Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    · РУССКИЕ СТУДЕНТЫ В НЕМЕЦКИХ УНИВЕРСИТЕТАХ XVIII — ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА · А. Ю. АНДРЕЕВ ·


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Введение
  •   Источники, историография и методы исследования
  •   Статистика посещаемости русскими студентами немецких университетов в XVIII — первой половине XIX в.
  • Глава 1 Университетская Германия
  •   Университеты Священной Римской империи
  •   Эпоха Просвещения и «модернизация» немецких университетов
  •   «Гумбольдтовский университет»
  • Глава 2 Первые русские студенты
  •   Далекое начало
  •   Немецкие университеты и Россия на рубеже XVII–XVIII вв
  •   Петровские студенты
  •   Государственная польза
  • Глава 3 От Марбурга до Кёнигсберга
  •   Ломоносов
  •   Академические командировки
  •   Киевскими шляхами
  •   Кёнигсбергский университет в годы Семилетней войны
  • Глава 4 «Золотая пора»
  •   Лейпциг
  •   Лейден
  •   Страсбург
  •   Гёттинген
  •   Peregrinatio academica
  • Глава 5 К идеалам немецкой науки
  •   «Гёттингенская душа»
  •   Эпоха запретов немецких университетов
  •   Берлинский университет и подготовка российской профессуры
  •   Русские ученые в университетах центральной и южной Германии
  • Заключение
  • Приложение 1 Русские студенты в матрикулах немецких университетов. 1698–1849 гг
  • Приложение 2 Биобиблиографический указатель русских студентов в немецких университетах XVIII — первой половины XIX вв
  • Указатель имен
  • Иллюстрации

    Введение

    История русского студенчества насчитывает сейчас уже по меньшей мере 300 лет. Правда, иногда его возникновение относят еще к тем легендарным восемнадцати юношам, которых послал учиться в Европу Борис Годунов, а некоторым историкам даже удается обнаружить следы русских студентов в средневековой Европе. Однако уверенно говорить о первых уроженцах России, прошедших обучение в университетах, можно лишь с начала петровской эпохи, т. е. с рубежа XVII–XVIII веков. Это значит, что русские студенты появились на полвека раньше создания первого полноценного университета в России — Московского университета — и на сто лет опередили возникновение собственно системы университетского образования в России, относящееся в началу XIX в. и знаменовавшее признание этого образования русским обществом и включение его в систему государственных приоритетов.

    Какое значение для развития высшего образования в России имели поездки русских студентов за рубеж? Что нового вносили в общественную жизнь люди, приобретавшие знания в европейских университетах? Как менялись цели и задачи получения высшего образования за границей в течение XVIII и XIX веков? Важность этих вопросов подчеркивается тем, что и сама «идея университета» приходит в Россию из Европы, а, следовательно, во многом именно через побывавших там русских студентов общество узнавало, что такое университеты и зачем в них нужно учиться. Немалый вклад в этот процесс внесло и государство, которое уже со времен Петра I ставило целью привить России ценности высшего образования в его европейском понимании. В результате, со второй половины XVTII в. университетский круг наук постепенно становился элементом воспитания просвещенного дворянства, а зарубежные, прежде всего немецкие университеты рассматривались как место обучения собственных кадров для русской науки.

    Все это подготавливало почву для строительства собственной системы высшего образования. Но и после ее утверждения в ходе университетских реформ в России в начале царствования Александра I немецкие университеты сохранили для нее свое значение эталона научного знания, на основе которого шло «усовершенствование» отечественных ученых и обеспечивалось включение России в единое научное пространство Европы. Так, от первых знакомств с высшей школой до научных командировок будущей профессуры менялся в течение XVIII — первой половины XIX века облик русских студентов в Германии. Объединяло же их общее положение странствующих по чужой стране искателей наук. Amore scientiae facti exules — «от любви к учености сделавшиеся изгнанниками» — так называли себя еще в средневековые времена университетские магистры и студенты. Частью этого европейского братства становились и русские юноши, рассказ об учебе и дальнейшей судьбе которых служит темой данной книги.

    Историография изучения русских студентов в Германии имела до сих пор один существенный недостаток: поставленные проблемы в ней решались на конкретных примерах, набор которых был узок и в конечном итоге определялся теми «стереотипами», которые закрепились в науке в отношении данной темы. Так, говоря о XVIII веке, всегда вспоминали Ломоносова и Радищева, о первой половине XIX века — Грановского. При всей важности этих отдельных примеров (которым и в нашей книге будет уделено достаточно места) требуется, однако, понять, насколько правильно они отражают общую картину. А для этого необходимы сводные работы, которые бы, во-первых, полностью учитывали всех русских студентов, учившихся в немецких университетах в рассматриваемый период, и могли бы в целом анализировать общие характеристики всей совокупности студентов (социальный состав, распределение по университетам, хронологическую динамику поездок, выделяющую периоды с наибольшей и наименьшей их интенсивностью, предпочтительные направления учебы, частоту смены университета и возможность «блужданий» между ними и т. д.); во-вторых, могли выделять в каждой отдельной поездке те черты, которые делают ее важной с точки зрения понимания процессов усвоения и развития высшего образования в России. К таким чертам относится, с одной стороны, роль государства в организации этих поездок, а с другой — возникающий в ответ общественный отклик, отражающий тягу различных социальных слоев к получению университетского образования.

    Предлагаемая читателю книга содержит оба названных подхода. Приводимые в ней статистические сведения основаны на собранном массиве данных, при составлении которого ставилась задача включить в него по возможности всех русских студентов, поступавших в немецкие университеты с конца XVII века до 1849 г. Проделанные статистические расчеты служат затем отправным пунктом для развернутого исторического анализа, раскрытия индивидуальных исторических черт, проявившихся в ходе обучения русских студентов за границей, которое рассматривается на протяжении полутора веков как единый процесс, где люди и события выделяются не на основании случайных примеров, но исходя из всего объема данных в целом.

    Такое обобщающее исследование сопровождается сбором биографических сведений о многих русских студентах, учившихся в немецких университетах XVIII — первой половины XIX века. Часть этого биографического материала использована непосредственно в основном тексте книги, а для облегчения пользования им и систематизации был подготовлен биобиблиографический указатель русских студентов, помещенный в Приложении 2. В Приложении 1 представлены все исходные данные о студентах, почерпнутые из университетских матрикул. Автор, конечно, не осмеливается утверждать, что им составлены списки абсолютно всех русских студентов за данный период (учитывая методические трудности, о которых речь пойдет ниже, это было бы исторически некорректно), однако надеется, что проведенная работа придаст, наконец, исследованиям столь важной и актуальной для истории российского высшего образования темы необходимую полноту и законченность.

    Автор выражает глубокую благодарность всем своим коллегами как с немецкой, так и с российской стороны, дискуссии с которыми значительно способствовали успешной работе над данной книгой, и в особенности признателен проф. Манфреду Хильдермайеру (Гёттинген), проф. Юргену Шлюмбуму (Гёттинген), проф. Труде Маурер (Гёттинген), проф. Рудигеру фом Бруху (Берлин), проф. Петеру Мораву (Гиссен), проф. Владимиру Береловичу (Женева), проф. Л. П. Лаптевой (Москва), д. ф. н. Н. И. Кузнецовой (Москва), д. и. н. Н. Л. Пушкаревой (Москва), д. и. н. А. Е. Иванову (Москва), д. и. н. Ф. А. Петрову (Москва), докт. Марии-Луизе Ботт (Берлин), докт. Наталии Тихоноф (Женева), докт. Хартмуту Петеру (Галле), докт. Иенсу Блехеру (Лейпциг), к. и. н. Д. А. Александрову (Санкт-Петербург), к. и. н. В. Г. Безрогову (Москва), к. и. н. И. П. Кулаковой (Москва). Исследовательская работа над темой осуществлялась при поддержке Фонда Спенсера (программа «Социальные исследования высшего образования в России») и Gerda-Henkel-Stiftung (ФРГ).

    Источники, историография и методы исследования

    Проблемы изучения русского студенчества за границей и, в особенности, в Германии как в стране, имевшей наиболее долговременные и устойчивые научные связи с Россией, неоднократно привлекали внимание исследователей[1]. Тем не менее, считать эту тему исчерпанной даже на каком-либо определенном хронологическом отрезке пока нельзя. И это не случайно: оказывается, что на пути любой обобщающей работы по русскому студенчеству за границей встает ряд методических трудностей, не имеющих какого-либо единого, универсального решения, но при этом весьма актуальных для понимания проблем истории российского и европейского высшего образования в целом.

    Данная книга ставит целью, во-первых, нарисовать социальный портрет русских студентов в немецких университетах XVIII — первой половины XIX века, во-вторых, рассмотреть влияние немецких университетов на развитие образования и культуры в России через посредство тех идей, знаний и представлений, которые получали там русские студенты и переносили затем в сознание русского общества, способствуя становлению отечественного высшего образования и науки в целом. Это, в свою очередь, ведет к анализу и более широких вопросов: каким образом в русском обществе менялось отношение к университетскому образованию, как развивалась и усваивалась в России университетская идея и какое влияние это в конечном итоге оказало на общественную жизнь.

    Хронологически работа охватывает период с начала возникновения регулярных поездок русских студентов в немецкие университеты, которое падает на самый конец XVII века, до 1849 г. Верхняя дата, естественно, не просто соответствует завершению первой половины XIX в., но, одновременно, и разгару революционных событий в Германии, открывших новую эпоху в ее истории, а также наступлению «мрачного семилетия» в связи с резким ужесточением политики самодержавия в России. Все это привело к прекращению образовательных поездок в немецкие университеты. Формальный запрет на осуществление таких поездок по Министерству народного просвещения был издан С. С. Уваровым весной 1848 г., однако немногие студенты, видимо из тех, что уже находились в тот момент в Европе, еще поступали в немецкие университеты в течение 1848–1849 гг., и лишь к 1850 г. их количество падает до нуля.

    Для истории рoссийской высшей школы период XVIII — первой половины XIX в. характеризуется тем, что в это время происходил процесс постепенного осознания русским обществом ценности и необходимости университетского образования, завершившийся складыванием системы российских университетов [2]. Этот процесс начался с петровских реформ, которые среди многого иного принесли в русскую жизнь представление об университете как о таком образовательном учреждении, которое способно влиять на развитие общества и государства (говоря утилитарным петровским языком, «приносить пользу»). Однако привлекательность университетской учебы для большей части общества первоначально казалась весьма спорной, как низок был и социальный статус науки в XVIII в., и лишь под влиянием государственной политики общественное отношение к университетам постепенно эволюционировало в лучшую сторону. В начале XIX века, после проведения университетских реформ возник, наконец, костяк российской системы университетов, которая по окончании Отечественной войны, на волне патриотического подъема начала быстро наполняться слушателями, т. е. процесс включения университетов в систему общественных приоритетов завершился. При этом, хотя успех или неуспех развития университетского образования в России определялся в большой степени его поддержкой со стороны дворянства, тем интереснее будет потом отметить (и не только на примере Ломоносова!), что и другие общественные слои уже в XVIII веке выказывали социальную мобильность и тягу к научным знаниям.

    С точки зрения истории немецких университетов, обзор ключевых проблем которой будет представлен в главе 1, границы периода XVIII — первой половины XIX века соответствуют переходу от «доклассического» к «классическому» типу немецкого университета[3]. Большая часть периода относится к эпохе немецкого Просвещения, которая оказала существенное влияние на образование в целом и на развитие университетов в частности. Конец этой эпохи, падающий на время наполеоновских войн, завершает т. н. «доклассический» период университетской истории Германии. В этот рубежный момент были сформулированы принципы, легшие в основу «классического» немецкого университета, с которыми он вступил как ведущее учебное и научное учреждение в XIX и XX века[4]. В 1810 году по плану прусского министра и просветителя Вильгельма фон Гумбольдта открылся знаменитый Берлинский университет. Именно его основание оказало огромное влияние на последующий этап развития университетского образования в XIX веке. Поэтому студенческие поездки из России в Германию второй четверти XIX века не только были направлены, в основном, именно в Берлинский университет, но и выносили отсюда новое понимание университетского образования в единстве с научным поиском, передовые методы исследования, философски углубленное осознание ключевых проблем развития науки. Такое живое взаимодействие ученой среды России и Германии позволило подготовить новое поколение отечественных ученых, способствовало окончательному складыванию российской университетской системы.

    На пути исследователя русского студенчества в указанный период стоят, однако, серьезные методические трудности. Прежде всего, сам объект исследования требует разъяснения и уточнения. Кто такие «русские студенты за границей»? Разными исследователями в него вкладывается свое содержание, варьирующееся в зависимости от исторической эпохи. Так, например, в работах по исследованию студенческих миграций в Европе начала XX века слова «русский студент» тождественно обозначают студента, приехавшего с территории Российской империи[5]. Ни о какой национальной или конфессиональной дифференциации здесь речи не идет, хотя более детальный анализ показывает, что подавляющее их большинство происходило с территории Царства Польского и по вероисповедному признаку их можно было бы отнести к полякам и евреям, так что известное несоответствие с обозначением их как «русских студентов» многократно отмечалось уже в российской прессе начала XX в.[6] С другой стороны, в условиях стабильности границ между Россией и Европой и сложившегося в общественном сознании четкого противопоставления жителей Российской империи и прочих стран Европы такое чисто политическое деление, видимо, имело смысл. Но это вовсе не означает, что тот же принцип должен применяться и для иного периода, например, для XVIII века.

    Чтобы сделать понятие «русские студенты» работоспособным для какого-то выбранного отрезка времени, исследователю необходимо определить простой и эффективный критерий, который позволил бы выбирать искомых студентов из их общей совокупности в немецких университетах. Можно выделить три основных вида таких критериев: политический, национальный и территориальный. Согласно политическому критерию, русскими студентами будут считаться все, кто являются подданными российского государства, как это было продемонстрировано на приведенном выше примере исследований по периоду начала XX в. Согласно национальному критерию, можно пытаться выделить в списках студентов «этнических» русских. Наконец, согласно территориальному критерию, основой для включения того или иного человека в списки «русских студентов» служит его проживание на определенной, четко обозначенной территории, не обязательно совпадающей с государственными границами Российской империи.

    Если мы попытаемся применить три этих названных критерия к периоду истории России XVIII — первой половины XIX в., то увидим, что у всех них есть существенные недостатки. Наиболее очевидны они у второго критерия, поскольку он должен оперировать с понятием национальности, которое еще не использовалось на данном историческом отрезке, в особенности применительно к XVIII в. В Российской империи для самоидентификации человека вплоть до начала XX в. применялся признак вероисповедания (иными словами, поляк определялся по принадлежности к католичеству, еврей — к иудаизму, немец — к лютеранству, русский — к православию и т. д.). В источниках по студенчеству немецких университетов, о которых речь пойдет ниже, вероисповедание фиксировалось далеко не везде, да и указывать его начали весьма поздно, не раньше 10—20-х гг. XIX в., и следовательно как универсальный критерий оно использоваться не может. К тому же даже тщательные попытки применить национальный критерий к студенчеству начала XX в. (т. е. «установить» национальность, исходя из целой совокупности разных признаков, а не только одного вероисповедания) показывают всю его противоречивость[7].

    Можно было бы, конечно, для определения национальности основываться на одних только именах студентов, и, тем самым, выбирать тех из них, которые носят русские имена и фамилии. Не говоря уже о некоторой неоднозначности того, какую именно фамилию считать русской, а какую нет (классический пример такого рода — Фонвизин), при этом подходе из числа студентов выпадают представители значительной социальной группы — т. н. «российские немцы». Они были составной частью русского общества (для XVIII в. — преимущественно столичного или крупных городов), не отделявшей себя от остальных жителей России. В университетских матрикулах, как мы увидим, они, так же как и другие русские уроженцы, идентифицировали себя как Russus или Peterburgensis. Важно заметить, что среди определенных социальных слоев и профессий (например, среди врачей) именно немцы доминировали над коренными русскими, поэтому пренебрегать ими, рисуя социальный портрет русского студенчества, нельзя. Как будет показано, их место в образовательном потоке из России в Германию было и в самом деле значительным; более того, ими могли завязываться университетские контакты, которые послужат потом для поездок других уроженцев России: например, именно петербургские немцы в 40-е гг. XVIII века «проложили дорогу» в Кильский университет, который впоследствии принял к себе десятки русских юношей. Против отрыва «русских немцев» от прочих студентов из России свидетельствуют и нарративные источники. Так, из писем и дневников русских студентов в Гёттингене на рубеже XVIII–XIX в. следует, что носившие немецкие фамилии юноши из Петербурга или Москвы безусловно воспринимались в их группе как «свои». Интересно, что даже немецкие профессора видели в тех же юношах не своих бывших соотечественников, но смотрели на них именно как на представителей будущей русской науки[8]. Добавим еще, что к концу XVIII в., когда во многих семьях русских немцев подрастало третье поколение детей, родившихся в России, они, хоть и сохранив немецкие имена и фамилии, значительно «обрусели» как по собственным привычкам, так и по социальному статусу, что опять-таки препятствует их отделению от общей корпорации русских студентов.

    Что касается политического критерия, то, увы, и его применение к поставленной нами задаче может значительно исказить картину, и дело здесь в подвижности границ, охватываемых этим критерием. Российская империя в XVIII — начале XIX в. быстрыми темпами расширялась на запад, за счет Прибалтики, польских и литовских земель. Так, прибалтийские земли входят в состав империи двумя этапами: в 1721 г. (Эстляндия и Лифляндия) и в 1795 г. (Курляндия, которая впрочем находилась в прямой зависимости от России уже с петровского времени). По третьему разделу Польши Россия включает в себя Литву, в ходе наполеоновских войн небольшие части уже собственно этнической Польши, что логично завершается в 1815 г. созданием в составе Российской империи Царства Польского.

    Излишне говорить, что каждое такое присоединение серьезно влияло на состав студенчества из Российской империи. Более того, с каждым новым расширением территории империи в состав ее подданных вливались новые группы населения, выходцы из которых имели свои образовательные традиции, в том числе и по отношению к немецким университетам, совершенно не совпадавшие с историей студентов из центральной России. Особенно это касается остзейских студентов — эстлянцев, лифляндцев и курляндцев, поток которых в университеты Германии исчислялся тысячами. Еще десятилетия назад опыт составления единых списков студентов из Российской империи в конкретном немецком университете показал, что собственно русские студенты здесь просто теряются в массе остзейцев. Так, например, в указателе «Российские студенты в матрикулах Гёттингенского университета. 1800–1825», составленном X. Морманном, из 450 человек 412 относятся к уроженцам Прибалтики [9]. Столь же контрастные данные приводит С. Г. Сватиков по Гейдельбергскому университету за 1803–1855 гг.: против 19 студентов из русских губерний он насчитывает 235 студентов из прибалтийских[10].

    Действительно, у дворянства Эстляндии, Лифляндии и Курляндии существовало давнее и устойчивое культурное тяготение к Германии. Социальный, экономический и политический уровень развития Прибалтики отличался от остальной России, поэтому, в частности, и ее отношение к университетскому образованию было иным. Уже начиная с XVII в. университеты северной и центральной Германии ощущали постоянный приток немцев из Прибалтики, который только усилился в XVIII в. Прибалтийские земли в это время были лишены собственного университета, поэтому большинство состоятельных дворянских фамилий отправляли своих сыновей учиться в Германию, не отставали в этом и бюргеры крупных балтийских городов, таких как Рига и Ревель[11]. При этом, кроме формального подданства, с Россией этих людей почти ничего не связывало (характерно, что указывая в матрикулах страну, откуда приехали, они никогда не писали название России или Российской империи, но обозначали себя как Curonus или Livonus).

    Проведенные современным историком исследования выявили основные университетские предпочтения остзейских студентов, сложившиеся уже в XVII в. и сильно отличавшиеся от тех, которые, как будет показано, характерны для студентов из русских губерний[12]. Наиболее значимыми немецкими университетами для остзейцев являлись Иена (666 эстляндцев и лифляндцев, 282 курляндца за период 1711–1800 гг.), Кёнигсберг (276 эстляндцев и лифляндцев, 589 курляндцев за тот же период) и Галле (384 эстляндца и лифляндца, 92 курляндца). Эти цифры не только по абсолютной величине на порядок превосходят посещаемость русских студентов (см. ниже), но и в сравнительном отношении, например, выдвигают на первый план Иенский университет, слабо посещавшийся выходцами из центральной России (за тот же период — всего 23 студента). Напротив же, Лейденский университет, значение которого для русского студенчества XVIII в. было очень велико, что отразилось на количестве поездок туда из России (96 человек), почти не имел популярности в Прибалтике (в нем учились только 23 эстляндца и лифляндца и 7 курляндцев). Общие списки студентов — уроженцев и русских, и остзейских губерний — уравняли бы эту разницу и привели бы к искажению картины.

    Таким образом, можно прийти к выводу, что для исследования русских студентов за границей как части русского общества, претворявших в нем определенные идеи по восприятию высшего образования, этих студентов необходимо рассматривать отдельно от их остзейских соседей, что, тем самым, перечеркивает возможность использования политического критерия. Другой корпорацией студентов, имевшей свою давнюю историю, были уроженцы польско-литовских губерний. Для них, хотя и в меньших масштабах, можно повторить все сказанное выше относительно остзейцев. В течение XVII–XVIII вв. на территории западной Белоруссии и Литвы активно действовали иезуитские школы и академии, заложившие здесь определенные образовательные традиции. Так, с большими группами выходцев из Вильно, Гродно, Кейданов (чьи студенты обозначали себя как Lithuanus или Lithuano-Polonus) мы встречаемся в матрикулах немецких университетов уже с начала XVIII в.[13] Автоматическое включение уроженцев этих территорий в состав русского студенчества с 1795 г. (не говоря уже о территориях Царства Польского с 1815 г.) также привело бы к неправильной картине общего распределения русских студентов по университетам.

    Итак, из приведенных возражений против двух вышеназванных критериев вырисовывается единственно возможным применение для выявления русских студентов XVIII — первой половины XIX в. территориального критерия. Оно, конечно, также не лишено недостатков. Данный критерий предполагает, что в каждом случае нам точно известно место рождения студента, которое можно нанести на карту и сопоставить его с обусловленной заранее территорией. К сожалению, это не так: хотя в матрикулах часто (а в XIX в. почти всегда) указывалось место рождения, но столь же часто оно заменялось на обобщенное указание страны, которое для России звучало как Russus, Rossius, Moscovitus и проч. (подробнее см. ниже). В таком случае студенты включались в наши списки, следуя уже высказанному соображению о том, что остзейские студенты никогда не обозначали себя как Russus, а для уроженцев Литвы и западной Белоруссии употребительным (вплоть до XIX в.) было обозначение Lithuanus. Таким образом, принятое допущение состояло в том, что прилагательное Russus однозначно указывало на уроженца центральных российских (или малороссийских) губерний.

    С другой стороны, столь же однозначное отсечение всех студентов, которые в графе «место рождения» называли себя Livonus, Livländer и т. д., имеет тот недостаток, что, тем самым, мы лишаем себя сведений о людях, которые, хотя и родились в Прибалтике, но, окончив один из немецких университетов, в дальнейшем служили при российском дворе, жили в Москве или Петербурге и внесли вклад в общественную и государственную жизнь России. Количество таких людей, впрочем, в абсолютном отношении не может быть очень велико (хотя среди них, безусловно, были фигуры, сыгравшие серьезную роль в русской истории). Современные историки характеризуют прибалтийское дворянство в целом, вплоть до конца XIX в., как «узкую касту», нацеленную на сохранение своих позиций в регионе и сопротивлявшуюся процессам ее интеграции в состав империи[14].

    В то же время подчеркнем еще раз, что неизбежная потеря информации является оборотной стороной освобождения от тысяч прибалтийских студентов, не имевших ничего общего с русской историей, которые в противном случае куда в большей мере исказили бы итоговый результат. К этому добавим, что сам выбор университета, совершаемый на этапе воспитания молодого человека его семьей или ближайшим окружением, предшествует последующей карьере, и поэтому даже если уроженец Прибалтики связал свою дальнейшую судьбу с Россией, его занятия в немецком университете все еще отражали характерные предпочтения именно остзейского дворянства.

    Итак, территория, выходцы из которой в данном исследовании рассматривались как «русские студенты», совпадает с территорией Российской империи, из которой выключены прибалтийские (Эстляндия, Лифляндия и Курляндия), литовские (Виленская, Ковенская и Гродненская) губернии и Царство Польское. При более осторожном подходе, возможно, следовало бы исключить и другие бывшие территории Речи Посполитой, чьих выходцев можно было бы «интуитивно» (например, по фамилии?) счесть скорее как «польских», нежели как «русских» студентов. Однако уроженцев Минской губернии, Подолии, Волыни (как, впрочем, и вообще студентов, происходивших с территорий правобережной Украины и Белоруссии) нами было обнаружено в немецких университетах конца XVIII — первой половины XIX вв. так мало (из Минской губернии — 5 студентов, из Подолии — 7, из Волыни — 4), что решено было присоединить их к общим спискам. Основное же ядро территорий, откуда исследуемые нами студенты ехали в немецкие университеты, составили центральные российские города и губернии, а также левобережная Украина (Малороссия) вместе с Киевом (см. подробнее в статистическом обзоре).

    * * *

    Переходя к характеристике источников данного исследования, нужно зафиксировать два различных подхода, которые допускает здесь построение источниковой базы. На вопрос, а где вообще могли остаться следы пребывания русских студентов в немецких университетах указанного периода, возможны два ответа — или в источниках российского происхождения или в самих немецких университетах. Первый путь поиска предусматривает выявление фондов в российских архивах, где хранятся документы, связанные с учебой русских юношей за границей. Это архивы научных учреждений: Петербургской академии наук, университетов (хотя, к сожалению, архив Московского университета до 1813 г. практически не сохранился), а также высших государственных учреждений, контролировавших образовательную деятельность: Сената, Министерства народного просвещения; наконец, документы коллегии иностранных дел, где находится дипломатическая переписка, в которой могут упоминаться русские студенты за рубежом. Сюда еще можно добавить источники личного происхождения, содержащие свидетельства об обучении за границей: мемуары, дневники и письма.

    Изучение всего этого комплекса российских источников оказывается безусловно необходимым и плодотворным для данного исследования. Однако оно не может привести к полному выявлению состава российского студенчества в немецких университетах. Точнее, такое было бы возможно, если допустить, что все поездки в университеты были связаны с деятельностью государства, а это, очевидно, не так — как показывают собранные данные, существенной была и частная инициатива, когда организация поездки исходила из потребностей и представлений общества, напрямую не связанных с государственными нуждами и покровительством. Поэтому указанные источники российского происхождения дадут заведомо неполную картину, и для ее целостного обзора необходимо обратиться ко второй стороне — источникам из архивов немецких университетов и прежде всего к матрикулам.

    Матрикулы — это рукописные книги (тетради), куда заносились сведения обо всех поступавших в данный университет студентах. Чтобы подчеркнуть значение матрикул как источника первостепенной важности, отметим, что в определенном смысле справедливо и обратное утверждение: студентом какого-либо университета мог называть себя лишь тот, кто был занесен в его матрикулы. Дело в том, что первоначальный смысл занесения в матрикулы (имматрикуляции) восходил к средневековому представлению об университете как о привилегированной корпорации и означал принятие в эту корпорацию за определенный денежный взнос нового члена, получающего, таким образом, новые права и обязанности, т. н. «академическое гражданство» (подробнее см. главу 1). Поэтому, хотя в XVIII веке эта процедура, уже практически полностью утратив прежнее значение, носила лишь бюрократический характер внесения платы за обучение, тем не менее быть вписанным в матрикулы некоторых университетов считалось очень почетным, хотя и дорогим удовольствием — размер платы варьировался и зависел, в том числе, от престижа университета.

    Матрикулы большинства немецких университетов в настоящий момент опубликованы, если не полностью, то хотя бы частично. Формуляры большинства матрикул немецких университетов внешне схожи между собой, однако на разных хронологических отрезках записи значительно различались степенью подробности, т. е. количеством позиций, по которым студент обязан был сообщить сведения о себе. В каждой записи обязательно присутствовала дата имматрикуляции, имя и фамилия студента, а также еще один атрибут, обозначавший его происхождение в широком смысле слова — это могло быть указание на сословие, или на страну, откуда он приехал, или и на то, и на другое (например, «Transylwano-Ungarus Nobilis» — «венгр из Трансильвании, дворянин»). Остальные сведения встречались не всегда — среди них мог быть возраст студента, факультет, на который он поступал, а также, учился ли он ранее в других университетах, и если да, то имел ли уже ученую степень. К концу XVIII в. в различных матрикулах заметна тенденция к расширению формуляра записи: так, в университете Галле, помимо обязательного указания имени, места рождения и факультета, на который поступал студент, записывалось также имя, место проживания и род занятий отца или другого близкого родственника (здесь часто указывался его чин), а также университет, в котором студент побывал до приезда в Галле (если такое имело место). Кроме этого, в матрикулярной записи бывали примечания разного рода: применительно к русским студентам в виде поощрения иногда указывали — «освобожден от платы» или «вносит половинную плату», иногда, напротив, отмечался официальный характер зачисления студентов, приехавших за государственный счет. Например, в матрикуле университета во Фрейбурге (Брайсгау) под 6 ноября 1780 г. значатся имена дворян Ивана Орлова и Василия Ключарева, возле которых стоит следующая запись: «а potentissimo Russorum impératrice sumptibus imperatoriis in has terras missi, ut studio medico operam darent ac initiati doctoratus gradu reverentur ad lares patrios» — «по высочайшему повелению самодержавной российской императрицы посланы в эти земли с тем, чтобы упражнялись в изучении медицины и по получении степени докторов возвратились на родину».

    Разнообразие данных облегчает выявление в матрикулах русских студентов. Жители великорусских губерний и городов часто указывали латинское прилагательное Russus (реже Rossius) в сочетании с обозначением города — Casano Russus, Wladimira-Russus, Moscovia Russus; не менее часто встречается и одно указание города в форме прилагательного: Moscoviensis, Petropolitanus и т. д. (при этом уточняющее прилагательное Russus указывает именно на родную страну, а не на этническую принадлежность, поскольку встречается в равной мере и в сочетании с немецкими фамилиями, относясь к выходцам из семей российских немцев). Встречаются впрочем и весьма курьезные формы указания страны: под 1717 г. в матрикулах Кёнигсбергского университета стоит — ex Ducatu Seberiensi (дословно «из герцогства Сибирского»), что являлось своеобразным переводом на латынь названия тогда недавно созданной Петром I новой территориальной единицы — Сибирской губернии.

    Тот же критерий обозначения страны в сочетании с городом позволяет выявить и жителей Малороссии и Белоруссии, в написании родины которых встречается, правда, несколько больше вариантов: Kiovia-Russus, Charcovio Ucranicus, Ucrania-Russus и др., хотя самым частым был прямой перевод названий областей на латинский или немецкий язык — ex Russia parva (minore) и ex Russia alba, Kleinrußland и Weißrußland соответственно.

    Таким образом, совместное или по отдельности указание города и страны позволяет достаточно четко отделить русских студентов в соответствии с требованиями, указанными выше. Встречаются, конечно, и спорные признаки: в качестве одного из них укажем на прилагательное Ruthenus. Лишь в единичных случаях оно может выступать в качестве синонима Russus, как правило же в XVIII в. указывает на жителей польской в то время области Галиции, что следует из его употребления в сочетании с названием конкретного города, или в виде Rutheno-Polonus.

    Помимо определения родины русского студента, матрикулы могут содержать указание и на его социальный статус, а именно на принадлежность к дворянскому сословию. Для этого служат два признака: явный, когда студент после своего имени пишет nobilis или eques Russus, и «грамматический», когда перед фамилией ставятся предлоги von (по-немецки) или de (по-латыни), оба указывающие на дворянство. Для титулованных фамилий полный титул в матрикулах приводился обязательно, причем город или страна после него обычно уже не ставились (т. е. титул в данном случае заменял происхождение), а чтобы подчеркнуть значение титулованных студентов в университетской корпорации, для них даже заводились иногда отдельные матрикулярные книги, как это было в Страсбургском университете или Галле в начале XVIII в. В то же время, отсутствие в записи признаков, указывающих на дворянство, еще не свидетельствует о недворянском происхождении студента. Из других источников эти недостающие в матрикулах сведения можно дополнить, особенно в отношении студентов, фамилии которых принадлежали к известным русским дворянским родам, но у которых по каким-то причинам в матрикулах признаки дворянства отсутствовали. Обнаружение биографических материалов для отдельных персоналий также помогало прояснить их сословный статус (см. Приложение 2). Зато в тех матрикулах, где приводились сведения об отце, такой необходимости обращения к дополнительным источникам не возникало, и студенты дворянского или недворянского происхождения выявлялись по ним непосредственно.

    Завершая анализ матрикул как основного источника для составленного массива данных о русском студенчестве в Германии, отметим встречающиеся недостатки при их публикации, которые касаются прежде всего написания фамилий. Русские фамилии подчас искажены, причем это не всегда вина немецких публикаторов — в некоторых университетах запись о прибывшем студенте делал не он сам, а чиновник университета, внося в имя определенные искажения (иногда же, напротив, университетские правила требовали, чтобы студенты сами записывались в книги). К счастью, такие ошибки могут быть достаточно легко исправлены. Так, примером ошибки публикатора служит имя Paulus Ftovinski в списках Страсбургского университета. Зная особенности написания букв в немецком языке, легко увидеть, что здесь значилось имя студента Павла Флоринского, имя которого уже в правильном варианте встречается в матрикулах Виттенбергского университета.

    Имея на руках списки русских студентов, составленные по матрикулам, можно попытаться соединить их с другими известными данными о том или ином студенте, и часто такое сопряжение дает отличный результат, подтверждающий достоверность мемуаров или иных биографических источников, а иногда и существенно их уточняющий. Так, например, из биографии П. Я. Чаадаева было известно, что его родной дядя, князь Д. М. Щербатов (сын придворного историографа М. М. Щербатова) учился в Кёнигсбергском университете и участвовал во встрече там великого князя Павла Петровича во время путешествия того в Пруссию, что позволяло датировать этот факт летом 1776 г.[15] И действительно, в матрикулах Альбертины 17 апреля 1776 г. зафиксировано имя Дмитрия Михайловича Щербатова, занесенного туда как «светлейший князь» (причем без указания страны или родного города).

    Впрочем, бывает и иначе — в биографии человека назван немецкий университет, где он слушал лекции, но в матрикулах его имя отсутствует. На самом деле, историк сталкивается здесь с серьезным вопросом: как соотносились образовательные путешествия, столь характерные для воспитания русского дворянства во второй половине XVIII — начале XIX века, и собственно учеба в европейском университете; можно ли их полностью отождествить или противопоставить друг другу? Как представляется, отличие лежит в том, что студенчество означало вступление в определенную корпорацию, которое собственно и фиксировалось в матрикулах университета, подразумевая длительное пребывание, подлинную учебу в нем. В то же время образовательная поездка предусматривала лишь короткий ознакомительный визит в университет с посещением нескольких лекций наиболее «модных» профессоров. Это, конечно, не отменяет возможности в течение какого-то промежутка времени слушать лекции, не будучи принятым в студенты (хотя на это требовалось особое дозволение ректора университета!), а с другой стороны, далеко не все студенты, записанные в матрикулы, действительно оставались в университете на продолжительный период. Редкие исключения здесь, на наш взгляд, только подтверждают правило. Так, в архиве Эрлангенского университета сохранилась запись о посещении его в июле 1787 г. двумя молодыми князьями Горчаковыми, которые сначала не хотели вносить свои имена в матрикулы под предлогом того, что пробудут здесь короткое время и не хотят быть студентами. На это им сообщили, что «ни одному университетскому преподавателю не может быть позволено вести занятия с пребывающими здесь иностранцами или даже уроженцами этой земли, если учащийся не записал себя по форме в университетскую матрикулу и, тем самым, подверг себя академическому закону». Имматрикуляция Горчаковых состоялась, после чего они все-таки вскоре уехали[16].

    Конечно, в идеале хотелось бы иметь под руками максимально полный свод данных и о всех образовательных поездках русских юношей рассматриваемого периода с указанием тех университетов, где они побывали (ведь это также говорит об общественных предпочтениях в области университетского образования). Однако если такие визиты в университеты не нашли отражения в матрикулах и, тем более, не были связаны с государственными учреждениями, документы которых могли бы содержать соответствующие сведения, то их систематическое выявление становится невозможным. Избранный же в настоящей работе принцип — строгое следование матрикулярным спискам — представляется вполне обоснованным, а главное разрешает ситуацию тогда, когда нельзя в точности ни подтвердить, ни опровергнуть сведения биографических источников, подчас неопределенные и противоречивые.

    Помимо матрикул, архивы немецких университетов могут содержать ряд дополнительных сведений о русских студентах. Сразу отметим, что как таковых «личных дел» студентов в немецких университетах XVIII — начала XIX века не существовало, и это особенно затрудняет определение времени выхода студента из университета. Лишь со второй четверти XIX в. некоторые университеты начали фиксировать в своих архивах выдачу студентам выпускных свидетельств (Abgangzeugnisse). До этого аттестат, который студент мог получить у ректора, покидая университет, и в котором отмечались прослушанные им курсы, профессора, с которыми он занимался, и показанные успехи, существовал в единственном экземпляре и, естественно, увозился студентом с собой. Несколько таких аттестатов из немецких университетов XVIII в. сохранилось в личных фондах, но бóльшая их часть утеряна. Иногда такие аттестаты (или копии с них) передавались затем в то место службы, куда поступал русский студент, вернувшийся из Германии: так, например, в архиве Академии наук находятся аттестаты, полученные М. В. Ломоносовым от его немецких профессоров во время учебы в Марбурге, в архиве Московского университета сохранились несколько аттестатов, полученных первыми его отечественными профессорами, прошедшими учебу за границей. Все эти единичные примеры, к сожалению, не могут решить общей задачи, поэтому дата окончания учебы для многих студентов так и остается неизвестной. Даже в архиве Берлинского и Лейпцигского университетов, где, как было сказано, начиная с 1820-х гг. оставались копии выдаваемых аттестатов (что одновременно фиксировалось в матрикулах, см. Приложение 1), сейчас этих фондов не существует: они были утрачены в ходе Второй мировой войны.

    Если говорить о военных утратах, то наиболее пострадали архивы университетов, находившихся на востоке Германии. Помимо утрат в университетах Берлина и Лейпцига к невосполнимым потерям следует отнести практически полное уничтожение архива Кёнигсбергского университета (даже его матрикулы существуют сейчас только в опубликованном виде, причем это издание было доведено лишь до 1829 г.). Сильно пострадали архивы университетов в Бреслау, Франкфурте-на-Одере. Напротив, например, находящийся в превосходной сохранности архив Тюбингенского университета не представляет для исследований нашей темы в выбранный период времени особого интереса: его посещали всего полтора десятка студентов из России, среди имен которых нет ни одного, с которым были связаны какие-либо персональные дела или события[17].

    Архив Гёттингенского университета, также хорошо сохранившийся, несмотря на бомбежки и вынужденную эвакуацию в одну из соляных шахт Тюрингии, где он вместе с сокровищами из университетской библиотеки смог пережить Вторую мировую войну, предоставляет, быть может, наилучшие возможности для поиска дополнительных материалов о русских студентах. Во-первых, в нем сохранился указатель адресов гёттингенских студентов («Logis-Verzeichniß der Studiemnden in Göttingen», первые сведения с 1765 г.), по которому можно определить до какого времени каждый из них занимал свою квартиру, и следовательно определить (с точностью до семестра) дату, когда он покинул университет. В каждом семестре такие указатели печатались университетом (в небольшом количестве), и туда в алфавитном порядке заносились все студенты, учившиеся в данный момент, с указанием их адреса, а также места рождения, факультета и времени поступления. Помимо Гёттингена такую же возможность дают архивы Берлина («Verzeichniß der Studierenden an der Universität Berlin», начиная с 1822 г.), Мюнхена («Verzeichniß der sämmtlichen Studierenden an der Ludwigs-Maximilians Universität zu München» с 1826 r.) и Галле, где такие указатели впервые начали вести еще в рукописном виде с середины XVIII в., а печатные существуют также с 20-х гг. XIX в. Заметим еще, что эти указатели дают и альтернативную матрикулам возможность поиска русских студентов, однако объем поиска по указателям значительно больше: ведь каждое имя студента повторяется в них столько раз, сколько семестров он учился в университете, а в матрикулах, как правило, встречается лишь однажды. Поэтому к этим указателям стоит обращаться именно за уточняющими сведениями по какому-то конкретному студенту, дата поступления которого уже известна.

    Во-вторых, поскольку одной из возможностей окончания университета была защита в нем диссертаций, гёттингенский архив содержит каталогизированный фонд Promotionsakten — протоколов защит диссертаций, к которым часто приложены копии самих работ. Надо сказать, что далеко не во всех университетских архивах Promotionsakten систематизированы и обладают указателем: иногда (с такой ситуацией исследователь встречается в Гейдельберге, Марбурге, Иене, Берлине) протоколы защит находятся внутри дел соответствующего факультета, и чтобы их выявить требуется год за годом просматривать факультетские дела, что делает поиск весьма трудоемким и неэффективным. О характере сведений, которые содержат в себе Promotionsakten, говорит, например, дело о защите студентом И. С. Аккордом диссертации на степень доктора медицины из архива университета Галле (1783): оно интересно тем, что к нему, помимо диссертации, приложена автобиография (Curriculum Vitae), где этот студент упоминает, что учился в Кёнигсберге философии у самого Канта[18].

    Помимо приведенных указателей и каталогов, в каждом университетском архиве существует фонд университетского суда. В нем находили отражения все происшествия со студентами, которые попадали под ведение «академических» (т. е. университетских) законов. Прежде всего, это дела о дуэлях и других беспорядках, виновниками которых становились студенты, а кроме того, жалобы, которые приносили университету на студентов местные жители. В документах архива Гёттингенского университета, относящихся к началу XIX века — времени наиболее частого пребывания здесь русских студентов — сохранилось несколько таких дел. Отметим среди них весьма объемное судебное дело, возбужденное летом 1805 г. против А. М. Тургенева, с которого одна из горожанок требовала алименты (в объеме 240 талеров!), в результате чего Тургенев должен был скрыться из города, а поручившийся за него А. С. Кайсаров попал под домашний арест[19]. Другое дело, относящееся к Н. И. Тургеневу, может даже рассматриваться в политическом контексте: в июле 1809 г. против него, обвиняя в вызывающем поведении, неподчинении и ругательствах, дал показания префект полиции, учрежденной в Гёттингене властями Вестфальского королевства, т. е. фактически французскими оккупационными войсками. Тургенев должен был откупиться от карцера, заплатив три талера[20]. Интересно, однако, что уже меньше чем через месяц после даты, указанной в этом деле, в Гёттингене вспыхнули массовые студенческие беспорядки, поводом которых стало поведение жандармов, что привело к прекращению занятий и поставило под угрозу само существование университета (см. главу 5).

    Среди судебных разбирательств в других университетах большую известность получило дело о «бунте» группы русских дворян, среди которых был А. Н. Радищев, в Лейпциге летом 1767 г. (см. главу 4). В составе этого дела сохранились показания инспектора студентов Г. Бокума, протоколы допросов каждого из студентов в присутствии ректора и университетских чиновников[21]. Наконец, нельзя не назвать обнаруженное в Марбургском архиве судебное дело, связанное с пребыванием здесь М. В. Ломоносова: за участие в драке он был приговорен к двум дням карцера, но также откупился от него [22]. В целом же, просмотр существующих указателей показал, что русские студенты, к счастью для них, не часто попадали в ведение академического суда. Однако, систематическое выявление всех таких дел (требующее погодного просмотра судебных протоколов, которые почти везде, кроме Лейпцига и Гёттингена, не каталогизированы) не ставилось задачей данного исследования, и здесь еще возможны новые архивные находки, уточняющие наши представления о жизни русских студентов за границей.

    Обращаясь теперь к другой части источниковой базы исследования, т. е. к документам, хранящимся или опубликованным в России, следует также начать с архивных фондов, где сохранились сведения о поездках студентов в немецкие университеты XVIII — первой половины XIX в. Наиболее важными здесь являются для XVIII в. фонды архива Академии наук, а также отдельные дела из фондов Кабинета Е. И. В., Сената, Медицинской канцелярии и Медицинской коллегии, а для XIX в. — центральный архив Министерства народного просвещения и архивы отдельных университетов. В архиве Петербургской академии наук находятся текущая переписка академической канцелярии по поводу отправки студентов за границу и их рапорты, присылаемые оттуда[23]. Последние документы особенно важны, поскольку рассказывают не только о ходе учебы, но и об условиях жизни русских студентов в Германии, их восприятии немецких университетов, затрагивают проблемы взаимосвязей русской и немецкой науки XVIII в. В фондах Медицинской канцелярии и Медицинской коллегии сохранились отдельные дела, связанные с командированием для продолжения обучения лекарей из петербургских военных госпиталей, прошения студентов-медиков, находившихся за границей, о принятии их на казенный счет, протоколы экзаменов, которые должны были сдавать все возвращающиеся студенты на право медицинской практики в России[24]. В петровское время командировками русских студентов ведал сначала Посольский приказ, а затем Правительствующий Сенат: так, в фонде его канцелярии находятся документы об отправке группы молодых «подьячих» в Кёнигсбергский университет[25]. Учеба в последнем университете в период оккупации русскими войсками Кёнигсберга нашла отражение в документах т. н. «Кёнигсбергской конторы» при российском генерал-губернаторе Восточной Пруссии: здесь хранится дело о содержании при местном университете нескольких русских студентов, присланных из Московского университета[26]. Среди разрозненных дел, относившихся к ведению Кабинета императрицы Екатерины II, сохранилось обширное дело о командировке в Лейпцигский университет в 1766 г. группы из 12 дворян, которая затем, по мере выбытия из нее по разным причинам нескольких человек дополнялась присылкой в Лейпциг новых студентов из столичной дворянской молодежи[27].

    С началом XIX в., ознаменовавшемся возникновением Министерства народного просвещения, дела о командировках студентов за границу приобретают более систематический вид. Они находятся в составе фонда Департамента народного просвещения (РГИА, ф. 733), а именно — среди дел того учебного округа, откуда начиналась командировка. Состав таких дел довольно однотипен: во-первых, в них включены представления, исходящие от попечителя учебного округа, по организации данной поездки с обоснованием ее необходимости (иногда со ссылкой на соответствующий циркуляр министра народного просвещения) и объяснением выбора кандидатур. Во-вторых, дела содержат отчеты студентов из-за границы, обычно весьма развернутые, в которых приводится подробная научная информация о ходе учебы и исследований по специализации командированного, дается также общий обзор состояния науки в том университете, где он учится: рассказывается об университетских научных коллекциях, состоянии библиотеки, лабораторий и т. д. Начиная с середины 1830-х гг. такие отчеты, ввиду их чрезвычайной важности не только для специалистов, но и для широкого круга людей, интересующихся развитием науки и образования, регулярно публиковались в «Журнале Министерства народного просвещения». Наконец, в-третьих, в делах о командировках заключительная часть обычно посвящена аттестации вернувшихся в Россию — присвоению им российских научных степеней или ученых должностей в университетах. Из общего ряда просмотренных нами нескольких десятков подобных дел по Московскому, Петербургскому, Казанскому, Харьковскому и Киевскому учебным округам выделяется одно из первых, начатое в 1808 г., которое содержит сведения о командировке в Гёттингенский и Гельмштедский университеты большой группы выпускников Петербургского педагогического института, которые впоследствии составили основу профессуры Петербургского университета и Царскосельского лицея[28]. Нужно заметить, что не все ходатайства о командировках оканчивались успешно. Это показывает дело о посылке в Берлинский университет магистра М. П. Погодина в 1826 г., получившего отказ по политическим мотивам [29].

    Драматическими подробностями наполнено дело о самоубийстве предназначенного к отправке в Германию магистра Московского университета А. А. Бугрова (причина его ухода из жизни накануне отъезда так и осталась неизвестной)[30]. Несколько дел описывают крупные командировки, внесшие значительный вклад в формирование профессорского корпуса российских университетов: прежде всего, это поездки будущих профессоров-юристов, подготавливаемых при II Отделении Собственной Е. И. В. Канцелярии, в Берлинский университет[31], а также отправка туда же лучших выпускников Главного педагогического института в Петербурге в 1836 и 1842 гг.[32] за и большая командировка, организованная в различные немецкие университеты из Московского и Киевского университетов в 1843 г.[33] Надо сказать, что фонды самих университетов на местах, где также отложились сведения об этих командировках, практически дублируют дела столичного министерства, поскольку основной контроль за посылаемыми, апробация их отчетов и, что немаловажно, финансовое обеспечение учащихся велись именно оттуда.

    Особую роль для организации командировок из России в немецкие университеты в 1820—1830-е гг. играл т. н. Профессорский институт, учрежденный в Дерпте в 1827 г. по указу императора Николая I. Его документы находятся в составе дел Дерптского учебного округа и подробно рассказывают о всех этапах этих поездок: наборе кандидатов из числа лучших выпускников и магистров российских университетов, их обучении под руководством дерптских профессоров, отправке в Берлин и другие немецкие университеты, наконец возвращении и защитах в России докторских диссертаций[34]. Деятельность Профессорского института, прекратившаяся в 1838 г., позволила подготовить целое поколение молодой профессуры, вступившей на кафедры российских университетов.

    Обращаясь к опубликованным источникам по истории русского студенчества за границей в исследуемый период, количество которых не очень велико, отметим среди них прежде всего публикации переписки видных немецких профессоров с их русскими корреспондентами в Петербургской академии наук. Еще в середине XIX века петербургским ученым А. Куником была предпринята классическая публикация писем Христиана Вольфа к Л. Л. Блюментросту, И. Д. Шумахеру, И. Корфу и другим деятелям Академии первой половины XVIII в.[35] в ней отразились первые усилия по налаживанию связей между учеными в России и немецкими университетами, а также обстоятельства знаменитой командировки в Марбург М. В. Ломоносова и двух его товарищей, для изучения которой эта переписка является бесценным источником. Пример современных изданий корреспонденции ученых XVIII в. показывает опубликованная при сотрудничестве российских и немецких историков переписка А. Ф. Бюшинга с Г. Ф. Миллером[36] также научная переписка И. Д. Шёпфлина[37]. Эти ученые (Бюшинг в Гёттингене, Шёпфлин в Страсбурге) играли важную роль в установлении взаимосвязей их университетов с Россией, и потому в их переписке регулярно возникала тема русских студентов. Одна из самых насыщенных российской тематикой переписок немецких ученых принадлежит профессору Гёттингенского университета А. Л. Шлёцеру[38]. Им же была составлена и автобиография, в которой упоминается его роль в организации командировок русских студентов в Гёттинген[39].

    Публикации личных материалов, связанных с учебой русских студентов в Германии XVIII века, встречаются крайне редко. К ним можно, например, отнести опубликованные в обширном биографическом очерке о А. Я. Поленове отрывки его писем из Страсбурга и Гёттингена в 1762–1766 гг.[40] Мемуарным источником особого рода о жизни русских студентов в Лейпцигском университете в 1767–1771 гг. является произведение А. Н. Радищева «Житие Федора Васильевича Ушакова»: как будет показано в соответствующей главе, этот источник, яркий по своим описаниям и оценкам, несет на себе значительный отпечаток позднейших воззрений автора и для характеристики взглядов студентов должен использоваться с большой осторожностью.

    Значительные по своей источниковой ценности публикации дневников и переписки русских студентов относятся уже к началу XIX века: это, прежде всего, вышедшие в серии «Архив братьев Тургеневых» дневник и переписка А. И. Тургенева гёттингенского периода[41] и аналогичное издание дневника и писем его брата Н. И. Тургенева[42]. В первую из названных публикаций помимо материалов самого А. И. Тургенева вошло несколько писем студентов из его ближайшего окружения в Гёттингене, сохранившиеся в тургеневском архиве: А. С. Кайсарова, И. А. Двигубского и даже профессора А. Л. Шлёцера. Дополнением к этим материалам, характеризующим чрезвычайно живую и яркую среду русских гёттингенцев начала XIX в., служат обнаруженные нами в ОР РГБ письма еще одного члена «тургеневского кружка» А. М. Гусятникова [43]. Другое же не менее яркое и интеллектуально насыщенное общение в среде русских студентов Берлинского университета 1830-х гг. нашло отражение в изданиях переписки Н. В. Станкевича[44], т. Н. Грановского[45], М. А. Бакунина[46], М. Н. Каткова[47], а также в примыкающих к этому кругу источников воспоминаниях Я. М. Неверова[48]. Важными источниками для характеристики среды немецких университетов в середине 1840-х гг. служат письма к отцу П. Н. Кудрявцева[49], а также записки С. М. Соловьева[50].

    * * *

    Историография темы настоящего исследования обширна, но в то же время изобилует работами, рассматривающими какой-то отдельный ее аспект (конкретный университет, хронологический период или личность) при уже подмеченной нами нехватке сводных трудов. Не касаясь в данном обзоре литературы, посвященной истории немецких университетов в целом (что увело бы нас слишком далеко от основной темы), главное внимание следует уделить работам по истории русско-немецких отношений в области высшего образования, и здесь наиболее глубоко в плане генерализации темы и разработке ее проблем продвинулись историки ГДР, которые, начиная с 1950-х гг., заложили определенные традиции изучения русско-немецких научных связей XVIII — начала XIX вв. Первенство в этих исследованиях принадлежит видному историку Эдуарду Винтеру. Его многочисленные работы в основном посвящены возникновению институтов российской науки и связям немецких ученых с Россией в эпоху петровских реформ, хотя в целом затрагивают и хронологически более широкий период времени в истории отношений России с немецкими землями. Среди этих работ нужно выделить ставшую в настоящее время классической книгу «Галле как отправной пункт немецкого изучения России», основанную на уникальном по объему и сохранности архиве профессора А. Г. Франке в Галле, содержавшем полностью все его дневники и переписку, из которой автором была выяснена роль Франке, университета в Галле и других учебных заведений для распространения начал высшего образования в России петровского времени и одновременно для изучения России в трудах немецких просветителей[51]. Важные применительно к различным аспектам нашей темы статьи Винтера посвящены также общественным деятелям, через которых завязывались и развивались контакты между Россией и немецкими землями: Л. Л. Блюментросту, И. В. Паусу, С. Тодорскому[52]. Многие выводы Винтера с привлечением новых архивных источников были использованы затем в капитальной работе Ю. X. Копелевич об основании Академии наук, также затрагивавшей тему начала ученых связей России и Германии[53].

    Другой видный немецкий историк Гюнтер Мюльпфордт, продолжая исследования Э. Винтера по истории русско-немецких научных взаимосвязей[54], выдвинул представление о распространении в России конца XVII — первой половины XVIII вв. идей «средненемецкого Просвещения» (mitteldeutsche Aufklärung), т. е. учений, исходивших из среды университетов Галле, Иены, Лейпцига, с которыми непосредственно соприкасались учившиеся там в то время русские студенты[55]. и галлеский пиетизм, и рационализм X. Вольфа рассматривались им как различные стороны развития идей Просвещения в центральной Германии, которые затем передавались через посредство университетов и личных научных контактов таким российским деятелям церкви, науки и государства, как Ф. Прокопович, С. Тодорский, П. В. Постников, М. Г. Головкин, Г. В. Рихман, М. В. Ломоносов и др. В этом отношении в прямой взаимосвязи с исследованиями Мюльпфордта находится работа К. Грау, представляющая собой его докторскую диссертацию, к сожалению, не опубликованную, но хранящуюся в библиотеке университета им. Гумбольдта в Берлине, «Направления петровской культурной политики и их влияние на становление русско-немецких научных отношений в первой трети XVIII в.»[56]. в ней автор подробно останавливается на характеристике идейной среды, из которой в Россию направлялись в петровское время профессора и ученые, и показывает ее влияние, в том числе, и на восприятие в России представлений о немецких университетах.

    В отечественной историографии тема ранних научных и студенческих контактов с университетами Германии XVIII в. звучала в биографических трудах о выдающихся русских ученых, писателях, общественных деятелях. Из многочисленных работ, затрагивающих проведенные в Германии студенческие годы М. В. Ломоносова, наиболее фундаментальной является книга А. А. Морозова[57]. Новые архивные материалы по делу Радищева собрал в своей книге А. И. Старцев, в то же время его оценки «бунта» русских студентов как решающего шага для складывания революционных взглядов его участников далеко не во всем могут быть приняты[58]. Серия книг посвящена русским академикам XVIII в., большая часть которых получала образование в немецких университетах[59]. В этих книгах авторами использованы отчеты студентов из архива Академии наук, обрисована среда немецких университетов, в которых те учились. Однако из всех работ, относящихся к подготовке студентов в Академии наук, необходимо отметить как имеющее наиболее тесную связь с нашей темой исследование В. И. Осипова, выполненное на обширном архивном материале, систематизирующем сведения об академических командировках, которые, во многом, впервые были введены автором в научный оборот [60].

    Всплеск поездок русских студентов в Германию в начале XIX в., когда среди них находилась целая плеяда замечательных общественных деятелей, вызывал интерес в историографии еще с начала XX века. «Русским гёттингенцам» посвятили статьи В. М. Истрин и Е. И. Тарасов [61]. Последняя работа являлась ответом на неудачную в концептуальном отношении книгу М. Вишницера «Гёттингенский университет и развитие либеральных идей в России первой четверти XIX в.» [62], ошибки которой на новом этапе немецкой историографии были исправлены Р. Лауером, написавшем ряд статей о представителях той же гёттингенской студенческой среды — А. И. Тургеневе, А. С. Кайсарове и др.[63] Назовем и несколько работ (как с немецкой, так и с российской стороны), характеризующих мировоззрение русских студентов в Берлинском университете 1830—1840-х гг., которое привлекало внимание исследователей жизни и творчества Т. Н. Грановского, Н. В. Станкевича, И. С. Тургенева[64]. Недавно вышедший труд Ф. А. Петрова дополняет эти исследования, анализируя биографии будущих профессоров российских университетов, учившихся в Берлине и других немецких городах одновременно с Грановским и Станкевичем, и показывая влияние представителей немецкой науки на их дальнейшую ученую деятельность[65].

    Надо сказать, что далеко не все работы в освещении учебы русских студентов за границей строго следуют биографическому жанру. Так, современные историки показывают новые подходы к данной теме с точки зрения интеллектуальной истории [66], истории образовательных путешествий по Европе [67]7, дворянской благотворительности как одной из движущих сторон студенческих поездок [68].

    В отдельную группу работ следует отнести составлявшиеся историками указатели по русским студентам в отдельных немецких университетах. На необходимость появления таких указателей впервые обратил внимание еще в 1950-е гг. П. Н. Берков в одной из ранних работ по истории русско-немецких культурных связей XVIII в.[69]. Его поддержал затем такой крупный исследователь этой темы как Э. Амбургер, посвятивший целую главу своей известной монографии о русско-немецких отношениях обзору студенческих поездок из России в немецкие университеты, хотя, к сожалению, без всякой претензии на полноту[70]. За последние полвека в зарубежной историографии появилось несколько таких указателей, составленных по матрикулам различных университетов: «Русские студенты в Лейдене в XVIII веке» (Н. Ханс), «Указатель студентов из России, записанных в матрикулы Гёттингенского университета. 1800–1825» (X. Морманн), «Студенты из Российской империи в Страсбургском университете XVIII века» (Ю. Фос)[71]. Главным недостатком этих работ, не говоря уже о многочисленных ошибках в написании фамилий, служит то, что зарубежные историки слабо отдавали себе отчет в том, на основании какого критерия нужно отбирать русских студентов. Так, в работе Ю. Фоса к ним отнесен названный «первым русским студентом в Страсбурге» некий Heinricus V. Comes Ruthenus, однако, как выясняется из записи в другом матрикулярном списке, это граф Священной Римской империи, «господарь Плавии», не имеющий к России никакого отношения; указатель же X. Морманна на 90 % состоит из прибалтийских студентов, при этом некоторые русские имена в нем почему-то пропущены. Составлять полный массив данных на базе этих работ без их дополнения и исправления невозможно, поэтому в нашем исследовании они использовались лишь для проверки полноты собственных списков.

    И все же одну сводную работу в зарубежной историографии стоит выделить особо — это указатель Д. Олянчина, посвященный «русско-украинским» студентам в немецких школах[72]. Автор привел несколько сотен имен таких студентов, не ограничившись только университетами, но исследовав списки всех немецких училищ, включая коллегии и гимназии, с XVI по XVIII столетие, причем (сходно с нашим подходом) добавил к ним и Лейденский университет. Интересуясь, главным образом, малороссами, выделяемыми им согласно критерию самоиндентификации страны, который описан нами выше, автор обращал внимание на всех тех, кто писал о себе как Ruthenus, Uthuanus и Ucraino-Polonus и т. п. (при этом, впрочем, опуская все немецкие фамилии). Кроме того, автор часто включал в указатель и великорусских студентов и что особенно ценно, работал не только с опубликованными, но и с неопубликованными, хранящимися в университетских архивах матрикулами. Проверка списков Олянчина по материалам университетских архивов в Галле и Иене в ходе выполнения нашего исследования доказала высокое качество их составления, хотя и в них выявились отдельные пропуски и ошибки.

    Несмотря на указанные достижения по составлению сводных данных о русском студенчестве в Германии XVIII — первой половины XIX в., одна из новейших работ, посвященных социальной истории высшей школы в России, фундаментальная монография Т. Маурер вновь обозначила эту проблему в ряду наиболее актуальных и нерешенных[73]. Автор опять-таки отмечала, что попытки ее решения предпринимались лишь в отношении отдельных университетов или областей, но единая картина до сих пор не создана, так что даже среди традиционных в историографии упоминаний наиболее часто посещаемых русскими немецких университетов встречаются на деле ничем не обоснованные названия (Маурер здесь имеет в виду приводимый Амбургером в качестве такового Тюбингенский университет). Как нам представляется, собранный в настоящем исследовании материал позволяет, наконец, восполнить все эти пробелы.

    Статистика посещаемости русскими студентами немецких университетов в XVIII — первой половине XIX в.

    В завершении вводного раздела книги представлены по необходимости сухие, но очень важные для понимания дальнейшего материала статистические сведения о пребывании русских студентов в немецких университетах, извлеченные нами из только что обсуждавшихся первоисточников — университетских матрикул.

    Русские студенты были обнаружены нами в матрикулах двадцати двух немецких университетов (подробное обсуждение того, как следует понимать для исследуемого периода понятие «немецкий университет» см. в главе 1). Их общее количество за период с 1698 по 1849 гг. составило 926 человек, в том числе с 1698 по 1810 гг. — 637 человек, а с 1811 по 1849 гг. — 289 человек (полные студенческие списки, собранные в ходе нашего исследования, приведены в Приложении 1). Приведенное разделение при анализе статистических данных по двум периодам вытекает из различия двух эпох в истории немецких университетов — «доклассической» и «классической», что подробно раскрыто в главе 1. Границей между эпохами служит основание в 1810 г. Берлинского университета, и это, как уже упоминалось выше, совпадает с определенным рубежом в истории российского студенчества и университетского образования в России в целом (см. главу 5).

    Обнаруженное число русских студентов в Германии, конечно, не сопоставимо со студенческим потоком из Прибалтики, исчисляющимся многими тысячами человек, но тем не менее, значительно, особенно в сопоставлении с посещаемостью российской высшей школы в тот же период — можно заметить, что, скажем, общее количество студентов, учившихся в Московском университете за XVIII век, примерно соответствует числу студентов той же эпохи за границей. Таким образом, уже одно это позволяет сделать вывод о весьма существенном вкладе немецких университетов в образование русского общества.

    Чтобы детализировать этот вклад, разделим всю совокупность студентов на три группы, достаточно четко в ней выделяющиеся: 1) «великороссы», т. е. студенты из центральной России, 2) студенты из южных и западных губерний России и 3) российские немцы. К первой группе относятся уроженцы Москвы, Петербурга, центральных губерний России и Сибири, вторая в подавляющем большинстве состоит из жителей левобережной Украины — Киева, Полтавской, Черниговской и Харьковской губерний, поэтому они для краткости будут называться «малороссами» (хотя в этой группе есть и некоторое количество жителей Белоруссии!), наконец, в третью группу отнесены все русские студенты с немецкими фамилиями, свидетельствующими об их происхождении из семей российских немцев.

    Выделить такие группы, прежде всего, позволил материал самих источников, где, с одной стороны, бросаются в глаза два центра, откуда студенты ехали в Германию — это центральная Россия и левобережная Украина, а с другой, заметны особенности в университетских предпочтениях, которыми обладали российские немцы. Чтобы подкрепить эти соображения, достаточно указать на очевидные различия, которые в XVIII — начале XIX в. сохранялись между этими социальными группами русского общества, особенно в сфере образования. На Украине школьная культура развивалась уже с XVII века, в центральной России этот процесс запаздывал, а российские немцы стремились сохранить в своем новом отечестве те традиции образования, к которым привыкли в Европе.

    Рассмотрим подробнее происхождение участников выделенных групп за периоды 1698–1810 гг. (табл. la) и 1811–1849 гг. (табл. 1б):

    Таблица 1a[74]

    Социальный состав названных групп в количественном и процентном отношении показан в таблицах 2а и 26.

    Проанализируем некоторые данные из этих таблиц. В XVIII — начале XIX в. большую часть студентов составляли «великороссы», т. е. уроженцы Москвы, Петербурга и центральных российских губерний, и это вполне объяснимо тем, что данная группа покрывает существенно больше губерний и городов, чем «малороссы». Как видно из таблицы la, выходцы из Москвы и Петербурга здесь преобладали, что касается других городов, то заметен вклад Новгорода и Владимира. Интересно, что несколько студентов уже в XVIII в. происходили из отдаленных восточных областей Российской империи: из Казани, Вятки, Астрахани и даже Сибирской губернии.

    Довольно высокая доля российских немцев в таблицах la и 2а (более одной трети от общей численности студентов) — свидетельствует, во-первых, о не прекращавшейся в течение всего XVIII века связи этой социальной группы с Германией, а во-вторых, о том, что первоначально именно российские немцы «задавали тон» в студенческих поездках из России в Европу. «Малороссы» в XVIII — начале XIX в. представлены преимущественно выходцами с земель, которые покрывают три губернии левобережной Украины (Полтавская, Черниговская и Харьковская), и в этом смысле их «плотность» на такой сравнительно небольшой территории весьма высока. Студенты из белорусских земель и правобережной Украины (Подолии) представлены здесь лишь единичными случаями.

    Также весьма красноречив социальный состав каждой из групп. В первых двух из них преобладает дворянство, причем в составе «великорусского» дворянства особенно много титулованных фамилий. Среди них — 38 князей (Голицыны, Юсуповы, Куракины, Долгорукие, Трубецкие, Вяземские и проч.), 19 графов (Разумовские, Апраксины, Мусины-Пушкины, Румянцевы, Шереметьевы и др.) и 6 баронов. У студентов из малороссийского дворянства, напротив, титулованные фамилии почти не встречаются (впрочем, в этих губерниях их практически не было: в собранные данные лишь в самом начале XIX века попали два брата, графы Потоцкие из семьи магнатов Подольской губернии). Среди российских немцев присутствуют 5 баронов и 2 графа остзейского происхождения, осевших в Петербурге (Сивере и Ливен).

    Преобладание в XVIII в. среди студентов дворян и наличие среди них представителей самых родовитых фамилий легко объяснимо и говорит как о высоком престиже немецких университетов среди русской аристократии, так и высокой стоимости такого образования, которое могли себе позволить лишь состоятельные семьи. Тем интереснее отметить существенную долю в общем потоке выходцев из недворянской среды: это были сыновья духовенства, казачества, мелких чиновников, даже солдатские дети. Среди «великороссов» они составляют, по меньшей мере, одну пятую часть, а если принять во внимание, что большинство фамилий, сословный статус которых не удалось точно установить, можно отнести к людям недворянского происхождения, то эта доля превысит одну треть. Одним из первых русских студентов в Германии из недворян был, конечно, М. В. Ломоносов (1736 г.), но появились они уже в петровское время — к ним относилась целая группа «подьячих детей», направленная учиться в Кёнигсбергский университет в 1717 г. (см. главу 2). Интересно, что и среди малороссов доля недворян столь же высока, а если учесть, что в этой группе у значительного количества студентов не удается точно установить сословное происхождение, то относительная доля недворян здесь может даже достичь половины. В группе же российских немцев, для социального статуса которых в XVIII в. обладание дворянством нехарактерно, студенты-дворяне вообще составляют меньшинство. Таким образом, в целом, весьма высокий процент русских студентов происходил из непривилегированных сословий, представители которых в той же, если не в большей степени, чем дворяне, демонстрировали тягу к европейскому образованию и научным знаниям. Всё это свидетельствует о значительной социальной мобильности русского общества XVIII в., возможности быстрого усвоения в нем новых идей и ценностей, а также стремлении определенной его части изменить свое социальное положение, в том числе и путем получения университетского образования за границей.

    Из просмотра поименного списка студентов, недворянское происхождение которых твердо установлено источниками, становится ясно, что большинство из них ездили учиться за государственный счет. Организацией таких командировок занимались, в основном, три учреждения: Петербургская академия наук, а со второй половины XVIII века также Московский университет и Медицинская коллегия, готовившая преподавателей для петербургских и московских военных госпиталей (позже — медико-хирургических академий). Кроме того, бывали и крупные единовременные поездки, организованные «по случаю». Две из них связаны с именем Екатерины II — это посылка 12 дворянских юношей в Лейпцигский университет в 1767 г., а также командирование годом раньше в Лейден и Гёттинген ю студентов из числа лучших учеников российских духовных училищ для обучения богословию в расчете на открытие в будущем богословского факультета Московского университета (еще несколько студентов тогда же были направлены в Англию — см. главу 4). Наконец, командировка сразу для и студентов была организована в 1808–1809 гг. из Петербургского педагогического института, где таким способом планировали подготовить профессоров для будущего Петербургского университета. Всего в поездках за государственный счет вплоть до 1810 г. участвовало по нашим подсчетам 123 человека, т. е. практически каждый пятый выезжавший тогда за границу студент, из которых, по крайней мере, 73 принадлежали к недворянским сословиям.

    Во втором из рассматриваемых периодов, который охватывает четыре десятилетия XIX в. (1811–1849 гг.) состав представленных групп претерпел существенные изменения. Как видно из сравнения таблиц la и 16, область происхождения студентов теперь охватывала более широкую территорию, чем в XVIII в.; к ней, в частности, добавились земли юга России (Бессарабская губ., Одесса). Среди общего числа студентов 61 % составили носители иностранных фамилий, прежде всего немецких (хотя встречаются двое дворян с молдавскими фамилиями из Бессарабии и, по крайней мере, один француз), а соответственно, 39 % относилось к русским фамилиям, среди которых уроженцы Украины и Белоруссии уже не образовывали весомую самостоятельную группу, но насчитывали всего несколько десятков человек. Заметное (почти в два раза по сравнению с XVIII в.) процентное увеличение доли русских студентов немецкого происхождения и, соответственно, снижение доли «коренных» русских студентов указывает, на наш взгляд, прежде всего на успехи российской системы высшего образования. Если российские немцы в силу своего происхождения еще сохраняли тяготение к немецким университетам, то в первой половине XIX века потребности значительного количества русских студентов уже вполне удовлетворяло обучение в отечественной высшей школе, а их все-таки довольно существенное количество за границей было обусловлено, прежде всего, усилиями правительства по подготовке будущих профессоров российских университетов.

    На это же указывает и анализ сословного показателя. Среди обладателей немецких фамилий было всего 2 барона, а среди русских был только один титулованный студент (А. А. Суворов, князь Италийский, граф Рымникский, внук полководца), да и в целом, дворянским происхождением в каждой из групп в таблице 2б обладало меньшинство студентов. Этот факт, как и практически полное исчезновение категории представителей студенчества из титулованных русских фамилий свидетельствовал о переходе общественных предпочтений в кругу дворянства с немецких университетов, как было в XVIII веке, на российские. Значительное же число недворян среди обладателей русских фамилий, как и в предыдущем столетии обязано своим появлением командировкам за государственный счет.

    Рассмотрим теперь, каково распределение российского студенчества по немецким университетам для двух выбранных отрезков времени. Данные по периоду 1698–1810 гг. представляет следующая таблица.

    Как следует из этой таблицы, в 20 матрикулах немецких университетов встречаются имена русских студентов в общем количестве 768 записей (из них, как было сказано, 637 уникальных имен). Количество записей больше числа имен, так как один и тот же студент мог несколько раз записываться в матрикулы разных университетов.

    В шести крупных немецких университетах — Гёттингене, Галле, Кёнигсберге, Лейпциге, Страсбурге и Лейдене (последний, как будет объяснено в главе 1, являлся немецким по типу, хотя, конечно, не по государственной принадлежности) количество поступивших русских студентов составляет в сумме 597, т. е. около 78 % от общего их потока (см. диаграмму). На десять университетов, которые можно назвать значимыми для русско-немецких университетских контактов — помимо названных, это еще Виттенберг, Иена, Киль и Эрланген — приходится 93 % от всех студентов, поступавших в немецкие университеты. Остальные десять университетов, где зафиксировано пребывание студентов из России в XVIII — начале XIX века — Альтдорф, Вюрцбург, Гейдельберг, Гельмштедт, Гиссен, Марбург, Росток, Тюбинген, Франкфурт-на-Одере и Фрейбург — в сумме получают менее 7 % студентов.

    Интересно сравнить эти данные с общими пропорциями посещаемости различных университетов Германии. К двум крупнейшим из них относились Галле и Иена, особенно в первой половине XVIII века, когда каждый из них насчитывал свыше 500 ежегодно поступавших студентов[75]. Между тем, Галле стоит лишь на шестом месте по посещаемости среди русских студентов (основная масса которых действительно приходится на первую половину века), а в Иене присутствие «великорусских» студентов практически не отмечено (единственное исключение — приезд туда Я. И. Карцева в ходе образовательной командировки выпускников Петербургского педагогического института в 1808 г.; также мало было в Иене и малороссов). В то же время, относительно малочисленный университет в Страсбурге (около 150 студентов в год) удерживает одно из лидирующих мест в нашем списке. Объяснение этому — в истории постепенной эволюции типа немецкого университета от средневековой корпорации навстречу идеям эпохи Просвещения (см. главу l). Иена и, в меньшей степени, Галле еще сохраняли много черт, принадлежавших к старому типу учебных заведений, тогда как открывшийся в 1737 г. Гёттингенский университет — лидер по числу русских студентов — во второй половине XVIII века стал не только одним из самых крупных (около 400 поступающих в год), но и передовых университетов Германии в том смысле, что обучение там максимально удовлетворяло социальным нуждам привилегированных сословий, с одной стороны, и подготовке студентов на самом высоком научном уровне, с другой. Этим объясняется популярность Гёттингена не только в России, но и в других странах Европы; можно сказать, что по своему назначению он с самого начала служил общеевропейским образцом высшего учебного заведения. В той же степени репутацию такого «университета Просвещения» получил в середине XVIII века и Страсбургский университет. К тому же, и в Гёттингене, и в Страсбурге у России существовали свои «сочувственники» — ученые среди университетских профессоров, готовые помогать обустройству там русских студентов, находившиеся в длительной переписке с Академией наук (или позже с Московским университетом). Именно поэтому Россия, как в смысле государственных учреждений, так и общественного мнения, с самого начала ориентирует свой выбор на наиболее передовые немецкие университеты. Примером здесь также может служить Эрланген — университет, основанный в середине XVIII века по примеру Гёттингена, но в гораздо меньших масштабах (не более юо студентов в год), который тем не менее привлек определенное число студентов из России, представлявших верхушку русского дворянства. С другой стороны, таблица за показывает, как может обмануть, например, часто повторяемое в теме русского студенчества за границей в связи с именем Ломоносова название Марбургского университета. Это, действительно, достойное учебное заведение принадлежало, тем не менее, к числу малых немецких университетов (от 50 до юо студентов в год), и Ломоносов попал туда в 1736 г. исключительно благодаря присутствию там знаменитого философа Христиана Вольфа (см. главу 3). Поэтому Ломоносов и его спутник Дмитрий Виноградов оказались единственными «великорусскими» студентами за весь рассматриваемый период: кроме них, еще одного жителя Минска с польской фамилией и четырех столичных немцев, выходцев из России в Марбурге за данный период больше не было.

    Что касается распределения по университетам выделенных групп, то в целом предпочтения всех трех социальных категорий совпадают. Можно отметить, конечно, преобладание «великорусских» студентов в Лейдене, что объясняется, с одной стороны, большим количеством врачей, направлявшихся туда из Петербурга и Москвы, а с другой, значительной долей там (также, как в Лейпциге и Страсбурге) дворянства из аристократических семей. В Лейдене училось 13 князей, 7 графов и i барон (это максимум по титулованным фамилиям среди всех университетов), в Лейпциге — 8 князей, 7 графов и 1 барон, в Страсбурге — 6 князей, 6 графов и 2 барона. Гёттинген по числу «титулованных» студентов несколько им уступает — всего 2 князя, 3 графа и 5 баронов. Добавим, что по 5 князей учились в Эрлангене и Кёнигсберге, и это даст почти полную картину предпочтений русской аристократии. У малороссийского дворянства отмечена тяга к Кёнигсбергу — это был ближайший не только для них, но и для всей России немецкий университет, поэтому его значение как отправной точки в развитии образовательных поездок в Европу, особенно в петровское время, очень велико. Наконец, видно, что три университета — Франкфурт-на-Одере, Росток и Альтдорф посещались исключительно российскими немцами. Также преимущественно немцы учились в Тюбингене, и если бы в 1732 г. два брата, князья Нарышкины, не стали его студентами, то можно было бы сказать, что этот университет совсем выпал из поля зрения русского общества. Поэтому следует исправить утверждения, иногда встречающиеся в историографии, где Тюбинген почему-то помещался рядом с наиболее посещаемыми русскими студентами университетами.

    Что касается продолжения рассматриваемого периода на 1811–1849 гг., то распределение студентов по университетам в этих рамках показывает таблица 3б.

    Общее количество матрикулярных записей русских студентов за этот промежуток времени равно 336, и в них 289 различных имен. В таблице 3б по сравнению с данными таблицы 3а для XVIII в. обращают на себя внимание три отличия. Во-первых, это безоговорочное лидерство Берлинского университета, на который падает две трети (65 %) всех поступлений студентов, чем подчеркивается огромная роль этого нового университета как в изменении общей картины приоритетов в университетском пространстве Германии, так и в особенности для России.

    Во-вторых, количество университетов, посещавшихся русскими студентами в Германии после эпохи наполеоновских войн сократилось по сравнению с предшествующим временем почти в два раза (двенадцать против двадцати). Это связано и с общим значительным сокращением числа немецких университетов (см. главу i), и с тем, что процессы модернизации, обновления преподавания и приведения его на новый, качественно иной научный уровень XIX в. происходили медленно, поэтому в первой половине века затронули еще ограниченный набор университетов. Среди них к традиционно посещавшимся россиянами Гёттингену, Лейпцигу, Иене и Галле добавился Гейдельберг, куда количество поездок из России ранее, в XVIII в., было незначительным. Это усиление роли Гейдельберга предвещало взлет интереса к нему со стороны русского студенчества во второй половине XIX в., давшего жизнь новому историческому явлению под названием «русский Гейдельберг»?[76], изучаемому историками этого периода подобно тому, как в нашей книге дальше будет рассказываться о «русском студенческом Гёттингене» и «русском студенческом Берлине».

    Наконец, в-третьих, в таблице 36 можно обратить внимание на то, что ни в одном из университетов количество «коренных» уроженцев России не превосходит числа студентов с иностранными фамилиями, и даже в Берлине первые составляют меньше половины от общего числа. Это вновь говорит о том, что в 1810—1840-е гг. с укреплением отечественных университетов именно на них ориентировалось русское общество, а тяготение к немецким университетам сохраняли потомки выходцев из Германии.

    Следующий статистический раздел посвящен анализу направлений учебы русских студентов. Все немецкие университеты рассматриваемого периода имели одинаковую внутреннюю структуру из четырех факультетов: богословского, юридического, медицинского и философского, восходящую еще к Средневековью. Но, к сожалению, данные о том, на каком именно факультете учились исследуемые студенты, которые позволили бы сосчитать их распределение по специальностям, в матрикулах существенно неполны. Выше отмечалось, что указание факультета при имматрикуляции во многих университетах не являлось обязательным. Для периода 1698–1810 гг. сделанные подсчеты показывают, что из всех 768 матрикулярных записей, относящихся к русским студентам, факультет обучения удалось установить (непосредственно по матрикулам или с привлечением дополнительных источников о том или ином студенте) лишь в 471 случае, который соответствуют 378 различным именам. Таким образом, здесь приходится иметь дело с примерно 60-процентной выборкой, позволяющей дать лишь приблизительные качественные выводы о характере учебы, и то лишь в том случае, когда можно убедиться в репрезентативности этой выборки.

    Для первичной проверки репрезентативности выборки служит таблица 4, в которой приведено распределение указанной в матрикулах специализации студента по введенным выше социальным группам.

    Из сравнения таблиц 2а и 4 следует, что относительные доли каждой социальной группы в выборке с точностью ± 3 % совпадают, так что в целом можно принять утверждение о случайном характере выборки по отношению к общему составу студентов и, следовательно, ее пригодности для сравнительного анализа социального состава и направлений учебы. Среди данных таблицы 4 сразу же обращает на себя внимание, что большинство студентов (около 40 %) училось на медицинском факультете, и это отражает потребности русского общества XVIII — начала XIX в. в квалифицированных медиках. Рассматривая социальный состав студентов-медиков, видно, что среди них преобладают российские немцы, причем верно и обратное — среди немцев именно медики составляют абсолютное большинство (56 %) от всей социальной группы. Таким образом, данные анализа подкрепляют уже высказанное замечание о том, что именно немцы преобладали среди врачей России того времени, при этом стремясь получить для своей профессии высшее образование за границей.

    Распределение по факультетам среди «великороссов» имеет другую особенность: многие из них учились на философском факультете, который в системе приоритетов европейских университетов традиционно находился на последнем месте, являясь приготовительным факультетом перед изучением «высших наук» — богословия, права и медицины. Только рождение передовых немецких университетов XVIII в. изменило эту картину: именно в них предметы философского факультета (такие как филология, физика, история) приобретают самостоятельную научную ценность, выходят на первый план в научных исследованиях, что отмечалось учеными уже в конце XVIII в. Поэтому, значительность доли студентов из центральной России на философских факультетах опять свидетельствует об ориентации русского общества на передовые немецкие университеты, о стремлении прикоснуться к последним научным достижениям и в учености не уступать Европе.

    Более конкретно это явление раскрывает таблица 5а. В ней показано распределение всех матрикулярных записей, для которых известен факультет, по университетам.

    Сравнение этой таблицы с данными таблицы за показывает, что к сожалению, лишь для немногих университетов сделанная выборка может быть соотнесена с полными сведениями. В наилучшем положении Лейденский — для него выборка содержит почти полные данные о учившихся там русских студентах (отсутствует лишь один студент) и Гёттингенский университеты — у него в выборку вошло 97 % студентов (не хватает четырех человек). Среди других крупных университетов для Галле представлены данные по 84 % студентов, для Страсбурга — 55 %, для Кёнигсберга — всего лишь 40 %. Не репрезентативными следует считать данные по Лейпцигскому (менее 30 %) и Кильскому университетам (16 %). Своеобразие же данных относительно учебы на факультетах Страсбургского университета, в которых подавляющее большинство студентов отнесено к медицинскому факультету, объясняется тем, что только этот факультет обладал своей отдельной от других матрикулярной книгой, поэтому судить по ним о специализации страсбургских студентов в целом нельзя.

    Несмотря на недостатки, таблица 5а все же дает возможность сделать несколько выводов. Прежде всего это касается философского факультета — как видно, среди всех университетов в этом столбце резко выделяется Гёттинген, что как раз связано с его принадлежностью к новому университетскому типу. Студенты-богословы среди россиян, как бы мало по понятным причинам их ни было, тяготели к университету Галле, где именно на богословском факультете преподавали наиболее крупные ученые, причем среди этих студентов были как выходцы из российских немцев (т. е. протестанты), так и православные: например, будущий священник и законоучитель Екатерины II Симон Тодорский. Наконец, по привлечению студентов-медиков из России не было равных Лейденскому университету с его знаменитой школой Бургаве, а вслед за ним шли такие центры, как Гёттинген и Страсбург.

    Для периода 1811–1849 гг. матрикулярные данные в большей степени позволяют определить факультет, на котором учились студенты. Из 336 зафиксированных матрикулами поступлений русских студентов в этот период факультет указан в 303 записях (90 %) и отсутствует лишь в 33 случаях. Их распределение по отдельным университетам представлено в следующей таблице.

    Как видно из таблицы 5б, наибольшее количество студентов в первой половине XIX в., так же как и в XVIII в., получало подготовку по медицине, однако на втором месте уже шел философский факультет, а юридический отошел на третье место. Та же картина посещаемости еще в более четком виде наблюдается в Берлинском университете, игравшем в этот период, как мы убедились, ведущую роль: для него количество студентов, учившихся на философском факультете, ровно в полтора раза превышало их число на юридическом факультете, и это свидетельствует о качественно новом месте, которое заняли предметы философского факультета в научном процессе XIX в. (см. главу 1).

    Увидеть многие отмеченные особенности формирования русского студенчества в Германии позволяют графики, описывающие динамику его развития.

    Динамика изменения численности студенчества и его социального состава за весь исследуемый в работе период 1698–1849 гг. представлена на рисунках 1–5. График на рис. 1 построен непосредственно по составленной базе данных о студенческих поездках и, таким образом, показывает динамику поступления русских студентов в немецкие университеты с конца XVII до середины XIX в. При построении графика на рис. 2 были отфильтрованы все вторичные поступления студентов, т. е. для каждого из них учитывалось только его первое поступление в один из немецких университетов. Тогда, приняв в качестве правдоподобного допущения, что год этого первого поступления совпадает с годом отъезда из России (возможная небольшая ошибка при этом несущественна), данный график описывает динамику отъездов русских студентов в Германию, которая позволяет выделить годы, когда в России имело место наибольшее и наименьшее «тяготение» к университетскому образованию за границей. Наконец, отдельные графики посвящены динамике поступлений в университеты, характерной для каждой из трех выделенных групп студенчества в отдельности: рис. 3 позволяет выделить вклад студентов из российских немцев в общий поток, а рис. 4 сравнивает динамику отъезда студентов из центральной России и из Малороссии.

    Наконец, пятый график является расчетным. Его задача — представить погодную динамику полного числа русских студентов, учившихся в немецких университетах. Проблема вычисления полного количества студентов университета в данном году давно известна в университетской истории[77].

    Суть ее заключается в том, что, имея в матрикулах только число поступающих и не зная, сколько человек ежегодно покидало университет, строго говоря, нельзя точно узнать численность в нем студентов. Задачу может решить лишь постановка «начального условия», т. е. точно известная численность студентов данного университета в каком-нибудь году, причем промежуток от этого года до интересующего должен быть непрерывно обеспечен матрикулярными списками. Если такое начальное условие не известно, то его можно попытаться оценить с помощью ряда косвенных методик, использующих усреднение данных за период, которым оценивается среднее пребывание студента в университете. Так же приходится действовать и в данной работе — ведь ни в какой момент XVIII — начала XIX века не существует внутренней переписи всех русских студентов за границей (заметим, что такие переписи среди русских студентов все-таки появляются, но уже в конце XIX века).

    Поэтому необходимо оценить среднюю продолжительность учебы студентов в университете. К сожалению, далеко не у каждого из занесенных в базу данных студентов точно известен год, когда он окончил учебу в университете. Однако матрикулы иногда дают информацию о годе получения студентом ученой степени, что как раз и означает выпуск из университета; также в поиске этих дат можно расширить источники за счет известных биографических данных. Не претендуя на полную точность, для периода 1698–1810 гг. удается установить год выхода из университета для 352 из 768 поступлений студентов, что составляет 46 % от общего количества поездок. По этой выборке сразу легко оценить полное количество лет, в среднем проводимых в одном университете — оно равно 3 годам. Затем эту цифру можно попытаться уточнить, взяв среднее арифметическое от времени пребывания (в целых годах) каждого студента в выборке. Точность измерения каждого отдельного такого промежутка равна ± i год: поясним, что, например, если год прибытия и год отъезда из университета отличаются на единицу, то фактическое пребывание там может длиться от 1 дня (приезд накануне и отъезд сразу после Нового года) до 2 лет. Тогда, согласно гипотезе о нормальном распределении ошибок, точность вычисления среднего арифметического для таких промежутков определяется по формуле (N)1/2/N, где N — мощность ряда данных (в данном случае 352). Поэтому, окончательно для взятой выборки средняя продолжительность учебы русского студента в одном немецком университете равна 2,80 ± 0,06 года. Любопытно, что та же средняя продолжительность, относящаяся ко всем университетским студентам в Германии XVIII века, равна 2,28 года[78]. Расхождение около полугода легко объяснить — у русского студента, как бы он хорошо ни был подготовлен, освоение в университете занимало, конечно, больше времени, да и настроен он был учиться, может быть, более основательно, чем сами немцы.

    В первой половине XIX в. (1811–1849) русские студенты, в целом, меньше времени, чем прежде, проводили в одном университете. Средняя продолжительность обучения, вычисленная нами для 230 из 336 поступлений (68 %), преимущественно по данным, которые предоставляют матрикулы Берлинского университета, равна 1,82 ± 0,07 года. Это, как вполне понятно, отражает изменившийся характер образовательных поездок в новую эпоху.

    После оценки средней продолжительности учебы для вычисления полной численности студентов требуются два действия: 1) вычислить среднее значение поступающих в университеты за последние три года, считая текущий; 2) умножить это значение на среднюю продолжительность учебы (для каждого периода — свою). Результаты вычислений представлены на рис. 5.

    Справедливость расчетов ежегодной численности студентов на этом графике можно проверить прямым подсчетом по базе данных. Для этого следует сосчитать всех студентов, которые могли в данном году продолжать учебу в немецких университетах, приняв во внимание неопределенность, связанную с тем, что у некоторых из них неизвестен точно год окончания учебы. Для максимумов расчетного графика это приводит к следующим результатам:

    1767 год — от 44 до 67 студентов (расчетное значение 57 студентов).

    1781 год — от 44 до 60 студентов (расчетное значение 48 студентов).

    1808 год — от 23 до 38 студентов (расчетное значение 36 студентов).

    1844 год — от 28 до 32 студентов (расчетное значение 29 студентов).

    Полученные данные находятся в согласии с вычислениями, подтверждая корректность примененных методик.

    Наглядное представление динамики российского студенчества в Германии демонстрирует основные вехи его истории, которые будут обсуждаться в следующих главах, а также позволяет сделать ряд общих выводов. Во-первых, приведенные графики свидетельствуют, что на российское студенчество как на часть истории русского общества, оказывали влияние внутренние процессы, а не общая ситуация в немецких университетах, которая значительно отличалась от полученной на рисунках картины. Дело в том, что в течение всего XVIII — начала XIX века, вплоть до окончания наполеоновских войн, в общей посещаемости немецких университетов наблюдается заметный спад, за сто лет почти в 2 раза. На построенных же графиках в течение XVIII века видна тенденция к нарастанию с несколькими всплесками, из которых самый широкий падает на 1760—1780-е гг. — время, которое ничем не выделено в университетской истории Германии.

    Во-вторых, наблюдается существенная неравномерность в отъездах студентов из России, динамика которых состоит из ряда пиков и провалов. Многие из них непосредственно отражают исторические причины и события, которыми они были вызваны, так что к интерпретации особенностей графиков мы обратимся далее в соответствующих главах.

    Там же будет подробно обсуждаться динамика посещаемости студентами отдельных немецких университетов и роль каждого из них в развитии российской студенческой корпорации за границей, поэтому более детальная статистика хронологического распределения студентов по университетам здесь не приводится.

    Глава 1 Университетская Германия

    Университеты Священной Римской империи

    Университеты являются одними из старейших учреждений Европы, которые, имея за плечами тысячелетний исторический путь, существуют и поныне. Они сейчас принадлежат к тому немногому из наследия Средневековья, что непосредственно окружает нас в повседневной жизни. При этом, каждый университет, независимо от конкретной даты его основания, претендует на принадлежность к вековой традиции, облачая по торжественным дням своих профессоров в мантии, внося собственный штандарт с гербом и исполняя знаменитый средневековый гимн Gaudeamus.

    В то же время естественно, что содержание современного университета в огромной мере отличается от его средневекового прототипа. Можно сказать, что в разные исторические эпохи, говоря об университете, мы должны иметь в виду различные типы учебного заведения с разными образовательными функциями и ролью в обществе. Поэтому для подлинного изучения истории университетов простого описания замечательных дат, перечисления выдающихся профессоров и студентов недостаточно. В сегодняшней историографии университеты служат предметом комплексных исследований, находящихся на стыке философских, социологических и исторических представлений о развитии науки и высшего образования[79].

    Возникший в конце XI века университет являлся средневековой корпорацией и поэтому не может рассматриваться в отрыве от социально-правового контекста истории Европы[80]. Университет появился на исторической арене одновременно с цехом и фактически, как следует из его названия, представлял собой не что иное, как «цех ученых» — сообщество преподавателей и студентов (universitas magistrorum et scholamm), причем строгого разделения не было: член университета мог быть одновременно и магистром, и учащимся (слово «схоляр», впоследствии замененное на «студент», сперва одинаково относилось к любому члену корпорации[81]. Как и любая другая средневековая корпорация, университет прежде всего был озабочен укреплением своего правового статуса и добился того, что в изначальном понимании и называлось «академической свободой» — неподсудности его членов другим органам, кроме собственного суда и, тем самым, права судить по собственным законам (при этом суд университета мог выносить даже смертные приговоры, и поэтому ему полагалась своя темница — карцер, который доживет до начала XX в.). Первому университету в Болонье «академические свободы» были высочайше дарованы императором Священной Римской империи Фридрихом Барбароссой, который нуждался в услугах болонских юристов для обоснования своих притязаний на римский трон. При этом, Барбаросса утвердил и другое важное право — беспрепятственное передвижение членов университета по территории империи. По словам автора современной истории немецких университетов Райнера Мюллера, так возникло уникальное для средневековой жизни «академическое пространство», не знавшее границ отдельных стран, свободное от местных законов, и не имевшее сперва даже постоянного «места обитания» — собственные здания появились позже, а средневековый университет был очень подвижен и мог легко мигрировать из города в город[82].

    Наряду с вовлеченностью университетов в правовое пространство империи, не менее тесно они были связаны и с церковью, являясь оплотом схоластического богословия. Эта связь выражалась в получении университетами с XIII в. привилегий, аналогичных императорским, от папы римского. К юристам и теологам присоединились затем столь необходимые в Средневековье врачи, и, таким образом, сложились три высших факультета: юридический, богословский и медицинский, существовавшие в европейских университетах неизменными вплоть до Нового времени (хотя конкретные детали возникновения именно такой структуры факультетов не вполне ясны). Четвертый факультет — философский — стоял ниже рангом и занимался образованием, приготовлявшим к изучению высших наук. В дальнейшем, в немецком университетском пространстве наличие всех четырех факультетов было главным признаком «полноты университета», а первые изменения в факультетской структуре, в частности, выделение отдельного естественнонаучного факультета, стали возможными только к середине XIX в.

    В 1348 г. император Карл IV даровал привилегию на открытие университета в Праге. Это было первое основание университета на территориях Священной Римской империи, лежащих севернее Альп, и именно от него ведет свое начало немецкая университетская история. К этому моменту, т. е. к середине XIV века, в Европе уже действовало свыше тридцати университетов (15 в Италии, 8 во Франции, 6 в Испании и 2 в Англии), так что по отношению к ним развитие университетской Германии долгое время можно считать запаздывающим. Темпы его первоначального развития были довольно медленными. За Прагой в XIV — начале XV вв. последовали Вена (1365), Гейдельберг (1386), Кёльн (1388), Эрфурт (1392) и Лейпциг (1409). Каждый университет из этого ряда образовывался, как было обычно для Средневековья, в результате миграций профессоров и студентов из уже существующих университетов (главным образом, из Праги и Парижа). Настоящая «волна» оснований университетов охватила немецкие земли с середины XV до первой четверти XVI в.: в это время на территории Священной Римской империи к северу от Альп было открыто девять университетов, в том числе Виттенбергский (1502), «колыбель Реформации», где профессорские кафедры заняли Мартин Лютер и Филипп Меланхтон.

    Последовавшее затем вступление Германии в эпоху Реформации послужило побудительной причиной возникновения нового поколения университетов. Первым из них стал университет в Марбурге (1527). Особенностью его основания явилось не только то, что его открыли немецкие протестанты: главное, что создавало новизну ситуации, было открытие университета без папской и императорской привилегии (последняя, впрочем, все же последовала, но спустя лишь четырнадцать лет,). Ландграф Гессена Филипп Великодушный, будучи одним из первых князей — сторонников Лютера, санкционировал учреждение высшей школы в своем государстве самостоятельно, не нуждаясь, по его мнению, больше в подтверждении прав университета у светского и церковного престола (которые, естественно, в ситуации того времени не могли одобрить учреждение, распространявшее «новую веру»). Таким образом, начиная с Марбурга, мы встречаемся в немецких землях с университетами, напрямую обязанными своим возникновением и существованием местным государям, которые сами гарантировали их привилегии в прежнем объеме «академических свобод», что и раньше, а также частично осуществляли их финансирование и использовали университеты в политической жизни своего государства. Эта особенность, которой среди всей Европы обладали именно немецкие университеты, была первым шагом к их дальнейшему превращению в государственные учреждения, произошедшему в XIX веке.

    Другим следствием возросшего влияния в университетской жизни Германии местных правителей, явилось ограничение территории их действия, превращение в т. н. «земельные университеты» (Landesuniversitäten), тенденция к чему обозначилась уже в XV в. Такие университеты могли быть очень маленькими, насчитывая не более десятка профессоров (которые, однако, для признания себя «полным университетом» все равно делились на четыре факультета) и до сотни студентов. Появление их в том или ином немецком государстве служило в первую очередь делом усиления его престижа. Ландграф, покровительствовавший своему университету был, естественно, заинтересован в том, чтобы именно здесь учились его подданные, что делало университет центром подготовки местной элиты, иногда совсем в крошечных масштабах. Для того чтобы поддержать его репутацию, власти стремились зачастую ограничить возможности своих подданных перемещаться в другие университеты. В то же время шел и обратный процесс: университеты, количество которых в Германии XVII века приблизилось к четырем десяткам, в условиях тесноты немецких княжеств конкурировали между собой за привлечение студенческих потоков. В том, чтобы возвысить свой университет, были заинтересованы и городские коммуны, ведь в успешно существующем университетском городе студенты составляли до половины всего взрослого населения, которое, конечно, значительно выигрывало от этого в своих доходах, так что иногда вся городская экономика была направлена на обслуживание студентов.

    Еще одной новой чертой немецких университетов, проявившейся с середины XVI в., была их все углубляющаяся конфессиональная дифференциация. После волны оснований протестантских университетов в противовес им в католических землях империи появились высшие школы (коллегии), находившиеся под контролем иезуитов. Разработанная иезуитами учебная система (Ratio studiorum) отличалась стройностью и последовательным восхождением от начальных предметов (инфимы, грамматики, риторики) к высшим (логике, математике, физике, этике и метафизике), после которых уже следовало изучение церковных католических дисциплин: догматической теологии, катафатической теологии, церковного права и проч.[83] Система преподавания в иезуитских коллегиях распространялась в XVII в. и на землях восточной Европы, значительно повлияв на начальный этап развития западнорусских школ (см. главу 2). В ее основе, таким образом, лежало сочетание предметов традиционных артистического (философского) и богословского факультетов. Неудивительно поэтому, что когда иезуитам удавалось установить контроль над католическими университетами или даже утвердить в этом статусе свои коллегии, как было в Бамберге (1648) и Бреслау (1702), в них развивались именно эти факультеты в ущерб остальным (так, университет Бреслау в XVIII веке так и не стал «полным университетом», поскольку юридический и медицинский факультеты в нем отсутствовали). К началу XVIII в. учебная система католических университетов уже значительно отличалась от протестантских, что затрудняло взаимодействие между ними, обмен студентами и профессорами, постепенно обособляя их в отдельные группы внутри немецкого университетского пространства [84].

    Однако и протестантские университеты не оставались едиными. Уже в начале XVII века в них возникли противоречия между лютеранскими и кальвинистскими течениями. Так, например, в 1605 г. гессен-кассельский ландграф Мориц, несмотря на противодействие горожан и части профессоров, самовластно утвердил кальвинизм господствующим течением в Марбургском университете, в ответ на что через два года, в 1607 г. лютеранской частью профессуры был основан новый университет в соседнем городе Гиссене, принадлежавшем Гессен-Дармштадту[85]. Некоторым университетам под воздействием подобных обстоятельств приходилось по несколько раз менять свою конфессиональную принадлежность. Гейдельбергский университет поставил здесь, пожалуй, рекорд: в 1558 г. в нем победило лютеранство, уже через год кальвинизм, в 1629 г. на два года контроль над ним получили иезуиты, в 1631 г. он вновь стал лютеранским, в 1652 г. — кальвинистским и, наконец, в 1700 г. установилось хрупкое равновесие: католики вновь взяли верх, но при этом профессорам-кальвинистам удалось сохранить несколько богословских кафедр, так что университет получал как бы два конфессионально разделенных богословских факультета[86]. Конечно, такая конфессионализация была возможна только при доминировании в жизни университета богословского факультета над всеми остальными, что сохранялось вплоть до начала XVIII в. как в католических, так и в протестантских землях. Главным оплотом лютеранской теологии изначально был крупнейший в XVI — начале XVII в. Виттенбергский университет; в других университетах степень влияния теологов могла быть несколько меньше, но везде они сохраняли контроль над учебной жизнью, ведая, например, университетской цензурой. Таким образом, конфессиональные изменения сказывались на содержании учебы, но в то же время сама жесткая форма университетской корпорации, отношения факультетов между собой, методы преподавания, заложенные здесь еще средневековым господством католической схоластики, оставляли многое в внешнем облике немецкого университета без перемен.

    В частности, корпоративное управление и права немецких университетов оставались практически неизменными до XVIII в. Даже если взглянуть на подписанные в 1737 г. курфюрстом Ганновера (и одновременно английским королем) Георгом II привилегии самого «прогрессивного» на тот момент в Германии Гёттингенского университета, то увидим, что они мало отличаются от средневековой буллы[87]. Не изменялась и возникшая в Средневековье система ученых степеней, высшей из которых была степень доктора, наделяющая ее обладателя правом ubique docendi — читать лекции, причем не только в том университете, где была получена степень, но и в любом другом. Ясно, что в условиях Нового времени, которое характеризовалось «перепроизводством» академических ученых, это право не могло быть реализовано, поэтому и институт ученых степеней постепенно клонился к упадку и требовал изменения самого содержания научной аттестации[88].

    Тем временем накапливались и другие отрицательные черты университетской корпоративности, ставшие очевидными в Новое время. К ним относилось, например, такое распространенное явление как «фамильные университеты», в которых по примеру церковных приходов университетские кафедры передавались по наследству[89] (таким образом у претендента, не связанного с «профессорской семьей», независимо от его способностей не было шансов начать преподавание; неудивительно, что и научные степени в таком случае становились предметом купли-продажи). Вытекавшая отсюда неспособность университета к развитию науки привела в середине XVII — начале XVIII в. к тому, что актуальная научная деятельность переносится в открывающиеся при различных дворах ученые общества — академии, а университеты остаются вместилищем рутины и схоластики [90]. Вместе с тем, они все меньше удовлетворяют и общественным потребностям в образовании, а их посещаемость падает (за XVIII век в немецких университетах она сократилась почти в два раза)[91].

    Итак, к рубежу XVII–XVIII века, т. е. началу периода посещения немецких университетов русскими студентами, исследуемого в нашей книге, Германия подошла с развитой университетской системой, отличавшейся самой густой плотностью в Европе, и хотя и разделенной по конфессиональному и территориальному признаку, но сохранявшей очень устойчивые общие черты (система четырех факультетов, академические привилегии и ученые степени, близость и зависимость высшей школы от государства), т. е. всем тем, что объединяло немецкие университеты в единую систему. Однако чтобы избежать дальнейших вопросов, нам необходимо четко оговорить, что именно мы будем понимать под немецкими университетами или, точнее, немецкой университетской системой XVIII — первой половины XIX в., обрисовать ее границы, и особенно выделить те области, которые посещались русскими студентами и которые являются поэтому основным объектом внимания в данном исследовании.

    Основу этой системы составляли университеты, лежавшие на территории «Священной Римской империи германской нации» или, как она короче называлась в XVIII веке, — Deutsches Reich (Германская империя). Именно ее границы и определяли в то время понятие о немецких землях.

    На востоке эти границы оставались в течение всего XVIII в. неизменными вплоть до роспуска империи в 1806 г. Некоторых оговорок требуют ее западные границы: здесь в начале XVIII века в состав империи еще входили австрийские Нидерланды (современная Бельгия). Эти территории, а также еще ряд земель по правому берегу Рейна были отвоеваны у империи в начале революционных войн рубежа XVIII–XIX в. и присоединены к Французской республике. В 1806 г. Священная Римская империя как государственное образование была ликвидирована, однако уже в 1815 г. на Венском конгрессе ее западные границы были восстановлены при учреждении Германского союза (Der Deutsche Bund) практически в прежнем, дореволюционном виде, за исключением Бельгии. Германский союз просуществовал до 1866 г., покрывая тем самым верхнюю хронологическую рамку нашей работы, причем его границы и на востоке, и на юге также совпадали с прежними границами империи. Таким образом, в течение почти всего XVIII и первой половины XIX века под немецкими землями можно понимать именно эту четко очерченную территорию Священной Римской империи германской нации (кроме уже оговоренного исключения Бельгии) и сменившего ее Германского союза, а следовательно, понятие немецкого университета в указанный период имеет вполне ясный смысл.

    Однако сеть немецких университетов, иными словами, те маршруты, которыми путешествовали профессора и студенты и которые связывали друг с другом немецкие университеты вместе, несмотря на конфессиональные и государственные перегородки, была еще несколько шире. Историки относят к ней еще, по крайней мере, три университета, игравших исключительно важную роль в образовательных поездках русских студентов: Кёнигсбергский университет, который, возникнув на территории Пруссии, объединенной затем с герцогством Бранденбург в одноименное королевство, лежал вне границ Священной Римской империи; Страсбургский университет, основанный в 1621 г. еще в составе империи, но с 1681 г. отошедший к Франции; и Лейденский университет, возникший в 1575 г. и лежавший на территории республики Соединенных Нидерландских штатов (Голландии) [92]. О близости последнего из названных к университетам Германии свидетельствуют многочисленные связи его профессоров с немецкими землями и большой процент студентов, которые приезжали в Лейден из немецких университетов или, напротив, направлялись туда после обучения в Лейдене (эти же студенческие связи будут продемонстрированы и на примерах русских студентов)[93]. Близость устройства Лейденского университета к немецким образцам можно еще подкрепить сославшись на свидетельство побывавшего там М. В. Ломоносова, который, как известно, хотел основать Московский университет именно по типу Лейденского, считая его эталонным для немецкой университетской системы[94].

    Еще одно важное замечание, необходимое для правильного представления того пространства, в котором перемещались изучаемые нами студенты, нужно сделать в связи с конфессиональной дифференциацией университетов. С начала XVIII в. сложившаяся традиция, о возникновении которой пойдет речь во второй главе, направляла студентов из России именно в протестантскую часть Германии. При этом наибольшей привлекательностью пользовались те университеты, которые поддерживали внутри себя в XVIII в. принцип толерантности — равного отношения к представителям всех конфессий. Таковыми были, прежде всего, модернизированные немецкие университеты (см. ниже): Галле, Гёттинген, голландский Лейден, французский Страсбург (последние два уже по самому своему положению на перекрестке различных культурных сфер). С другой стороны, в XVIII в. русские студенты, вероятно, именно по этим конфессиональным причинам обходили католические университеты, в особенности те, где правили иезуиты. Так, нами не обнаружено никаких свидетельств о пребывании русских студентов XVIII века в университетах на юго-восточных территориях империи: южной части Баварии и Австрии, а также католических немецких землях вдоль Рейна (имеются в виду австрийские университеты Зальцбург, Инсбрук, Грац; баварские Ингольштадт-Ландсхут, Бамберг, Диллинген; прирейнские Трир, Майнц, Падерборн, Мюнстер, Кёльн). Некоторые из них, конечно, и не могли привлечь студентов из России, будучи крошечными земельными образованиями, однако отсутствие русских в Инсбруке или Кёльне, достаточно заметных университетах XVIII в., показательно. Его можно объяснить удаленностью этих городов от основных университетских маршрутов, по которым ездили русские студенты, причем удаленностью не столько в географическом смысле (ведь Кёльн от Петербурга не дальше Лейдена), сколько в системном. Католическая часть системы немецких университетов оставалась, во многом, чуждой для представителей России. Необходимость модернизации университетов была осознана местными правителями в католических землях куда позднее, чем в протестантских, и ее плоды стали различимы только с начала XIX в.

    Нет твердых доказательств пребывания русских студентов XVIII в. и в двух крупнейших университетах на территории габсбургских земель Священной Римской империи — в Вене и Праге. Здесь, к сожалению, мы не можем положиться на исследование университетских матрикул, которые для нашего периода не были опубликованы, а архивы этих университетов пока остались недоступными[95]. Вынужденно исключая, таким образом, Вену и Прагу из рассмотрения, мы не можем не заметить, что и они в XVIII в. оказались слабо связанными с наиболее посещавшимися россиянами протестантскими университетами, а процессы модернизации произошли в них достаточно поздно. В первой же половине XIX века Венский, как и Пражский, университет не мог сравниться по своему научному значению, широте охвата предметов с ведущими немецкими школами: Берлином, Гейдельбергом и др., и сюда ехали из России преимущественно те ученые, которые специализировались в славистике[96]. Но даже пребывание здесь отдельных специалистов из российских университетов в первой половине XIX в. еще не доказывает существование значительного притока сюда русских студентов, сравнимого с тем, который мы наблюдаем в матрикулах других немецких университетов, так что этот вопрос остается пока открытым.

    Таким образом, в XVIII веке в немецких землях всего насчитывалось 22 протестантских университета. Восемь из них — Гейдельберг, Эрфурт, Лейпциг, Росток, Грайфсвальд, Тюбинген, Франкфурт-на-Одере и Виттенберг — были основаны еще до Реформации. При этом Гейдельберг и Эрфурт, как исключение, обладали двойной конфессиональной принадлежностью (впрочем, оба находились в XVIII веке в полном упадке). Длительное время крупнейшим протестантским университетом империи оставался Виттенберг, но потеряв уже вскоре после смерти Лютера свое значение ведущего центра протестантской теологии, он в XVIII в. также постепенно клонился к закату. Еще девять немецких университетов были основаны в XVI–XVII вв. как прямые плоды Реформации с целью утвердить господство протестантских конфессий — Марбург, Кёнигсберг, Иена, Гельмштедт, Герборн, Гиссен, Ринтельн, Альтдорф, а также первоначально входивший в состав империи Страсбург. После Тридцатилетней войны, когда многие немецкие государства пришли в упадок и преимущество в привлечении студентов оказалось на стороне наименее разоренных земель, возникли университеты в Киле и Дуйсбурге. В конце XVII и в ходе самого XVIII в. были основаны еще три университета, на облик которых уже непосредственно повлияли идеи Просвещения (см. ниже) — Галле, Гёттинген и Эрланген. Большинство из протестантских университетов находилось в княжествах, где исповедовали лютеранство, и лишь пять из них были кальвинистскими.

    Значительная часть из названных университетов представляла собой в чистом виде «земельные образования», круг действия которых был ничтожен, а средневековые пережитки до того затрудняли развитие науки и преподавания, что лишали их какой бы то ни было привлекательности в глазах иностранных студентов. Совершенно ничтожными университетами, где в течение года слушали лекции всего не более 100 студентов, в этом смысле были Герборн, Ринтельн, Грайфсвальд, Дуйсбург — русских студентов в них попросту не могло быть, поскольку и своих собственных здесь едва хватало. К малым университетам (с посещаемостью от 100 до 200 студентов) относились Киль, Альтдорф, Росток, Эрфурт, Гейдельберг, Франкфурт-на-Одере, Гиссен, Марбург, а также Эрланген. Единичные посещения в XVIII в. русскими студентами зафиксированы во всех этих университетах, но, как правило, это было связано с тем, что отпрыски российских немцев возвращались получать образование в те земли, откуда родом были их предки (впрочем, исключение в этом ряду составил сыгравший заметную роль для России университет в Киле — столице Голштинии). Среднюю группу немецких протестантских университетов, в которых число одновременно учившихся студентов составляло от 200 до 400 человек, образовывали Гельмштедт, Тюбинген, Страсбург, Кёнигсберг и Виттенберг. Из них три последних уже можно назвать важными для русско-немецких университетских контактов, хотя у каждого из этих университетов были свои причины привлечения русских студентов, как будет рассказано в следующих главах. Наконец, к четырем самым значительным по числу студентов университетам Германии, где в XVIII в. одновременно училось от 600 до 1000 человек, относились Лейпциг, Иена, Галле и Гёттинген. Географически они образовывали группу «средненемецких» университетов, находившихся между собой в тесной конкуренции, а потому безусловно влиявших друг на друга и определявших, тем самым, пути дальнейшего развития немецких университетов[97].

    Католические университеты Священной Римской империи, которых на ее территории в XVIII в. насчитывалось 20, интересуют нас гораздо меньше. Подавляющее большинство из них также были «земельными», к тому же находившимися во владениях духовных феодалов, и поэтому не могли привлечь иностранцев[98]. Всего два исключения здесь отмечены в отношении русских студентов, которые приезжали учиться в университеты Фрейбурга в Брайсгау и Вюрцбурга (Бавария), причем в последний, несомненно, вследствие предпринятой там в конце XVIII в. успешной университетской реформы. Только во второй четверти XIX в. действительно значимым для россиян станет посещение Мюнхенского университета — но уже на совершенно ином отрезке университетской истории, да и то во многом благодаря имени преподававшего там великого Шеллинга.

    Эпоха Просвещения и «модернизация» немецких университетов

    Возвращаясь к описанию характерных черт немецкого университетского пространства, в котором учились русские студенты XVIII — первой половины XIX в., необходимо теперь остановиться на том влиянии, которое оказала на него эпоха Просвещения. Хотя ее деятели в целом неодобрительно отзывались об университетах, считая их «пережитками прошлого», «остатками цеховой системы», но именно Просвещение показало университетам пути их модернизации, которая была связана с превращением университета из средневековой корпорации в государственное учреждение [99]. Возможность такой модернизации непосредственно обуславливалась переходом в государственной политике немецких княжеств к просвещенному абсолютизму, для которого университет как учебное заведение был привлекателен с двух сторон: во-первых, чтобы готовить для государства образованных чиновников (не только пасторов, медиков и юристов, но и шире — государственных служащих, для чего в модернизированном университете сфера юридического факультета расширяется за счет «политических» предметов, изучающих государственное хозяйство); во-вторых, поскольку в условиях тесноты немецких княжеств в то из них, которое обладало авторитетным университетом, направлялись студенты из других государств, принося с собой немалые поступления в казну. Подчеркнем, что главным толчком к модернизации явились не научные или философские сдвиги, но прагматическое желание поставить университет на службу обществу и государству, и с этих позиций университетские реформы будут рассматриваться в течение по крайней мере ста лет: с начала XVIII в. вплоть до дискуссий начала XIX в., связанных с обстоятельствами основания Берлинского университета.

    Однако изменения в науке и философии XVIII века значительно повлияли на то, какой конкретный облик получил модернизированный университет. Первый из них был основан в Галле в 1694 г. прусским двором, а вторым в княжестве Ганновер открылся Гёттингенский университет, торжественная инаугурация которого состоялась в 1737 г. В немецкой истории эти два университета обычно следуют друг за другом, образуя единую цепочку Reformuniversitäten («реформированных университетов»); впрочем, в их чертах также и немало различий.

    Университет Галле был открыт благодаря тесному сочетанию государственной и конфессиональной политики Бранденбургского двора. Бранденбургский курфюрст Фридрих III принял кальвинизм, который не имел широкого поля действия в его государстве, и ему требовались образованные пасторы, единственным местом подготовки которых и мог быть университет. Однако Фридрих III не пошел по пути создания в Бранденбурге чисто кальвинистского университета, напротив, созданное им учебное учреждение первым в Германии стало исповедовать принцип веротерпимости, который позволял мирно сочетать интересы кальвинистского двора и лютеранского большинства среди населения, которое, прежде всего, и поставляло будущих студентов.

    Последовательное проведение веротерпимости требовало государственного контроля над университетом, и он действительно был установлен в той мере, что его финансирование шло преимущественно из государственной казны (хотя у университета были и свои фонды), а хозяйственным управлением ведал специально назначенный от правительства чиновник. Но главное, что было продемонстрировано при основании университета в Галле — это сознательный отбор профессоров. В приглашаемых искали те качества, которые должны были удовлетворять задуманному образу университета, и поэтому неудивительно, что уже среди первых галлеских профессоров оказались ключевые фигуры начального этапа развития немецкого Просвещения — X. Томазиус, А. Г. Франке, X. Вольф.

    Христиан Томазиус (1655–1728) был выдающимся философом-рационалистом и правоведом, последователем теоретика естественного права С. Пуффендорфа. Именно благодаря усилиям Томазиуса юридический факультет Галле не просто обновил свое преподавание по сравнению с юридическими факультетами других университетов, но привлек сюда сотни студентов, в том числе, как мы увидим позже, из России. По тогдашней поговорке, слава этого профессора утвердила в Галле девиз: «Jus, Jus et nihil plus!» (Право, право и ничего больше!). К этому следует добавить, что Томазиус как никто другой стремился поддерживать в университете дух толерантности, взаимоуважения ученых. Одна из его замечательных заслуг перед университетской историей состояла в том, что он первым в немецких университетах начал чтение лекций на родном языке, утверждая, таким образом, языки нового времени в качестве средства научного общения (подобный переход будет актуален в XVIII в. для университетов всех стран, в том числе и для России)[100].

    Август Герман Франке (1663–1727) принадлежал к другой категории деятелей Просвещения: его главные заслуги состояли не в оставленных научных трудах и методах преподавания (хотя и они были весьма значительны), но в непосредственных делах по развитию образования. Франке был убежденным пиетистом — сторонником религиозного течения в протестантизме, распространявшегося в Германии с последней четверти XVII в., которое призывало христиан к активным делам милосердия, особенному, ревностному следованию всем христианским добродетелям. Будучи приглашен в качестве профессора восточных языков в Галле, Франке одновременно получил назначение пастором в деревушку Глауху, расположенную у самых южных ворот города, и именно там им был основан в 1695 г. Дом для сирот (Waisenhaus), ставший первым в череде «учреждений Франке» (Frankesche Stiftungen), прославивших и город, и их основателя, и активно действующих до сих пор [101]. Это был крупнейший в Германии XVIII в. опыт создания образовательных учреждений нового типа, основанных на сплаве идей пиетизма и Просвещения. Каждая деталь воспитания, как умственного, так и религиозного, была продумана Франке до мелочей, и учителя, проводя с воспитанниками круглые сутки, ни на минуту не спускали с них глаз. Наряду с начальными школами-интернатами, открытыми Франке как для мальчиков, так и для девочек, во Franckesche Stiftungen активно действовала Учительская гимназия (Pädagogium), представлявшая собой школу для детей дворянства и других состоятельных сословий. Именно Учительскую гимназию в Галле посещали перед вступлением в университет и многие русские студенты начала XVIII в. Следует добавить, что, уделяя огромное внимание воспитанию личности, Франке в своем окружении постоянно поощрял и научную деятельность, в особенности в изучении языков, надеясь на их применение во время миссионерских путешествий. Им была собрана огромная библиотека, содержавшая издания на всех возможных языках народов мира (так, например, после одного из путешествий из Индии в Галле были доставлены книги на пальмовых листьях, а сам Франке выучил и преподавал тамильский язык).

    Влияние Франке на университет Галле первой половины XVIII в., особенно на богословский и медицинский факультеты, где преподавали многие его друзья и последователи, было очень велико. На философском же факультете утвердилась слава деятеля Просвещения с совершенно иным складом ума, мировоззрением и научными взглядами, очень скоро вставшего в оппозицию к Франке и галлеским теологам — философа Христиана Вольфа (1679–1754) — Труды этого ученого имели первостепенное значение для развития немецкого Просвещения и, в частности, немецкой университетской науки XVIII в. (хотя их содержание уже вскоре затмилось дальнейшими успехами немецкой классической философии в начале XIX в.). Современники называли Вольфа «Magister Germaniae», и даже «Professor generis humani»[102]. Можно сказать, что Вольф произвел революцию в преподавании философии XVIII в., превратив ее из мертвой догматической схемы в развивающуюся научную дисциплину, впервые в немецких университетах четко поставив проблему метода философского познания мира. Сам Вольф всю жизнь питал склонность к точным наукам, математике и физике. Созданный же им «вольфианский» метод, удержавшийся затем в преподавании до начала XIX в., основывался на точности определений и логичности доказательств, имитируя все построения математических наук, так что, если с помощью такого метода и нельзя было решить любую философскую проблему, то само понимание того, что означает — решить проблему, достигалось им в превосходной мере. Будучи, как и большинство просветителей, ученым-энциклопедистом, Вольф оставил после себя огромное научное наследие, исчисляющееся десятками томов, целые своды знаний по различным областям, систематизированные и приведенные ученым к «математическому» порядку и ясности.

    В то же время рационализм Вольфа был чужд крайностям отрицания веры в Бога, напротив, созданная философом картина мира во всем была призвана доказать всемогущество и благость Творца, взаимную обусловленность всех частей и предметов тварного мира. Однако этот же принцип философии Вольфа, «предустановленная гармония», стал причиной его окончательного разлада с теологами крута Франке. Они увидели в этом языческий фатализм, тем более что Вольф в своих лекциях одобрительно отзывался о философском учении и этике язычника Конфуция (мысли о Китае, как еще будет упомянуто ниже, находились постоянно на слуху в немецкой культуре XVIII в.). Используя свое влияния на прусского короля Фридриха I, пиетисты добились издания им в 1723 г. указа о запрещении Вольфу преподавать в Галле и предписания ему покинуть пределы Пруссии. «Королю-солдату» объяснили так: дезертиры, которые хотят покинуть армию, по учению Вольфа теперь якобы могут оправдывать себя тем, что поступают так не по своей воле, но согласно «предопределению», и поэтому не подвергнутся назаканию.

    На семнадцать лет Вольф был вынужден переселиться в Марбург, где мы и встретим его в связи с учебой там Ломоносова. В 1741 г. новый король Пруссии Фридрих II, заботившийся о своей репутации просвещенного монарха, пригласил философа опять вернуться в родной Галле, что было встречено не только университетом — студентами, профессорами, — но и всеми жителями города как грандиозный триумф. За милю до городских ворот ученого ожидала торжественная колесница; на улицах и на площадях, собрались толпы народа, и Вольф въехал в Галле при звуках труб и литавр, при общих радостных кликах[103].

    Во время пребывания в Марбурге Вольфом было написано одно из самых замечательных его произведений «Мысли о Боге, вселенной и человеческой душе» [104], выражавшее кредо его воззрений на природу, в котором еще ощутимы отголоски споров с пиетистами: «Если бы глубже изучили физику и естественные науки, то увидели бы, что в каждом творении, как бы оно ничтожно ни было, сокрыто многое для познания Творца: и вместо того, чтобы преследовать науку, надо обращать ее во славу Бога и, по совету одного просвещенного теолога, вместе с Библией изучать книгу природы и познавать небо не только внутри, но и снаружи». Подобное же мировосприятие в большой степени передалось и великому ученику Вольфа — М. В. Ломоносову.

    Итак, успехи науки и высшего образования, достигнутые в Галле начала XVIII века, вводили в немецкое университетское пространство новое представление о «модернизированном» университете, несшем идеи Просвещения, развивающем внутри себя науку и тесно связанном с текущей общественной жизнью и потребностями времени. Лучший пример такого рода в XVIII в. показывает феномен Гёттингенского университета. Именно здесь впервые занятия наукой были соединены с «благородным образом жизни просвещенного человека», культивируемым как профессорами, так и студентами (что резко контрастировало с обычным разгулом студенческих бурс). Гёттингенский университет был ориентирован на привлечение отпрысков привилегированных сословий, прежде всего из высшего дворянства, и именно поэтому образование в нем должно было соответствовать духу времени, а профессора — соединять ученость, построенную на знании новейших идей Просвещения, с галантным поведением, т. е. искусством держать себя на кафедре также как в дворянском салоне, антонимом чему был прежний образ профессора-«педанта» [105].

    Сам собой такой новый облик университета, конечно, появиться не мог, поэтому государство прилагало немалые усилия для подбора и приглашения ученых, одновременно разрушая прежнюю замкнутость университетской корпорации. И в Галле, и в Гёттингене призыв профессоров осуществлялся правительством, причем в Гёттингенском университете впервые в истории его бюджет целиком содержался за счет государства. При этом «высочайшая опека» со стороны министров ганноверского двора над Гёттингенским университетом сводилась не к давлению или диктату, но лишь к тому, чтобы обеспечить профессорам необходимое материальное положение, оборудование, книги, а вместе с этим свободу мнений и уважение своих прав, т. е. создать наиболее благоприятные условия для преподавания и научного творчества, — вот почему сюда охотно переезжали преподавать самые известные европейские ученые, еще больше способствуя укреплению его славы [106].

    Проект основания университета на территории Ганновера восходил еще к великому философу Г. В. Лейбницу, который представил его курфюрсту Георгу Людвигу (взошедшему в 1714 г. на английский трон под именем короля Георга I), открыт же университет был при его сыне, курфюрсте и английском короле Георге Августе (Георге II), и по имени своего основателя Гёттингенский университет получил название Georgia-Augusta. Сам по себе Гёттинген, небольшой городок в окружении лесистых холмов, место отдыха ганноверских правителей, был выбран для университета скорее всего из-за уже существовавшей в нем гимназии, помещения которой в бывшем доминиканском монастыре (Paulinerkloster) и стали первыми лекционными залами. Находясь практически в географическом центре Германии, Гёттинген уже с первых лет должен был привлечь к себе заметный поток студентов, и эти финансовые обстоятельства также учитывались при его основании.

    Подписав в 1737 г. Устав университета, дарующий ему традиционные привилегии, король Георг II принял, как это часто бывало в немецких университетах, титул «великого ректора» (Rector Magnificentissimus). Однако конкретное приведение в жизнь проекта нового университета целиком являлось заслугой ганноверского министра, замечательного немецкого просветителя и покровителя науки барона Герлаха Адольфа фон Мюнхгаузена[107]. Замечательно, что сам Мюнхгаузен получил образование в Галле, и это обстоятельство создавало «мостик» между первым и вторым немецким университетом эпохи Просвещения (а позже, подобным же образом образуется преемственность между Гёттингенским и Берлинским университетами).

    Разработанные Мюнхгаузеном принципы организации Гёттингенского университета наилучшим образом отвечали идеям эпохи Просвещения. На первое место среди них барон ставил терпимость и взаимоуважение ученых, золотую libertas philosophandi — свободу научного поиска. Сохраняя в качестве куратора университета высшую надзирающую власть, он помогал налаживать ученую жизнь, стремился не только приглашать на кафедры лучших в своей области ученых, но и, что важно, предоставлять им в дальнейшем все условия для успешной научной работы в Гёттингене. Мюнхгаузен был одним из немногих людей своего времени, который понимал, что слава университета держится не столько на блестящих именах, сколько на создаваемой вокруг него инфраструктуре науки. В свою очередь, Георг II не отказывал университету в материальной помощи, подкрепленной финансами английской казны. Должности профессоров щедро оплачивались, а регулярные субсидии университету позволяли приобретать лучшее учебное оборудование, построить анатомический театр, физический, химический, минералогический кабинеты, позднее — обсерваторию и первую в Германии женскую клинику — «повивальный дом» (Accouchierhaus), а главное, сформировать библиотеку, которая уже через несколько десятилетий представляла собой уникальное, если не лучшее в Германии, университетское книжное собрание. К книгам Гёттингенской библиотеки имели свободный доступ не только профессора, но и студенты, что было весьма необычно для университетов XVIII в., а еще необычнее было то, что все они могли уносить книги домой. Помещения библиотеки с их уходящими к потолку бесконечными книжными полками, к которым взбирались по специальным приставным лестницам, были гордостью Гёттингена. Здесь, как писал один из профессоров, в своей области науки можно было «плавать, как лебедь в озере», и неудивительно, что ради возможности иметь такие условия для работы поток ученых в Гёттинген никогда не иссякал. Следует отметить и последовательно проводимый Мюнхгаузеном светский характер университета: богословский факультет в Гёттингене был лишен права цензуры (что делало невозможным конфликты, подобные истории с Вольфом в Галле) и существовал в рамках университета скорее по традиции, не занимая главенствующего положения, которое он уступил философскому факультету.

    Вследствие таких благоприятных для развития науки обстоятельств, Гёттингенский университет быстро достиг европейской славы. В течение XVIII века здесь преподавали знаменитые немецкие ученые, такие как физиолог А. Галлер, математик А. Г. Кестнер, физик Г. К. Лихтенберг, натуралист И. Ф. Блуменбах, филологи И. М. Гесснер и X. Г. Гейне, историки И. К. Гаттерер и А. Л. Шлёцер, юрист И. Г. Пюттер (последний был не только родоначальником современной науки государственного права, но и первым историком Гёттингенского университета) и др. Благодаря трудам профессоров Г. Ахенваля и А. Л. Шлёцера именно в Гёттингене впервые было начато преподавание новой и актуальной для просвещенного сознания XVIII века науки о государстве — статистики. В 1751 г. было основано Гёттингенское ученое общество (позднее — Академия наук), представлявшее собой первое в немецких университетах собрание ученых, ставившее целью активизацию научной деятельности вокруг университета: регулярный выпуск научных трудов, объявление конкурсных задач и т. д.

    Авторитет Гёттингенского ученого общества скоро сравнился с ведущими европейскими академиями, и в частности оно повлияло на организацию ученых обществ при российских университетах в начале XIX в. А уже с 1739 г. университетом издавалась «ученая газета» — Göttingische Zeitungen von Gelehrten Sachen (более позднее название Göttinger Gelehrte Anzeigen) — одно из старейших периодических научных изданий в Германии, выходившее три раза в неделю (!) и состоявшее из рецензий на публикации и кратких сообщений о новых событиях в различных отраслях знаний. Как и другие стороны организации научной деятельности в Гёттингене, «Гёттингенские ученые ведомости» представили важный, в том числе и для России, образец по созданию научной периодики, получивший множество последователей.

    Наконец, немалую роль в росте популярности Гёттингенского университета сыграл его «благородный», привилегированный характер. Покровительство английского королевского двора и обучение здесь наследных принцев, привилегии и высокие чины, которые имели профессора университета, характер преподаваемых наук, особенно политических, развивавшихся в соответствии с интересами и нормами эпохи Просвещения, способствовали привлечению сюда студентов-дворян и даже титулованной знати со всей Европы. С середины XVIII в. к ним присоединяются и русские дворяне. В течение одного 1772 г. в Гёттингенский университет записалось около 400 новых студентов, что сделало его с этого времени самым посещаемым среди немецких университетов, оставив тогда позади даже Галле с его примерно 360 поступающими в год. К 1789 г. ежегодное количество поступавших в Гёттинген достигло максимальной отметки в 440 человек, хотя в дальнейшем на рубеже XVIII–XIX вв. эти цифры несколько снизились[108].

    Именно в 1789 г. директор гимназии в Берлине Фридрих Гедике по поручению прусского короля объезжал все немецкие университеты за пределами Пруссии с целью познакомиться с их тогдашним состоянием и уровнем преподавания. Отчет Гедике может служить впечатляющим свидетельством того, что Гёттингенский университет действительно являлся тогда лучшим в Германии, если не во всей Европе. Всё в нем показывало успех «модернизации», отличаясь от большинства клонившихся к упадку и едва поддерживавших свое существование средневековых немецких высших школ. Так, например, Гедике особо отметил характер лекций, которые читались в Гёттингене. О физике Г. К. Лихтенберге, друге Гёте, известном просветителе и острослове, афоризмы которого надолго пережили свое время, Гедике писал: «Его речь с кафедры настолько же естественна и непринужденна, как если бы он говорил в повседневной жизни, и притом весьма поучительна». Но главное, что поразило берлинского наблюдателя — это особое отношение, которое все гёттингенские профессора питали к собственной Aima mater, слава которой, с одной стороны, целиком была обязана их учености, но с другой, усиливала их же собственную репутацию. «Нигде я не нашел в профессорах такой любви к своему университету, как здесь. Кажется, что для них само собой подразумевается, что их университет — первый и лучший среди всей Германии, и об этом обычно говорится с некоторым родом сожаления об остальных университетах… Часто можно с трудом удержать улыбку, когда слышишь разговоры некоторых Гёттингенских профессоров с таким энтузиазмом в голосе, как будто за пределами городских стен Гёттингена нельзя найти ни просвещения, ни учености. Между тем, эта университетская гордость приносит здесь свое хороше воздействие. Она создает определенный Esprit de corps (дух корпорации), которого я нигде в такой мере не встречал. Каждый профессор не только рассматривает честь университета как свою собственную, но и наоборот, свою собственную и своих коллег честь как честь университета. И поэтому те начала коварства, зависти, желания растоптать или оклеветать другого, которые в других университетах так часто причиняют много досады и огорчения, здесь встречаются несравненно реже, или по крайней мере, меньше бросаются в глаза. Здесь обычно говорят о слабостях своих коллег с большей пощадой, чем в других университетах. Здесь более, чем где бы то ни было, склонны хвалить и прощать то, что только возможно как-нибудь похвалить или простить»[109].

    На рубеже XVIII–XIX вв. уже можно сказать, что в Гёттингене в той или иной форме содержалось почти все, что позже составило понятие «немецкого классического университета». Однако созданный на английские деньги «рай для ученых» был абсолютно элитарным и космополитичным. По легенде, Наполеон даже произнес слова о том, что «Гёттинген принадлежит не одному Ганноверу, и даже не Германии, но всему миру». Именно поэтому, его влияние на еще сохранявшуюся в XVIII веке старую немецкую университетскую систему, в целом, было незначительным. Требовались какие-то внешние причины, чтобы решительно встряхнуть эту систему, и в такой роли выступили наполеоновские войны. Они перекроили карту немецких государств, при этом часть университетов, оказавшихся на завоеванных территориях, была директивно закрыта (подобно тому, как это случилось во Франции во время революции), а на прочих землях был нанесен необратимый урон финансированию тех из них, собственные средства и посещаемость которых и без того сокращались.

    Всего с 1794 по 1819 г. Германия лишилась 22 своих обителей учености — и это, в то же время, создавало хорошие шансы на успех новому основанию университета. До складывания новой немецкой модели оставалось совсем немного. Ей теперь требовался «университет для Германии», за которым притом стояла бы заинтересованная политика государства, а значит, прежде всего был необходим государственный деятель, который бы взялся за ее проведение. Таким государством выступила Пруссия, в правительстве которой именно в этот момент и появился выдающийся реформатор высшего образования Вильгельм фон Гумбольдт, подготовивший открытие Берлинского университета.

    «Гумбольдтовский университет»

    Затрагивая причины, которые привели в 1810 г. к событию, коренным образом переменившему облик университетской Германии — основанию Берлинского университета, многие историки отмечают, что здесь удачно сложилось сочетание нескольких факторов[110]. Фактор времени заключался в том, что после тяжелейшего поражения от Франции в 1806 г. Пруссия нуждалась в самоутверждении, восстановлении своего авторитета среди немецких государств, для чего привлекательной казалась именно сфера науки и образования. Прусский король произнес тогда легендарную фразу: его государство должно «духовными силами возместить то, что оно потеряло физически», и это положило начало большому количеству образовательных проектов, связанных с основанием в столице Пруссии «высшего научного заведения». Идея нового университета естественно укладывалась сюда еще и потому, что крупнейший прусский университет в Галле на тот момент был потерян (он был закрыт французами в конце 1806 г., а область, где он находился, утрачена по Тильзитскому миру). Фактор места относился к самому Берлину — впервые для размещения немецкого университета предполагалась столица крупного государства, что означало для него одновременно и близость к власти (тем самым, источникам финансирования), и возможность использования уже имевшейся научной и культурной инфраструктуры Берлина — например, его музеев, богатые коллекции которых могли служить учебным целям, а главное, взаимодействие с ученой средой Берлинской королевской академии наук. Наконец, третий «идейный» фактор состоял в несомненном влиянии на процесс основания Берлинского университета формирующейся немецкой классической философии. На нем следует остановиться подробнее.

    Рубеж XVIII–XIX вв. в культурной жизни Германии ознаменовался мощным интеллектуальным движением (известным в историографии также под названием неогуманизма), которое, в противовес предшествующим утилитарно-просветительским взглядам, декларировало как наиболее достойное из занятий человека «чистую науку». Эти занятия должны заключаться не в приобретении каких-либо отдельных специальных навыков, которые есть лишь одностороннее и частичное познание, но в постижении всеобщего, целостного знания о природе и человеке через синтез всего накопленного отдельными науками, который осуществляет «наука наук» — философия.

    Очевидна взаимосвязь между этим интеллектуальным движением и эпохой романтизма, с одной стороны, а с другой — методическими прорывами, которые осуществляла в это время немецкая классическая философия. Благодаря революции, совершенной Кантом в гносеологии, менялась вся картина познания мира и соответственно связанные с ней приоритеты. Непосредственное отношение эта перемена имела и к положению науки в университетах, поскольку наряду с философией на первый план в них теперь выступали, вообще, предметы философского факультета, т. е. по современной терминологии гуманитарные (историко-филологические) и естественные (физико-математические), а по словоупотреблению того времени — науки о «духе» (Geistwissenschaften) и о природе (Naturwissenschaften), которые вместе, согласно новым представлениям, и образовывали цельность человеческого знания. Если раньше эти науки считались приготовительными перед «высшими» тремя факультетами, то теперь приоритеты менялись ровно наоборот: философский факультет и должен был отражать «чистую науку» во всей ее совокупности, тогда как остальным факультетам оставались сугубо «утилитарные» цели подготовки специалистов. В 1798 г. И. Кант четко сформулировал это в трактате «Спор факультетов», противопоставив три высших факультета, служащие главным образом интересам правительства, философскому факультету, который без всяких распоряжений свыше «занимается только самой наукой, исходя из ее собственных интересов»[111].

    Для формирования концепции «гумбольдтовского университета» существенную роль сыграло то, что деятели, активно пропагандировавшие новые научные идеи, в 1790-е гг. сконцентрировались вокруг Иенского университета, образовав кружок, в который в течение нескольких лет (с перерывами) входил и сам Вильгельм фон Гумбольдт — дипломат, ученый-филолог, философ и общественный деятель, в юности учившийся в Гёттингенском университете классическим древностям под руководством X. Г. Гейне. В Иене Гумбольдт оказался не случайно — именно здешний университет в конце XVIII в. привлекал деятелей неогуманизма благодаря той образовательной политике, которую вел здесь советник Веймарского двора И. В. Гёте. Гёте и Гумбольдт были друзьями, не менее тесные отношения Гумбольдт поддерживал тогда и с Ф. Шиллером, который в 1789 г. был назначен экстраординарным профессором всеобщей истории Иенского университета.

    Одно из направлений политики Гёте в Иене сводилось к тому, чтобы вместо реформирования собственно университетской корпорации, невозможность чего в силу укорененных там средневековых предрассудков Гёте отлично понимал, окружить университет свежими научными силами, разместив их с помощью государственных субсидий на должностях экстраординарных профессоров[112]. Подбору и приглашению таких новых ученых в Иену Гёте отдавал много сил и времени, одновременно способствуя активизации научной деятельности университета. Когда в 1806 г. при занятии Иены наполеоновскими войсками над университетом нависла угроза закрытия, Гёте направил докладную записку французскому интенданту с пространным «оправданием Иенского университета», стремясь доказать, что Aima mater Salana хотя и сохранила традиционную корпоративную форму, но «по свидетельству немецкой и иностранной публики в ней в течение последних тридцати лет особенно культивируются науки и искусства», а университет «окружен научными обществами и другими полезными учреждениями, почитаемыми в ученом мире»[113]. Как и в Гёттингене, в Иене была решена главная проблема «модернизации» — повысить «усердие профессоров», т. е. качество образования, причем в роли регулирующего механизма и там, и там выступало государственное вмешательство, поскольку именно государство, а не университетская корпорация, могло обеспечить необходимый для этого подбор ученых, а также закупку научного оборудования, книг и проч.

    Обновленный облик Иенского университета на рубеже XVIII–XIX вв. послужил для В. фон Гумбольдта важным звеном при формировании своего последующего идеала «университета науки». Действительно, те люди, с которыми он непосредственно общался в Иене, один за другим формулировали в эти годы фундаментальные положения философии неогуманизма применительно к высшему образованию[114]. Первые семена здесь заронил Ф. Шиллер: его лекция «Что такое всеобщая история и с какой целью ее следует изучать» (1789) содержала явное противопоставление людей, приобретающих ученость «ради куска хлеба» (т. е. представителей трех высших факультетов, дающих профессиональное образование в медицине, юриспруденции и богословии) и «философских умов»: первые являются препятствием прогресса человеческого духа, а вторые единственно и могут быть годными для науки. В 1794 г. в своей вступительной лекции «О назначении ученого» другой представитель иенского кружка философ И. Г. Фихте провозгласил, что именно подлинная наука призвана измерять продвижение вперед человечества и указывать ему направление, и что поэтому философия имеет всеохватное значение в любой сфере деятельности, представляя собой «соединенную цельность знаний». Закрепил развитие этих мыслей в 1802 г. еще один иенский профессор Ф. В. Шеллинг в своих «Лекциях о методе академического исследования», вошедших в фундамент немецкой классической философии и получивших широкую известность. Таким образом, представления о единстве научного знания, обязательном присутствии науки в университетах через соединение исследования и преподавания (Forschung und Lehre) уже существовали в общественной мысли Германии, прежде чем были реализованы в проведенных Гумбольдтом университетских реформах.

    В феврале 1809 г. В. фон Гумбольдт был назначен на должность директора департамента образования в Министерстве внутренних дел Пруссии, и в течение шестнадцати месяцев своего пребывания на этом посту успел заложить основы всей новой образовательной системы государства, от начальных школ, гимназий до высшей ступени — нового университета. Как уже говорилось, благодаря сочетанию ряда факторов, идея открытия в столице Пруссии «высшего научного учреждения» витала тогда в воздухе. Его проекты выдвигали многие: так, например, предшественнику Гумбольдта в должности К. Ф. Бейме это учреждение представлялось родом «сверхуниверситета», который должен заниматься подготовкой высших государственных чиновников из лучших выпускников всех остальных университетов. Заметно сказывалось в эти годы и противостояние немецкой и французской образовательных моделей. Революционная Франция, распустив свои университеты, продемонстрировала затем эффективность новой системы, в основу которой был положен принцип организации под контролем государства специализированных профессиональных высших школ, где каждая ведет преподавание лишь в своей определенной области знаний. Блестящий пример нового учебного заведения такого рода, оказавший немалое влияние на Европу, возник в 1794 г. с открытием Политехнической школы в Париже[115]. Некоторые государственные деятели в Пруссии начала XIX в. также склонялись к заимствованию французского пути, который бы положил конец развитию немецких университетов.

    Но все же обсуждение проектов «высшего научного учреждения» в Берлине показало, что большинство авторов видели его именно в форме университета, однако лишенного всех прежних «цеховых предрассудков». Развернутый план нового университета, важный в свете дальнейшего решения его судьбы, представил И. Г. Фихте, назначенный его первым ректором. Впрочем, в этом проекте система преподавания и организации оказалась весьма деформированной, поскольку была представлена в полном соответствии с собственной философской системой самого Фихте, что отдаляло проект от возможности его практической реализации. Но почти одновременно с планом Фихте в 1808–1809 гг. вышли в свет еще несколько текстов неогуманистов, где давалось больше ключей к конкретному воплощению новой университетской идеи, как оно, в конечном итоге, и получилось в реформах Гумбольдта.

    Два текста здесь должны быть названы прежде всего: это вновь, как и у Шеллинга, написанное в форме лекций программное сочинение его друга, профессора из Галле Г. Штеффенса «Об идее университета», а также «Размышления об университетах в немецком смысле», принадлежащие перу замечательного философа и теолога, который позднее возглавил богословский факультет Берлинского университета, Ф. Шлейермахера.

    Оба произведения свободно используют новую научную методологию, в предложениях по структуре университета опираясь на названные выше работы Канта и Шеллинга. К этому в них добавляются и другие анализируемые проблемы, из которых главная — взаимосвязь университета, науки, с одной стороны, и государства, с другой. И Штеффене, и Шлейермахер не сомневаются в действенности государственной поддержки науки, что уже продемонстрировали модернизированные университеты, однако, подчеркивают необходимость предоставления ученым относительной свободы, выступают против вмешательства государства в сам научный процесс. Особенно четко эти мысли выражены у Штеффенса, который пишет, что задача государства заключается в том, чтобы организовывать, помогать развитию университетов, а затем — терпеть их свободу[116].

    Шлейермахер первым в публицистике остановился на описании университетских свобод — свободы преподавания для профессоров и свободы обучения для студентов — как неотъемлемых составляющих немецкого университета. «Истинный дух университета состоит в том, чтобы внутри каждого факультета могла царить как можно большая свобода… Предписывать профессору, что он в установленное время из года в год должен повторять одно и то же, означает настраивать его против собственного же занятия, а также брать на себя вину в том, что его талант тем скорее увянет. Конечно, следует позаботиться о том, чтобы в течение такого промежутка времени, какой обычно проводят в университетах, все существенное из каждой области действительно бы читалось. Но если только присутствует надлежащий полный состав преподавателей в своих областях, то в этом не будет трудностей. Указание же каждому преподавать свой особенный предмет должно быть как можно менее формализованным и более гибким, так что два преподавателя без дальних толков могли бы обмениваться обязательствами, которые им были поручены. Итак, каждому будет сохранена свобода, и целое тем самым не пострадает, но выиграет».

    Зафиксировав, таким образом, необходимость развития «свободного духа» среди профессоров, Шлейермахер те же начала усматривал и в студенческой организации университета. «Свобода студентов, которой они в сравнении с выпускающей их школой пользуются в университете, заключена преимущественно в отношении их умственной деятельности. В университете студенты не подчинены никакому принуждению, никто их не подгоняет, но и ничто от них не закрыто. Никто не приказывает им посещать ту или иную лекцию, никто не может им сделать упрек, если они это делают неаккуратно или совсем прекращают посещение. Над всеми их занятиями нет никакого иного контроля, кроме того, который они сами добровольно предоставляют своему преподавателю. Они знают, что от них будет потребовано, когда они покинут университет, и какие экзамены им предстоят, но с каким рвением они захотят готовиться к этой цели, и как его равномерно или неравномерно распределить, это остается полностью на их собственное усмотрение. Университет заботится лишь о том, чтобы им хватало вспомогательных средств для более глубокого усвоения учебы, однако насколько хорошо или плохо они ими пользуются, об этом (хоть такое и заметно) непосредственно все-таки никто не дает отчета».

    По мнению Шлейермахера, такой организации учебы несправедливо бросать упрек в том, что она позволяет молодым людям «безответственно и без пользы для себя тратить лучшее время своей жизни». Напротив, писал он, она нужна потому, что «целью университета является не учеба сама по себе и ради самой себя, но познание, и здесь не только наполняется память и обогащается ум, но в юношах должна возбуждаться, если это только можно, совсем новая жизнь, высший, истинно научный дух. А это уж никак не удастся по принуждению; такую попытку можно предпринять только в атмосфере полной свободы духа». При этом возможность такого преображения учащегося юношества под действием науки Шлейермахер связывал именно с национальными особенностями немецкого характера. «Эта часть студенческой свободы зависит от нашего национального воззрения на достоинство науки, и нам было бы невозможно иначе обращаться с теми, кому мы предназначили стать обладателями этих знаний»[117].

    Немаловажно и то, что выдвигая свои программы, и Штеффене, и Шлейермахер в качестве «высшего научного учреждения», вмещающего в себя новые идеи, которые они отстаивали, представляли именно университет, несмотря на всю ту критику, которую его старая корпоративная модель выдержала в эпоху Просвещения. Вопреки распространявшемуся мнению, что университет есть «в корне гнилой» плод старого режима (которое и привело, как мы видели, к их полному закрытию во Франции), представители неогуманизма видели для университетов будущее — в возвращении к их исконному «немецкому смыслу», в превращении их в свободные «республики духа». Напротив, направление специализации высшей школы, предложенное Францией, по мнению Шлейермахера, в корне противоречило этому немецкому смыслу образования, и там, где на месте университетов возникли бы профессиональные училища, произошел бы отход назад в науке и «усыпление духа». Именно в русле этих мыслей лежали и основные направления реформ В. фон Гумбольдта: главный выбор им также был сделан в пользу «немецкого университета», хотя даже он употреблял это слово с осторожностью — например, в собственном проекте, представленном королю, Гумбольдт пользовался термином «учебное заведение», делая акцент таким образом не на корпоративной природе университета, а на его принадлежности к государственным институтам[118].

    Обобщая сказанное об идейном пространстве, в котором зарождался Берлинский университет, следует еще раз подчеркнуть, что основание нового университета получало свое воплощение в присутствии целого поля новых мнений о роли науки и образования в обществе и государстве. Однако именно В. фон Гумбольдту как реформатору и ученому принадлежала главная заслуга — соединить философские рассуждения и концепции с конкретной работой по основанию университета, воплотить их в ясные принципы новой организации высшего образования.

    Среди проектов Гумбольдта особое место занимает записка, озаглавленная «О внутренней и внешней организации высших научных учреждений в Берлине». Этот незаконченный текст, написанный между 1809 и 1810 гг., можно скорее назвать даже не запиской, а меморандумом (точное его назначение в планах Гумбольдта до сих пор не установлено), и тем не менее он без сомнения носит характер программного документа, где сконцентрировались все знаменитые формулы «гумбольдтовской модели». Редкий историк, пишущий о классическом университете, обошел этот текст вниманием, и, пожалуй, можно сказать, что это наиболее часто обсуждаемые строки во всей университетской истории[119].

    Уже в первом предложении Гумбольдт выражает свое неогуманистическое понимание высшего научного учреждения (т. е. университета) как «вершины, к которой сходится все, что делается непосредственно ради нравственного усовершенствования нации». Общественная функция этого учреждения заключается в осуществлении перехода от школьной учебы к самостоятельной творческой деятельности, и поэтому единственной точкой зрения, с которой оно должно рассматриваться, является чистая наука, одно присутствие которой уже гарантирует университету, несмотря на возможные отклонения, правильное развитие.

    Как же понимает Гумбольдт науку? Для него наука предстает не в виде какого-либо сформулированного набора истин, но является именно процессом. Четко противопоставив школу и университет, он подчеркивает, что школа «имеет дело с уже готовым и отделанным знанием», тогда как «характерной особенностью высшего научного заведения служит то, что оно всегда обращается с наукой как с еще не полностью разрешенной проблемой и поэтому всегда остается в поиске». Отсюда Гумбольдт выводит руководящую мысль внутренней организации университета — все в ней должно поддерживать принцип: «рассматривать науку как нечто, еще не вполне найденное, и как то, что никогда не может быть найдено до конца; но именно как таковую ее неустанно искать». Если же прекратить поиск или решить, что науку «больше не следует извлекать из глубин человеческого духа, но достаточно пополнять и упорядочивать как коллекцию», то для высшего образования будет все потеряно. Поэтому именно участие в научном поиске составляет главную суть обучения в «гумбольдтовском университете», а преподавание в нем неразрывно должно быть соединено с исследованием (Forschung und Lehre).

    Условия для такой научной деятельности в высшем заведении, находящемся под покровительством государства, Гумбольдт определяет в еще одном принципе — «уединение и свобода» (Einsamkeit und Freiheit). Течение науки трактуется им как «непреднамеренное и непринужденное взаимодействие» людей, каждый из которых, побуждаемый собственным внутренним долгом ученого, одновременно ободряет и вдохновляет своей успешной деятельностью других. Государство поэтому должно взять на себя задачу сохранять и поддерживать в непрерывности этот процесс, стараясь сделать его как можно более активным и интенсивным. В то же время оно должно понимать, что само по себе не является причиной этого процесса, но зато способно стать препятствием его развития, если не предоставит ему достаточной свободы. Однако угроза свободе исходит не только от государства, но и изнутри университета, когда в нем начинает преобладать «один определенный дух, а ростки другого подавляться». Таким образом, непосредственная задача университетской политики государства, согласно Гумбольдту, — в подборе подходящих людей, чтобы обеспечить «мощь и разносторонность духовных сил», а затем свободу их деятельности.

    В гумбольдтовском принципе «уединения и свободы» содержались, хоть и не названные им прямо, главные основы организации университетской жизни — «академические свободы» не в смысле корпоративных прав, но перед лицом науки. В его меморандуме подчеркнуто равноправие и равновеличие профессоров и студентов с точки зрения их взаимного участия в научном процессе. Поэтому к зародившейся, как мы видели, еще в XVIII веке свободе преподавания (Lehrfreiheit) в классическом университете добавляется теперь и свобода обучения (Lernfreiheit), которую так горячо отстаивал Шлейермахер. Студент, получавший такую свободу, трактовался Гумбольдтом как самостоятельная, самоопределяющаяся личность. «Переход от школы к университету подводит черту в жизни юноши… Школа в случае успеха поставляет такого питомца, который душевно, нравственно и интеллектуально может быть предоставлен свободе и самостоятельности, и тогда, избегнув принуждения, он переходит не к праздности или практической жизни, но утоляет свое стремление возвыситься до той науки, которая прежде лишь как бы издали была ему показана». Конечно, полная реализация этого принципа могла основываться только на высоком уровне школьного образования (именно это, в частности, позволяло обойтись без обязательного ранее университетского пропедевтического курса) и поэтому непосредственно смыкалась с предложенной тогда же Гумбольдтом гимназической реформой, связанной с введением обязательного выпускного экзамена. В этом даже можно усмотреть парадокс: вдохновленные романтической философией реформы носят в то же время прагматический характер, использующий инструменты государственного регулирования. Но дело просто в том, что Гумбольдт был искренне убежден: наибольшую пользу государству принесут образованные люди, а подлинное образование возможно именно через соприкосновение с чистой наукой, на что и были направлены все его принципы.

    Столь же парадоксально выглядит и сочетание внутренней независимости университета и права государства подбирать его профессоров (Гумбольдт подчеркивает, что назначение университетских преподавателей должно принадлежать исключительно государству, объясняя это извечными антагонизмами в среде ученых). На самом деле и здесь реформатор руководствуется единственным и простым критерием — эффективностью деятельности университета с точки зрения государства, т. е., согласно высказанным выше принципам, его научным потенциалом. Развитие этой идеи в дальнейшем можно видеть в системе проводимого государством конкурсного замещения университетских должностей, воспринятой во многих странах мира.

    Итак, заложенная в принципах Гумбольдта модель осуществляла качественный скачок в истории университета, представляя собой осознававшийся уже современниками реформатора и звучавший как девиз при основании Берлинского университета переход от universitas magistrorum et scholarum («объединения преподавателей и студентов») к universitas litterarum («объединению наук»)[120]. Прежняя идея университета как корпоративного союза ученых была заменена Гумбольдтом на новую идею всеобъемлющей и единой науки, находящейся на институциональном обеспечении у государства, которое ради его же эффективности само ограничивает свои возможности вмешательства. Идейная база для такого скачка была подготовлена мощным интеллектуальным движением неогуманизма, куда внесли вклад различные авторы от Шиллера до Шлейермахера, и именно поэтому модель классического университета смогла продолжить свое развитие дальше, уже без прямого участия в этом самого Гумбольдта (и даже, что интересно, независимо от знакомства с его конкретными работами, которые были впервые опубликованы лишь на рубеже XIX–XX вв.).

    Какова же дальнейшая судьба модели классического университета в XIX в., и каким образом повлияла она на изменение немецкого университетского пространства? Роль, которую сыграл здесь Берлинский университет, велика, однако ее не следует и чересчур преувеличивать, как это делалось в самой немецкой историографии, приводя к возникновению т. н. «гумбольдтовского мифа». В самом деле, В. фон Гумбольдт был вынужден уйти в отставку в мае 1810 г., за четыре месяца до начала занятий в основанном им университете, оставив вопрос о его будущем открытым. Лекции начались без всякой помпы и праздника, в немногих только что отремонтированных комнатах дворца прусского кронпринца, где не хватало столов и стульев. В этом можно найти символическое отражение того состояния, в котором находилась Пруссия периода своего внешнеполитического унижения. Ничто при основании Берлинского университета еще не говорило о каких-либо притязаниях стать образцом в национальном или даже интернациональном масштабе. Вероятно, только накопившаяся здесь «критическая масса инфраструктуры и духа» (а об обеспечении и того, и другого Гумбольдт успел позаботиться) привела затем к его общемировой значимости[121].

    В немецком университетском пространстве XIX в. Берлинский университет выступал лишь как один из участников общего процесса происходивших там изменений, которые мы и должны обозначить как развитие модели «немецкого классического университета». При этом едва ли можно говорить о прямом, непосредственном влиянии Берлина на другие университеты. Так, например, ни один иной немецкий университет в XIX веке, включая и те, что входили в состав расширяющейся Пруссии, не был реформирован «по примеру Берлина». Историки ставят под сомнение даже саму возможность такого институционального реформирования. Характерна здесь и история первого устава, написанного для Берлинского университета в 1816 г., среди авторов которого были видные ученые и общественные деятели эпохи Ф. Шлейермахер, Ф. К. фон Савиньи, А. Бёк.

    В нем, хотя и нашли отражение многие идеи, близкие Гумбольдту (соединение университета и академии в «органическое целое», назначение профессоров государством, свобода профессоров в выборе лекций, декларированные права студентов), но в то же время первый параграф устава четко отсылал к традиции, провозглашая, что новый университет «имеет равную цель со всеми немецкими университетами» и следовательно будет пользоваться «всеми обычно присущими университету правами»[122].

    Между тем, подлинные отличия Берлина от других университетов несомненно существовали — они заключались, прежде всего, в подборе ученых (среди которых уже при основании находились Ф. А. Вольф, И. Г. Фихте, Ф. Шлейермахер, а позже Г. Ф. Гегель, Л. Ранке и др.), способствовавших, не в последнюю очередь благодаря своему долгому преподаванию, наращиванию научного потенциала. В том же направлении воздействовала и заложенная Гумбольдтом прочная связь университета и Берлинской академии наук, хотя впервые такое плодотворное сотрудничество воплотилось не здесь, но в основанной еще при Гёттингенском университете ученой Академии. При этом, именно в Берлине появилась принципиально новая организация преподавания, по которой все естественнонаучные кафедры были собраны на философском факультете, а не разделены между ним и медицинским как раньше; кроме них на этом же факультете находились также все историко-филологические и политико-экономические дисциплины (включая технологию, лесоводство и сельское хозяйство), что обеспечивало ему бесспорное лидерство по числу студентов. Как мы видели, это вполне отвечало принципу «единства науки», хотя опять-таки не являлось собственно берлинским изобретением, вытекая из представлений XVIII в. (а лидерство философского факультета на практике обозначилось уже в Гёттингенском университете). Следующий же шаг, а именно выделение естественнонаучных предметов в отдельный факультет, был сделан уже не в Берлине, а в Тюбингене, где первый в Германии естественнонаучный факультет возник в 1863 г.

    О том, что импульсы формирования «немецкой классической модели» исходили не только из Берлина, говорит обращение к истории других немецких университетов первой половины XIX в. Все они находились под воздействием упомянутого нами кризиса рубежа веков, преодоление которого для большинства из них стало возможным через ускоренную модернизацию. Так, в первые два десятилетия XIX в. в государственные учреждения были превращены университеты Баварии, Бадена, Вюртемберга, Гессен-Касселя. В ходе реформ ощущалось влияние неогуманизма, хотя в меньшей степени, чем в Пруссии, оставляя главной задачей эффективное образование государственных чиновников[123]. Реформы были направлены против стагнации и кумовства старого университетского порядка, поэтому государства брали в свои руки процесс замещения кафедр. Университеты утрачивали привилегии, право собственного суда и экономическую независимость, хотя право внутреннего самоуправления им в результате удалось отстоять. Основание Берлинского университета в этом ряду выступает значимым, но далеко не единственным событием в истории университетских реформ (и в качестве их общего образца скорее можно рассматривать Гёттинген).

    В дальнейшем ходе XIX века все немецкие университеты были поставлены в такие условия, когда между ними шло непрерывное соревнование по привлечению научных сил, с одной стороны, и студентов — с другой. Это было тесно связано с интеграцией немецкого образовательного пространства, завершившейся в середине XIX в. и послужившей не последней среди предпосылок к объединению Германии. В этом процессе развивались новые формы как научной организации университетов (возникновение новых кафедр, появление научных лабораторий, институтов, клиник), так и преподавания в них (основание семинаров практически по всем предметам, возросшее значение приват-доцентуры, относительный вес которой в лекциях все время увеличивался) — все это в качестве существенных черт войдет в облик «классического немецкого университета». При этом и здесь импульсы к созданию семинаров или научных институтов шли не только из Берлина, но и из других немецких университетов. Так, для развития методологии естественных наук в целом и, собственно, своей науки огромное значение сыграла первая в Германии научно-исследовательская химическая лаборатория в Гиссене, основанная всемирно известным ученым Ю. Либихом в 1825 г., а также математический семинар в Кёнигсберге (1834), которым руководил К. Г. Якоби.

    Приват-доцентура (т. е. предоставляемое молодым докторам право читать лекции в университете не занимая кафедр) как институт также родилась не в Берлине, а уже в начале XIX в. употреблялась в университетах Баварии, Галле и Гейдельберге. Но именно в Берлинском университете приват-доценты впервые заняли столь существенное, едва ли не ведущее место в преподавании, реализуя, тем самым, уже обсуждавшийся принцип «свободы академического духа», возможности чтения курсов по наиболее широкому кругу научных дисциплин без всяких внешних предписаний. Между молодыми учеными, которые получали от слушателей т. н. Honoraria — плату за лекции, которая была единственным источником их финансирования в университете, развивалась здоровая конкуренция за слушателей, что вело к повышению уровня лекций. Неудивительно, что именно приват-доцентами во второй четверти XIX в. открывались новые актуальные курсы, вводились в лекции новейшие научные достижения и методики, что значительно обогащало систему преподавания немецких университетов.

    И, конечно, особенно преуспел Берлинский университет в создании новой «академической культуры», направленной на поощрение научных исследований[124]. Здесь сошлись все преимущества столичного местоположения, научной инфраструктуры (библиотек, музеев и др.), возможность быстрого обращения к государству за материальной поддержкой, т. е. всё нужное, чтобы обеспечить плодотворный научный поиск. Поэтому образ берлинского ученого приобрел немалую притягательную силу внутри Германии и мог воздействовать далеко за ее пределами.

    Таким образом, в первой половине XIX века большинство немецких университетов приобрели новый облик, сделавший их центрами европейской науки. Хотя, кроме Берлина, новых немецких университетов в это время основано не было, но во многих немецких землях старые университетские учреждения поменяли свое устройство и были возрождены на прежнем месте в новом качестве (старинный Гейдельберг, Бонн, не просуществовавший в XVIII в. и двух десятилетий и переоснованный заново в начале XIX в.) или даже нашли себе новое пристанище (так, университет Франкфурта-на-Одере переехал в 1811 г. в Бреслау, а средневековый баварский университет в Ингольштадте был перенесен сперва в 1800 г. в Лансхут, а затем — в 1826 г. — в Мюнхен). Значительный скачок, который сделала вперед система немецкого университетского образования в целом, вывел в лидеры в отдельных научных областях даже такие прежде незначительные университеты, как Гиссен с уже упоминавшейся химической лабораторией Ю. Либиха, ставшей благодаря широчайшему кругу его учеников и количеству произведенных там открытий прообразом всех научно-исследовательских химических лабораторий в мире.

    Преображенная немецкая университетская наука, за успехами которой внимательно следили в России, представляла собой идеальную среду для воспитания будущих российских ученых с последующей задачей возвести преподавание в отечественных университетах на уровень, близкий к европейскому. Поэтому для первой половины XIX в. важнейшими стали уже не просто образовательные путешествия в Германию, как было в предшествующем столетии, но именно научные стажировки будущих ученых, которые не только перенимали успехи немецких университетов, но и сами, работая в научных лабораториях или библиотеках под руководством немецких профессоров, участвовали в их создании, укрепляя тем самым и авторитет российской науки в мире. «Классический немецкий университет», являясь, как было показано, специфическим порождением ряда факторов немецкой общественной и государственной жизни, быстро перешагнул рамки Германии, способствовал интернационализации науки, экспорту успешных университетских моделей во всем мире (вплоть до Америки и Китая). Лидирующее положение немецких университетов в научном процессе сохранялось, по крайней мере, до начала 1930-х гг., и даже в современной университетской жизни их опыт весьма актуален.

    Итак, немецкий университет к середине XIX в. прошел исторический путь от средневековой корпорации до «исследовательского университета», объединения ученых и студентов ради науки, которое оказало мощное воздействие на высшее образование в мировом масштабе и вывело немецкие высшие учебные заведения в лидеры новых научных направлений, генераторы идей и форм развития науки во всем мире. Особенно быстро менялся облик немецкого университетского пространства в XVIII — начале XIX в., когда здесь сначала появились два реформированных университета в Галле и Гёттингене, а затем рубежным событием явилось основание университета в Берлине. Тем интереснее отметить, что именно этот период и является главной областью рассмотрения в нашей книге. Русские студенты, таким образом, перемещались в университетском пространстве Германии не только территориально и хронологически, сменяя разные эпохи в истории собственной страны, они также передвигались между разными типами немецкой высшей школы, побывав и в отсталых, замкнутых в своих предрассудках «ученых цехах», и в модернизированных училищах эпохи Просвещения, и, наконец, в «классическом немецком университете». Поэтому каждый раз представляется очень важным до конца понять особенности состояния того или иного университета в тот момент, когда там оказывались русские студенты. В книге мы не раз еще будем обращаться к конкретным фактам истории немецких университетов, пока же наша задача была — показать университетский ландшафт Германии во всем его разнообразии и подчеркнуть, что «немецкий университет» — это сложное понятие, неоднородное и подверженное изменениям внутри самого себя, и тем более — в своем влиянии на Россию.

    Глава 2 Первые русские студенты

    Далекое начало

    История российских университетов имела уже в самом своем начале существенное отличие от истории университетов Европы. Там значительная, можно даже сказать, большая часть их развития происходила в эпоху Средневековья, и, как говорилось в первой главе, университеты как общественные институты были теснейшим образом связаны с особенностями социально-правовой структуры средневековой Европы, ее политической, церковной, культурной жизнью. В России же университеты появились только в XVIII веке, в эпоху просвещенного абсолютизма.

    Такое «запаздывание» можно понимать двояко. С точки зрения развития науки и образования, отсутствие школ в России в течение, по крайней мере, четырехсот лет (со времен монгольского нашествия, прекратившего прежние школьные традиции Киевской Руси и до XVII в.) и, в частности, полное пренебрежение здесь развитием и распространением «высших наук» в их европейском понимании вызывало в XVIII в. представление об отставании России от Европы, остро рефлектируемое в высших слоях общества начиная с эпохи Петра I. Представители новой послепетровской культуры выражали твердую уверенность в том, что и у России должны быть «собственные Платоны и быстрые разумом Невтоны» (в этих словах Ломоносова замечательно сопоставление имен из «противоположных» научных отраслей: с одной стороны, философии, этики и эстетики, с другой — естественнонаучных знаний; тем самым, выражались претензии России на собственный всеохватный вклад в науку). Недостаток в стране ученых кадров, необходимость приглашения иностранцев воспринимались как временные явления, которые обязательно и скоро будут преодолены. Как утверждал в письме к французскому философу Гельвецию Иван Иванович Шувалов, знаменитый меценат, просветитель, основатель Московского университета и петербургской Академии художеств, стоявший на вершине государственной власти, — и в России возможен расцвет Просвещения, и если сейчас мы уступаем Европе, то не из-за того, что неспособны к развитию наук и художеств, но лишь потому что позже других вступили на этот путь[125].

    Иную оценку проблемы можно получить с позиций социальной истории. Поскольку традиции высшего образования и в частности университеты в Западной Европе явились плодом развития средневекового общества, то в России значительные социальные отличия от Европы не позволили родиться аналогичным общественным институтам в Средние века, а на пороге Нового времени затрудняли их усвоение на русской почве. Принятие европейской науки и образования в петровское время, в целом, носило характер механического перенесения, копирования западных образцов, в которых многое было изначально чуждым, внешним для русского общества начала XVIII века и так и оставалось здесь существовать вне системы общественных связей[126].

    Применительно к университетской истории, которая нас больше всего интересует, это рассуждение надо пояснить сопоставлением основных общественных предпосылок развития университетов в России и Европе.

    Во-первых, в Европе основной силой, поддерживающей университеты, дающей им приют, обслуживающей все их повседневные нужды, заинтересованной в умножении профессоров и студентов, были города. В России городские власти никогда не обладали такой силой и самостоятельностью, а образование всегда было вне сферы их интересов. При этом самоуправление русских городов (посадских общин) непрерывно уменьшалось в ходе процессов централизации государства. Во второй половине XVI–XVII вв., когда в Европе коммуны могли даже выступать инициаторами основания университетов, в российской государственной жизни такая возможность была исключена. Различие лежало здесь и в правовой системе: так, на пространстве Священной Римской империи в центральной Европе господствовала сложная система законов, сочетавшая местные, земельные и общегосударственные нормы и, в целом, восходящая к римскому праву, поэтому квалифицированные юристы являлись здесь необходимым элементом городской жизни, гарантирующим правильный ход торговых и иных сделок[127]; в России же вся эта сложная, обусловленная долгим ходом истории система правовых отношений отсутствовала — сделки протекали проще, но и потребности в юридическом образовании в той мере, как в Европе, не было.

    Во-вторых, европейские университеты с самого рождения были тесно связаны с католической церковью, и не случайно, что именно богословский факультет почитался важнейшим среди всего круга университетских наук. Церковное образование в университетах не просто готовило образованных священников, но само католическое богословие развивалось путем университетских споров. Те же отношения сохранились и позже в протестантских университетах эпохи Реформации, только в них ведущую научную роль взяла на себя лютеровская теология. И, опять-таки, легко противопоставить эту ситуацию православной культуре, в которой традиция богословских диспутов не сложилась, как и вообще не было представления, что «в споре рождается истина», напротив, путь к истине был глубоко индивидуален и достигался напряженной внутренней духовной работой, «умным деланием». С внешней же стороны, для церковного образования в православии достаточно было простой грамотности и «начетничества» — свободного владения цитатами из Священного писания. Естественно, что при таких условиях нельзя было ожидать складывания на Руси системы образования с определенной последовательностью и взаимосвязью предметов, характерных для западного богословия. Впрочем, русская православная церковь начинала осознавать свою «бесшкольность» как недостаток в моменты угрозы распространения ересей (как было в конце XV — середине XVI века) и внешней опасности (в Смутное время и последующую эпоху). В XVII веке это привело к тому, что православное богословие стало строить укрепления против экспансии католичества, копируя его же образовательные институты и в частности систему обучения на богословском факультете, о чем речь пойдет ниже.

    В-третьих, в финансовом отношении западный университет представлял собой самодостаточное учреждение. Основой его бюджета на большей части немецких земель со времен Реформации служили секуляризованные церковные имения: многие университеты непосредственно наследовали прежнее имущество городских епископов или монастырей. В России подобное финансовое обеспечение образовательного учреждения долгое время представлялось невозможным. Вопрос о секуляризации разросшихся земельных владений церкви остро встал лишь во второй половине XVII века. Интересно, что именно от этого времени, при создании проекта Московской академии (1682), до нас дошло желание царя Федора Алексеевича финансировать ее за счет доходов от монастырских имений. Идея эта, однако, реализована не была, как и никогда потом российские университеты не имели земельной собственности, хотя желание приписать к Московскому университету хотя бы одну деревеньку высказывал еще в середине XVIII в. М. В. Ломоносов и чуть было не воплотил в жизнь И. И. Шувалов[128].

    В-четвертых, по правовому статусу университет представлял собой «цех ученых», один из многочисленных типов корпораций, характерных для средневекового строя Европы. В России же не только отсутствовали цеха (введенные лишь в начале XVIII в. Петром I), но и само корпоративное устройство, особые права и привилегии университетов противоречили тенденциям всеобщей государственной централизации, отразившимся, например, в Соборном Уложении 1649 г. в связи с отменой «белых слобод» как привилегированных городских объединений. При переносе университетских образцов на русскую почву в XVIII — начале XIX в. именно его корпоративное устройство будет вызывать наибольшие проблемы как совершенно не сочетающееся с самодержавным государственным строем; в конечном счете, именно это вызовет появление в XIX в. знаменитого российского «университетского вопроса».

    В-пятых, будучи внутри себя корпорацией преподавателей и студентов, университет с внешней стороны открывал двери для представителей любых общественных слоев, являясь, таким образом, «вертикальным объединением», находившимся вне любых сословных рамок. Это также не укладывалось в особенности развития социального строя российского государства, в котором в XVII в. происходило закрепощение сословий, продолженное в начале XVIII в. в ходе реформ Петра, который именно сословный принцип поставил в основу организации школьного образования. Тем самым, усвоение в России бессословного образовательного учреждения было значительно затруднено, что показывают нам многочисленные примеры из XVIII в., от перипетий судьбы Ломоносова до споров в комиссии по организации народных училищ при Екатерине II[129].

    Последнее, возможно, наименее влиятельное отличие заключалось в географическом факторе, который все же хочется подчеркнуть. Европа, в особенности средневековая Германия, представляла собой по сути все-таки очень тесный мир: иные крошечные государства можно было обойти за день, а между университетскими городами часто лежало два-три дня пути (современный поезд преодолевает это расстояние за двадцать минут). Естественно, что это способствовало миграциям студентов и профессоров, делало «бродячую науку» (peregrinatio academica) важной составляющей университетской жизни. Идеи, споры быстро переносились из одного университета в другой, делая научное пространство открытым и взаимопроницаемым; с другой стороны, вводилась и возможность конкуренции между университетами, которые боролись за привлечение студентов, стимулируя собственное развитие. Увы, подобные процессы трудно себе представить на просторах России, где даже сама сеть дорог и дорожной инфраструктуры, облегчающей путешествия между городами, сложилась не раньше XVIII в.

    Итак, приведенные рассуждения имели целью пояснить, почему в России не возникли ни университеты, ни, собственно говоря, даже общественные потребности в их возникновении и, следовательно, почему среди типов русского общества до конца XVII в. не было фигуры студента. Это, конечно, ни в коем случае не означает отсутствия образованности, учености в русской культуре: по тому высокому уровню, который демонстрирует, например, русская книжность XVI в., ее вполне можно сопоставить с современной ей западной университетской наукой. К тому же, об университетах на Руси знали, надо полагать, по крайней мере с конца XV в. Существуют определенные свидетельства источников, что уже при Иване III для обучения в Европу посылали переводчиков, и в частности известно имя, по всей вероятности, первого русского университетского студента — Сильвестра Малого из Новгорода, записанного 19 июня 1493 г. в матрикулы Ростокского университета [130]. Одна из самых ярких фигур русской культуры первой половины XVI в., Максим Грек, прежде чем прибыть на Русь, учился в нескольких университетах Италии; наконец, можно вспомнить и о предложении обучать русских юношей различным наукам в своих «коллегиумах», которое Ивану Грозному делали иезуиты[131].

    Требовалась, однако, осознание на государственном уровне недостатка школьности на Руси, чтобы сделать возможным ее прямые контакты с западной образовательной системой. Такое осознание возникло лишь накануне Смутного времени у царя Бориса Годунова. Именно он, согласно известному рассказу, впервые предложил завести университет в Москве, но встретил неодобрение Боярской думы. Бояре испугались преподавания на латинском языке, единственном тогда языке науки в Европе, сказав царю: «На Руси издревле было единоверие, а с разноязычием наступит и разноверие» [132].

    Годунову же, по традиции, приписывают заслугу создания первого отряда русских студентов, восемнадцати юношей, посланных им в 1601–1602 гг. учиться за границу, в Англию, Францию и Германию[133]. Обращает внимание общий, «просветительский» характер этой командировки. В рассказывающих о ней документах Посольского приказа нет точных сообщений, для каких конкретных целей были предназначены царем эти молодые люди: возможно, речь шла не просто о подготовке переводчиков или дипломатов, вооруженных собственным опытом знакомства с западными странами, но шире — государственных деятелей с европейским кругозором знаний. Хотелось бы, однако, возразить историографической традиции в одном — посланные юноши не могли еще сразу стать университетскими студентами в точном смысле слова: во-первых, чтобы сесть на университетские скамьи, необходимо было сперва пройти начальную школу, где они скорее всего и оказались, во-вторых, города, куда их посылали (в Германии это был Любек), не имели университетов. Только двое из посланных в Англию, по некоторым сведениям, все-таки впоследствии, приняв англиканскую веру, смогли поступить в Оксфорд и Кембридж.

    О учебе и последующей судьбе первых русских учеников в Германии ярко свидетельствует письмо из Любека, отправленное тамошними бургомистрами в ноябре 1606 г., т. е. уже после смерти Бориса Годунова, к новому царю Василию Шуйскому. Бургомистры писали: «Как третьего годы были послы наши в Москве, и как отпущены из Москвы, прислано к нам русских пятеро робят, чтоб наши послы тех робят взяли в Любек учити языку и грамоте немецкой, и поити, и кормити, и одежду на них класти; и мы тех робят давали учити и поили, и кормили, и чинили им по нашему возможенью все добро; а они не послушливы, и поученья не слушали, и ныне двое робят от нас побежали, неведомо за што… Бьем челом, чтоб Ваше Величество пожаловали отписали о достальных трех робятах, еще ли нам их у себя держати, или к себе велите прислать». Ответные распоряжения Шуйского нам неизвестны, но по-видимому не вернулись из Германии и трое остальных «робят»[134]. Этому, конечно, воспрепятствовали события Смутного времени, когда, с одной стороны, правителям было не до того, чтобы решать судьбу горстки русских юношей, с другой стороны, и сами юноши не жаждали вернуться в терзаемую внутренними и внешними войнами, бунтами и заговорами Россию. Когда же, уже после воцарения Михаила Романова, в Посольском приказе, наконец, поднялся вопрос о возвращении учеников домой, оказалось, что те, например, кто был послан в Англию, прочно осели там и не желают возвращаться, а один из русских даже стал англиканским священником в Лондоне.

    После Смутного времени дальнейшему решению школьного вопроса на Руси значительно препятствовала «латинобоязнь»[135]. Она проявлялась и ранее, но теперь за ней скрывалось не только опасение распространить «разноверие», но и ощущение собственной неуверенности, шаткости основ традиционного, домашнего миросозерцания перед лицом западной культуры. Как заметил В. О. Ключевский, в XVII в. в России появилось чувство национального бессилия, одним из средств избежать которого было уйти в старину, держать верность дедовским обычаям и преданиям, где, увы, не находилось ни одного, направлявшего в сторону развития отечественной школы. Напротив, начать изучение наук, да еще на латинском языке, означало изменить старине, а значит, и вере, и, в конечном счете, погубить свою душу. Характерен рассказ, извлеченный Ключевским из следственного дела середины XVII в.: в нем один из участников по имени Степан Алябьев показывал, что «когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные: „Перестань учиться по-латыни, дурно это“, а какое дурно, того не сказали». Другой же участник следствия прибавлял, поясняя свое нежелание заниматься науками: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился»[136].

    В ареале православной культуры XVII века был, однако, район, где изучение западной науки воспринималось не как опасность для спасения души, но, напротив, как настоятельная необходимость, без которой там не могло выжить само православие. Речь идет о Белоруссии и Малороссии, поднепровских территориях, входивших в первой половине XVII в. в состав Речи Посполитой — польско-литовского государства, в котором господствовало католичество, и притом на восточных землях распространялась так называемая «греко-католическая» церковь как бывшая часть православной, «воссоединившаяся» с католиками, т. е. признавшая в результате Брестской унии 1598 г. верховенство римского папы и католические догматы. Перед угрозой униатства православное духовенство вынуждено было энергично обороняться, а для этого уметь вступать в богословские диспуты, пользуясь теми же понятиями и говоря на том же языке, что и его противники. Именно поэтому первая русская высшая школа, где изучалось не только богословие, но и другие науки, характерные для западноевропейского образования, возникает в Киеве — форпосте борьбы православия с католичеством и униатством в XVII в. Здесь, первоначально в 1615 г., открылись братские школы, которые в 1632 г. были преобразованы митрополитом Петром Могилой в т. н. «Киевский коллегиум», позже получивший по имени своего основателя название Киево-Могилянской академии[137].

    Значение Киевской академии для возникновения русского студенчества и вообще развития высшего образования в России велико. Войдя в состав российского государства вместе с Киевом в 1667 г., она и с фактической, и с формальной стороны может претендовать на звание первого русского высшего учебного заведения, если не первого «университета». По характеру обучения и внутреннего управления коллегиум в Киеве сопоставим с другими, имевшими такое же наименование коллегиумами, которые основывались в Западной Европе иезуитами (см. главу 1). Подобно им, в Киеве преподавались подготовительные науки в соответствии с программой философского факультета, а затем собственно богословие, причем обучение делилось на классы по предметам (риторический, грамматический классы и т. д.). Основным языком преподавания была латынь. Использовавшиеся в Киеве учебники во многом заимствовались у иезутских училищ, за исключением, естественно, богословия, для которого, опять-таки по внешнему образцу католической схоластики (т. е., говоря современным языком, используя «методы западной теологии»), были написаны учебники, соответствующие православному вероучению. По-видимому, и само слово «студент» (от латинского studeo — учиться) впервые начало использоваться в русском языке именно в стенах Киевской академии.

    Киевские студенты не только учили в стенах Академии часть тех наук, что преподавались в западных университетах, но и сами имели возможность продолжать их изучение дальше, уже непосредственно в самих европейских школах. В силу связи киевского богословия с католической традицией, именно католическая часть Европы служила им для продолжения образования. Еще в эпоху Петра Могилы начались поездки выпускников Академии из Киева в польские училища, такие, например, как Замойская академия или Краковский Ягеллонский университет. (Отметим, однако, в связи с главной нашей темой, что следы выпускников Киевской академии в матрикулах немецких университетов XVII в. обнаружить не удалось [138]. Возвращаясь после странствий назад в Киев, такие воспитанники могли достичь высоких постов в Академии. Так, например, в Польше учились ректоры Академии конца XVII — начала XVIII в. и знаменитые сподвижники Петра I Стефан Яворский и Феофан Прокопович, причем последний в своем образовательном путешествии дошел даже до Рима. Будущий Киевский митрополит конца XVII в. Варлаам Ясинский, обучаясь в университетах Польши и Чехии, привез обратно «философский колпак», т. е. получил ученую степень доктора философии[139]. Ряд этих примеров можно продолжать, он показывает глубину и интенсивность связей нарождающегося русского образовательного пространства со странами Западной Европы.

    Не распространяясь здесь подробно об идейном влиянии среды католических высших школ и университетов на Киевскую академию и вытекавших отсюда особенностей становления русского философского и богословского образования[140] следует заметить, что не только в идейном, но и в организационном плане Академия приближалась к европейскому университету. Ученые киевские монахи считали, что их училище обладает особым правовым статусом в государстве, т. е., подобно европейскому университету, является корпорацией, поскольку «от своего основания имеет равные привилегии, как обыкновенно иные Академии во всех государствах иноземческих»[141]. В защиту этих привилегий выступали малороссийские гетманы, однако высочайше подтвердить их со стороны королевской власти во времена вхождения Киева в состав Речи Посполитой было трудно. Польские короли, стоя на страже интересов католичества, естественно, не желали обеспечивать права православного училища. Вопрос о признании прав киевского училища поднимался одновременно с закреплением казачьих привилегий — он звучал в действовавших короткое время договорах Богдана Хмельницкого, а затем в Гадячском договоре (1660), заключенном между королем и гетманом Иваном Выговским, по которому казаки возвращались в подчинение польской короне. В обмен на это король, в частности, разрешал «Академию в Киеве иметь, которая такими прерогативами и свободами может защищаться как Академия Краковская»[142]. Впрочем и этот договор вскоре был аннулирован.

    Только после перехода Киева под власть московского царя члены Академии, наконец, добились выхода 11 января 1694 г. указа, предоставлявшего их училищу право внутреннего самоуправления с собственным судом над учащимися, без всякого вмешательства воинских и гражданских чинов и властей, т. е. «академическую свободу» — ключевую привилегию для утверждения любого европейского университета (подробнее см. в главе 1)[143]. С этого времени прежний коллегиум в собственных документах мог уже по праву именоваться Академией, хотя иностранцы еще в середине XVII века отмечали в путевых записках, что в Киеве есть университет [144]°. Официальное же признание российским государством названия Киевской академии вместе с окончательным подтверждением всех своих прав в полном объеме было даровано ей по указу царя Петра Алексеевича от 26 сентября 1701 г. Сохранился и сам подлинник Жалованной грамоты Петра, выданной тогда Академии — первый пример грамоты такого рода в России, представлявший собой близкий аналог тех грамот, которыми, как упоминалось в главе 1, от имени императоров в Европе гарантировались привилегии университетов, начиная с XII века [145].

    Таким образом, уже с конца XVII в. в России официально существовала корпорация профессоров и студентов, которую по праву можно сопоставить с университетской. Киевская академия, с одной стороны, верно выполняла свою задачу оберегать интересы православия на границе России и Запада, с другой — ориентировалась на образец европейских католических университетов того времени и, в определенной степени, способствовала развитию с ними контактов.

    Другой, не столь успешный пример такого рода дает попытка основания Московской академии. Ее проект, составленный приближенным царя Федора Алексеевича Сильвестром Медведевым в 1682 г., предусматривал последовательное преподавание, по киевскому примеру, предметов из университетского круга философского и богословского факультетов, кроме того намечалось учение «правосудия духовного и мирского, и прочим всем свободным наукам, ими же целость академии составляется», в чем можно видеть притязание и на создание «полного» университета. Грамота царя даровала Академии корпоративное право собственного суда, а также финансирование за счет имений, переданных от восьми монастырей. По свидетельству исследователя, «судя по содержанию этой грамоты, которой вводился такой обширный курс учения, по тем преимуществам, которые предоставлялись ученому сословию, по всей справедливости можно заключить, что при составлении грамоты руководствовались уставами западных университетов и академий» [146]. При этом одна из главных задач Московской академии, согласно ее проекту, была блюсти чистоту православия в государстве: проверять все выходящие книги, испытывать в вере иноземцев, состоящих на царской службе, и проверять их вину в ереси или «хуле на православие», а также контролировать преподавание иностранных языков, которое должно было вестись только через Академию. Тем самым, учебное заведение, проект которого вдохновлен опытом западных иезуитских училищ, само должно было стать стеной на пути западного влияния в России.

    Конечно, столь масштабный проект вряд ли мог реализоваться на практике, к тому же после смерти царя Федора Алексеевича его воплощение было отложено, и только в 1687 г. на месте, предназначенном для Академии, а именно в Заиконоспасском монастыре в Москве открылась Греко-латинская школа, которой ведали братья Иоанникий и Софроний Лихуды. Братья Лихуды представляли собой яркий пример сплава православно-греческой и латинской традиций в образовании: они учились не только в Константинополе, откуда были присланы в Россию, но и в Италии, где окончили Падуанский университет. Под их руководством в школе обучалось до 200 студентов, а один из лучших учеников Лихудов, Петр Постников, по примеру своих учителей в 1692 г. был направлен в Падуанский университет, завершив там свое образование на медицинском факультете (в историографии Постников, подобно посланцам Бориса Годунова, также часто упоминается как «первый русский студент» [147].

    К сожалению, в 1694 г., спустя всего семь лет активной деятельности, братья Лихуды вынуждены были вследствие наветов оставить преподавание, и вскоре школа пришла в упадок. В конце 1698 г., после возвращения из Великого посольства, на это обратил внимание царь Петр. Состоявшаяся тогда его беседа с патриархом Адрианом примечательна тем, что здесь впервые царем, находящимся в начале своего реформаторского пути, были затронуты проблемы развития образования в России. Говоря о необходимости иметь образованное духовенство, которое для этого надо посылать учиться в Киев, Петр заметил, что «благодатию Божиею и зде есть школа, и тому бы делу порадеть можно, но мало которые учатся, что никто школы как подобает не надзирает… А из школы бы во всякия потребы люди благоразумно учася происходили, в церковную службу, и в гражданскую, воинствовати, знати строение и докторское врачевское искусство»[148]. Тем самым, опять прозвучала мысль о необходимости утверждения в Москве училища с широкой программой в области высшего образования, подобного европейскому университету.

    7 июля 1701 г. вышел указ о реформе московской греко-латинской школы, которая была передана в руки митрополита Стефана Яворского, последний же преобразовал ее по образцу Киевской, откуда были призваны новые преподаватели, а с ними приехали и новые ученики. Именно с этого времени за греко-латинской школой закрепилось наименование Московской академии, к которому во второй четверти XVIII века иногда добавляли титул «Caesarea» — Императорская[149]. Это было учебное заведение «для людей всякого чина и сана», не ограничивавшееся только духовным образованием и служением церковным нуждам, что показывал социальный состав студентов и анализ их последующей деятельности. Так, в 1720-х гг. только около четверти выпускников Академии получали духовный сан, значительное же их число шло на службу переводчиками, переходило в медицинские, математические, инженерные школы[150]. Таким образом, можно заключить, что и в Москве вслед за Киевом в начале XVIII в. появилась первая корпорация университетского типа, обучение в которой давало возможность затем продолжать образование и служить в различных сферах государственной жизни, и в том числе, способствовало расширению ученых связей с Европой.

    Через тридцать лет после указа Петра о преобразовании Московской академии в нее поступил Михаил Ломоносов. Он застал здесь среди своих учителей Тараса Постникова, отправленного в 1717 г. из Академии на учебу в Париж, мог слушать о временах Лихудов, от которых тянулись нити к университетам Северной Италии, и должен был почувствовать силу киевской традиции в преподавании и ее связь с польскими высшими школами (представляется глубоко не случайным, что Ломоносов впоследствии на некоторое время отлучился из стен Московской академии, чтобы послушать лекции в Киеве). Однако не эти страны (Франция, Италия, Польша), а именно Германия станет основным местом, откуда университетское образование в XVIII в. будет распространяться в Россию, и где в большом количестве будут учиться русские студенты, и среди первых из них — сам Ломоносов. Что же обусловило такой выбор и как именно он произошел?

    Немецкие университеты и Россия на рубеже XVII–XVIII вв

    Главным событием конца XVII в., определившим ближайшие изменения в жизни России, первые реформаторские планы и устремления Петра I, явилось Великое посольство[151]. Хронологически занимая период всего лишь около полутора лет, с марта 1697 г. по август 1698 г., оно тем не менее вместило в себя целую эпоху, во время которой не только царь, но и вообще значительное количество русских людей знакомились с плодами развития европейской цивилизации, в том числе и в области образования. Речь идет здесь не только о тех тридцати «волонтерах» из числа дворянской молодежи, составлявших особый отряд Великого посольства, в состав которого под именем Петра Михайлова был записан и сам царь. Уже сама подготовка Петра к отъезду за границу сопровождалась неслыханными ранее мерами, понуждавшими людей собираться в дорогу, разделить с молодым царем его взгляд на Европу как на школу и начать учиться в ней [152].

    22 ноября 1696 г. в Москве был объявлен указ, адресованный придворным — «стольникам обеих комнат» (т. е. относящихся ко дворам обоих царей Петра и Ивана Алексеевичей), в котором им было «сказано в разные государства учиться всяким наукам»[153]. Списки отъезжающих составлял сам Петр, включив туда отпрысков видных боярских фамилий: Голицыных, Куракиных, Долгоруких, Шаховских, Волконских, Трубецких и др.; некоторые из них, впрочем, как например, Б. И. Куракин, уже давно сопровождали царя в его «потешных» походах. В начале 1697 г. Петр написал для них инструкцию по обучению корабельному делу, из которой видно, что больше всего его интересовало, чтобы посланные учиться в Европу вернулись морскими офицерами или кораблестроителями: в этом чувствуется насущная забота царя об интересах только что зародившегося российского флота. Такие интересы определили и набор стран, выбранных для обучения — это морские державы Голландия и Англия, к которым добавлены еще итальянские города, где можно было учиться не только мореплаванию, но и архитектуре.

    По подсчетам историка М. М. Богословского, в соответствии с указом Петра, в Европу в течение 1697 г. отправился 61 дворянин, причем каждый из них должен был вывезти с собой одного солдата, которого следовало кормить и обучать на свои средства. Масштабы этой акции отразились в донесениях живших в Москве иностранных послов — один из них писал в июне 1697 г.: «Ежедневно уезжают отсюда в Голландию, Данию и Англию молодые люди, которым под страхом потери земель и имущества велено ехать на собственный счет, и никто не может вернуться без свидетельства об оказанных заслугах» (а царь, действительно, впоследствии сам экзаменовал возвращающихся)[154]. Таким образом, именно в эпоху Великого посольства, впервые за сто лет после Бориса Годунова, вопрос получения русскими людьми образования за границей был возведен в ранг государственной политики. Как подчеркивал редактируемый царем «Журнал или поденная записка Петра Великого», царь не просто разрешил всем своим подданным «ездить в иностранные европейские государства для обучения… но еще к тому их и понуждал»[155].

    В этом, правда, пока еще было мало связи с университетами. Петра интересовали практические науки, особенно применимые на войне (артиллерийское дело, строительство крепостей, кораблей и проч.), и война, действительно, займет большую часть его царствования. Однако сам ход Великого посольства, тот интерес, который оно вызывало с обеих сторон, не мог не затронуть университетскую среду, и даже маршрут путешествия Петра по Европе вряд ли, при всем желании, мог миновать университетские города.

    Первым из них и ближайшим к России являлся прусский Кёнигсберг. Прибыв сюда в мае 1697 г., Петр провел в городе около месяца, желая непременно осмотреть все, что «видения достойно было», в том числе и университет[156]. Навещая «Альбертину», царь вступил в разговор с некоторыми из профессоров и «требовал у них мнения о заведении наук в народе, обретающемся в глубоком невежестве»[157]. Впрочем, главной целью пребывания Великого посольства в Кёнигсберге были переговоры с бранденбургским курфюрстом Фридрихом III. 22 июня 1697 г. между сторонами был подписан дружественный договор, одна из статей которого впервые в российской дипломатической практике касалась «обмена студентами»: «Буде Великий Государь Его царское величество изволит некоторых из подданных своих в Немецкую землю или в землю Его курфирстской Пресветлости Бранденбургского послать для науки каких хитростей, и тогда курфирстскому Пресветлейшеству оных благовоспринимать, и им в намерении их споспешество чинить, и ради почтения Его царского величества им многия преимущества и вольности позволить дать. Взаимна и в стороне Великого Государя Его царского величества Его курфирстского Пресветлейшества подданным всякая повольность и вспоможение в чем возможно, о которых Его курфирстское Пресветлейшество просити учинет, учинено будет»[158]. Естественно предположить, что инициатива включения такой статьи в договор принадлежала царю, хотя навряд ли он тогда непосредственно имел в виду обучение русских юношей в университетах: как известно, сам Петр учился в Кёнигсберге бомбардирскому делу, даже получил диплом «искусного в метании бомб художника», и оставил после своего отъезда осваивать это искусство дальше пятерых солдат, которых затем перевели в Берлин. Имея в виду этот пример, следует опять подчеркнуть чисто практический, а именно военный подтекст намерений Петра в отношении обучения своих подданных. И, тем не менее, совершенно в духе исполнения новых возможностей, которые создавал заключенный договор, именно в Кёнигсберге появляются первые в немецких землях русские студенты.

    4 февраля 1698 г. в студенты Кёнигсбергского университета был записан Иоганн-Деодат Блюментрост, сын придворного лейб-медика Лаврентия Алферовича Блюментроста. Его отец родился в Тюрингии, учился в университетах Лейпцига, Гельмштедта и Иены, приобрел славу искусного медика и в 1667 г., через посредничество Саксонского курфюрста, был приглашен в Москву, где последовательно был лечащим врачом у всех московских правителей второй половины XVII в., от Алексея Михайловича до Петра (не исключая и царевны Софьи). Блюментрост-старший сумел завоевать доверие Петра I, а Иоганн-Деодат, один из старших среди его четырех сыновей, родившийся в Москве, был записан в отряд «волонтеров», сопровождавших царя в Великом посольстве. Памятуя о долгой учебе отца в немецких университетах, неудивительно, что и сын вступил на эту образовательную стезю, очевидно, с непосредственного разрешения царя, и, по некоторым сведениям, за казенный счет[159].

    На следующий год к нему присоединился второй студент из России Матвей Виниус, внук знаменитого голландского купца Андрея Виниуса, зачинателя русских мануфактур и основателя тульских оружейных заводов. Представителем второго поколения Виниусов был сын купца, Андрей Андреевич, который с детства воспитывался в России, принял православие и был записан в московские дворяне. Вступив на царскую службу, А. А. Виниус стал одним из ближайших сподвижников молодого Петра, думным дьяком, главой Сибирского, а затем Артиллерийского приказа. В сферу его компетенции входила вся российская почта и железные заводы. Сохранилась переписка между царем и А. А. Виниусом, из которой ясен доверительный характер их отношений, особенно проявившийся в эпоху Великого посольства, когда Виниус играл роль одного из поверенных царя в России. Кроме многочисленных дел по службе, Петр обращался к Виниусу и с поручениями по ученой части — просил о составлении словарей, переводов, трактатов по отдельным специальным вопросам и проч. Дома у Виниуса находилась богатая библиотека (отошедшая в 1718 г. в казну) с книгами на русском, голландском, немецком, латинском, польском, французском и эстонском языках. Уважение к наукам проявлялось даже в упомянутой переписке с царем: Виниус, едва ли не единственный из петровских сподвижников, мог употреблять в письмах античные названия и исторические параллели, и Петр отвечал ему тем же стилем[160].

    Научные интересы А. А. Виниуса объясняют его желание отправить сына на учебу в университет. Матвей еще с 1695 г. помогал отцу в почтовом деле в звании «стольника и почтмейстера», а после возвращения царя из Великого посольства Виниус-старший увидел подходящую возможность для отправки сына за границу, которая к тому же совмещалась с определенными поручениями по организации почтовых путей между Россией и Западной Европой. 7 марта 1699 г. Петр по челобитью своего думного дьяка приказал отпустить его сына Матвея «в Пруссию и иные земли для совершеннейшего изучения латинского и немецкого языков и иных наук»[161].12 мая того же года Матвей Виниус записался в матрикулы Кёнигсбергского университета, одновременно, по указу царя, он должен был хлопотать о налаживании прямого почтового сообщения посуху между Кёнигсбергом и Москвой.

    Наконец, третий русский студент Михаил Шафиров появился в Кёнигсберге в начале 1702 г. О его отправке еще в августе 1701 г. хлопотал отец, Павел Шафиров, близкий родственник вице-канцлера Петра Шафирова, также, как и названные выше Виниус и Блюментрост, находившегося в ближайшем окружении царя и игравшего там роль фактического руководителя русской дипломатии. В прошении на имя царя Павел Шафиров упоминал о начальном образовании своего сына в греко-латинских школах, показывая, тем самым, как близко новые образовательные устремления были связаны со старыми, родившимися в XVII веке. «Сынишко мой Мишка, — писал Шафиров, — изучен здесь на Москве в Школах латинского, и немецкого, и некоторую часть французского языков; и желаю я, холоп твой, дабы ему языки те в совершенство привесть и иное обучение восприять, чтоб мог… впредь службу свою показать, в чем Вы, великой государь, укажете, намерен его послать в Немецкое государство для научения в академию». Челобитчик просил царя дать денег на обучение сына, сколько «Господь Бог по сердцу положит». Вняв просьбе, Петр своим указом отправил М. П. Шафирова «в Бранденбургскую землю для гражданских наук» и назначил ему жалование в 200 рублей в год «для учения и тамошнего житья».

    Шафиров провел в Кёнигсбергском университете полтора года, изучая немецкий и французский язык, философию и право, после чего в течение года пробыл в Галле, а оттуда поехал в Голландию и Англию «для присмотра тех же учений». В ноябре 1705 г. он вернулся в Москву и вскоре был определен переводчиком в Посольский приказ[162]. Интересно, что в Галле из Кёнигсберга переехали и первые два русских студента, М. А. Виниус и И.-Д. Блюментрост, причем они оба записались (соответственно в мае и в августе 1701 г.) в матрикулы здешнего университета (записи же Шафирова мы там не находим). Таким образом, с самого начала образовательных поездок из России в Германию Галле явился одним из важнейших центров притяжения русских студентов, сохранив такое значение в течение всего XVIII в.

    Выявление причин этого требует некоторого отступления назад: ведь если в случае Кёнигсберга очевидными предпосылками привлечения туда студентов, помимо воли царя, была его географическая близость к России и местоположение на основной дороге, ведущей отсюда в Западную Европу, то интерес к Галле коренился в определенной системе контактов, возникшей между средненемецкими (mitteldeutsche) университетами и Москвой еще в конце XVII века.

    В Московской Немецкой слободе, где селились выходцы из Западной Европы, а преимущественно немцы — уроженцы протестантских областей Германии, в XVII в. (еще до основания университета в Галле, который, напомним, открылся в 1694 г.) высокой репутацией пользовался Иенский университет. Объяснить это легко тем, что именно этот университет лидировал тогда и, в целом, по числу студентов на пространстве всей Германии. Интересно, при этом, что только в Иене в допетровское время нам удалось обнаружить нескольких студентов, обозначавших себя как «московиты» (Moscoviensis) — все они были немцами, причем, возможно, даже не уроженцами Немецкой слободы, а приехавшими в Россию вместе со своими отцами, которые поступили на русскую службу, из Германии[163].

    Кроме того, два доктора Иенского университета занимали в конце XVII в. высокое положение при русском дворе: это были пастор И. Г. Грегори — устроитель первого русского театра и уже названный лейб-медик Л. А. Блюментрост[164]. Сами обстоятельства получения ими докторских степеней наводят на мысль о существовании определенных личных контактов между ними в Москве и профессорами в Иене: так, Грегори получил свою степень в 1661 г. honoris causa, уже будучи пастором лютеранской кирхи в Москве, а Блюментрост был произведен в доктора медицины в 1668 г. in absentia, т. е. представив диссертацию уже после своего назначения к русскому двору[165]. Таким образом, можно говорить о наличии уже в допетровское время определенных связей между Немецкой слободой (как ее называли современники, «маленькой частью Европы в сердце России») и средненемецкими университетами. А поскольку университет Галле с момента своего создания пополнялся главным образом из магистров соседних «средненемецких» университетов и прежде всего Иенского[166], то и быстрое завязывание контактов между Москвой и Галле на рубеже XVII–XVIII вв. также представляется естественным.

    Главная заслуга в этом принадлежала профессору А. Г. Франке, о деятельности которого уже рассказывалось в первой главе. Его богатый архив в Галле (Archiv der Franckeschen Stiftungen) показывает наличие, начиная с конца XVII в., обширной переписки с Россией. Одним из корреспондентов Франке в Немецкой слободе в Москве состоял пастор И. С. Шаршмидт, который был домашним учителем в семье Блюментростов, так что младшее поколение в этой семье с детства могло познакомиться с основами пиетизма и услышать имя Франке как его выдающегося проповедника[167]. Галлеский профессор, основав в 1695 г. свои знаменитые образовательные учреждения (Franckesche Stiftungen), в свою очередь стремился привлечь туда молодежь из России. В 1697 г. Франке писал Шаршмидту, имея в виду возможный взаимный обмен учениками между Москвой и Галле: «Мы хотим содержать у себя русских также, как мы желаем, чтобы и они содержали бы у себя наших детей. И я охотно употреблю наше крайнее усердие, чтобы вернуть их полезными орудиям их Отечеству. Сколько добра могло бы возникнуть из такой commertio nationum (торговли народов — лат.)!»[168]. Для того, чтобы обеспечить русским ученикам максимально благоприятные условия, Франке обещал, что он сам и его сотрудники выучатся русскому языку; в его письмах звучали уверения в том, с какой радостью он хочет служить этой нации и постарается быть для ее детей настоящим отцом.

    Заметим, однако, что все эти планы не имели силы, пока оставались только в рамках внутренних контактов между Немецкой слободой в Москве и профессурой в Галле. Чтобы воплотить их в жизнь, необходимо было каким-либо образом довести их до сведения русского правительства. Именно такую возможность открывала эпоха Великого посольства, когда в процессе широкого знакомства с Западной Европой, и в том числе с ее образовательными институтами, эти первоначально чисто «внутринемецкие» контакты Москвы и Галле переходили на уровень государственных связей России с немецким просвещением. И в свете этого именно профессор Франке сделал многое, чтобы в ходе Великого посольства обратить на средненемецкие университеты внимание влиятельных персон российского государства.

    Великое посольство, вообще, возбудило в Европе общий интерес к России, своего рода «поворот европейских умов на Восток». Так, Г. В. Лейбниц увидел в путешествии царя Петра открытие моста через Европу, пути, который в перспективе должен пересечь евразийский континент вплоть до Китая[169]. В 1697–1699 гг. Лейбниц активно обсуждал с Франке новые экономические и политические возможности, открывающиеся в связи с этим для Европы и интересовался участием Франке в посылке в Россию немецких учителей[170]. Единомышленник и друг Франке, автор первой русской грамматики, вышедшей на немецком языке, Г. В. Лудольф, к середине 1690-х гг. уже совершил путешествие в Россию, и завязавшиеся там его контакты с ближайшим петровским окружением продолжились в период Великого посольства, когда Лудольф был датским посланником в Гааге, а затем в Лондоне. Среди его знакомых русских вельмож были бояре Ф. С. Салтыков и Ф. А. Головин (последний формально возглавлял Великое посольство). Налаженные связи с Россией дали возможность Лудольфу в 1698 г. продолжить свое путешествие в глубь Азии, а оттуда на Ближний Восток[171].

    При всех своих контактах с Россией Лудольф настоятельно указывал на Галле как на важный образовательный центр немецкого Просвещения: по замечанию историка Э. Винтера, изучавшего его переписку с Франке, «всех русских, с которыми Лудольф знакомился на их родине, или в Голландии, Англии и Дании, он постоянно и настойчиво направлял в Галле»[172]. Эти усилия увенчались успехом, когда в начале 1698 г. боярин Федор Салтыков первым из русских сановников и участников Великого посольства посетил Галле. Петр поручил Салтыкову надзор за обучающейся в Европе российской молодежью, поэтому тому было особенно интересно познакомиться с внутренним устройством и преподаванием во Franckesche Stiftungen. Он осмотрел педагогическую гимназию и дом для сирот, поинтересовался также и лекциями в университете. Франке со своей стороны, надеясь на возможное распространение пиетизма в России и при дворе Петра, подарил Салтыкову книгу видного пиетиста Арндта «Истинное христианство», посвящение которой Франке написал на русском языке, подчеркнув в нем близость Галле и России и обещая, что здесь русские будут чувствовать себя как дома[173].

    10—13 мая 1698 г. в Галле на обратном пути в Россию останавливался царь Петр, но его встреча с Франке не состоялась. Зато в эти же дни профессора посетил другой член Великого посольства, П. В. Постников, ставший после своего возвращения из путешествия по университетам южной Европы одним из приближенных Петра, который высоко ценил его образованность и знание иностранных языков. Беседа Франке с Постниковым носила уже несколько иной нежели с Салтыковым характер, представляя собой встречу двух ученых мужей: так, они, например, обсуждали неясности в «Русской грамматике» Лудольфа, а Франке подарил Постникову свою книгу «Краткое введение в христианство», которую тот пообещал перевести на русский язык. В письме Лейбницу от 12 августа 1698 г., где Франке описывал эту беседу, он сообщал также о ходе обучения в Берлине сына и младшего брата боярина Ф. А. Головина (с 1699 г. генерал-адмирала, первого кавалера ордена Андрея Первозванного), которого оба, и Лейбниц, и Франке, считали одним из наиболее влиятельных деятелей в окружении Петра и расположение которого оба стремились снискать. Франке нашел для юношей учителя, знавшего русский язык; он рассчитывал на возможный потом их перевод в университет Галле, чего, однако, не случилось[174]. Наконец, в 1699 г. профессором был сделан еще один шаг навстречу России: он предложил в продолжение того договора, который Петр заключил в Кёнигсберге, учредить постоянно действующую русскую семинарию в Галле, для чего необходимо было, чтобы кто-нибудь подсказал царю эту мысль и инициировал его обращение к бранденбургскому курфюрсту, в согласии которого Франке был уверен.

    Для исполнения этого проекта прежних связей, видимо, не хватило, и пастор Шаршмидт, возвращаясь в 1700 г. из России на родину, смог привезти с собой только одного студента. Этим первым русским студентом в Галле (записан в матрикулы 18 августа 1700 г.) стал Петр Мюллер, уроженец Москвы, сын владельца железоделательных мануфактур в селе Угодка Московского уезда. За ним на следующий год последовал, по-видимому, его брат Вернер Мюллер (поступил 1 августа 1701 г.). Отец братьев успешно вел хозяйство в России, открыл при своем заводе лютеранскую кирху и школу для детей своих мастеров, причем в этой же школе обучались финские мальчики и девочки, выкупленные заводчиком у русских солдат, о чем Петр Мюллер впоследствии не без гордости писал Франке[175].

    Из этой переписки, которая продолжалась в течение нескольких десятилетий после окончания университетской учебы П. Мюллера в Галле, можно не только почерпнуть биографические сведения о нем, но и увидеть влияние, которое оказывала на первых русских студентов педагогика Франке. Воспитанный в духе галлеского пиетизма, Мюллер стремился к распространению этого учения и в России. В то же время, много внимания уделял он и развитию семейного предприятия, и в этой области интересов смог лично сблизиться с Петром I, который охотно покровительствовал владельцам русских мануфактур. Мюллер много путешествовал по России, а в 1710 г. жил в Париже, и накопленные капиталы позволяли ему регулярно посылать в Галле русские книги и редкости для кабинета естественной истории, так что Франке часто имел повод с гордостью упомянуть ученика в своем дневнике[176].

    В Галле первые студенты — братья Мюллеры, к которым летом 1701 г. присоединились И.-Д. Блюментрост (его приезд, очевидно, был связан с проявившимися еще в Москве пиетистскими контактами его семьи) и М. А. Виниус, — провели не более полутора лет. И.-Д. Блюментрост в 1702 г. защитил в Галле диссертацию «Pulsuum theoria et praxis examenata» на степень доктора медицины под руководством профессора Фридриха Гофмана (1660–1742), друга Франке, получившего известность благодаря предложенной им новой медицинской систематике[177]. После защиты Блюментрост отправился дальше в Голландию, откуда морем через Архангельск возвратился в Россию. Сразу же после возвращения он получил звание лейб-медика, заступив, таким образом, на место своего отца, сопровождал Петра I во всех военных походах, управлял придворной аптекой, а в 1719 г. представил проект преобразования медицинского дела в России, вылившийся в учреждение Медицинской канцелярии, которую И.-Д. Блюментрост и возглавил в звании «архиатра» (до 1731 г.)[178].

    Еще раньше, чем Блюментрост, в октябре 1701 г. выехали из Галле Петр Мюллер и Матвей Виниус. На обратном пути они задержались в Кёнигсберге у русского посла. Биограф Виниуса указывает, что тот должен был выполнить некоторые поручения царя, в частности, о заключении с курфюрстом нового почтового договора о линии «Кёнигсберг — Тильзит — Вильно — Смоленск — Москва». В 1706 г. Виниус вторично выезжал в Пруссию, по словам того же биографа, «с каким-то поручением по части теологии», что почти наверняка вновь указывает на поддерживаемую через учившихся в университете Галле студентов связь России с кругом Франке. С 1713 г. М. А. Виниус служил при канцелярии Сената переводчиком, но уже через два года скончался: причиной того, что младший Виниус так и не сделал успешной карьеры, биограф называет его леность и беспорядочный образ жизни[179].

    От Галле до Кёнигсберга направлявшихся в Россию Мюллера и Виниуса сопровождал магистр философии Галлеского университета Иоганн Вернер Паус. Этот молодой ученый был специально направлен Франке в Москву «для учения школьного греческого, латинского, немецкого, еврейского языков»[180]. Упоминание о деятельности Пауса в России важно для нашей темы потому, что показывает следующую ступень развития контактов между немецкими университетами и русским образованием — создание специальной школы (гимназии) в Москве, преподавание в которой основывалось на широком круге университетских предметов и предоставляло ученикам необходимый начальный уровень знаний, который бы облегчал впоследствии возможность продолжения ими учебы уже собственно в университете.

    Такая школа, преподавателем которой Паус стал с момента ее основания, была задумана и открыта в Москве пастором Э. Глюком под названием «Gymnasium Petrinum». О значении этого училища в истории русского образования говорит хотя бы тот факт, что оно явилось первым государственным учебным заведением петровского времени, в задачу которого входила не специальная, как в инженерных или морских школах, а широкая общеобразовательная подготовка воспитанников[181]. Программа обучения в гимназии включала, прежде всего, иностранные языки (немецкий, французский, шведский, итальянский, латынь и еврейский), а также философию, логику, грамматику, риторику, арифметику, геометрию, географию, историю, политику, физику, астрономию, музыку и даже танцы и фехтование.

    Пастор Эрнст Глюк, также как и большинство вышеназванных немецких просветителей, посещавших Россию на рубеже XVII–XVIII вв., был выходцем из центральной Германии: он родился в Саксонии, в городе Веттин неподалеку от Галле. Глюк учился теологии и восточным языкам в Гамбурге вместе с Франке, а затем большую часть своей жизни посвятил миссионерской деятельности среди народов Прибалтики — эстонцев и латышей. В его доме в Мариенбурге (Лифляндия) воспитывалась Марта Скавронская, в будущем супруга Петра и императрица Екатерина I, поэтому в 1703 г., после занятия русскими войсками Мариенбурга, Глюк должен был переселиться в Москву на положении «гостя царя Петра» и здесь получил разрешение на открытие вышеназванной школы. Значительную помощь в этом пастору оказал поддерживавший в это время, как мы видели, контакты с Франке генерал-адмирал и глава Посольского приказа Ф. А. Головин[182].

    Интерес государства к школе Глюка и ее поддержка, выразившаяся в получении по указу царя ежегодного финансирования из казны в размере трех тысяч рублей, объяснялись, прежде всего, острой потребностью в переводчиках и, вообще, людях, говорящих «на одном языке» с европейцами, которая ощущалась в первые годы петровских преобразований. Еще в 1700 г. Посольский приказ поручил ректору лютеранской школы в Москве Николаю Швиммеру «набирать людей и детей всех русских сословий, чтобы учить их языкам: шведскому, латинскому, немецкому и голландскому». Показателен здесь сам выбор языков, который демонстрирует прямую связь между образовательной политикой государства и его текущими потребностями, которые, как ясно из перечня, определялись Северной войной (шведский), необходимостью учиться мореплаванию (голландский), общаться с иностранными офицерами (немецкий) и — читать ученые книги по латыни (хотя, вероятно, здесь прежде всего имелась в виду подготовка медиков).

    Однако способностей и знаний у Швиммера не хватило: он смог набрать только шестерых учеников и учил их говорить по-немецки и по-латыни, сам одновременно от них обучаясь русскому языку, которым владел очень плохо. Видя такое положение, в 1703 г. этих учеников Швиммера передали Глюку. В отличие от Швиммера, тот был превосходно подготовлен для преподавательской деятельности в России, еще в Лифляндии выучил русский язык, превосходно знал новейшие и древние языки, что доказывает его переписка по-гречески с местоблюстителем патриаршего престола Стефаном Яворским. Тому также очень к месту пришлись таланты Глюка, поскольку по указанию Петра I местоблюститель должен был произвести новые исправления церковных книг, сверяясь с оригиналами, но столкнулся с нехваткой нужных специалистов[183]. Таким образом, в Gymnasium Petrinum должно было сосредоточиться обучение переводчиков не только европейским языкам для нужд государства, но и восточным языкам для нужд православной церкви.

    Далеко идущие планы в связи со школой Глюка, к сожалению, оборвались с кончиной пастора, последовавшей в мае 1705 г. Вопрос о том, кто смог бы заменить его на месте главы школы, вскоре решился в пользу магистра И. В. Пауса. На помощь ему Франке выслал в том же году еще троих учителей, один из которых И. X. Бюттнер руководил школой после ухода Пауса, с 1707 по 1711 г. В 1711 г. школу передали в подчинение Монастырского приказа, который возглавлял тогда И. А. Мусин-Пушкин, а непосредственно делами школы ведал давнишний ученик Лихудов Федор Поликарпов. К этому времени гимназия уже значительно сократила свою программу, но как «школа языков» при Монастырском приказе просуществовала до 1715 г. За все это время в ней прошли обучение около трехсот человек, и среди них будущие дипломаты братья Авраам, Исаак и Федор Веселовские, дети приближенных Петра: Бестужевы-Рюмины, Бутурлины, Головкины, Лефорты, Шафировы, многие из которых сами станут видными государственными деятелями в последующую эпоху. При этом, следует еще раз подчеркнуть те новые элементы в преподавании, заложенные в Москве Глюком и развитые учениками Франке, которые облегчали учившимся в школе русским дворянам дальнейший переход к университетскому образованию.

    Петровские студенты

    Итак, все вышеприведенные примеры показывают, что на рубеже XVII–XVIII вв. сформировался узел контактов между Россией и средненемецкими университетами, в первую очередь, университетом в Галле, что и обусловило появление там русских студентов. В последующие десятилетия эти контакты продолжают развиваться, а Галле так и останется лидером по числу студентов в петровскую эпоху (19 человек).

    Вторым средненемецким университетом, притягивавшим с начала XVIII в. русских студентов, стал соседний с Галле Лейпцигский университет, принадлежавший Саксонии и находившийся под покровительством ее курфюрста, который был основным союзником Петра I в Северной войне, что означало наличие, помимо прочего, определенных политических оснований к появлению здесь русских студентов. Первыми из них были питомцы школы Глюка, братья Александр и Иван Головкины, сыновья первого русского канцлера Гавриила Ивановича Головкина. 22 января 1704 г. они были направлены Посольским приказом в Лейпцигский университет, где уже в летнем семестре 1704 г. занесены в «матрикулы польской нации» как promittentes, т. е. несовершеннолетние студенты до 17 лет, дававшие подписку в послушании университетским властям. Братьям, действительно, тогда было: Александру — пятнадцать, а Ивану — шестнадцать лет[184]. После возвращения в Россию оба они сделали карьеру дипломатов, служа посланниками при различных европейских дворах. Младший же их брат Михаил Головкин отправился на учебу десятилетием позже, и также в возрасте шестнадцати лет, поступив в университет Галле в марте 1715 г. (причем, в этой поездке его сопровождал москвич Автомон Савелов, происходивший из семьи думных дворян, родственников патриарха Иоакима). Михаил Головкин будет наиболее успешным по службе среди всех братьев и его успехи сравнимы с карьерой отца: в правление Анны Леопольдовны он достигнет поста вице-канцлера. Можно предполагать, что командировки как первых двух братьев, так и последнего из них за границу, совершавшиеся официальным путем через государственные органы, шли не только по инициативе их отца, но и с личного ведома Петра I.

    Так же при участии Петра был отправлен за границу младший из сыновей в семье Л. А. Блюментроста — Лаврентий Лаврентьевич Блюментрост. Следуя по стопам своего старшего брата, он поступил студентом на медицинский факультет в Галле в ноябре 1706 г., в возрасте всего четырнадцати лет, но будучи, по-видимому, вполне подготовленным к слушанию лекций: до этого Л. Л. Блюментрост учился в Gymnasium Petrinum под руководством И. В. Пауса, и от него, наверняка, имел рекомендательные письма к Франке и его знакомым профессорам-медикам. Выбрав своим учителем, как и брат, Фридриха Гофмана, Блюментрост-младший, однако, в отличие от брата не был удостоен докторской степени в Галле (возможно, сыграла роль его молодость), а с 1709 г. продолжил обучение в Оксфорде, откуда через несколько лет перешел в Лейденский университет. Там он защитил диссертацию на степень доктора медицины «De secretioni animali» (1713), явившись первым русским учеником знаменитого голландского врача Г. Бургаве.

    Надо сказать, что по возвращении Л. Л. Блюментроста в Россию Петр I получил одного из наиболее ценных своих сотрудников по делам науки. Блюментрост сопутствовал царю в путешествиях по Европе не только как лейб-медик, но и как советник в научных вопросах. Так, в частности, он присутствовал как переводчик на встрече Лейбница с Петром I в Бад Пирмонте, на которой немецким философом были представлены планы организации высших учебных и научных заведений в России (см. ниже), а позднее сопровождал царя во время памятного визита в Париж летом 1717 г., после которого Петр был избран членом Парижской академии наук (Блюментрост участвовал в этом как посредник, ведущий всю переписку с французскими учеными). Он же организовал покупку и доставку в Россию анатомического кабинета Ф. Рюйша, составившего основу петровской Кунсткамеры. С начала 1720-х гг. Блюментрост был активно вовлечен в подготовку проекта создания Петербургской академии наук. Последовавшее затем назначение Блюментроста первым президентом Академии наук не только явилось вполне закономерным, но фиксировало его огромную роль в подготовительной деятельности по открытию Академии, которое произошло уже после смерти Петра I в 1725 г. Именно Блюментрост смог успешно провести первый набор ученых в Академию и обеспечить ей необходимую поддержку при дворе Екатерины I. Существенную роль для успешного приглашения ученых сыграли связи Блюментроста в среде немецких университетов, которые тот сохранил еще со времени своей учебы[185]. Интересно отметить, что в конце жизни Блюментрост успел принять, хотя и чисто символическое, участие в основании Московского университета, будучи назначенным, за два месяца до своей смерти, одним из первых его кураторов.

    Возвращаясь в начало XVIII в., следует отметить целую группу русских студентов, одновременно поступивших в 1711 г. в университет Галле. Это Иван Аверкиев и Тимофей Фомин (занесены в матрикулы 19 января 1711 г.), а также Аполлон и Платон Ивановичи Мусины-Пушкины (записались 21 января 1711 г.). Если о первых двух ничего определенного сказать нельзя, кроме того, что они могли принадлежать к московским дворянским фамилиям (Э. Винтер предполагал, что они были посланы Петром I учиться богословию[186]), то двое других, братья Мусины-Пушкины, являлись сыновьями начальника Монастырского приказа и направлены за границу по указу царя в марте 1710 г. «для обучения воинских, политических и прочих наук», а перед приездом в Галле около полугода провели в педагогической гимназии в Бреслау, о чем профессору Франке сообщал его корреспондент из Москвы[187]. Платон Мусин-Пушкин в эпоху Анны Иоанновны достиг должности президента Коммерц-коллегии; кроме того, его младший брат Эпафродит учился в Галле в 1718 г. и Лейдене в 1721 г. на философском факультете.

    Еще несколько близких к Петру семейств направили своих детей в средненемецкие университеты. Двое князей Владимир и Сергей Долгорукие, родственники сенатора Я. Ф. Долгорукова, поступили в Лейпцигский университет в 1713 г. Одновременно с ними в Лейпциге учился Петр Васильевич Постников-младший, родной брат первого русского доктора медицины, об отправке за границу которого его отец, дьяк Посольского приказа Василий Тимофеевич Постников, просил царя еще в 1702 г. Царь разрешил второму Постникову в мае 1703 г. ехать «во Европские государства ради свободных наук окончания», но тот, по-видимому, чрезмерно увлекшись учебой или европейским образом жизни, провел за границей более десяти лет, большую часть из которых — в Париже, где наделал долгов. В 1711 г. один из его учителей писал в Посольский приказ из Парижа, прося об уплате ему денег за семилетнее обучение Постникова «разным наукам и языкам»[188]. В летнем семестре 1713 г. мы видим имя П. В. Постникова-младшего в Лейпцигском университете, занесенное в «матрикулы польской нации» рядом с именами князей Долгоруких, но о дальнейшей его судьбе сведений не сохранилось.

    В университете Галле через десятилетия вновь проявлялись прежние учебные связи, возникшие еще в начале XVIII в. Так, в октябре 1717 г. сюда поступил Александр Головин, сын адмирала И. М. Головина, одного из петровских «стольников», изучавшего вместе с царем корабельное дело в Амстердаме, и родственник генерал-адмирала Ф. А. Головина, о расположении которого немецкие ученые так хлопотали в эпоху Великого посольства. Сохранилось даже письмо, написанное Александром Головиным к отцу из Галле спустя год после поступления в университет, — один из редчайших образцов переписки русских студентов начала XVIII в.[189] Головин отчитывался перед отцом о том, что «две части философии, логику, мораль, философиам экспериментале [190], гисториам универсалис[191], а из математики арифметику, геометрию, тригонометрию шверикам и плянам[192] и архитектуру цивилис фундаментам[193] окончал же. Сии вышепомянутые науки с помощию божию уже я окончал, и при сем доношу, которым наукам еще учусь: юсь натуре[194], европских республик знание, третью часть философии метафизику, а из математики фортификацию, и сии науки окончаю к празднику пасхи… А время свободного я, государь батюшка, зело себе мало имею, опричь ино одного воскресенья, а так все мое время проходит в науках». Дальше в письме Александр просит разрешить продолжать учебу во Франции, и приводит свои доводы против возражений отца, что во Франции сыну предстоит слишком вольная жизнь: «Мне ненадобе далее жить в Гале как до праздника пасхи, для того, что тогда мои науки все оканчаются, а ежели мне далее сего времени в Гале жити, то из того ничего более нельзя быть, что выученное опять начать учить. А что ты государь батюшка изволил слышать, что нигде такого множества молодых людей нету как во Франции, и ничего больше не обучаются как всякой шалости, этому не вина Франция, но вина наша молодая. Воля есть таких дураков не в одной Франции и у нас в Гале много, что ничему учиться не хотят, токмо что гуляют да великие сумы денег проживают, а мое желание есть во Францию ехать не для ради гуляния, но для ради лучшего обучения для того, государь батюшка, что нигде таких случаев лучше нет обучаться архитектуре цивилис и милитарис и астрономии, как во Франции» (на первый план, как видим, все же выступают конкретные военные и мореходные науки!). К письму Головин прилагает некий «презент», который писал «сам властными руками» (надо думать, род ученого сочинения или стихов), и надеясь на одобрение родителя, обещает во Франции обучиться еще лучше.

    Еще один петровский сподвижник, вице-канцлер барон П. П. Шафиров, упоминавшийся выше в связи с тем, что его племянник одним из первых среди русских студентов побывал в Галле, в 1720 г. направил туда своего сына Якова, который был записан в матрикулы университета и, одновременно, в педагогическую гимназию, руководимую А. Г. Франке. Ученый особо отмечал своего титулованного ученика, делая регулярные замечания о ходе его учебы в своем дневнике. Я. П. Шафиров жил в Галле на квартире профессора философии Шперлетта на полном пансионе и, следовательно, посещал лекции философского факультета; впрочем, затем его отношения с профессором разладились и отец искал для него другого воспитателя. В 1722 г. Я. П. Шафиров перешел в Лейпцигский университет[195].

    Наконец, еще два студента, связанные родственными узами с деятелями петровского царствования, появились в Галле в 1722 г.: это граф Ф. А. Апраксин, племянник адмирала Ф. М. Апраксина (с 1723 г. продолжавший учебу в Лейденском университете; в России он потом дослужился до чина генерал-поручика) и Афанасий Яновский, дворянин, учившийся на богословском факультете и приходившийся родным племянником архиепископу Новгородскому Феодосию, известному близостью своих взглядов к идеям немецкого Просвещения. О том, что богословских студентов, сознательно направляемых в Галле в русле политики реформ русской церкви, могло быть и больше, говорят сохранившиеся письма к Франке архиепископа Феофана Прокоповича, в которых последний рекомендовал заботам профессора нескольких юношей, имен которых мы, правда, не находим в университетских матрикулах[196].

    Государственная польза

    Познакомившись с именами замечательных петровских студентов, можно подвести первые итоги. Всего в царствование Петра I на учебу в немецкие университеты, по нашим подсчетам, выехали 54 человека. Из них 14 носили немецкие или голландские фамилии, являясь детьми иностранцев, состоявших на русской службе (эти иностранцы представляли не только Москву и Петербург, но также Вологду и Архангельск), а 40 происходили из русских семей.

    Круг университетов, посещавшихся петровскими студентами, ограничивался всего четырьмя городами: Галле, Кёнигсбергом, Лейпцигом и Лейденом. Предпочтение, оказываемое в данный период университету Галле, было далеко не случайным: во многом обязанное активной деятельности А. Г. Франке по налаживанию контактов с Россией, оно в то же время объективно соответствовало приоритетам в развитии университетского образования в целом, где Галле был первым «модернизированным» немецким университетом, значение которого выходило далеко за пределы Германии. Опыт слушания лекций у таких выдающихся ученых эпохи Просвещения, как X. Томазиус, А. Г. Франке, К. Целлариус, X. Вольф, учениками которых смело можно назвать почти два десятка русских студентов, побывавших в Галле, уже сам по себе был важен для понимания того, как усваивалось в России представление об университетском образовании. С другой стороны, выбор Кёнигсбергского и Лейпцигского университета был скорее обусловлен географическими и политическими причинами: оба они лежали на перекрестках путей, ведущих из России в Европу, так что и в будущем многие студенты, направлявшиеся туда на учебу, делали первую остановку в Лейпциге или Кёнигсберге. Наконец, интерес к Лейденскому университету, который русские студенты начали посещать с 1708 г.[197], объяснялся его высочайшим в начале XVIII в. авторитетом в области медицины, знаменитой школой Г. Бургаве, а возможно, еще и преданиями о том, как на его анатомических лекциях побывал в ходе Великого посольства сам царь Петр.

    Между тем, нельзя не заметить, что количество университетских студентов в петровскую эпоху еще очень невелико. Оно уступает, например, числу молодых дворян, отправленных на учебу за границу в 1697 г., не говоря уже о полном количестве русских людей, получавших образование в Европе в царствование Петра I. Напрашивается вывод, что университет как учебное учреждение для воспитания юношества еще не оказался в должной мере воспринятым русским обществом, а слой его студентов был очень узок. Объяснить это можно, прежде всего, особенностями отношения к образованию в сознании самого царя: науку Петр понимал в ее чисто практическом, а не теоретическом смысле, — это значит, что гораздо важнее многих университетских предметов для него представлялось кораблевождение, архитектура, фортификация и т. п., учиться которым он посылал не в немецкие университеты, а в голландские или английские училища, и, таким образом, особой самостоятельной ценности для Петра университетское образование не представляло, а поэтому стимулировать его усвоение в русском обществе в полной мере он не мог. Лично поощряя «овладение науками», царь помогал воспитанию европейски образованных эрудитов из семей нескольких его приближенных, но, по-видимому, не видел в этом специальной пользы для «общего блага», потому что далеко не все возвращавшиеся из университетов юноши были потом востребованы на государственной службе, хотя некоторые, действительно, как мы видели, смогли достичь высоких постов. Если для получения других родов образования Петром были мобилизованы целые общественные слои, то в отношении университетов такой мобилизации не произошло, и всё ограничилось узким кругом столичного дворянства, а в этом можно видеть и показатель грядущих трудностей при создании в России собственного университета.

    Однако, как это свойственно петровской эпохе, в приведенные рассуждения укладывается главное содержание образовательной политики царя, кроме одного исключения. Однажды Петр I все-таки содействовал привлечению к университетскому образованию большой группы молодых людей, причем, что важно, преимущественно выходцев из недворянских сословий, которые с готовностью откликнулись на призыв «ехать в чужие края за наукой». Такая высокая активность выходцев из социальных низов, желание приобщиться к науке, с одной стороны, и за счет этого приобщения повысить собственный общественный статус, с другой, будет неоднократно наблюдаться в истории студенческих поездок XVIII — начала XIX вв., ибо, как заметил еще H. М. Карамзин, ученое сословие в России вырастало, главным образом, из «призренной бедности»[198].

    Поучительным примером является уже история первого студента из податного сословия, учившегося в Германии, — Василия Каневского, киевлянина, поступившего в студенты юридического факультета Кёнигсбергского университета 20 ноября 1710 г. По своему социальному состоянию он был дворовым человеком кабинет-секретаря А. В. Макарова, т. е. крепостным, отправленным с согласия барина учиться за границу. Макаров, образованный человек, организатор написания «Гистории Свейской войны», сам прошедший путь от сына простого подъячего до хранителя тайн переписки Петра I, очевидно, покровительствовал желанию своего крепостного учиться, но с другой стороны, не смог или не захотел позаботиться о необходимом для этого материальном обеспечении. Поэтому тот смог проучиться в университете лишь около полутора лет, а затем вынужденно покинул Кёнигсберг и обратился к российским властям в городе Эльбинг в Померании, где в это время стояли наши войска. Комендант Эльбинга Ф. Н. Балк запросил Макарова о дальнейшей судьбе Каневского, и из их переписки ясно, что на продолжение учебы у того совершенно не было денег — не только, чтобы оплатить уроки, но и просто на пропитание[199]. С помощью Балка был найден выход, и Каневского отправили доучиваться в Ригу, но сама ситуация — очутиться без денег в иностранном университете — оказалась весьма характерной для XVIII в. и проявилась и во время массовой отправки студентов в Кёнигсберг, о которой сейчас пойдет речь.

    25 января 1716 г. Петр I издал указ о посылке в Кёнигсберг «молодых подьячих для научения немецкому языку, дабы удобнее в коллегиум были»[200]. Из текста указа следует, что речь шла (как и в начале XVIII в. при организации гимназии Глюка) о переводчиках, нужда в которых теперь диктовалась подготовкой новой административной реформы — созданием петровских коллегий. Для работы в них царь велел отобрать «человек сорок молодых робят», по двое из каждой губернии, «добрых и умных, которые б могли науку воспринять… и прислать в Санкт-Петербург в Канцелярию Сената, дав им в подмогу, и на проезд, и на прогоны»[201]. Сенатское дело о сборе этих подьячих в столицу показывает, что некоторые губернии смогли даже представить до четырех человек, некоторые же впрочем совсем уклонились, и тогда на вакантные места были набраны желающие из присутственных мест Петербурга: например, Иван Панов из Адмиралтейской канцелярии просил о присоединении его к отправляемым в Кёнигсберг, «ибо к той науке имел усердное желание», и был зачислен в счет Воронежской губернии. Средства для обучения молодых людей должны были предоставляться самими губерниями: по 250 ефимков на первый год на человека, и по 200 — на каждый следующий год, что «в науке будут». Всего из собранных весной 1716 г. в Петербурге тридцати трех подъячих пятеро служили в самой северной столице, девять человек приехали из Москвы, по четыре человека — из Киевской и Сибирской губернии, три — из Казанской, по два — из Азовской, Архангельской, Нижегородской губернии и из Смоленска. Отъезда за границу им пришлось дожидаться в течение всего лета, поскольку поступление денег из губерний затягивалось, и Сенат все никак не мог выделить нужной суммы; многие юноши, столкнувшись с петербургской дороговизной, едва сводили концы с концами.

    Ждавшие в Петербурге отправки в Кёнигсберг не догадывались об имевшем место в эти же дни событии, имевшем существенное значение для развития российского университетского образования в целом. Летом 1716 г. в курортном городке Бад Пирмонте (княжество Ганновер), где поправлял здоровье Петр I, произошла его встреча с Г. В. Лейбницем (всего же таких встреч царя с немецким просветителем, начиная с 1711 г., было три в разных частях Германии). Одной из главных тем на этой последней встрече, состоявшейся за несколько месяцев до смерти философа, было обсуждение проектов организации науки и образования в России. В течение недели в ежедневных разговорах с царем Лейбниц передавал ему свои идеи о необходимости создания собственных российских научных учреждений, таких как Академия наук, открытия в России гимназий и университетов, называя среди будущих университетских городов Петербург, Москву, Киев и Астрахань. Желание Лейбница содействовать в этом России оправдывалось его уверенностью, что «в интересах всех народов и для их общего блага будет, чтобы и русский народ смог получить все преимущества, достигнутые другими и служащие к их улучшению»[202]. Возможно, именно тогда в Бад Пирмонте Петр I всерьез задумался о необходимости развития университетского образования в России[203].

    Так или иначе, но по истечении лета деньги на отправку подьячих нашлись, и в сентябре 1716 г. первый корабль с девятью россиянами отплыл из столицы, сперва в Данциг, где по осеннему времени должен был дожидаться погоды, а затем уже в Кёнигсберг, и 5 ноября, согласно их донесению, юноши «начали науку». Остальные посланные, впрочем, съезжались уже сухим путем в течение всего следующего года, вплоть до ноября 1717 г.[204]

    Где же русские юноши должны были проходить ту «науку», ради которой их отправили в Германию? Хотя в первоначальном тексте указа о посылке подъячих не было четких указаний на то, в каком учреждении они должны обучаться, но все обстоятельства их пребывания в университетском городе вели к тому, что это будет местный университет. Действительно, в течение первой половины 1717 г. в матрикулы Кёнигсбергского университета записались одиннадцать россиян из числа посланных по указу Петра (Конон Плаксин, Иван Колушкин, Иван Ершов, Никита Титов, Илья Протопопов, Семен Фролов, Федор Прокофьев, Спиридон Хлотенов, Иван Варфоломеев, Федор Ардабьев, Борис Красовский), а в последующие два года еще трое (Матвей Маков, Степан Олсуфьев, Степан Пучков). Тем самым, в Кёнигсбергском университете образовалась одна из самых больших групп русских студентов за весь XVIII век.

    Восемь из четырнадцати студентов обозначили себя в матрикулах как дворяне, что с большой долей уверенности позволяет предполагать недворянское происхождение шести остальных. Всего же, как видим, из тридцати трех подьячих студентами смогли стать около половины, что определялось, по-видимому, их степенью владения немецким языком и латынью — тем, кто не знал ни того, ни другого, слушать лекции и состоять студентом было невозможно. Для обучения языкам они прежде должны были нанимать для себя частных учителей — «шпрахмейстеров».

    Но нельзя сказать, что зачисление в студенты немедленно открыло перед молодыми людьми «врата европейской учености». Так получилось, что они не имели ни четко сформулированного плана учебы, ни инструкций из Петербурга, ни надлежащего контроля. Надзор за юношами, вполне в духе петровского института фискалов, был вверен одному из самих подъячих, который добросовестно отправлял на родину регулярные описания «непотребств» своих товарищей. Потому неудивительно, что некоторыми россиянами очень быстро был перенят образ жизни местных студентов, а академические привилегии использовались «для вящей своей вольности» (так что их фискал даже просил запретить посланным записываться в университет!). Иные из юношей, напротив, и хотели бы заниматься науками, да из России не поступало обещанных денег: вместо 200 ефимков в течение первого года подъячие не получили ни копейки, деньги, выданные на дорогу, давно кончились, а за жилье, дрова, платье, еду и особенно за учебу нужно было платить, и если сперва им удавалось жить в долг, то вскоре и эта возможность прекратилась. Одна из жалоб студентов отражает то плачевное состояние, в котором они очутились в конце 1717 — начале 1718 г.: «В зимнее время пребываем как холодом изнуряемы, так и без науки, понеже хозяева, у которых мы имеем квартиры, видя сей замедленный вексель, отсылают от себя с квартир… того ради и по тюрьмам за долговые деньги засажать хотят». Подъячие не только «закосневали» без науки, не в состоянии заплатить учителям, но даже не могли выйти на улицу за отсутствием одежды и обуви. Обращаясь и к царю, и в Сенат, и к вице-канцлеру П. П. Шафирову, студенты просили их «спасти, не дать пропасть в иностранстве». О тяжести положения говорит и то, что с той же просьбой дважды в Петербург вынужден был писать сам бургомистр Кёнигсберга, знакомый царя по Великому посольству X. Негелин, который подтвердил, что «российские ученики от неприсылки к ним денег нажили великие долги, и в том от заимодавцев посажены в тюрьмы, в которых и доныне почитай все обретаются, оставя свои науки». Несмотря на всё свое расположение к России, бургомистр предупредил, что ни один из них не будет освобожден пока полностью не заплатит долга [205].

    Когда сведения о таком обороте событий достигли, наконец, Петра I, тот был возмущен заключением студентов в тюрьму «к бесславию народа российского» и приказал выдать деньги из казны, которые были пересланы непосредственно самому Негелину, тут же заплатившему кредиторам и позаботившемуся о дальнейшей учебе молодых людей. 1 декабря 1718 г. по просьбе царя Негелин заключил контракт на обучение всех тридцати трех российских посланцев в школе кандидата юриспруденции Петра Стеофаса. Эта школа существовала в Кёнигсберге с целью повышения образования студентов, недостаточно готовых к слушанию университетских лекций, давая им общую ознакомительную подготовку по математике, истории, географии, основам философии и права; обучались в ней, прежде всего, лифляндские дворяне. Согласно условиям контракта, русские ученики должны были жить в школе на полном обеспечении, изучая сперва языки, а затем переходя к «различным частям философии и юриспруденции». Срок действия контракта был предусмотрен в полтора года.

    В ходе этого нового этапа обучения вновь возник вопрос о «государственной пользе», т. е. выяснении смысла и задач учебы с точки зрения государства, той службы, которая будет ждать молодых людей по возвращении в Россию. Характерно, однако, что сейчас этот вопрос подняли сами студенты. Даже наблюдая университетскую среду изнутри, они не могли для себя до конца уяснить цели своего обучения здесь применительно к их будущему в России. С одной стороны, студентов смущало то большое количество «сциенций», которые начал им преподавать Стеофас и которые «невозможно окончить в полтора года», с другой — казалось (и в этом отпечаталось, пожалуй, привычное еще с XVII в. отношение русских к иноземцам), что учитель утаивает от них «главные» секреты, не допускает к совершенствованию в изучаемых предметах. В длинном послании в Петербург, подписанном многими студентами, ставится вопрос, как могут они вернуться домой, не доучившись и не получив настоящих знаний, за которыми и были посланы за границу. Главный же стимул к проявлению такой сознательности состоял в опасении царского гнева на недостойных учеников. Неудовлетворенные Стеофасом и ходом своей учебы, они теперь просили «дабы для лучшего ускорения их наук повелено было, их разобрав, разослать дале к добрым Академиям».

    С точки же зрения Стеофаса, которую тот выразил в своем письме в Сенат, эти жалобы были ни чем иным, как проявлением ученической «лености и склонности к гулянию», когда «им то учение и обхождение весьма показалося трудно». Указывая на примеры «неистового обхождения и бесчестных забав» русских студентов, Стеофас отказался в июне 1720 г. от продления контракта и даже потребовал немедленно освободить квартиры по его истечении, не оставив русским никакой возможности дольше находиться в Кёнигсберге. По словам студентов, «здешним жителям уже давно объявлено, дабы нам ни в чем не верили, ибо из Санкт-Петербурха ни в какой кредит нам здесь вступать не повелено».

    Итак, уже во время этой первой из коллективных студенческих поездок за казенный счет в немецкие университеты, куда были направлены юноши, происходившие из небогатых дворянских семей или недворянских сословий и не имевшие собственных возможностей содержать себя во время учебы, проявился определенный сценарий, который потом будет с печальным постоянством повторяться во время других подобных поездок. Отправка студентов сопровождалась выдачей им некоторой суммы денег, которые, однако, быстро были потрачены, после чего они вынужденно влезали в долги. Правительство, недовольное долгами, выплачивало сумму для их погашения непосредственно в руки немецких «ответственных лиц», и они же получали последующие переводы денег из России, которые, таким образом, не доставались студентам. Это, естественно, вызывало недовольство последних, а трения во время учебы приводили к желанию искать дальше «добрых Академий», притом что содержание учебы и его конечная цель оставались еще весьма неясными.

    При таком сценарии конфликтность пребывания казенных студентов из России в немецком университете оказывалась почти неизбежной, вне зависимости, насколько они на самом деле подражали традиционному «буйству» немецких студентов, которое в университете допускалось именно потому, что эти студенты в конечном счете приносили городу большую финансовую прибыль. Впрочем, с недостойным поведением русских студентов петровские власти разбирались сами: 19 октября 1719 г. последовал царский указ об отдаче в матросы двух подьячих детей Матвея Макова и Федора Копылова, которые «непотребно житие свое препровождали, и ничему не учились и государево жалованье получали туне» [206].

    Оставшиеся же подъячие (тридцать человек, поскольку один — Никита Титов — умер в начале 1720 г. и был похоронен в Кёнигсберге), после того как их практически выставили из города, были отозваны Сенатом домой. Здесь их проэкзаменовали и 28 человек определили на службу переводчиками в Коллегию иностранных дел, дипломатические миссии в Пруссии, Англии, Голландии, Дании, Польше, а также на различные места в Адмиралтейскую коллегию. Можно заключить, что общий итог командировки оказался положительным: государство получило полезных сотрудников, образование которых, несмотря на описанные трудности, оказалось достаточно высоким и востребованным для нужд петровской России.

    Итак, в качестве общих выводов после рассмотрения студенческих поездок из России в Германию в петровскую эпоху, можно сделать несколько замечаний. Во-первых, рубеж XVII–XVIII вв. ознаменовал начало регулярных контактов между Россией и немецкими университетами и, в частности, поездок туда русских студентов. Первые контакты состоялись в эпоху Великого посольства, после которых наиболее важное место в отношении к России сохраняли университеты Кёнигсберга и Галле — первый как ближайший на пути в Европу, второй — как наиболее передовой, где развивались идеи Просвещения и такие ученые, как профессор А. Г. Франке, сознательно заботились о развитии русско-немецких связей в области образования.

    Во-вторых, внимание к европейским университетам затронуло в петровское царствование лишь узкую прослойку русского дворянства, в основном среди непосредственного окружения Петра I. Какого-либо специального интереса к университетам сам царь не проявлял и не обсуждал их роли для народного образования, по крайней мере, до разговора с Лейбницем в Бад Пирмонте в 1716 г. Поэтому в целом, количество русских студентов в немецких университетах в эту эпоху невелико, а приобщение России к университетскому образованию еще не дало стабильных плодов.

    В-третьих, сразу же обнаружилась достаточно высокая стоимость обучения в немецких университетах, которая превышала личные возможности не только выходцев из недворянских сословий, но и многих дворян. Поэтому значительная часть поездок на учебу финансировалась со стороны государства. Петр I охотно поощрял инициативу отцов, подававших челобитные о помощи для отправки их сыновей на учебу в Европу. С другой же стороны, уже первая массовая поездка группы казенных стипендиатов в Кёнигсбергский университет, организованная самим государством, выявила серьезные проблемы как с финансовой стороны, так и по содержанию самой учебы, ставя вопрос о «практической» пользе университетского образования для государственной службы России, который в петровское время решен не был.

    В связи с этим, наконец, обращает на себя внимание то, что четкая специализация обучения россиян в немецких университетах еще отсутствовала. Хотя студенты из России в этот период посещали лекции всех четырех университетских факультетов, утверждать, что немецкие университеты внесли вклад в подготовку для России какого-либо класса специалистов еще нельзя. Можно, правда, подчеркнуть хорошее знание иностранных языков и латыни, которое привозили домой русские студенты, что позволяло им дальше поступать на службу переводчиками, а также указать на начало обучения в Германии в это время российских медиков (среди которых пока присутствовали только выходцы из семей иностранцев). Тем самым, основное значение обучения в университетах для россиян в петровское царствование сводилось пока еще именно к общему ознакомлению с европейской наукой и преподаванием, после чего должен был начаться медленный процесс усвоения университетского образования в России, утверждения его ценности в обществе и государстве.

    Глава 3 От Марбурга до Кёнигсберга

    Ломоносов

    Послепетровская эпоха с ее неустойчивым внутренним положением России, частой сменой властителей и «случайных» людей не могла положительно повлиять на складывание отечественных образовательных институтов, которым необходимо было твердое покровительство со стороны государства. Тем самым, вопрос о месте высшего образования в русском обществе по-прежнему оставался открытым, а без дополнительного стимулирования интерес к нему падал[207].

    Это доказывает и заметное снижение посещаемости русскими студентами немецких университетов, характерное для двух десятилетий после смерти Петра I. С 1726 по 1744 гг. из России в Германию уехал учиться 51 человек, из которых всего 15 носили русские фамилии. С начала 1730-х до середины 1740-х гг. среди студентов были почти исключительно выходцы из семей иностранцев, приглашенных на русскую службу Петром, которые, естественно, сохраняли европейские традиции и желали дать своим детям университетское образование, а потому посылали их учиться в Германию. Интересно, что внося в университетские матрикулы место своего рождения, русские немцы, выезжавшие в 1730-х гг., почти всегда указывали Москву, а с начала 1740-х гг. с тем же постоянством Санкт-Петербург: оценивая обычный возраст студентов в 18–20 лет, здесь можно увидеть прямое указание на перенос именно на рубеже 1710—1720-х гг. центра государственной службы в северную столицу.

    В послепетровские десятилетия появляются новые университетские города, посещавшиеся выходцами из России — это Иена, Росток, Франкфурт-на-Одере, Тюбинген, Киль. Однако их выбор не отражал каких-либо заметных университетских предпочтений общества, но скорее всего был связан с теми землями, где имели корни семьи русских немцев. Исключение, пожалуй, представлял собой только университет г. Киля — столицы Голштинии, с которой у России устанавливаются длительные связи, благодаря браку старшей дочери Петра I Анны с герцогом Голштинским и последующему приглашению оттуда ее сына, великого князя Петра Федоровича (будущего Петра III) в качестве наследника российского трона. Именно после этого события, и вероятно не случайно, в Кильский университет за 1742–1744 гг. поступают сразу семь петербургских немцев, а с 1745 г. здесь появляются и представители русских фамилий, которые по службе будут связаны с двором наследника (о чем подробнее ниже).

    На этом не слишком обнадеживающем для перспектив обучения русских студентов в Германии фоне особенно заметен отъезд в 1736 г., т. е. в середине царствования Анны Иоанновны, трех воспитанников Академии наук, среди которых был Михаил Васильевич Ломоносов, в Марбургский университет. Именно это студенческое путешествие, многократно описанное в популярных книгах и даже нашедшее отражение в художественном фильме, обычно определяет для неспециалиста облик русского студента в Германии XVIII века. Поэтому необходимо сразу подчеркнуть, какие характерные особенности имела эта поездка по сравнению с другими, и в какой степени ее можно рассматривать как типичную для русско-немецких университетских связей.

    Значение командировки М. В. Ломоносова, Д. И. Виноградова и Г. У. Райзера для своего времени прежде всего состояло в том, что первый раз студенты из России были посланы в немецкий университет по инициативе конкретного российского учреждения, в данном случае Петербургской академии наук, желавшей подготовить специалистов по геологии и минералогии. Однако перед тем, как получить такое специальное образование (достигавшееся, заметим, не в университетах, а в горных школах), этим студентам необходима была общенаучная подготовка, и именно для этого был выбран Марбургский университет.

    Важно помнить и то, что это была первая поездка русских студентов в Марбург, где ни до, ни после Ломоносова и его спутников практически не было россиян (см. Введение). Выбор Академии наук остановился на этом университете не в силу какого-либо особого качества образования в нем, да и географически Марбург был расположен относительно России дальше многих других немецких университетских городов, где уже побывали русские студенты. На самом деле, командировка трех студентов именно в Марбург определялась единственным обстоятельством: пребыванием там на профессорской кафедре с 1723 г. Христиана Вольфа.

    Благодаря огромному авторитету Вольфа в научном мире, а также его интенсивным связям с Россией (где он был избран почетным членом Академии наук и получал ежегодную пенсию в 250 рублей), в Академии сочли, что он не откажется от поручения руководить учебой выходцев из России, и оказались правы. В течение всего времени пребывания в Марбурге троих русских студентов Вольф не только выступал в роли их главного наставника, но и заботливо опекал их, пользуясь своим авторитетом в университете, вызволял из многих неприятностей, а впоследствии, взял на себя посредничество в выплате их долгов. Заботу Вольфа о русских студентах, как мы увидим ниже, трудно переоценить, и в этом смысле командировка в Марбург выделялась среди остальных, поскольку, хотя и в других университетах XVIII в. у русских студентов были профессора, занимавшиеся их опекой (А. Г. Франке, И. Д. Шёпфлин, Г. Гейнзиус, А. Л. Шлёцер и др.), но даже среди них вклад Вольфа явился, пожалуй, наиболее весомым, так что звание питомцев Вольфа и Ломоносов, и Виноградов заслужили в самом буквальном смысле.

    В то же время, типичными были трудности (прежде всего, нехватка денег), с которыми столкнулись русские студенты в Марбурге, и которые развивались по тому же сценарию, что и во время описанной выше командировки в Кёнигсберг. Главным источником беспокойства была сама студенческая среда Марбурга, которая по своему разгульному образу жизни ничем не отличалась от других малых немецких университетов XVII–XVIII вв., резко контрастируя при этом с тем, что русские студенты потом встретят в «элитных» университетах второй половины XVIII в. вроде Страсбурга и Гёттингена. Ничем замечательным не выделялся и общий уровень преподавания в Марбурге, заслуживший законные нарекания россиян. С другой стороны, в научной сфере всё это искупалось вкладом Вольфа, который был подлинной душой Марбургского университета в эти годы, что одновременно и объясняло, почему позднее, после отъезда Вольфа из Марбурга, состоявшегося вскоре после окончания там учебы Ломоносова, поездки русских студентов туда больше не продолжались.

    X. Вольф, также как и А. Г. Франке и Г. В. Лейбниц, принадлежал к плеяде немецких ученых-просветителей, готовых приложить немало усилий ради будущего развития русской науки и образования. Первый раз на Вольфа как на важного для России партнера в этой области указал Петру I еще Лейбниц во время встречи в Бад Пирмонте в 1716 г. Уже в самом начале переписки Вольфа с Россией состоялось его приглашение на русскую службу в качестве советника Петра I «в математике и физике», которое ученый вежливо отклонил [208] С 1722 г. Вольф являлся важнейшим корреспондентом в ходе обсуждения подготовки к открытию Петербургской академии наук. Петр хотел видеть знаменитого немецкого ученого в роли вице-президента Академии, а посредником на переговорах выступал Л. Л. Блюментрост — бывший ученик Вольфа. Однако даже в тяжелое для философа время, когда обострились его отношения с теологами в Галле, и Вольф в конце концов вынужден был покинуть Пруссию, он все равно не решился переехать в Петербург. Дело в том, что Вольф ощущал себя прежде всего университетским профессором, и его философские построения нельзя воспринимать отдельно от той студенческой аудитории, к которой он обращался: в Петербурге же, как, вероятно, понимал ученый, у него не было бы такого количества заинтересованных слушателей и возможностей для активного преподавания, к которым он привык в Германии. Кроме того, не до конца был уверен Вольф и в добром расположении русских властей, особенно церковных, опасаясь и здесь происков со стороны пиетистов[209].

    Но и вне России Вольф принес ей огромную пользу, особенно в 1724–1725 гг., непосредственно при формировании корпуса петербургских академиков. Целью Вольфа было придать Академии наук такой состав и научную организацию, которая не уступала бы ведущим ученым обществам Европы, приспособив ее, однако, к деятельности в России[210]. Поэтому он, во-первых, в своих письмах Блюментросту делал предложения по устройству и содержанию работы Академии и, во-вторых, выдвигал имена ученых, подходивших на роль ее членов по своим научным заслугам и соответствующим предметным областям знаний. Кандидатуры Вольфа покрывали всю университетскую Германию, что свидетельствовало об огромной широте его связей в ученом мире. Найдя требуемых людей, Вольф часто сам старался убедить их принять приглашение и переселиться в Петербург. Именно через его посредничество в Россию приехали физики братья Даниил и Николай Бернулли (за которыми затем последовал Леонард Эйлер), а также ученик Вольфа, философ Бильфингер, математик Герман, анатом Дювернуа[211].

    По советам Вольфа в первоначальной научной структуре Академии широко были представлены естественные науки, понимаемые им в неразрывной связи с физикой: механика, геометрия, химия, анатомия и астрономия [212]. Из этого ряда вытекает, что Вольф представлял себе Академию в русле ее Парижского прообраза, т. е. как ученое общество, ведущее естественнонаучные исследования, и только позднее по желанию Петра к ним были добавлены история и риторика.

    В то же время Вольф в письмах высказывал сомнения в целесообразности такого развития науки в России, которое бы начиналось с основания Академии. Предпочтительнее ему казалось сперва открыть университет, который «полезнее для страны». Как видим, Вольфа не только и не столько волновал вопрос о развитии наук как таковых в Петербурге, что было бы естественно для европейского ученого, сколько о том, чтобы эти науки приносили ощутимые плоды для России, и, таким образом, вопрос о «государственной пользе» при основании Петербургской академии наук оставался главным. По мнению Вольфа, университеты в этом смысле превосходят академии, поскольку первые занимаются просвещением всей страны, а последние являются лишь учреждениями для немногих ученых. Однако если в стране окрепнет университет, то «через несколько лет» следует ожидать расцвета и Академии наук[213].

    Развивая свои мысли о необходимости укрепления высшего образования в России, Вольф еще в 1720-е гг. высказывал желание обучать в Галле преподавателей для России и даже написать учебные книги по математике, предназначенные для лекций в Петербурге. Поэтому предложение по обучению трех русских студентов, с которым к нему обратились из Петербурга в 1736 г., было, можно сказать, отчасти вызвано его собственной инициативой.

    Изначальным толчком к решению отправить академических студентов на учебу в Германию выступила переписка президента Академии наук барона И. А. Корфа с известным химиком и минералогом И. Генкелем из горной школы во Фрейберге (Саксония). На просьбу Корфа найти для России «искусного и сведущего в горном деле химика», Генкель предложил сам обучить такого в случае присылки к нему из России учеников. Корф принял эту идею, и по запросу Академии наук Кабинет императрицы Анны Иоанновны согласился выделить на оплату обучения и содержания учеников сверхштатную сумму в размере 1200 рублей в год. Однако вскоре выяснилось, что одно только запрашиваемое Генкелем жалование равнялось этой сумме, тогда как об увеличении выплат из казны уже не могло быть и речи. В Академии начали искать способ, как сэкономить на чрезмерно дорогом обучении во Фрейберге, и именно тогда родилась мысль обратиться к X. Вольфу. 13 июня 1736 г. глава академической канцелярии И. Д. Шумахер составил определение, согласно которому вместо Фрейберга троих студентов должны были сперва отправить в Марбург, чтобы «там в металлургии и в прочих науках положить основание и продолжать оные под смотрением профессора Вольфа, к которому о том писать особливо, дабы он их по той инструкции, какая им дана будет, таким порядком содержал, чтобы они по прошествии двух лет в состоянии были… во Фрейберг и в другие горные места — во Францию, Голландию и Англию ездить для получения там большей способности к практике»[214].

    К этому моменту академическим начальством уже были отобраны для путешествия три кандидата — сын горного советника (чин в Берг-коллегии) Викентия Райзера Густав Ульрих Райзер, «попович из Суздаля» Дмитрий Иванович Виноградов и сын «дворцовой волости крестьянина» Михаил Васильевич Ломоносов (последние двое незадолго до этого были переведены в Петербург из Московской академии). Среди всех троих Ломоносов был старшим (ему уже исполнилось двадцать четыре, хотя по ведомости учеников Академии наук значилось на два года меньше), а младшим — Виноградов, которому по той же ведомости было шестнадцать лет. Подбирали подходящих учеников по знанию латыни и немецкого языка, а также с «понятливостью и острым умом, так что смогут управлять сами собою и уметь обращать на все внимание и к такому делу (обучению химии и металлургии) охоту и способности имеют»[215]. Из всех этих качеств Ломоносову и Виноградову не хватало познаний в немецком языке, но в ожидании отъезда они усиленно занимались им в Петербурге. На содержание каждого из будущих студентов было решено выделить триста рублей в год, сохраняя таким образом еще триста рублей из общей суммы на будущие поездки по Европе. Перед отъездом все студенты подписали инструкцию, составленную Корфом и Шумахером, которая должна была регламентировать их обучение. Впрочем, как показало будущее, инструкция все же была не достаточно четкой: так, в ней в общем смысле говорилось о необходимости «к получению желаемого намерения ничего не оставлять, что до химической науки и горных дел касается, а при том учиться и естественной истории, физике, геометрии, тригонометрии, механике, гидравлике и гидротехнике», а также языкам немецкому, французскому и латыни, «чтоб ими свободно говорить и писать могли». Все конкретные детали обучения возлагались на X. Вольфа, у которого студенты должны были «объявленным наукам учиться и требовать от него во всех случаях совета, а к нему о том уже писано»[216].

    Под последним президент Академии наук имел в виду официальные рекомендательные письма, которые к Вольфу везли русские студенты. Однако о том, что Вольф заранее, уже в начале осени 1736 г., узнал о посылаемых к нему учениках, свидетельствует частное письмо к философу, написанное 30 августа академиком Г. Крафтом, в котором тот особо среди «троих прекрасных молодых людей» рекомендовал Г. У. Райзера как своего слушателя, имеющего «необыкновенную любовь и рвение к наукам, в особенности математическим»[217].

    Маршрут, выбранный в Академии для путешествия Ломоносова и его спутников в Марбург, существенно отличался от предшествовавших студенческих поездок тем, что большую часть пути они должны были проделать по морю, в Любек, повторяя тем самым (конечно, по совпадению) путь первых посланцев Бориса Годунова в Германию. В стороне оставались Пруссия и Саксония с их богатыми университетами, а трое студентов, не заезжая ни в один из прежде посещавшихся россиянами университетских городов, из Любека должны были следовать прямо в Марбург. Правда, ожидание отплытия (как это уже было во время отправки первой партии кёнигсбергских студентов при Петре I) затянулось до осени, когда на Балтийском море часты штормы. Плавание поэтому длилось медленно, с 23 сентября до 16 октября, и даже у привычного к морю Ломоносова вызывало потом неприятные воспоминания: спустя много лет он писал, как из-за задержки денег на flopoiy они «в осень глухую на море едва не потонули»[218].

    3 ноября ст. ст. / 14 ноября н. ст. студенты прибыли в Марбург. Вручив рекомендательные письма Вольфу, они уже через три дня, 17 ноября 1736 г., были внесены в матрикулы Марбургского университета как «петербургские руссы» (Russi Peterburgenses) [219].

    Переписка Вольфа с президентом Петербургской академии наук Корфом, а также отчеты, которые студенты должны были посылать каждые полгода, дают подробное представление о ходе и результатах их учебы. На первых порах Вольф предоставил студентам значительную свободу в выборе курсов и преподавателей, которая, однако, сразу же обернулась неудачей. Студенты вскоре по прибытии в Марбург договорились с одним из докторов университета Конради за 120 талеров вести с ними занятия по химии, Collegium Chemiae theoretico-practicum на латинском языке со всеми «надлежащими к тому экспериментами», однако уже через три недели вынуждены были отказаться от услуг Конради, который «не только не исполнил, но и не мог исполнить обещанного». Через три года, подавая просьбу руководству университета о возможности пользоваться в Марбурге химической лабораторией, Ломоносов замечал: «Я не доверяю больше лаборантам, в особенности тем, кто слишком много хвалит себя, в чем я к собственному же своему убытку научился. Так г. доктор Конради обещал мне и моим землякам, читать Collegium Chemicum по руководству Шталя, тогда как он не в состоянии был в нем правильно истолковать ни одного параграфа и плохо понимал латинский язык»[220]. Как видим, подготовка Ломоносова, Виноградова и Райзера по латыни, полученная первыми двумя еще в стенах Московской академии, по уровню превосходила знания самонадеянного марбургского «лаборанта».

    Дальнейшее обучение развивалось так, что личное участие в нем Вольфа постоянно увеличивалось. По его личной рекомендации с января 1737 г. русские студенты начали посещать публичные университетские лекции по химии, читавшиеся профессором Ю. Г. Дуйзингом на медицинском факультете. Сам же Вольф читал им разделы механики по собственному руководству, кроме того Ломоносов и Виноградов брали уроки немецкого, французского языков и рисования у частных учителей. 12 июня 1737 г. Вольф с удовлетворением мог сообщить в Петербург, что студенты «упражнялись в первых основаниях арифметики и геометрии, а также показали усердие в изучении немецкого языка и начали уже говорить по-немецки и довольно хорошо понимают то, о чем идет речь»[221].

    В письме от 12 июня Вольф также говорил о желании его учеников перейти к естественной истории и спрашивал более подробных указаний, как им лучше приступить к этому предмету. Результатом запроса стал приход из Петербурга новой инструкции от 30 августа 1737 г., где из всей натуральной истории студентам было велено больше всего обратить внимание на минералогию, Rerum minerale, «как надлежить узнавать и отличать друг от друга все роды камней, руд и проч., что находят в земле из естественных тел». Студентам рекомендовали не только читать руководства, но и практически заниматься «в саду, лесу или поле», уметь различать травы, «что может доставить им удовольствие и пользу во время путешествий, которые им, возможно, придется после своего возвращения совершать по горным заводам России и Сибири», и даже изучать животных, «ибо через созерцание самих вещей они получат более ясное о них понятие, чем то, которое может дать самый хороший рисунок или самое тщательное описание»[222].

    В соответствии с такой практической установкой обучения в следующем семестре 1737 г. Вольф построил и собственное преподавание: он читал русским студентам механику и физику, причем особенно подробно проходил с ними «то, что необходимо для знания машин». 15 сентября 1737 г. в письме Корфу Вольф объяснял свое мнение, что «сообразно с поставленной целью они должны заниматься не изучением тонких теорий, а того, что будет им впредь полезно для знания горных машин, после чего таким же образом последует гидростатика, аэрометрия и гидравлика». Вольф также намерен был преподавать им «введение в маркшейдерское искусство, с тем чтобы при изучении горного дела на практике на это потребовалось бы меньше времени»[223]. К этому же письму была приложена краткая почтительная записка Ломоносова к Корфу на немецком языке, которую он написал в качестве отчета о своих занятиях, добавив к нему рисунок, подтверждавший его успехи в рисовании.

    Коллегии Вольфа проходили у него на дому: Ломоносов позже вспоминал, давая для Академии наук отзыв о профессоре Виттенбергского университета Г. Ф. Бермане, что вместе с ним «с год времени за одним столом был у Вольфа и учился у него немецкому языку и математике»[224]. В перечне предметов первого года обучения, однако, отсутствуют философские дисциплины, что вряд ли правильно отражало картину формировавшихся научных интересов русских студентов. Хотя Вольф и писал в письмах в Петербург, что не считает нужным для них изучение «тонких теорий», но чем больше студенты погружались в изучение природы, физические и химические теории, тем больше им требовались общие знания о мироздании, которые (как обсуждалось в главе i) в немецкой науке впервые в систематическом виде изложила философия Вольфа. Само общение русских учеников с ученым не могло не пробудить их интереса к этой сфере, тем более, что лекции Вольфа в университете, которые он читал помимо домашних коллегий, охватывали широкий круг предметов и легко могли привлечь пытливый ум Ломоносова и его спутников.

    Так, в летнем семестре 1737 г. Вольф читал на философском факультете лекции по нравственной философии, астрономии, военной и гражданской архитектуре, а также курс «естественного и народного права» по Г. Гроцию; в следующем зимнем семестре 1737–1738 гг., помимо продолжения права, нравственной философии и астрономии, он вел алгебру. В летнем семестре 1738 г. Вольф начал курсы метафизики, экспериментальной физики, чистой и прикладной математики, а также географии и хронологии, которые продолжал в зимнем семестре 1738–1739 гг.[225] Учившийся тогда в Марбурге будущий профессор Гёттингенского университета, известный немецкий правовед И. С. Пюттер описывал эти лекции Вольфа так: «Его изложение было необычайно понятно и поучительно. Он не читал по тетрадке, и не диктовал или декламировал, но говорил совершенно свободно и с естественной непринужденностью». Иные студенты стремились копировать каждое выражение, каждое слово Вольфа, так что в конспектах появлялись даже записи вроде: «Здесь господин советник засмеялся»; для Пюттера же эти лекции были свидетельством того, что словесное объяснение лучше мертвой, пусть даже хорошо написанной книги[226].

    О том, что круг обучения русских студентов постепенно расширялся за счет новых предметов, преподававшихся Вольфом, свидетельствует отчеты Ломоносова, Виноградова и Райзера за 1738 г. 25 марта они сообщали в Академию наук, что окончив механику и лекции по химии у Дуйзинга, начали курсы «догматической физики и логики» у Вольфа; в соответствии же с инструкцией по изучению естественной истории, они хотели приобрести книги на пасхальной ярмарке. Из очередных рапортов, поданных осенью 1738 г., видно, что студенты продолжали следовать преподаванию Вольфа: в зимнем семестре 1738–1739 гг. они продолжали посещать его занятия по метафизике, приступили к экспериментальной физике и чистой математике. Лекции по химии на медицинском факультете в 1738 г. не читались, и студенты должны были довольствоваться повторением по учебным книгам. Кроме того, с осени 1738 г. все трое отказались от уроков французского языка. Ломоносов еще продолжал заниматься рисованием, но уроки танцев и фехтования, которые студенты посещали еще с середины 1737 г., после грозного распоряжения из Петербурга о необходимости экономить средства, пришлось прекратить[227].

    Еще более детально о характере занятий русских студентов в Марбурге говорит список купленных ими книг, которые по требованию академических властей они должны были представить осенью 1738 г. Помимо обязательных для них руководств по химии и металлургии, здесь были все основные философские и физико-математические сочинения Вольфа, а среди книг Ломоносова особенно много было произведений немецких, французских и латинских писателей, в том числе стихов, что говорило о пробудившемся в нем уже в Марбурге интересе к стихосложению. К своему отчету от 15 октября 1738 г. Ломоносов, чтобы показать успехи во французском языке, приложил стихотворный перевод оды Фенелона, весьма близкий к оригиналу и написанный правильным хореем; тогда же он штудировал статьи немецкого теоретика литературы И. Готтшеда, хотя прямых свидетельств посещения Ломоносовым университетских лекций по риторике и поэтике не сохранилось[228].

    13 января 1739 г. в очередном письме Корфу Вольф сообщал, что в целом доволен успехами своих учеников. Ломоносова он еще ранее характеризовал как наделенного «самой толковой головой среди них», который «может многому научиться, к чему показывает огромное стремление» (помимо представляемых в письмах Ломосоновым доказательств его владения языками, в Марбурге им были написаны две диссертации по физике, посланные в Петербург). Столь же одобрительно отзывался Вольф и об успехах Райзера, также подготовившего под его руководством диссертацию. Самым неприлежным в глазах Вольфа выглядел Виноградов: тот все обещал, но так и не мог представить своих учебных работ, «любил праздность и беспорядочную жизнь», а главное, постоянно участвовал в драках и дуэлях, угрожавших ему тюремным заключением и едва не стоивших жизни[229].

    Это последнее указание Вольфа на образ жизни русских студентов в Марбурге, сведения о котором достигли и Академии наук, переводит нас на иные проблемы. Если университетская учеба Ломоносова и его спутников, подходя в концу, вызывала благоприятные отзывы и приносила свои плоды, то поведение студентов по многим обстоятельствам было резко противоположно тому, чего от них ждали в Петербурге.

    Понять это противоречие можно через призму определенного социального конфликта, который мы уже наблюдали в Кёнигсберге во время пребывания там группы подъячих — выходцев из бедных дворянских и недворянских семей. Оказавшись в университетском Марбурге Ломоносов и его спутники, также как и их предшественники в эпоху Петра I, должны были пройти через «испытание академической свободой». Для Ломоносова и Виноградова оно было тем тяжелее, что впервые за время их учебы, начавшейся еще в стенах Московской академии, они оказались предоставлены самим себе и жили свободно, без ежедневного надзора со стороны наставников.

    Выходцы из непривилегированных сословий русского общества, они вдруг стали членами студенческой корпорации, которая по своим жизненным запросам стремилась тягаться с немецким дворянством: студенты тогда носили камзолы из бархата, парики, кружевные рубашки, шелковые чулки и башмаки с пряжками. Обязательным атрибутом студента была шпага (за ее отсутствие даже полагался штраф), а отсюда вытекали их возможности завязывать уличные дуэли по любому, самому незначительному поводу. И, конечно, такое подражание дворянству, нарочитый студенческий разгул обходился очень дорого, особенно для русских студентов, получавших единовременно на руки крупные суммы их ежегодного содержания и не способных противостоять искушению сразу их потратить. «Они как будто еще не знают, — писал Вольф, — как надлежит обращаться с деньгами и вести порядочное хозяйство, да и не помышляют о том, чем это в конце концов для них обернется»[230].

    Обернулось это (как и в Кёнигсберге) огромными долгами, поскольку русские студенты быстро обнаружили прелесть неизведанного ими в России способа жизни в кредит. И здесь, для лучшего понимания ситуации, нужно сделать небольшое отступление о финансовом положении Марбурга.

    Как уже говорилось, экономическая жизнь малого немецкого университетского города в значительной степени определялась обслуживанием студентов. В этом смысле Марбург начала XVIII века обладал достаточно бедным и, следовательно, дешевым университетом. В 1727 г., когда он должен был праздновать свой 200-летний юбилей, совпавший с 50-летием восшествия на престол правящего ландграфа Гессен-Кассельского, университет сразу же заявил, что его истощенная казна не сможет финансировать торжества, значение которых превосходило рамки одного Марбурга, и дал понять, что надеется на помощь ландграфа. Университетские власти не обманулись: на юбилей была выделена значительная по тем временам сумма почти в четыре с половиной тысячи рейхсталеров. С помощью этих дотаций была осуществлена перестройка и обновление некоторых университетских зданий, организован сам праздник, частью которого являлся грандиозный пир в ратуше, состоявший из двух частей: на верхнем этаже за семью пиршественными столами заседали почетные гости и профессорский корпус, играли трубы и литавры, а внизу «угощались господа студенты». И хотя во время последнего угощения были перебиты все окна, столы, стулья, бутылки и стаканы, ущерб от чего был оценен в 200 талеров, но, по мнению университетского хрониста, все прошло «без единого беспорядка или малейшего несчастья»[231].

    Размах юбилея Марбургского университета 1727 г. был символом наступления для него лучших дней. Деньги ландграфа, потраченные университетом, в конечном счете влились в экономику города. В 30-е гг. XVIII в., не без прямого влияния приезда сюда Вольфа, посещаемость университета возросла, что одновременно означало и улучшение финансового положения города, и, соответственно, вздорожание цен. Профессор медицинского факультета Дуйзинг, учивший Ломоносова, жаловался, что на его глазах сумма, необходимая для ежегодного содержания студента, увеличилась вдвое; другие отмечали, что оплата университетским учителям за частные занятия (Collegia privata) выросла так, что тоже почти в два раза превосходила аналогичную плату за занятия в Лейпциге [232]. И тем не менее, приезжавшие в Марбург в эти годы студенты из разных концов Германии и даже из-за ее границ вынуждены были мириться с такими затратами; при этом они привозили с собой все новые деньги и, следовательно, поощряли дальнейший рост цен. Количество «иностранцев», т. е. студентов не из Гессена, поступавших в Марбургский университет в 1730-е гг., колебалось от 100 до 120 человек в год (абсолютный максимум был достигнут в юбилейном 1727 году, когда их было 174), а среди них около тридцати представляло т. н. «дальние страны», например, Швейцарию или Венгрию. К последней группе, разумеется, относились и русские студенты[233].

    К такому новому финансовому положению Марбурга 1730-х гг. добавилась и еще одна черта: там, где возникали значительные денежные потоки, немедленно расцветало ростовщичество. Ростовщики охотно давали деньги студентам, особенно нуждавшихся в них иностранцам, но при этом устанавливали огромные проценты. Уже в 1735 г. это вызвало указ ландграфа Гессен-Кассельского, направленный в защиту студентов и против ростовщичества: «Мы с прискорбием узнали, что многие из иностранцев и здешних граждан, учащихся в Марбургском университете, берут взаймы большие суммы деньгами или товаром, и часто случается, что подобные займы приводят студентов к окончательному разорению и к дебошам, а через то и университет наш может приобрести дурную славу. Поэтому повелеваем, чтобы ни один купец, ни портной, ни парикмахер, ни виноторговец, ни пивовар, ни содержатель кофейни и бильярда, не давал студентам в долг более как на пять гульденов. Всем же ростовщикам, которые берут в залог книги, платье, белье, и тем делают большой вред студентам, строго запрещается принимать подобные залоги. В противном случае, не будет действительна ни одна просьба о взыскании долга; заложенные вещи будут бесплатно возвращены прежним владельцам, а заимодавец подвергнется наказанию»[234]. Однако на практике этот указ не действовал (ландграфу пришлось поэтому его еще раз повторить в 1746 г.), а кредиты студентам раздавались прежним порядком, ярким примером чему и оказалась ситуация с русскими студентами.

    Теперь становится понятно, почему они так быстро попали в долговую петлю. Ростовщики и торговцы, знакомясь с представителями далекой России и открывая им кредит, были рады возможности извлечь из этого лишнюю выгоду. «Русская царица богата, и может заплатить даже вдвое больше», — заметил как-то во время пребывания Ломоносова во Фрейбурге химик Генкель, выражая безусловно расхожее представление немцев о России. А еще до отправки в Германию отец одного из студентов Викентий Райзер в письме в Академию предупреждал: «Как водится в маленьких провинциальных городках, всяк старается взять с приезжих, сколько может, но если кто умеет с ними рядиться, то они охотно довольствуются тем, что им дают»[235]. Увы, проницательность Райзера пропала втуне: русские студенты, очевидно, не скоро освоили немецкое умение торговаться.

    Описание долга Ломоносова, составленное им самим в январе 1739 г., показывает, что только двум марбургским ростовщикам он был должен 340 талеров — сумму, которая превышала его ежегодное содержание, высылаемое из Петербурга. При этом непосредственные нужды — платье, квартира, дрова — требовали гораздо меньших трат, поэтому просматривавший долговые обязательства Вольф долго удивлялся, куда были израсходованы деньги. Так, квартира, которую занимал Ломоносов вместе с Виноградовым в центре города на Barfüisserstraße и которая принадлежала Екатерине-Елизавете Цильх, вдове старосты реформатской церкви пивовара Генриха Цильха, стоила ему 20 талеров в год, а Виноградову — 28 талеров (очевидно, Виноградов жил на втором этаже дома, а Ломоносов — выше него). Небольшими были и расходы Ломоносова на еду. Уже упомянутый нами марбургский студент И. Пюттер жил в доме напротив Ломоносова и каждый день наблюдал, как тот ел свой завтрак, «состоявший из нескольких селедок и доброй порции пива»[236]. Обедали все трое русских в доме у Вольфа, что обходилось каждому по одному талеру в неделю и еще полталера за ужин, а с 1738 г., когда уже обозначились финансовые трудности студентов, Вольф перестал брать с них регулярную плату за свой стол, вычитая ее в совокупности из следующей приходящей суммы денег. За слушание своих лекций он с них вообще ничего не требовал.

    Между тем, ростовщики не брали с русских студентов залогов, зная, что те находятся под опекой самого авторитетного из университетских профессоров. И если в течение первых полутора лет Вольф стремился держаться в стороне от долговых обязательств своих подопечных («Я не мог уведомиться о количестве сделанных ими долгов, так как иначе у меня не было бы отбоя от их кредиторов», — писал он 17 августа 1738 г.[237]), то в конце того же года, наконец, потребовал от них полного отчета. Предчувствуя трудности, Вольф еще с осени 1738 г. выдавал им по талеру в неделю, «чтобы уберечь их от новых долгов». Однако вскрывшаяся сумма поразила профессора: общий долг студентов на январь 1739 г. составил 1371 рейхсталер, причем, как потом выяснилось, это была далеко не полная сумма. Весной 1739 г. к Вольфу действительно потянулись кредиторы русских студентов с новыми счетами. Особенно его возмущал Виноградов, за которым числились долги, о которых тот и не помнил, поскольку «одалживает у всякого, кто только ему верит, а на своих кредиторов, когда они ему напоминают о долгах, нападает со шпагой». В августе 1739 г., т. е. уже после отъезда студентов, их долг, с которым все еще должен был разбираться Вольф, достиг фантастической суммы в 1936 талеров, из которых на долю Ломоносова приходилось 613, Виноградова — 899, а Райзера — 414 талеров.

    «Причина их долгов только теперь открывается с полной ясностью, — писал Вольф 1 августа 1739 г. — Они слишком предавались разгульной жизни и были пристрастны к женскому полу. Покуда они еще сами были здесь, всякий боялся сказать хотя бы слово, ибо своими угрозами они держали всех в страхе. Отъезд их избавил меня от многих забот»[238]. Действительно, русские студенты легко сходились с немецкими товарищами (так, Пюттер упоминал о своей дружбе с Ломоносовым, хотя был намного младше его и пробыл одновременно с ним в Марбурге всего чуть больше года), увлекаясь в студенческую среду с ее пирушками и уличными схватками. О последнем свидетельствует дело из университетского суда по поводу драки Ломоносова со студентом Розенталем, произошедшей осенью 1737 г. Суд приговорил Ломоносова как зачинщика к заключению в карцер, от которого впрочем он был освобожден благодаря тому, что Вольф заплатил за него университету три талера «выкупа»[239]. Интересно, что воспоминание об этом мы достаточно неожиданно находим у самого Ломоносова в проекте об основании Московского университета, написанном в 1754 г. В приложении к проекту Ломоносов составил предварительный штат университета, в котором, в частности, в качестве источника дополнительных доходов были предусмотрены поступления от проштрафившихся студентов, «ибо и в европейских университетах знатные и богатые студенты откупаются от темницы, за каждые сутки заплатив по три талера»[240]. Как видно, эти сведения Ломоносов знал не понаслышке, а изведал на собственном опыте.

    Но куда больше хлопот, чем Ломоносов, доставлял Вольфу Виноградов, постоянно участвовавший в разных «историях», из которых профессору приходилось его вызволять, часто пользуясь помощью своего друга — университетского проректора. Однако в 1739 г. Вольф сам был избран проректором, т. е. фактически возглавил университетскую корпорацию (поскольку почетная должность Rector Magnificentissimus была возложена на одну из особ гессенского правящего дома), и в этой ситуации счел для себя невозможным больше заступаться за русских перед университетом, «потому что прочими студентами это будет истолковано как пристрастие». Терпению ученого пришел конец: в январе 1739 г. прозвучала его ненавязчивая, но твердая просьба отослать русских студентов из Марбурга. «Лучше всего было бы, если бы они оставили университет и поступили к химику, где бы они не имели таких вольностей, которых в университете у них нельзя отнять», — писал Вольф. При этом Виноградова он советовал отозвать прямо в Петербург[241].

    Итак, по мнению Вольфа, русские студенты не выдержали испытания «академической свободой», хотя и показали успехи в учебе. О последних свидетельствовали благоприятные аттестаты, которые они получили перед своим отъездом в июле 1739 г. от профессора химии Дуйзинга и от самого Вольфа[242]. Однако накануне уже назначенной даты отправления из Марбурга едва не возникли новые трудности. Вольфу пришлось все-таки выручать Виноградова из его «околичностей с разными студентами, что могло задержать отъезд, да и Ломоносов тоже выкинул проделку, от которой мало было проку, и что тоже могло привести к задержке». Профессор, по-видимому, намекал на неожиданно открывшиеся семейные обстоятельства великого русского ученого: Елизавета Христина Цильх, младшая дочь хозяйки дома, в котором жил Ломоносов, ждала от него ребенка, который родился в Марбурге уже после отъезда отца, в ноябре 1739 г. Семейные узы Ломоносова тогда еще не были скреплены законным браком, да и как студент, он не имел права жениться, так что это дело, если бы его вовремя не замял Вольф, должно было поступить на рассмотрение университетского суда. Брак Ломоносова с Елизаветой Христиной был заключен только 6 июня 1740 г. в реформатской церкви Марбурга, а под новый 1742 год там же родился его сын, крещенный Иваном и скончавшийся в возрасте одного месяца[243]. Интересна деталь записи в церковной книге: Ломоносов назвался здесь кандидатом медицины, какового звания университет ему, судя по сохранившимся документам, не присваивал; тем самым ему, видимо, хотелось подчеркнуть законченный характер своего обучения в университете и специализацию по химии, входившую в состав медицинского факультета.

    Итак, 20 июля 1739 г. русские студенты покинули Марбург, направляясь во Фрейберг на попечение химика И. Ф. Генкеля. Вольф провожал своих учеников до городских ворот и, согласно предусмотрительной инструкции Академии, вручил им деньги на дорогу не раньше чем увидел, что они сели в карету. Расставание с учителем, которого русские студенты на протяжении двух с половиной лет видели почти ежедневно, было трогательным: казалось, они искренне сокрушались о том, что доставили ему столько бед, а Ломоносов «от горя и слез не мог промолвить ни слова».

    Об окончании учебы Ломоносова и его спутников в Германии здесь упомянем лишь кратко. Условия жизни и быт Фрейберга в Саксонии, несмотря на наличие здесь «Берг-академии», резко отличались от университетского Марбурга простотой и суровостью. Стесненные финансовые обстоятельства, в которые с самого начала студенты были поставлены по указаниям из Петербурга, приводили к конфликтам. Все деньги получал их учитель Генкель, выдавая им на руки скудную сумму, а затем и вовсе отказавшись платить им. Разразившийся скандал привел к уходу Ломоносова из Фрейберга и его последующим скитаниям по Германии, по окончании которых он более полугода, с осени 1740 до конца весны 1741 г., снова прожил в Марбурге, ожидая разрешения вернуться на родину.

    Именно в это время Марбург покинул Христиан Вольф. В начале декабря 1740 г. проходили его проводы в Галле, в которых Ломоносов без сомнения принимал участие. Но даже из Галле немецкий просветитель продолжал помогать своему ученику: именно Вольф оттуда переслал ему вексель из Академии наук, предоставлявший средства на обратную дорогу, и даже поручился за Ломоносова по очередному, не столь большому как раньше долгу, оставшемуся в Марбурге. 8 июня 1741 г. Ломоносов прибыл в Петербург, а его товарищи, продолжая учебу у Генкеля, еще почти три года «не могли для долгов в отечество возвратиться»[244]. Разрешение денежных трудностей произошло только тогда, когда финансирование оставшихся во Фрейберге Виноградова и Райзера, благодаря хлопотам отца последнего, перешло от Академии наук к Берг-коллегии.

    Оценивая в целом итоги первой командировки русских студентов из Академии наук в Германию, отметим, что, несмотря на все высказанные трудности, она имела несомненный успех. Имена двоих из трех посланных студентов оказались вписаны в историю русской науки. Для гениального Ломоносова Марбург был очень важной школой, окончательно сформировавшей его научное мировоззрение, открывшей перед ним через вольфианскую философию новую рационалистическую картину мира, основанную на математике и естествознании, которой он, хотя и расходясь с Вольфом по многим конкретным вопросам, будет следовать в своей ученой деятельности. Теплые же личные отношения с учителем Ломоносов сохранит до конца жизни: последнее письмо Вольфа, в котором тот радовался, что его ученик «великую честь принес своему народу», было послано из Галле 6 августа 1753 г. — за год до смерти философа[245]. Кроме того, именно во время учебы в Марбургском университете определились литературные интересы Ломоносова, и он увлекся литературой немецкого классицизма, главным авторитетом в которой для него явился ученик Вольфа И. Готтшед.

    Д. И. Виноградов, после того, как в Марбурге так бурно пронеслась его студенческая юность, усердно учился у Генкеля, посещал горные шахты, составил коллекцию руд и, вернувшись в Россию, прославился как создатель русского фарфора, возглавивший Императорскую порцелиновую (фарфоровую) мануфактуру[246]. Лишь о научной деятельности Г. У. Райзера нам ничего не известно: по словам Ломоносова, советник И. Д. Шумахер приглашал его в Академию наук, обещая должность профессора химии, но Райзер, уже почувствовав на своей судьбе прелести академического управления, или, как его называли, «шумахерщины», наотрез отказался[247].

    Заметим также, что именно «шумахерщина» показала еще одну черту, препятствовавшую нормальному ходу обучения русских студентов за государственный счет: деньги, выделявшиеся на командировку, часто, как и в случае с Ломоносовым, посылались за границу не целиком, а тратились в России на посторонние нужды. В этом смысле Академия наук, дела которой управлялись Шумахером, показала свою недобросовестность, уже с самых первых месяцев командировки начав растрачивать отпускаемую из Сената на содержание студентов сумму, а во Фрейберг не присылая и половины (что потом явилось одним из пунктов обвинения Шумахера, когда тот оказался под судом). Возможно, эти и другие обстоятельства на некоторое время задержали продолжение командировок учеников Петербургской академии наук. Они, однако, продолжились в 1750-е гг., и также, как и первая поездка Ломоносова, принесли большую пользу русской науке.

    Академические командировки

    На рубеже 1740—1750-х гг. Петербургская академия наук вновь остро испытала недостаток отечественных кадров. Согласно Уставу, подписанному императрицей Елизаветой Петровной в 1747 г., при Академии полагался университет, но наладить в нем регулярное чтение лекций, как и в петровское время, никак не удавалось: для этого не хватало ни достаточного числа профессоров (многие академики по предлогом занятости уклонялись от преподавания), ни слушателей. В академической гимназии, которая по-прежнему была призвана готовить подрастающую смену для Академии, учили в основном учителя-немцы, не знавшие русского языка, что также не могло привлечь туда много учеников.

    Поэтому решение о новой командировке на учебу за границу двух русских студентов, принятое в 1751 г., диктовалось прежде всего желанием преодолеть эту ситуацию и ввести в состав Петербургской академии наук молодых отечественных ученых. В то же время, отличием этой поездки от прежней служило то, что посылавшиеся — Семен Котельников и Алексей Протасов — были уже далеко не юношами (первому исполнилось двадцать восемь, а второму — двадцать семь лет) и имели в Академии должности адъюнктов. Таким образом, речь уже не шла об отправке незрелых учеников за первыми познаниями в науке, но скорее о совершенствовании, повышении образования командируемых до европейского уровня.

    Неудивительно, что первый из них, С. К. Котельников, собственно на университетских скамьях провел не так много времени. Ученик Феофана Прокоповича и Ломоносова, прошедший курс обучения сначала в Александро-Невской семинарии, а затем в академической гимназии, он выбрал основной своей специальностью математику. Перед отправкой за границу студенческие научные работы Котельникова были одобрены Ломоносовым, а сам он выдержал экзамен в присутствии академиков, после чего был произведен в адъюнкты и направлен за границу. 6/17 сентября 1751 г. Котельников прибыл в Лейпциг, а 23 сентября 1751 г. был занесен в матрикулы Лейпцигского университета.

    Принимал его здесь профессор высшей математики Готфрид Гейнзиус, уже давно тесно связанный с Академией наук и способствовавший установлению новых контактов между Лейпцигским университетом и Россией в 1750-е гг. Гейнзиус родился в 1709 году в г. Наумбург в Саксонии и учился в Лейпцигском университете сперва богословию, затем математике. В 1734 г., получив ученую степень магистра, он обратил на себя внимание известного математика из соседнего Виттенбергского университета И. Вейдлера, по рекомендации которого в 1736 г. был приглашен в Петербургскую академию наук. Выполняя здесь роль помощника астронома Н. Делиля, Гейнзиус в отсутствие последнего, выехавшего в экспедицию в Сибирь, с 1741 г. занял должность ординарного профессора астрономии, успешно проводил наблюдения, занимался теорией кометных хвостов, совместно с Эйлером работал над составлением «Генеральной карты России». Однако после возвращения Делиля в 1743 г. их отношения испортились, в результате чего Гейнзиус вынужден был подать в отставку, уволился из Академии в мае 1744 г. и вернулся в Лейпцигский университет. Однако его переписка с Академией не прерывалась: с 1747 г. он был избран ее почетным членом и получал ежегодную пенсию, в последующие годы активно участвуя в приглашении новых академиков, а затем в поиске профессоров для новооткрытого Московского университета[248].

    У Гейнзиуса Котельников слушал лекции по алгебре, а у профессора А. Г. Кестнера, будущего светила Гёттингенского университета, — по механике. Получив перед отъездом строгую инструкцию из академической канцелярии о необходимости регулярно присылать «ведомости о успехах в науке и реестры жалованным деньгам, на что именно сколько оных издержано», Котельников сразу же столкнулся с трудностями: он не знал немецкого языка и должен был платить деньги за его изучение учителям, а у профессоров слушать не только публичные лекции, читавшиеся по-немецки, но и частные коллегии по латыни, которые стоили весьма дорого. К тому же с концом зимнего семестра 1751–1752 гг. Гейнзиус прекратил занятия и уехал на лечение в Карлсбад, оплачивать же занятия Кестнера Котельников больше был не в состоянии. В письмах в Академию он просил о прибавке денег, но получил вместо этого предписание «для доучения алгебраических лекций» следовать в Берлин к почетному члену Академии Л. Эйлеру. Это положило конец университетской учебе Котельникова, длившейся, таким образом, всего один семестр. У Эйлера же он провел четыре года и, получив блестящие рекомендации, по возвращении в Россию был назначен экстраординарным (с 1760 г. — ординарным) профессором высшей математики[249].

    Менее быстро двигалась карьера А. П. Протасова, хотя ее начало полностью повторяло биографию Котельникова. Он также еще подростком учился в доме у архиепископа Феофана Прокоповича, затем поступил в Александро-Невскую семинарию, откуда одновременно с Котельниковым по собственной просьбе перешел в гимназию при Академии наук. В начале 1740-х гг. Протасов и Котельников были единственными русскими студентами при Академии. В этом звании учеба Протасова продолжалась почти десять лет, пока в 1751 г. он не был избран адъюнктом по кафедре анатомии и для усовершенствования в медицине послан в Лейденский университет. Согласно матрикулам, он поступил сюда 13 октября 1751 г. и провел четыре года, во время которых «выслушал, и не по одному разу университетские курсы: анатомии, хирургии, физиологии, патологии, практической медицины, материи медической[250], химии теоретической и экспериментальной, ботаники, физики, математики, логики и метафизики». Однако подготовкой по главной своей специальности — анатомии — Протасов не был доволен и в 1755 г. обратился в Академию с просьбой разрешить ему перейти в Страсбургский университет, где по его сведениям преподавание анатомии было поставлено гораздо лучше.

    О значении Страсбурга для обучения русских студентов, и в особенности русских медиков, будет подробно сказано в следующей главе. Протасов посещал здесь лекции профессоров И. Д. Шёпфлина, Я. Р. Шпильмана, Г. Г. Эйзенмана и готовился к защите диссертации на степень доктора медицины, затем побывал в Париже, а в декабре 1757 г. вернулся в Лейден. Но в 1759 г. от академического начальства Протасову пришло распоряжение вернуться в Петербург, вызванное надеждами, что защиту диссертации и получение степени доктора ему можно будет произвести здесь при Академии. Расчеты эти не оправдались, поскольку Академии такое право так и не было высочайше даровано, поэтому в 1762 г. Протасов должен был вновь выехать за границу и 10 июня 1763 г. защитил в Страсбургском университете диссертацию «De actione ventriculi humani in ingesta» и получил, наконец, давно заслуженную докторскую степень. После окончательного возвращения в Россию Протасов занял пост экстраординарного профессора анатомии (с 1771 г. ординарного академика), а кроме того выполнял множество обязанностей, в том числе как секретарь академической канцелярии, начальник типографии, редактор, переводчик, врач и даже историк, принимавший участие в издании Академией наук русских летописей[251].

    Одновременно с Протасовым в Лейдене учился и еще один студент, командированный Академией наук, Константин Иванович Щепин. География его учебы необычна даже для богатого странствиями XVIII века. Щепин родился в небольшом селе близ г. Котельнича Вятской губернии в 1728 г. Окончив Вятскую семинарию и желая дальше продолжать учиться, он по благословению местного епископа (вероятно, выходца из Киева) в 1742 г. оправился пешком в Киевскую академию, где вскоре стал одним из первых учеников. Как писал биограф Щепина, «идя впереди других студентов, он мог смело рассчитывать занять впоследствии почетное место профессора в этой академии», однако стремление к дальнейшему постижению наук, которых не преподавали в Киеве, оказалось сильнее[252].

    В 1748 г. по собственной просьбе Щепину предоставили отпуск для поездки в Польшу. Первоначальный маршрут образовательного путешествия по Европе, начинавшегося из Киева, как видно, в это время еще совпадал с традициями XVII в. и шел вначале в Польшу, а оттуда в католические страны юга Европы. Щепин, действительно, в Польше не задержался, а выехал дальше в Италию, где более двух лет посещал лекции во Флорентийской академии, Болонском и Падуанском университетах. Именно во Флоренции он увлекся медициной, что и определило его будущую профессию. В дальнейшем судьба привела в Грецию, и с 1751 г. он жил в Константинополе, выучил греческий язык, кроме того знал английский, на котором общался с приезжавшими туда европейцами, продолжая учиться по тем книгам, которые ему удавалось у них достать. Постоянного достатка у Щепина никогда не было, что, видимо, и объясняет его блуждания по югу Европы, пользуясь случайными оказиями: по сведениям биографа, из Киева он ушел, имея всего несколько рублей, накопленных с огромных трудом за время учебы, в Константинополе же и вовсе сидел без денег. Наконец, ему удалось обратить на себя внимание русской миссии в Константинополе, которая рекомендовала его Академии наук в качестве переводчика. Прибыв в Петербург, Щепин представил в Академию сочинение о пользе изучения греческого языка и u февраля 1752 г. был зачислен в штат переводчиков.

    Впрочем, и в Петербурге он не оставлял продолжения занятий. Под руководством академика С. П. Крашенинникова Щепин изучал естественную историю, и в особенности ботанику, ставшую его второй после медицины специальностью, принимал участие в экспедициях по описанию флоры Петербургской губернии. Превосходные отзывы Крашенинникова позволили организовать его новую поездку за границу, на этот раз уже за казенный счет. Щепин был отправлен в Лейденский университет для изучения натуральной истории, куда поступил 18 июля 1753 г. (н. ст.), а ежегодное содержание ему было назначено в 360 рублей.

    Однако финансовые трудности преследовали его здесь так же как и его товарищей. Из переписки Щепина с Академией наук следует, что его жалование, и без того небольшое, высылалось ему неаккуратно[253]. К тому же в 1756 г. случилось событие, повлиявшее на ход заграничных командировок русских студентов: началась Семилетняя война, во время которой нормальное сообщение России с Европой было прервано. Президент Академии наук граф К. Г. Разумовский 31 мая 1756 г. издал предписание приостановить дальнейшие командировки из Академии, а всех «находящихся за морем здешней академии адъюнктов и студентов» вернуть домой[254]. В этом распоряжении фигурировали Щепин и Протасов. И если последнему удалось выпросить продление срока своей командировки, то Щепин поступил по-другому: он подал прошение о переходе в ведомство Медицинской канцелярии, заранее списавшись с ее начальником П. 3. Кондоиди (также бывшим лейденским студентом), который выхлопотал для него новые средства для содержания за границей, а также оплатил все расходы, ранее понесенные Академией наук.

    31 августа 1756 г. Щепин был переведен в медицинское ведомство. Кондоиди прислал ему подробную инструкцию для продолжения обучения, а ради получения права на ведение практики в России советовал ему защитить диссертацию на степень доктора медицины. Щепину потребовалось два года для подготовки диссертации в Лейдене, причем ее тема касалась области пересечения его разнообразных научных интересов — медицинской ботаники. 19 мая 1758 г. (н. ст.) диссертация под называнием «De acido vegetabili» («О растительной кислоте») была им успешно защищена, кроме того в Лейдене были напечатаны еще два его научных сочинения по химии и ботанике. Перед возвращением в Россию Щепин, согласно инструкции, посетил еще несколько стран: Англию, Францию, Данию и Швецию; в Париже слушал курс практических лекций в хирургическом госпитале, а в Упсале познакомился с Линнеем, гостеприимно его принявшим и подарившим на прощание несколько собственных книг.

    Однако дальнейшая судьба Щепина в России сложилась не вполне удачно. После возвращения в 1759 г. в Петербург Щепин два года прослужил в Санкт-Петербургском генеральном госпитале как «клинический профессор», побывал в действующей армии, а затем просил о переводе его к преподаванию медицины. В 1761 г. его перевели в Московское врачебное училище, где он стал первым русским профессором медицины, но его пребывание здесь длилось лишь три года. По словам историка Я. А. Чистовича, «Щепин страшно был поражен тем рутинным способом преподавания, который практиковался тогда в Москве», пытался изменить его по опыту европейских университетов, а потому читал на своих лекциях «чуть ли не полный курс медицины», составил программы других занятий, требуя полного преобразования всего училища, но в результате только восстановил против себя медицинское начальство[255]. Против ученого начались интриги, писались доносы. В ситуации постоянного недоброжелательства «увлекающаяся натура Щепина не выдержала всего этого, и он запил»[256]. Оставив на некоторое время службу, он странствовал по Молдавии, Валахии и Галиции, занимаясь ботаникой, в 1767 г. вновь вернулся к медицинской практике и через три года скончался в Киеве во время эпидемии чумы. Собранный во время путешествий Щепиным обширный гербарий был затем передан в Московский университет[257].

    Для всех академических студентов, командированных в немецкие университеты в 1750-е гг. вслед за Ломоносовым, можно выделить несколько общих черт. Молодых людей объединяло бескорыстное служение науке, желание в полной мере овладеть тем европейским образованием, которое давали им отдельные светила ученого мира или университеты в целом, но именно для того, чтобы иметь возможность применять его в России: на практике, в научных исследованиях, а главное, в преподавании, выращивая очередное поколение русских ученых. В этом смысле академические командировки сохраняли непосредственную преемственность между различными поколениями русской науки со времен Ломоносова и поддерживали ее европейский уровень благодаря связям с немецкими (или голландскими, как в случае Лейдена) университетами. О необходимости продолжения таких поездок и их важности для развития русской науки в последние годы своей жизни говорил и сам Ломоносов: в июне 1764 г., добиваясь посылки «за море в разные университеты» очередной группы студентов из Академии наук, он предлагал «в сочиняющемся новом штате и регламенте положить, чтобы на академической сумме всегда содержать природных российских студентов за морем не меньше десяти человек»[258] (к сожалению, добиться реализации этого предложения он не успел).

    И еще одна общая черта установилась со времен Ломоносова у первых русских ученых — все они были выходцами из общественных низов. Котельников и Протасов были сыновьями рядовых солдат, а Щепин — сыном грамотного крестьянина, ставшего пономарем местной церкви. Поэтому каждый из них проявил немало настойчивости, чтобы встать на желаемую стезю учености: Котельников и Протасов добились своего перевода из семинарии в Академию, Щепин в первые свои странствия просто отправился пешком «за науками». Можно сказать, что все они, а также и несколько последующих поколений студентов — будущих русских ученых — в той или иной степени повторили подвиг Ломоносова. Влекомые жаждой знаний, они шли по указанному еще в петровские времена пути и, наконец, достигли источника этих знаний в европейских университетах.

    Киевскими шляхами

    Академические командировки в царствование Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны покрывали значительную часть тех студенческих поездок в Германию в 1730—1750-е гг., где принимали участие в узком смысле «русские» студенты, т. е. выходцы из центральных российских губерний с русскими фамилиями. Среди них до 1758 г. к уже названным академическим студентам можно добавить только князей Семена и Петра Нарышкиных, учившихся в Тюбингене в 1732 г., Петра Бестужева-Рюмина (вероятно, старшего сына канцлера А. П. Бестужева-Рюмина), поступившего в Лейпцигский университет в 1737 г., трех баронов Демидовых, учившихся в Гёттингене в 1751–1755 гг- (o чем еще пойдет речь ниже), и трех студентов в Галле: братьев Слотвинских из Владимира на богословском факультете в 1739 г. и Алексея Богданова на медицинском факультете в 1754 г. Столь небольшое число студентов говорило о том, что общее стремление в Европу, которое в ходе петровских реформ привлекло внимание русского общества, в особенности дворянства, к университетскому образованию, как уже обсуждалось в предыдущей главе, не принесло твердых плодов на будущее, и обучение в западных университетах до середины XVIII в. еще не входило в обязательный набор качеств образованного дворянина.

    Между тем, перелом, вследствие которого, начиная с рубежа 1740-1750-х гг., общий поток студентов из России вновь впервые с петровских времен заметно возрастает, наступил (и это весьма неожиданно!) не за счет уроженцев великорусских губерний или столичного дворянства, а за счет выходцев из Малороссии, а именно казачьих областей левобережной Украины: Черниговщины и Полтавщины (см. также Введение, рис. 4).

    В промежутке между 1744 и 1761 гг. в немецких университетах можно насчитать около полусотни таких студентов. Как правило, это были представители малороссийского дворянства — семей, члены которых в первой половине XVIII в. занимали начальствующие должности в малороссийском войске и именно тогда закрепили за собой владение значительными имениями, обеспечивавшими им достаточное богатство, чтобы иметь возможность за собственный счет посылать детей учиться за границу.

    Первый пример такого рода встречается уже в 1715 г., когда в матрикулы Кёнигсбергского университета был записан сын генерального есаула Малороссии Дамиан Степанович Бутович, учившийся на юридическом факультете, а по возвращении на родину служивший в казачьем войске в звании бунчукового товарища. Более же всего положение и богатство войсковых старшин укрепилось в эпоху гетманства К. Г. Разумовского, управление которого Малороссией началось с 1750 г. Именно на этот период падает пик отъездов малороссийских студентов на учебу в немецкие университеты, когда только за 1751–1754 гг. их выехало туда двадцать два человека.

    Сам малороссийский гетман и президент Академии наук, граф Кирилл Григорьевич Разумовский тоже учился в Германии. По приказу его брата, фаворита императрицы Елизаветы Петровны Алексея Разумовского, Кирилл, родившийся в бедной казачьей семье и в детстве пасший волов, в пятнадцатилетием возрасте был взят в Петербург и оттуда в марте 1743 г. «под строжайшим инкогнито» отправлен на учебу за границу. Инструкции по обучению составлял для него автор первой российской грамматики на русском языке В. Е. Адодуров, который прежде, будучи адъюнктом Петербургской академии наук, опекал и Ломоносова перед его отправкой в Марбург. По распоряжениям Адодурова, согласованным с А Г. Разумовским, первый год юный граф должен был провести в Германии, а именно в университетском Кёнигсберге, чтобы получить здесь основательное понятие в науках и языках, особенно в немецком, латыни, а также истории и географии, усовершенствовать чистоту стиля в русском письме, а потом уже дальше для завершения образования отправиться в путешествие по Европе, которое должно было, естественно, закончиться в Париже[259]. Официального свидетельства о зачислении К. Г. Разумовского в число студентов Кёнигсбергского университета нет (хотя он и в самом деле жил здесь около года, с 1743 по 1744 г.). Действительно, как уже обсуждалось, образовательное путешествие вроде того, которое предпринимал К. Г. Разумовский, по своему типу довольно сильно отличалось от исследуемых в нашей книге студенческих поездок из России в немецкие университеты и, как правило, не находило отражения в университетских матрикулах. Тем не менее известно, что в Кёнигсберге он занимался у одного из университетских профессоров, филолога Целестина-Христиана Флотвеля[260], и, тем самым, получил некоторое представление об университетском образовании, которое дальше мог расширить, посещая другие города Германии.

    О том, что у Разумовского это впечатление сложилось весьма благоприятным, говорят не только возобновленные именно в эпоху его президентства командировки из Академии наук в Германию, но и то, что всех своих сыновей гетман также послал учиться в немецкие университеты. Неудивительно поэтому, что и среди верхушки малороссийского дворянства, входившей в ближайшее окружение гетмана, авторитет немецких университетов сильно возрос и возникло желание последовать тому же примеру, отправляя детей учиться в Германию.

    Одним из первых (еще до официального назначения Разумовского гетманом) такое решение принял Николай Данилович Ханенко, генеральный хорунжий Малороссии. Получивший образование в Киево-Могилянской академии, многократно выполнявший различные поручения украинских гетманов в Петербурге и оставивший очень содержательный дневник с редкими сведениями по истории управления Малороссией в первой половине XVIII в., Ханенко возглавил затем канцелярию К. Г. Разумовского в Глухове, получив от него в награду немало деревень. Об уровне учености Ханенко говорит свободное употребление им латинского языка, на котором он переписывался с Л. Л. Блюментростом, упоминания в дневнике о приобретении им книг латинских авторов и т. д.

    В 1746 г., живя в Петербурге и желая дать образование своему сыну Василию, Ханенко выбрал для этого Кильский университет, с которым, как уже упоминалось, в начале 1740-х гг. у России возникли контакты благодаря приглашению из Голштинии наследника российского престола. Пятнадцатилетний Василий Ханенко был послан в Киль «с ведома и соизволения наследника», уже получив в Петербурге начальное образование. Отправляя сына в Германию, отец написал ему пространное «увещание», под которым тот подписался, что его «принял и по оному во всем поступать долженствует».

    Отец наставлял сына «хранить Страх Божий и без нарушения содержать Веру Православную и узаконения Восточной Церкви греко-российской; в воскресные и праздничные дни бывать в церкви нашей, где оная имеется, а в посты по одинажды причащаться, да и Библию, особливо же Евангелие и Апостольские деяния и послания, часто читать для утверждения в памяти Евангельского учения» (в Киле при русской миссии была домовая церковь, где служил иеромонах). Что касается программы обучения, то в «увещании» содержалась подробная роспись предметов, начиная от иностранных языков и до философии, математики, политики, юриспруденции, а также фехтования и музыки — всего, «что честному и ученому человеку к знанию и искусству благопристойно». При обучении младший Ханенко должен был во всем получить «совершеннейшую теорию и практику», дабы, писал ему отец, «за возвращением твоим в отечество наше показал еси в самой вещи, яко не всуе в чужих краях было твое обращение, и в науках не напрасно потеряно твое время»[261].

    Василий Ханенко был записан в матрикулы Кильского университета 4 октября 1746 г.[262] Регулярно переписываясь с отцом, он сообщал, что в зимнем семестре 1746–1747 гг. приступил к изучению латинского языка, философии, математики и истории юриспруденции. Философию Ханенко слушал на публичных лекциях профессора Генцке (Gentzke), латинский язык — у Цахария (Zacharias). Профессор Дреер читал на лекциях, которые посещал Ханенко, историю прав немецких народов, а по математике тот брал у профессора Козия (Kosius) в течение двух лет Collegium privatissimum, где изучались практическая геометрия, геодезия, тригонометрия, стереометрия, военная и гражданская архитектура. Закончив к зиме 1747 г. слушать курс «рациональной философии», Ханенко перешел к приватным занятиям по новой философии у профессора Генинга, с которым занимался по логике Готтшеда и политике Вольфа, продолжая одновременно уроки латинского и французского языка, а также начав у Козия географию. В качестве примера своих успехов он посылал отцу рисунки и «геометрические пробы»[263].

    Как видим, выбор предметов юным студентом полностью соответствовал наставлениям, и его письма, посылавшиеся из Киля, служили своеобразными «отчетами» перед отцом. Ход обучения Василия Ханенко внешне был успешным, но, тем не менее, получив из каких-то источников сведения о «шалостях» своего сына, отец в одном из писем его сурово отчитывал и, кажется, был недоволен тем, как он учится. Сохранилось письмо наставника молодого Ханенко, профессора Генинга к отцу, в котором учитель писал, что тот напрасно ожидает от Киля тех же знаний и порядка, «которыми обладают превосходные Академии», и советовал для продолжения обучения перевести сына в другой университет[264]. Сам Ханенко просился в Иену, отец же обещал его отправить в Кёнигсберг и Галле, но в конце 1748 г. из-за каких-то семейных дел вызвал сына в Петербург, по первоначальному намерению на короткое время, которое обернулось, однако, полным прекращением его студенчества. Учеба в Голштинии, тем не менее, позволила Василию Ханенко затем поступить на службу в лейб-драгунский голштинский полк, стоявший в Киле и стать одним из приближенных императора Петра III. У потомков В. Н. Ханенко долгое время хранились выданные ему во время учебы «печатный диплом Академии Голштинской Кильской и печатные правила той же Академии Альберты Христины».

    Другие дворяне, служившие на высших должностях малороссийского управления и не так тесно связанные с Петербургом, выбирали для обучения своих сыновей более привычные прусские или средненемецкие университеты. Товарищ Н. Д. Ханенко, Василий Андреевич Гудович, малороссийский генеральный подскарбий отправил своих сыновей в образовательное путешествие в 1747 г. После того как они объехали значительную часть Германии, Франции и побывали в Париже, завершить обучение было решено в одном из немецких университетов, для чего был избран Кёнигсберг, куда братья Андрей и Иван Гудовичи поступили в декабре 1751 г. На роль наставника к ним был приглашен выпускник Киевской академии П. И. Симоновский, впоследствии получивший известность как писатель, автор «Краткого описания о козацком малороссийском народе и о военных его делах», который одновременно со своими подопечными был занесен в Кёнигсбергские матрикулы. Известно, что в этом университете Гудовичи занимались математикой и философией у профессора Фридриха Иоганна Бука, через аудиторию которого в дальнейшем пройдет свыше двух десятков уроженцев России[265]. После трех лет обучения в Кёнигсберге старший из братьев, Андрей Гудович, по-видимому, вернулся на родину, а младший продолжал слушать лекции в университете Галле, куда записался 25 мая 1754 г. Карьера братьев Гудовичей сложилась удачно, сперва при дворе Петра III, где старший из братьев получил место одного из приближенных императора и звание генерал-адъютанта, а затем и в последующие времена. При Екатерине II И. В. Гудович воевал с турками и строил крепости на Кавказе. Павел I даровал ему графский титул, а брату А. В. Гудовичу — чин генерал-аншефа. Наконец, перед Отечественной войной 1812 г. престарелый И. В. Гудович в звании фельдмаршала исполнял должность московского генерал-губернатора.

    Еще одним товарищем Н. Д. Ханенко и В. А. Гудовича по службе при К. Г. Разумовском был бригадир Петр Апостол, сын гетмана Даниила Апостола[266]. Его родной племянник Семен Петрович (в иночестве Сильвестр) Кулябка с 1740 по 1745 г. как ректор возглавлял Киевскую академию, где им преподавались риторика, философия и богословие. Неслучайно, что из этого семейного гнезда вышла целая группа студентов[267]: в 1751 г. четверо Кулябок, сыновья квартирмейстера Лубенского полка, вместе с Павлом Остроградским, сыном миргородского полковника, и Даниилом Савичем, сыном сотника Сумского полка, поступили в Виттенбергский университет[268]. Из этой группы наиболее известен Д. В. Савич, учившийся в Виттенберге у известного математика И. Ф. Вейдлера и получивший там степень магистра философии и свободных наук. Вернувшись в первой половине 1754 г. в Россию, Савич направил прошение о занятии должности по кафедре математики при Академии наук, однако вакансии там не оказалось[269]. Тем не менее, ему удалось добиться включения в штат только что основанного Московского университета, где он сначала обучал студентов географии, а с 1758 г. первым из университетских преподавателей открыл чтение полного курса лекций по экспериментальной физике и оптике. К сожалению, деятельность Савича здесь длилась недолго: в 1761 г., получив звание экстраординарного профессора, он был назначен директором подчиненной Московскому университету Казанской гимназии, где вскоре и умер[270].

    Уроженец Переяславля Арсений Безбородко, студент Лейпцигского и Иенского университетов в 1753 г., о личности которого мы не имеем прямых сведений, приходился, по-видимому, близким родственником Андрею Яковлевичу Безбородко, исполнявшему с 1741 г. должность малороссийского генерального писаря, затем состоявшего под судом, но с 1751 г. вновь служившего в гетманской канцелярии Разумовского[271]. Дочь Андрея Безбородко вышла замуж за еще одного учившегося в Германии студента, Павла Васильевича Кочубея (записан в университет Галле в апреле 1755 г.). П. В. Кочубей, внук знаменитого малороссийского генерального судьи, казненного Мазепой, В. Л. Кочубея, сам дослужился до места председателя гражданской палаты Екатеринославского наместничества, а его сын B. П. Кочубей в царствование Александра I станет министром внутренних дел и получит графский, а затем княжеский титул.

    Как следует из приведенных примеров, семьи верхушки малороссийского дворянства, представители которых учились в немецких университетах в середине XVIII в., и чей список далеко не исчерпывается приведенными фамилиями, были объединены не только общей служебной деятельностью, но и родственными связями. Без излишней натяжки можно было бы говорить о существовании в кругу малороссийского дворянства определенной интеллектуальной среды, заинтересованной в приобщении к университетскому образованию. Причем интересы этой среды, и следовательно, цель получения образования состояли не только в пользе для служебной карьеры, но и в развитии научно-просветительской деятельности, о чем говорят другие примеры, в которых малороссийские юноши после окончания университетов стремились к продолжению ученой карьеры.

    Их путь в науку, как правило, начинался в Киевской академии, переживавшей тогда пору расцвета. Традицию ученых связей Киевской академии с немецкими университетами — традицию новую, которой, как упоминалось, еще не существовало в XVII — начале XVIII в. — заложил здесь известный филолог и богослов С. Тодорский. Сын казака Переяславского полка, Симеон (в иночестве Симон) Тодорский, согласно его собственноручно написанной биографии, с 1718 по 1727 г. учился в Киевской академии. После окончания учебы он направился в Петербург, а затем в Ревель, где с паспортом, выданным в местной канцелярии, «отъехал за море в Академию Галлы Магдебургския». На богословский факультет университета Галле, как показывают матрикулы, Тодорский, действительно, поступил 13 июня 1729 г. Здесь молодой бурсак попал под несомненное влияние А. Г. Франке, с которым позднее поддерживал контакты из России, а также профессора-ориенталиста Г. Михаэлиса (впоследствии, учителя А. Л. Шлёцера в Гёттингене), у которого Тодорский учился греческому, еврейскому и «прочим восточным языкам» (среди них он в совершенстве овладел сирийским, халдейским и арабским). Проведя в Галле шесть лет, Тодорский затем полтора года скитался по Европе «между Езуитами», был «позван от Греков для некия их церковныя нужды» и еще полтора года провел учителем при греческой церкви в Венгрии, после чего в 1738 г. вернулся в Киев [272].

    Здесь он был назначен Академией учителем по классу греческого языка. Тодорский внес свежую струю в преподавание иностранных языков, первым в Киеве начав преподавание немецкого и древнееврейского. Образованный монах-эрудит, он быстро обратил на себя внимание в столице и был приглашен в 1742 г. на место законоучителя для наследника престола, великого князя Петра Федоровича и его супруги великой княгини Екатерины Алексеевны. Именно Тодорский готовил будущую Екатерину II к принятию православия и был первым ее духовником. Уже вскоре после переезда в Петербург началось его восхождение по церковной иерархии: в 1743 г. его назначили членом Св. Синода и архимандритом костромского Ипатьевского монастыря, затем епископом Костромским, а с 1748 г. — архиепископом Псковским и Нарвским (эту же кафедру до него занимал Феофан Прокопович). В деятельности Тодорского заметно влияние просветительских идей, вынесенных им из Галле: особенно это проявилось в его проповедях, издававшихся большими тиражами и получавших в середине XVIII в. широкое распространение, а также в труде по исправлению церковнославянского перевода Библии, предпринятом по указу императрицы Елизаветы Петровны. Известны два перевода Тодорским сочинений Арндта, что также связывает его с галлеской школой (как мы помним, еще в начале XVIII в. Франке старался заинтересовать переводами этих сочинений на русский язык посещавших Галле деятелей Великого посольства).

    Вскоре после возвращения Тодорского в Киев университет Галле посетили еще несколько студентов из Малороссии, поступавших на богословский факультет, что для русских студентов, в целом, было весьма нехарактерно. Немецкий историк Э. Винтер видит в них прямых учеников Тодорского, воспитанных им в духе уважения перед школой богословия в Галле и решивших продолжать там учебу[273]. С большей достоверностью можно назвать другого ученика Тодорского, получившего образование в Германии — Ивана Андреевича Полетику.

    Родившись в дворянской, но не самой богатой семье значкового товарища Лубенского полка, Иван Полетика вместе с братом Григорием с 1737 г. учился за счет отца в Киевской академии. Поскольку о Григории Полетике, писателе, переводчике и общественном деятеле XVIII века, известно, что он уже из Академии вынес знание немецкого, греческого и еврейского языков, а значит, несомненно посещал класс Тодорского, то вероятно, что рядом с ним учился и его брат Иван. В 1746 г., когда срок обучения в Академии истек, оба брата искали «случая к продолжению высших наук». Григорий для этого отправился в Петербург, где поступил в ученики гимназии при Академии наук [274]. А Иван в октябре того же года оказался в Кильском университете, куда он, согласно матрикулам, поступил одновременно с В. Н. Ханенко. Естественно предположить, что, приехав в Петербург вместе с братом, И. А. Полетика нашел путь к дому своего земляка, генерального хорунжего Н. Д. Ханенко и получил возможность сопровождать его сына в Голштинию.

    Учеба Полетики на медицинском факультете Кильского университета длилась четыре года. Как и Ханенко, он не был ею полностью доволен, что по возвращении в Россию указал в своем обращении в Медицинскую канцелярию, прося «для большего утверждения в той науке принять его в Санкт-Петербургский генеральный сухопутный госпиталь слушать медицинские лекционы на своем коште, но на казенной квартире»[275]. Его просьба была удовлетворена и в самом конце 1750 г. Полетику приняли в студенты при госпитале, однако оказалось, что новыми лекциями он доволен еще менее, чем старыми. Желая получить степень доктора медицины, Полетика вновь выехал за границу, где в 1752–1754 гг. был студентом Лейденского университета, и 27 июня 1754 г. защитил там диссертацию о наследственных болезнях («De morbis haereditariis»).

    В том же году Полетика вновь отправился в Голштинию (возможно, по приглашению В. Н. Ханенко, который как раз тогда служил в гвардейском полку в Киле). И здесь, впервые в истории русского студенчества за границей, произошло редкое, особенно для XVIII века, событие: Кильский университет, приняв во внимание многолетнюю учебу Полетики и его квалификацию, удостоверенную защитой диссертации, пригласил его занять одну из профессорских кафедр. Полетика, таким образом, оказался первым русским профессором, преподававшем в немецком университете. Его избрание университетом было затем утверждено великим князем Петром Федоровичем как правящим герцогом Голштинским. В этом смысле стоит, конечно, обратить внимание на особые отношения Голштинии к России в 1750-е гг.: поскольку ее герцог одновременно являлся наследником российского престола и жил в Петербурге, то и в Киле на различных должностях присутствовало немалое число русских, поэтому появление здесь и русского профессора не выглядит столь уж неожиданным.

    В Кильском университете Полетика читал лекции в 1754–1756 гг., а затем, «наскучив по родине», 8 июня 1756 г. получил отставку и вернулся в Петербург[276]. Из уважения к его познаниям он был освобожден здесь от экзамена на получение права практики в России и вскоре после возвращения назначен директором Петербургского сухопутного госпиталя. Служба Полетики, как и многих других россиян, учившихся за границей, не проходила гладко: за утверждение новых идей, вынесенных из Европы, ему отплачивали интригами и доносами. Окончил же Полетика жизнь в родной Малороссии, карантинным врачом Киевской губернии, где успешно боролся с чумой, прослужив в последней должности около 20 лет.

    Пример Полетики был первым, но не единственным в XVIII в., когда молодые русские ученые не только получали образование, но и начинали сами преподавать в немецких университетах. Еще одним примером того же рода служит ученая деятельность Ивана Парфентьевича Хмельницкого — прямого потомка знаменитого малороссийского гетмана Богдана Хмельницкого, род которого к середине XVIII в. потерял свои некогда богатые имения и измельчал. Иван Хмельницкий начал учебу в Киевской академии, где своими успехами обратил на себя внимание начальства. Префект Академии Самуил Миславский в 1758 г. поспособствовал отправке Хмельницкого за границу в Кёнигсбергский университет с рекомендательным письмом к ученику X. Вольфа, профессору X. Баумейстеру, который в ответном письме отозвался о нем следующим образом: «Достоин учитель таких учеников; дай Бог, чтоб и я счастлив был такими учениками»[277]. На философский факультет Альбертины Хмельницкий поступил 2 августа 1760 г. Уже летом 1762 г. он опубликовал здесь первую свою студенческую научную работу «Рассуждение об основаниях философии» (Dilucidatio principiorum ontologicum), которую защитил на публичном диспуте в присутствии своего учителя, профессора философии М. Д. Вейманна и назначенных им оппонентов (изданный по латыни текст этой диссертации был посвящен К. Г. Разумовскому)[278]. Дальнейшую учебу Хмельницкий продолжал по протекции императрицы Екатерины II, которая «обеспечила ему материальное положение и дала возможность всецело посвятить себя науке». В апреле 1767 г. факультет присвоил Хмельницкому степень доктора философии, но дальше тот искал возможности преподавания, для чего 8 августа 1767 г. им была защищена еще одна диссертация под названием «Опровержение рабства по закону естественному и праву всенародному». Следуя «Духу законов» Монтескьё, Хмельницкий доказывал недопустимость существования рабов в государстве, управляемом на основе законов, в чем нельзя не увидеть прямое совпадение с идеями, выраженными в том же году самой Екатериной II в ее знаменитом «Наказе». Неудивительно поэтому, что императрица пригласила Хмельницкого занять место в Комиссии по составлению нового Уложения.

    Однако еще до этого, по результатам своей защиты (habilitatio) Хмельницкий был включен в число профессоров, читающих лекции на философском факультете Кёнигсбергского университета в зимнем семестре 1767–1768 гг. В расписании лекций на этот семестр он объявил курсы метафизики, практической философии и естественного права, причем из того же расписания следовало, что в предшествовавшем семестре он вел вспомогательные занятия по логике и руководил диспутами студентов[279]. Преподавание Хмельницкого в Кёнигсбергском университете, правда, было недолгим: следуя вызову императрицы, он вернулся в Россию и в дальнейшем состоял здесь в должности обер-секретаря Сената, получив известность как писатель и переводчик, который выпустил перевод известного педагогического труда Яна Амоса Коменского «Orbis pietus» («Свет зримый в лицах»), выдержавший в России четыре издания.

    Говоря о ученых — выходцах из Малороссии, учившихся в середине XVIII в. в немецких университетах, которые в последующем были деятельными сотрудниками Екатерины II, нельзя не упомянуть Григория Васильевича Козицкого. Также, как и только что упомянутые студенты, он окончил Киевскую академию и вместе со своим товарищем H. Н. Мотонисом решил продолжать обучение в Германии, присоединившись для этого в июле 1747 г. к свите отправлявшихся в путешествие по Европе братьев Гудовичей. В сентябре того же года Козицкий и Мотонис достигли Бреслау, где поступили в местную гимназию св. Елизаветы. Проучившись там два года и получив похвальный аттестат, они в мае 1749 г. переехали для слушания лекций в Лейпциг, где, очевидно, вскоре остались совсем без средств к существованию. К счастью, в университете они встретили уже знакомого нам почетного члена Петербургской академии наук, профессора математики Г. Гейнзиуса. Воспользовавшись его советом и протекцией, Козицкий и Мотонис в августе 1749 г. обратились в Академию наук с просьбой зачислить их в штат обучающихся за границей стипендиатов на три года для изучения языков, математики и философии[280]. Просьба была одобрена, после чего Шумахер согласовал с Гейнзиусом условия их обучения, выделив в год содержание каждому из них в 100 рублей. Взамен Козицкий и Мотонис по возвращении в Петербург должны были поступить в Академию наук «на вечную службу».

    В Россию они в действительности вернулись только летом 1756 г., после чего, выдержав экзамен, были назначены учителями латинских классов академической гимназии. В марте 1759 г. Козицкий и Мотонис были произведены в адъюнкты, но, несмотря на хлопоты о них Ломоносова, званий профессоров так и не получили. Новый виток карьеры Козицкого был связан с работой секретарем графа Г. Г. Орлова, приблизившей его ко двору. Для Екатерины II он сначала готовил переводы, а в конце 1760-х гг., получив звание статс-секретаря, участвовал во всех литературных предприятиях императрицы, и в том числе редактировал журнал «Всякая всячина», основным автором которого была императрица. За свои литературные труды Г. В. Козицкий снискал репутацию тонкого стилиста и знатока языка. Карьера же H. Н. Мотониса сложилась не столь блестяще, тем не менее и он зарекомендовал себя как переводчик, лингвист, авторитет которого высоко ставил А. П. Сумароков[281].

    Итак, из среды малороссийского дворянства при непосредственном влиянии Киевской академии в середине XVIII в. вышел целый ряд студентов, завершавших образование в немецких университетах, которые активно влились в государственную, общественную и литературную жизнь России. Налицо при этом опережение, существовавшее у малороссийского дворянства перед великорусским в отношении к университетскому образованию: в социальном смысле это нужно объяснить, конечно, более ранним развитием образовательных институтов на Украине, чем в центральной России и, безусловно, ролью Киевской академии, готовившей своих воспитанников к восприятию университетской науки в Европе; существовавшие же в российских столицах училища, в целом, с такой задачей пока справиться не могли. Чтобы преодолеть отчужденность большей части русского общества от университетского образования, необходимо было, во-первых, вновь заниматься его пропагандой на государственном уровне и, во-вторых, открыть, наконец, собственный российский университет.

    Именно над последней задачей активно трудились М. В. Ломоносов, желая придать несостоявшемуся в должной мере университету при Академии наук в Петербурге полноценный характер, и И. И. Шувалов, основывая университет «по европейскому образцу» в Москве. И неожиданное подспорье для развития университетской идеи в России было получено в период Семилетней войны, когда в состав Российской империи вдруг вошел еще один университет — Кёнигсбергский.

    Кёнигсбергский университет в годы Семилетней войны

    Вступление России в Семилетнюю войну серьезно повлияло на характер образовательных поездок отсюда в Европу. Были прерваны дипломатические отношения с рядом немецких государств, военные действия затронули традиционные пути сообщения между Россией и Европой. Все это приводило к приостановлению поездок: так, в Академии наук, как уже упоминалось, было принято решению об отзыве студентов. Как показывает статистика, в 1757 г. из России впервые за истекшие тридцать лет на учебу в немецкие университеты не выехал ни один человек (см. Введение, рис. 2).

    Однако вскоре ситуация резко переменилась. 21 января (н. ст.) 1758 г. русскими войсками был занят Кёнигсберг. Его жители принесли присягу императрице Елизавете Петровне, и в городе было введено российское управление, что фактически означало присоединение Восточной Пруссии к Российской империи. Тем самым, в подданстве России оказался, хотя бы и временно, старинный немецкий университет, связи с которым, к тому же, у отечественного образования сложились еще в петровскую эпоху.

    Российские власти в Кёнигсберге сразу же проявили живой интерес к университету. Генерал-губернаторы Восточной Пруссии посещали обычно все его праздники, а университет в свою очередь торжественными речами отмечал «табельные дни» Российской империи. Профессоров часто приглашали на обеды, устраиваемые в домах российских чиновников. Особенное внимание уделял университету назначенный летом 1758 г. Кёнигсбергским генерал-губернатором курляндец Н. А. Корф: он бывал даже на диспутах и производствах в ученые степени, и очевидно не без его влияния, в университет в годы Семилетней войны записались несколько десятков курляндцев, так что, хотя общее количество студентов в результате войны уменьшилось, число прибалтийских студентов в Кёнигсберге возросло, достигнув абсолютного максимума (и составив седьмую часть всех его студентов)[282]. В то же время, симпатии далеко не всех профессоров и местных жителей были на стороне России: так, после сражения при Кунерсдорфе (1759) профессор Д. Г. Арнольдт, убежденный пиетист, выполняя обязанности пастора кирхи в Кёнигсбергском замке, должен был произнести речь по случаю победы войск российской императрицы, которую начал библейским изречением: «Не радуйся, моя противница, что я побежден, ибо я восстану», и продолжал проповедь о том, что победители должны видеть в своей победе дело рук Божиих и являть себя достойными его благодеяний, оказывая милость к тем, кто попадает под их власть, а побежденные должны понять собственные прегрешения, которыми прогневили Бога. За эту речь пастор был арестован немедленно по выходе из церкви и, несмотря на настойчивые просьбы университета, освобожден только чрез полгода по болезни, с обязательством отречься с церковной кафедры от своих слов. Однако в день назначенной новой проповеди в церкви был брошен клич о пожаре, что привело к общему беспорядку (как полагали, это сделали студенты, желая помочь своему профессору выйти из затруднительного положения). Арнольдт, впрочем, смог только сказать, что он не хотел причинить обиды российским властям[283].

    Какое же, в целом, значение имел Кёнигсбергский университет в это время для России? Эта эпоха оказалась значимой прежде всего тем, что именно тогда, впервые с петровских времен, высшее образование в стенах Кёнигсбергского университета вновь получили десятки молодых людей — уроженцев великорусских губерний. В 1758—1760-е гг. потребности государственного управления Восточной Пруссией приводили к тому, что Кёнигсберг постепенно наполнялся русскими людьми: офицерами, служившими при генерал-губернаторе Восточной Пруссии, чиновниками так называемой «Кёнигсбергской конторы» — органа временного управления, которому требовались переводчики, письмоводители и т. д. Для всех них наличие в Кёнигсберге университета являлось благоприятным обстоятельством, чтобы расширить свои знания, проявить интерес к наукам. Кроме того, воспользоваться «собственным» немецким университетом решили в это время и на государственном уровне, увидев подходящую возможность для обучения здесь будущих русских преподавателей и ученых.

    В последнем главную роль сыграл И. И. Шувалов — фаворит императрицы Елизаветы, основатель и первый куратор Московского университета, в котором он мечтал увидеть европейски образованных отечественных профессоров, для чего необходимо было организовать их подготовку за границей. Переход Кёнигсберга под власть России представился Шувалову для этого весьма удобным случаем. Уже в июне 1758 г. в Московский университет от куратора поступило распоряжение выбрать лучших из числа студентов, а также учеников, которые заканчивали дворянскую и разночинскую гимназии при Московском университете, для последующей отправки их в Кёнигсберг. На заседании Конференции (совещательного органа профессоров Московского университета) были выбраны трое студентов — Семен Зыбелин, Петр Вениаминов и Данила Ястребов, а также «пансионеры» дворянской гимназии — Матвей Афонин и Александр Карамышев — и разночинской гимназии — Иван Рыбников и Иван Свищов[284].

    Все семеро юношей были привезены в Петербург, где, вероятно, лично представлены Шувалову, а затем, в конце августа 1758 г. выехали в Кёнигсберг. В историографии ранее встречались неправильные указания на то, что воспитанники Московского университета якобы около года провели в академическом университете, занимаясь под руководством Ломоносова. Виновником этой ошибки был сам Шувалов, который в одном из документов написал о своих подопечных, что они «все были вместе отправлены в Кёнигсберг из С.-П.-Б. в 1759 году августа в последних числах». Допущенная здесь куратором случайная ошибка в один год исправляется по матрикулам Кёнигсбергского университета, из которых видно, что Вениаминов, Зыбелин и Ястребов поступили в число студентов 10 ноября (н. ст.) I758 г.[285]

    Подробности учебы московских студентов в Кёнигсберге содержатся в рапортах, поданных некоторыми из них после возвращения в Московский университет. Так, Матвей Афонин сообщал, что в Кёнигсберг они прибыли 6 сентября, без четкого предписания, «каким предметам должны учиться» и, как было приказано в Петербурге, немедленно явились к генерал-губернатору Восточной Пруссии Н. А. Корфу. Старшие юноши, выбранные из студентов Московского университета, уже имели достаточную подготовку, чтобы немедленно приступить к слушанию лекций, но младших четырех учеников по совету губернатора было решено еще в течение года готовить к поступлению в университет, занимаясь с ними немецким языком и латынью[286]. Спустя год их проэкзаменовал на знание этих языков профессор И. Г. Теске, декан философского факультета, после чего 30 августа 1759 г. они также были вписаны в число студентов.

    Основным университетским наставником всех семерых россиян в Кёнигсберге был уже упоминавшийся профессор Ф. И. Бук. Под его руководством они прошли курсы философии, математики и экспериментальной физики. В 1759–1760 гг., по-видимому, занятия всех семерых студентов совпадали, и они посещали лекции философского факультета (Зыбелин и Вениаминов сообщали, что также слушали там у профессора Теске лекции по теоретической физике и брали уроки немецкого языка), и, судя по сохранившим архивным документам, жили они также вместе [287].

    Однако затем их судьбы разделились. В начале 1761 г. И. И. Шувалов прислал из Петербурга инструкцию, по которой среди младших студентов нужно было выбрать двух «для изучения земледелия и горных наук».

    Наилучшие успехи показали Афонин и Карамышев, и в июле 1761 г. из Кёнигсберга их отправили дальше в Швецию, в Упсальский университет, где занятиями русских студентов руководил сам великий ученый-естествоиспытатель Карл Линней. М. И. Афонин вернулся в 1769 г. в родной Московский университет и был избран там первым профессором естественной истории и земледелия, а А. М. Карамышев преподавал в Горном училище в Петербурге, руководил горными заводами, имел звание члена-корреспондента Российской академии и Стокгольмской академии наук. Два других студента, Ястребов и Рыбников, были потребованы Шуваловым обратно в Петербург, где назначены преподавателями Кадетского корпуса, который Шувалову пришлось возглавить в начале 1762 г. по воле императора Петра III. Бывший же ученик разночинской гимназии Иван Свищов по составленным о нем отзывам оказался весьма неприлежен, «за худое поведение» долгое время находился под стражей, и в июне 1760 г. Шувалов приказал возвратить его в Россию и «во его исправление» назначить служителем в Академию художеств на место «помощника тафельдекера» (в переводе с немецкого, служителя, который накрывает на стол) с ничтожным жалованием ю рублей в год.

    Таким образом, дольше всего, до середины 1763 г. (т. е. всего в течение пяти лет), пробыли в Кёнигсбергском университете старшие студенты Семен Зыбелин и Петр Вениаминов. Окончив подготовительное для них обучение на философском факультете, они затем перешли к лекциям медицинского факультета, где слушали курсы анатомии, хирургии, физиологии и патологии, ботаники, фармакологии, клинической практики и химии и в конце получили о прослушанных курсах «официальное свидетельство с печатью»[288]. На этом их образование за границей, однако, не закончилось, поскольку из Кёнигсберга они были отправлены дальше в Лейден, где и защитили через год диссертации на степень докторов медицины. С. Г. Зыбелин и П. Д. Вениаминов по окончании командировки также вернулись в Московский университет, став первыми русскими профессорами на его медицинском факультете.

    Описанная командировка была первой заграничной поездкой воспитанников Московского университета, предпринятой по инициативе его куратора, которая, как видно, увенчалась успехом, дав университету трех профессоров и еще трех преподавателей петербургских училищ. В последующей истории Московского университета такие поездки станут регулярными, без которых немыслимо будет поступательное развитие его профессорского состава, и о них еще пойдет речь в следующих главах.

    Помимо будущих профессоров среди студентов Кёнигсбергского университета в рассматриваемые годы выделялась вторая группа россиян — переводчики Кёнигсбергской конторы, которые по собственным прошениям поступили в университет. История их появления здесь такова: весной 1759 г. генерал-губернатор Н. А. Корф сделал запрос в Петербург о присылке к нему переводчиков с немецкого языка. В Петербурге сочли, что таких переводчиков может предоставить Московский университет, откуда по распоряжению Сената в начале июня 1759 г. в Кёнигсберг были присланы четверо студентов и шесть учеников гимназий.

    Все четверо студентов — Сергей Малиновский, Илларион Садовский, Панкратий Полонский, Илья Семенов — были переведены в Московский университет из различных семинарий и поэтому неплохо владели латынью, на которой читалась большая часть их лекций, однако немецкий язык знали гораздо хуже. Вот что сообщал, например, о себе Сергей Малиновский: в рапорте генерал-губернатору он указал, что происходит «из церковнических детей», имеет от роду 23 года, в науках упражнялся с 1747 г., вначале в Нижегородской семинарии, откуда 22 июля 1755 г. определен студентом Московского университета, где «4 года обучался юриспруденции натуральной и римской, которую уже и окончил, философии, теоретической арифметике и геометрии, красноречию латинского языка и немецкого с недавнего времени, с которого переводить еще не в состоянии. Что касается до латинского языка, то я как с оного на российский, так и с российского на оный переводить в состоянии» [289].

    Еще меньшего приходилось ожидать от учеников гимназий, юношей от 14 до 18 лет: немецкого языка среди них не знал никто, кроме четырнадцатилетнего Христофора Штеге (Staege), который, будучи сыном немецкого врача, в свою очередь едва мог говорить по-русски. Корф назначил всем прибывшим экзамен, на котором выяснилось, что никто из них не готов к службе переводчиком. И тогда сами студенты обратились к Корфу с письмом, в котором показали высокий уровень сознательности и то стремление к получению подлинного образования, овладению науками, которое мы уже многократно отмечали у русских студентов за границей. Сперва они объяснили, почему оказались не подготовленными стать переводчиками: «Мы, будучи в Императорском Московском университете студентами, обучались разных наук приличных студентскому званию чрез четыре года и чрез них старались принести Отечеству ту пользу, которое оно от них ожидало. Что касается до немецкого языка, то мы оного обучались не более как один год, который продолжая, изучали мы грамматические правила и делали под предводительством магистра не больше школьных ексерциций, и в сколь краткое время, при том многим заняты будучи профессорскими лекциями, ни говорить, ни переводить по-немецки, как должно обучиться не могли». Дальше же, видя свою неспособность к службе при генерал-губернаторе, но в то же время, не желая терять открывшиеся им новые возможности для учебы, они просили Корфа «сделать с нами отеческую милость и оставя нас при старой команде определить с находящимися здесь из Императорского Московского университета студентами для приведения к окончанию нашего обучения, дабы толики лет труды и издержанный на нас казенной кошт напрасно не пропал, и мы бы могли оказать пользу отечеству в рассуждениях нашего звания»[290].

    Письмо от имени всех юношей было подписано старшими студентами Малиновским, Полонским и Садовским. Очевидно, что на их решение повлияло уже успешно начатое обучение в университете их товарищей по Московскому университету, к которым они желали присоединиться. Кроме того, можно усмотреть в их письме и конечно неслучайную аналогию с просьбами, исходившими от петровских переводчиков в 1720 г., когда те, также заботясь о «государственной пользе», просили устроить продолжение их обучения в «добрых Академиях» (см. главу 2).

    Стоит выделить и заслугу генерал-губернатора Н. А. Корфа, оказывавшего покровительство поступающим в университет. Он и в данном случае пошел навстречу юношам и, определив их на казенное жалование, официально командировал в университет к тому же профессору Ф. И. Буку, у которого уже занимались присланные Шуваловым семеро студентов из Москвы. Согласно сохранившемуся в архивном деле расписанию занятий, переводчики слушали лекции Бука по философии и математике (четыре часа в неделю), а также ежедневно учили немецкий и французский языки с теми же преподавателями, что и ранее присланные ученики из Московского университета. Обучение стоило достаточно дорого (даже, например, в сравнении с ценами Марбурга двадцатилетней давности во времена Ломоносова; на повышение цен, видимо, повлияла война): профессор Бук за свои лекции требовал в год 16 талеров 16 грошей, учителя языков магистр Мутон и кандидат Надровский — около 12 талеров. Выдаваемое же переводчикам из Кенигсберской конторы жалование составляло по 90 рублей в год для четверых старших студентов и по 50 рублей — для шести младших, бывших учеников гимназии. Эти небольшие суммы должны были тратиться ими только на обучение и книги, не считая «платья, стола, квартиры, дров и истопника», которыми их снабжали бесплатно (заметим, что будучи на казенном содержании в Московском университете, они получали гораздо меньше: студенты по 40 рублей, а ученики — по 15 рублей в год). С другой стороны, казенное платье и обувь были дешевыми и, следовательно, плохого качества (на них, согласно отчетной смете, уходило всего по 2 рубля в год на человека), что заставляло переводчиков просить прибавки к жалованию.

    В начале 1760 г. Сенат официально одобрил меры, принятые Корфом, и взял на себя расходы по обучению. О том, что учеба шла хорошо, и за прошедший год переводчики достигли успехов в немецком языке, свидетельствует состоявшееся в 1760 г. производство шести бывших учеников в студенты Кёнигсбергского университета. На этом основании они просили об увеличении жалования с 50 до 90 рублей, что сравняло бы их со старшими студентами, и в подтверждение приводили текст выданного им «матрикула» (в переводе на русский язык он сохранился в архивном деле): «По благорассмотрению высокородного и высокопочтенного господина академии ректора, физики профессора, прусской консистории советника и находящихся здесь пансионеров куратора Иоганна Готтофреда Теске, высокоблагородного и высокопочтенного господина академии канцлера, обоих прав доктора и ординарного профессора, прусской консистории вице-президента и официала Целестина Ковалевского князь Иван Шихматов, князь Николай Шихматов, Степан Доможиров, Сергей Бухвостов, Николай Бухвостов 8/19 апреля, Христофор Штеге 19/30 июня сего 1760 году в Кёнигсбергской академии во число студентов произведены. Во свидетельство чего практической философии профессором и философского факультета деканом Каслем, Андреем Христиани реченой академии и печать приложена. Кёнигсберг сентября 8 дня 1760 году»[291].

    Интересно, что четверо старших переводчиков — Малиновский, Садовский, Полонский и Семенов — в матрикулы университета так и не были записаны, хотя занимались вместе со всеми по распоряжению Корфа. Объяснение этому, вероятно, лежит в финансовой стороне дела: имматрикуляция стоила денег, при этом ничего не меняя в положении старших студентов, тогда как для младших само приобретение звания «студентов» означало изменение их статуса в глазах начальства. Заметно также, что никто из русских студентов в эти годы не стремился к утверждению своей «академической свободы», т. е. неподсудности со стороны внешних для университета властей, которая, очевидно, в период пребывания в Кёнигсберге русских войск была значительно ограничена [292].

    Со студентами Малиновским и Садовским во время их обучения в Кёнигсбергском университете близко сошелся служивший в это время в канцелярии Корфа А. Т. Болотов, в будущем известный общественный деятель, ученый и писатель, автор подробных записок о своей жизни. По его характеристике, оба студента были «весьма хороших характеров, хорошего и смирного поведения; оба охотники до наук и хорошо в университете учившиеся и довольные уже сведения обо всем имевшие, а при том с хорошими чувствиями люди». Зачастую вместе со своими приятелями Болотов и сам посещал лекции университета, причем к его увлечению этими занятиями генерал-губернатор Корф не только отнесся положительно, но даже попросил помощи. Из Петербурга для обучения в Кёнигсбергском университете к Корфу был прислан родственник по фамилии Чоглоков [293], который жил у одного из профессоров на полном пансионе, однако требовал за собой присмотра, что губернатор и поручил Болотову. Так Болотов приобрел знакомства в среде Кёнигсбергских профессоров, пользуясь у них «особливым уважением»: те приглашали его на университетские торжества и оказывали ему «как бы уже ученому человеку особливую вежливость и учтивство». Таким образом, не будучи формально записанным в студенты и не пройдя здесь полного курса учебы, Болотов, тем не менее, «имел случай видеть все университетские обряды и обыкновения и получить как о роде учения, так и обо всем ближайшее понятие» [294].

    Пора широкого обучения русских студентов в Кёнигсбергском университете закончилась в 1762 г., одновременно с подписанным с Пруссией миром, в условия которого входило возвращение ей Кёнигсберга. Русские офицеры покидали город; должны были закончить учебу и переводчики Кёнигсбергской конторы: девять из десяти юношей возвратились в Россию, а Илларион Садовский умер в Кёнигсберге 2 мая 1762 г. В Петербурге в октябре 1762 г. вернувшиеся выдержали экзамен при Академии наук, по результатам которого были определены на дальнейшую службу, где Малиновский и Доможиров получили чины титулярных советников, а И. Шихматов — премьер-майора[295]. Наибольшей известности среди этой группы бывших кёнигсбергских студентов добился Панкратий Яковлевич Полонский — писатель-переводчик дидактических и авантюрных романов, служивший при Академии наук, а затем в Сенате, где достиг чина надворного советника.

    Всего же, согласно матрикулам, в 1758—1760-е гг. студентами Кёнигсбергского университета были 19 выходцев из России, что, как мы видели, составляло далеко не полную цифру посещавших университетские занятия россиян, общее число которых могло, по крайней мере, достигать трех десятков человек. Так, профессор Ф. И. Бук вспоминал, что «мог насчитать в своей аудитории более двадцати четырех уроженцев России, среди которых несколько князей и дворян, иных из городского сословия и из хороших, но весьма удаленных семейств»[296] (под последними, вероятно, имелся в виду А. М. Карамышев, родившийся в дворянской семье в Сибири).

    Столь высокое представительство русских студентов в немецком университете было абсолютным рекордом для XVIII века. Оно объяснялось, конечно, теми уникальными, отчасти случайными обстоятельствами, в которых находился Кёнигсбергский университет в отношении к России в 1758–1761 гг. Но одновременно, именно этот короткий эпизод в истории русско-немецких университетских связей послужил окончательным рубежом, после которого в России повсеместно утвердился интерес к европейскому университетскому образованию, вошедшему, наконец, в ряды общепризнанных ценностей и служившему обязательным элементом подготовки общественной элиты уже в последующие царствования, начиная с эпохи Екатерины II.

    Глава 4 «Золотая пора»

    Лейпциг

    Близкое знакомство русских людей с высшим образованием, состоявшееся в середине XVIII века, придало новый импульс студенческим поездкам за границу в последующее время. Для царствования Екатерины II картина резко отличается от первой половины века (см. Введение, рис. 1–2): в ней теперь нет длительных спадов, годов, в которые студенты из России вообще не выезжали, но, напротив, число поездок не опускается ниже пяти человек в год, а по большей части их уровень колеблется от десяти до двадцати ежегодно. «Золотая» же пора русского студенчества в Германии наступила с середины 1760-х до конца 1780-х гг. За эту четверть века студентами немецких университетов стали около трех с половиной сотен уроженцев России, причем среди них равномерно представлены выходцы из Малороссии, центральных русских губерний и российские немцы.

    В таком обильном студенческом потоке на первых порах еще очень заметна побуждающая роль государства. Так, только в 1765–1767 гг. правительство Екатерины II при ее личном участии отправляет в немецкие университеты 28 человек. Из них пятеро были командированы Академией наук, один — Санкт-Петербургским адмиралтейским госпиталем, десять человек — Святейшим Синодом, наконец, еще двенадцать молодых дворян находились в особом ведении Кабинета Ее императорского Величества. Об этой последней группе студентов, посланной в Лейпцигский университет преимущественно и пойдет речь в настоящем параграфе.

    Обучение группы молодых дворян в Лейпциге в конце 1760-х гг. получило широкую известность в отечественной историографии благодаря тому, что среди них находился А. Н. Радищев. Уже в XIX веке в первых работах М. И. Сухомлинова на эту тему был поставлен вопрос, насколько повлияло обучение в Лейпциге на складывание мировоззрения писателя и можно ли уже здесь видеть зерна его последующих радикальных взглядов[297]. В советской историографии наиболее подробными и глубокими оказались исследования А. И. Старцева. Однозначно признавая за Радищевым звание дворянского революционера, историк без колебаний усматривал истоки формирования его революционных взглядов в годах учебы, проведенных в Лейпциге. Особое значение в связи с этим приобретал т. н. «студенческий бунт» лета 1767 г., в котором, по мнению Старцева, были продемонстрированы первые проявления «ненависти к самовластию, протеста против гнета и бесправия». Один из руководителей «бунта», друг Радищева Ф. В. Ушаков, скончавшийся затем в Лейпциге, рассматривался исследователем как «безвременно умерший борец-революционер».

    Таким образом, как это часто проявлялось в советской историографии, основной акцент в исследовании пребывания русских студентов в Лейпциге переносился с собственно учебного процесса на проявления их «революционного протеста», при этом общее значение их учебы, ее место в развитии системы образовательных поездок русских студентов в немецкие университеты оставалось нераскрытым. Надо сказать, что основу для такой искаженной трактовки заложил сам А. Н. Радищев. Именно он в 1789 г., за год до выпуска «Путешествия из Петербурга в Москву» и спустя двадцать лет после окончания своего студенчества в Лейпциге, напечатал «Житие Федора Васильевича Ушакова» — по форме произведение мемуарного характера, в которое Радищев вставил, однако, множество критических суждений по отношению к самодержавию, подкрепляя их примерами из юности своих товарищей, центральным среди которых было описание их лейпцигского бунта.

    Излишне поэтому подчеркивать, что «Житие Ушакова» как исторический источник обладает крайней субъективностью и, отражая взгляды зрелого Радищева, лишь с крайней осторожностью может использоваться для характеристики его студенческих лет. Между тем, следуя ему, т. е. воспринимая столкновение студентов со своим наставником как центральное событие их жизни в Лейпциге, можно прийти к неправильным выводам в отношении оценки политики правительства Екатерины II по привлечению студентов к европейскому университетскому образованию. Действительно, если большие деньги из казны тратились только на то, чтобы студенты имели возможность формировать свои «антикрепостнические взгляды» и проявлять «революционный протест против самодержавия», то образовательную политику Екатерины II с государственной точки зрения следует признать неудачной. Неясным, впрочем, тогда остается, из-за чего эта политика продолжалась с определенной последовательностью и настойчивостью в течение, по крайней мере, двадцати лет.

    С другой стороны, «бунт» студентов в Лейпциге для исследования общей истории русского студенчества за границей в XVIII в. не может сбрасываться со счетов как незначительное событие, а, наоборот, является единственным в своем роде, когда противоречия между студентами и их начальством в университете достигли такой остроты, что потребовали арестов и участия военной силы. Раскрытие смысла этих противоречий и причин столкновения послужит предметом дальнейшего подробного анализа. Однако объявлять этот «бунт» закономерным порождением «революционных взглядов» студентов нельзя. Многое, напротив, указывает здесь на случайное стечение нескольких неблагоприятных обстоятельств, которые, в своей совокупности, уже не повторялись больше ни при одной последующей командировке в немецкий университет и следовательно больше не препятствовали в целом успешному ходу обучения там русских студентов.

    Середина 1760-х гг. отмечена первым взлетом интереса императрицы Екатерины II к проблемам народного образования. При непосредственном участии императрицы были составлены уставы ряда воспитательных учреждений (Академии художеств, Кадетского корпуса, Смольного института). В этой и последующей законотворческой деятельности Екатерины II в данной области проглядывала определенная образовательная модель, которой придерживалась императрица. Екатерина верила в возможность воспитания «идеальных граждан» для собственного государства так, как это предлагалось в теориях мыслителей эпохи Просвещения. С одной стороны, перед ней стояла прагматическая задача, которую должен решать любой государь, — как «получить людей к службе политической и гражданской способных», с другой стороны, методы, которые предлагал ей век Просвещения, были достаточно утопичны. Вся сила возлагалась на точное следование воспитательным инструкциям, которые с необходимостью, уже сами по себе должны были способствовать культивированию в воспитанниках нужных государству добродетелей и умалению пороков. За свою жизнь Екатерина написала немало таких инструкций: вспомним, наконец, что и ее родной внук, будущий Александр I, также рос в строгих рамках «воспитательного эксперимента» своей бабушки.

    При этом, немалое значение, помимо самих инструкций, имело и место воспитания. В части своих образовательных проектов императрица, как и многие философы-просветители, предпочитала закрытые учебные заведения, замкнутые в себе, удаленные от «пороков общества». Однако и к университетам она испытывала явную симпатию. Развитие такого ее отношения к университетам, к сожалению, за недостатком источников прослежено быть не может, но бросается в глаза, что именно в 1765–1767 гг. Екатерина, например, впервые обращает пристальное внимание на Московский университет (выказывая готовность рассмотреть новый проект его устава, а затем разрешая чтение лекций на русском языке[298]. Относящиеся именно к этим годам вышеупомянутые командировки русских студентов в немецкие университеты также показывают доверие к этим учреждениям императрицы, которая передавала университетам возможность воспитания определенных категорий своих подданных. Так, упомянутая отправка десяти студентов от Святейшего Синода в Гёттингенский и Лейденский университеты (при этом еще шестеро были отправлены в Оксфордский университет) была вызвана желанием Екатерины иметь образованных священников (подробнее см. ниже). Здесь можно провести определенную аналогию с посылкой Петром I на учебу за границу молодых россиян, только Петр искал немедленной выгоды для России в том, чтобы его подданные овладели практическими навыками, которые им давали мореходные и инженерные школы Англии, Голландии и Италии, а Екатерина думала о том, какую пользу для воспитания российских граждан могут принести богословские и юридические факультеты немецких университетов.

    Как раз на юридический факультет Лейпцигского университета для обучения праву в его европейском понимании и направлялись за казенный счет двенадцать молодых дворян по личному решению Екатерины И, принятие которого, по-видимому, относится в начале 1766 г. з Заметим, как уже обсуждалось в первой главе, что с точки зрения просвещенного абсолютизма, именно юридические факультеты университетов должны были выполнять главную задачу по подготовке для государства образованных чиновников, и в этом смысле поставленная Екатериной цель находилось в полном соответствии со взглядами на университеты других современных ей монархов Европы.

    Самой императрицей проводился и отбор будущих студентов. 22 февраля 1766 г.[299] она собственноручно отметила в списке выпускников Пажеского корпуса шестерых человек, назначенных «в Лейбциг для наук»: это были Алексей Кутузов, Петр Челищев, Андрей Рубановский, Александр Римский-Корсаков, Александр Радищев и Сергей Янов[300]. К этой шестерке по различным ходатайствам в течение полугода присоединили еще шесть молодых людей: князей Василия Трубецкого и Александра Несвицкого, братьев Федора и Михаила Ушаковых, Ивана Насакина и одиннадцатилетнего подростка Василия Зиновьева (близкого родственника братьев Орловых). В результате возникло постоянно повторяемое в последующих документах число «двенадцать учеников» (хотя, на самом деле, из-за различных обстоятельств, количество русских студентов в Лейпциге почти постоянно было меньше двенадцати). Думая о своих студентах как о зачинателях нового русского чиновничества, распространяющих вокруг себя в отечественных присутственных местах учение «добра и справедливости», императрица могла позволить себе такие символы. В то же время, из расчета на двенадцать человек отпускалось в дальнейшем из казны финансирование, поэтому освобождавшиеся вакансии восполнялись затем новыми студентами, присылаемыми из Петербурга. Забегая вперед и допуская известный анахронизм, можно сказать, что с финансовой точки зрения в Лейпциге был основан «русский студенческий институт» на двенадцать мест, существовавший восемь лет вплоть до 1775 г.

    Почему же для подготовки будущих «идеальных» русских государственных деятелей был выбран именно Лейпциг? Ответ на этот вопрос в свете дальнейшего анализа будет ключевым, поскольку, во многом, именно особые обстоятельства, связанные с Лейпцигским университетом, повлияли на ход обучения здесь русских студентов, вплоть до открытого выражения ими своего протеста.

    В третьей четверти XVIII в. Лейпцигский университет был любимым местом учебы европейского дворянства: немецкого и зарубежного, в том числе из Восточной Европы. Так, в 1760-е гг. здесь отмечали особый приток прибалтийских баронов, посещали университет в это время и датчане, венгры, шведы[301]. Столь ярко выраженную тягу к Лейпцшу именно дворянских студентов следует объяснить несомненным своеобразием, которым этот университетский город отличался от всех остальных. Если Галле и Иена, небольшие, замкнутые города, готовили, в основном, теологов и правоведов, воспитывавшихся там из представителей бюргерства с их невысоким уровнем культурных запросов, что обуславливало известную всей Германии «грубость» в нравах студенчества, то Лейпциг мог предоставить отпрыскам из высших сословий все возможности для подобающего им времяпрепровождения, какие только дает большой торговый город [302].

    Книжная торговля, проходившая здесь, служила отражением культуры всей Европы, в Лейпциге были собраны известные библиотеки, антикварные коллекции, наконец, сказывалась близость столицы Саксонии, Дрездена, и не только в регулярных визитах саксонского двора, но и в приездах придворного театра. Все это в глазах дворянства придавало студенческой жизни в Лейпциге особую ценность, не сравнимую с другими университетами. Так, отец Гёте, человек старых дворянских предрассудков и слышать не хотел об обучении сына в Гёттингене, куда того влекли научные интересы, но настаивал на его поступлении в Лейпциг и именно на юридический факультет (где Гёте учился в 1765–1767 гг., застав, таким образом, приезд русских студентов).

    В позднейших воспоминаниях Гёте писал: «Каждая из немецких Академий имеет свое особенное лицо… В Иене и Галле грубость студентов достигала высших пределов, применение физической силы, драки на шпагах, дикая самооборона были в порядке вещей, и вся жизнь словно бы служила в их удовольствие. Отношение между учащимися и жителями этих городов, при всех особенностях, сходилось в том, что дикий чужеземец не питал никакого уважения перед бюргером, полагая себя в своей собственной власти, наделенным благодаря данным ему привилегиям полной свободой и своеволием. Напротив того, в Лейпциге студент стремился быть в той же мере галантным, в какой ему хотелось вступить в общение с богатыми, благовоспитанными и образованными жителями»[303]. И по мнению других современников, многие университетские города слишком носили на себе «отпечаток студенчества», а студенты там, кроме как с профессорами, могли общаться лишь друг с другом. В Лейпциге же у студентов «тон был чище и неиспорченнее», а главное, они не играли здесь такой роли, как в Иене или Гёттингене — имея благодаря торговле собственные доходы, бюргеры не так сильно зависели от студентов и, соответственно, меньше позволяли тем демонстрировать свою «академическую свободу»: по словам очевидца, его приятно поразило, что студенты здесь не «оккупируют кофейни и бильярды», а сидят по домам или вращаются в хорошем обществе[304]. «Близость Дрездена, внимание, обращаемое оттуда на Лейпциг, истинное благонравие высшего университетского начальства, — подытоживает Гёте, — все это не могло не оказывать нравственного и даже религиозного влияния».

    Эта благоприятная для воспитания молодых русских дворян репутация Лейпцигского университета, о которой, конечно, знала Екатерина, скрывала два недостатка. Во-первых, именно в силу оживленной торговли и богатства приезжающих туда во множестве на учебу дворян Лейпциг для студентов был очень дорогим городом: некоторые, проведя здесь один-два семестра, не выдерживали высоких цен и уезжали в Иену, где в силу бюргерского характера студенчества прожиточный уровень был гораздо ниже.

    Во-вторых, будучи интеллектуальным и культурным центром европейского масштаба, Лейпциг в то же время обладал старым университетом, который по своему внутреннему и внешнему устройству совершенно не соответствовал научным притязаниям времени, уже в полную силу проявившимся, например, при основании университета в Гёттингене. Саксонские курфюрсты, в отличие от правителей Ганновера, ничего не делали для модернизации своей «обители муз». Мало того, что во внутреннем управлении еще сохранялось утратившее в XVIII веке всякий смысл, средневековое деление на «четыре нации», но и с точки зрения преподавания далеко не во всех областях университет находился на должном уровне. Профессора Лейпцигского университета в последней трети XVIII в., после времен Готтшеда, больше не вписали крупных имен в историю немецкого Просвещения[305]. В одном из документов, связанных с «бунтом» русских студентов, немецкий чиновник приводил собственное мнение о том, что этот университет «не преследует цели воспитывать больших ученых или таких, которые будут изучать одни лишь так называемые изящные науки, а должен готовить людей, которые могут быть применены для государственных дел, то есть будут обладать полезными знаниями и хорошо писать»[306]. Фактически, тем самым, он признавал несостоятельность университета в смысле дававшейся в нем научной подготовки (заметим, что ни один студент Петербургской академии наук в XVIII в. больше не будет направлен в Лейпциг). К тому же процветали здесь и общие пороки всех тогдашних старых университетов — протекционизм и кумовство: Гёте описывал, как обвинения в «непотизме» (т. е. покровительстве родственникам) затрагивали даже самых уважаемых лейпцигских профессоров.

    Для Екатерины II, тем не менее, Лейпциг был прежде всего городом, где учился граф Владимир Григорьевич Орлов. Младший брат фаворита императрицы Г. Г. Орлова, воспитывавшийся на попечении у братьев, в двадцатилетием возрасте был отправлен в Лейпцигский университет и провел там три года «в усердных занятиях, особенно интересуясь науками естественными и астрономией». По отзыву академика Я. Штелина, граф В. Г. Орлов «за короткое время своего пребывания в Лейпцигском университете добился очень больших успехов», которые показались императрице столь весомыми, что в двадцать четыре года она назначила его директором Петербургской академии наук[307]. Именно этот успешный пример Орлова, если не прямые его советы, подвигли императрицу к ее решению о выборе Лейпцига для обучения молодых дворян. Сам Орлов немедленно написал об этом своим учителям в Лейпциг. Перечень пройденных им наук показывал, что он занимался у знакомого нам астронома Г. Гейнзиуса (впрочем, уже весьма престарелого, так что на ход обучения русских дворян, прибывших в Лейпциг в 1767 г., за два года до его смерти, он уже никакого влияния не оказывал), а помимо него Орлов с благодарностью поддерживал переписку с профессором истории права И. Г. Беме и профессором философии X. Зейдлицем. Последние двое рассматривались в Петербурге как возможные опекуны русских студентов.

    Перед намеченным на конец сентября 1766 г. отъездом из Петербурга отобранных двенадцати студентов Екатерина собственноручно составила подробную инструкцию для их обучения[308]. В этом документе было всё, что, как казалось императрице, обеспечивало успех задуманного предприятия: выделенные главные предметы занятий (история, моральная философия и право — естественное и народное), при которых в то же время оставлялась известная свобода в изучении других наук «всякому на произволение»; забота о религиозном воспитании, для чего вместе с дворянами ехал иеромонах, а им предписывалось соблюдать утренние и вечерние молитвы, регулярно посещать богослужения в православной церкви в Лейпциге, исповедоваться и причащаться; рекомендации о полезном провождении свободного времени, посещая «ученые университетские собрания», общение в светских кругах, «пристойные увеселения» и прогулки в известные часы и т. д.

    Инструкция также гласила, что молодые русские дворяне по прибытии в Лейпциг должны быть поручены попечению одного из университетских профессоров, как уже неоднократно бывало в прежних поездках. Однако в данном документе, впервые в истории студенческих командировок из России, возникла и иная фигура — инспектор, имеющий «особое надсмотрение» над студентами.

    С одной стороны, в появлении у русских дворян в Лейпциге «гофмейстера» не было ничего принципиально нового или неожиданного. Многие молодые князья, графы или бароны приезжали сюда вместе с наставниками. Настораживала, правда, с самого начала очень ярко выраженная в инструкции начальственная власть инспектора над студентами. Он не только должен был наблюдать за ними во время учебы и дома неотлучно (за исключением только лекционных часов), но и отвечал за снабжение студентов всем необходимым — едой, платьем, книгами, так что на руки юношам выдавалась лишь небольшая сумма денег «для всяких мелких нужд». Инспектор также должен был блюсти и саму дворянскую честь своих воспитанников, ибо «ежели б кто из дворян кем был обижен, в том инспектору искать у кого надлежит сатисфакции».

    Таким образом, из простого воспитателя и хранителя инструкции, каковым по первоначальной идее должен был быть инспектор, он становился ключевой фигурой, от которой зависела вся жизнь студентов в Лейпциге и даже их честь. Возможно, при надлежащем выборе кандидатуры инспектора такие заботы и предосторожности и могли бы принести пользу, однако события показали, что главный просчет при организации поездки был допущен с самого начала и состоял в приглашении на эту должность совершенно неподходящей персоны — лифляндца майора Г. Г. Бокума.

    Поиски инспектора велись при дворе достаточно долго: есть свидетельство, что еще в феврале 1766 г. Екатерина делала запрос об этом лифляндскому генерал-губернатору. Почему была выбрана Лифляндия, не трудно понять — наставником студентов должен был быть человек, не только знающий немецкий язык как свой родной, но также понимающий реалии жизни в Германии. Однако почему и как именно Бокум был утвержден в должности инспектора, мы не знаем. Навряд ли его «апробировала» сама Екатерина, которая, как свидетельствует история, все-таки имела определенное чутье в выборе воспитателей — скорее здесь сыграла свою роль чья-нибудь протекция. И в самом деле, уже при ближайшем знакомстве становилось понятно, сколь мало подходит Бокум на роль наставника для «идеальных русских чиновников». Надменный, хвастливый, подобострастный, он сохранил представления о методах воспитания чуть ли не с позапрошлого века (в Лейпциге он с гордостью показывал случайному знакомому клетку, применявшуюся им для наказаний несовершеннолетних дворян — детей екатерининских сановников, которые несколько позже основной группы студентов были вверены его попечению: в такой клетке человек не мог ни сидеть, ни лежать, сама же клетка подвешивалась к потолку, так что нахождение в ней было сущей пыткой, достойной инквизиции). Но даже не эти качества составляли главную беду — обладая большой семьей (жена с четырьмя детьми), майор был беден и по известной в российском государстве привычке решил «кормиться от места». Как позже с горечью признавался статс-секретарь А. В. Олсуфьев, один из сановников Екатерины, организовывавший и контролировавший поездку, Бокум захотел «вывлечь себя, жену и детей из собственной бедности», не желая упускать возможности использовать те огромные суммы, которые, на первых порах практически бесконтрольно, были переданы в его распоряжение.

    На осуществление замысла императрицы действительно были выделены немалые средства: первоначально, т. е. с 1766 г., каждому из двенадцати дворян выплачивалось из казны по 800 рублей в год, столько же составляло жалование инспектора и еще в сумме 800 рублей уходило на содержание священнослужителей: иеромонаха и его служки. С 1769 г. Бокум, жалуясь на дороговизну, добился прибавки, и содержание одного студента стало составлять тысячу рублей, а по признанию Олсуфьева, всего в Лейпциг ежегодно отправлялось векселями около пятнадцати тысяч рублей (для сравнения упомянем, что ровно в такую сумму изначально обходился казне весь бюджет основанного в 1755 г. Московского университета). Можно представить себе, какие чувства овладели майором при получении при отъезде из Петербурга разом такой суммы, если даже куда более скромные в потребностях и наивные марбургские студенты были способны потратить 300 талеров за одну неделю.

    Мошенничество Бокума проявилось уже с самого начала: ведомое им путешествие из Петербурга в Лейпциг (сухим путем, через Ригу, Митаву, Кёнигсберг и Данциг) длилось неслыханно долго — пять месяцев, в течение которых он мог располагать деньгами, не опасаясь никакого контроля. Многих поразил первый же ужин, состоявшийся после отъезда из столицы (о нем упоминали в своих жалобах из Лейпцига студенты, его же особо выделял Радищев в «Житии Ф. В. Ушакова», и даже иеромонах Павел отметил это событие в своих показаниях против Бокума во время окончательного разбирательства в 1771 г.). Дворяне получили на ужин по ломтю хлеба с маслом и старое нарезанное мясо, тогда как Бокум с семьей заказали себе роскошную трапезу. Из «экономии средств» майор заставлял студентов спать на соломе: те рассчитывали, что неуютный сон заставит их раньше пуститься в дальнейший путь, но сам Бокум всегда преспокойно почивал до девяти часов утра. За время путешествия, между тем, им были израсходованы все выданные в Петербурге деньги. Посланник России в Саксонии князь А. М. Белосельский, первым ознакомившийся с отчетом инспектора о поездке, писал: «Дорожный их счет ужасен мне показался, а особливо суммы, которые они в трактирах платили», а при этом у Бокума не хватало расписок о выплаченных суммах на целых шесть тысяч рублей! Этот мнимый перерасход средств дал ему возможность немедленно по приезде в Лейпциг требовать прибавки и оправдывать неприсылкой средств свое последующее недостаточное содержание студентов.

    В то же время Лейпциг, действительно, поразил своей дороговизной, в чем сказывались еще и последствия недавней войны. Именно поэтому на группу русских дворян с особым интересом взирали члены университетской корпорации, предвидя в ней верный источник немалых доходов. Достаточно вспомнить, как всего тридцать лет назад химик Генкель произнес фразу: «Русская царица богата, она может заплатить и вдвое больше!», чтобы заметить, что такое отношение значительного количества немцев к России не переменилось. А среди всех приехавших из России интерес для лейпцигских дельцов представлял в действительности лишь Бокум как единственный распорядитель студенческого капитала. Значение инспектора после приезда в Лейпциг поэтому, не только относительно его власти над студентами, но и перед лицом университета и города, только возросло.

    Бокум же моментально воспользовался своим положением, чтобы приобрести вес в среде профессуры. При этом скоро обнаружился конфликт между двумя профессорами — Зейдлицем и Беме, каждый из которых претендовал на звание опекуна над русскими студентами, показывая соответствующие письма графа В. Г. Орлова. Бокум отдал предпочтение Беме (так что Зейдлиц едва не подал жалобу в университетский суд), и это послужило еще одним звеном в неблагоприятном сцеплении обстоятельств, которое очень скоро привело к взрыву студенческого недовольства.

    О личностях лейпцигских профессоров и примерах их соперничества друг с другом прекрасно повествуют воспоминания Гёте, относящиеся как раз к годам учебы там русских студентов. Так, Гёте рассказывает о практически аналогичной ситуации: глухой неприязни, которой вдруг оказался окружен один из лучших профессоров университета, филолог X. Ф. Геллерт, когда к нему на воспитание были посланы несколько зажиточных датчан. И сам Гёте едва не стал жертвой столь же меркантильных интересов: он имел рекомендательное письмо к Беме как к профессору юридического факультета, но просил его совета, желая перейти к изучению изящных искусств и древностей. Несмотря на все кажущееся дружелюбие, с которым был принят молодой Гёте, профессор «выразил отчетливую ненависть в отношении всего, что было связано с изящными искусствами… страстно ругал филологию и изучение языков, и еще больше поэзию. Уступить этим людям верного слушателя и самому лишиться такового казал ось ему совершенно невозможным.»[309] К этому можно добавить, что даже сам Бокум сообщал в Петербург о том, что «во всем университете нет трех профессоров, кои бы ради прибытка своего жили бы между собою согласно, чему в рассуждении такого небольшого города при таком множестве учителей и дивиться не для чего»[310].

    Со слов Гёте также становится понятно, что выбор Беме в роли ведущего наставника русских дворян, тянущихся к широкому образованию, был неудачным. Гёте, вообще, полагал, что Беме «не обладал счастливым даром обхождения с молодыми людьми, не способен был завоевать их доверие и по необходимости руководить ими», и, как считал сам автор воспоминаний, из всех многочисленных бесед с профессором он не получил никакой пользы[311].

    Между тем, в весенне-летнем семестре 1767 г. новопроизведенные русские студенты (записавшиеся в матрикулы польской нации 23 февраля н. ст.) приступили к учебе. Согласно составленному расписанию, они должны были четыре раза в неделю по часу заниматься немецким, французским языком и латынью, а также логикой с Зейдлицем и слушать лекции по всеобщей истории у Беме[312]. По свидетельству Радищева, молодые дворяне прибыли в Лейпциг с «алчностью к наукам». Препятствием, однако, служило плохое знание ими немецкого языка. Надо сказать, что ввиду большого притока в Лейпциг иностранного дворянства некоторые профессора открывали чтение курсов на французском языке, в том числе и по тем предметам, учиться которым было предписано русским дворянам. Слушание лекций по-французски, особенно на первых порах, конечно, облегчило бы адаптацию русских студентов в университетской среде, но Бокум резко возражал против этого, не желая пересматривать свое решение.

    По сути, сразу же по приезде в Лейпциг обозначился конфликт между представлениями студентов, о том, как они должны учиться, и требованиями их инспектора. Молодые дворяне, старшим из которых (Петру Челищеву, Федору Ушакову, Ивану Насакину, Алексею Кутузову) уже исполнилось двадцать лет, полагали, что сами в состоянии определить, какие лекции им полезно слушать и как лучше исполнить предписанную им императрицей программу учебы. Речь шла о противоречии между дворянским самосознанием, комплексом идей об их личной ответственности перед Отечеством и престолом, который воспитывался в них с детства, и необходимостью беспрекословно подчиняться внешней власти инспектора, с помощью которой тот пытался подавить это самосознание. Характерную оговорку допустил позднее в своих показаниях по делу о «бунте» один из учителей студентов, находившийся в близких к Бокуму отношениях и несомненно повторивший слова инспектора: «Господа студенты считают, что приехали в Лейпциг не для совершенствования своей нравственности, а лишь для занятий науками.»[313]. Иными словами, важнее даже самого обучения в университете, ради которого дворяне и отправились в Лейпциг, с точки зрения инспектора было «совершенствование нравственности», на деле проявлявшееся в мелком тиранстве над студентами, которое те не смогли долго терпеть.

    О том, как действовал Бокум для улучшения нравственности своих подопечных, хорошо свидетельствовала уже первая история с пощечиной студенту, случившаяся спустя два месяца после приезда. Пощечина была дана Бокумом Ивану Насакину, пришедшему к нему с просьбой велеть протопить его жилище (студенты с самого начала, опять-таки из-за пресловутой необходимости экономить средства, были «втиснуты в маленький домик», где жили по двое в тесных, темных и холодных комнатах; Бокум же с семьей поселился отдельно, в просторном доме[314]). Тяжесть оскорбления усугублялась тем, что при его нанесении присутствовали не только другие студенты, но и посторонний человек — лифляндский студент Эрмесс, и, тем самым, оно становилось известным всему университету. Инспектор, который по высочайшей инструкции должен был быть хранителем дворянской чести, опозорил студентов. Федор Ушаков, как старший среди всей группы, написал русскому посланнику в Дрезден письмо с описанием тягостного положения молодых дворян, которые должны были воспринять это оскорбление как коллективное: «На нас указывают пальцами, вот, говорят, русские господа, одному из которых майор дал пощечину. Из этого следует, что нашей чести нанесен ущерб; более того, это — бесчестие для всех русских»[315]. Воспользоваться же традиционным механизмом восстановления дворянской чести через поединок юноши не могли: Бокум являлся их начальником, а дуэли с начальством по кодексу чести были невозможны[316]. Даже сама императрица, когда до нее дошли известия о происшествиях в Лейпциге, написала канцлеру Н. И. Панину о Бокуме: «Что же касается до пощечин, то уже есть ли то правда, ни чем его оправдать не можно»[317].

    Майор, однако, категорически отрицал эту пощечину и настаивал, наоборот, на фактах неподчинения ему студентов, посланник же князь Белосельский полностью встал тогда на сторону Бокума и, больше того, идя на поводу у инспектора, обратился к саксонскому двору с просьбой предоставлять в распоряжение Бокума «по малому числу солдат, когда он потребует», о чем в Лейпциг был направлен соответствующий указ от имени курфюрста. Этот указ явился последним звеном, сделавшим будущее столкновение практически неизбежным.

    Итак, после апрельской истории Бокум получил полномочия распоряжаться уже не только учебой, финансами и внешним обустройством студентов, но и самой их свободой. Надо отметить, что представления о вызове гарнизонных солдат против студентов Бокум должен был делать через университетские власти (иначе нарушался принцип «академической свободы»!), которые пошли ему навстречу, что следует объяснить уже упомянутой строгостью по отношению к студентам и нежеланием потакать их вольному поведению, проявлявшимися в Лейпцигском университете больше, чем в остальных. Нельзя сказать, что русские дворяне совсем не давали поводов к нареканию на них со стороны университета: так Бокум упоминал о взбудоражившей жителей бешеной скачке по улицам города, в которой приняли участие Михаил Ушаков, Насакин, Кутузов и Челищев[318], хотя, вряд ли такие происшествия сильно превосходили обычные студенческие шалости того времени. Университетское начальство, тем не менее, не желая уронить свой авторитет перед инспектором, представляющим российскую императрицу, показало готовность «успокаивать» русских студентов военной силой. Немецкую точку зрения на ситуацию хорошо выражают письма барона фон Гогенталя, по поручению министра иностранных дел Саксонии навестившего дворян в мае 1767 г.: из их содержания следует, что саксонский двор обеспокоен, хочет оправдать оказанное в Петербурге доверие и доказать правильность выбора Екатериной Лейпцигского университета, готов во все вникать и контролировать, и в то же время полностью игнорирует жалобы студентов, во всем полагаясь на инспектора как на «честного, порядочного человека и хорошего хозяина», подопечные которого неприлежны, не подготовлены к учебе и требуют к себе строгости[319].

    К новому взрыву, случившемуся спустя еще месяц после визита саксонского чиновника, таким образом, уже все было подготовлено. Камнем преткновения на этот раз послужили лекции у профессора Беме. Утром 26 июня 1767 г. два студента, князья Александр Несвицкий и Василий Трубецкой, явились к Бокуму с известием, что не могут больше посещать коллегии по истории, поскольку не понимают их (в написанной позже жалобе студентов говорилось о том, что они «не знали довольно немецкого языка, чтобы вразуметь скорый выговор» профессора). Многое свидетельствовало о том, что протест этот не был следствием обычной лени: незадолго до этого те же студенты начали без ведома Бокума посещать лекции по нравственной философии, читавшиеся по-французски, а во время спора с инспектором Трубецкой заявил, что на место Беме найдутся другие достойные профессора, могущие его заменить. С точки зрения студентов, тем самым, речь шла о том, что Бокум не мог наладить нормальный ход их учебы[320], майора же, прежде всего, задело то, что студенты отказываются следовать составленному им расписанию и, следовательно, проявляют «неповиновение».

    Найденное решение соответствовало всему предшествовавшему поведению инспектора — он вызвал солдата и посадил князя Трубецкого под арест. После обеда оставшиеся девять студентов [321] пришли к инспектору узнать, почему князь арестован и долго ли будет сидеть под стражей. Бокум со свойственной грубостью не удостоил их ответом, сам же немедленно бросился к ректору университета с требованием подкрепления. В четыре часа пополудни, когда студенты вторично решили добиться от инспектора объяснения и вошли к нему в дом, Бокум попытался выставить их с помощью рукоприкладства, Насакин же в ответ на прежнее оскорбление нанес ему пощечину, после чего завязалась драка, которую майор затем представил как заранее спланированное покушение на его жизнь. В тот же день все девять русских студентов, так же как и Трубецкой, оказались арестованы.

    Пришедшие солдаты заняли их дом, рассадив студентов по двое, каждого в свою комнату. «Под стражею содержимы были мы как государственные преступники или отчаянные убийцы. Не токмо отобраны были у нас шпаги, но рапиры, ножи, ножницы, перочинные ножички, и когда приносили нам кушанье, то оно была нарезано кусками, ибо не было при оном ни ножей, ни вилок. Окончины были заколочены, оставлено токмо одно малое отверстие на возобновление воздуха, часовой сидел у нас в предспальной комнате и мог видеть нас лежащих на постеле, ибо дверь в спальную нашу была вынута»[322].

    Итак, как мы видели, основная вина в провоцировании этой катастрофы лежала на Бокуме. К этому добавилось и явная непригодность профессора Беме на роль университетского наставника студентов, нежелание университетских властей церемониться со студентами, свойственное именно Лейпцигскому университету того времени, наконец, повышенное внимание, которым была окружена эта поездка со стороны петербургского и саксонского двора, что заставляло еще больше бояться неурядиц и усиливало возможность применения силы.

    Посадив русских студентов под арест, университет, однако, оказался в затруднительном положении, поскольку признать их вину в покушении на Бокума одновременно означало прекратить их обучение здесь, лишив себя всех связанных с этим выгод. Поэтому суд, который проходил над ними в университете по жалобе Бокума в начале июля 1767 г., был довольно мягким: выслушав все показания, в которых студенты естественно отрицали свою виновность, университетские профессора призвали студентов помириться с Бокумом и подчиниться его управлению[323]. После суда четверых студентов, и в том числе Радищева, выпустили на свободу, а пятеро остальных, которых Бокум называл зачинщиками бунта, требуя их удаления из Лейпцига, были оставлены дожидаться приезда русского посланника.

    Поводом для визита князя Белосельского в Лейпциг было еще раньше переданное ему от императрицы поручение разобраться в первой истории с пощечиной, с исполнением которого он, как видим, значительно запоздал и в сложившейся ситуации так же, как и университет, предпринял попытку примирить обе стороны. В Петербурге же на вторую историю отреагировали гораздо серьезнее: не зная еще о предпринятых Белосельским миротворческих усилиях, Екатерина дала приказ немедленно вернуть в Россию представленных Бокумом «главными возмутителями и крайне неспокойными людьми» двух братьев Ушаковых, Челищева, Насакина, а также «тех еще, кои…найдутся совсем неспособными и для других вредными к дальнейшему их там содержанию». Старший между студентами и, естественно, взявший на себя роль лидера Федор Ушаков оказался на особенном счету у императрицы, убежденной в его виновности: он был известен Екатерине по службе у Г. Н. Теплова, который, по ее словам, «всю свою канцелярию избаловал сам: сей есть третий человек, который от него с такими начертаниями отошел» [324].

    Нависшая гроза отвратилась, однако, успехом миссии Белосельского: и студенты, и инспектор согласились пойти на мировую. Выслушав лично многие жалобы студентов и убедившись, хотя бы отчасти, в их правоте, Белосельский, по его же словам, «сделал майору весьма серьезное внушение», и в частности, дал понять, что дальнейшее ужесточение мер по отношению к студентам обернется против самого же Бокума. В донесении в Петербург посланник не пожалел красок, чтобы описать искреннее раскаяние студентов и восстановление мира «искренне и надолго», так что после получения его письма распоряжение о высылке из Лейпцига части студентов больше не повторялось. В августе 1767 г. по воле Екатерины Белосельский еще раз ездил в Лейпциг, чтобы объявить студентам милость императрицы и полное «их вины отпущение», за которое она ждет от них «сугубой ревности» к занятиям. В свою очередь майор в длинном письме к А. В. Олсуфьеву просил всю историю предать забвению, свалив вину на «чужое влияние» и тяжесть жизни в Лейпциге[325]. По словам же Радищева, с того времени они с Бокумом соседствовали «почти как ему неподвластные», хотя и должны были ежедневно у него обедать: «он рачил о своем кармане, а мы жили на воле и не видали его месяца по два»[326].

    История завершилась поэтому, можно даже сказать, частичной победой студентов, которые смогли добиться ослабления над собой инспекторского гнета, а в Петербурге, наконец, заметили «погрешности и слабость поведения» Бокума. Окончательной же победы пришлось ждать почти четыре года. Зимой 1770–1771 гг. проведший в Лейпциге вместе со студентами три недели дворцовый курьер М. Яковлев представил обстоятельную «Записку о содержании находящихся для обучения в Лейпциг на казенном коште двенадцати российских дворян», благодаря которой вышли наружу злоупотребления майора и тяжелые бытовые условия, в которых по его вине находились студенты. Особенно возмутило сановников применение Бокумом различных форм наказания к малолетним дворянам, отданным на его попечение, которых он, в том числе, часто по самым незначительным поводам сек розгами (Екатерина, как известно, была противницей телесных наказаний, которые к тому же оскорбляли дворянскую честь). В гневном письме один из родителей мальчиков, А. В. Олсуфьев, писал Бокуму, что тот забыл, что «не дворяне для вас, но вы для них в Лейпциге обретаетесь». Назначенная ревизия вскрыла масштабы хищений мошенника, который был задержан и бежал из-под ареста, оставив в Лейпциге неоплаченных счетов на гигантскую сумму в 18 тысяч талеров.

    Возвращаясь к последствиям «бунта», надо отметить, что нормальный ход занятий восстановился с осени 1767 г. После произошедшей истории Беме прекратил вести для русских студентов свою коллегию и в дальнейшем не играл решающей роли в преподавании (в последующие годы студенты, правда, обязаны были у него прослушать курс «общенародного права немецкой империи», но летом 1771 г. дружно отказались от продолжения его лекций[327]). Помимо юридических дисциплин, истории и философии, дворяне слушали также курсы лекций по физике и математике, о чем свидетельствовали сохранившиеся расписания занятий и выданные им аттестаты (упоминая о последних предметах, Радищев даже подчеркивает, что Ф. Ушаков «отменно прилепился к математике»). В 1770 г. трое студентов — Радищев, Кутузов и Рубановский — посещали лекции молодого профессора Э. П. Платтнера по психологии; этот же профессор оказал также большое влияние на формирование взглядов П. И. Челищева[328]. Кроме того, ход учебы ежегодно удостоверялся на экзаменах, которые для русских студентов устраивались профессорами и результаты которых сообщались в Петербург. Хотя Радищев позже и оценивал их как смешные, но им в России уделялось особое внимание, а сочинения, подготовлявшиеся перед экзаменом, посылали в столицу, и императрица несколько раз выказывала студентам по этому поводу свою «благоугодность». Так, в мае 1768 г., по истечение двух семестров обучения, «все генерально с удивлением признавали, что в столь короткое время они оказали знатные успехи и не уступают в знаниях самым тем, которые издавна там обучаются. Особливо же хвалят и находят отменно искусным, во-первых, старшего Ушакова, а по нем Янова и Радищева, которые превзошли чаяние своих учителей»[329].

    Единственным университетским профессором, которого Радищев упомянул в своем мемуарном произведении о Ф. В. Ушакове, был известный филолог и поэт-сентименталист X. Ф. Геллерт, последняя «звезда» Лейпцигского университета середины XVIII в., которую еще застали наши студенты[330]. о сильном нравственном влиянии, производимом Геллертом как преподавателем, вспоминал и И. В. Гёте, посещавший его лекции по истории немецкой литературы и филологический практикум. «Почитание и любовь, которыми Геллерт пользовался у всех молодых людей, были необычайными… Его философская аудитория была переполнена, и прекраснодушие лектора, его чистая воля, заинтересованность этого благородного человека в нашем общем благе, его увещания, предостережения и просьбы, произносимые в несколько глухом и печальном тоне, производили на слушателей незабываемое впечатление»[331]. Радищев также писал, что русские дворяне «наслаждались преподаванием в словесных науках известного Геллерта», хотя по недостаточному знанию немецкого языка, не могли, кроме Федора Ушакова, участвовать в практических занятиях; Ушаков же «был любезнейший Геллертов ученик и удостоился в сочинениях своих поправляем быть самим славным мужем»[332].

    Конечно, университетские лекции не занимали всего времени, проведенного молодыми дворянами в Лейпциге. Их образ жизни включал гуляния за город, различные развлечения (так, Радищев, несмотря на подчеркиваемую в мемуарах нехватку у всех студентов денег, приобрел для себя пару карманных пистолетов, стрелявших дробью, и хотел испытать их где-то в укромном месте как раз накануне несчастного столкновения в Бокумом), наконец, проявлялась и, как отмечалось в инспекторском рапорте, «непреодолеваемая склонность к женскому полу», за которую студенты должны были расплачиваться болезнями, для некоторых, как в случае Ф. В. Ушакова, оказавшихся смертельными.

    Участвовали русские студенты и в светской жизни Лейпцига. В богатый город, лежащий на перекрестках дорог, часто прибывали вельможи из России, совершающие путешествие по Европе; иногда они проводили здесь по несколько недель, во время которых охотно приглашали к себе «екатерининских» студентов. Так, около двух недель в конце 1768 г. провел в Лейпциге направлявшийся в Ливорно командующий русской средиземноморской эскадрой граф Алексей Григорьевич Орлов вместе с братом Федором. Последний, общаясь с русскими студентами на равных и «упражняясь с ними в рассуждениях, большей частью Метафизических», вызвал их интерес к книге французского философа К. А. Гельвеция «О разуме». Для студентов чтение этой книги было важным этапом в становлении мировоззрения: как пишет Радищев, они «сию книгу читали со вниманием и в оной мыслить научалися». Гостивший тогда же в Лейпциге другой известный литератор-просветитель Ф. М. Гримм, очевидно, также общаясь с Орловыми, имел случай познакомиться с русскими студентами и узнать об их чтении, поскольку известил в Париже о столь широком влиянии его книги самого Гельвеция[333].

    Вообще, через Лейпциг в эти годы проезжало много представителей дворянской культурной элиты, контакты которых с русскими студентами представляются весьма вероятными: П. И. Фонвизин, брат драматурга и впоследствии директор Московского университета, С. Г. Домашнев, в будущем директор Академии наук, поэт И. Ф. Богданович, актер и драматург И. А. Дмитревский. Некоторое время в Лейпциге жил известный военный деятель екатерининского времени, генерал-поручик H. Е. Муравьев вместе с шурином, драматургом А. А. Волковым. По рассказу Радищева, последний, посещая студентов, сразу оценил, чего стоит их инспектор и много потешался над хвастовством и жадностью Бокума (тем не менее, один из отпрысков этого семейства, несовершеннолетний Николай Волков в 1770 г. был отправлен в Лейпциг на полное попечение майора).

    Как уже было сказано, состав молодых дворян в Лейпцигском университете не оставался постоянным, хотя на открывающиеся вакансии из Петербурга присылали новых студентов с тем, чтобы полное их число равнялось двенадцати, на которых и выделялось жалование. Так, осенью 1767 г. на место скончавшегося Римского-Корсакова приехал старший сын статс-секретаря Екатерины Дмитрий Олсуфьев. Через год количество студентов вновь уменьшилось на одного человека: младший из братьев Ушаковых, Михаил, по собственному прошению получил разрешение вернуться в Россию. Он уехал из Лейпцига 8 сентября 1768 г. и, как можно понять из документов следственного дела и рассказов Радищева, действительно, был наименее прилежным и мечтал от университетской учебы скорее перейти к военной службе. На место Ушакова из Пажеского корпуса был назначен Осип Козодавлев, а вместе с ним прибыл и младший сын А. В. Олсуфьева Сергей, помещенный в дом к Бокуму, но считавшийся «на отцовском содержании» (оба приняты в студенты университета 21 апреля 1769 г.). Осенью того же 1769 г. в Лейпциг приехали и еще два русских студента, не присоединившиеся, однако, к общей группе и учившиеся за свой счет — Николай Хлопов и Алексей Теплов (сын Г. Н. Теплова, переведшийся в Лейпциг из Кильского университета).

    Весной 1770 г. многие студенты тяжело болели. 24 апреля скончался князь Несвицкий, а 8 июня — Федор Ушаков. По этому поводу в Лейпциг даже вынужден был приехать посланник Белозерский: в деле сохранились рапорты врача, который, стараясь оправдаться, подчеркивал, что сами студенты не соблюдали его предписаний и вели нездоровый образ жизни. Тогда же было принято решение о замене троих студентов: в Петербург решили отозвать князя Трубецкого, Челищева и старшего Ушакова (еще не зная о его смерти), а на их место определить троих новых подростков: Николая Матюшкина, Василия Мельгунова и Николая Волкова. Именно их и привез в Лейпциг в конце ноября 1770 г. кабинет-курьер М. Яковлев, которому удалось разоблачить Бокума. Трубецкой же и Челищев (не дожидаясь прибытия курьера, хотя по инструкции он должен был доставить их назад) были еще раньше, в конце сентября, отправлены Бокумом в Россию одни, без достаточных средств, и должны были из Данцига морем плыть в Петербург, что по осеннему времени года было весьма опасно и послужило одним из пунктов обвинения против инспектора. Наконец, 27 февраля 1771 г. из Лейпцига уехал Насакин, направивший через Яковлева в Петербург просьбу о возвращении домой. Недовольная его поведением императрица велела, чтобы он «сам искал себе места».

    Таким образом, из первоначального состава товарищей Радищева полностью закончившими обучение с точки зрения организаторов поездки можно было считать четверых: самого Радищева, Кутузова, Янова и Рубановского. Решение об их возвращении в Россию состоялось летом 1771 г., при этом князю Белосельскому предложили по его выбору оставить одного из выпускников при своей канцелярии, сделав отдельное представление в Петербург об определении ему чина и жалования[334]. Белосельский выбрал Янова. Поэтому в октябре 1771 г. в Петербург выехали только Радищев, Кутузов и Рубановский, а в Лейпциге еще остались семеро младших студентов, у которых тогда же, после ареста и бегства Бокума, появились новые наставники из числа профессоров, на пансион к которым их поместил князь Белосельский[335]. К младшим студентам в 1771 г. добавился последний их спутник из России — Сергей Подобедов, студент Московского университета, переведенный оттуда в 1767 г. на службу при Комиссии по составлению нового Уложения, а затем назначенный в Лейпциг на должность учителя русского языка для остававшихся там юных дворян. Сам Подобедов также получил казенное содержание и записался в студенты Лейпцигского университета (согласно матрикулам, это произошло 8 марта 1772 г.).

    Итого, как можно сосчитать, через «студенческий институт» в Лейпциге прошло восемнадцать человек. Учеба самого младшего из отправленных с первой партией студентов, Василия Зиновьева, закончилась осенью 1773 г.; Козодавлев, Дмитрий Олсуфьев, Матюшкин и Волков покинули Лейпциг в сентябре 1774 г., а Сергей Олсуфьев и Мельгунов — в июне 1775 г. (вместе с последними вернулся и учитель Подобедов, а также причисленный к группе русских студентов иеромонах)[336]. Задуманное Екатериной II предприятие длилось восемь лет и стоило казне, по приблизительной оценке, около ста тысяч рублей.

    Оценивая его отдачу для России, нужно заметить, что судьбы лейпцигских студентов сложились по-разному. Из восемнадцати двое умерли в Лейпциге, а один, князь В. П. Трубецкой — спустя менее чем год после возвращения оттуда. Не получилась военная карьера у И. Я. Насакина и М. В. Ушакова. Многие же дворяне, как и планировала Екатерина, поступили на статскую службу, где наибольшей известности и заслуг перед Россией, несомненно, добился Осип Петрович Козодавлев. Благодаря его трудам в Комиссии об учреждении народных училищ в середине 1780-х гг. был составлен «План учреждения в России университетов», в котором Козодавлев пытался собрать лучшие черты усвоенного им облика немецкого университета, приспособив их к условиям российского государства. Позже, на других местах службы он неизменно сохранял верность идеалу гуманного и просвещенного человека, часто подавал особые мнения, добивался смягчения наказаний, освобождения несправедливо угнетенных. «Человек свободный, — писал он в одном из представлений по крестьянскому вопросу, — не может и не должен быть рабом». В царствование Александра I для его деятельности открылось широкое поприще: с 1811 по 1819 г. он занимал должность министра внутренних дел, а также несколько раз временно управлял другими ведомствами, будучи одним из наиболее сведущих и дельных правительственных сановников начала XIX в. Его разносторонние знания снискали ему звания почетного члена четырех российских университетов и многих ученых обществ, в том числе Российской академии, у истоков которой он стоял. «Питомец германского университета, он искренне проникся лучшими принципами европейской культуры того времени и по мере сил старался проводить их в жизнь в своей общественной деятельности», — такой вывод делал биограф Козо-давлева М. И. Сухомлинов[337].

    Видным сановником конца XVIII в. стал и Василий Николаевич Зиновьев, сенатор, тайный советник и камергер, президент Медицинской коллегии. По окончании учебы в Лейпциге, будучи флигель-адъютантом графа Г. Г. Орлова, он много путешествовал по Европе и оставил очень содержательные путевые заметки. В середине жизни ставший убежденным масоном Зиновьев искал возможность «сделаться христианином по сердцу, а не по имени только», в отставке работал над своими воспоминаниями, но недостатки начального образования, которыми он был несомненно обязан Бокуму, сильно сказывались в неправильном и тяжелом стиле его русского языка.

    Сергей Иванович Подобедов также смог дослужиться до высокого чина, что тем удивительнее, учитывая его совсем незнатное происхождение. В Департаменте уделов в начале XIX в. он достиг должности товарища министра в чине действительного статского советника. Кроме того полученное им образование сказалось в его деятельности как члена Вольного экономического общества.

    Сергей Николаевич Янов, начавший дипломатическую карьеру в посольстве при саксонском дворе, был потом переведен в Венецию, затем в Варшаву, а в начале 1782 г. назначен директором экономии в Казенной палате Тобольского наместничества, где прослужив два года, вышел в отставку в чине статского советника и жил затем в своем имении под Калугой. Опыт его службы в Тобольске оказался запечатлен в подробном «Описании Тобольского наместничества», долгое время приписывавшемся Радищеву, где Янов сочетал остроумные личные наблюдения и сопоставления с научным экономико-статистическим способом описания губернии. О том, как сам выпускник Лейпцигского университета ощущал себя на службе в этой далекой части Сибири, говорит, например, его замечание, что пройдет не меньше двух лет, пока Тобольской казенной палате удастся распутать отчетность о государственных доходах, которую до того «сорок лет запутывать старались»[338].

    Несколько лейпцигских студентов оставили в истории след как общественные деятели, вступив на писательскую стезю. Помимо Радищева, так же сложилась судьба его ближайшего друга, товарища по комнате в Лейпциге, которую они несколько лет делили вдвоем, Алексея Михайловича Кутузова. Вернувшись в Россию, они вместе поступили в Сенат, а затем Кутузов перешел на военную службу, во время которой, навещая по делам полка Москву, сблизился там с Н. И. Новиковым и его единомышленниками. Подав в 1783 г. в отставку, он поселился в Москве и целиком посвятил себя литературно-просветительской деятельности, тесно связанной с масонскими интересами кружка Новикова. Кутузовым были переведены на русский язык нравоучительные романы немецких сентименталистов Э. Юнга и Ф. Клопштока; он сам внес значительный вклад в формирование стиля русского сентиментализма. При основании Новиковым Типографической компании, на средства которой выпускались книги и воспитывались при Московском университете несколько юношей, Кутузов вложил в нее все свое состояние и активно участвовал в ее делах (в частности, именно он оказал значительное влияние на юного H. М. Карамзина), был постоянным участником журналов Новикова, опубликовал ряд масонских сочинений, оригинальных и переводных. Во время разгрома новиковского кружка Кутузов находился в Германии, где тяжело переживал арест товарищей. Не имея ни возможности вернуться на родину, ни средств для жизни за границей, после долгих бедствий он скончался в Берлине в 1797 г.

    Со статской службы на военную перешел и еще один друг Радищева, Петр Иванович Челищев. Выйдя в отставку в небольшом чине секунд-майора, он смог найти применение своему образованию, тяге к науке и литературе во время предпринятого им в 1791 г. путешествия по северу России, дневник которого был обнаружен и опубликован в XIX в. Задуманный Челищевым как журнал путешествия по святым местам, дневник в то же время содержал богатейший материал для этнографического описания русского Севера. Рассказывая о жизни крестьян и поморов, Челищев не скрывал своего сочувствия простому народу и стремился зафиксировать черты народного быта, чтобы сделать их предметом научного изучения. Характерно, что среди различных имен ученых Челищев упоминал в дневнике своего лейпцигского учителя Платтнера, который в своих лекциях одним из первых в немецких университетах затрагивал проблемы социологии. О научных интересах Челищева также свидетельствовало его письмо в Российскую академию, посланное в 1793 г., где тот сообщал о записанных во время путешествия местных словах и выражениях, бытующих на Севере, отдавая дань богатству и красоте русского языка [339].

    Для завершения обзора студенческих поездок в Лейпцигский университет при Екатерине II осталось заметить, что хотя с 1775 г. казенное финансирование командировок сюда прекратилось (да и общий поток студентов в немецкие университеты в середине 1770-х гг. несколько упал, что, возможно, надо связывать с экономическими трудностями, испытываемыми как дворянами, так и государством в целом после русско-турецкой войны и пугачевского бунта), но роль, которую играл этот университет в обучении детей российской дворянской элиты, сохранялась. В 1770—1780-е гг. в лейпцигские матрикулы записались граф П. А. Шувалов (внук елизаветинского вельможи П. И. Шувалова), граф А. В. Орлов (сын В. Г. Орлова), князь В. С. Трубецкой (при Александре I генерал-адъютант, член Государственного совета), князь И. И. Барятинский (сын генерал-поручика И. С. Барятинского, посланника при французском дворе; по возвращении в Россию он достиг звания действительного камергера, занимался агрономическими опытами и воспитал сына — будущего наместника Кавказа князя А. И. Барятинского), а также другие титулованные студенты. Интересно, что здесь же в 1774 г. учился наследник семьи крупнейших русских предпринимателей XVIII в., владельцев тульских заводов Андрей Баташев.

    Среди писателей конца XVIII в. след в Лейпциге оставил Роман Максимович Цебриков, переводчик, член Российской академии. Он отправился в Германию учиться за свой счет «вместе с посланными туда из России молодыми людьми», в 1780 г. поступил в Лейпцигский университет и по крайней мере четыре года оставался там, зарабатывая под конец средства преподаванием русского языка немцам. По возвращении в Россию он состоял при походной канцелярии Г. А. Потемкина и во время русско-турецкой войны вел дневник, отразивший подробности осады Очакова; при Александре I служил в Министерстве внутренних дел, где получил чин действительного тайного советника. Два сына Цебрикова сделали успешную карьеру во флоте (один из них стал вице-адмиралом), а третий примкнул к движению декабристов. В произведениях Цебрикова исследователи находят отражение того влияния, которое произвел на него Лейпцигский университет, в частности, в такой его мысли: «Чтобы мы вернее чувствовали наше существование, мы должны постоянно быть в волнении, должны противоречить, спорить, диспутировать, защищаться, заверять, гневаться, поражать противника в споре и того более», которая, очевидно, навеяна Цебрикову университетским опытом[340].

    Итак, рассмотрение образовательных поездок в Лейпцигский университет в 1760—1790-е гг. показывает нам несколько новых особенностей в облике русского студента, появившихся в эпоху Екатерины II и еще отсутствовавших в предыдущее время. Главная черта, которую нужно выделить и которая многое будет объяснять в последующем — это изменившийся характер социального состава студенчества екатерининской эпохи, куда теперь вовлекаются достаточно широкие слои русского дворянства. Именно дворяне составляли подавляющее большинство среди русских студентов Лейпцигского университета (что полностью соответствовало его репутации как университета для европейской знати). Для первоначального привлечения дворян в университет применялась поддержка со стороны государства, которое рассчитывало тем самым воспитать с помощью европейского высшего образования новых «идеальных» государственных деятелей для России. Трудности при реализации этого проекта, сопровождавшие обучение в Лейпциге «двенадцати дворян», носили отчасти случайный характер (неверный выбор инспектора), отчасти диктовались их столкновением с реалиями Лейпцигского университета, несшего на себе печать многих недостатков старого немецкого университетского устройства. Так называемый «бунт» русских студентов в Лейпциге не нарушил нормального хода их обучения, которому, действительно, препятствовало самоуправство и злоупотребления Бокума — выступая против него, студенты защищали свое право на получение наилучшего, по их мнению, образования и исходили из представлений о дворянской чести и ответственности перед государством. На новом поколении русских студентов за границей, таким образом, значительно сильнее отпечатались проявления дворянского самосознания, чем это было в предшествующие годы[341]. Следует заметить и обратное: привозимое домой европейское образование с неизбежностью влияло на становление дворянской культуры и государственности, в чем мы убедились, разобрав деятельность некоторых выпускников Лейпцигского университета.

    Лейден

    Лейденский университет, посещавшийся студентами из России еще начиная с эпохи Петра I, в середине XVIII в. приобрел ведущее значение в процессе получения высшего образования русскими врачами. Значительная часть докторских диссертаций XVIII в. по медицине, подготовленных студентами из России за границей, была защищена именно на медицинском факультете Лейденского университета [342]. Причиной этого служила репутация медицинской школы Лейдена как ведущей в Европе, державшаяся до последних десятилетий XVIII в. К этому же вели и налаженные связи между данным университетом и органами управления медицинским делом в России: так, Медицинскую канцелярию в 1754–1760 гг. возглавлял Павел Захарович Кондоиди, в свое время сам учившийся и защитивший диссертацию в Лейдене.

    В противоположность Лейпцигскому университету, в социальном составе русского студенчества в Лейдене второй половины XVIII в. примерно половину образовывали недворяне, причем именно они преобладали на медицинском факультете. Объясняется это теми активными усилиями, которые предпринимало государство для организации командировок из русских медицинских школ в Лейден (впрочем, профессия медика в XVIII в. и являлась по преимуществу уделом недворянских слоев общества).

    Наиболее значительные из этих командировок относятся к первой половине 1760-х гг. В середине 1761 г. на учебу в Европу были направлены девять студентов, учившихся до этого в петербургских военных (сухопутном и адмиралтейском) госпиталях и по окончании там курса получивших звания лекарей. Это была первая командировка в Лейденский университет, организованная российским государственным учреждением, а именно Медицинской канцелярией во главе с П. 3. Кондоиди. Интересно, что все отобранные лекари в свое время были переведены в Петербург по приказу Кондоиди из Киевской академии, откуда должны были вынести хорошую начальную подготовку в науках и, в том числе, знание латыни, на которой велось основное преподавание в Лейдене. Цель же командировки в одном из указов была сформулирована предельно четко: чтобы «со временем как полки, так и гошпитали Русскими Лекарями и Докторами укомплектовать».

    Началу поездки предшествовали несколько сенатских указов, согласно которым молодым лекарям за границей назначалось двойное в сравнении с петербургской службой жалование, а также устанавливался надзор за ними со стороны Коллегии иностранных дел, напрямую возложенный на российского посланника в Гааге[343]. Представители посольства должны были следить за поведением русских студентов, их финансовыми обстоятельствами (в случае, если тем будет не хватать денег на учебу, рекомендовалось делать прямые представления об этом в Сенат). Стипендия лекарей в Лейдене, действительно, составила всего 360 рублей в год, выплачивавшихся из Штатс-конторы, так что можно представить себе, что в сравнении, например, с 800 рублями, которые в те же годы должны были получать студенты-дворяне в Лейпциге, жизнь молодых врачей была более чем умеренной, хотя, с другой стороны, и стоимость проживания и обучения в Лейдене явно уступала Лейпцигу.

    Сенатский указ от и мая 1761 г. раскрывал детали отбора студентов, проходившего в Медицинской канцелярии по результатам экзамена, на котором годными для продолжения обучения в Голландии признали сперва лишь четверых лекарей. Пятый претендент, Сила Митрофанов, был сперва отвергнут Медицинской канцелярией, но обратился непосредственно в Сенат, представив туда аттестаты о своей успешной учебе в Санкт-Петербургском сухопутном госпитале, а также «словесно просил, чтобы его по ревностному его желанию с прочими для дальнего в медицине обучения в иностранные государства отпустить»[344]. Сенат внял этой просьбе, и таким образом на середину мая 1761 г. в Лейден предполагалось отправить пять студентов, а позже к ним добавили еще четверых.

    12 сентября (н. ст.) 1761 г. на медицинский факультет Лейденского университета записались восемь студентов из России: Иван Пешковский, Иван Ласкевич, Сила Митрофанов, Осип Тимковский, Фома Тихорский, Петр Погорецкий, Алексей Сидоров (Сливка) и Кассиан Ягельский, девятый же, Матвей Крутень, прибыл в конце того же года[345]. Все они, кроме одного, провели здесь четыре года и в 1765 г. столь же единовременно защитили докторские диссертации (не оправдавшим выбор оказался лишь Иван Ласкевич, который спустя несколько недель после прибытия в Лейден сбежал оттуда в Польшу). Согласно инструкции, выданной студентам Медицинской канцелярией, через каждые полгода они доносили туда о своих успехах и прослушанных лекциях. В университете ими были пройдены основные курсы по физиологии, патологии, химии, врачебному веществословию, экспериментальной физике, кроме того некоторые студенты приватно занимались математикой (геометрией и тригонометрией) и ботаникой[346].

    Цель этой командировки, как представляется, была вполне достигнута, поскольку полученная в Лейдене квалификация позволила молодым врачам после возвращения в Россию не только успешно заниматься практикой, но и развивать преподавание в российских медицинских училищах. Наибольшей известности из восьми человек добились трое. Петр Иванович Погорецкий в Лейдене получил широкое образование, о чем говорят прослушанные им курсы нескольких факультетов; особенно же он заинтересовался химией, защитив диссертацию «О полуметалле никеле». Вернувшись в Петербург и выдержав там экзамен, Погорецкий был определен в Медико-хирургическое училище (впоследствии академию) при московском генеральном госпитале и в течение четырех лет преподавания в нем добивался реформ, внес «вместо мертвой рутины новые научные веяния». Однако в результате конфликта с Медицинской коллегией Погорецкий был назначен в Сибирский корпус, но не поехал туда, желая остаться учителем при госпитальной школе, хотя бы и без казенного содержания. Выйдя в отставку в 1769 г., он еще десять лет занимался практикой в Москве, сохранив о себе у жителей добрую память, благодаря своей учености и доступности; в Москве же им была собрана обширная библиотека и выпущено несколько переводов[347].

    Другой известный доктор, Кассиан Осипович Ягельский, преподавал в Санкт-Петербургском адмиралтейском и Московском военном госпиталях, читая там лекции по физиологии и патологии, врачебному вещество-словию и практической медицине на русском языке и на латыни. Оказавшись в Москве во время начала эпидемии чумы в 1770–1771 гг., он одним из первых правильно распознал эту болезнь и написал «Наставление о предохранительных средствах от моровой язвы». Профессором Медикохирургической академии в Петербурге также стал Фома Яковлевич Тихорский, долгое время до этого выполнявший обязанности главного врача Петербургского сухопутного госпиталя.

    Чуть позже основной группы русских врачей в Лейден прибыли еще два русских студента, закончивших обучение в петербургских госпиталях и покинувших Россию в 1761 г. Козьма Рожалин и Степан Фиалковский провели сперва несколько месяцев в Кёнигсбергском университете, но, очевидно, не удовлетворившись постановкой там преподавания медицины, переехали в Лейден (записаны в матрикулы 5 июля 1762 г.), где в 1765 г. защитили диссертации вместе с другими русскими студентами. В России Рожалин назначен был преподавателем в Петербургский адмиралтейский госпиталь, а затем служил полковым врачем; Фиалковский же наоборот, некоторое время пробыв дивизионным хирургом в Севске, с 1770 г. читал лекции в Петербургском сухопутном госпитале.

    В июле 1763 г. в Лейден из Кёнигсберга приехали командированные Московским университетом С. Г. Зыбелин и П. Д. Вениаминов. Таким образом, с этого времени там одновременно училось двенадцать будущих врачей, составив одну из самых больших групп русских студентов в отдельно взятом университете за весь XVIII век. Последним к ней примкнул в 1765 г. Г. Ф. Соболевский (он поступил в студенты 17 мая и, видимо, еще застал основную часть своих предшественников). Некоторое время Соболевский учился в Париже и там еще в 1762 г. обратился за помощью к русскому послу с тем, чтобы его приняли на казенный счет в число стипендиатов Медицинской канцелярии в Лейденском университете[348]. Получив на свою просьбу положительный ответ, конфирмованный самой императрицей, Соболевский выехал в Лейден, где подготовил диссертацию на степень доктора медицины «De potiore duetu naturae et medicinae rationale», защищенную 17 февраля 1775 г. После блестящей защиты Соболевского один из его учителей, профессор Гаубиус, даже счел нужным написать для него рекомендательное письмо к императрице Екатерине II. После возвращения в Россию Соболевский преподавал в обоих петербургских госпиталях, а с 1779 г. заведовал ботаническим садом, собрал обширный гербарий и составил описание флоры Петербурга и окрестностей, за которое Медицинская коллегия удостоила его звания профессора ботаники. В начале XIX в. Соболевский был одним из самых известных профессоров петербургской Медико-хирургической академии, не только читал там лекции по ботанике, но в летнее время проводил экскурсии студентов для изучения местной флоры. В 1808 г. после его смерти собранные им ботанические, зоологические и минералогические коллекции по Высочайшему повелению были приобретены для Академии, составив основу ее музея естественной истории[349].

    Подчеркнув тот существенный вклад, который внесли питомцы Лейденского университета в развитие отечественной медицины, нужно заметить, что его влияние на Россию во второй половине XVIII в. не ограничивалось только этим. Являясь тогда одним из наиболее известных университетов «в немецком смысле», имевшем международное значение, голландский Лейден соперничал со знаменитыми немецкими высшими школами за привлечение внимания элиты русского дворянства и также предоставлял ему почву для просветительских экспериментов.

    Один из них был задуман Екатериной II в 1765 г. и реализован годом позже. 16 мая 1765 г. к обер-прокурору Святейшего Синода И. И. Мелиссино поступило распоряжение императрицы подготовить отправку десяти учеников в Кембриджский и Оксфордский университеты с целью, «ревнуя о пользе церкви, обучить их богословию». Способных к учебе за границей учеников императрица планировала набрать из семинарий, а при отсутствии нужного количества — из Московского университета[350]. Конечная цель Екатерины обнаружилась в ходе дальнейшего обсуждения этого проекта в Синоде — императрица предлагала открыть богословский факультет при Московском университете, обучение на котором проходило бы в соответствии с протестантской научной традицией, но, естественно, согласно православным догматам для того, чтобы с помощью этого факультета подготавливать в России образованное духовенство. Естественно, что эта идея при всей ее смелости и утопичности не могла в то время получить достаточное количество сторонников в Синоде, тем более что собственная система духовного образования к тому времени уже сложилась, во многом, как мы видели, под влиянием Киевской академии. Однако сама идея отправить выпускников русских семинарий учиться дальше в европейские университеты была поддержана церковной иерархией. С участием местных архиепископов и епископов были отобраны из Тверской, Новгородской, Петербургской семинарий и Московской академии шестнадцать человек. Направления командировок теперь изменились: наряду с Оксфордом в качестве основных мест обучения рассматривался Гёттинген, а также Лейден, куда было отправлено пятеро студентов: Василий Антонский, Василий Багрянский, Мина Исаев, Мартын Клевецкий, Иван Наумов.

    Из Петербурга они выехали 10 июня, а в Лейденский университет поступили 1 августа (н. ст.) 1766 г. Перед слушанием богословия студенты должны были пройти несколько курсов философского факультета, в том числе греческий язык (у профессора Л. К. Валькенаера), математику и астрономию (у профессора ван дер Випперсе), философию (у профессора Ж. Н. Алламана). Богословие русским студентам читал профессор Г. Шультен. В декабре 1771 г. Слевецкий и Наумов вернулись в Россию, где получили назначения учителями в духовные семинарии, а оставшиеся студенты по их просьбам продолжали обучение. Багрянский и Антонский вернулись в Россию из Лейдена только в 1775 г. К этому моменту проект создания богословского факультета был уже оставлен и вместо этого проведена реформа Московской академии (получившей именно тогда название Славяно-греко-латинской), план преподавания в которой был значительно расширен по примеру немецких университетов. Возвращающиеся из Европы студенты богословия, обладая нужными познаниями, могли приступить к преподаванию новых предметов в Академии и семинариях. В частности, Антонский вступил на кафедру в Новгородской семинарии, которую прежде окончил. Дольше всех в Лейдене провел Мина Исаев — старший из студентов, покинувший Россию в возрасте 29 лет, который при отправке был назначен инспектором остальных лейденских студентов (те были существенно младше его, имея 16–18 лет), но, как показывали отчеты, приступил к учению с не меньшим усердием, чем его спутники. Исаев вернулся в Россию только в конце 1775 г. и вместе с Антонским преподавал потом в Новгородской семинарии.

    Предоставив возможность, благодаря командировкам за государственный счет, получить высшее образование значительному количеству русских студентов — выходцев из недворянских сословий, Лейденский университет одновременно превзошел все немецкие университеты по количеству студентов из титулованного российского дворянства. В 1770-е гг. здесь училась, быть может, одна из самых замечательных по своему составу групп русских студентов. Все они происходили из семей российской аристократии (среди студентов с 1770 по 1781 г. было 13 князей и 5 графов), и их приезд сюда также можно рассматривать как результат определенного «просветительского эксперимента», только на этот раз проводимого не собственно государственными органами, а представителями высшей дворянской элиты, близко стоявшими к кормилу государственной власти.

    Первая инициатива сделать Лейден школой русской аристократии, по-видимому, исходила от управляющего Коллегией иностранных дел графа Н. И. Панина. Именно он, опекавший в конце 1760-х гг. лишившихся отца юных князей Куракиных, решил отправить старшего из них, Александра, на учебу в Лейденский университет. С поступлением туда князя Александра Борисовича Куракина (записан в матрикулы 14 июля 1770 г.) было положено начало, по выражению биографов, «колонии русской аристократии» в Лейдене. Большинство ее участников были связаны между собой близкиими родственными узами, поэтому их можно рассматривать как представителей одного достаточно тесного кружка, восходящего к братьям Н. И. и П. И. Паниным. Так, тот же Н. И. Панин в 1770 г. посоветовал сыну своего друга, Степану Колычеву, когда тому, с малолетства записанному в полк, захотелось избрать другой род карьеры, поступить на дипломатическую службу в Гаагу, чтобы «состоять при посольстве и для усовершенствования в науках». Приехав в Голландию, Степан Колычев 16 октября 1770 г. записался в студенты Лейденского университета, присоединившись, таким образом, к князю Куракину. Через четыре месяца к ним прибыл еще один титулованный студент из России, граф Николай Петрович Шереметьев, друг детства князя А. Б. Куракина (оба они некогда были присоединены Паниным ко двору наследника, великого князя Павла Петровича, как товарищи его игр и занятий), а в марте 1771 г. на учебу в Лейден приехали еще трое князей — Лев и Михаил Волконские и Алексей Голицын.

    Все без исключения именитые русские студенты записывались на юридический факультет. Интересно, что в матрикулах Лейденского университета они использовали не свои настоящие фамилии и титулы, а псевдонимы, что создает некоторую трудность при первичном анализе этого источника[351], так, князь Александр Борисович Куракин записался как дворянин Александр Борисов, граф Николай Шереметьев как дворянин Николай Мещеринов. Также особенностью имматрикуляции в Лейдене являлось то, что в матрикулы заносились имена сопровождавших знатных студентов учителей и слуг. По-видимому, делалось это для того, чтобы на них могли распространяться права университетской автономии, хотя, конечно, видеть собственно студентов университета в большом количестве записавшихся вместе с русскими дворянами их крепостных и наемных немецких слуг было бы неправильно.

    Представление о ходе занятий русских дворян дает сохранившаяся переписка князей Куракиных. Все студенты вместе слушали одних и тех же профессоров. Главными их учителями были известные ученые Лейденского университета Ф. В. Пестель и Ж. Н. Алламан, причем с обоими князь А. Б. Куракин впоследствии поддерживал теплую переписку. К ежедневным предметам занятий относились латинский язык и математика, четыре раза в неделю молодые дворяне слушали лекции по философии, естественному праву, физике, естественной истории и истории европейских государств, кроме того совершенствовались в языках (французском, немецком и итальянском), музыке и фехтовании. Князь Александр Куракин впоследствии выделял как основные следующие науки своего университетского курса: «Спекулятивная философия, право естественное и право народное, разные части математики и отношения европейских государств между собою». По его словам, профессор Алламан, преподавая философию и физику, «знакомил с первоначальными причинами множества замечательных явлений, какие мы видим в природе, которыми мы иногда восхищаемся, не умея, однако, понять их прелесть»; он же «объяснял правила морали и поведения, основанные не на том, что принято только учеными, а на том, что принято в мире так, как он есть, в мире, в котором и должно жить». Целью этого высшего образования, как понимал ее тогда Куракин, было сделаться «просвещенным гражданином, полезным для своего отечества»[352].

    За проведенные в Лейдене 15 месяцев и Куракин, и его товарищи остались очень довольны как своими занятиями, так и образом жизни. За ними здесь в роли гофмейстера присматривал Карл Сальдерн, брат известного дипломата и российского посланника в Польше, который держался с вверенными ему студентами совершенно иначе, нежели пресловутый Бокум, тактично и дружелюбно, хотя суммы, присылаемые родственниками из Петербурга на содержание студентов, надо думать, были не меньше, чем те, что выделялись лейпцигским студентам. Окончить обучение должно было путешествие по Европе, в которое князь А. Б. Куракин, граф Н. П. Шереметьев и С. А. Колычев в сопровождении Сальдерна отправились осенью 1771 г. и завершили его пребыванием в Париже в 1772 г., откуда вернулись в Россию (в начале путешествия к ним присоединился только что приехавший из России князь Г. П. Гагарин, двоюродный племянник Паниных; его также называют в числе лейденских студентов, но он пробыл здесь слишком мало времени и не успел записаться в матрикулы, следовательно, вряд ли посещал лекции профессоров).

    Следующий «заезд» студентов-дворян в Лейден состоялся в 1774 г., когда сюда прибыли князь Николай Юсупов вместе с Михаилом Нарышкиным, а чуть позже графы Николай и Сергей Румянцевы (последние приходились двоюродными братьями князьям Куракиным). Весной следующего года к ним присоединились князь Алексей Борисович Куракин (младший брат Александра Куракина) и его родной дядя по матери, который был старше Куракина всего на три года, Степан Степанович Апраксин, сын фельдмаршала С. Ф. Апраксина. Все они проходили тот же курс учебы, что и их предшественники, при этом Алексей Куракин обнаружил особое пристрастие к юридическим наукам. «Правы мне особенно полюбились», — сообщал он в письмах к брату Александру и посылал своим двоюродным дедам Паниным студенческие сочинения по трудам Г. Гроция и С. Пуффендорфа. Кроме того, Алексей Куракин собрал в Лейдене огромную библиотеку, покупая преимущественно книги научного содержания (по словам его биографа, он привез в Россию не менее 500 томов)[353].

    Двух графов Румянцевых доставил в Лейден знаменитый литератор, корреспондент Екатерины II барон Ф. М. Гримм. Николай и Сергей Румянцевы давно уже «имели желание посетить чужие край и пополнить свое образование в одном из германских университетов, о которых, особенно о Лейденском, много слышали от своего двоюродного брата, князя Александра Борисовича Куракина»[354]. Оба брата отправились из России в конце апреля 1774 г., но достигли Лейдена и записались в университет только 16 октября того же года, что говорило о неторопливом характере их путешествия, маршрут которого пересекал всю Германию и через Карлсбад, Лейпциг, Готу привел к берегам Рейна, вдоль которого они достигли Голландии. В Лейдене Гримм оставил Румянцевых, выехав в Париж, и те слушали лекции около года, а затем присоединились к своему ментору, чтобы продолжить путешествие по Франции, Швейцарии и Италии.

    Среди других аристократических студентов Лейденского университета второй половины 1770-х гг. следует назвать троих братьев князей Голицыных (родных племянников Н. Б. Юсупова), двух князей Хованских, наконец, графа Григория Кирилловича Разумовского, младшего сына президента Академии наук и малороссийского гетмана К. Г. Разумовского. Всего же «лейденская колония» русских студентов дала России целое поколение видных государственных деятелей. Из двух князей Куракиных при императоре Павле I старший Александр стал вице-канцлером и управляющим Коллегией иностранных дел, а младший, «любитель юридических наук», Алексей — генерал-прокурором, при котором была возобновлена деятельность по исправлению и систематизации российских законов; позже при Александре I он с 1807 по 1810 г. занимал должность министра внутренних дел. Обер-камергер граф Н. П. Шереметьев известен своей деятельностью как меценат, устроитель подмосковных усадеб Кусково и Останкино, основатель одного из лучших в России домашних театров и знаменитого московского «Странноприимного дома», посвященного им своей любимой супруге, бывшей крепостной актрисе П. И. Ковалевой-Жемчуговой. Князь Н. Б. Юсупов не менее Шереметьева прославился своим «подмосковным Версалем» — усадьбой Архангельское, а также своей дипломатической и придворной деятельностью (в разное время он был директором императорских театров, командором ордена Св. Иоанна Иерусалимского, президентом Мануфактур-коллегии и проч.). Обязанности сенатора, директора Государственного заемного банка и президента Коммерц-коллегии в царствование Павла I исполнял князь Г. П. Гагарин. Генерал от кавалерии С. С. Апраксин оставил след как участник русско-турецких войн. И, конечно, крупнейший вклад в историю отечественной культуры внес граф Николай Петрович Румянцев: в звании канцлера он стоял во главе Министерства иностранных дел России в эпоху наполеоновских войн, положил начало «румянцевской библиотеке» в Москве и был организатором первых в России археографических экспедиций по сбору и изучению памятников русской письменности (деятельность его брата, графа Сергея Петровича, была не столь многогранной и касалась, в основном, сферы государственного хозяйства: при Павле I он был назначен министром уделов, при Александре I был членом Государственного Совета и выступил инициатором принятия известного закона «о вольных хлебопашцах»).

    Итак, из учившихся в Лейдене в 1770—1780-е гг. русских дворян вышла большая плеяда блестящих государственных сановников и вельмож, что говорило об успехе предложенной модели обучения, в которой пребывание в университете в течение нескольких лет с его ежедневными интенсивными занятиями, слушанием лекций и чтением книг сочеталось затем с типичным для русского дворянства «большим путешествием» по Европе[355]. Прямое обсуждение такой образовательной модели мы находим в написанном в 1786 г. письме графа К. Г. Разумовского: рассматривая план путешествия своего младшего сына Ивана, отец полагал, что тому, прежде чем ехать в Париж, необходимо «сделаться сущим студентом в каком ни есть месте в Германии или в Швейцарии, по малой мере года на два или на три» и стать сперва «в немецком степенном училище педантом», а затем уже приобрести навыки жизни в свете, которые дает общение с французской культурой; причем поскольку «в немецкой земле все делается с прилежностью и основанием, то и выйдет по необходимости в таком месте, что голова его будет гораздо лучше меблирована и полновеснее, и не великий ветер в разные стороны швырять ее станет»[356]. Таким образом, сочетание университетской науки и светской образованности являлось одной из программных установок при обучении элиты русского дворянства во второй половине XVIII в. и приносило, как мы убедились, превосходные результаты.

    После блестящих 1770-х гг. вклад Лейденского университета в общий поток русских студентов стал падать. Уже в 1774 г., когда в Лейден на медицинский факультет из Петербургской академии наук были посланы трое студентов, будущие академики-естествоиспытатели В. Ф. Зуев, Н. Я. Озерецковский и Н. П. Соколов, они через год по собственной просьбе перенесли занятия в Страсбургский университет, что было знаком заката лейденской медицинской школы. Замечательной чертой этой новой академической командировки, в целом повторявшей по своей организации многие предыдущие, было дифференцированное назначение жалования студентам в зависимости от их успехов: Озерецковскому и Зуеву оно было определено в 315 рублей, а Соколову — в 350 рублей «в рассуждение отличного его поведения и больших пред прочими своими товарищами в науке успехов». Рекомендацию к отправке за границу названным студентам дал академик П. С. Паллас, который засвидетельствовал перед комиссией Академии наук, что выбранные студенты «подают всякую надежду сделаться со временем надлежаще учеными людьми, если они для продолжения их учения посланы будут по примеру прочих студентов, отправляемых от Академии для наук в иностранные университеты» [357].

    Еще одна командировка в Лейден на медицинский факультет состоялась в 1779 г.: из Московского университета по ордеру его кураторов И. И. Шувалова и М. М. Хераскова туда направили Ф. К. Курику и Ф. Г. Политковского, которые, защитив здесь докторские диссертации, по возвращении в Москву получили места профессоров университета. В том же году в Лейдене оказался и в будущем известный врач Д. С. Самойлович, до этого обучавшийся во Франции [358]. Наконец, последние командировки в Лейден были опять связаны с Московским университетом, который послал туда в 1786 г. студентов-медиков М. И. Багрянского и И. И. Оршаво-Чижевского, а в 1788 г. М. И. Невзорова и В. Я. Колокольникова. Все эти студенты в Москве были тесно связаны с кружком Новикова, а об их командировании позаботился куратор университета и друг Новикова М. М. Херасков. Во время путешествия по Европе помимо собственно учебы они, видимо, должны были исполнить и ряд масонских поручений.

    Невзоров и Колокольников были последними русскими студентами, записавшимися в матрикулы Лейденского университета, влияние которого окончилось с началом эпохи Французской революции. В ходе революционных потрясений в Голландии, резко уменьшивших поступление студентов в Лейден, университет утратил свое былое международное значение, которое в начале XIX в. уже не смог восстановить.

    Страсбург

    В ряды лидеров по числу русских студентов в екатерининскую эпоху вступил и Страсбургский университет, ставший во второй половине XVIII в. новым центром обучения русской аристократии, а также многих будущих ученых и врачей. Этому притоку способствовала не только высокая репутация университета в Европе, но наличие и здесь посредника, способного принимать и опекать студентов из России — профессора И. Д. Шёпфлина.

    Особенностью вклада Страсбурга в общий поток русских студентов за границей было то, что его влияние оказалось четко ограничено достаточно коротким промежутком времени. Первый русский студент здесь появился только в 1754 г. (т. е. позже, чем в большинстве других влиятельных немецких университетов), а последние учились вплоть до закрытия университета в 1793 г. Пробуждение интереса к Страсбургскому университету совпало по времени с началом «большого путешествия» русских дворян по Европе[359]з, и это не случайно. Хотя и относясь по государственной принадлежности в XVIII в. к Фрации, Страсбург сочетал в себе элементы двух культур — французской и немецкой и, таким образом, соединял в глазах русских дворян возможность приобщения к немецкой науке с приобретением навыков французской галантности и светского поведения (не говоря уже о владении обоими языками). При этом из географически выгодно расположенного Страсбурга удобно было совершать поездки в главные центры притяжения русского дворянства за границей — Париж, Швейцарию и Италию.

    Помимо университета возможности для обучения русских дворян в Страсбурге предоставляли военные школы, призванные готовить будущих офицеров: артиллерийская, конная и др. При этом сам И. Д. Шёпфлин руководил особой «дипломатической школой», в которой им преподавался широкий набор курсов по истории государств современной Европы, их взаимоотношениям между собой, государственному и международному праву. Тем самым, попадавшие в Страсбург студенты-дворяне получали то преимущество перед другими университетскими городами, что могли сочетать обучение университетским наукам, воспитание «просвещенной личности» с практической подготовкой к будущей карьере в разных областях государственной службы[360].

    Первые научные контакты России со Страсбургом были установлены еще в эпоху основания Петербургской академии наук. X. Вольф предлагал тогда пригласить молодого И. Д. Шёпфлина в Академию на кафедру истории, причем его кандидатуру поддерживал и И. Д. Шумахер, уроженец Эльзаса, лично знакомый с профессором. Однако Шёпфлин отказался, получив за это от Страсбургского университета особенно выгодные условия для научной работы. Тем не менее, в 1740 г. уже приобретший европейскую известность ученый сам напомнил Шумахеру о своем несостоявшемся назначении академиком и в ответ, по всеобщему единодушному одобрению, был избран почетным членом Академии наук [361]. Переписка Шёпфлина с Шумахером длилась до смерти последнего; страсбургский профессор живо интересовался успехами наук в России, собирал книги по русской истории, из Петербурга ему регулярно высылали академические труды. В начале 1750-х гг., опять-таки по инициативе самого Шёпфлина, в его переписке впервые зазвучала тема русских студентов. 12 мая 1752 г. он писал Шумахеру: «Светские новости часто говорят о молодых господах, которые должны отправиться из России, чтобы путешествовать и посещать университеты. Если кто-нибудь из этих господ захочет приехать сюда, мы примем их с распростертыми объятиями и я лично сделаю все, что возможно, чтобы сделать их пребывание успешным. Они найдут здесь во всех родах упражнений больше совершенства, чем в других местах: в манеже ли, в танцах, фехтовании или во французском языке — в общем, во всем, что касается внешнего образования. Остальное будет относиться к области действия профессоров, которые также покажут, на что они способны» [362].

    Из ответа Шумахера на это письмо явствовало, что Академия готова использовать инициативу своего почетного члена для организации в Страсбург академических командировок (которые, как мы помним, возобновились в начале 1750-х гг.), и тогда, продолжая эту тему, 30 июля 1752 г. Шёпфлин писал: «Я с удовольствием приму учеников, которых мне пошлет Академия; весь наш университет заинтересован в этом, и я больше, чем кто бы то ни было»[363].

    Первым академическим студентом, появившимся в Страсбурге был А. П. Протасов, переведшийся сюда из Лейдена и вернувшийся обратно после двух лет учебы. О его контактах с Шёпфлином, к сожалению, ничего не известно, кроме того, что Протасов слушал его лекции по истории и элоквенции (теории литературы), что ему как студенту-медику было необязательно. Вопрос о новом приезде Протасова в Страсбург встал в 1762 г. в связи с защитой его докторской диссертации, не разрешенной в Петербурге, и тогда же академическая канцелярия приняла решение направить в этот университет еще двоих студентов — Ивана Лепехина и Алексея Поленова. Выбор Страсбурга теперь диктовался еще и текущим состоянием Европы: продолжавшаяся Семилетняя война затрагивала многие немецкие университетские города, но в Страсбурге царил мир и не было чрезмерной дороговизны в ценах. В конце ноября 1762 г. трое студентов благополучно добрались до места назначения, где 3 декабря (н. ст.) Поленов записался в матрикулы философского факультета, а Лепехин и Протасов — 4 декабря в матрикулы медицинского факультета [364]. Последний из них, получив степень доктора, вскоре покинул Страсбург, надзор же за оставшимися двумя осуществлял все тот профессор Шёпфлин.

    Будущий академик И. И. Лепехин отправился за границу за знаниями в области естественной истории. В своем прошении в канцелярию Академии наук он писал, что издавна чувствовал к ней «особливую склонность», однако не мог ее удовлетворить в Петербурге, где специалистов в этой области не было (поэтому во время учебы в Академии Лепехин должен был выбрать занятия химией). Страсбург же предоставил молодому ученому широкие возможности. Химию и медицину здесь читал известный ученый Я. Р. Шпильман (почетный член Петербургской академии наук с 1764 г.), естественную историю — И. Ф. Герман (один из учителей Кювье), им же в Страсбурге был устроен прекрасный ботанический сад и естественно-исторический музей. За советами о плане своего обучения Лепехин обращался к Шпильману, а затем «избирал лекции по собственному усмотрению» (благо такую возможность давала ему инструкция, с которой он был послан) [365]. В течение пяти лет им, таким образом, были прослушаны курсы натуральной истории и, «особо», химии и ботаники, затем физики, анатомии, физиологии и патологии. Лепехин много упражнялся в медицинских занятиях, посещая «разрезывание кадаверов», занимаясь в госпитале, аптеке и даже, с разрешения профессора Лобштейна, сопровождал его в визитах к больным. Хотя такие занятия были естественны для студента медицинского факультета, в Петербурге по этому поводу выразили недоумение, поскольку они «не являлись необходимыми для познания натуральной истории».

    К счастью, попытки Академии установить более тесный контроль над студентом не помешали Лепехину защитить 5 мая 1767 г. диссертацию «De acetificatione» на степень доктора медицины. В письме в Академию наук, отправленном сразу после защиты, профессор Шпильман выразил уверенность, что «славнейшая Академия может с полным основанием ожидать, что затраченные ею на Лепехина средства будут возмещены самым блестящим образом», и рекомендовал его к занятию кафедры ботаники и натуральной истории[366].Действительно, выдержав по возвращении в Россию экзамен у академиков, Лепехин единогласно был избран адъюнктом, доказав состоятельность своего обучения. Такая самостоятельность и ответственность перед собой показывала все более растущий уровень самосознания представителей российской науки; в дальнейшем Лепехин вошел в историю как один из наиболее выдающихся и разносторонних ученых конца XVIII века[367].

    Подобной же самостоятельностью отличался и А. Я. Поленов, посланный Академией для обучения праву[368]. Однако, как уже упоминалось, не без возможного влияния Шёпфлина, он поступил вначале на философский факультет и первые полтора года посвятил интенсивным историко-филологическим занятиям: латинскому языку, истории, метафизике, римским древностям, ежедневно посещая по шесть часов лекций и при этом дополнительно занимаясь частным образом с учителем французского языка. В отчетах Поленова Академия столкнулась с новым, еще не виданным доселе явлением, которое также показывает постепенное изменение облика русского студента — его критическим взглядом на университет, в который он попал. Так, объясняя, почему он так долго не приступает к основному предмету своих занятий — праву, Поленов отмечал, что «юридический факультет в немалом беспорядке», а ему еще нужно освоить ряд подготовительных дисциплин, без которых «приняться за юриспруденцию никоим образом не можно». Давая критические характеристики большинству профессоров, Поленов выделял лишь Шпильмана, «человека в знании предостойного, в трудах неутомимого». Высоко ставил он и двух профессоров истории — своего наставника И. Д. Шёпфлина, у которого в следующие годы он слушал «родословие и происхождение знаменитейших владетелей ныне немецких», и И. М. Лоренца, читавшего ему немецкую историю. С весны 1764 г. Поленов, наконец, приступил к слушанию и основных юридических курсов: римского права, общего права немецкой империи, естественного и общенародного права, которыми не был вполне удовлетворен, желая изучить эти предметы более обстоятельно. В отчете в Петербург, посланном в апреле 1765 г. он сообщал, что в летнем семестре приступит «к слушанию другой части Римских прав или духовного права» и повторит римские учреждения (Institutiones) «как для трудности, так и для того, что они основанием служат и всем другим правам и без основательного и твердого оных познания почти ничего или очень мало успеть в юриспруденции». Кроме того, по мнению Поленова, ему «чрезмерно нужно иметь хотя малое понятие о греческом языке», за который он намерен был приняться как можно скорее.

    В июне 1766 г. Академия выразила вполне законное неудовольствие, усмотрев из его отчетов, что он слишком много внимание уделяет истории, тогда как для преподавания в России скорее нужен правовед-практик. В ответ на это Поленов довольно резко замечал состоявшему с ним в переписке советнику И. К. Тауберту, что без изучения истории понять по-настоящему право невозможно, «не утвердясь прежде в сем знании приниматься прямо за юриспруденцию столько же безрассудно, как, не насадив железа, рубить дрова одним топорищем»[369]. В его стремлении отстоять собственное право на определение хода своего обучения можно усмотреть те же элементы дворянского самосознания (а Поленов происходил из костромского дворянства), что мы уже наблюдали у лейпцигских студентов. Набиравший силу его конфликт с Академией, по мысли Поленова, должна была смягчить полученная им рекомендация перейти в другой университет, для чего он избрал Гёттинген. Однако смена руководства Академией наук, произошедшая осенью 1766 г., когда на пост директора вступил граф В. Г. Орлов, привела к новому обострению: канцелярия сделала выговор Поленову за переезд в Гёттинген до получения официального ордера, что сам студент оправдывал необходимостью успеть к началу нового семестра, иначе бы он целую зиму бесцельно провел в Страсбурге. Запрошенные им деньги на проезд были выделены Поленову только тогда, когда он уже был в Гёттингене[370]. Однако к его чести нужно сказать, что Поленов был очень бережлив в своих расходах и не испытывал поэтому серьезных финансовых трудностей: так, за первый семестр пребывания в Гёттингене им были истрачены всего 68 талеров.

    Доказывать правильность избранного им пути Поленову, как и другим ученым, нужно было своей деятельностью в России. Хотя его чиновничья карьера не сложилась, европейское образование выделяло Поленова среди русских законоведов конца XVIII в. Надо сказать, что полученные им знания не нашли прямого применения в Академии наук, которая, в отличие от других возвращавшихся студентов, оставила Поленова, возможно, памятуя о его «строптивости», в прежней должности переводчика. Несмотря на это, он активно включился в обсуждение законодательных вопросов, развернувшееся накануне открытия Уложенной комиссии. В 1768 г., спустя год после возвращения из Гёттингена, он представил на конкурс Вольного экономического общества сочинение «О крепостном состоянии крестьян», в котором предлагал ряд мер по ограничению крепостного права. Его сочинение получило вторую премию общества, но так и не было опубликовано. Общественные взгляды Поленова отразились и в выборе им для перевода просветительских трактатов, прежде всего сочинений Монтескьё. Он выполнял различные поручения Академии наук по подготовке к изданию источников по русской истории, но, тем не менее, в 1771 г. был отставлен от Академии, которая сочла, что он «ни на что не годен по причине, что у нас нет никаких тяжб», и продолжал службу в Сенате, а затем в Комиссии по составлению законов, где начал готовить обзор по истории русского законодательства. Так, несмотря на далеко не в полной мере реализованные возможности, судьба Поленова занимает одно из важных мест в истории русского Просвещения.

    Академические командировки проложили первые пути из России в Страсбург, но по-настоящему крупным центром обучения русских студентов этот университет становится с середины 1760-х гг., когда, наконец, исполнилось желание Шёпфлина увидеть здесь представителей русской аристократии. Первыми из них были трое молодых графов Разумовских, сыновей гетмана К. Г. Разумовского, которые, по словам профессора, «сделали прекрасное приращение к нашему университету»[371]. Прибыв в мае 1765 г., они поступили на попечение Шёпфлина и обучались в его дипломатической школе; кроме того двое из них — четырнадцатилетний Петр и тринадцатилетний Андрей были записаны в матрикулы Страсбургского университета, точнее, в их особую часть «Matricula Serenissi-monim et Illustrissimonim», предназначенную для высокопоставленных студентов (по неизвестной причине имени старшего из братьев, графа Алексея Кирилловича Разумовского, в будущем министра народного просвещения, в этих матрикулах нет). Под руководством Шёпфлина в его школе и университете Разумовские должны были слушать курсы по естественному и общественному праву, новой истории, международным отношениям и договорам, дипломатике, геральдике, статистике современных государств, математике и естественной истории, получая, таким образом, представление о полном круге наиболее актуальных научных дисциплин эпохи Просвещения[372].

    Вместе с Разумовскими занятия в Страсбурге посещал Д. Д. Легкой, бывший академический студент, который, находясь на содержании Академии наук, стажировался здесь, как и Поленов, по юридическим дисциплинам (он был зачислен на юридический факультет 22 мая 1765 г.) и уделял при этом большое внимание занятиям историей. Шёпфлин высоко оценивал его способности, но одновременное исполнение обязанностей гувернера при Разумовских ложилось чрезмерной нагрузкой на плечи студента. Назначенное Легкому небольшое годовое содержание всего в 200 рублей, по-видимому, принимало во внимание дополнительную плату, получаемую им от Разумовских, к тому же это жалование из Петербурга приходило к нему с большим опозданием[373]. 10 ноября 1767 г. Д. Д. Легкой скончался в Страсбурге. «Ему бы долго жить долженствовало, — писал тогда Шёпфлин в Петербург, — дабы он мог случай иметь знание и искусство, здесь приобретенное, в пользу отечества употребить»[374].

    Живое внимание к университетской учебе графов Разумовских проявил сам их отец, посетивший Страсбург в конце 1766 г. Как свидетельствует переписка Шёпфлина, граф К. Г. Разумовский встретился с ним и высоко оценил труды профессора по воспитанию сыновей, однако самим городом оказался недоволен. Гетману «пришлось не по сердцу присутствие военной молодежи в городе, буйство и кутежи офицеров», и он решил приискать сыновьям более скромное место пребывания, увезя старшего сына Алексея с собой в Италию, а двух младших оставив пока в университете, где они занимались до 1768 г., после чего отправились в Англию[375].

    В конце 1760-х гг. Шёпфлин отмечал в письмах пополнение в рядах «блестящей молодежи из России». Сюда приехали учиться князь Николай Голицын (родной племянник вице-канцлера князя А. М. Голицына и посланника в Вене князя Д. М. Голицына), И. И. Воронцов (двоюродный брат дипломатов А. Р. и С. Р. Воронцовых), Г. А. Нелединский-Мелецкий (в будущем известный поэт, родственник князей Куракиных, воспитывавшийся в их доме). Как видим, здесь также начала складываться колония представителей российской дворянской элиты, которая, однако, не получила такой устойчивости и цельности как в Лейдене. Обучение дворян в Страсбургском университете носило менее глубокий характер, причем преимущество в нем отдавалось военным наукам. Так, например, князья Борис и Дмитрий Владимировичи Голицыны (младший из них получит известность как московский генерал-губернатор в 20-х гг. XIX в.), судя по списку предметов, сообщаемому их биографом, основное внимание уделяли изучению математики, особенно практической геометрии и фортификации, а также упражнялись в таких дворянских навыках, как фехтование, музыка, танцы и выучили четыре языка (латинский, французский, немецкий и английский).

    В этом смысле типичным примером влияния образования, вынесенного дворянином из Страсбурга, может служить карьера Николая Николаевича Муравьева-старшего. Сын генерала H. Е. Муравьева, он с детства воспитывался отчимом, князем А. В. Урусовым, на средства которого смог отправиться на учебу в Европу. В Страсбурге Муравьев провел около четырех лет, занимаясь не только в университете, но и в военной академии, а по возвращении в Россию, блестяще сдав экзамен, поступил во флот, участвовал в морских сражениях русско-шведской войны, командовал Золотой яхтой императрицы Екатерины II. Выйдя в конце XVIII в. в отставку в звании генерал-майора и поселившись в Москве, он посвятил себя воспитанию сыновей, трое из которых стали затем декабристами; при этом, желая поставить преподавание математики (слабое тогда в Московском университете) на необходимый для будущих офицеров уровень, в 1811 г. он основал Московское общество математиков, занятия которого в доме Муравьева положили начало школе для колонновожатых (младших офицеров Главного штаба). В расписании ее предметов можно усмотреть влияние опыта, вывезенного Муравьевым из Страсбурга; всего же в этой школе в 1810-е гг. училось несколько десятков молодых дворян, избравших военную службу, среди которых многие затем вошли в ряды декабристов, что несомненно свидетельствовало о просветительских идеях, царивших в доме Муравьевых [376].

    Среди других крупных государственных деятелей начала XIX в., учившихся в Страсбургском университете, следует отметить Д. А. Гурьева, министра финансов в 1810–1823 гг.: в заграничное путешествие его взял приятель, молодой граф П. М. Скавронский, единственный наследник огромного состояния семьи, происходившей от братьев императрицы Екатерины I (оба товарища записались в «княжеские матрикулы», хотя незнатное происхождение Гурьева никаких оснований для этого не давало[377]). Обучение в Страсбургском университете, возможно, является неизвестной страницей в биографии писателя, обер-прокурора Святейшего Синода, графа Д. И. Хвостова[378].

    В Страсбургском университете заканчивали обучение перешедшие сюда из Лейдена в 1775 г. будущие академики Н. Я. Озерецковский, В. Ф. Зуев и Н. П. Соколов. Выбор ими Страсбурга вместо Лейдена для получения ученых степеней на медицинском факультете показывал, что в 70-е гг. XVIII в. именно сюда, в основном благодаря усилиям вышеназванных профессоров Шпильмана и Германа, переходил центр обучения медицинским и естественным наукам. Для этого здесь были обустроены не только ботанический сад, зоологические и минералогические коллекции, но и один из лучших в центре Европы анатомических театров. Неудивительно поэтому, что Страсбургский университет в эти годы окончило столько замечательных русских врачей. Их обучение здесь было стимулировано особым способом: учреждением стипендии, но не за счет государства, а на средства дворянского аристократа, российского посланника в Вене князя Д. М. Голицына[379].

    С именами родственников князя мы уже встречались, перечисляя выше страсбургских студентов конца 1760 — начала 1770-х гг., из чего можно сделать вывод, что этот университет был не чужд семейным пристрастиям Голицыных. В 1769 г. в Москве было опубликовано завещание, составленное женой князя Дмитрия Михайловича Голицына, урожденной княжной Кантемир, которая передавала 22 тыс. рублей Московскому Воспитательному дому с тем, чтобы проценты от них употребить «на посылку в чужие государства Российских молодых недостаточных людей для обучения их врачебной науке». Исполнителем воли жены являлся сам князь Дмитрий Михайлович, который составил программу обучения медицинским наукам и передал ее в Воспитательный дом. На оставленные средства, по его мнению, можно было посылать каждые шесть лет по три человека, а для их обучения избрать Страсбургский университет.

    Интересны те основания, которыми Голицын объясняет оказанное Страсбургу предпочтение, и которые, вообще, демонстрируют, насколько свободно уже в то время представители высшего русского дворянства ориентировались в европейском высшем образовании и могли сделать осмысленный выбор университета. Во-первых, «в оном учение порядочное и основательное, изобилие в науках и успех во оных таков же, как и в прочих славных училищах, которым сей Университет не уступает». Во-вторых, «удобнее, нежели в других городах жить, и кроме наук французскому и немецкому языку научиться». В-третьих, русских студентов пока еще (в 1769 г.!) здесь не много, «а чем меньше общество, тем прилежнее учиться и порядочнее жить могут: ибо великое иногда дает повод к лености и развратному житию, и в сем случае для учащихся потребны многие надзиратели, немалая предосторожность и непрестанный присмотр»[380]. При отправке же молодых врачей в Страсбург весной следующего 1770 г. сочли, что можно будет обойтись без такого присмотра и не ошиблись: уже из первой командировки в 1775 г. вернулись будущие профессора петербургских госпитальных школ, авторы первых русских учебников по медицине H. М. Амбодик и М. М. Тереховский. В последующем, образование в Страсбургском университете за счет голицынской стипендии получили профессор Московской акушерской школы А. М. Шумлянский (в 1778–1783 гг.) и его брат, профессор хирургии Харьковского университета П. М. Шумлянский (в 1784–1789 гг.), профессор медико-хирургической академии в Петербурге Г. И. Базилевич (в 1787–1791 гг.) и др.[381]

    В мае 1775 г., вероятно, под влиянием удачного завершения первой поездки «голицынских стипендиатов», началась одна из самых больших командировок из России в Страсбург: в нее были отправлены выпускники медицинского факультета Московского университета Дмитрий Иванов, Василий Ключарев, Иван Орлов и Петр Анитов. Все они окончили учебу в 1773 г. и в течение двух лет перед отправкой за границу проходили «стажировку» в Московском главном госпитале за счет Медицинской коллегии [382]. При отъезде к ним примкнул окончивший училище того же госпиталя и некоторое время служивший лекарем в Вятке Денис Понырка. Из пяти медиков Страсбурга достигли четверо (П. Анитов скончался в дороге) и в сентябре 1775 г. записались в матрикулы университета одновременно с Н. П. Соколовым и Н. Я. Озерецковским. В 1780 г. Иванов и Понырка защитили в Страсбурге диссертации на степень доктора медицины, а Ключарев и Орлов по какой-то причине переехали для защиты в соседний со Страсбургом Фрейбургский университет (Брайсгау), где Орлов вскоре скончался, а Ключарев, не без трудностей, спустя год все-таки стал доктором. Из всей группы студентов заметный след в русской медицине оставили Д. И. Иванов, служивший инспектором пензенской и симбирской врачебных управ, и Д. В. Понырка, практиковавший и преподававший в Петербургском адмиралтейском госпитале.

    Итак, основной вклад, который внес Страсбургский университет в процесс получения русскими студентами высшего образования за границей, можно разделить на три части: подготовка будущих ученых-академиков, обучение русских врачей и воспитание в духе идей Просвещения молодых дворян, нацеленных на продолжение службы в дипломатической или военной сфере. Первые две категории студентов обязаны своими успехами блестящему состоянию медицинского факультета в Страсбурге, который вышел в лидеры среди всех немецких университетов. В образовании же, полученном дворянами, собственно университетское начало сочеталось с навыками светской жизни и обучением элементам дворянской культуры (верховой езде, музыке, танцам, фехтованию), которые Страсбург в 60—80-х гг. XVTII в. в силу особенностей своего географического и социального положения мог предоставить в большей степени, чем другие университетские города Германии.

    Гёттинген

    Говоря об изменении университетских предпочтений в России, касавшихся немецких университетов в пору расцвета образовательных поездок в Европу при Екатерине II, следует подчеркнуть, что среди всех университетов вперед вышли те, которые смогли, отойдя от средневековой схоластики, обновить свое преподавание, приблизить его содержание к потребностям «галантного века», кругу идей Просвещения. Среди них на первом месте, если пока еще не по абсолютному числу поездок, то по важности и глубине изменений, происходивших в преподавании, как для России, так и для Европы в целом, стоял открывшийся в 1737 г. Гёттингенский университет. Как уже указывалось (см. главу 1), при своем зарождении он был специально ориентирован на обучение дворянской аристократии, в особенности иностранцев, которые во второй половине XVIII в. составляли около двух третей его студентов. Для этого основатели университета, не скупясь на финансирование, смогли привлечь к преподаванию в нем лучших немецких ученых и сделать университетскую науку актуальной с точки зрения приоритетов европейской дворянской культуры[383].

    Первыми представителями российского аристократии в Гёттингене были уже упоминавшиеся три брата Демидовы, один из которых, Павел Григорьевич, в последующем сам в качестве мецената много сделает для поддержки российского высшего образования. О длившемся четыре года обучении в Гёттингене этих сыновей известного русского промышленника и мецената барона Григория Акинфиевича Демидова известно немного. Сохранилось упоминание, что по инициативе братьев университет в феврале 1755 г. решил отпраздновать рождение великого князя Павла Петровича, и на торжественном акте по этому поводу старший из Демидовых Александр произнес на немецком языке речь, встреченную рукоплесканиями и вышедшую отдельной книжкой в Гёттингене. В приглашении на торжественный акт проректор университета, профессор Г. Г. Рихтер подчеркивал, что «приехавшие по повелению своего достойного родителя с намерением собирать во всех местах сокровища знания и мудрости и с таковой целью предпринявшие путь в семьсот миль» Демидовы «до сих пор занимались всеми присущими их состоянию и возрасту науками с той ревностью, из какой можно довольно усмотреть, как высоко они их ценят» [384]. Из Гёттингена Демидовы в том же году переехали в горную академию во Фрейберге.

    Праздники в Гёттингене в честь России, одна из целей которых была подчеркнуть союз российских правителей с английскими королями, выступавшими высочайшими покровителями университета, происходили и в следующие десятилетия. Они в то же время показывали несомненный интерес, который немецкие ученые питали к России, их внимание к развитию там просветительских реформ, науки и культуры. Так, в 1768 г. Магнус Алопеус, сын лютеранского пастора из Выборга, впоследствии известный дипломат и посланник России в Берлине, вступая в Гёттингенское королевское ученое общество, произнес похвальное слово императрице Екатерине II как покровительнице наук, искусств и изящной словесности в его отечестве, а годом спустя выступил в обществе с речью «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (предлагая сокращенный перевод соответствующего трактата В. К. Тредиаковского)[385].

    Возникновению такого интереса и завязыванию взаимообогащающих контактов способствовала деятельность уже самого первого из русских студентов в Гёттингене, петербургского немца Георга Томаса (Егора Федоровича) Аша[386]. Сын управляющего столичной почтой, Аш