто бы установлялось императорским произволом. Они забывают при этом одно, что, каковы бы ни были религиозные верования императоров, которые они старались навязать своим подданным, православие оставалось всегда одно и то же и было в Византийской империи то же самое, которое существовало тогда и на Западе, на который власть императоров или вовсе не распространялась, или распространялась на небольшие местности, и то на короткое время. Ежели православие сообразовалось с тем, что исповедовали Феодосии, Юстиниан, Феодора или Ирина, те почему же не сообразовалось оно с тем, что исповедовали Констанций, Валентиниан, Ираклий, Лев Исаврянин или Константин Копроним? Не значит ли это, что только когда императоры признавали то, что церковь признавала православным, их религиозная ревность оставляла после себя постоянные результаты; когда же они следовали своим личным внушениям, их старания и домогательства исчезали бесследно? Церковное ли православие или придворное господствовало после этого в Византии? Православие ли придавало силу и значение императорам, его державшимся, или оно заимствовало свою силу от их личных воззрений и взглядов?

    Из этого краткого взгляда на православное, католическое и протестантское понимание значения церкви уже достаточно выказывается существенность различия между просветительными началами, исповедуемыми русским и большинством славянских народов, и теми, на которых основывается европейская цивилизация. Различие это не поглощается родовым понятием христианской цивилизации, потому что, вследствие вольного и невольного искажения правильного понятия о церкви, европейская цивилизация, произрастив немало действительно христианских плодов,- на основании неудержимого хода развития того зерна западной лжи, которое примешалось к вселенской истине,- дошла до непримиримого противоречия, теоретического и практического, с обеими западными формами христианства, которые, однако же, как протестантская, так и католическая Европа отожествляет с самим христианством и потому тщится заменить его рационализмом, более или менее радикальным, в области убеждения, а в области практической старается устранить противоречие разрывом между государством и церковью, т. е. между телом и духом; другими словами, хочет излечить болезнь смертью. Этот замен и этот разрыв еще не вполне совершились, но последний обхватывает все большее и большее число государств и приближается к своему кризису. Первый же проникает все глубже в такие слои общества, в которых этот рационализм, проходящий всевозможные градации между деизмом(20) и нигилизмом с огромным преобладанием последнего, по степени их развития и образованности не может уже составлять философского убеждения, а принимает характер веры - и веры по преимуществу атеистической, а следовательно, и с утилитарной точки зрения лишенной всякого этического значения. Это противоречие выказалось ранее в странах католических, потому что практическое противоречие между католическим воззрением и новою гражданственностью ранее ощутилось под католическим гнетом. Но после первой вспышки последовало условное, наружное примирение, потому что противоречие было почувствовано только высшими сословиями, и открывавшаяся бездна казалась слишком ужасною. Так как католический принцип не носит на себе печати необходимого внутреннего противоречия, то стоило только отвратить взор и не вглядываться слишком пристально в его гнилые корни и расшатавшиеся подставки, чтобы временное и наружное примирение сделалось возможным. Напротив того, противоречие с протестантской точки зрения оказалось позднее, когда исчезла надежда на возможность отыскания положительной религиозной истины посредством критики, основанной на рационализме, критики, уже приступающей к своей работе с предвзятою, хотя и бессознательно, может быть, идеей отвергнуть все, по ее понятиям выходящее из порядка вещей самого тесного круга реальности. Начавшись позднее, оно проникло глубже, потому что по самому основному началу протестантизма он ни на чем остановиться не может. Тут не поможет никакое отвращение взора в ст