Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    ИСТОРИЯ ЛИНГВИСТИЧЕСКИХ УЧЕНИЙ
    В. М. АЛПАТОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Предисловие
  • Лингвистические традиции
  •   Становление и развитие основных лингвистических традиций
  •   Причины формирования традиций, цели и задачи
  •   Языковая основа и отношение к другим языкам
  •   Синхрония — диахрония
  •   Отношение к норме
  •   Требования к описанию языка
  •   Охват системы языка
  •   Фонетические исследования
  •   Грамматика в лингвистических традициях
  •   Заключение к главе
  •   Литература
  • Европейская лингвистика XVI–XVII вв Грамматика Пор-Рояля
  • Лингвистика XVIII века и первой половины XIX века Становление сравнительно-исторического метода
  • Вильгельм фон Гумбольдт
  • Август Шлейхер
  • Развитие гумбольдтовской традиции
  • Младограмматизм
  • «Диссиденты индоевропеизма»
  • Н. В. Крушевский и И. А. Бодуэн де Куртенэ
  • Фердинанд де Соссюр
  • Антуан Мейе и Жозеф Вандриес
  • Развитие концепции Ф. де Соссюра В. Брёндаль., А. Гардинер., К. Бюлер
  • Женевская школа
  • Глоссематика
  • Пражский лингвистический кружок
  • Дескриптивизм
  • Эдвард Сепир
  • Гипотеза языковой относительности Бенджамена Уорфа
  • Советское языкознание 20—50-х годов
  •   Старшее поколение языковедов. А. М. Пешковский
  •   Л. В. Щерба
  •   Г. О. Винокур
  •   Е. Д. Поливанов
  •   Н. Ф. Яковлев
  •   Московская фонологическая школа
  •   Развитие типологии в СССР. И. И. Мещанинов
  • Критика лингвистического структурализма
  •   Лингвистические идеи книги «Марксизм и философия языка»
  •   Мотоки Токиэда. Школа языкового существования
  • Французская лингвистика 40—60-х годов Л. Теньер., Э. Бенвенист., А. Мартине
  • Ежи Курилович
  • Роман Якобсон
  • Ноам Хомский
  • Библиография
  • Приложение 1. Пояснения к указателям
  • Приложение 2. Условные обозначения разделов
  • Приложение 3. Биографическая таблица
  • Приложение 4. Хронологическая таблица событий
  • Приложение 5. Историография
  • Приложение 6. Именной указатель[4]
  • Приложение 7. Указатель центров лингвистической мысли
  • Приложение 8. Указатель языков
  • Приложение 9. Предметный указатель

    Владимир Михайлович Алпатов родился в 1945 году. Окончил отделение структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ в 1968 году и аспирантуру Института востоковедения АН СССР в 1971 году. С 1971 года работает в Институте востоковедения АН СССР — РАН, заместитель директора института с 1994 года. Доктор филологических наук с 1984 года. Автор книг и статей по общему языкознанию, японскому языку, социолингвистике и истории науки.

    Предисловие

    В учебную программу филологических факультетов университетов входит курс «История лингвистических учений», в котором студенты знакомятся с историей мировой науки о языке, с различными лингвистическими школами и направлениями. Однако на русском языке, в отличие от основных западных языков, по существу нет не только специального учебного пособия по данному курсу, но вообще сколько-нибудь полного описания истории языкознания. То, что есть, либо написано очень давно и уже явно устарело (например, переведенная на русский язык и изданная в 1938 г. книга В. Томсена), либо охватывает лишь часть истории лингвистики. Например, ленинградский многотомник «История лингвистических учений» был доведен лишь до эпохи позднего средневековья; две книги Ф. М. Березина касаются лишь отечественной науки.

    Наиболее близок к целям курса «История лингвистических учений» известный труд В. А. Звегинцева «История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях», выдержавший три издания. Его сильной стороной являются «извлечения», то есть тексты многих крупных лингвистов, в целом удачно подобранные и очень представительные. Тексты занимают основную часть книги, а «очерки» В. А. Звегинцева, безусловно, серьезные и в большинстве случаев точные по своим оценкам, в основном играют роль предисловий к этим текстам. Требуется все же более подробный очерк развития мировой науки о языке. Кроме того, последнее издание труда В. А. Звегинцева вышло в 1964–1965 гг. За прошедшее время, во-первых, лингвистика развивалась, что тоже как-то должно быть учтено, во-вторых, с течением времени некоторые оценки В. А. Звегинцева стали требовать корректив и уточнений, выявились некоторые пробелы в произведенном им подборе авторов. И еще одно: В. А. Звегинцев, как видно уже из названия его книги, сосредоточился на науке двух последних веков; языкознанию более раннего времени посвящен лишь краткий очерк, уже не соответствующий современному состоянию истории лингвистики.

    Исходя из всего этого, автор данного учебного пособия решил предложить его читателю, используя свой опыт преподавания курса «История лингвистических учений» в МГУ и РГГУ. При этом пособие не следует рассматривать как замену труда В. А. Звегинцева. Автор старался по возможности в максимальной степени ориентироваться на корпус лингвистических текстов, собранный его покойным учителем В. А. Звегинцевым. Пока что трудно надеяться на новое издание столь же полного и представительного корпуса. Поэтому «Историю языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях» в ее хрестоматийной части следует рассматривать как дополнение к пособию.

    В то же время автор, разумеется, не мог целиком исходить из того, что было сделано несколько десятилетий назад. Некоторые авторы, рассматриваемые В. А. Звегинцевым (А. Марти, В. Куайн, С. К. Шаумян), здесь не упоминаются. Другие авторы, чьи тексты есть у В. А. Звегинцева, рассмотрены лишь суммарно; например, это относится к основателям сравнительно-исторического языкознания Ф. Боппу, Р. Раску, Я. Гримму, A. X. Востокову, труды которых почти не содержат общелингвистических рассуждений и в отрывках малоинформативны, а также к Н. Я. Марру, тексты которого не поддаются научному анализу. В то же время сейчас уже очевидна необходимость рассмотрения ряда работ, оказавших значительное влияние на развитие мирового языкознания, но не попавших по тем или иным причинам в «Историю…» В. А. Звегинцева. Там, например, почти ничего не сказано о «Грамматике Пор-Рояля», вовсе не упомянут Л. Теньер, Н. Трубецкой представлен лишь как один из соавторов коллективных «Тезисов Пражского лингвистического кружка», никак не учтены (за исключением научно непродуктивного марризма) попытки некоторых ученых 20—40-х гг. выступать против структурализма и предлагать альтернативы ему.

    Во многих случаях и в отношении авторов, представленных у В. А. Звегинцева, читателю необходимо выйти за рамки опубликованных в хрестоматии текстов. Надо учитывать два обстоятельства. Во-первых, есть лингвисты, оставившие концентрированное выражение своих теоретических идей в сравнительно небольших по объему текстах; к их числу относятся, например, В. фон Гумбольдт, Ф. де Соссюр. Такие ученые удобны для представления в хрестоматиях. Но многие лингвисты оставили теоретически важные идеи в виде попутных замечаний или экскурсов в большом количестве работ, часто посвященных очень конкретным проблемам. К их числу относятся, например, И. А. Бодуэн де Куртенэ, Э. Бенвенист, Е. Курилович. В пособии речь идет о многих их публикациях, обычно доступных на русском языке, но в большинстве не представленных у B. А. Звегинцева. Во-вторых, в 50—60-е гг. «История» В. А. Звегинцева часто была единственным изданием на русском языке, где были представлены те или иные лингвисты. За прошедшие годы труды некоторых из них были изданы в русском переводе или впервые (В. фон Гумбольдт, К. Бюлер), или в большем, чем ранее, объеме (Э. Сепир); также следует упомянуть хрестоматию «Пражский лингвистический кружок». Во всех таких случаях пособие ориентируется на последние русские издания, оттуда же приводятся и цитаты, которые иногда не совпадают с переводами у В. А. Звегинцева. Список основных изданий, учтенных при составлении пособия, приводится в библиографии.

    В отношении лингвистики XIX–XX вв. автор в основном ориентировался на те зарубежные труды, которые полностью или в извлечениях издавались на русском языке. Такое ограничение сделано, чтобы не создавать дополнительных трудностей для студентов, хотя в некоторых случаях, возможно, и сужается общая картина. Это ограничение не касается более ранних этапов развития науки, плохо представленных в русских переводах.

    Один из спорных вопросов, вставших перед автором, — хронологические рамки, того, что излагается. Сейчас уже ясно, какое значение имела для развития мировой лингвистики «хомскианская революция» конца 50-х — начала 70-х гг. Уже можно подвести определенные итоги того, какие изменения произошли под ее влиянием. Отразить в пособии по истории лингвистических учений идеи Н. Хомского, в концентрированном виде изложенные в книге «Язык и мышление», представляется совершенно необходимым, С другой стороны, итоги того периода в развитии лингвистики, который наступил после «хомскианской революции», подводить еще рано. Многое еще не устоялось. Пытаться довести изложение до второй половины 90-х гг. XX в. достаточно сложно. По-видимому, все же очерк лингвистики последних двух десятилетий — особая задача, требующая не столько исторического, сколько логического подхода. Поэтому автор все-таки решил завершить свой исторический очерк «хомскианской революцией», в основном опираясь на ранние (до начала 70-х гг.) работы Н. Хомского.

    Безусловно, спорен и вопрос о границах проблематики. В. А. Звегинцев ограничивался выявлением того, как решались две важнейшие проблемы лингвистики: проблема предмета науки о языке и проблема метода научного исследования. В данном пособии автор хотел рассмотреть историю языкознания несколько шире, как-то упоминая и важнейшие конкретные позитивные результаты, полученные наукой о языке в ходе ее развития. Однако пособие не надо рассматривать как историю всей лингвистики вообще. Мы не ставили перед собой задачу всесторонне описать изучение конкретных языков и языковых семей в мировой науке: объем учебного пособия не безграничен. Прежде всего для нас важно развитие лингвистических теорий и методов. А насколько автор смог охватить действительно самое существенное, судить читателю.

    Лингвистические традиции

    Становление и развитие основных лингвистических традиций

    Люди с самых древних времен в том или ином контексте задумывались о проблемах языка. Хотя в большинстве ситуаций люди не замечают языка, на котором говорят, однако на языковые проблемы приходилось обращать внимание при явных речевых ошибках, при том или ином непонимании собеседника и прежде всего в случаях, когда сталкивались между собой носители различных языков. Обращали внимание и на слово, превращаемое в дело: клятвы, обеты, проклятия, магические формулы играли заметную роль в жизни древнего человека. Представления о силе слова, о его обрядовом и магическом значении, о соответствии между словом и обозначенным им человеком или предметом весьма важны для многих традиционных культур.

    Однако от такого рода первичных представлений о языке еще далеко до формирования традиции изучения языка. Обычно не приводило к такому формированию и появление письменности у того или иного народа. Многие культуры, даже обладавшие письмом, не создали сколько-нибудь развернутых концепций и описаний языка; по крайней мере, мы про них ничего не знаем. Например, очень трудно сказать, что думали о вопросах языка в Древнем Египте, хотя там безусловно учили чтению и письму. Ничего нам не известно о формировании лингвистических традиций у хеттов, жителей Урарту, в цивилизациях Америки и у многих других народов.

    Чуть больше нам известно о вавилонской культуре, где использовался сначала шумерский, а затем аккадский язык. До нас дошли списки слов и даже первые известные в истории парадигмы словоизменения: от 2-го тысячелетия до н. э. дошли списки слов, сгруппированных по совпадающим корням или аффиксам. Вероятно, эти списки использовались при обучении грамоте. Однако в Вавилоне ограничивались тем или иным представлением конкретного материала, никаких более общих идей до нас не дошло и неизвестно, были ли они.

    Древнейшие из известных нам лингвистических традиций — индийская, европейская (античная) и китайская — сформировались независимо друг от друга в первом тысячелетии до н. э.

    По-видимому, исторически первой из традиций была индийская. Говорить о времени ее формирования очень трудно: в индийской культуре категория времени и календарь не играли существенной роли, поэтому в отличие от Европы и Китая там не существовало хронологий и летописей. Любые датировки древнеиндийских текстов крайне затруднительны, например, грамматику Панини разные ученые относили к периоду от VI до II века до н. э. Неясны и относительные датировки, если только один памятник прямо не ссылается на другой. Особенно трудно что-то сказать о периоде создания традиции, поскольку наиболее ранние труды до нас не дошли. Реально мы можем говорить о традиции уже начиная с ее высшего взлета — великой грамматики Панини, содержащей в себе весьма полное описание санскрита. Панини, несомненно, опирался на своих предшественников, но о них мы реально ничего не знаем. Вероятнее всего, Панини жил в IV в. до н. э., но полной ясности здесь нет. О его жизни мы ничего не знаем, лишь одно более или менее достоверно: великий лингвист, по-видимому, не был грамотен. Его грамматика создавалась в устной форме и в расчете на устную передачу (к этой ее особенности мы еще вернемся) и лишь спустя несколько веков была записана. Такова была особенность индийской культуры: как истинное знание рассматривалось знание устное, передаваемое от учителя к ученику.

    Другим великим лингвистом Древней Индии был Яска, знаменитый как этимолог и создатель первой известной нам классификации частей речи. Поскольку Панини и Яска не упоминают друг друга, неясно, кто из них жил раньше; скорее всего, они жили приблизительно в одну эпоху. Двумя другими крупнейшими представителями индийской традиции были Катьяяна и Патанджали. Они безусловно жили после Панини, поскольку упоминали его труд и комментировали его; Катьяяна жил раньше Патанджали. Обычно Катьяяну относят примерно к III в. до н. э., Патанджали — к II–I в. до н. э.

    В дальнейшем, после Панини, индийская традиция приобрела в первую очередь комментаторский характер. Во-первых, комментировали священные памятники, в первую очередь веды. Во-вторых, комментировали саму грамматику Панини, а позднее и грамматики Катьяяны и Патанджали. Писали комментарии, комментарии к комментариям, комментарии к комментариям комментариев и т. д. Ничего столь же оригинального, как труд Панини, создать больше так и не удалось. Уже с середины 1-го тысячелетия н. э. индийская традиция приобрела эпигонский характер, постоянно воспроизводя одни и те же идеи, прежде всего идеи Панини. В таком виде она дожила до конца XVIII в., когда с ней впервые познакомились европейцы, освоившие затем ряд ее идей и методов. Существует она даже в современной Индии параллельно с лингвистикой европейского типа.

    Почти тогда же, когда и в Индии, сформировалась традиция изучения языка в античном мире. В Древней Греции довольно долго языкознание, как и многие другие науки, не было отделено от «науки наук» — философии. Философы классического периода высказывали немало интересных догадок о природе и функционировании языка. Особенно интересны диалог «Кратил» Платона (427–347 гг. до н. э.) и ряд сочинений Аристотеля (384–322 гг. до н. э.). Однако в классический период еще не было попыток описания языка. Можно говорить лишь о зачатках такого описания у Аристотеля, прежде всего в его сочинении «Об именовании», где появляются первая в античности классификация частей речи и определения имени и глагола.

    Становление греческой лингвистической традиции в собственном смысле начинается в так называемый период эллинизма, когда после распада империи Александра Македонского греческий язык и греческая культура распространяются по всему Восточному Средиземноморью. Не случаен тот факт, что описания языка появляются как раз тогда, когда стала актуальной задача обучения греческому языку носителей иных языков, а многие из античных лингвистов не были греками по происхождению. Основные понятия античной традиции, многие из которых дожили до наших дней, вырабатывались в течение Ш-го и Il-го веков до н. э. Первоначально это происходило в рамках философской школы стоиков, в частности, они уточнили и расширили классификацию части речи и впервые ввели понятие падежа и систему падежей. Затем центром изучения греческого языка стала на несколько веков Александрия в Египте, крупнейший центр эллинистической культуры и учености, знаменитая своей библиотекой. В Александрии, начиная от Аристарха (II в. до н. э.), окончательно сформировались основные понятия грамматики (так тогда называлась наука о языке в целом, термин «лингвистика» позднейшего происхождения).

    Точно восстановить весь процесс становления античной традиции невозможно, поскольку сочинения стоиков и ранних александрийцев до нас не дошли и кое-что о них известно лишь из упоминаний у других авторов. Представление об александрийских грамматиках дают две сохранившиеся работы, относящиеся уже к периоду, когда Александрия вошла в состав Римской империи. Это «Синтаксис» Аполлония Дискола (2 век н. э.) и грамматика Дионисия Фракийского, время создания которой точно не известно; современные комментаторы склонны считать, что скорее всего Дионисий писал позже Аполлония, хотя прежде грамматику Дионисия относили обычно к значительно более раннему времени.

    Эти сочинения, в первую очередь грамматика Дионисия, считались образцовыми, и греческие грамматики позднеантичного и византийского времени в основном сочинялись на их основе.

    Идеи александрийцев достаточно быстро проникли и в Рим. Уже в I в. до н. э. там появляется первый крупный грамматист. Это Марк Теренций Варрон (116—27 гг. до н. э.), исключительно разносторонний автор, писавший сочинения по самым разнообразным проблемам; до нас дошли его труды по сельскому хозяйству и (не полностью) по грамматике. Он оказался самым ранним из античных грамматистов, чьи сочинения нам известны, поэтому не всегда легко определить, в чем Варрон оригинален, а в чем пересказывает неизвестных нам греческих или римских предшественников. Варрон и другие римские ученые достаточно легко и лишь с минимальными изменениями приспособили греческие схемы описания к латинскому языку, очень похожему на греческий по своему строю. Окончательно античная традиция была зафиксирована в двух позднеантичных латинских грамматиках: грамматике Доната (III–IV в. н. э.), существующей в двух вариантах: более кратком и более пространном, и в наиболее полной из всех античных грамматик, многотомной грамматике Присциана, относящейся уже к ранневизантийскому времени — к первой половине VI в. На протяжении всего средневековья две грамматики служили образцами.

    После распада Римской империи европейская традиция окончательно распалась на два варианта: восточный, греческий, и западный, латинский, которые уже развивались вне всякой связи друг с другом. В течение нескольких веков средневековая лингвистика как на Востоке, так и на Западе мало внесла нового в науку о языке. Новый этап развития западноевропейской лингвистики начался с появлением с XII–XIII вв. философских грамматик, стремившихся не описывать, а объяснять те или иные языковые явления. Сложилась школа модистов, работавшая с начала XIII в. по начало XIV в.; самый знаменитый из модистов — Томас Эрфуртский, написавший свой труд в первом десятилетии XIV в. Модисты интересовались не столько фактами латинского языка (где они в основном следовали Присциану), сколько общими свойствами языка и его отношениями к внешнему миру и к миру мыслей. Модисты впервые пытались установить связь между грамматическими категориями языка и глубинными свойствами вещей. Модисты внесли также вклад в изучение синтаксиса, недостаточно разработанного в античной науке.

    Первые китайские источники, в которых речь идет о вопросах языка, появились, как и аналогичные греческие, в середине I тысячелетия до н. э. С V в. до н. э. появляются толкования непонятных слов в древних текстах, создаются концепции о связи между словом и свойствами того, что оно обозначает; в III в. до н. э. появляются теории «исправления имен», то есть правильного подбора имени, которое бы соответствовало обозначаемому. Однако говорить о становлении лингвистической традиции можно лишь начиная со II века до н. э., когда был составлен первый иероглифический словарь. В дальнейшем словарная традиция стала ведущей в китайской науке о языке. Первым классиком китайского языкознания стал Сю Шэнь (I в. н. э.), который предложил классификацию иероглифов и выделил их составные части; то и другое в основных своих чертах сохранилось в китайской науке до наших дней, а затем было воспринято и европейской китаистикой.

    Первоначально китайская традиция занималась лишь графикой и толкованием памятников. Однако с первых веков новой эры в ней появляется и фонетика; многие предполагают, что интерес к звуковой стороне языка пришел в Китай из Индии в период распространения в Китае буддизма. В III–VI вв. появляются словари омофонов, начинают описываться тоны, к VI в. появляются словари рифм, дающие представление о звучании тех или иных иероглифов в то время. Последним крупным достижением китайской традиции было появление в XI в. фонетических таблиц, где по горизонтали группировались иероглифы с одинаковой инициалью (начальнослоговым согласным), по вертикали — с одинаковой финалью (гласный плюс последующая часть слога).

    В последующие века развитие китайской традиции, в отличие от индийской, продолжалось, но в основном в рамках уже выработанного. Составлялись все новые словари, которые достигали гигантского объема. Самый большой в Китае словарь, созданный в 10-е гг. XVIII в., содержал 47.035 иероглифов и 1.995 их вариантов. Уже на позднем этапе, с XIV в., появились словари так называемых «пустых слов», то есть частиц и других грамматических элементов языка. Словари рифм и фонетические таблицы постепенно обновлялись, отражая изменения в произношении. В таком состоянии в конце XIX в. китайская наука впервые познакомилась с европейской. В отличие от индийской она довольно быстро подверглась европеизации, и сейчас китайская традиция в чистом виде уже не существует, хотя некоторые ее идеи и методы, особенно в описании иероглифики, сохранились до сих пор.

    Четвертая из наиболее важных лингвистических традиций, арабская, появилась намного позже предыдущих, лишь в конце I тысячелетия н. э. Образование в VII в. Арабского халифата и распространение мусульманства привели к необходимости обучать арабскому языку, языку государственности и языку Корана, и изучать этот язык. Первые зачатки лингвистических представлений у арабов известны с VII в., но окончательно традиция сложилась в первой половине VIII в. Центрами арабской науки о языке становятся Басра и Куфа в Месопотамии (современный Ирак). В 735–736 гг. появилась первая известная нам арабская грамматика. Уже к третьему поколению басрийских грамматистов принадлежал Сибавейхи (или Сибаваихи), перс по происхождению (умер в 793 г.). Он написал знаменитую грамматику, имевшую учебные цели, где детально были описаны фонетика, морфология и синтаксис классического арабского языка. Грамматика Сибавейхи впоследствии считалась образцовой, и большинство ученых находились под ее сильным влиянием. В дальнейшем в течение нескольких веков шла интенсивная деятельность по изучению арабского языка. Помимо грамматик создавалось большое количество словарей, строились этимологии. Кроме Басры и Куфы, где лингвистические школы просуществовали несколько столетий, другой важный центр науки о языке сложился на противоположном конце арабского мира — в арабской Испании. Последним крупным арабским ученым-языковедом был Ибн Джинни (конец X — начало XI в.), сын грека-раба. Он интересен рассуждениями о природе языка и языковой норме, занимался он также этимологией и семантикой.

    После распада Халифата, монгольских, а затем турецких завоеваний арабская традиция постепенно пришла в состояние упадка, ограничиваясь, как и индийская, эпигонством и самовоспроизведением. Как и в Индии, в арабских странах и в мусульманском мире в целом и сейчас продолжает существовать традиционная наука о языке, основанная на идеях Сибавейхи и других авторов. Эта наука существует параллельно с европеизированной, мало с ней соприкасаясь. В то же время, по мнению ряда ученых, в том числе Л. Блумфилда, арабская наука оказала определенное влияние на европейскую науку о языке.

    Последняя из традиций, о которых здесь будет специально говориться, — японская. Она сформировалась совсем поздно, на протяжении трех с небольшим последних веков. Первоначально в Японию вместе с китайской письменностью и китайской культурой проникла и китайская лингвистическая традиция, влияние которой в ряде областей, прежде всего в составлении словарей, стойко сохранялось вплоть до периода европеизации. Однако в XVII в. Япония стала «закрытой страной», обособившись от внешнего мира, включая Китай. Японские ученые тех лет, принадлежавшие к школе кокугакуся («национальные ученые»), занялись изучением национальных ценностей и национальной религии и культуры. Одним из компонентов «национальной науки» стало изучение японского языка, начавшееся в XVII в., но наиболее активно развернувшееся во второй половине XVIII в. и в первой половине XIX в. Главным достижением деятельности кокугакуся было создание грамматики (точнее, морфологии) японского языка, где нельзя было опираться на китайские образцы. Кокугакуся также изучали фонетику и этимологию. Крупнейшими языковедами того времени стали Мотоори Норинага (1730–1801), теоретик школы кокугакуся, и Тодзё Гимон (1786–1843), окончательно сформировавший традиционную японскую систему частей речи и глагольного спряжения.

    В отличие от описанных выше индийской, китайской и арабской традиций японская не успела окончательно сформироваться к моменту происшедшей после «открытия» Японии (1854) интенсивной европеизации страны. Уже к концу XIX в. произошел синтез традиционных и заимствованных с Запада подходов, в результате чего при полном исчезновении чисто традиционной науки японское языкознание XX в. обладает рядом оригинальных и своеобразных черт; см. в главе «Критика лингвистического структурализма» раздел о японском лингвисте XX в. М. Токиэда.

    Данными традициями, конечно, не исчерпывается история развития лингвистических представлений в мире. Одни народы имели шансы создать собственную лингвистическую традицию, но по тем или иным причинам их не реализовали. Так получилось с тюркскими народами, которые уже в XI в. имели ценнейший памятник — словарь тюркских диалектов с элементами грамматики и фонетики, созданный Махмудом Кашгарским (Махмуд аль Кашгари) в рамках арабских моделей, но с рядом оригинальных черт. Однако этот труд, забытый вплоть до начала XX в., так и не положил основу традиции. Другие народы создали традицию лишь в отдельных областях. Так было в Корее, где в XV в. появилась собственная фонетика, описывавшая структуру, резко отличную от китайской, однако в отличие от Японии в других областях лингвистики здесь ничего оригинального создано не было. Некоторые же народы продвинулись по пути создания собственных традиций достаточно далеко. От арабской традиции с X в. отпочковалась еврейская, получившая ряд совершенно особых черт; еще раньше от индийской — тибетская, затем превратившаяся в тибетско-монгольскую. Анализ этих до конца не изученных традиций требует особой проработки, поэтому в дальнейшем мы в основном будем сопоставлять пять традиций, кратко описанных выше: индийскую, европейскую, китайскую, арабскую и японскую.

    Причины формирования традиций, цели и задачи

    Все лингвистические традиции создавались для решения конкретных практических задач. Чисто абстрактные рассуждения философов Древней Греции или Древнего Китая не вели к разработке лингвистических описаний. Позднее чисто теоретические, отделенные от утилитарных задач (философские, «спекулятивные») сочинения появляются лишь в Европе в эпоху схоластов (прежде всего труды модистов); в это время «спекулятивные» грамматики могли появиться уже на достаточно высоком уровне описания языка, позволявшем им опираться на конкретные описания предшественников, в первую очередь Присциана. Всегда перед создателями традиций стояли практические задачи, главной из которых была задача обучения.

    При этом задача научиться читать и писать на материнском языке обычно не вела к созданию лингвистической традиции: эта задача не требовала изучения системы языка в целом, а основанный на интуиции первичный фонетический (точнее, неосознанно фонологический) анализ обычно не проводился в явном виде. Возможно, поэтому не сложились развитые традиции ни в Вавилоне, ни в классической Греции, хотя письменность там существовала. В Греции до эпохи эллинизма грамматиком называли просто учителя чтения и письма.

    Иная ситуация возникала, когда было необходимо учиться не только письму, но языку в целом. Не случайно, что античная традиция так и не сложилась, пока по-гречески говорили лишь греки, а арабская — пока арабский язык знали лишь арабы. Но когда в эпоху эллинизма греческий язык стал языком культуры и делопроизводства в ряде государств, а по-арабски с VII в. начали говорить и писать многие принявшие ислам народы, возникла потребность в обучении чужому языку и в связи с этим в изучении этого языка. Также не случайно, что центром греческой традиции стала не Греция, а далекая от нее Александрия, где греки были пришлым населением; точно так же арабская традиция развивалась не в исконно арабской Аравии, а в Басре и Куфе, оказавшихся в VIII в. на грани арабского и персидского мира. И очень многие из видных представителей этих двух традиций не могли считать соответственно греческий и арабский язык материнскими, у них было иное происхождение.

    Другая ситуация была в Индии и Японии. Санскрит для индийца или старояпонский (бунго) для японца XVII–XIX вв. были безусловно языками своего народа. Но в отличие от греческого (койне) в эпоху эллинизма или классического арабского в годы, когда жил Сибавейхи, эти языки не были материнскими вообще ни для кого. Санскрит и бунго, на изучении которых основывались соответственно индийская и японская традиции, представляли собой литературно обработанные и «законсервированные» языки более раннего периода (в обоих случаях консервации стихийно произошла намного раньше формирования традиции). Во времена Панини санскрит и во время Мотоори бунго уже резко отличались от языков, на которых говорили в быту, и требовали специального обучения. Аналогичная ситуация в конечном итоге сложилась и в остальных традициях. Латынь и древнегреческий язык в средневековой Европе, древнекитайский (вэньянь) в последние два тысячелетия, классический арабский в последние века также стали языками, требующими специального обучения для каждого.

    Некоторое исключение среди всех традиций в этом плане составляла китайская в ранний ее период. Она развивалась среди китайцев, а вэньянь первоначально не очень сильно отличался от разговорного. Однако сложный характер иероглифической письменности требовал специального ее изучения. Если немногочисленные буквы греческого или арабского письма могли выучиваться как целые «картинки», то при большом количестве иероглифов и их сложной структуре необходимо было их расклассифицировать по категориям и выделить в их составе типовые блоки, из которых строится большинство иероглифов. В помощь изучающим иероглифику и была выработана классификация Сю Шэня.

    Итак, важнейшей целью создания и развития лингвистических традиций была задача обучения языку культуры, не являвшемуся материнским либо для всех, либо для части людей, находившихся в сфере данной культуры.

    Эта задача могла быть не единственной. Второй по значимости была задача толкования текстов на не до конца понятном языке. Из сказанного выше видно, что такая задача появлялась там, где изучаемый традицией язык расходился с разговорным. Поэтому толковательская деятельность чаще приобретает первостепенное значение на более поздних этапах развития традиций. Лишь самая поздняя из здесь рассматриваемых японская традиция с самого начала была комментаторской и задачи толкований играли в ее формировании, вероятно, не меньшую или даже большую роль, чем задачи обучения бунго. Впрочем, и александрийцы толковали поэмы Гомера, язык которых к тому времени уже был архаичен; влияние этой работы видят в некоторых элементах античных грамматик, например, в учении о просодии. Однако основным объектом деятельности александрийцев был койне, то есть вполне живой тогда язык. Примерно та же ситуация была и в Древнем Китае. Позднее однако там и там (в Европе в Средние века) роль комментаторской деятельности повысилась; в частности, европейские словари долго имели характер глосс, то есть толкований непонятных слов и речений. Ни Панини, ни Сибавейхи не занимались комментированием памятников, наоборот, сами их тексты потом стали предметом комментирования и толкования. Из отдельных лингвистических дисциплин такого рода деятельность помимо семантики особо влияла на фонетику, поскольку часто требовалась реконструкция древнего («правильного») произношения. Так было и в Японии, и в Китае, а в эпоху Возрождения — и в Европе.

    Изучение текста престижных памятников могло и не быть непосредственно связано с толкованием. Например, в арабской традиции очень скоро были составлены словари к Корану, где отмечалось упоминание того или иного слова в его тексте.

    Еще одной областью практики, стимулировавшей изучение языка, было стихосложение. Для его целей в той или иной мере создавались античное учение о просодии (о длинных и кратких слогах, ударении и др.), первое описание сочетаемости звуков в средневековой Исландии, в целях определения рифм и аллитераций, китайские словари рифм. Еще любопытный пример — поэтический жанр рэнга в Японии. Стихи этого жанра строятся из двух частей, сочиняемых разными авторами: один задает тему, другой как бы отвечает. В старояпонском языке имелось своеобразное согласование: форма глагола зависела от наличия в предложении (в том числе и в части, написанной другим автором) тех или иных частиц. Поэтому из пособий по сочинению стихов такого типа возникло изучение глагольного спряжения.

    Могли быть и другие практические задачи. В европейской традиции помимо грамматики существовала особая наука о правилах построения текстов — риторика. По мнению историков языкознания, понятие наклонения в античной грамматике было создано в связи с выделением различных типов предложения для риторических целей. В других традициях влияние риторических задач не прослеживается, а, например, в индийской традиции этого не могло быть, как увидим ниже, принципиально.

    Важным предварительным этапом, без которого не сложились бы многие традиции, было создание национальных письменностей. Однако письмо обычно создавалось задолго до появления у соответствующего народа лингвистических сочинений или же (в Индии) вне основной линии развития науки о языке. Позднее система письма воспринималась как данность и ее принципы, исключая особый случай с китайской иероглификой, обычно не описывались. Трактаты, обсуждающие формирование письма, появлялись лишь у народов, создававшиеся письменности уже при сформировавшейся традиции данного культурного ареала. Таковы интереснейшие исландские трактаты XII в., где обсуждается применимость латинского письма к исландскому языку и в связи с этим весьма точно описывается исландская фонетика того времени.

    Языковая основа и отношение к другим языкам

    Каждая традиция была связана с изучением какого-то одного определенного языка: санскрита, вэньяня, классического арабского, бунго; античная традиция рано разделилась на два варианта, каждый из которых также основывался на одном языке: в одном варианте это был древнегреческий, в другом латинский. Идея сравнения и сопоставления языков в собственном смысле в целом была чужда традициям за единичными исключениями: в позднеантичное время была осуществлена единственная попытка систематического сравнения латинского с греческим, а в средневековой Испании появилась сопоставительная грамматика древнееврейского и испанского языков. Несколько своеобразно в рамках индийской традиции описывали другой священный язык — пали, отличавшийся от санскрита: за основу брали санскрит, и происходила как бы система пересчета от него к пали, фиксировавшая только различия.

    Единственный язык лингвистической традиции или ее варианта, с одной стороны, не был материнским языком для всех, кто занимался его изучением, или по крайней мере для значительной их части. С другой стороны, этот язык был полностью освоен, его исследователь мог исходить не только из корпуса текстов, но неявно, а иногда и явно из своей собственной языковой интуиции, из ощущений носителя языка. Позиция лингвиста не могла быть ни в одной традиции отделена от позиции носителя языка. Даже если речь шла о толковании не совсем понятного текста, исследователь старался вжиться в текст, понять контекст, в котором употреблено неясное слово. Такой подход, не разграничивающий две указанные позиции, названный современной польско-австралийской лингвисткой А. Вежбицкой антропоцентричным, был свойствен всем традициям. Он сохранился и в так называемой традиционной лингвистике, выросшей из европейской традиции, до конца XIX в.

    Кроме языка своей культуры многие традиции вообще ничего не изучали или изучали лишь эпизодически. Такой подход восходит к глубокой древности. На ранних этапах развития каждому народу свойственно представление о своем языке как единственном человеческом, а о других языках как о чем-то близком к выкрикам животных, см. происхождение слов типа немцы или варвары (этимологически: бормочущие). Культурное превосходство данного народа над соседями первоначально могло лишь усиливать такие представления. Древние греки приравнивали бормотание варваров к мычанию быков. Долго сохранялась подобная традиция и в Индии, а в Китае она была несколько поколеблена лишь в период появления буддизма, заставившего обратить внимание на санскрит; однако в целом китайской цивилизации представление о китайском как единственном полноценном языке было свойственно почти до последнего времени.

    В то же время не всякие языковые различия игнорировались. Могли замечаться языковые различия между своими. Древние греки, игнорируя варварские языки, были весьма внимательны к различиям в языковой сфере внутри своего этноса. Такие языковые варианты издавна получили название диалектов. Термин «диалект» сохранился в науке о языке до наших дней. Как известно, разграничение языка и диалекта — одна из весьма сложных проблем лингвистики; большинство ученых вполне справедливо указывают на то, что эта проблема не является чисто лингвистической и большую роль в таком разграничении играет самосознание самих носителей: как диалектные оцениваются языковые различия, иногда весьма значительные, внутри этноса. Такой подход отражает исконное понимание диалекта в античной традиции.

    В отличие от греков, китайцев и индийцев арабы, сравнительно поздно создавшие свою цивилизацию, не могли совсем игнорировать другие языки, в частности такие, как персидский или греческий. Однако создание на арабском языке священной книги мусульман — Корана — давало возможность не считать другие языки достойным объектом исследования.

    Нисколько иная ситуация сложилась в Древнем Риме, а позднее в Японии. Исходить из существования на земле единственного своего языка там не могли. Для римлян помимо латинского языка существовал еще греческий, а для японцев XVII–XVIII вв. — даже по крайней мере два, помимо своего: китайский и санскрит. Так же и для Махмуда Кашгарского помимо своих тюркских языков, явно понимавшихся им как диалекты, был и арабский. Однако такое знание не вело к сопоставлению языков. О чужих языках если и вспоминали, то лишь с оценочной точки зрения: при становлении традиции или ее варианта появляется желание доказать, что свой язык лучше или по крайней мере не хуже других, признаваемых за настоящие языки. Так, упомянутый выше Мотоори Норинага доказывал, что наличие небольшого числа слогов (точнее, мор, см. ниже) в японском языке — свидетельство его совершенства, а многочисленные слоги китайского языка и санскрита неправильны и похожи на звуки животных. Становление национальной традиции или ее варианта обязательно связано с переносом чужих понятий и методики анализа на свой собственный язык. У тюркских народов этот процесс быстро прервался, у римлян и японцев он развился до той степени, когда уже можно было не обращать внимания на соответственно греческий и китайский языки.

    Итак, каждая традиция в древности и средневековье стремилась к обособлению, полностью или частично игнорируя языки иных этносов и культур. Изменение такого подхода произошло лишь в Европе при переходе от Средних веков к Новому времени, этот процесс мы разберем в следующей главе.

    Синхрония — диахрония

    Все традиции подходили к объекту своего изучения, выражаясь современным языком, строго синхронно. Многие описания, например у Панини, просто не предусматривают выход за пределы одной системы. Но даже если этого не было, все равно представление об историческом изменении языка не было свойственно ни одной из традиций. Язык понимается как нечто существующее изначально, обычно как дар высших существ. Скажем, для арабов Коран не сотворен, а существует извечно; Мухаммед лишь воспроизвел его для людей. Следовательно, извечен и арабский язык, на котором создан Коран, и он не может меняться. У других народов существовали предания о творении языка, иногда с участием человека, как в Библии, но все равно после творения язык уже существует как данность и уже не может измениться.

    Тем не менее грамматисты не могли не заметить, что язык (даже язык культуры) меняется. Всегда наблюдались большие или меньшие расхождения между языковым идеалом и реальной языковой практикой. Это однозначно расценивалось как порча языка. Человек не может изменить или усовершенствовать божий дар, но может полностью или частично его забыть или испортить.

    Именно в связи с этим едва ли не во всех традициях появлялись этимологии. Вообще, любовь к этимологизированию была свойственна очень многим народам на ранних этапах развития, однако научная этимология не существовала вплоть до XIX в. Первоначально эта дисциплина вовсе не понималась в историческом смысле как восстановление происхождения слова. Задача ученого состояла в том, чтобы очистить язык от наслоений, созданных людьми, и вернуться к языку, сотворенному богами. Этимон — не древнейшее, а «истинное» слово, всегда существовавшее и существующее, но по каким-то причинам временно забытое людьми; цель этимолога — восстановить его.

    Как уже говорилось, очень часто язык культуры представлял собой нормированный вариант более раннего состояния языка, более поздняя стадия развития которого употреблялась в быту. Однако латынь и средневековые романские языки, классический арабский и арабские диалекты, бунго и разговорный японский и т. д. понимались не как разные стадии развития языка, а как престижный и непрестижный его варианты. Как отмечал М. Токиэда, в Японии подобная точка зрения господствовала еще в 40-е гг. XX в. Задачей ученого было не допускать в «возвышенный» язык проникновения элементов «вульгарного» языка. Лишь немногие языковеды, в частности Ибн Джинни, признавали, что язык не создан сразу, и допускали возможность создания новых слов. Однако и Ибн Джинни допускал языковые изменения только в лексике, но не в грамматике.

    Идея историзма появилась только в Европе и лишь на более позднем этапе, чем даже идея о сравнении языков. Еще «Грамматика Пор-Рояля» XVII в. была чисто синхронной. Только с XVIII в., о чем будет сказано ниже, появился исторический подход к языку, ставший в XIX в. господствующим.

    Отношение к норме

    Этот вопрос тесно связан с предыдущим. Традиции также обнаруживают здесь большое сходство при отдельных различиях, обусловленных культурными особенностями и степенью отличия языка культуры от разговорного. Нормативный подход к языку господствовал во всех традициях.

    На ранних стадиях развития некоторых традиций (античность, Древний Китай), когда между разговорным и письменным языком больших различий не было и не существовал особый сакральный (священный) язык, вопросы нормы, хотя безусловно и были актуальными, решались чисто эмпирически, без выделения какого-либо строгого корпуса нормативных текстов. Филологическая деятельность также могла прямо не связываться с нормализацией: александрийские грамматисты толковали Гомера, но следовать языку его жестко не предписывалось.

    Однако во всех традициях либо с самого начала, либо с течением времени возникает представление о строгой норме, от которой нельзя отступать. В европейской традиции оно появляется в поздней античности; в позднеримское время стали считать образцом язык авторов «золотого века» времен императора Августа, а язык более поздних авторов почти не изучался. Еще жестче стала норма в Средние века. В Китае так считали с первых веков новой эры. В других традициях такой подход сформировался изначально. В Японии это было обусловлено большим расхождением письменного и разговорного языка к XVII в., у арабов сакральностью языка Корана, который надо было распространять среди неарабов, в Индии — специфическими особенностями традиции, о которых будет сказано ниже.

    Источники норм могли быть трех типов. Во-первых, это были уже существовавшие нормативные тексты, для большинства традиций, кроме индийской, письменные (Коран был создан устно не знавшим грамоты Мухаммедом, но уже через несколько десятилетий записан). В ряде традиций такие тексты были сакральными, священными: Коран, греческая и латинская Библия. Однако в Китае, Японии и в поздней античности они были светскими. В Китае и Японии это были наиболее престижные и, как правило, наиболее древние памятники, язык которых считался неиспорченным или минимально испорченным. Например, в Японии это были некитаизированные или минимально китаизированные памятники VIII–X вв., прежде всего один из самых ранних — «Манъёсю». Сходный подход был, как упоминалось выше, и в позднеантичное время; отброшенный после победы христианства, он возродился в эпоху Возрождения. Священность текстов снимала проблему их отбора, сложную в случае их светского характера, но создавала проблему, когда каких-то слов или форм слов не находилось в закрытом корпусе сакральных текстов.

    Вторым источником нормы могли быть сами грамматики: Панини, Сибавейхи, Присциан и др.: правильным считалось то, что либо получается в результате применения хранящихся там правил (Панини), либо зафиксировано в грамматике (Сибавейхи, Присциан). При этом могли возникать противоречия между первым и вторым источником норм: например, между латынью перевода Библии и латынью, отраженной у Присциана.

    Грамматика Панини как источник норм имела значитёльную специфику, связанную с общей спецификой индийской традиции. Хотя ко времени создания этой грамматики существовали Веды и другие священные тексты, норма не бралась непосредственно из них. Вопрос о том, какой этап развития санскрита отражен у Панини, до сих пор служит предметом споров среди индологов; нет ни одного текста, который абсолютно бы соответствовал Панини по языку. Поскольку данная грамматика была порождающей по характеру (см. ниже), нормативность оказывалась своеобразной: в норму входило все то, что могло порождаться на основе правил Панини; те же формы, которые не выводились из правил, автоматически отбрасывались. Такой подход исключал обсуждение вопросов нормы, которое было весьма интенсивным в других традициях, особенно европейской и арабской.

    Наконец, третий источник нормы мог заключаться в выведении нормы из реального функционирования языка. Так можно было, конечно, поступать лишь тогда, когда нормированный язык не слишком отличался от разговорного; например, в средневековой Европе или Японии времен формирования традиции он был исключен. Однако в поздней античности и у арабов, а затем вновь в Европе с 14–15 вв. данные проблемы становились актуальными.

    Для арабов нормой было все то, что имелось в Коране. Однако что-то там неизбежно отсутствовало; помимо отсутствия тех или иных нужных слов там, например, то или иное имя могло по случайным причинам фиксироваться не во всех падежах. Вставала проблема дополнения нормы. По мнению арабских ученых, носителями наиболее чистого (т. е. наиболее близкого к Корану) языка считались кочевые (бедуинские) племена, меньше всего испытавшие влияние культур и языков других народов. Недостающие в тексте Корана слова и формы могли включаться в норму из речи представителей этих племен. Так поступал еще такой сравнительно поздний автор, как Ибн Джинни, у которого существовала целая методика строгого отбора хороших информантов. К наблюдению за обиходом прибегали и в античности.

    Помимо наблюдения за речью со стороны в качестве информанта мог выступать и сам грамматист, который мог конструировать недостающие формы и даже слова сам (конечно, это понималось не как создание чего-то нового, а как реконструкция изначально существующего, но неизвестного). Главным способом такого конструирования служила аналогия, или установление пропорции. В Греции этот метод был заимствован из математики, существовал он и у арабов. В обеих традициях шли споры по вопросу о его применимости. В античности они получили характер дискуссий между аналогистами и аномалистами. Эти споры шли несколько веков, и в них участвовали многие авторы (даже Юлий Цезарь написал труд об аналогии), они отражали различие общетеоретических концепций. Аналогисты основывались на представлении о языке как системе четких правил, в идеале не знающих исключений; большинство александрийских грамматиков и Варрон были аналогистами. Их противники аномал исты во главе с Секстом Эмпириком подвергают такие правила сомнению. Они считали, что все в языке случайно, а норма может быть выведена только из живого обихода, который не подчиняется никаким правилам. Аналогичные дискуссии были и в арабском мире, причем басрийская школа, включая Сибавейхи, сходилась с аналогистами, а куфийская — с аномалистами. Иногда, как у Ибн Джинни, устанавливалась иерархия двух способов дополнения нормы, причем учет речевого обихода хороших информантов ставился на первое место.

    Оба данных принципа — установление нормы через наблюдение над обиходом и сознательное конструирование нормы по аналогии — исчезли в Европе в раннее средневековье и возродились в эпоху создания национальных литературных языков, также нередко конфликтуя друг с другом.

    Нормативная деятельность стремилась сохранять язык неизменным, хотя на деле это не всегда бывало так. Например, в Японии строго следили за тем, чтобы в бунго не попадали грамматические формы разговорного языка, однако реально многие грамматические формы бунго, сохранявшиеся в грамматиках, исчезали из языка; в текстах на бунго, написанных в начале XX в., употреблялось не более трети суффиксов и окончаний старого языка, что вело и к изменению значения оставшихся показателей. Преобладающим порядком слов в классической латыни, как и в других древних индоевропейских языках, был порядок «подлежащее — дополнение — сказуемое», однако позднесредневековые схоласты, в том числе модисты, считали «естественным» и «логическим» порядок «подлежащее — сказуемое — дополнение». Этот порядок стал преобладающим в разговорных языках Европы того времени и, безусловно, и в той латыни, на которой говорили и писали схоласты.

    В целом же нормативный подход независимо от степени сознательности отношения к норме играл ведущую роль в любой традиции. Исключение, может быть, составляли греческие ученые раннего периода, до Аристотеля включительно, когда к вопросам языка обращались более из естественного любопытства, чем из желания нормировать греческий язык. Но тогда не отделенная от философии грамматика и находилась в зачаточном состоянии. Позже даже отделенные от непосредственно практических целей философские грамматики позднего средневековья исходили из представлений о «правильном», соответствующем логике, и «неправильном» языке. Точка зрения, полностью отвлекающаяся от проблемы нормы, была окончательно выработана лишь наукой XIX в. (см. раздел о А. М. Пешковском в главе, посвященной советскому языкознанию).

    Требования к описанию языка

    Здесь будет идти речь о ряде вопросов, связанных с тем, как построено описание. Это построение бывает основано на принципах, иногда прямо формулируемых, как принцип простоты в индийской традиции, но часто даже не осознаваемых. В этом плане самая специфичная из всех — индийская традиция, а все другие относительно схожи. Вероятно, такое различие связано с тем, что индийцы (по крайней мере, в эпоху создания и расцвета традиции) имели дело с устной речью и создавали труды в устной форме, тогда как для других народов основу языка составляли письменные тексты, а сами традиции имели письменный характер.

    Грамматика Панини имела порождающий характер, ориентированный на синтез текстов, на преобразование смысла и исходных единиц в текст. Конечно, Панини ориентировался на какие-то тексты, наблюдая над которыми, он вывел описываемые закономерности, однако этот этап анализа в грамматику не включался. В самой же грамматике имелся набор исходных единиц — корней и аффиксов; отдельно предлагались и фонетические правила построения этих единиц из единиц фонетики — звуков. Основная часть грамматики заключалась во множестве правил разного типа, в соответствии с которыми на выходе получались канонические тексты.

    Другим же традициям был свойствен аналитический подход, достаточно естественный, если перед исследователем не текучее множество устных текстов, а определенный и обычно фиксированный набор текстов, которые уже записаны. В таком случае текст — исходная данность. Задача языковеда — проанализировать эти тексты, разбить их на единицы, выявить значения этих единиц, их взаимоотношения и т. д. При таком подходе задача построения текстов или каких-то их фрагментов либо не ставится, либо ставится лишь как дополнительная (создание форм по аналогии в европейской и арабской традициях). В Европе такая задача выделялась начиная с античности в особую дисциплину — риторику — с иными, гораздо менее жесткими правилами. Как уже говорилось, во всех этих традициях существовал более или менее строго определенный набор исходных текстов. В Европе аналитический подход позднее распространился на все направления лингвистики до структурализма включительно и господствовал до второй половины XX в.

    Особенности индийского подхода видны и в некоторых других принципах. Порождающий характер правил тесно связан с представлением о языке как о закрытой системе, строго исчерпывающейся правилами; если в Европе такое представление возникло не ранее конца XIX в., то у Панини оно было на много веков раньше. У Панини очевидно стремление к закрытым спискам элементов, почти не допускающим указаний типа «и т. д.». Тем самым излишне и обсуждение проблем нормы. Если же исходен набор текстов, то язык естественно воспринимается как открытая система, в которой всегда может найтись что-то неучтенное. Даже если имеется канонический набор текстов (Коран, Библия), не предполагается, что в языке есть только те слова, которые там зафиксированы. Закрытость перечня допускается лишь для элементарных единиц языка: звуков, слогов (не во всех традициях, см. ниже), букв при алфавитном и компонентов иероглифов при иероглифическом письме. Все более протяженные единицы (включая целые иероглифы) приводятся в виде открытых списков. Если Панини стремился перечислить все исходные корни, то ни один европейский, арабский или китайский словарь не претендовал на охват всех слов языка. Также при описании грамматических парадигм речь шла лишь о выделении всех типов склонения или спряжения, но не о перечислении всех слов, принадлежащих к каждому типу (если, конечно, класс достаточно велик).

    Открытость описываемой системы и ориентация на анализ ведут к тому, что для описываемых явлений необходимо или, по крайней мере, желательно текстуальное подтверждение, свидетельствующее о соответствии описания норме. Недаром в разных традициях, от европейской до японской, и в грамматиках, и в словарях такое место занимают иллюстративные примеры. В то же время у Панини вовсе нет примеров, что европейским ученым прошлого века казалось недостатком. Однако если тексты — не исходная данность, а итог применения правил, то подтверждающие примеры просто не нужны.

    Порождающий характер индийских грамматик вел и к упорядочению правил. У Панини порядок правил был значим: то или иное правило имело смысл лишь на определенном этапе синтеза, до или после тех или иных других правил. При аналитическом подходе такое строгое упорядочение правил обычно не было необходимо. Оно появилось лишь в лингвистике XX в., по-видимому, не без индийского влияния.

    Только в индийской традиции наблюдалось стремление к простоте и краткости правил, прямо формулируемое. Это свойство наиболее явно связано с устной формой существования лингвистических текстов: чем правила короче и компактнее, тем легче их выучить наизусть. В современных изданиях грамматика Панини занимает несколько десятков страниц. Если же лингвистический труд пишется, то, наоборот, его большой объем обычно считается достоинством: ср. состоящую из 18 томов грамматику Присциана и столь же пространные труды японских филологов XVIII–XIX вв. Столь же велики и считающиеся лучшими словари. Объем исследований значительно увеличивался, в частности, из-за необходимости приводить большое количество подтверждающих примеров.

    Охват системы языка

    В традициях разным может быть как охват письменной и устной форм языка, так и охват разных ярусов языка: фонетики, грамматики, лексики.

    Хорошо известно, что у многих народов не различались звуки и буквы. В столь разных и связанных с непохожими друг на друга письменностями традициях, как европейская и китайская, одинаково именовались первичная фонетическая единица и письменный знак. Однако лишь отчасти верно традиционное мнение о том, что в лингвистических традициях звучание рассматривалось сквозь призму написания. Почти во всех традициях, кроме китайской, фонетика была развита сильнее, чем грамматология (раздел лингвистики, изучающий письменные знаки). Какие-то классификации звуков были везде, но классификации букв за редкими исключениями нигде не производились. И это понятно: по-видимому, знаки алфавитного письма функционируют в сознании как единое целое и выделение их компонентов, теоретически возможное, не имеет практического смысла. Иное дело — признаки звуков вроде звонкости-глухости, до какой-то степени имеющие психолингвистическую реальность.

    Другая ситуация лишь в китайской традиции, единственной из развитых, которая основана на иероглифике. Вплоть до II–III вв. н. э. китайских ученых интересовали лишь значение и написание иероглифов, но не произношение слов. Разработанный анализ иероглифов у Сю Шэня появился раньше, чем первые описания фонетики. Безусловно, сложность структуры китайских иероглифов требует умения членить их на части и составлять из частей. Соответствующее учение в готовом виде вошло и в японскую традицию.

    Рассмотрение устного языка сквозь призму письменного проявляется в ряде традиций (европейская, арабская, японская) на другом уровне: могли фиксироваться чисто орфографические различия, не связанные с произношением, но игнорировались не отраженные на письме произносительные различия. Для многих культур письменный текст казался наиболее важным и значимым.

    Во всех традициях существовала фонетика, но уровень ее развития был различным. Наиболее развита она была в Индии и в арабском мире, где она имела наибольшее практическое значение. Там и там надо было сохранять каноническое произношение. Каждой из традиций были присущи свои особенности: у Панини и других индийских авторов классификация звуков отделялась от всего остального, в арабской же традиции (как и в античной) фонетика объединялась с морфологией. В Европе также фонетика вплоть до XIX в. включалась в грамматику, но уровень ее развития был ниже, чем у индийцев и арабов. В Европе приоритетной была задача обучения чтению и письму, а произносительной норме обычно не обучали; если существовали общие для всего мусульманского мира традиции произнесения вслух текста Корана, то общеевропейских традиций канонического произношения для текста Библии никогда не существовало. Поэтому описание фонетики в Европе вплоть до конца XIX в. было не столь детальным, как в арабской и индийской традициях. Недостаточно развитой была фонетика и в дальневосточных традициях, где, видимо, сказывался характер письменности. Фонетические изыскания в этих странах, развивавшиеся в разное время, были направлены на выяснение фонетических сходств и различий, существовавших во время создания престижных памятников. Сами же фонетические свойства, кроме рифм и тонов в Китае, не представляли для китайских и японских ученых особого интереса.

    Степень развития грамматики в традициях также неодинакова. Здесь явно прослеживается связь со строем языка. Большинство традиций, кроме китайской, связаны с языками, имеющими богатую морфологию. Сама морфология могла пониматься по-разному, но всегда требовала подробной фиксации. Поэтому центральное место грамматики, прежде всего морфологии, в самых разных традициях закономерно. Именно поэтому в Европе термин «грамматика» поначалу означал изучение языка вообще, а позднее приобрел современное значение. Столь же важна морфология у арабов и индийцев. Японская традиция может рассматриваться как самостоятельная именно потому, что там была разработана собственная морфология.

    Принципиально иное положение в Китае. Здесь не было необходимости выделять грамматику в особую дисциплину и создавать особый вид описания. В китайском языке нет словоизменения и грамматической аффиксации, а грамматические исследования помимо синтаксиса сводятся к изучению служебных («пустых») слов. Как уже упоминалось выше, такие элементы изучались в Китае в рамках лексикографии if составлялись их особые словари. Впрочем, включение предлогов, союзов, частиц в словарь вполне традиционно и в Европе; даже в составе грамматик традиционный способ их описания — перечисление списком с толкованием значений, т. е, словарный способ. Только в Китае таким образом описывалась вся грамматика (кроме оставшегося не описанным синтаксиса). Первая написанная в Китае грамматика китайского языка появилась лишь в 1898 г. под европейским влиянием.

    Неравноценное место занимают в традициях и исследования лексики. Исключительно велика роль словарей в Китае. Большое число иероглифов, превосходящее возможности человеческой памяти, требовало еще в древности создания иероглифических словарей, а характер письменности требовал толкования иероглифов. Китайские способы описания лексики господствовали и в Японии. Из народов, применявших фонетическое письмо, очень интенсивно изучали лексику арабы. Возможно, это было связано с ролью, которую играло толкование Корана в арабской культуре; все словоупотребления этого памятника были еще в первые века существования традиции полностью каталогизированы. В Индии словарная традиция сложилась позже, чем грамматическая (словарь в отличие от грамматики плохо приспособлен для устной передачи), однако на более поздних этапах развития традиции лексикографическая работа интенсивно развивалась. Наконец, в европейской традиции также грамматики появились раньше, чем словари, а лексикографическая деятельность весьма долго была недостаточно развита. Античные и средневековые филологи составляли глоссы, то есть толкования непонятных слов в памятниках. Идея же словаря как полного описания всей лексики языка появилась в Европе лишь с XVI–XVII вв.

    Особое место во всех традициях занимала семантика. Она привлекала к себе внимание прежде всего в двух связанных между собой аспектах. Во-первых, это этимология в указанном выше смысле, т. е. выявление правильного, неиспорченного облика слов и выяснение помогающих найти такой облик связей между словами. Этимологизирование во всех традициях поразительно сходно.

    Во-вторых, многие традиции искали причинные связи в процессе именования, пытались выявить природные свойства предмета или явления, которые потребовали его назвать именно таким способом, использовать в слове с соответствующим значением те, а не другие звуки. Как и этимология, такие исследования были тесно связаны с представлением о своем языке как единственном, правильно отражающем природу вещей. Хорошо известен диалог Платона «Кратил», где его участники ведут спор о том, насколько имена людей и предметов отражают их природные свойства. Разные участники диалога высказывают как точку зрения о природной связи между названием и сущностью обозначаемого, так и обратное мнение об отсутствии такой связи. Диалог показывает, как в Древней Греции занимались этимологизированием и семантизированием; он также свидетельствует и о том, что не всех убеждали такие рассуждения. Мнение самого Платона на этот счет остается из диалога неясным, и исследователи спорят в связи с этим. Другой же крупнейший философ Древней Греции Аристотель прямо говорил о произвольности связи между звучанием и значением слова. Тем не менее точка зрения об их «естественной» связи (так называемая платоновская) существовала в Европе очень долго.

    Подобные идеи существовали и в других традициях. На них были основаны упомянутые выше «исправления имен» в Китае (например, если правление императора было несчастливым, девиз правления объявлялся «неправильным» и изменялся). Самая изощренная методика выявления таких связей существовала у арабов, особенно у Ибн Джинни. Он исходил из того, что исконную связь с теми или иными понятиями имеют не отдельные звуки, а комбинации из двух или трех согласных независимо от их порядка. В связи с этим он пытался открыть семантические связи между словами, где в разном порядке имеются одни и те же корневые согласные. Японские же этимологи пытались выявить общее значение у каждой моры.

    Каждый конкретный подход имел особенности, связанные, в частности, со строем изучаемого языка, однако во всех традициях считали, что имена даны вещам не случайно и что познавая значение слов, можно познать качества того, что ими обозначено. Такие исследования, иногда именуемые «большой семантикой», могли дополняться «малой семантикой»; изучением синонимии, перифразирования, отношений слов в словообразовательном гнезде и т. д.; тот же Ибн Джинни параллельно занимался «большой» и «малой» семантикой. Позднее «малая» семантика вошла в научную лингвистику, а «большая» (исключая отдельные ее компоненты типа анализа звукоподражаний) вместе с традиционной этимологией была отвергнута как ненаучная.

    Фонетические исследования

    Помимо уровня развития фонетики в разных традициях имелись различия в плане общего подхода к фонетическому исследованию, в частности, выделения главных и второстепенных фонетических единиц. Европейская традиция начиная с глубокой древности исходила из выделения в качестве первичных единиц очень небольшого количества минимальных элементарных звуков (или, по первоначальной терминологии, букв). Эти буквы также издавна делились на согласные и гласные, оба класса понимались как разные по свойствам, но однотипные сущности. Звуки могут объединяться в более протяженные единицы — слоги, причем порядок описания всегда — от звука к слогу, но не наоборот. Понятие слога столь же древнее, как и понятие звука, оба восходят к временам значительно более ранним, чем появление античной традиции. Однако описание слогов не было столь же исчерпывающим, как описание звуков: если все звуки перечисляются списком, то слоги не перечисляются, количество их неизвестно и нет правил, отделяющих слог от не-слога, хотя некоторые свойства слога известны. В связи с целями стихосложения в греческом языке, где были долгие и краткие гласные, также была выделена промежуточная между звуком и слогом единица — мора: слог с долгим гласным состоит из двух мор, слог с кратким гласным — из одной. Понятие моры не стало столь универсальным, как понятия звука и слога, и применяется в основном к древнегреческому и латинскому языкам.

    В основном подобный подход сохранился в языкознании до наших дней. Современное понятие фонемы обобщает и уточняет традиционное понятие звука, сохраняя основные его принципиальные свойства. Этот подход показал в лингвистике XX в. свою универсальность, но его становление было тесно связано с типологическими особенностями древнегреческого и латинского языков. Здесь сочетаемость фонем сравнительно свободна, структура слога разнообразна и в связи с этим количество слогов очень велико и не поддается точному подсчету; нет жесткой зависимости между классом фонемы (согласный, гласный) и ее местом в структуре слова. Поэтому здесь использование звуков (фонем) в качестве исходных единиц описания, рассмотрение гласных и согласных на одном уровне исследования и отсутствие попыток пересчитать возможные или реальные слоги было вполне естественным. Сравнительно похожий способ описания существовал и в индийской традиции: все перечисленные выше свойства древнегреческого и латинского языков присущи и санскриту.

    Несколько иная трактовка имеет место в арабской традиции, хотя и здесь исходная единица близка к фонеме. В арабском языке существует жесткая связь между классом фонемы и ее местом в структуре слова: корень состоит из согласных, прерываемых гласными, а вставляемые в корень гласные (огласовка) имеют грамматическое значение. Такая разная функциональная роль согласных и гласных, отраженная и в арабской письменности, где корни всегда фиксируются, а огласовка обычно не отражается (ср. греческое и латинское письмо, где в равной степени учитываются гласные и согласные), привела к принципиально разной оценке согласных и гласных (точнее, кратких гласных). В соответствии с арабской традицией элементарные и первичные для анализа единицы — не звуки вообще, а лишь согласные, а также долгие гласные. Краткие же гласные как особые сущности не выделяются. Следующая единица — слог, который образуется из одного, реже двух согласных применением операции введения огласовки, при этом слог и огласовка четко не разграничивались между собой. Как и в европейской традиции, количество слогов в отличие от количества звуков в арабской традиции не фиксировалось.

    Еще менее для нас привычный подход принят в традициях Дальнего Востока. Так, в японской традиции также фиксировался набор первичных единиц, но их количество и их протяженность не похожи на принятые у нас. Такая единица (по-японски «он») буквально означает «звук», но эти «звуки» своеобразны. Например, японский лингвист XX в.

    С. Хасимото еще в 30-е гг. писал, что любое слово каждый носитель языка легко разделит на «звуки»; например, японское слово мацури «праздник» делится на ма, цу и pu. Такие «звуки» могут быть разделены на еще более мелкие единицы — фонемы (этот термин тогда уже дошел из Европы до Японии), например, ма на м и а, цу — на ц и у; однако такое членение слишком сложно для обычного носителя языка и под силу лишь лингвисту. Очевидно, что речь здесь идет об отличных от наших языковых представлениях носителей японского языка. Из приведенного примера может показаться, что элементарные единицы для японского языка — слоги, но это не всегда так: слоги с долгими гласными типа ко и слоги с дифтонгами типа кай рассматриваются как состоящие из двух «звуков» кто = ко + о, кай = ка + й. Е. Д. Поливанов вполне справедливо указал, что такая единица в европейских терминах соответствует море.

    Такие единицы (моры) обозначаются отдельными знаками и в употребляемой наряду с иероглифами японской азбуке — кане (во время формирования каны, в IX–X вв. н. э. существовало взаимно однозначное соответствие между знаками каны и морами, несколько нарушенное в современном языке). Японская традиция до ее европеизации обходилась только морами: понятия, соответствующие фонеме и слогу, сформировались в Японии уже в период европеизации под влиянием извне. Количество мор в японском языке несколько больше, чем количество фонем в языках мира, но все же японских мор столь мало (в современном языке не более двухсот, в древнем еще меньше), что они могут быть заданы списком. Рассмотрение моры в качестве элементарной единицы могло давать самые разнообразные следствия вплоть до попыток выделить общее значение для каждой моры, из которых якобы могут выводиться все остальные, тогда как для европейцев или арабов этимологизировать значение каждого звука было бы затруднительно. Такая особенность японской традиции — привычка идти от моры к звуку, а не наоборот — сохранилась даже в наши дни, несмотря на освоение европейских и американских лингвистических теорий и методов. Она безусловно связана со строем японского языка, где сочетаемость фонем менее свободна, чем в греческом, санскрите и арабском, а структура слога подчинена весьма жестким правилам.

    Иной подход обнаруживаем в китайской традиции. В ней имелось единое базовое понятие «цзы», одновременно соответствующее письменному знаку, тонированному слогу и единице лексики (см. ниже). Слоговой характер китайского языка повлиял на всю традицию. В качестве первичной единицы фонетики рассматривался слог в целом, а не звук и не мора. Именно эта единица, очень четко выделимая в любом китайском тексте, имеет для носителей китайского языка психолингвистическую значимость.

    Первоначально, пока в основном изучалась иероглифика, «цзы» рассматривалась как неделимая единица. Позднее, когда в Китае стала развиваться фонетика, появились и членения «цзы». Прежде всего был отделен тон как особая характеристика, присущая слогу. То, что оставалось за вычетом тона, делили на две части, которые в отечественной китаистике принято именовать «инициаль» и «финаль». Инициаль — начальнослоговой согласный, финаль — все остальное: простой или сложный гласный плюс конечнослоговые согласные и сонанты, если они есть; финаль составляет рифму. Как уже упоминалось, в китайской традиции с XI в. составлялись фонетические таблицы, где слоги упорядочивались по инициалям и финалям. При составлении таблиц решалась и задача исчисления китайских слогов, которых, конечно, много больше, чем мор в японском языке и тем более звуков (фонем) в греческом, санскрите и арабском, но все же значительно меньше, чем слогов в последних трех языках. Каких-либо других единиц, в том числе соответствующих фонемам, китайская традиция не выделяла вплоть до европеизации. Такой подход также безусловно связан с жесткой структурой китайского слога.

    Грамматика в лингвистических традициях

    Выше уже говорилось, что грамматика занимала разное место в лингвистических традициях, а в китайской ее не было совсем, если не считать описания «пустых слов». Однако во всех традициях существовало представление о некоторой первичной значимой единице, помещаемой в словари и занимающей центральное место в грамматическом описании. В русском языке соответствующая единица называется словом. Как отмечал П. С. Кузнецов, из всех русских грамматических терминов только термин «слово» исконен, остальные — либо заимствования, либо кальки. Также и у других народов соответствующее слову понятие появляется очень рано, задолго до появления лингвистической традиции.

    В античности слово являлось первичной и по сути неопределяемой единицей анализа. Критерии членения текста на слова не были выработаны не только в античной и средневековой европейской традиции, но и в выросшей из нее языковедной науке вплоть до начала XX в. Слово для александрийцев и для их продолжателей было заранее известной данностью, с которой затем проводились те или иные операции. Слова классифицировали по частям речи, изучалось словоизменение, в то же время слова толковали и заносили в словари. Все было основано на слове, при этом вопрос о том, что такое слово, перед наукой о языке не стоял вплоть до самого конца XIX в. и начала XX в., когда его в разных странах поставили сразу несколько языковедов.

    В европейской морфологии слово было не только первичной, но и единственной единицей анализа. Никаких корней и аффиксов для античных и средневековых ученых не существовало. Если иногда и предпринимались попытки определить слово, то они скорее похожи на современные определения морфемы: слово считалось мельчайшей значимой единицей. Этим определениям, правда, несколько противоречила трактовка сложных слов: признавалось, что они не элементарны, а состоят из слов же. Что же касается склонения и спряжения, то еще стоиками была разработана модель, нашедшая окончательное завершение у Присциана. В соответствии с ней слово как таковое — лишь исходная словоформа, для имен — это именительный падеж единственного числа (для глагола единой точки зрения не было, чаще такой исходной формой считали форму первого лица единственного числа настоящего времени, но иногда и инфинитив). Остальное — лишь «отклонения», «падежи» исходного слова (именительный падеж при таком подходе падежом не считался). Предполагалось, что «падежи» слов образуются заменой части (обычно конечной) слова на некоторую другую часть, при этом ни одной из частей не приписывалось никакое значение. То есть склонение и спряжение описывались не как присоединение к корню тех или иных окончаний, а как некоторое чередование звуков в нечленимом слове. При этом не нарушается понимание слова как минимальной значимой единицы. От такой традиционной модели, просуществовавшей почти два тысячелетия, сохранились до сих пор привычные термины «падеж», «склонение», «спряжение», «словоизменение» (в русском — это кальки из классических языков), а также встречающиеся в наиболее традиционных грамматиках формулировки о том, что, например, в словоформе столами значение творительного падежа множественного числа заключается не в окончании — ами, а во всем слове (даже в наши дни могут писать о том, что в таком слове лексическое и грамматическое значения «неразрывно связаны», хотя корень и окончание очевидно выделяются). Более привычное для нас выделение корней и аффиксов появилось в европейской науке лишь в XVI–XVII вв., по мнению ряда авторитетных ученых, под прямым влиянием знакомства с еврейским и арабским языкознанием, а обобщающее понятие морфемы лишь в конце XIX в. у И. А. Бодуэна де Куртенэ.

    У арабов также понятие слова имело большую значимость, но основных единиц было две: слово и корень. Слово, по своим границам вполне сопоставимое с европейской словоформой, также воспринималось как первичная единица, а границы слов считались заданными. Однако в отличие от античных языковедов арабские не считали слово нечленимой единицей. Слово разлагалось на компоненты как по форме, так и по значению, исключение составляли лишь неизменяемые частицы (в состав которых могли попадать также наречия и др.). В обычном же слове выделялись корень, огласовка и «добавки», то есть окончания. От слова прежде всего отчленялись сегментные «добавки» с грамматическими значениями, а остальное делилось на трехсогласный (изредка двухсогласный) корень и огласовку из гласных внутри корня и перед ним (как уже говорилось, понятия изолированного гласного в арабской традиции не было). Как корень, так и огласовка рассматривались как нечто единое. Корню приписывалось определенное лексическое значение, а огласовка рассматривалась как операция над корнем, модифицирующая это значение. Такие принципы, безусловно, более детально разработанные по сравнению с традиционными европейскими, были хорошо применимы к особенностям структуры арабского и других семитских языков.

    Грамматическая структура санскрита достаточна близка к структуре древнегреческого и латинского языков, заметно отличаясь от структуры арабского языка. Тем не менее подход, принятый в индийской традиции, сильно отличается от античного и даже ближе к арабскому, прежде всего в связи с важностью понятия корня (хотя корень, разумеется, не мог в Индии пониматься как последовательность согласных). Первичная грамматическая единица — пада — могла соответствовать как слову в нашем понимании, так и корню или аффиксу. Тем не менее различие между корнем и словом проводилось, что отражалось в противопоставлении правил внутренних и внешних сандхи — правил соединения корней и аффиксов внутри слова и правил соединения слов в высказывании; фонетические изменения на стыках морфем и стыках слов оказывались существенно разными, поэтому правила задавались на разных уровнях. При последовательно синтетическом подходе у Панини исходной единицей оказывался корень, из которого по правилам внутренних сандхи получались изолированные слова, а затем по правилам внешних сандхи — предложения и высказывания. Тем самым как бы слово оказывалось не столь значимой единицей, как в других традициях, а определяющим и достаточно четким критерием для выделения слов — различие внутренних и внешних сандхи, что также не было свойственно другим традициям, где такие критерии вообще не формулировались. Однако такая особенность была прежде всего производной от общего индийского подхода к своему объекту. Последовательная ориентация на синтез требовала движения от низших единиц к высшим, отсюда такой интерес к корням и окончаниям. Такие свойства традиции проявлялись и в лексикографии: индийские словари строились по корневому принципу, что перешло в XIX в. и в европейскую санскритологию, хотя данный принцип не мог бы быть выработан в Европе самостоятельно. В то же время немалое место в индийских грамматиках занимало и изучение слова и его свойств.

    Достаточно своеобразен подход к морфологии и в японской традиции, которая в некоторых отношениях (без всякого прямого влияния) оказывалась близкой к европейской, но при этом обладала спецификой в понимании первичной единицы. Такая единица, получившая уже в период европеизации название «го», также выделялась издавна и принималась как данность. При этом общего понятия для нее до конца XIX в. не было, существовало два термина для знаменательных и служебных единиц. Оба класса понимались как минимальные значимые единицы языка; даже в XX в. японские лингвисты определяли простое (не сложное и не производное) «го» именно таким образом. Здесь видна аналогия с античной лингвистикой. Эта аналогия распространялась и дальше. Ср. японские ему «читаю, читаешь…», ёми «читая», ёмэ «читай!». Для японской традиции это были три формы одного «го», в которых части — ми, — му, — мэ могли заменяться друг на друга (напомним, что моры типа ми, му, мэ рассматривались как единое целое), при этом отдельным частям никаких значений не приписывалось. Это очень похоже на описание склонения и спряжения в античной и средневековой Европе (только в Японии такая схема применялась лишь к спряжению).

    Однако сами «го» не вполне соответствуют словам в привычном для европейца понимании. Парадигма японского глагольного спряжения не исчерпывается приведенными выше формами, существуют и другие аффиксы, уже состоящие из целой моры или нескольких мор.

    Однако такого рода единицы не признаются частью «го», они трактуются как целые служебные «го» наряду с несомненными служебными словами. При этом сложные слова и производные слова со словообразовательными суффиксами считаются целыми «го». Итак, знаменательное «го» более или менее соответствует тому, что принято называть основой слова (иногда с добавлением нескольких самых простых аффиксов, упомянутых в предыдущем абзаце), а служебное «го» — служебным словам и большинству аффиксов словоизменения. Японское «го» в целом длиннее морфемы и короче слова.

    Характерно, что уже в период европеизации японской лингвистики, когда формировался синтаксис, помимо «го» была выделена еще одна как бы соответствующая слову единица (бунсэцу), представляющая собой сочетание «го» со всеми примыкающими к нему служебными элементами; предложение членится на «бунсэцу», а не непосредственно на «го». Японское письмо обычно лишено пробелов, но в тех редких случаях, когда пробелы бывают (например, в учебниках для начальной школы), выделяют именно «бунсэцу». Различие же между аффиксами словоизменения и служебными словами в стандартном варианте японской лингвистики даже в наше время не появилось.

    Наконец, в Китае единственной единицей грамматики и лексики было все то же «цзы», то есть тонированный слог, имеющий значение (корнеслог). Современная китаистика обычно признает существование в китайском языке как минимум сложных слов, состоящих из нескольких слогов (более спорно наличие в китайском языке аффиксации). Однако китайская традиция никогда не выделяла единицы, промежуточные между корнеслогом и предложением, а существование сложных слов в современном смысле если и замечалось, то лишь на том же уровне, на котором в лингвистике фиксируются устойчивые словосочетания (фразеологизмы).

    Итак, каждая традиция выделяла одну первичную единицу, обычно (кроме Индии) с неопределяемыми свойствами, рассматриваемую как заданная заранее. Слова в любой традиции сопоставимы по значимости, но не всегда сопоставимы по своим свойствам: в китайской традиции слово обычно соответствует морфеме, в японской — находится между морфемой и словоформой, в европейской, индийской и арабской соответствует словоформе. Некоторые традиции не выделяли более ничего (Китай, первоначально Япония и Европа), иногда выделялись и другие единицы: более протяженные (бунсэцу в поздней японской традиции) или чаще менее протяженные (корень и окончание в Индии, у арабов и на позднем эткпе в Европе).

    Такая центральная роль одной единицы во многих традициях (наименьшая в индийской) вряд ли может быть обоснована чисто лингвистически, что видно уже из лингвистической неэквивалентности «слов» разных традиций. Многократно предпринимавшиеся в лингвистике XX в., особенно его первой половины, попытки определить, что такое слово, наталкивались на серьезные трудности, о которых будет идти речь в ряде глав. Быстро появилось разочарование в возможности выяснить, что такое «слово вообще».

    По-видимому, значимость понятия слова в традициях определяется не собственно лингвистическими, а психолингвистическими причинами. Действительно, в процессе говорения человек строит некоторый текст по определенным правилам из каких-то исходных «кирпичей» и «блоков», а в процессе слушания членит воспринимаемый текст на «кирпичи» и «блоки», сопоставляя их с эталонами, хранящимися у него в мозгу. Такие хранимые единицы не могут быть ни слишком краткими (тогда процесс порождения был бы очень сложен), ни слишком длинными (тогда память была бы перегружена), должен достигаться какой-то оптимум. Трудно себе представить в качестве нормы хранение в мозгу фонем или предложений (хотя отдельные предложения вроде пословиц или изречений и даже целые тексты вроде молитв храниться могут). Можно предположить, что норму должны составлять некоторые средние по протяженности единицы, а анализ лингвистических традиций ведет к гипотезе о том, что нормально это слова. При этом нет каких-либо оснований считать, что для носителя любого языка эти единицы должны быть совершенно одинаковы по свойствам; эти свойства могут и варьироваться в зависимости от строя языка, что показывают лингвистические традиции.

    Высказанные выше умозрительные предположения подтверждаются данными речевых расстройств — афазий и изучения детской речи. Эти данные свидетельствуют о том, что речевой механизм человека состоит из отдельных блоков; при афазиях, связанных с повреждением тех или иных участков мозга, одни блоки сохраняются, а другие выходят из строя, а при формировании речи у ребенка блоки начинают действовать в разное время. Оказывается, в частности, что одни участки мозга отвечают за хранение готовых единиц, а другие — за построение из них других единиц и за порождение высказываний.

    Богатый материал такого рода содержится в книге выдающегося отечественного ученого А. Р. Лурия «Травматическая афазия», основанной на исследованиях раненых в период Великой Отечественной войны. Например, при одной из афазий, получившей название «телеграфный стиль», больной свободно использует любые существительные в форме именительного падежа единственного числа и глаголы в форме инфинитива, но не может ни употреблять те же слова в других формах, ни сочетать их между собой. Бывает и обратный случай, когда сочетаемость слов не нарушена, но словарный запас крайне ограничен. Дети на определенном этапе говорят отдельными словами, обычно лишь в исходных формах, и лишь потом приобретают умение их сочетать. Такие исследования безусловно показывают, что для такого языка, как русский (типологически довольно близкого к древнегреческому или латинскому), его носители безусловно говорят в качестве общей нормы словами, а не какими-то другими единицами, и что античное и средневековое понимание словоизменения наиболее соответствует реальной модели. Для других европейских языков исследования в основном дают сходные результаты. Сложнее говорить о языках, на которых основаны другие лингвистические традиции (тем более что современные языки могут здесь отличаться от древних, ныне уже ни для кого не материнских), но данные о японской детской речи в основном подтверждают, что основной психолингвистической единицей является «го», а психолингвистические эксперименты с китайцами также скорее свидетельствуют о первичности «цзы» для китайского языкового сознания.

    Итак, все традиции основывались на неосознанном выделении тех единиц, которые хранились в мозгу носителей описываемых языков. Этим объясняется и отсутствие в большинстве традиций критериев для выделения слов: слова извлекались не из текстов, а из собственной языковой интуиции, то есть из психолингвистического механизма. Что такое слово, было ясно изначально, надо было лишь выявить классы слов и особенности этих классов. Безусловно, психолингвистические основы имело и описанное выше выделение первичных фонетических единиц, см. приведенное высказывание японского лингвиста С. Хасимото, отражающее психолингвистические представления японца, но вряд ли приемлемые для интуиции носителя, скажем, русского языка.

    Выделение слов вело к их классификации в большинстве традиций. Если в ряде других отношений европейская традиция была менее разработана по сравнению с индийской и арабской, то классификация частей речи в античной науке оказалась самой детальной. Уже Аристотель выделил имена, глаголы и частицы, стоики сделали классификацию более дробной, а у александрийцев она приняла законченный вид. Некоторые элементы этой классификации дожили до наших дней, но все-таки она отличалась от той, которой сейчас учат в школах. В древнегреческой науке выделяли восемь частей речи: имя, глагол, причастие, наречие, местоимение, предлог, артикль и союз. Римляне, перенимая эту классификацию, столкнулись с тем, что в латинском языке не было артикля. Однако для них было важно, что частей речи должно быть именно восемь, поэтому вместо артикля они включили в систему междометие (хотя такую часть речи можно было бы выделить и в греческом языке).

    Главным критерием при выделении античных частей речи был безусловно морфологический. Показательно, в частности, что существительное и прилагательное долго рассматривались как подклассы единой части речи — имени: их морфология, исключая степени сравнения у прилагательных, в древнегреческом или латинском языке очень сходна при явном различии синтаксических и семантических сходств. Встречались попытки последовательно выделять части речи по морфологическим критериям. Нельзя не отметить очень строгую схему, предложенную Варроном: имена — слова, которые изменяются по падежам, но не по временам, глаголы — по временам, но не по падежам, причастия изменяются и по падежам, и по временам, наречия не изменяются ни одним из образов. Однако целая классификация была более эклектичной, что видно хотя бы из того, что не было единого класса неизменяемых слов; наречия, междометия, предлоги, артикли и союзы разграничивались не по морфологическим, а по семантическим и синтаксическим признакам; неоднородные факторы лежали и в основе выделения местоимений.

    Традиционная схема частей речи сохранилась до XVI–XVII вв., после чего подверглась некоторым модификациям. Выделению прилагательного в особую часть речи способствовало начало изучения новых европейских языков, где они и морфологически разошлись с существительными; тем не менее старая точка зрения существовала еще долго (см. ниже о противоречивой трактовке прилагательных в «Грамматике Пор-Рояля») и была окончательно оставлена лишь в XVIII в. Достаточно поздно были выделены в качестве частей речи также числительные и частицы, а причастие, наоборот, стало обычно исключаться из числа особых частей речи, хотя в русистике, например, старая точка зрения иногда высказывалась и в XIX, и даже в XX в.

    В арабской грамматике в противоположность европейской выделялись лишь три части речи: имя, глагол и частица. Такая точка зрения напоминала классификацию Аристотеля и иногда принималась как заимствованная у него. Однако доказательств этого нет, а такая классификация могла выработаться и на арабской почве. Более бедная классификация арабов была по сравнению с европейской и более последовательно морфологической. Действительно, морфология классического арабского языка позволяет выделить три основных морфологических класса, в том числе «нулевой» класс неизменяемых частиц, во всех других отношениях неоднородный (хотя классам давали и семантические интерпретации).

    Несколько похожей на арабскую была и более древняя индийская классификация частей речи, впервые проведенная Яской. Он также разграничивал имя и глагол, противопоставляя эти классы служебным элементам. Однако последние, нечленимые у арабов, разделялись у Яски на две части речи, которые принято переводить терминами «предлог» и «частица»; частицы имели некоторое собственное значение, а предлоги понимались как единицы, лишь определяющие значение имен и глаголов. В целом эта классификация была более семантичной, чем античные и арабская.

    В Японии первичным издавна было разграничение знаменательных и служебных «слов», которые до конца XIX в. даже именовались разными терминами. В XVIII в. была построена собственная классификация частей речи, основанная в отношении знаменательных единиц прежде всего на противопоставлении имени и глагола; глагол в свою очередь делился на два класса: собственно глаголы и класс, обычно именуемый в европейской японистике классом «предикативных прилагательных», обладающих особым спряжением и особой семантикой (при тех же, что и глаголы, синтаксических свойствах). Классификация также была менее детальна, чем европейская, и отличалась от нее признаком, который можно назвать многоуровневостью. В Европе все части речи от имени до предлога выделялись как бы одновременно, а в Японии сначала выделялись знаменательные и служебные единицы, затем знаменательные делились на имена и глаголы, затем глаголы — на собственно глаголы и «предикативные прилагательные». После европеизации классификация стала детальнее за счет выделения наречий, местоимений и т. д., но основные ее признаки, включая многоуровневость, сохранились.

    Наконец, в Китае, где не сочиняли грамматик, классификаций по частям речи не было, за исключением выделения «полных» и «пустых» слов. Это связано с особенностями строя китайского языка, где нет словоизменения, а синтаксически большинство слов может выступать в самых различных позициях. Вопрос о частях речи представляет огромные трудности и для европейских китаистов, подходящих к этому языку с привычными критериями.

    Итак, большинству традиций свойственно было выделять части речи, обращая в той или иной степени внимание на два базовых различия: знаменательных и служебных слов, а среди знаменательных слов — имени и глагола. Выделение же таких сейчас для нас привычных частей речи, как прилагательное, наречие, местоимение, — особенность европейской традиции, в некоторых случаях весьма поздняя.

    Наконец, кратко надо сказать о синтаксических исследованиях. Они чаще отсутствовали, как это было в Китае и Японии (синтаксис там сложился уже после европеизации), либо были менее развиты, чем морфологические. В частности, в Европе, хотя еще в античности появилась специальная книга по синтаксису Аполлония Дискола, были разработаны лишь некоторые синтаксические проблемы, прежде всего типов согласования и управления в связи с ошибками в употреблении тех или иных грамматических форм. Члены предложения у Аполлония еще не отграничивались от частей речи. Окончательная разработка традиционных синтаксических категорий и терминов произошла лишь в позднее средневековье. Ее начали модисты, а в основном закончили грамматисты XVI в.

    Наиболее развитая синтаксическая концепция существовала в арабской традиции, хотя границы между синтаксисом и морфологией там проводили не совсем так, как это привычно для нас; в частности, к синтаксису относили и изучение окончаний слов (морфология ограничивалась корнем и огласовками). В основном арабский синтаксис изучал употребление в предложении тех или иных грамматических форм, в частности, форм падежей и наклонений. Здесь была выработана достаточно сложная методика.

    Заключение к главе

    Говоря о лингвистических традициях в целом, следует сказать, что в их рамках было очень много сделано для изучения языков, многое из того, что существует в современной науке о языке, прямо восходит к традициям многовековой давности. Прежде всего, конечно, на развитие языкознания влияла европейская традиция, из которой непосредственно выросло научное языкознание. Однако и другие традиции оказали на лингвистику некоторое воздействие, а многое из их арсенала еще может быть использовано лингвистикой в будущем. Кроме того, изучение общего и различного в традициях позволяет более четко разграничить общелингвистические свойства и типологические особенности отдельных, в первую очередь европейских языков. Сложившаяся в Европе лингвистика не всегда разграничивала то и другое, что может приводить к неадекватности в описании языков, далеких по строю от европейских. Такие разграничения, влияющие на развитие лингвистической теории, становятся яснее, если наблюдать за тем, как описывают языки иные традиции.

    Литература

    Античные истории языка и стиля. М.—Л., 1936. Раздел «Язык».

    История лингвистических учений. Древний мир. Л., 1980.

    История лингвистических учений. Средневековый Восток. Л., 1981.

    История лингвистических учений. Средневековая Европа. Л., 1986.

    История лингвистических учений. Позднее средневековье. Л., 1991.

    Алпатов В. М. О сопоставительном изучении лингвистических традиций (к постановке проблемы) // Вопросы языкознания, 1990, № 2.

    Европейская лингвистика XVI–XVII вв Грамматика Пор-Рояля

    После Томаса Эрфуртского в течение примерно двух столетий теоретический подход к языку не получил значительного развития. Однако именно в это время шло постепенное становление нового взгляда на языки, который в конечном итоге выделил европейскую лингвистическую традицию из всех остальных. Появилась идея о множественности языков и о возможности их сопоставления.

    Разумеется, о том, что языков много, знали всегда, бывали и единичные попытки сопоставления языков. Однако, как выше уже отмечалось, каждая из лингвистических традиций явно или неявно основывалась на наблюдениях над каким-то одним языком, которым всегда был язык соответствующей культурной традиции. Можно было переориентироваться с одного языка на другой, как было в Древнем Риме и в Японии, можно было, особенно на раннем этапе развития традиции, переносить на язык своей культуры категории другого, ранее уже описанного языка, но всегда становление традиции или даже ее варианта сопровождалось замыканием в изучении одного языка. В средневековой Европе греческий и латинский варианты традиции почти не соприкасались друг с другом. В Западной Европе даже в XIII–XIV вв., когда на ряде языков уже существовала развитая письменность, единственным достойным объектом изучения все еще считалась латынь. Отдельные исключения вроде исландских фонетических трактатов были редки.

    Положение стало меняться в одних странах с XV в., в других с XVI в. К этому времени в ряде государств завершился период феодальной раздробленности, шло становление централизованных государств. На многих языках активно развивалась письменность, появлялись как деловые, так и художественные тексты, в том числе произведения таких выдающихся авторов, как Данте, Ф. Петрарка, Дж. Чосер. Чем дальше, тем больше распространялись представления о том, что латынь не является единственным языком культуры.

    Национальная и языковая ситуация в позднесредневековой Европе имела две особенности, которые повлияли на развитие дальнейших представлений о языке. Во-первых, Западная Европа не составляла единого государства, а представляла собой множество государств, где в большинстве случаев говорили на разных языках. При этом среди этих государств не было ни одного, которое бы могло претендовать на господство (как в прошлом Римская империя и недолго существовавшая империя Карла Великого). Уже поэтому ни один язык не мог восприниматься как столь же универсальный, как латынь. Французский язык для немца или немецкий для француза были иностранными языками, а не языками господствующего государства или более высокой культуры. Даже в Англии, где в XI–XV вв. языком знати был французский, затем все же окончательно победил английский язык, включивший в себя много французских заимствований.

    Во-вторых, все основные языки Западной Европы были генетически родственны, принадлежа к двум группам индоевропейской семьи — романской и германской, и типологически достаточно близки, обладая, в частности, сходными системами частей речи и грамматических категорий. Отсюда достаточно естественно возникала мысль о принципиальном сходстве языков, обладающих лишь частными отличиями друг от друга. Вместо идеи о латыни как о единственном языке культуры возникала идея о нескольких примерно равных по значению и похожих друг на друга языках: французском, испанском, итальянском, немецком, английском и др.

    Кроме этого главного фактора было еще два дополнительных. Хотя и в средние века понаслышке знали о существовании, помимо латыни, еще двух великих языков: древнегреческого и древнееврейского, но реально владели этими языками очень немногие, а выражаясь по-современному, в базу данных для западноевропейской науки о языке они почти не входили. Теперь же в эпоху гуманизма два этих языка начали активно изучаться, а их особенности — учитываться, причем довольно большие типологические отличия древнееврейского языка от европейских расширяли представления ученых о том, какими бывают языки. Другим фактором были так называемые великие географические открытия и усиление торговых связей со странами Востока. Европейцам пришлось сталкиваться с языками других народов, о существовании которых они не подозревали. Нужно было общаться с носителями этих языков, и встала задача их обращения в христианство. И уже в XVI в. появляются первые миссионерские грамматики «экзотических» языков, в том числе индейских. В то время однако европейская научная мысль еще не была готова к адекватному пониманию особенностей строя таких языков. Миссионерские грамматики и тогда, и позже, вплоть до XX в. описывали эти языки исключительно в европейских категориях, а теоретические грамматики вроде грамматики Пор-Рояля не учитывали или почти не учитывали материал таких языков.

    Гораздо большее значение для развития европейской традиции и преобразования ее в науку о языке сыграли первые грамматики новых западных языков. Грамматики испанского и итальянского языков появились с XV в., французского, английского и немецкого — с XVI в. Поначалу некоторые из них писались на латыни, но постепенно в таких грамматиках описываемые языки одновременно становились и языками, на которых они написаны. Эти грамматики имели учебную направленность. Стояла задача формирования и закрепления нормы этих языков, особенно важная после изобретения в XV в. книгопечатания. В грамматиках одновременно формулировались правила языка и содержался учебный материал, позволяющий выучить эти правила. В это же время получила активное развитие лексикография, ранее составлявшая отсталую часть европейской традиции. Если раньше преобладали глоссы, то теперь в связи с задачей создания норм новых языков создаются достаточно полные нормативные словари. В связи с подготовкой такого словаря для французского языка в 1634 г. была создана Французская академия, существующая до настоящего времени; она стала центром нормализации языка в стране.

    Ранее единая западноевропейская традиция стала разделяться на национальные ветви. Поначалу, примерно до конца XVII в., исследования языков наиболее активно развивались в романских странах. В XVI в. после некоторого перерыва вновь начинает развиваться теория языка. Выдающийся французский ученый Пьер де л а Раме (Рамус) (1515–1672, убит в Варфоломеевскую ночь) завершил создание понятийного аппарата и терминологии синтаксиса, начатое модистами; именно ему принадлежит дожившая до наших дней система членов предложения. Теоретическую грамматику, написанную еще на латыни, но уже учитывающую материал различных языков, создал Ф. Санчес (Санкциус) (1550–1610) в Испании в конце XVI в. У него уже содержатся многие идеи, потом отразившиеся в грамматике Пор-Рояля.

    В XVII в. еще более активно ведутся поиски универсальных свойств языка, тем более что расширение межгосударственных связей и трудности, связанные с процессом перевода, оживляли идеи о создании «всемирного языка», общего для всех, а чтобы создать его, надо было выявить свойства, которыми обладают реальные языки. На развитие универсальных грамматик влиял и интеллектуальный климат эпохи, в частности, популярность рационалистической философии Рене Декарта (Картезия) (1596–1650), хотя известное благодаря Н. Хомскому наименование «картезианские грамматики» в отношении грамматики Пор-Рояля и подобных ей не вполне точно, поскольку многие «картезианские» идеи присутствовали у Ф. Санчеса и др. еще до Р. Декарта.

    Языкознание XVII в. в основном шло в области теории двумя путями: дедуктивным (построение искусственных языков, о котором речь будет идти ниже) и индуктивным, связанным с попыткой выявить общие свойства реально существующих языков. Не первым, но самым известным и популярным образцом индуктивного подхода стала так называемая грамматика Пор-Рояля, впервые изданная в 1660 г. без указания имен ее авторов Антуана Арно (1612–1694) и Клода Лансло (1615–1695). Эта грамматика неоднократно переиздавалась и переводилась на разные языки. В нашей стране несколько дет назад почти одновременно вышли два ее издания: Грамматика общая и рациональная Пор-Рояля. М., 1990; Грамматика Пор-Рояля. Л., 1991 (ниже цитаты приводятся по московскому изданию).

    Грамматика вошла в историю науки под не принадлежащим ее авторам названием («Грамматика общая и рациональная» — начало ее очень длинного подлинного названия). Женский монастырь Пор-Рояль в те годы был центром передовой мысли, с ним был связан кружок ученых, в который входили и авторы грамматики. Книга была результатом содружества двух специалистов разных профессий. А. Арно был логиком и философом, соавтором известной книги по логике, а К. Лансло — одним из первых во Франции профессиональных лингвистов, преподавателем языков и автором грамматик; в частности, он первым во Франции преподавал латинский язык как иностранный, с объяснениями на французском языке. Такое сочетание дало возможность объединить высокую для того времени теоретичность с достаточно хорошим знанием материала нескольких языков.

    Авторы грамматики считали недостаточным чисто описательный подход к языку и стремились создать объяснительную грамматику. В ней говорится, что стимулом к ее написанию послужил «путь поиска разумных объяснений многих явлений, либо общих для всех языков, либо присущих лишь некоторым из них». В целом в книге объяснительный подход преобладает и над описательным, и над нормативным. Однако ряд разделов, посвященных французскому языку, содержит и нормативные правила. К 1660 г. нормы французского языка были в общих чертах сформированы, но многие детали еще оставались неотшлифованными. Поэтому в грамматике не раз говорится о том, какие обороты надо «рекомендовать к употреблению». Однако значение «Грамматики Пор-Рояля» прежде всего не в предписаниях, а в объяснениях ранее уже описанных явлений языка.

    Авторы грамматики исходили из существования общей логической основы языков, от которой конкретные языки отклоняются в той или иной степени. Сама по себе такая идея была в XVII в. не новой и восходила к модистам. Эта идея для А. Арно и К. Лансло была столь обычной, что не требовала особых доказательств. Например, в грамматике говорится о «естественном порядке слов» без доказательств существования такого порядка и даже без его описания (хотя достаточно ясно, что «естественным» для них, как и для модистов, был порядок «подлежащее — сказуемое — дополнение»).

    От модистов авторы «Грамматики Пор-Рояля» отличались не столько самой идеей основы языков, сколько пониманием того, что собой эта основа представляет. У модистов, выражаясь современным языком, соответствие между поверхностными и глубинными структурами оказывалось взаимно однозначным или по крайней мере очень близким к нему. Они старались каждому явлению, зафиксированному в грамматике Присциана, приписать философский смысл. В данной грамматике этого уже нет прежде всего из-за расширения эмпирической базы. Если модисты исходили из одной латыни, то здесь почти в каждой главе рассматриваются два языка: латынь и французский, достаточно часто упоминаются также испанский, итальянский, древнегреческий и древнееврейский, а изредка речь идет и о «северных», то есть германских, и о «восточных» языках; что имеется в виду в последнем случае, не вполне ясно. С современной точки зрения количество языков невелико, но по сравнению с предшествующим временем это был крупный шаг вперед.

    Ориентация на латинский эталон была еще не вполне преодолена в грамматике, что особенно заметно в разделе о падежах и предлогах. Хотя и сказано, что «из всех языков только греческий и латынь имеют падежи имен в полном смысле этого слова», но за эталон принимается латинская падежная система, именно она признается «логической». В древнегреческом языке, где по сравнению с латынью на один падеж меньше, предлагается считать, что отсутствующий аблатив «есть и у греческих имен, хотя он всегда совпадает с дативом». Для французского же языка выражение тех или иных «глубинных» падежей видится в употреблении предлогов или опущении артикля. Более сложный случай составляют для А. Арно и К. Лансло прилагательные. В латинских грамматиках было принято считать существительные и прилагательные одной частью речи — именем, но для французского и других новых языков Европы данные два класса необходимо было различать. В грамматике принят компромиссный подход: выделяется одна часть речи — имя — с двумя подклассами. Такая трактовка проецируется и на семантику: у слов выделяются «ясные» значения, разъединяющие существительные и прилагательные, и «смутные» значения, общие для них: слова красный и краснота имеют общее «смутное» значение и разные «ясные». Введение «ясных» значений указывает на отход от латинского эталона, введение «смутных» — на частичное его сохранение (впрочем, есть и другая трактовка, согласно которой выделение двух видов значений имеет глубокий философский смысл).

    Однако в ряде других пунктов авторы грамматики решительно отходят от латинского эталона в пользу французского. Особенно это видно в связи с артиклем: «В латыни совсем не было артиклей. Именно отсутствие артикля и заставило утверждать… что эта частица была бесполезной, хотя, думается, она была бы весьма полезной для того, чтобы сделать речь более ясной и избежать многочисленных двусмысленностей». И далее: «Обиход не всегда согласуется с разумом. Поэтому в греческом языке артикль часто употребляется с именами собственными, даже с именами людей… У итальянцев же такое употребление стало обычным… Мы не ставим никогда артикля перед именами собственными, обозначающими дюдей». Итак, оказывается, что у «нас», французов, в данном случае «обиход согласуется с разумом», а у других народов нет. Из французского языка исходят авторы и говоря о именах с предлогом, соответствующих «необязательным» наречиям в латыни, и в некоторых других случаях.

    Эталонные, соответствующие «разуму» структуры в большинстве случаев конструируются на основе либо латыни, либо французского языка. Но в принципе в этой роли могут выступать любые языки вплоть до «восточных», как это говорится там, где признается рациональность совпадения формы третьего лица с основой глагола. Авторы, по-видимому, исходят из некоторых априорных и прямо не формулируемых представлениях о «логичности» и «рациональности», но берут в каждом случае некоторые реальные структуры одного из известных им языков (иногда, как с прилагательными, из контаминации структур двух языков).

    Однако есть случаи, когда А. Арно и К. Лансло отвлекаются от особенностей конкретных языков и подходят к семантическому анализу. Здесь наиболее важными оказываются разделы, посвященные сравнительно периферийным вопросам: относительным местоимениям, наречиям, эллипсису и т. д. Одно из самых известных мест книги — тот фрагмент раздела об относительных местоимениях, где анализируется фраза Dieu invisible a créé le monde visible «Невидимый бог создал видимый мир».

    По его поводу А. Арно и К. Лансло пишут: «В моем сознании проходят три суждения, заключенные в этом предложении. Ибо я утверждаю: 1) что Бог невидим; 2) что он создал мир, 3) что мир видим. Из этих трех предложений второе является основным и главным, в то время как первое и третье являются придаточными… входящими в главное как его составные части; при этом первое предложение составляет часть субъекта, а последнее — часть атрибута этого предложения. Итак, подобные придаточные предложения присутствуют лишь в нашем сознании, но не выражены словами, как в предложенном примере. Но часто мы выражаем эти предложения в речи. Для этого и используется относительное местоимение».

    Если отвлечься от архаичных для нашей эпохи терминов вроде «суждение», такое высказывание кажется очень современным. Авторы «Грамматики Пор-Рояля» здесь четко различают формальную и семантическую структуру, которые фактически не различали модисты, но не всегда четко разграничивали и многие лингвисты XIX и XX вв. Отталкиваясь от объяснения поверхностных явлений французского языка (в данном разделе грамматики речь идет только об одном языке), они переходят к описанию их семантики, не имеющей прямых формальных соответствий. Еще в XVII в. они пришли к тем же выводам, что многие современные лингвисты. Однако, как уже говорилось, чаще в грамматике «логическая», а фактически семантическая структура соответствует некоторой поверхностной структуре того или иного языка.

    В некоторых других местах книги говорится о синонимии языковых выражений, из которых одно признается более соответствующим логике (хотя не всегда ясно, идет ли речь о полном соответствии), а другое может употребляться вместо него ради «желания людей сократить речь» или «для изящества речи». Чаще в этих случаях за эталон принимаются явления французского языка. В подобных случаях Н. Хомский находил аналог трансформационных правил, что явная модернизация, но некоторое сходство здесь бесспорно есть. Впрочем, о синонимии некоторых исходных и неисходных выражений говорилось задолго до XVII в.: можно указать на явление эллипсиса, рассматривавшееся так еще с античности.

    Безусловно, у А. Арно и К. Лансло не было четкого представления о том, откуда берется их «рациональная основа грамматики» всех языков. Но нельзя к авторам XVII в. предъявлять те же требования, что к лингвистам XX в. Сама идея установления общих свойств человеческих языков, основанная на принципиальном их равноправии (пусть реально такие свойства оказываются сильно романизированными), представляла собой важную веху в развитии лингвистических идей.

    Судьба «Грамматики Пор-Рояля» была весьма сложной. Поначалу она стала очень популярной и во Франции считалась образцовой до конца XVIII — начала XIX в., известна она была и за пределами Франции. Авторы последующих «логических» и «рациональных» грамматик ей подражали. Однако после становления новой, сравнительно-исторической научной парадигмы именно из-за своей известности она стала восприниматься как образец «умствующего, априористического, ребяческого», по выражению И. А. Бодуэна де Куртенэ, направления в языкознании, втискивающего язык в логические схемы; часто ей приписывали и то, против чего она была направлена: жесткое следование латинскому эталону. Положение не изменилось и в первой половине XX в. Среди ее критиков были многие крупные ученые: И. А. Бодуэн де Куртенэ, Л. Блумфилд, Ч. Хоккетт и др., часто судившие о ней из вторых рук. К этому времени эмпирическая база общего языкознания сильно расширилась, и «Грамматика Пор-Рояля» стала восприниматься как слишком явно смешивающая универсальные свойства языка с особенностями романских языков.

    Новый интерес к книге возник в 60-е гг. XX в. Во многом здесь сыграл роль Н. Хомский, объявивший ее авторов своими предшественниками. Его оппоненты справедливо указывают на то, что он сильно модернизировал идеи грамматики и рассматривал ее вне исторического контекста, однако действительно многое в книге, прежде всего идея об общих для всех языков «структурах мысли», оказалось созвучным хомскианской лингвистике (см. соответствующую главу). Однако возрождение интереса к «Грамматике Пор-Рояля» нельзя сводить только к авторитетету Н. Хомского. В середине 60-х гг. ее анализом и комментированием независимо друг от друга занялись сразу несколько специалистов, и Н. Хомский оказался лишь одним из них. «Реабилитация» книги была связана с общими тенденциями мирового развития лингвистики. Один из комментаторов ее, Р. Лакофф, справедливо называет «Грамматику Пор-Рояля» «старой грамматикой, долго имевшей плохую репутацию среди лингвистов, но недавно восстановившей престиж, который она имела в свое время».

    Отметим еще одну черту «Грамматики Пор-Рояля», также повлиявшую на ее дальнейшую репутацию. Как и лингвистические сочинения предшествующего времени, она была чисто синхронной. «Рациональная основа» всех языков рассматривается как нечто неизменное, а фактор исторического развития просто не включен в концепцию. Латинский и французский языки рассматриваются в книге как два разных языка, а не как язык-предок и язык-потомок (впрочем, происхождение французского языка от латинского тогда не было столь очевидно, как сейчас).

    Другой, дедуктивный подход к языку нашел в XVII в. отражение в попытках конструирования искусственного «идеального» языка, долгое время популярных. Интерес к этим вопросам проявляли многие крупнейшие мыслители этого века: Ф. Бэкон, Р. Декарт, Я. А. Коменский, позже Г. В. Лейбниц. Особенно активно этим занимались в Англии. Много работал в этой области первый председатель Лондонского Королевского общества Дж. Уилкинс (Вилкинс) (1614–1672), а одно из сочинений такого рода принадлежит Исааку Ньютону, который написал его в 1661 г. в возрасте 18 лет; труд И. Ньютона имеется в русском переводе: Семиотика и информатика, вып. 28. М., 1986.

    Авторы подобных проектов исходили из двух постулатов. Во-первых, существование множества языков — большое неудобство, которое необходимо преодолеть. Во-вторых, каждой вещи от природы соответствует правильное имя, отражающее ее сущность. Второй постулат, как уже отмечалось, свойствен разным лингвистическим традициям на их ранних этапах. Однако такой подход, отраженный в ранних этимологиях, основывался на принадлежности «правильных имен» некоторому реальному языку: древнегреческому, санскриту и т. д. Так считать во времена И. Ньютона уже было невозможно, хотя у авторов искусственных языков иногда встречается представление о древнееврейском языке как первичном. В XVII в. все еще господствовало представление о том, что библейская легенда о вавилонском смешении языков отражала реальность. Поэтому открыто ставилась задача «девавилонизации» языка. Поиски всемирного языка тесно были связаны с поисками единой связующей мировой гармонии, часто принимавшими, в том числе и у И. Ньютона, мистический характер. Бурные успехи естественных наук рассматривались как средство для достижения весьма архаических целей.

    Это происходило и в подходе к языку. Для создания «идеального языка», понимаемого прежде всего как «язык смыслов», необходимо было описать эти смыслы. Интерес к описанию семантики имеется и в «Грамматике Пор-Рояля», но там многое затемнялось конкретными формами известных ее авторам языков. Здесь же в силу самой общей задачи требовалось отвлечься от структурных особенностей реальных языков и достичь глубинного уровня.

    И. Ньютон писал: «Диалекты отдельных языков так сильно различаются, что всеобщий Язык не может быть выведен из них столь верно, как из природы самих вещей, которая едина для всех народов и на основе которой весь Язык был создан вначале». В его проекте речь шла о составлении на каждом языке алфавитного списка всех «субстанций», затем каждому элементу списка должен быть поставлен в соответствие элемент универсального языка. Тем самым универсальный язык просто отражал лексическую структуру исходного естественного языка (у И. Ньютона реально говорится об английском языке) с одной лишь разницей: по-английски «субстанции» могут быть выражены и словосочетаниями, в «идеальном языке» — обязательно словами. Однако описываемый языком мир не ограничивается «субстанциями». Помимо простых понятий бывают сложные. В естественных языках производные понятия часто обозначаются с помощью тех или иных словообразовательных моделей. Это было учтено создателями искусственных языков, которые однако старались здесь отвлечься от свойственной естественным языкам нерегулярности. Выделялись те или иные типичные семантические отношения: деятель, местонахождение, отрицание, уменьшительность и т. д., которые в универсальном языке должны были получать универсальное выражение. При этом устанавливались семантические отношения между словами, в том числе и формально непроизводными; выделялись компоненты значения тех или иных слов, которые в «идеальном языке» в целях регулярности должны были обозначаться раздельно. Тем самым уже в XVII в. в той или иной степени занимались тем, что в современной лингвистике получило название компонентного анализа и изучения лексических функций.

    В искусственных языках должна была существовать и грамматика, в частности, определенный набор грамматических категорий. При этом за основу, естественно, брали набор категорий известных европейских языков, чаще всего латинского, но с определенными коррективами: исключалась категория рода как нелогичная. Противопоставление же частей речи в ряде проектов, в том числе у И. Ньютона и Дж. Уилкинса, не считалось необходимым: слова у них выступали как имена, а обозначения действий или состояний производились через присоединение регулярных словообразовательных элементов. Тем не менее такие имена могли иметь в случае необходимости показатели времени или наклонения.

    В плане выражения конструкторы языков ориентировались скорее на структуру древнееврейского языка с трехбуквенностью корня и «служебными буквами». Сама же система «первоэлементов» (скорее букв, чем звуков) строилась на основе латинского алфавита.

    Пытаясь отвлечься от особенностей конкретных языков и ни в коем случае не допуская каких-либо непосредственных заимствований из них в свои языки, конструкторы универсальных языков не могли отвлечься от ограниченного круга известных им языковых систем. Первичные «субстанции» выделялись на основе слов и словосочетаний европейских языков. Основу словообразования составляли реально существующие в этих языках модели. Грамматические категории также взяты из этих языков, но в несколько редуцированном виде.

    В то же время создатели универсальных языков на основе анализа явлений опять же романских и германских языков с добавлением древнееврейского подошли к ряду вопросов глубже, чем авторы «Грамматики Пор-Рояля». Прежде всего это относится к семантическому анализу. Современная исследовательница лингвоконструирования XVII в. Л. В. Кнорина справедливо писала: «Искусственные языки — это описания глубинной семантики естественного языка, выполненные на выдающемся уровне».

    Однако эта сторона деятельности данной группы ученых не была замечена современниками. Во всех исследованиях подобного рода видели лишь создание «идеальных языков» как таковых. А задача «девавилонизации» языкового мира была слишком явно утопической. Сами проекты «идеальных языков» часто были связаны либо с мистическими поисками мировой гармонии, либо с попытками переустройства общества на утопических основах; недаром одним из создателей универсального языка был знаменитый утопист Томмазо Кампанелла, автор «Города солнца». Когда идея создания мирового языка отошла на второй план (что произошло уже с начала XVIII в.), все упомянутые проекты забыли. В частности, проект И. Ньютона, оставшийся в рукописи, был впервые издан в оригинале лишь в 1957 г. Судьба всех подобного рода исследований оказалась много хуже, чем судьба никогда совсем не исчезавшей из лингвистического обихода «Грамматики Пор-Рояля». Они не оказали влияния на лингвистику XVIII, XIX и первой половины XX в., и лишь в последние десятилетия труды Дж. Уилкинса, И. Ньютона и др. начали привлекать внимание и оказалось, что многое в них актуально.

    Сама же идея создания всемирного языка, уйдя на периферию науки о языке, продолжала развиваться и позже. Ей увлекались некоторые языковеды, самым знаменитым из которых был Н. Я. Марр, а со второй половины XIX в. она нашла отражение в создании эсперанто и других вспомогательных языков. Однако их создатели уже не стремились отражать в структурах слов структуры вещей и использовали, хоть и в видоизмененном виде, реальные корни и слова реальных языков.

    Литература

    Алпатов В. М. «Грамматика Пор-Рояля» и современная лингвистика (К выходу в свет русских изданий) // Вопросы языкознания, 1992, № 2, с. 57–68.

    Кнорина Л. В. Природа языка в лингвоконструировании XVII века // Вопросы языкознания, 1995, № 2, с. 110–120.

    Лингвистика XVIII века и первой половины XIX века Становление сравнительно-исторического метода

    XVIII век в отличие от предыдущего и последующего веков не дал каких-либо новых развернутых лингвистических теорий. В основном шло накопление фактов и рабочих приемов описания в рамках старых идей, а некоторые ученые (больше философы, чем собственно лингвисты) высказывали принципиально новые теоретические положения, постепенно менявшие общие представления о языке.

    В течение века увеличилось количество известных в Европе языков, составлялись грамматики миссионерского типа. К концу века и в самом начале XIX в. начали появляться многоязычные словари и компендиумы, куда старались включить информацию о как можно большем числе языков. В 1786–1791 гг. в Петербурге вышел четырехтомный словарь русско-немецкого путешественника и естествоиспытателя П. С. Палласа, включавший материал 276 языков. Уже в начале XIX в. был составлен наиболее известный словарь этого типа, «Митридат» И. X. Аделунга — И. С. Фатера, куда вошел перевод молитвы «Отче наш» почти на 500 языков.

    В это же время продолжает развиваться нормативное изучение языков Европы. Для большинства из них к концу XVIII в. сформировалась разработанная литературная норма. При этом сами языки описывались более строго и последовательно. Например, в «Грамматике Пор-Рояля» французская фонетика еще трактовалась под сильным влиянием латинского алфавита, например, не замечалось существование носовых гласных. В XVIII в. такого рода описания выделяли систему звуков, мало отличающуюся от того, что сейчас называют системой фонем французского языка. Активно велась словарная работа. Огромное значение для окончательного установления норм английского языка имела деятельность выдающегося лексикографа Сэмюэля Джонсона (1709–1784).

    Среди стран, где в XVIII в. активно велась деятельность по нормализации языка, следует назвать и Россию. Если до того в Восточной Европе объектом изучения служил лишь церковнославянский язык, то начиная с петровского времени стал, поначалу стихийно, а затем все более осознанно, развиваться процесс формирования норм русского литературного языка, что требовало и его описания. В 30-е гг. XVIII в.

    В. Г. Адодуров (1709–1780) пишет первую в России грамматику русского языка. Затем появляется «Российская грамматика» великого русского ученого М. В. Ломоносова (1711–1765). В этой грамматике, еще не вполне свободной от латинского эталона, дается подробное и точное для своего времени описание строя русского языка. В XVIII в. складывается и русская лексикография. В течение века благодаря активной теоретической и практической деятельности В. К. Тредиаковского, М. В. Ломоносова, а позже H. М. Карамзина и его школы складываются нормы русского языка.

    В течение XVIII в. продолжали составляться и общие рациональные грамматики в духе «Грамматики Пор-Рояля», из Франции традиция их написания распространяется в Германию. Однако такие грамматики не содержали особо новых идей. Идея конструирования «идеальных» языков с начала XVIII в. перестает быть популярной.

    Однако с конца XVn в. по конец XVIII в. к теоретическим проблемам языка обращались ученые, не создавшие каких-либо строгих методов языкового описания и обычно не бывшие профессиональными лингвистами. К их числу принадлежали в Германии Георг Вильгельм Лейбниц (1646–1716) и позже Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803), в Италии Джанбатиста Вико (1668–1744), во Франции Этьен Бонно де Кондильяк (1715–1780) и Жан-Жак Руссо (1712–1778). В их сочинениях появляется ряд новых идей, главной из которых стала идея исторического развития языка.

    Именно в XVIII в. в центр обсуждений встала проблема происхождения языка, ни до того, ни после того она не обсуждалась столь активно. Раньше безоговорочно господствовали библейские представления об Адаме и вавилонской башне. Теперь им на смену пришли попытки рационалистических объяснений того, каким образом люди начали говорить. Почти все известные до наших дней концепции происхождения языка появились в XVIII в., хотя довольно сходные с ними взгляды высказывались еще в античности. Была выдвинута идея о появлении языка на основе звукоподражаний, развитии языка из непроизвольных выкриков человека, а также развивавшаяся Ж.-Ж. Руссо идея о «коллективном договоре», в соответствии с которой люди договорились между собой о том, что как называть. Наиболее разработанную теорию происхождения и развития языка для тех лет предложил Э. Кондильяк. Он считал, что язык на ранних этапах развивался от бессознательных криков к сознательному их использованию, а получив контроль над звуками, человек смог контролировать свои умственные операции. От Э. Кондильяка произошла и идея о первичности языка жестов, который поначалу лишь дополнялся звуковым, а звуковые знаки возникали по аналогии с жестами. Французский философ развил и концепцию о едином пути развития языков, который однако языки проходят с разной скоростью и потому одни языки совершеннее других. Здесь мы уже видим первый вариант концепции стадий, позднее развитой братьями Шлегелями и В. фон Гумбольдтом.

    Еще до Э. Кондильяка идеи историзма развивал Дж. Вико, выдвинувший развернутую концепцию исторического развития человечества, в которой важное место отводилось развитию языка. По мнению К. Маркса, у Дж. Вико в зародыше уже содержались основы сравнительно-исторического метода. И. Г. Гер дер выдвинул положения о «духе народа», повлиявшие на В. фон Гумбольдта.

    Все эти идеи были достаточно интересными, но содержали один неустранимый недостаток: они были основаны не на анализе языкового материала, а на произвольных, хотя иногда и остроумных догадках. Что же касается вопроса о происхождении языка, то никакими конкретными данными об этом процессе наука не располагала тогда и не располагает сейчас.

    Общее распространение идей историзма сказывалось и на общем интересе к выяснению родственных связей языков. Уже тогда не сомневались в том, что сходство между собой германских или славянских языков объясняется общностью происхождения. Появляется идея о языковых семьях. Пережившие много веков представления о древнееврейском языке как «корне» всех языков мира, на котором говорили до вавилонского смешения языков, уступает окончательно место идеям о множественности языковых семей. Однако надежного научного метода наука XVIII в. еще не имела, а представления об истории языков часто бывали фантастическими. Например, французский язык тогда чаще всего не считали потомком латыни по двум причинам: во-первых, предки французов — не римляне, а галлы; во-вторых, в Латыни сложное склонение и спряжение, а во французском языке склонения почти нет, а спряжение много беднее, чем в латыни; отсюда вывод: французский язык — потомок кельтского (галльского), лишь испытавший латинское влияние.

    По выражению В. Томсена, весь XVIII в. сравнительно-исторический метод «витал в воздухе». Но нужен был некоторый толчок, который стал бы отправной точкой для кристаллизации метода. Таким толчком стало в конце века открытие санскрита, ранее совсем не известного в Европе.

    В 1786 г. на заседании Королевского общества в Калькутте выступил английский востоковед Уильям Джонс (1746–1794). Он много лет прожил в Индии, тогда бывшей английской колонией, и занимался изучением индийской культуры под руководством местных учителей, сохранявших знание национальной лингвистической традиции. Эта традиция к тому времени уже перестала развиваться, но знание трудов Панини и других классиков продолжало передаваться из поколения в поколение. У. Джонс одним из первых среди европейцев узнал санскрит и первым начал его сопоставлять с греческим, латинским и другими языками Европы. Сходство санскрита с этими языками было очевидным, а поскольку санскрит был древнее любого до того известного индоевропейского языка, то У. Джонс выдвинул идею о санскрите как праязыке. Такая точка зрения держалась очень долго, окончательно опроверг ее лишь А. Шлейхер в начале второй половины XIX в. Одновременно английский ученый положил начало знакомству европейского языкознания с индийской традицией, оказавшей некоторое влияние на ее развитие, особенно в самой санскритологии.

    Открытие санскрита стало тем недостающим звеном, после появления которого началось бурное развитие исследований в области сопоставления европейских языков с санскритом и между собой. Хотя открыли санскрит англичане, но очень скоро центр данных исследований переместился в Германию, в то время страну с наиболее сильными научными центрами и школами. В течение всего XIX в. там находился центр мировой науки о языке, прежде всего сравнительно-исторического языкознания, или компаративистики. Помимо Германии ряд крупных ученых дала близкая к ней по научным традициям Дания, а в ряде других стран основателями компаративистики стали ученые, происходившие из Германии. Так было в России, где такую роль сыграл Александр Христофорович Востоков (Остенек) (1781–1864), соединивший немецкую ученость с большой любовью к культуре славянских народов.

    Поначалу сопоставления языков еще были очень несовершенными. Но всего через три десятилетия после открытия санскрита, в 1816 г., появляется первая вполне научная работа, заложившая основы сравнительно-исторического метода. Это была книга Франца Боппа (1791–1867) «О системе спряжения санскритского языка в сравнении с таковым греческого, латинского, персидского и германского языков». В 1818 г. была издана книга другого крупного ученого, датчанина Расмуса Раска (1787–1832) «Исследование в области древнесеверного языка, или происхождение исландского языка». В 1819 г. вышел первый том «Немецкой грамматики» Якоба Гримма (1785–1863), в 1820 г. — «Рассуждение о славянском языке» A. X. Востокова. За исключением рано умершего Р. Раска эти ученые продолжали активно работать примерно до 50-х гг. XIX в., опубликовав немало сочинений. В этих сочинениях впервые формировался сравнительно-исторический метод.

    Никто из перечисленных ученых не стремился к общетеоретическим и тем более философским рассуждениям, которыми так были богаты XVII и XVIII вв. У них редко можно найти какие-либо высказывания о природе и сущности языка. Они впервые в мировой науке, работая с конкретным материалом, старались выработать действительно научный метод его исследования.

    Из указанных ученых наиболее широким по своему подходу был Ф. Бопп, старавшийся охватить все известные к тому времени индоевропейские языки. Другие компаративисты были уже по проблематике: Р. Раск и Я. Гримм занимались германскими языками, A. X. Востоков — славянскими. Однако подход у них имел общие черты.

    Значительное количество сходных по звучанию и значению слов разных языков было известно и до основателей компаративистики. Однако надо было разобраться во всем этом богатстве, отличая истинное родство от заимствований и случайных совпадений. Данные ученые выдвинули ряд методических принципов, которые, будучи развиты компаративистами последующих поколений, сохраняются в компаративистике и по сей день.

    Одним из них было понимание того, что сравнивать следует не целые слова известных языков, которые могут состоять из компонентов разного происхождения, а их составные части: корни, окончания. Понятие корня было сформулировано Ф. Боппом уже в первой его работе 1816 г. При этом корень понимался не в привычном для нас смысле, а как древний комплекс, которому в более поздних языках могут соответствовать и аффиксы, и не имеющие значения элементы. В частности, Ф. Бопп стремился возвести аффиксы современных и древних языков Европы к первичным, древнейшим корням. И Ф. Бопп, и Р. Раск считали лексические параллели менее надежными, чем грамматические, поэтому на первых порах, что особенно последовательно проводилось у Ф. Боппа, сравнительно-историческое исследование строилось как сравнительная грамматика родственных языков, выявлялось происхождение тех или иных морфологических показателей. Идея об особом значении сопоставления морфологических показателей, по сравнению с лексическими элементами более устойчивых в языке, сохраняется и в современной науке (другой вопрос, что для ряда языков, прежде всего изолирующих, такие сопоставления вообще невозможны и родство может устанавливаться лишь через анализ лексики).

    Другой принцип — регулярности соответствий — впервые наиболее четко сформулировал Р. Раск. Он первым разграничил имеющие разную значимость для компаративистики классы лексики. Слова, связанные с торговлей, образованием, наукой и т. д., слишком часто «возникают не естественным путем», то есть заимствуются. В то же время имеются слова, наиболее показательные для установления родства, поскольку они очень устойчивы и не склонны к заимствованию: это местоимения, числительные, имена родства и др. Данное разграничение проводится сравнительно-историческим языкознанием и сейчас.

    После выявления таких показательных слов, согласно Р. Раску, можно ставить вопрос об установлении родства: «Когда в двух языках имеются соответствия именно в словах такого рода и в таком количестве, что, могут быть выведены правила относительно буквенных переходов из одного языка в другой, тогда между этими языками имеются тесные родственные связи». Далее Р. Раск приводит таблицу соответствий греческих и латинских слов и заключает: «Известно, что, сравнивая множество слов, можно вывести большое число правил перехода, а так как в данном случае имеются большие соответствия также в грамматике обоих языков, то мы можем с большим правом заключить, что между латинским и греческим языками имеют место тесные родственные связи». Если отвлечься от явно устаревшего представления о звуковых переходах как о «буквенных», то данный принцип используется в компаративистике нашего времени тоже.

    Не надо однако думать, что все построения основателей компаративистики выглядят столь же современно. Они владели материалом лишь ограниченного числа индоевропейских языков, главным образом старописьменных, ввиду чего их сопоставления быстро устарели. Они лишь сопоставляли родственные языки, но еще не занимались систематической реконструкцией праязыка, в лучшем случае реконструируя отдельные элементы вроде глагольных флексий у Ф. Боппа. У них еще не было разработанной методики по разграничению исконных соответствий и пусть достаточно многочисленных, но имеющих иное происхождение параллелей (за исключением правильного, но слишком еще общего разграничения базовой и небазовой лексики). Нередко они исходили из впоследствии отброшенных построений, вроде упомянутого представления о санскрите как праязыке или тезиса Р. Раска о выведении греческого, латинского и германских языков из фракийского. Однако для своего времени труды первых компаративистов были большим шагом вперед. Впервые наука о языке могла развиваться на основе достаточно строгого метода.

    Основатели компаративистики не ограничивались сопоставлением языков. В ряде их работ, прежде всего в «Немецкой грамматике» Я. Гримма, исследовалось историческое развитие отдельных языков и языковых групп. В частности, в книге Я. Гримма описывалась история германских языков и диалектов начиная с самых древних засвидетельствованных форм. По сравнению с другими учеными данного направления Я. Гримм находился под значительным влиянием романтических идей о «духе народа» и его отражении в языке, особо подчеркивая роль данных о народных диалектах (Я. Гримм вместе с братом Вильгельмом также известны как выдающиеся собиратели немецкого фольклора). Изучение исторического развития германских языков дало возможность Я. Гримму выявить закономерности их фонетического развития. Ему и некоторым его современникам принадлежат первые формулировки конкретных законов звуковых изменений языка. Понятие звукового закона, введенное Ф. Боппом в 1824 г. и развитое Я. Гриммом, тогда однако еще не имело столь принципиального значения, которое оно получило у следующих поколений компаративистов. Изучение исторических изменений и сопоставление языков давало возможность восстанавливать то, что исчезло из памяти носителей языка. Так, в старославянской письменности существовали две особые буквы: юс большой и юс малый, звуковое значение которых забыли. Однако сопоставлением славянских языков Л. X. Востоков открыл «тайну юсов», установив, что это были носовые гласные.

    Наука о языке первой половины XIX в. не исчерпывалась одной компаративистикой. Параллельно развивались философские теории языка, с которыми было связано и зарождение типологии. В начале XIX в. братья Август (1767–1845) и Фридрих (1772–1829) Шлегели впервые сформулировали идею об аморфных (позднее названных изолирующими), агглютинативных и флективных языках, различие в строе которых они трактовали как различие стадий человеческого мышления (подробнее см. об этом в главе о В. фон Гумбольдте). Общетеоретический, философский подход к языку в первой половине XIX в. достиг наивысшего развитие в теории В. фон Гумбольдта, которую необходимо рассмотреть отдельно в особой главе. Гумбольдтианская традиция продолжала развиваться в той или иной степени в течение всего XIX в. параллельно с развитием компаративистики.

    Как традиция, заложенная Ф. Боппом, Р. Раском и др., так и традиция В. фон Гумбольдта были связаны с историческим подходом к языку. Описания современных языков и синхронные общетеоретические работы, хотя и продолжали писаться, ушли на периферию науки. Лишь изредка профессиональные ученые обращались к подобной проблематике, и чем позже, тем все меньше. Одним из редких образцов такой грамматики современного языка, не связанной с историческими изысканиями, стала якутская грамматика выдающегося ученого Отто Бётлингка (1815–1901), долго работавшего в России; грамматика вышла в Петербурге на немецком языке в 1851 г. (о ее значении говорит уже то, что ее русский перевод был издан в Новосибирске совсем недавно, в 1990 г.). Однако по основной специальности О. Бётлингк был санскритологом и в последующие десятилетия более не обращался к современным языкам. В основном же изучение современных языков ушло из университетской науки. Европейскими языками занимались в основном педагоги, методисты, авторы гимназических учебников, нормативных грамматик и словарей. «Экзотические» языки, как и раньше, чаще всего изучались силами миссионеров, офицеров-путешественников, служащих колониальной администрации. Продолжали появляться и «логические», «рациональные» грамматики, продолжавшие традиции «Грамматики Пор-Рояля» и далекие от историзма. За ними, а затем и за самой грамматикой А. Арно и К. Лансло, прочно установилась репутация безнадежно устаревших.

    К середине XIX в. компаративисты все более занимались реконструкциями древних, не наблюдаемых языковых состояний, поначалу не столько праиндоевропейского, сколько более поздних. Одним из таких состояний было прароманское, представленное так называемой народной (вульгарной) латынью, мало отраженной в письменных памятниках (классическая латынь отражала несколько более раннее состояние языка). Сопоставление романских языков, проводимое последователем Ф. Боппа Ф. К. Дицем и его учениками, дало возможность реконструировать ряд форм народной латыни, не зафиксированных в памятниках. А затем при раскопках был найден написанный на народной латыни текст, где употреблялись эти формы! Так сравнительно-исторический метод еще на довольно раннем этапе развития уже выдержал проверку на надежность. Другие области языкознания тогда были развиты гораздо слабее.

    Литература

    Томсен В. История языкознания до конца XIX века. М., 1938, с. 51–81.

    Звегинцев В. А. Зарождение сравнительно-исторического языкознания // Звегинцев В. А. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1960, с. 25–27.

    Вильгельм фон Гумбольдт

    Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835) был одним из крупнейших лингвистов-теоретиков в мировой науке. По поводу его роли в языкознании В. А. Звегинцев писал: «Выдвинув оригинальную концепцию природы языка и подняв ряд фундаментальных проблем, которые и в настоящее время находятся в центре оживленных дискуссий, он, подобно непокоренной горной вершине, возвышается над теми высотами, которых удалось достичь другим исследователям».

    В. фон Гумбольдт был многосторонним человеком с разнообразными интересами. Он был прусским государственным деятелем и дипломатом, занимал министерские посты, играл значительную роль на Венском конгрессе, определившем устройство Европы после разгрома Наполеона. Он основал Берлинский университет, ныне носящий имена его и его брата, знаменитого естествоиспытателя и путешественника А. фон Гумбольдта. Ему принадлежат труды по философии, эстетике и литературоведению, юридическим наукам и др. Его работы по лингвистике не столь уж велики по объему, однако в историю науки он вошел в первую очередь как языковед-теоретик.

    Время, когда работал В. фон Гумбольдт, было периодом расцвета немецкой классической философии; в это время работали такие великие мыслители, как старший современник В. фон Гумбольдта И. Кант и принадлежавший к одному с В. фон Гумбольдтом поколению Г. Гегель. Вопрос о связи гумбольдтовской теории с теми или иными философскими концепциями, в частности, И. Канта, по-разному трактуется историками науки. Однако несомненно одно: влияние на ученого общей философской атмосферы эпохи, способствовавшее рассмотрению крупных, кардинальных вопросов теории. В то же время эпоха сказывалась и на научном стиле ученого: перед ним не стояла задача строить логически непротиворечивую теорию или доказывать каждое из ее положений; такого рода требования появились в лингвистике позже. Зачастую философская манера рассуждений В. фон Гумбольдта кажется современному читателю не очень понятной, особенно это относится к его главному лингвистическому труду. Однако за сложно изложенными и никак не доказанными рассуждениями скрывается глубокое содержание, часто очень актуальное для современной науки. Наряду с несомненно устаревшими положениями мы видим у В. фон Гумбольдта постановку и решение, пусть в зачаточном виде, многих проблем, к которым впоследствии вновь приходила наука о языке.

    Лингвистикой В. фон Гумбольдт в основном занимался в последние полтора десятилетия жизни, после отхода от активной государственной и дипломатической деятельности. Одной из первых по времени работ был его доклад «О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития», прочитанный в Берлинской академии наук в 1820 г. Несколько позже появилась другая его работа — «О возникновении грамматических форм и их влиянии на развитие идей». В последние годы жизни ученый работал над трудом «О языке кави на острове Ява», который не успел завершить. Была написана его вводная часть «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества», опубликованная посмертно в 1848 г. Это безусловно главный лингвистический труд В. фон Гумбольдта, в котором наиболее полно изложена его теоретическая концепция. Работа сразу стала очень знаменитой, и уже спустя десятилетие появился ее русский перевод, хотя и не бывший достаточно адекватным. В хрестоматию В. А. Звегинцева включены доклад «О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития» и фрагменты из его главного труда. Наконец, в 1984 г. вышла книга В. фон Гумбольдта «Избранные труды по языкознанию», куда впервые включены русские переводы всех его основных лингвистических работ.

    В двух более ранних работах В. Гумбольдта, прежде всего в статье «О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития», ученый высказывает идеи, связанные с так называемой стадиальной концепцией языка. Эти идеи были основаны на анализе значительного для того времени количества языков; в частности, на основании материалов, собранных его братом, он первым среди языковедов-теоретиков стал изучать языки американских индейцев.

    Сравнительное изучение языков было нужно В. фон Гумбольдту не для выяснения языкового родства (работы Ф. Боппа он оценивал высоко, но сам компаративистикой такого типа не занимался), но и не просто для выявления общего и различного в языковых структурах, как в типологии более позднего времени. Для него было необходимым выявить общие закономерности исторического развития языков мира. Языкознание он, как и все его современники, понимал как историческую науку, но история языков не сводилась для него к истории языковых семей.

    В связи с выделяемыми им тремя этапами развития В. фон Гумбольдт выделял «три аспекта для разграничения исследований языков». Первый этап — период происхождения языков. Владевший материалом многих языков так называемых примитивных народов ученый четко осознавал, что «еще не было обнаружено ни одного языка, находящегося ниже предельной границы сложившегося грамматического строения. Никогда ни один язык не был застигнут в момент становления его форм». Тем более нет никаких прямых данных о происхождении языка. В. фон Гумбольдт отказывался от сколько-нибудь развернутых гипотез в духе XVIII в. о происхождении языка, предполагая лишь, что «язык не может возникнуть иначе как сразу и вдруг», то есть происхождение языка из чего-то ему предшествовавшего — скачкообразный переход из одного состояния в другое. На первом этапе происходит «первичное, но полное образование органического строения языка».

    Второй этап связан со становлением языков, формированием их структуры; его изучение «не поддается точному разграничению» от исследования первого этапа. Как уже отмечено выше, этот этап также недоступен прямому наблюдению, однако данные о нем можно полнить, исходя из различий структур тех или иных языков. Становление языков продолжается вплоть до «состояния стабильности», после достижения которого принципиальное изменение языкового строя уже невозможно: «Как земной шар, который прошел через грандиозные катастрофы до того, как моря, горы и реки обрели свой настоящий рельеф, но внутренне остался почти без изменений, так и язык имеет некий предел законченности организации, после достижения которого уже не подвергаются никаким изменениям ни его органическое строение, ни его структура… Если язык уже обрел свою структуру, то важнейшие грамматические формы уже не претерпевают никаких изменений; тот язык, который не знает различий в роде, падеже, страдательном или среднем залоге, этих пробелов уже не восполнит».

    Согласно В. фон Гумбольдту, языки проходят принципиально единый путь развития, но «состояние стабильности» может достигаться на разных этапах. Здесь он развил существовавшие и до него идеи о стадиях развития языков, отражающих разные уровни развития тех или иных народов. Здесь позиция ученого оказывается несколько противоречивой. С одной стороны, он предостерегает против установления принципиальной пропасти между уровнями развития языков «культурных» и «примитивных» народов: «Даже так называемые грубые и варварские диалекты обладают всем необходимым для совершенного употребления»; «Опыт перевода с различных языков, а также использование самого примитивного и неразвитого языка при посвящении в самые тайные религиозные откровения показывают, что, пусть даже с различной точностью, каждая мысль может быть выражена в любом языке». С другой стороны, он же определенно пишет: «Наивысшего совершенства по своему строю, без сомнения, достиг греческий язык» (имеется в виду древнегреческий). В статье «О возникновении грамматических форм и их влиянии на развитие идей», откуда взята последняя цитата, В. фон Гумбольдт стремится выявить шкалу, по которой можно расположить языки, достигшие «состояния стабильности» на том или ином уровне (он допускает и возможность того, что некоторые языки еще развиваются и «состояния стабильности» не достигли и достигнут лишь в будущем).

    В этом пункте В. фон Гумбольдт развил идеи, высказанные незадолго до того двумя другими немецкими мыслителями, принадлежавшими к тому же поколению, — братьями Августом и Фридрихом Шлегелями. Они ввели понятия аморфных (позднее переименованных в изолирующие), агглютинативных и флективных языков; эти понятия, позднее ставшие чисто лингвистическими, связывались братьями Шлегелями и затем В. фон Гумбольдтом со стадиями развития языков и народов.

    В. фон Гумбольдт выделяет четыре ступени (стадии) развития языков: «На низшей ступени грамматическое обозначение осуществляется При помощи оборотов речи, фраз и предложений… На второй ступени грамматическое обозначение осуществляется при помощи устойчивого порядка слов и при помощи слов с неустойчивым вещественным и формальным значением… На третьей ступени грамматическое обозначение осуществляется при помощи аналогов форм… На высшей ступени грамматическое обозначение осуществляется при помощи подлинных форм, флексий и чисто грамматических форм». Нетрудно видеть, что три последние ступени соответствуют изолирующему, агглютинативному и флективному строю («аналоги форм» отделяются от «подлинных форм» тем, что в первых «связь… компонентов еще недостаточно прочна, заметны места соединения. Образовавшаяся смесь еще не стала одним целым», то есть речь идет явно об агглютинации). Стадиальное различие прямо связывается со степенью духовного развития: «Первое, и самое существенное, из того, что дух требует от языка, — это не смешение, а четкое разграничение вещи и формы, предмета и отношения… Однако такое разграничение происходит только при образовании подлинных грамматических форм путем флексии или грамматических слов… при последовательном обозначении грамматических форм. В каждом языке, располагающем только аналогами форм, в грамматическом обозначении, которое должно быть чисто формальным, остается материальный компонент».

    Правда, тут же В. фон Гумбольдт вынужден констатировать, что в данную схему с трудом укладывается китайский язык, составляющий, по его мнению, «самый необычный пример», другой сходный пример представлял и древнеегипетский язык. Оказывается, что «два самых необычных народа были в состоянии достигнуть высокой ступени интеллектуального развития, обладая языками совершенно или большей частью лишенными грамматических форм». Однако В. фон Гумбольдт не склонен данные примеры считать опровержением своей точки зрения: «Там, где человеческий дух действует при сочетании благоприятных условий и счастливого напряжения своих сил, он в любом случае достигает цели, пусть даже пройдя к ней трудным и долгим путем. Трудности при этом не уменьшаются оттого, что духу приходится их преодолевать». Все-таки к языкам, «обладающим истинным строем грамматических форм», относятся, согласно В. фон Гумбольдту, санскрит, семитские языки и, наконец, классические языки Европы с греческим на вершине.

    Позиция ученого оказывается здесь не вполне цельной. С одной стороны, он ставит в данной статье важную и не потерявшую актуальности проблему описания «экзотических» языков в их собственных категориях, без европеизации: «Поскольку к изучению неизвестного языка подходят с позиции более известного родного языка или латыни, то для иностранного языка избирается способ обозначения грамматических отношений, принятый в ряде языков… Во избежание ошибки необходимо изучать язык во всем его своеобразии, чтобы при точном расчленении его частей можно было определить, при помощи какой определенной формы в данном языке в соответствии с его строем обозначается каждое грамматическое отношение». В этой связи он разбирает некоторые испанские и португальские грамматики индейских языков, показывая, что, например, инфинитивом в них именуют то, что не соответствует европейскому инфинитиву. Но с другой стороны, он считает, что «дух требует от языка» тех качеств, которые специфичны для флективных, прежде всего классических языков. Во времена В. фон Гумбольдта еще сильны были шедшие от эпохи Возрождения представления об античной культуре как самой «мудрой» и совершенной; после открытия санскрита такое же совершенство стали видеть и в древнеиндийской культуре. Имелось и объективное «доказательство» такого подхода: максимальная морфологическая сложность, действительно свойственная санскриту или древнегреческому по сравнению с большинством языков мира.

    Типологическими проблемами В. фон Гумбольдт занимался и в главном своем лингвистическом труде. Там на основе изучения индейских языков он выделил наряду с тремя типами братьев Шлегелей еще один языковой тип — инкорпорирующий. Стадиальная типологическая концепция после В. фон Гумбольдта в течение нескольких десятилетий господствовала в европейской науке. Однако многие ее положения нельзя было тактически доказать. Это относилось не только к представлениям о том, чего «дух требует от языка», но и к тезису о достижении каждым языком «предела законченности организации» (аналогия с земным шаром, соответствовавшая представлениям времен В. фон Гумбольдта, также была отвергнута последующей наукой). Как дальше будет показано, стадиальная концепция потеряла влиятельность уже во второй половине XIX в. и ушла из языкознания, если не считать неудачной попытки ее возрождения Н. Я. Марром. И в то же время кое-что осталось. Сами понятия агглютинативных, флективных, изолирующих (аморфных) и инкорпорирующих языков, также как и сопряженные с ними понятия агглютинации, инкорпорации и др., несмотря ни на что всегда оставались в арсенале науки о языке. Братья Шлегели и Гумбольдт сумели открыть некоторые существенные черты языковых структур. Вопрос о закономерностях развития языкового строя, впервые поставленный В. фон Гумбольдтом, остается важным и серьезным и сейчас, хотя современная наука решает его не столь прямолинейно. И, наконец, сама идея структурного сравнения языков вне зависимости от их родственных связей легла в основу одной из важнейших лингвистических дисциплин — лингвистической типологии.

    Вернемся к докладу В. фон Гумбольдта «О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития». Третий и последний этап языковой истории начинается с момента, когда язык достиг «предела законченности организации». Язык уже не развивается, но и не деградирует (такого рода идеи появились позже). Однако в органическом строении языка и его структуре, «как живых созданиях духа», может до бесконечности происходить более тонкое совершенствование языка. «Посредством созданных для выражения более тонких ответвлений понятий, сложением, внутренней перестройкой структуры слов, их осмысленным соединением, прихотливым использованием первоначального значения слов, точно схваченным выделением отдельных форм, искоренением излишнего, сглаживанием редких звучаний язык, который в момент своего формирования беден, слаборазвит и незначителен, если судьба одарит его своей благосклонностью, обретет новый мир понятий и доселе неизвестный ему блеск красноречия». На этом этапе истории находятся, в частности, современные языки Европы.

    Изучение языка на этом этапе составляет предмет собственно исторической лингвистики. Совершенствование языка тесно связано с историческим развитием соответствующего народа. В то же время и здесь можно и нужно сопоставлять языки. Только на материале языков, стоящих на одинаковой ступени развития, «можно ответить на общий вопрос о том, как все многообразие языков вообще связано с процессом происхождения человеческого рода». Уже здесь В. фон Гумбольдт отвергает идею о том, что представления человека о мире независимы от его языка. Различное членение мира различными языками, как отмечает ученый, «выявляется при сопоставлении простого слова с простым понятием… Безусловно, далеко не безразлично, использует ли один язык описательные средства там, где другой язык выражает это одним словом, без обращения к грамматическим формам… Закон членения неизбежно будет нарушен, если то, что в понятии представляется как единство, не проявляется таковым в выражении, и вся реальная действительность отдельного слова пропадает для понятия, которому недостает такого выражения». Уже в этой сравнительно ранней работе В. фон Гумбольдт заявляет: «Мышление не просто зависит от языка вообще, потому что до известной степени оно определяется каждым отдельным языком». Здесь уже сформулирована так называемая гипотеза лингвистической относительности, выдвигавшаяся лингвистами, в частности, Б. Уорфом, и в XX в.

    Здесь же В. фон Гумбольдт описывает, что такое язык. Он указывает на его коллективный характер: «Язык не является произвольным творением отдельного человека, а принадлежит всегда целому народу;. позднейшие поколения получают его от поколений минувших». Очень важна и такая формулировка: «Языки являются не только средством выражения уже познанной действительности, но, более того, и средством познания ранее неизвестной. Их различие не только различие звуков и знаков, но и различие самих мировоззрений. В этом заключается смысл и конечная цель всех исследований языка». Как отмечает комментатор В. фон Гумбольдта Г. В. Рамишвили, точнее по-русски говорить не о мировоззрении (этот термин имеет другой устоявшийся смысл), а о мировидении.

    Итак, если сравнение языков на этапе их становления — это типология, то сравнение языков на этапе их совершенствования — это прежде всего сопоставление «мировидений», картин мира, создаваемых с помощью языков. Такого рода сопоставительные исследования продолжают вестись и в наше время; более того, к такого рода проблемам наука о языке всерьез стала подступаться лишь в самые последние годы. Во многом данная дисциплина — еще дело будущего: при значительном количестве фактов и наблюдений общая теория сопоставления языковых картин мира пока не создана.

    Теперь следует рассмотреть главный лингвистический труд ученого «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества». Как указывал он сам, эта работа должна была стать теоретическим введением к оставшемуся нереализованным замыслу конкретного описания языка древнеяванских письменных памятников.

    Первичное и неопределяемое для В. Гумбольдта понятие — «человеческая духовная сила», конкретно проявляющаяся в виде «духа народа». Он пишет: «Разделение человечества на народы и племена и различие его языков и наречий, конечно, тесно связаны между собой, но вместе с тем и то и другое непосредственно зависит от третьего явления более высокого порядка — действия человеческой духовной силы, выступающей всегда в новых и часто более совершенных формах… Выявление человеческой духовной силы, в разной степени и разными способами совершающееся в продолжение тысячелетий на пространстве земного круга, есть высшая цель всего движения духа, окончательная идея, которая должна явственно вытекать из всемирно-исторического процесса». Как «язык вообще» неразрывно связан с «человеческой духовной силой», так каждый конкретный язык связан с «духом народа»: «Язык… всеми тончайшими нитями своих корней сросся… с силой национального духа, и чем сильнее воздействие духа на язык, тем закономерней и богаче развитие последнего. Во всем своем строгом сплетении он есть лишь продукт языкового сознания нации, и поэтому на главные вопросы о началах и внутренней жизни языка, — а ведь именно здесь мы подходим к истокам важнейших звуковых различий, — вообще нельзя должным образом ответить, не поднявшись до точки зрения духовной силы и национальной самобытности». В. фон Гумбольдт не дает ни определения народа, ни определения отдельного языка, но он постоянно указывает на их неразрывность: язык в отличие от диалекта, с одной стороны, и языковой семьи, с другой, есть достояние отдельного народа, а народ — это множество людей, говорящих на одном языке. В первой половине XIX в. такая точка зрения имела и четкий политико-идеологический смысл: шла борьба за объединение Германии, в которой ведущую роль играла именно Пруссия, а одним из обоснований этой борьбы была идея о единстве немецкоговорящей нации.

    Согласно В. фон Гумбольдту, язык неотделим от человеческой культуры и представляет собой важнейший ее компонент: «Язык тесно переплетен с духовным развитием человечества и сопутствует ему на каждой ступени его локального прогресса или регресса, отражая в себе каждую стадию культуры». По сравнению с другими видами культуры язык наименее связан с сознанием: «Язык возникает из таких глубин человеческой природы, что в нем никогда нельзя видеть намеренное произведение, создание народов. Ему присуще очевидное для нас, хотя и необъяснимое в своей сути самодеятельное начало, и в этом плане он вовсе не продукт ничьей деятельности, а непроизвольная эманация духа, не создание народов, а доставшийся им в удел дар, их внутренняя судьба. Они пользуются им, сами не зная, как его построили». Идея о полностью бессознательном развитии языка и невозможности вмешательства в него потом получила развитие у Ф. де Соссюра и других лингвистов.

    Человек не может ни мыслить, ни развиваться без языка: «Создание языка обусловлено внутренней потребностью человечества. Язык — не просто внешнее средство общения людей, поддержания общественных связей, но заложен в самой природе человека и необходим для развития его духовных сил и формирования мировоззрения, а этого человек только тогда сможет достичь, когда свое мышление поставит в связь с общественным мышлением». «Языкотворческая сила в человечестве» стремится к совершенству, этим и обусловливаются единые закономерности развития всех языков, даже тех, «которые не обнаруживают между собой никаких исторических связей». Отсюда необходим стадиальный подход и кажущееся В. фон Гумбольдту несомненным разграничение более и менее совершенных языков. При этом он указывает, что «язык и цивилизация вовсе не всегда находятся в одинаковом соотношении друг с другом»; в частности, «так называемые примитивные и некультурные языки могут иметь в своем устройстве выдающиеся достоинства, и действительно имеют их, и не будет ничего удивительного, если окажется, что они превосходят в этом отношении языки более культурных народов».

    Как уже говорилось, для Ф. фон Гумбольдта язык — безусловно общественное явление: «Жизнь индивида, с какой стороны ее ни рассматривать, обязательно привязана к общению… Духовное развитие, даже при крайней сосредоточенности и замкнутости характера, возможно только благодаря языку, а язык предполагает обращение к отличному от нас и понимающему нас существу… Отдельная индивидуальность есть вообще лишь явление духовной сущности в условиях ограниченного бытия». Такая точка зрения была естественной, если исходить из первичности духа народа; позднее, как мы увидим, вопрос о соотношении индивидуального и коллективного в языке получал в лингвистике и иные решения.

    Дух народа и язык народа неразрывны: «Духовное своеобразие и строение языка народа пребывают в столь тесном слиянии друг с другом, что коль скоро существует одно, то из этого обязательно должно вытекать другое… Язык есть как бы внешнее проявление духа народов: язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык, и трудно представить себе что-либо более тождественное». При этом единстве первичен все же дух народа: «Мы должны видеть в духовной силе народа реальный определяющий принцип и подлинную определяющую основу для различий языков, так как только духовная сила народа является самым жизненным и самостоятельным началом, а язык зависит от нее». В то же время дух народа в полной мере недоступен наблюдению, о нем мы можем узнавать лишь по его проявлениям, прежде всего по языку: «Среди всех проявлений, посредством которых познается дух и характер народа, только язык и способен выразить самые своеобразные и тончайшие черты народного духа и характера и проникнуть в их сокровенные тайны. Если рассматривать языки в качестве основы для объяснения ступеней духовного развития, то их возникновение следует, конечно, приписывать интеллектуальному своеобразию народа, а это своеобразие отыскивать в самом строе каждого отдельного языка».

    Но чтобы понять, как дух народа реализуется в языке, надо правильно понять, что же такое язык. Как отмечает В. фон Гумбольдт, «язык предстает перед нами в бесконечном множестве своих элементов — слов, правил, всевозможных аналогий и всякого рода исключений, и мы впадаем в немалое замешательство в связи с тем, что все это многообразие явлений, которое, как его ни классифицируй, все же предстает перед нами обескураживающим хаосом, мы должны возвести к единству человеческого духа». Нельзя ограничиться фиксацией этого хаоса, надо в каждом языке искать главное. А для этого надо «определить, что следует понимать под каждым языком».

    И здесь В. фон Гумбольдт дает определение языка, ставшее, пожалуй самым знаменитым местом всего его труда: «По своей действительной сущности язык есть нечто постоянное и вместе с тем в каждый данный момент преходящее. Даже его фиксация посредством письма представляет собой далеко не совершенное мумиеобразное состояние, которое предполагает воссоздание его в живой речи. Язык есть не продукт деятельности (ergon), а деятельность (energeia). Его истинное определение может быть поэтому только генетическим. Язык представляет собой постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулируемый звук пригодным для выражения мысли. В подлинном и действительном смысле под языком можно понимать только всю совокупность актов речевой деятельности. В беспорядочном хаосе слов и правил, который мы по привычке именуем языком, наличествуют лишь отдельные элементы, воспроизводимые — и притом неполно — речевой деятельностью; необходима все повторяющаяся деятельность, чтобы можно было познать сущность живой речи и составить верную картину живого языка, по разрозненным элементам нельзя познать то, что есть высшего и тончайшего в языке; это можно постичь и уловить только в связной речи… Расчленение языка на слова и правила — это лишь мертвый продукт научного анализа. Определение языка как деятельности духа совершенно правильно и адекватно уже потому, что бытие духа вообще может мыслиться только в деятельности и в качестве таковой».

    Два греческих слова, ergon и energeia, употребленные В. фон Гумбольдтом, с тех пор часто рассматривались многими лингвистами и нередко употребляются как термины без перевода. Понимание языка в качестве energeia было качественно новым в науке о языке. Как верно определил В. фон Гумбольдт, вся европейская лингвистика начиная по крайней мере со стоиков и александрийцев сводила язык к множеству правил, устанавливаемому в грамматиках, и множеству слов, записанных в словарях. Ориентация на изучение продукта деятельности была отчасти связана и с преимущественным, особенно в Средние века и в Новое время, вниманием к письменным текстам в ущерб устным. Но еще в большей степени она определялась аналитическим подходом к языку. Языковед моделировал деятельность слушающего, а не говорящего. Он имел дело с речевой деятельностью, либо прямо, либо косвенно, через посредство письменных текстов, расчленяя ее на части, извлекая из нее единицы, в том числе слова, и правила оперирования этими единицами. Этого было достаточно для тех практических целей, из которых выросла европейская традиция (обучение языкам, толкование текстов, помощь при стихосложении и пр.), а после появления теоретической лингвистики аналитический подход к языку оставался господствующим. В. фон Гумбольдт впервые поставил вопрос иначе, хотя и признавал, что для изучения языков происходит «неизбежное в языковедении расчленение языкового организма». Какого-либо примера конкретного описания языка в соответствии со своим подходом В. фон Гумбольдт в 30-е гг. XIX в. не дал и, вероятно, еще не мог дать. Однако после него все направления теоретического языкознания не могли не учитывать его разграничения. Наряду с подходом к языку как ergon, получившим законченное развитие в структурализме, существовало и так называемое гумбольдтовское направление, для которого язык — energeia. Это направление было влиятельным в течение всего XIX в., отошло на периферию науки, но не исчезло совсем в первой половине XX в., а затем нашло новое развитие в генеративной лингвистике.

    Язык, согласно В. фон Гумбольдту, состоит из материи (субстанции) и формы. «Действительная материя языка — это, с одной стороны, звук вообще, а с другой — совокупность чувственных впечатлений и непроизвольных движений духа, предшествующих образованию понятия, которое совершается с помощью языка». Говорить что-либо о языковой материи в отвлечении от формы невозможно: «в абсолютном смысле в языке не может быть никакой неоформленной материи»; в частности, звук «становится членораздельным благодаря приданию ему формы». Именно форма, а не играющая лишь вспомогательную роль материя составляет суть языка. Как пишет В. фон Гумбольдт, «постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка». Ученый выступал против представления о форме как о «плоде научной абстракции». Форма, как и материя, существует объективно; форма «представляет собой сугубо индивидуальный порыв, посредством которого тот или иной народ воплощает в языке свои мысли и чувства». Нетрудно видеть, что формулировка Ф. де Соссюра «Язык — форма, а не субстанция» восходит к В. фон Гумбольдту, хотя понимание формы у него во многом иное.

    Форму нельзя познать в целом, ее нам дано наблюдать «лишь в конкретно-единичных проявлениях». С одной стороны, все в языке так или иначе отражает его форму. С другой стороны, разные явления имеют разную значимость: «в каждом языке можно обнаружить много такого, что, пожалуй, не искажая сущности его формы, можно было бы представить и иным». Лингвист должен уметь находить наиболее существенные черты языка (к их числу В. фон Гумбольдт относил, в частности, флексию, агглютинацию, инкорпорацию), но в то же время ему «приходится обращаться к представлению о едином целом», выделение отдельных черт не дает полного представления о форме того или иного языка. Если же он не стремится изучать язык как форму воплощения мыслей и чувств народа, то «отдельные факты будут представляться изолированными там, где их соединяет живая связь». Тем самым необходимо системное изучение языка; то есть В. фон Гумбольдт предвосхищает здесь еще одно основополагающее требование структурной лингвистики.

    Форма не должна пониматься узко только как грамматическая форма. Форму мы видим на любом уровне языка: и в области звуков, и в грамматике, и в лексике. Форма каждого языка отдельна и неповторима, но формы разных языков имеют те или иные сходства. «Среди прочих сходных явлений, связывающих языки, особенно бросается в глаза их общность, которая основывается на генетическим родстве народов… Форма отдельных генетически родственных языков должна находиться в соответствии с формой всей семьи языков». Но можно говорить и об общей форме всех языков, «если только идет речь о самых общих чертах». «В языке таким чудесным образом сочетается индивидуальное со всеобщим, что одинаково правильно сказать, что весь род человеческий говорит на одном языке, а каждый человек обладает своим языком». Здесь ученый обратил внимание на одно из кардинальных противоречий языкознания; для него все находилось в диалектическом единстве, но ряд ученых более позднего времени был склонен к абсолютизации только чего-то одного, чаще индивидуального языка.

    Поскольку бесформенные «непроизвольные движения духа» не могут создать мысль, то невозможно мышление без языка: «Язык есть орган, образующий мысль. Интеллектуальная деятельность, совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая в известном смысле бесследно, посредством звука материализуется в речи и становится доступной для чувственного восприятия. Интеллектуальная деятельность и язык представляют собой поэтому единое целое. В силу необходимости мышление всегда связано со звуками языка; иначе мысль не сможет достичь отчетливости и ясности, представление не сможет стать понятием». Важно и такое высказывание В. фон Гумбольдта: «Даже не касаясь потребностей общения людей друг с другом, можно утверждать, что язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека. Но обычно язык развивается только в обществе, и человек понимает себя только тогда, когда на опыте убедится, что его слова понятны также и другим людям… Речевая деятельность даже в самых своих простейших проявлениях есть соединение индивидуальных восприятий с общей природой человека. Так же обстоит дело и с пониманием». Такой подход к взаимоотношениям языка и мышления в течение долгого времени оставался самым влиятельным в языкознании.

    В. фон Гумбольдт подчеркивал творческий характер языка: «В языке следует видеть не какой-то материал, который можно обозреть в его совокупности или передать часть за частью, а вечно порождающий себя организм, в котором законы порождения определенны, но объем и в известной мере также способ порождения остаются совершенно произвольными. Усвоение языка детьми — это не ознакомление со словами, не простая закладка их в памяти и не подражательное лепечущее повторение их, а рост языковой способности с годами и упражнением». В этих фразах уже есть многое из того, к чему в последние десятилетия пришла наука о языке, показателен сам термин «порождение».

    В связи с этим В. фон Гумбольдтом трактуется и противоречие между неизменностью и изменчивостью языка: «В каждый момент и в любой период своего развития язык… представляется человеку — в отличие от всего уже познанного и продуманного им — неисчерпаемой сокровищницей, в которой дух всегда может открыть что-то еще неведомое, а чувство — всегда по-новому воспринять что-то еще не прочувствованное. Так на деле и происходит всякий раз, когда язык перерабатывается поистине новой и великой индивидуальностью… Язык насыщен переживаниями прежних поколений и хранит их живое дыхание, а поколения эти через звуки материнского языка, которые и для нас становятся выражением наших чувств, связаны с нами национальными и родственными узами. Эта отчасти устойчивость, отчасти текучесть языка создает особое отношение между языком и поколением, которое на нем говорит». Если отвлечься от стиля, который в наши дни может казаться ненаучным, мы имеем здесь важное положение о динамике языкового развития, о связи каждого состояния языка с предшествующим и последующим, а к этому в конечном итоге пришла и лингвистика XX в. Важны для последующего развития вопроса о причинах языковых изменений и такие слова В. фон Гумбольдта: «Ясно, до чего ничтожна сила одиночки перед могущественной властью языка… И все-таки каждый со своей стороны в одиночку, но непрерывно воздействует на язык, и потому каждое поколение, несмотря ни на что, вызывает в нем какой-то сдвиг, который, однако, часто ускользает от наблюдения».

    Язык помогает человеку познавать мир, и в то же время это познание зависимо от языка: «Как отдельный звук встает между предметом и человеком, так и весь язык в целом выступает между человеком и природой, воздействующей на него изнутри и извне, человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять в себя и переработать мир вещей… Человек преимущественно — да даже и исключительно, поскольку ощущение и действие у него зависят от его представлений, — живет с предметами так, как их преподносит ему язык… И каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он тут же вступает в круг другого языка». Таким образом и здесь, как и в более ранней работе, В. фон Гумбольдт ставит вопрос о языковых картинах мира, высказывая точку зрения о том, что многое в представлении каждого человека о мире обусловлено его языком; эта проблематика была позднее развита Б. Уорфом и др.

    В. фон Гумбольдт в связи с этим выделяет два способа освоения иностранного языка. Если мы освоили его адекватно, то такое освоение «можно было бы уподобить завоеванию новой позиции в прежнем видении мира». Однако чаще этого не происходит, поскольку «мы в большей или меньшей степени переносим на иностранный язык свое собственное миропонимание и, больше того, свое собственное представление о языке». В пределах европейской культуры подобный перенос не приводил к трудностям во взаимопонимании из-за очень сходных языковых картин мира. Однако при исследовании, например, индейских языков такая проблема, как будет сказано ниже, в главе о дескриптивизме, стала серьезной.

    Говоря о звуковой стороне языка, В. фон Гумбольдт исходил из не очень развитого состояния фонетики его времени и даже смешивал звук с буквой. И в то же время у него присутствуют высказывания, предвосхищающие идеи сложившейся лишь почти столетие спустя фонологии: «В языке решающим фактором является не обилие звуков, а, скорее, наоборот, — гораздо существенней строгое ограничение числа звуков, необходимых для построения речи, и правильное равновесие между ними. Языковое сознание должно поэтому содержать… предчувствие всей системы в целом, на которую опирается язык в данной индивидуальной форме. Здесь уже проявляется то, что, в сущности, проявляется во всем процессе образования языка. Язык можно сравнить с огромной тканью, все нити которой более или менее заметно связаны между собой и каждая — со всей тканью в целом».

    Среди единиц языка В. фон Гумбольдт прежде всего выделял слово. Выступая против традиционных наивных представлений о происхождении языка, он писал: «Нельзя себе представить, чтобы создание языка начиналось с обозначения словами предметов, а затем уже происходило соединение слов. В действительности речь строится не из предшествующих ей слов, а, наоборот, слова возникают из речи». В то же время любая речь членится на слова; «под словами следует понимать знаки отдельных понятий»; «слово образует границу, вплоть до которой язык в своем созидательном процессе действует самостоятельно». То есть слова уже даны говорящему языком, тогда как «для предложения и речи язык устанавливает только регулирующие схемы, предоставляя их индивидуальное оформление произволу говорящего». Ср. существующую у ряда лингвистов XX в. концепцию, согласно которой слова и «регулирующие схемы» предложений принадлежат языку, а сами предложения — единицы речи. Наряду со словами В. фон Гумбольдт выделял и корни. Он разграничивал корни «как продукт частой рефлексии и результат анализа слов», то есть «как результат работы грамматистов», и существующие в ряде языков реальные корни, нужные говорящим в связи с «определенными законами деривации».

    Языковая форма далеко не сводится к внешней, звуковой форме. Еще большее значение имеет внутренняя форма языка, членящая «чувственные впечатления и непроизвольные движения духа». Внутренняя форма, специфическая для каждого языка, проявляется как в членении мира в области лексики, так и в системе грамматических категорий. Например, по мнению В. фон Гумбольдта «понятие наклонения» получило подлинное развитие в древнегреческом, тогда как в санскрите «осталось явно недоразвитым».

    В связи с внутренней формой языка В. фон Гумбольдт затрагивает проблему, которая позже стала трактоваться как различие значения и смысла слова; с точки зрения образования понятия «слово — не эквивалент чувственно воспринимаемого предмета, а эквивалент того, как он был осмыслен речетворческим актом в конкретный момент изобретения слова. Именно здесь — главный источник многообразия выражений для одного и того же предмета: так, в санскрите, где слона называют то дважды пьющим, то двузубым, то одноруким, каждый раз подразумевая один и тот же предмет, тремя словами обозначены три разных понятия. Поистине язык представляет нам не сами предметы, а всегда лишь понятия о них». Позднее в отечественной традиции начиная с А. А. Потебни термин «внутренняя форма» стал употребляться в суженном по сравнению с В. фон Гумбольдтом значении: говорится не о внутренней форме языка, а о внутренней форме слова в связи с тем, как в морфемной структуре слова или же в его этимологической структуре отражаются те или иные смысловые признаки.

    Образование понятий в указанном выше смысле специфично для каждого народа, поэтому «влияние национального своеобразия обнаруживается в языке… двояко: в способе образования отдельных понятий и в относительно неодинаковом богатстве языков понятиями определенного рода». Здесь опять-таки В. фон Гумбольдт исходил из разных уровней развития языков, которые проявляются не только в звуковой форме, но и в образовании понятий; вновь самыми богатыми и в этом плане признаются санскрит и древнегреческий.

    Ни звуковая, ни внутренняя форма языка не создают язык сами по себе, необходим их синтез: «Соединение звуковой формы с внутренними языковыми законами придает завершенность языкам, и высшая ступень их завершенности знаменуется переходом этой связи, всегда возобновляющейся в одновременных актах языкотворческого духа, в их подлинное и чистое взаимопроникновение. Начиная со своего первого элемента, порождение языка — синтетический процесс, синтетический в том подлинном смысле слова, когда синтез создает нечто такое, что не содержалось ни в одной из сочетающихся частей как таковых. Этот процесс завершается, только когда весь строй звуковой формы прочно и мгновенно сливается с внутренним формообразованием. Благотворным следствием этого является полная согласованность одного элемента с другим». Фактически здесь речь идет о том, что позднее получило название двусторонности знака, и еще раз здесь В. фон Гумбольдт подчеркивает системность языка, взаимосвязанность его элементов.

    Безусловно, многое у В. фон Гумбольдта устарело. Особенно это относится к его исследованию конкретного языкового материала, часто не вполне достоверного. Лишь историческое значение имеют егo идеи стадиальности и попытки выделять более или менее развитые языки. Однако можно лишь удивляться тому, сколько идей, которые рассматривала лингвистика на протяжении последующих более чем полутора столетий, в том или ином виде высказано у ученого первой половины XIX в. Безусловно, многие проблемы, впервые поднятые В. фон Гумбольдтом, крайне актуальны, а к решению некоторых из них наука лишь начинает подступаться.

    Литература

    Шор Р. О. Краткий очерк истории лингвистических учений с эпохи Возрождения до конца XIX в. // Томсен В. История языковедения до конца XIX в. М., 1938.

    Звегинцев В. А. Вводная статья к разделу «В. Гумбольдт» // Звегинцев В. А. История языкознания XIX–XX вв. в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1964.

    Звегинцев В. А. О научном наследии Вильгельма фон Гумбольдта // Гумбольдт В. фон. Избранные труды по языкознанию. М., 1984.

    Рамишвили Г. В. Вильгельм фон Гумбольдт — основоположник теоретического языкознания // Там же.

    Август Шлейхер

    К середине XIX в. сравнительно-историческое языкознание активно развивалось. Прежде всего произошло значительное накопление фактического материала. Языковеды уже не ограничивались материалом германских, романских языков, древнегреческого и санскрита. Впервые объектом изучения стали такие языки, как иранские, балтийские, армянский, развились славистика и кельтология. Сопоставления в работах компаративистов стали значительно надежнее. Параллельно с расширением материала шлифовался метод.

    В то же время научный и общественный климат эпохи заметно изменился. Завершилась история классической немецкой философии, с которой были тесно связаны теоретические построения таких ученых, как В. фон Гумбольдт. На смену философским теориям пришел интерес к конкретным фактам. В то же время бурно развивались естественные науки, особенно биология. Огромное влияние на развитие многих наук оказала теория Ч. Дарвина, появившаяся в 50-е гг. XIX в.

    Наиболее крупным из ученых, отразивших этот этап в развитии европейской науки, был немецкий языковед Август Шлейхер (1821–1868). За недолгую жизнь он написал довольное большое количество работ. Самый большой его труд — «Компендий сравнительной грамматики индоевропейских языков», изданный в 1861 г. Другая крупная работа — «Немецкий язык» (первое издание вышло в 1860 г., второе, переработанное, — посмертно в 1869 г.). В последние годы жизни А. Шлейхер опубликовал две сравнительно небольшие работы, в концентрированном виде излагающие его теоретические взгляды: «Теория Дарвина и наука о языке» (1863) и «Значение языка для естественной истории человека» (1865).

    Помимо этого А. Шлейхеру принадлежат «Индоевропейская хрестоматия», труды по славянским и балтийским языкам и др. В теоретическом плане он пытался синтезировать идеи Ф. Боппа, некоторые, в основном стадиальные идеи В. Гумбольдта и положения дарвинизма.

    Как и другие ученые XIX в., А. Шлейхер занимался проблемами языковой истории. Однако ему еще свойствен интерес к широким и не всегда подтвержденным фактами общим построениям, попыткам выявить пути развития языков и языковые стадии. Этим он отличался от следующего поколения лингвистов, принципиально не выходивших за пределы собственно компаративистики. А. Шлейхер однако уже довольно мало интересовался проблемой происхождения языка. Главным для него было выявление того, по каким законам развиваются языки.

    Как и В. фон Гумбольдт (и, несомненно, под его влиянием), А. Шлейхер выделял две основные стадии (периода) в истории языка: «доисторическую» и «историческую». Доисторический период понимается им примерно таким же образом, как у В. Гумбольдта: это развитие языка от простого к сложному. Он дишет: «Все высшие формы языка возникли из более простых: агглютинирующие из изолирующих, флективные из агглютинирующих». Однако исторический период понимается у A. Шлейхера иначе, чем у его великого предшественника. Если у B. фон Гумбольдта языки в исторический период не развиваются, но совершенствуются, то А. Шлейхер понимает этот период как регресс, «распад языка в отношении звуков и форм». Ясно, что А. Шлейхер сохранял существовавшее у романтиков представление о морфологически сложных и одновременно связанных с «мудростью древних» классических языках (санскрите, древнегреческом, латинском) как о самых совершенных. Концепция регресса строилась исключительно на основе развития индоевропейских языков от синтетизма к аналитизму. Согласно А. Шлейхеру, морфологическое упрощение следует считать «распадом», причем английский язык значительно дальше регрессировал, чем немецкий.

    Выделение двух периодов истории языка (прямо именуемой у А. Шлейхера «жизнью языка») подводит к аналогии с живым организмом: тот и другой развиваются, растут, затем постепенно начинают стареть, распадаться. Биологический подход был свойствен А. Шлейхеру и во многих других отношениях. В связи с этим за лингвистическим направлением, главным представителем которого он был, установилось наименование натуралистического. Одним из важнейших пунктов, где, согласно натуралистическому направлению, язык уподоблялся организму, была классификация языков, заимствованная из биологической систематики.

    Основатели компаративистики основное внимание уделяли установлению соответствий между индоевропейскими языками, при этом быстро выявилась регулярность многих соответствий. Регулярность с самого начала объяснялась общностью происхождения, но вопрос о конкретном происхождении тех или иных соответствий первоначально четко не ставился. К тому же довольно долго становлению концепции праязыка мешало догматическое представление о санскрите как «древнейшем» индоевропейском языке и «корне» других языков, то есть как о праязыке. Одной из заслуг А. Шлейхера было четкое формирование понятия индоевропейского праязыка и определение реконструкции его как цели компаративных исследований. Он уже четко понимал, что санскрит — не индоевропейский праязык, а древнейший известный нам представитель одной из ветвей этой семьи, что древнегреческий или старославянский прямо не возводятся к санскриту. Однако он еще сохранял как реликт представлений эпохи Ф. Боппа идею о том, что «чем восточнее живет индоевропейский народ, тем более древним остался его язык, и чем западнее, тем менее древних черт и более новообразований содержит он». Такая догматическая идея позже была отвергнута младограмматиками.

    История индоевропейских (и любых других) языков объяснялась А. Шлейхером на основе концепции родословного древа. Первоначально был единый праязык, затем в силу исторических условий (одни народы мигрировали, другие оставались на месте и т. д.) этот праязык распадался на части, каждая из этих частей могла в свою очередь распадаться дальше, и этот процесс мог происходить многократно. А. Шлейхером была предложена и конкретная схема расчленения на нескольких этапах индоевропейского праязыка на группы, соответствующие нам известным. Сама конкретная схема быстро устарела, однако общий принцип сохранился в лингвистике до наших дней. В схематическом виде такая структура действительно напоминает родословное древо. Однако из генеалогии она еще в XVIII в. была перенесена в биологическую систематику, а дарвинизм дал возможность трактовать эту систематику как схему развития растительного и животного мира от древности до современности. Лингвистическая систематика, как и биологическая, одновременно является и способом рациональной классификации, и средством объяснения исторического развития.

    Концепция родословного древа основана на том, что развитие языков, как и развитие животного и растительного мира, идет только одним способом: языки и языковые группы могут какое угодно число раз дробиться, отдельные ветви могут «отсыхать», но ни при каких условиях языки не могут скрещиваться между собой. Языки расходятся, но не сходятся. В конце XIX — начале XX в. концепция родословного древа неоднократно критиковалась многими учеными, которые говорили о слишком механическом ее характере, о неучете явлений «скрещения» и «смешения» языков. Попытка признать такие «скрещения» и «смешения» была одно время популярной; такой крупный лингвист, как И. А. Бодуэн де Куртенэ, назвал свою статью 1901 г. «О смешанном характере всех языков». Крайним проявлением таких тенденций была концепция Н. Я. Марра, прямо противоположная концепции родословного древа. Однако несмотря ни на что последняя концепция устояла. Некоторая ее прямолинейность у А. Шлейхера была скорректирована добавлением теории субстрата, о которой будет говориться ниже, но в целом процесс исторического развития языков (исключая, может быть, лишь пиджины и креольские языки) и сейчас понимается так же, как это делал А. Шлейхер. Сохранились и принципы построения генетической классификации языков, им сформулированные, хотя, конечно, сами эти классификации сильно отличаются от того, что было в 60-е гг. XIX в.

    Если языки развиваются от одного праязыка к множеству языков, то лингвист идет в обратном направлении: от множества известных языков к реконструкции все меньшего количества неизвестных праязыков и, наконец, к реконструкции древнейшего праязыка. А. Шлейхер в книге «Немецкий язык» так определяет методику работы компаративиста: «Для определения родства языков, объединяемых в языковые роды… решающим является не их форма, а языковая материя, из которой строятся языки. Если два или несколько языков употребляют для выражения значения и отношения настолько близкие звуки, что мысль о случайном совпадении оказывается совершенно неправомерной, и если, далее, совпадения проходят через весь язык и обладают таким характером, что их нельзя объяснить заимствованием слов, то подобного рода тождественные языки, несомненно, происходят из общего языка — основы, они являются родственными. Верным критерием родства является прежде всего происходящее в каждом языке особым образом изменение общей с другими языками звуковой материи, посредством которой он отделяется как особый язык от других языков». Если отвлечься от несколько архаичной терминологии, сказанное имеет силу и в современной компаративистике.

    Достаточно большое количество материала в отношении разных ветвей индоевропейской семьи, накопленное к тому времени, дало возможность А. Шлейхеру приступить к реконструкции индоевропейского языка. Как часто бывает с первопроходцами, первые удачные результаты привели его к «головокружению от успехов». В работе о теории Дарвина А. Шлейхер назвал индоевропейский праязык «нам совершенно известным», а в год его смерти в печати появилась знаменитая басня «Овца и кони», написанная им на этом праязыке. Данный опыт оказался, вероятно, единственной попыткой подобного рода. Компаративисты последующих поколений, начиная от младограмматиков, зная о индоевропейском праязыке больше, чем А. Шлейхер, никогда не пытались писать на нем тексты. Стали ясны границы нашего слишком большого незнания этого языка. Во-первых, у компаративистов не было надежной процедуры синхронизации реконструированных праформ и отдельных фонем; многое в басне А. Шлейхера могло относиться к разному времени. Во-вторых, праязык не был чем-то абсолютно однородным, в нем были свои диалекты и говоры и разные реконструированные элементы не всегда входили в единую систему. И, наконец, реконструировать можно лишь то, что сохранилось в каких-то известных нам языках-потомках; многое же пропало безвозвратно.

    Развитие языков, согласно А. Шлейхеру, происходит по законам, не имеющим исключений. Понятие закона также было взято им из естественных наук. Хотя отдельные законы вроде закона Гримма формулировались еще его предшественниками, именно А. Шлейхер дал общую формулировку закона в языкознании. Однако попытка выявить на практике более конкретные законы создавала большие трудности: попытка втиснуть в рамки законов все изменения приводила к введению сложных правил с множеством исключений. Причину этого ученый пытался найти в искажающем влиянии письменных языков, предоставляющих лингвисту материал. А. Шлейхер, относивший письменные тексты к периоду «разложения» языков, считал, что в них нет «фонетических законов, действующих без исключений», но верил, что такие законы можно обнаружить в народных говорах, «выше стоящих по развитию языка». Однако до систематического изучения говоров он дойти не успел, кроме литовских.

    Главными законами развития языков А. Шлейхер считал дарвиновские законы борьбы за существование и естественного отбора. Об этом он писал в работе «Теория Дарвина в применении к науке о языке», написанной в форме открытого письма к Э. Геккелю, наиболее видному пропагандисту дарвинизма в Германии. Здесь он проводил полный параллелизм между биологией и языкознанием. Он писал: «Разделения и подразделения в области языков в сущности того же рода, как и вообще в царстве естественных организмов»; различны лишь принятые системы терминов, вполне эквивалентные друг другу. Если и есть какие-то отличия (например, изменения в языках обычно происходят быстрее, чем в животном и растительном мире), то они лишь количественны, но не качественны. Как и животные или растительные организмы, языки конкурируют друг с другом и вытесняют друг друга; параллели между биологией и языкознанием здесь до А. Шлейхера находил и сам Ч. Дарвин. А. Шлейхер, полностью соглашаясь с ним, писал: «В области языков тем более неопровержимо происхождение видов путем постепенного разрознения и сохранения более развитых организмов в борьбе за существование». Баскский язык — единственный представитель не выдержавшей конкуренции семьи, а индоевропейские языки, лучше приспособленные к условиям естественного отбора, оказались победителями.

    Тем самым давался определенный, хотя и слишком общий ответ на вопрос о причинах языковых изменений. Вплоть до эпохи А. Шлейхера в языкознании все еще господствовала религиозная концепция направленных изменений, в конечном итоге восходившая к Библии. Теперь на смену ей пришел тезис о естественном отборе. Чем лучше язык в ходе изменений приспосабливается к условиям среды, тем больше у него шансов выжить. Конечно, такой ответ не давал возможности ответить на вопрос, почему один звук перешел в другой, а не в третий. Но некоторое общее обоснование можно было дать.

    Среди ученых, близких по взглядам к А. Шлейхеру, можно назвать Макса Мюллера, прожившего большую часть жизни в Англии. Это был яркий популяризатор лингвистического дарвинизма.

    Идеи А. Шлейхера оказали влияние на компаративистов следующего поколения — младограмматиков. Они восприняли его концепцию развития языков, в том числе понятие языкового закона. Однако они полностью отказались от стадиальных концепций и от идей о «распаде» языков.

    Многое в построениях А. Шлейхера было слишком прямолинейным, а метафорическое уподобления языка живому организму он понимал слишком буквально. Однако многое из того, что он сделал впервые, прочно вошло в арсенал лингвистики. Это и сформулированные им принципы сравнительно-исторического исследования, и концепция родословного древа, и многие рабочие приемы (например, выделение реально не засвидетельствованных форм под звездочкой), и некоторые термины (например, он одним из первых использовал термин «фонология», хотя, разумеется, еще не в современном его значении).

    По-русски некоторые работы А. Шлейхера издавались еще при его жизни, однако в XX в. полностью не публиковались. Хорошо подобранные и вполне представительные отрывки из его работ представлены в хрестоматии В. А. Звегинцева, ч. 1.

    Литература

    Мейе А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков, приложение «Очерк развития сравнительной грамматики». М., 1938.

    Развитие гумбольдтовской традиции

    Несмотря на безусловное преобладание компаративной тематики в университетской науке о языке XIX в., существовали и ученые, в той или иной мере занимавшиеся и иной проблематикой, в том числе общетеоретической и типологической. Труды В. фон Гумбольдта породили достаточно влиятельную традицию в языкознании. Прежде всего это относилось к Германии, однако лингвисты, так или иначе ориентировавшиеся на гумбольдтовские идеи, работали и в других странах, в том числе в России. При этом надо иметь в виду, что общее изменение научной ситуации, проявившееся в идеях А. Шлейхера и других компаративистов, сказалось и на развитии гумбольдтовской традиции. Философия языка занимала все меньшее место, но сказывалось влияние биологических наук. Это влияние связывалось не только с дарвинизмом, но и со значительным развитием такой науки, как психология. С середины XIX в. эта наука из чисто умозрительной превратилась в экспериментальную, впервые была разработана методика психологического исследования. Прогресс психологии оказал влияние и на науку о языке.

    Крупнейшим представителем гумбольдтовской традиции в Германии второй половины XIX в. был Хуго (Гуго) Штейнталь (1823–1899). Это был теоретик языка в чистом виде, занимавшийся обобщением фактов, собранных другими учеными. Он выдвинулся в 1855 г. публикацией книги «Грамматика, логика и психология, их принципы и взаимоотношения», позже появился другой его теоретический труд «Введение в психологию и языкознание». X. Штейнталь также занимался проблемой происхождения языка, развив звукоподражательную гипотезу. Он также известен как типолог. В изданной в 1860 г. книге «Характеристика важнейших типов строя языка» он развил стадиальную концепцию В. фон Гумбольдта; расширив количество учтенных языков и языковых типов, он предложил более сложную классификацию, сохранявшую однако традиционную идею о корреляции между степенью морфологической сложности языка и уровнем развития мышления соответствующего народа. В течение многих лет X. Штейнталь был профессором Берлинского университета.

    В книге «Грамматика, логика и психология, их принципы и взаимоотношения» X. Штейнталь рассматривал общие вопросы языкознания. «Язык вообще» он определял как «выражение осознанных внутренних, психических и духовных движений, состояний и отношений посредством артикулированных звуков». Уже в этом определении мы видим психологический подход, почти не встречающийся у В. фон Гумбольдта.

    X. Штейнталь рассматривал вопрос о том, «является ли языкознание познающей или оценивающей наукой». Как уже говорилось, все лингвистические традиции, включая европейскую, складывались в связи с понятием нормы, то есть были тесно связаны с оценкой; еще во времена «Грамматики Пор-Рояля» оценивающий подход не был строго отграничен от «познающего». Однако в XIX в. уже получило значительное развитие чисто теоретическое языкознание, не связанное с практикой и не допускающее никакой оценочности; прежде всего такой подход, безусловно, проявлялся в историческом и сравнительно-историческом исследовании. Поэтому в целом X. Штейнталь считает, что языкознание является познающей наукой: для него не существует таких проблем, как истинность или ложность высказывания, его красота или безобразие, нравственность или безнравственность его содержания и т. д. Даже проблема языковой правильности связана с языкознанием лишь косвенно.

    Однако, по мнению X. Штейнталя, имеется одно исключение: «Языкознание принимает эстетический, оценивающий характер в дисциплине, которая является его очень существенной и неотъемлемой частью, а именно в систематизации или классификации языков. При этом оно не удовлетворяется объединением языков по найденным у них общим признакам в классы и семьи, но образует из этих классов шкалу, систему рангов. Следовательно, оно оценивает здесь значимость языков, достоинство их как продукт ума и в то же время как орудие умственного развития». Здесь X. Штейнталь прямо продолжал подход В. фон Гумбольдта. Однако ни одна из модификаций такого подхода не могла быть доказана. Любые стадиальные концепции были связаны с большим количеством натяжек, которые при усложнении концепции и попытках ее детализации, предпринятых X. Штейнталем, стали еще заметнее. Постепенно и типология стала рассматриваться исключительно как «познающая» дисциплина, не разграничивающая языки на более или менее развитые.

    X. Штейнталь не принимал прямого уподобления языка организму и других упрощенно биологических ассоциаций. Для него язык был «индивидуальным духовным продуктом». В то же время, следуя В. фон Гумбольдту, он писал: «Основа этого единства и индивидуальности языков заложена в своеобразии народного духа». Понятие «духа народа» у X. Штейнталя еще оставалось, однако во многом оказывалось переосмысленным: вместо «человеческой духовной силы» и развивающейся абсолютной идеи у X. Штейнталя речь идет о коллективной психологии. Языкознание им понималось как «психология народов». Он также писал: «Языкознание служит наилучшим введением к психологии народов… Язык есть по своей сути продукт сообщества, народа. Когда мы называем язык инстинктивным самосознанием, инстинктивным мировоззрением и логикой, это означает, что язык является самосознанием, мировоззрением и логикой духа народа. Итак, данные языка наиболее ярко иллюстрируют все принципы психологии народов. Единство индивидов в народе отражается в общем для них языке; определенная индивидуальность духа народа нигде не выражается так ярко, как в своеобразной форме языка; его принцип, придающий ему своеобразную форму, является самым подлинным ядром духа народа; совместные действия индивидуума и его народа главным образом основываются на языке, на котором и с помощью которого он думает и который все же принадлежит его народу».

    Наряду с «духом народа» X. Штейнталь сохранял и ряд других компонентов гумбольдтовской концепции, в том числе идеи о внутренней форме языка. Однако у него заметно по сравнению с В. фон Гумбольдтом как усиление психологизма, так и большее подчеркивание значения индивидуальной психики. Для В. фон Гумбольдта первичен был народ, дух которого проявляется в индивидуумах, для X. Штейнталя скорее первичен «индивидуальный продукт», который однако может существовать только в коллективе. Позже, в 20-е гг. XX в., в книге В. Н. Волошинова и М. М. Бахтина «Марксизм и философия языка» идеи X. Штейнталя оценивались как «измельчание» гумбольдтовских. Общее развитие теоретической лингвистики XIX в. шло в сторону индивидуального психологизма, а то, что еще оставалось у X. Штейнталя от В. фон Гумбольдта: «дух народа», стадии, — к концу века совсем ушло из науки. К концу жизни X. Штейнталя волновавшая его проблематика: происхождение языка, стадиальная типология, — стала уже архаической.

    Близкие по идеям ученые были и в России. Наиболее сходен с X. Штейнталем видный индолог и теоретик языка Иван Павлович Минаев (1840–1890), профессор Петербургского университета. Он провел несколько лет в экспедициях в Индии, занимался санскритом, первым в нашей стране изучал язык пали и бирманский язык, а также индийскую лингвистическую традицию, подготовил школу индологов. Наряду с этим И. П. Минаев в течение ряда лет читал в университете и общелингвистические курсы, один из которых сохранился в литографированном виде. Здесь наряду с индоевропейской проблематикой он занимался вопросами общей лингвистической теории и типологии, построил еще один вариант стадиальной классификации языков, сходный с вариантом X. Штейнталя, но обладающий рядом оригинальных черт. Сам И. П. Минаев разграничивал три способа классификации языков, выделяя генетические, морфологические и психологические классификации. Генетические устраняют «всякую субъективность», но их недостаточно. К морфологическим отнесены классификации А. Шлегеля, А. Шлейхера и др., где, по мнению И. П. Минаева, учитывается только языковая форма. Выше всего оцениваются «психологические» классификации В. фон Гумбольдта и X. Штейнталя, в которых учитывается «совершенство, с которым язык выражает мысль». Как и его предшественники, он исходит из эталона классических индоевропейских языков, считая, что чем язык по строю ближе к этим языкам, тем мысль выражается в нем совершеннее. Однако И. П. Минаев, как и В. фон Гумбольдт, вынужден был признать, что с этой точки зрения языки американских индейцев с достаточно сложной морфологией оказываются совершеннее китайского, хотя индейские языки бедны «общими понятиями», а уровень развития китайского языка виден уже из того, что на него перевели санскритские памятники. Тем самым принципы стадиальной типологии оказывались противоречивыми и бездоказательными. В то же время И. П. Минаев, владевший китайским материалом, одним из первых в мировой типологии отметил структурное сходство китайского языка с английским.

    Вслед за В. фон Гумбольдтом И. П. Минаев считал, что «в каждом языке сказывается индивидуальность народа, создавшего язык, и в свою очередь развивающегося под его влиянием». Уже архаичные для 80-х гг. XIX в. и недоказуемые идеи о том, что, например, единобожие семитских народов обусловлено строем их языков, соседствуют с идеями, только начинавшими появляться в языкознании; см., например, выделение в качестве одного из законов языкового развития «стремления к облегчению от трудных звуков». Важно также его выделение наряду со сравнительно-историческим общего языкознания как дисциплины, изучающей принципы и методы науки о языке, необязательно исторические. Это было элементом новизны для того времени.

    Другим, значительно более известным и влиятельным представителем гумбольдтовского направления в русской лингвистике был профессор Харьковского университета Александр Афанасьевич Потебня (1835–1891). Он совмещал в себе философа, литературоведа, фольклориста и языковеда, среди его лингвистических работ есть исследования по сравнительно-историческому языкознанию, истории славянских языков, русской грамматике, а также по лингвистической теории. Свои общелингвистические взгляды он прежде всего выразил в ранней (1862) книге «Мысль и язык» и в многотомном исследовании «Из записок по русской грамматике», над которым автор работал долгое время. Сочинения А. А. Потебни неоднократно переиздавались и в XX в.

    А. А. Потебня, особенно в книге «Мысль и язык», находился под значительным влиянием В. фон Гумбольдта, которого считал «гениальным провозвестником новой теории языка», правда, «не вполне освободившимся от оков старой». Вслед за В. фон Гумбольдтом он подчеркивал деятельностный характер языка: «Язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее… он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая его деятельность». В то же время в отличие от X. Штейнталя и И. П. Минаева он отказывался от стадиальных концепций. А. А. Потебня прямо отвергал концепцию периодов в истории языка как в гумбольдтовском, так и в шлейхеровском варианте и не строил стадиальные схемы.

    Переосмысление гумбольдтовских идей в книге «Мысль и язык» хорошо видно на примере понятия внутренней формы. Общее гумбольдтовское понятие внутренней формы языка суживается до более частного, но и более определенного понятия внутренней формы слова. А. А. Потебня пишет: «Слово, собственно, выражает не всю мысль, принимаемую за его содержание, а только один ее признак. Образ стола может иметь много признаков, но слово стол значит только простланное». Внутренняя форма слова — то же, что его «ближайшее этимологическое значение», она может выводиться из его морфологической структуры, но может, как в случае столстлать, не быть связана с его (используя терминологию, которой еще нет у А. А. Потебни) морфемным членением в современном языке, однако у носителей языка ассоциативные связи еще как-то сохраняются. По мнению А. А. Потебни, «внутренняя форма слова… показывает, как представляется человеку его собственная мысль. Этим только можно объяснить, почему в одном и том же языке может быть много слов для обозначения одного и того же предмета и, наоборот, одно слово, совершенно согласно с требованиями языка, может обозначать предметы разнородные». Здесь А. А. Потебня разграничивает то, что позднее получило название разграничения значения слова (денотата) и его смысла. Понятие внутренней формы в смысле А. А. Потебни получило широкое распространение в отечественной традиции.

    В книге «Из записок по русской грамматике» А. А. Потебня также во многом исходит из гумбольдтовской традиции: «Одного изолированного слова в действительности и не бывает. В ней есть только речь. Значение слова возможно только в речи. Вырванное из связи слово мертво, не функционирует, не обнаруживает ни своих лексических, ни тем более формальных свойств, потому что их не имеет»; данное высказывание сопровождается ссылками на В. фон Гумбольдта и X. Штейнталя. В целом соглашался А. А. Потебня и с идеями о связи языка с «духом народа»: «Языки различны между собой не одной звуковой формой, но всем строем мысли, выразившимся в них, и всем своим влиянием на последующее развитие народов».

    В то же время если В. фон Гумбольдт подчеркивал неотделимость понятия от языка, то А. А. Потебня подходил к этому вопросу несколько иначе: «Слово не одним присутствием звуковой формы, но всем своим содержанием отлично от понятия и не может быть его эквивалентом или выражением уже потому, что в ходе развития мысли предшествует понятию». А. А. Потебня активно боролся с логическим подходом к языку: «Подчинение грамматики логике сказывается всегда в смешении и отождествлении таких явлений языка, которые окажутся различными, если приступить к наблюдению с одной предвзятой мыслью о том, что априорность в наблюдательных науках, каково языкознание, весьма опасна». «Языкознание, в частности грамматика, ничуть не ближе к логике, чем какая-либо из прочих наук». Одно из отличий языкознания от логики он видел в том, что первое — историческая наука, а логика лишь «оценивает результаты совершившегося процесса».

    Как и другие ученые второй половины XIX в., А. А. Потебня в своей концепции подчеркнуто психологичен. Большое внимание в книге «Из записок по русской грамматике» уделяется вопросу об ассоциативных связях между звучанием и значением слова, в частности, на материале образования новых слов в связи с теми или иными ассоциациями в детской речи.

    В этой же книге вводится важное разграничение «ближайшего» и «дальнейшего» значения слова. Само по себе значение слова неисчерпаемо, но эта неисчерпаемость относится к дальнейшему значению, связанному как с научной, энциклопедической информацией, так и с индивидуальными ассоциациями, разными у разных носителей языка. Ведению языкознания подлежит лишь ближайшее значение, которое «народно», то есть совпадает у разных носителей одного и того же языка; «только одно ближайшее значение составляет действительное содержание мысли во время произнесения слова».

    Все ближайшее значение слова формально в том смысле, что оно стандартно для всех. В то же время оно делится (не во всех языках) на вещественное (лексическое) и грамматическое, соответственно менее и более формальное. А. А. Потебня выделяет носители формального, грамматического значения: служебные слова и формальные части слов (аффиксы). В связи с этим дается определение грамматической формы; это «есть элемент значения слова», однородный с его вещественным значением. При этом для исходящего из последовательно психологической точки зрения ученого важно, что «слово формальных языков представляется сознанию одним целым», следовательно, «вещественное и формальное значение слова составляют… один акт мысли» (под формальными языками понимаются языки типа русского, имеющие словоизменение). Идущее от А. А. Потебни учение о грамматической форме занимало и продолжает занимать важное место в отечественной грамматической традиции. А. А. Потебня также занимался изучением исторического развития грамматических форм, стремился выявить его общие закономерности.

    Подробно рассмотрена в книге проблема слова и корня. А. А. Потебня считал, что «только слово имеет в языке объективное бытие», корень же вычленяется из слова лингвистом в результате «выделения из слова всех остальных знаменательных сочетаний» и «устранения звуковых случайностей»; здесь его точка зрения несколько отличалась от точки зрения В. фон Гумбольдта, признававшего в определенных пределах «объективное бытие» корня. «Корень как отвлечение» необходимо отграничивать от «корня как настоящего слова» в тех случаях, когда границы слова и корня совпадают. Много занимался А. А. Потебня проблемами исторического развития слов, их превращения в корни.

    А. А. Потебня писал в эпоху, когда в отечественной традиции еще до конца не сложилась лингвистическая терминология, поэтому его стиль может показаться современному читателю излишне затрудненным и недостаточно строгим. В то же время именно от него идут многие термины, затем прижившиеся в русскоязычной традиции («внутренняя форма слова», «вещественное значение» и т. д.). А. А. Потебня был первым по-настоящему значительным языковедом-теоретиком в нашей стране, и его концепция оказала заметное влияние на многих ученых, даже тех, которые, казалось бы, по идеям достаточно от него далеки. Однако в большей степени его влияние сказывалось в более конкретных областях русистики и теории грамматики, а общие гумбольдтианские идеи большого развития не получили.

    Развитие гумбольдтовской традиции продолжалось и в конце XIX в. и начале XX в., когда в целом в мировой науке господствовала позитивистская, прежде всего младограмматическая лингвистика, о которой будет говориться в следующей главе. Основным направлением, стремившимся продолжать традиции В. фон Гумбольдта в этот период, была так называемая школа эстетического идеализма в Германии, основателем и крупнейшим представителем которой был Карл Фосслер (1872–1949), следует также упомянуть его ученика Лео Шпитцера (1887–1960). Представители школы в основном были специалистами по романскому языкознанию, их конкретные исследования в большинстве посвящены исторической стилистике и изучению языка писателей. Близкие к эстетическому идеализму идеи высказывал также популярный в свое время итальянский философ (в том числе философ языка) Бенедетто Кроче (1866–1952).

    Работы К. Фосслера переводились на русский язык еще в дореволюционное время. В хрестоматию В. А. Звегинцева включены отрывки из его программного труда «Позитивизм и идеализм в языкознании», изданного в 1904 г.

    Как и другие ученые того времени, К. Фосслер продолжал рассматривать языкознание как историческую науку. В то же время он причислял себя к идеализму в языкознании, противопоставленному преобладавшему позитивизму. Согласно его разграничению, позитивисты «определяют в качестве предварительной и ближайшей цели исследования точное описание наличных фактов, знание „материала“, тогда как идеалисты „озабочены установлением причинной связи“.» Разумеется, К. Фосслер признавал необходимость описания фактов, но считал, что ученый не может ограничиваться им. Крупные проблемы, которые ставили В. фон Гумбольдт и его современники, уже не интересовавшие ученых конца XIX в., не должны быть, по мнению основателя эстетического идеализма, исключены из языкознания. Однако и сам К. Фосслер уже отошел от многих проблем, отходивших к этому времени на дальнюю периферию языкознания: происхождения языка, стадий, языка и мышления и т. д. Среди общих проблем, ставившихся В. фон Гумбольдтом, его прежде всего интересовали проблемы причин языкового развития и творческого характера языка.

    Противопоставление ergon — energeia К. Фосслер рассматривает с тех же позиций, что В. фон Гумбольдт, критикуя иной подход в позитивистской науке: «Язык изучают не в процессе его становления, а в его состоянии. Его рассматривают как нечто данное и завершенное, т. е. позитивистски. Над ним производят анатомическую операцию. Живая речь разлагается на предложения, члены предложения, слова, слоги и звуки». К. Фосслер не отрицал допустимость в известных пределах такого разложения, но при условии, что оно — лишь удобный рабочий прием, но не принципиальный подход лингвистики к своему объекту: «Подразделение грамматиков на звуки, слова, основы, суффиксы и т. д. мы должны признать не наиболее естественным, а наиболее удобным и поучительным». Такой подход он сопоставляет с анатомическим исследованием человека, которое дает полезную информацию, но не может познать душу и назначение человека.

    По мнению К. Фосслера, нельзя считать, что звуки конструируют слоги, слоги — слова, и т. д., пока не получится речь; это «ложная причинная связь». «В действительности имеет место причинность обратного порядка: дух, живущий в речи, конструирует предложение, члены предложения, слова и звуки — все вместе». Такое понимание требует и иного по сравнению с традиционным порядка лингвистического исследования: «Необходимо… исходя из стилистики, через синтаксис, нисходить к морфологии и фонетике». Далее К. Фосслер пишет: «Все явления, относящиеся к дисциплинам низшего разряда — фонетике, морфологии, словообразованию и синтаксису, — будучи зафиксированы и описаны, должны находить свое конечное, единственное и истинное истолкование в высшей дисциплине — стилистике. Так называемая грамматика должна полностью раствориться в эстетическом рассмотрении языка».

    К. Фосслер употребляет такие словосочетания, как «дух языка», «духовное своеобразие того или иного народа». Однако его концепция во многом отлична от гумбольдтовской. Если для В. фон Гумбольдта народ первичен по отношению к индивидууму, если для X. Штейнталя еще сохраняется единый «дух народа» как коллективная психология, то К. Фосслер последовательно исходил из первичности индивидуальности, сближаясь в этом отношении с современной ему позитивистской лингвистикой. Причина языкового развития, с его точки зрения, «человеческий дух с его неистощимой индивидуальной интуицией». Только у отдельного индивидуума происходят языковые изменения, которые затем могут быть приняты другими индивидуумами и стать стандартными. Поэтому в лингвистическом исследовании сначала должна идти стилистика, изучающая индивидуальное творчество, а затем синтаксис, рассматривающий ту часть творчества, которая стала правилом. Само синтаксическое правило становится правилом лишь в случае, если оно «соответствует духовным потребностям и тенденциям большинства говорящих индивидуумов». Только в'таком смысле можно говорить о «духе народа», который складывается из множества индивидуальных духов и в какой-то мере имеет статистический характер: К. Фосслер прямо связывает частотность того или иного явления с упомянутым выше соответствием духовным потребностям большинства носителей.

    Стилистика в указанном выше смысле, согласно К. Фосслеру, первична: «По своей сущности любое языковое выражение является индивидуальным духовным творчеством. Для выражения внутренней интуиции всегда существует только одна-единственная форма. Сколько индивидуумов, столько стилей». Поэтому язык или диалект вообще — лишь условная абстракция, а «языковой общности диалектов и т. п. в действительности вообще не существует». «Если люди в состоянии посредством языка общаться друг с другом, то происходит это не в результате общности языковых установлений, или языкового материала, или строя языка, а благодаря общности языковой одаренности… Язык не может быть в буквальном смысле слова изучен, он может быть, как говорил Вильгельм фон Гумбрльдт, только „разбужен“. Воспроизводить чью-то речь — дело попугаев». Из этих слов буквально следует, что вообще лингвист может изучать только собственную речь, а потом по аналогии переносить результаты такого изучения на речь других; это однако противоречит другим высказываниям К. Фосслера о необходимости исследования индивидуальных стилей.

    Изучение всех индивидуальных стилей — нереальная задача, поэтому среди них выделяются наиболее социально значимые, оказавшие наибольшее влияние на языковое развитие. Закономерно школа эстетического идеализма обращалась к языкам писателей, рассматривая проблемы, находящиеся на грани лингвистики и литературоведения, обычно не привлекавшие большого внимания лингвистов иных направлений. Это было одной из причин определенной популярности данной школы в первые десятилетия XX в.

    На первый план К. Фосслер и его школа выдвигали творческий, эстетический характер языка. Развитие языка, отбор индивидуальных новшеств в значительной степени они связывали с эстетическими критериями. Творчество, которое всегда индивидуально, они отграничивали от языкового развития, имеющего коллективный характер и зависящего от «общей духовной предрасположенности» носителей того или иного языка. Поэтому в конечном итоге К. Фосслер несколько уточняет свой последовательно индивидуалистический подход и выделяет «два различных момента, в соответствии с которыми следует наблюдать язык, и, следовательно, определять его: 1. Момент абсолютного прогресса, или свободного индивидуального творчества. 2. Момент относительного прогресса, или так называемого закономерного развития и взаимообусловленного коллективного творчества». Изучение первого момента — чисто эстетическое и не предполагает исторического рассмотрения, изучение второго момента является эстетико-историческим. При этом он подчеркивает, что в его понимании эстетическое и историческое не противопоставляются друг другу, они соотносятся примерно так же, как описательная и историческая грамматики в позитивистской науке.

    Школа К. Фосслера довольно долго сохраняла популярность и воспринималась рядом лингвистов как альтернатива традиционному сравнительно-историческому языкознанию. Она не перестала быть влиятельной даже после появления структурализма. Многим ее идеям, в частности, следовали авторы вышедшей в 1929 г. в Ленинграде книги «Марксизм и философия языка», о которой будет говориться ниже, В. Н. Волошинов и М. М. Бахтин. В целом однако с 30—40-х гг. XX в. идеи эстетического идеализма, во многом исходившего из априорных, недоказуемых постулатов, потеряли популярность, хотя сама школа просуществовала до середины века. Тем не менее гумбольдтовская традиция не исчезла из науки. Особенно сильна она была в Германии, где с 20—30-х гг. на смену эстетическому идеализму пришло новое направление — неогумбольдтианство (Й. Трир, Л. Вайсгербер). Однако по-настоящему активное возрождения ряда гумбольдтовских идей началось с 60-х гг. с возникновением генеративной лингвистики.

    Литература

    Булаховский Л. А. Александр Афанасьевич Потебня. Киев, 1952.

    Звегинцев В. А. Предисловие к разделу «Психологизм в языкознании» // Звегинцев В. А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1964.

    Бахтин под маской. Маска третья // Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка. М., 1993, с. 55–57,102–104.

    Младограмматизм

    С 70-х гг. XIX в. развитие мирового, прежде всего европейского языкознания вступает в новый этап. К этому времени период глобальных философских систем и стремлений к широким обобщениям окончательно ушел в прошлое. И в естественных, и в общественных науках преобладающей доктриной стал позитивизм. Учение позитивизма впервые было сформулировано французским ученым О. Контом в 20 — 30-е гг. XIX в., но его господство в европейской науке стало явным во второй половине века и в основном продолжалось до Первой мировой войны.

    Позитивизм отказывался от рассмотрения «вечных вопросов» философии и науки, не подкрепленных фактическим материалом. Задача ученого сводилась к наблюдению, регистрации и первичному обобщению фактов, все остальное признавалось «метафизикой» и изгонялось из науки. Во многих науках наступила пора отказа от обобщений, но в то же время интенсивно накапливались факты, ставились эксперименты, развивалась исследовательская методика.

    Это произошло и в языкознании. В позитивизме не было места ненаблюдаемым явлениям и не подтвержденным фактами концепциям. Широкие обобщения, свойственные В. фон Гумбольдту и его современникам и еще сохранявшиеся у А. Шлейхера и X. Штейнталя, не находили отзвука у следующего поколения ученых. Окончательно ушли в прошлое идеи «духа народа», отзвуки которых еще заметны у А. Шлейхера. Характерно и вытеснение из науки проблем происхождения языка и стадиальности как «метафизических». В это время Французская академия отказывается вообще принимать к рассмотрению работы, касающиеся происхождения языка и универсальных всемирных языков. Стадиальное развитие от «аморфных» языков к флективным плохо подтверждалось фактами, но вместо него вообще ничего не было предложено. После X. Штейнталя типология, ассоциировавшаяся со стадиальностью, на полвека перестает развиваться, возродит ее лишь Э. Сепир в 20-е гг. XX в. Всякая классификация языков, кроме генетической, считалась в эпоху позитивизма «ненаучной».

    При отходе от обобщений новое поколение языковедов сохранило от прошлого представление о своей науке как исторической, по-прежнему сравнительно-исторический метод оставался преобладающим. Сравнение фактов родственных языков и реконструкция праформ продолжали считаться главной задачей лингвиста, хотя восстановление индоевропейского праязыка уже не было для нового поколения столь самодовлеющей задачей, как это было для А. Шлейхера, и никто уже не пытался сочинять на нем тексты. Ученые ограничивались задачей рассмотрения отдельных исторических фактов. В то же время возросла точность и четкость реконструкций, сравнительно-исторический метод, сформированный его основателями лишь в общих чертах, был доведен до логической завершенности.

    Ученые конца XIX в. обычно не замыкались в рамках лингвистики, комплексность исследований скорее возросла. Именно тогда сложилось сотрудничество историков языка с историками и археологами. На науку о языке продолжала влиять психология, которая в это время интенсивно развивалась. Во второй половине XIX в. сложилась экспериментальная фонетика — дисциплина, находящаяся на стыке лингвистики, акустики и физиологии и в то время почти не связанная с основным направлением исторических исследований в языкознании. Но и экспериментальная фонетика хорошо укладывалась в рамки позитивизма: фонетисты ограничивались регистрацией фактов, а для их теоретического осмысления, которое будет сделано в фонологии, еще не пришло время.

    Ведущим лингвистическим направлением тех лет, наиболее полно отразившим преобладавшие идеи своего времени, стала школа немецких ученых, получившая название младограмматиков; это название первоначально было придумано и пущено в ход их противниками, но затем закрепилось и его приняли сами представители школы. Ведущими младограмматиками были Август Лескин (1840–1916), Герман Ост-хоф (1847–1909), Карл Бругман (1849–1919), Герман Пауль (1846–1921), Бертольд Дельбрюк (1842–1922). Все они выдвинулись в 70-е гг.

    XIX в., первоначальным центром младограмматизма был Лейпцигский университет, затем ученые этого направления разъехались по разным немецким университетам, создавая там собственные школы. Поначалу младограмматикам приходилось бороться с компаративистами более старой школы, но постепенно их идеи стали преобладающими в германской, а затем и в мировой науке о языке (весь XIX в. и начало XX в. языкознание во многом считалось «немецкой наукой»). Младограмматизм господствовал с 70—80-х гг. до 1910-х гг. включительно, хотя, как будет показано ниже, не все ученые разделяли его концепцию. Таким ученым часто просто бывало трудно работать, как это было с Ф. де Соссюром.

    Впервые теоретические взгляды младограмматиков были четко сформулированы в книге Г. Остхофа и К. Бругмана «Морфологические исследования в области индоевропейских языков», вышедшей в Лейпциге в 1878 г., и особенно в предисловии к ней, получившем название «Манифеста младограмматизма»; предисловие в русском переводе включено в хрестоматию В. А. Звегинцева. К моменту его издания младограмматики были хоти и молодыми, но уже известными компаративистами, получившими ряд значительных конкретных результатов.

    «Манифест» целиком полемичен по отношению как к прямым последователям Ф. Боппа, так и к уже покойному тогда А. Шлейхеру. У последнего его авторы не принимали как стадиальные идеи и не подкрепленный фактами тезис об «упадке» всех языков на поздних этапах развития, так и излишний уклон в «доисторию» и в реконструкцию индоевропейского праязыка. Они писали: «Реконструкция индоевропейского языка-основы была до сих пор главной целью и средоточием усилий всего сравнительного языкознания. Следствием этого явился тот факт, что во всех исследованиях внимание было постоянно направлено в сторону праязыка. Внутри отдельных языков, развитие которых известно нам по письменным памятникам… интересовались почти исключительно древнейшими, наиболее близкими к праязыку периодами… Более поздние периоды развития языков рассматривались с известным пренебрежением, как эпохи упадка, разрушения, старения, а их данные по возможности не принимались во внимание… Сравнительное языкознание получало общие представления о жизни языков, их развитии и преобразовании главным образом с помощью индоевропейских праформ. Но… разве достоверность, научная вероятность тех индоевропейских праформ, являющихся, конечно, чисто гипотетическими образованиями, зависит прежде всего не от того, согласуются ли они вообще с правильным представлением о дальнейшем развитии форм языка и были ли соблюдены при их реконструкции верные методические принципы?.. Мы должны намечать общую картину характера развития языковых форм не на материале гипотетических праязыковых образований и не на материале древнейших дошедших до нас индийских, иранских, греческих и т. д. форм, предыстория которых всегда выясняется только с помощью гипотез и реконструкций. Согласно принципу, по которому следует исходить из известного и от него уже переходить к неизвестному, эту задачу надо разрешать на материале таких фактов развития языков, история которых может быть прослежена с помощью памятников на большом отрезке времени и исходный пункт которых нам непосредственно известен».

    Г. Остхоф и К. Бругман призывали не ограничиваться только анализом письменных памятников. Они писали о необходимости учета материала современных языков, особенно диалектов и говоров: «Во всех живых народных говорах свойственные диалекту звуковые формы проводятся через весь языковой материал и соблюдаются членами языкового коллектива в речи куда более последовательно, чем это можно ожидать от изучения древних, доступных только через посредство письменности языков; эта последовательность часто распространяется на тончайшие оттенки звуков».

    Из всего сказанного авторы «Манифеста» делали вывод о том, что необходимо покинуть «душную, полную туманных гипотез атмосферу мастерской, где куются индоевропейские праформы», и выйти «на свежий воздух осязаемой действительности и современности». Резкая критика предшественников однако означала не разрыв с традицией, а уточнение и развитие ее. Сосредоточение на праязыке, видимо, необходимое на определенном этапе, они призывали заменить более равномерным распределением внимания между различными этапами языковой истории. В рамках младограмматизма и в конце XIX — начале XX вв., и позже выходили фундаментальные описания истории тех или иных языков, прослеживаемой на основе памятников разных эпох. Что же касается изучения живых языков и диалектов, то это вовсе не означало у младограмматиков интереса ни к ним самим по себе, ни к их общим структурным закономерностям. Их изучение лишь дополняло анализ письменных памятников, позволяя обнаружить те или иные реликты древних явлений, найти слова и формы, по каким-либо причинам не зафиксированные в памятниках, и довести компендиумы по истории языков до современности. Кстати, к изучению живых диалектов для этих целей прибегал и А. Шлейхер. «Мастерская, где куются индоевропейские праформы», продолжала работать, был лишь расширен применяемый материал. И в области индоевропейских реконструкций именно мдадограмматики в основном завершили начатую А. Шлейхером работу.

    Еще меньше реальных последствий имело другое, само по себе вполне справедливое обвинение Г. Остхофа и К. Бругмана по адресу своих предшественников: «С исключительным рвением исследовали языки, но слишком мало — говорящего человека». Авторы «Манифеста» призывали изучать психофизический механизм человека. Однако и сами младограмматики, за исключением отчасти Г. Пауля, мало обращали внимания на эти проблемы. Заветы В. фон Гумбольдта, иногда принимавшиеся ими в теории, почти не оказывали влияния на их практику.

    Главным теоретическим положением, в связи с которым «Манифест» Г. Остхофа и К. Бругмана получил широкую известность, стало сформулированное ими определение лингвистического закона. Данное понятие имелось и у А. Шлейхера, но младограмматики сформулировали его по-иному, очистив от стадиальности и слишком прямолинейного биологизма.

    Первым из двух главных методических принципов младограмматизма Г. Остхоф и К. Бругман объявили следующий: «Каждое звуковое изменение, поскольку оно происходит механически, совершается по законам, не знающим исключений, т. е. направление, в котором происходит изменение звука, всегда одно и то же у всех членов языкового сообщества, кроме случаев Диалектного дробления, и все без исключения слова, в которых подверженный фонетическому изменению звук находится в одинаковых условиях, участвуют в этом процессе». Далее говорится: «Только тот, кто строго учитывает действие звуковых законов, на понятии которых зиждется вся наша наука, находится на твердой почве в своих исследованиях. Напротив, тот, кто без всякой нужды, только для удовлетворения известных прихотей, допускает исключения из господствующих в каком-либо диалекте звуковых законов… — тот с необходимостью впадает в субъективизм и руководствуется произвольными соображениями… То обстоятельство, что „младограмматическое“ направление сегодня еще не в состоянии объяснить все „исключения“ из звуковых законов, естественно, не может служить основанием для возражения против его принципов».

    Понятие языкового закона младограмматики относили к весьма узкому кругу явлений. Как и их предшественники, они понимали законы только как законы исторического развития языка, но если для А. Шлейхера задачей лингвиста было выявление общих закономерностей развития языков, изменения строя и т. д., то младограмматики все сводили к узкой, но в то же время четко определимой задаче — выявлению того, как проходили звуковые изменения, на материале письменных памятников и, там, где это возможно, современных диалектов. Иногда в рамках младограмматизма (в частности, в «Принципах истории языка» Г. Пауля) ставились и вопросы о закономерностях синтаксических и семантических изменений (в области семантики это расширение, сужение значений, метафорический, метонимический перенос и т. д.), однако в этих областях гораздо труднее было выделять «законы, не знающие исключений», и само понятие закона здесь многими избегалось. В самом «Манифесте» говорится только о звуковых законах.

    Понятие звукового закона обобщало и вводило в четкие рамки уже существовавшую на практике методику сравнительно-исторического исследования. Само по себе сопоставление фонетики и морфологии тех или иных языков и даже установление регулярных соответствий еще не давало возможности определенно говорить о языковом родстве. Надо было выявленные регулярности объяснить в рамках некоторой гипотезы о историческом развитии от языка-предка к языку-потомку. Важнейшим компонентом такой гипотезы было представление о том, что некоторый звук (фактически фонема) языка-предка переходил в некоторый звук языка-потомка либо всегда вообще, либо всегда в определенной позиции (в начале или конце слова, в соседстве с тем или иным звуков); частный случай изменения — сохранение в прежнем виде. Компаративисты-дилетанты и компаративисты эпохи Ф. Боппа пренебрегали такими строгими закономерностями; не владевшему компаративной методикой Н. Я. Марру один из его критиков говорил: «У Вас все звуки переходят во все звуки». Понятие же звукового закона позволяло сделать компаративистику действительно точной наукой и проверять ее результаты.

    В то же время понятие о не имеющем исключений законе, будучи в методологическом отношении большим шагом вперед, явно не согласовывалось с реальностью: у всех законов, найденных и до младограмматиков, и самими младограмматиками, оказывались те или иные исключения, нередко сугубо индивидуальные. Сами Г. Остхоф и К. Бругман это осознавали, и поэтому свой первый методический принцип они дополнили вторым: принципом аналогии. Речь шла о звуковых изменениях в отдельных словах или грамматических формах под влиянием других слов или форм (ср. понятие аналогии у античных ученых). Классический пример аналогии: начальный взрывной в русском девять и соответствующих числительных других славянских языков. В других индоевропейских языках (ср. известные западные языки) здесь носовой звук, и наличие взрывного можно объяснить лишь аналогией с десять. Столь важное значение, которое Г. Остхоф и К. Бругман придавали изменениям по аналогии, связано прежде всего с тем, что они пытались найти универсальный принцип, объясняющий очевидные исключения из «не знающих исключений законов».

    Однако далеко не все исключения можно было объяснить аналогией. Сами Г. Остхоф и К. Бругман упоминали и еще один «возмущающий фактор»: «диссимиляции и перестановки звуков (метатезы)», являющиеся «физическим отражением чисто психического явления». Они считали, что такие явления «никоим образом не уничтожают понятия языкового закона», но «возмущающих факторов» оказывалось все больше. Как мы увидим дальше, именно слишком строгое понимание звукового закона стало главным объектом критики младограмматиков со стороны их так называемых «диссидентов».

    Уже спустя несколько лет сами младограмматики вынуждены были пересмотреть свою слишком категоричную формулировку. Со значительными оговорками писали о звуковых законах и Г. Пауль в книге, о которой речь пойдет ниже, и в еще большей степени Б. Дельбрюк в книге «Введение в изучение индоевропейских языков», ставшей последней по времени крупной обобщающей работой младограмматиков. Здесь Б. Дельбрюк во многом соглашался с критикой «Манифеста» X. Шухардтом и прямо предостерегал против отождествления фонетических законов с законами в физике или химии. Итоговый взгляд младограмматиков на фонетические законы он формулировал так: «Отрицательный ответ должен быть дан на особенно привлекательный для дилетанта вопрос о том, доказано ли отсутствие исключений из фонетических законов на фактическом материале по отношению к какому-нибудь одному языку. Ничего другого нельзя ожидать по отношению к историческим законам. Их применимость ко всем случаям не может быть доказана опытом; следует ограничиться собиранием доказательств, оставляя не поддающийся объяснению материал для будущего исследования. Но на основании единичных необъясненных случаев нельзя делать вывод о недействительности всего закона в целом».

    Иными словами, положение о законах, не имеющих исключений, — это некоторое априорное методическое правило, позволяющее лингвисту работать, вовсе не обязательно соответствующее действительности на сто процентов. Компаративист должен исходить из этого правила как из идеала и объяснять все звуковые переходы на его основе, насколько это возможно. И лишь абсолютно не поддающиеся никаким правилам исключения приходится объяснять особым образом. При этом и Б. Дельбрюк считал основным принципом, нарушающим действие законов, принцип аналогии. Такой подход, как бы его иногда ни критиковали с разных позиций, и поныне остается незыблемым методическим правилом компаративистики, нарушать которое могут лишь дилетанты.

    В целом младограмматики редко выходили за пределы конкретного компаративного анализа, и при значительном количестве их публикаций они написали мало работ общетеоретического характера. Главной книгой, обобщившей общелингвистические идеи данной школы, стала книга Г. Пауля «Принципы истории языка», впервые вышедшая в 1880 г. и позже при переизданиях перерабатывавшаяся автором, последний раз в 1909 г. В 1960 г. труд Г. Пауля был издан в Москве на русском языке.

    В книге четко выражены основные черты концепции младограмматиков: подчеркнутый историзм, индивидуальный психологизм, эмпиризм и индуктивизм, отказ от рассмотрения слишком широких и общих вопросов.

    Книга начинается фразой: «Как и всякий продукт человеческой культуры, язык — предмет исторического исследования». Историзм как непременное условие любой гуманитарной науки для Г. Пауля — постулат, не требующий доказательств. В то же время он подчеркивает, что помимо истории конкретного языка должна существовать «особая наука, изучающая общие условия жизни исторически развивающегося объекта и исследующая сущность и действеннность факторов, равномерно представленных во всех изменениях». То есть речь идет об общем языкознании. Можно видеть, что в данной формулировке общее языкознание понимается не только как историческая, но и как эмпирическая и чисто индуктивная наука. Сам Г. Пауль уточняет свой подход: «Нет никаких оснований противопоставлять этот общий раздел языкознания историческому как эмпирическому. Один из них столь же эмпиричен, как и другой». Все общие положения выводятся только из наблюдаемых фактов (прямо из них или косвенно через реконструируемые факты).

    Всю науку о языке Г. Пауль делил на описательную грамматику и историческую грамматику (термин «грамматика» здесь используется еще в его старом, античном значении, покрывая лингвистику вообще); сравнительная грамматика рассматривается как часть исторической. Указано, что «историческая грамматика произошла от старой, чисто описательной, грамматики и многое от нее унаследовала». «Описательная грамматика регистрирует все грамматические формы и правила, употребительные в данной языковой общности… Содержание такой грамматики составляют не факты, а лишь абстракции, извлеченные из наблюдаемых фактов. Для различных периодов в развитии данной общности эти абстракции окажутся различными. Сравнение их показывает, что в языке произошли перемены». Может показаться, что «описательная грамматика» — то же самое, что после Ф. де Соссюра получило название синхронной лингвистики. Это верно с точки зрения объекта, но не с точки зрения места в составе науки о языке. Г. Пауль признает, что историку языка, «конечно, не миновать описания состояний», но для него это лишь «прочная основа для исторических изысканий». Какой-либо собственной ценности описательная грамматика не имеет, сам термин показывает, что она лишь «регистрирует» то, что имеется в языке, ничего не объясняя. И не удивительно, что при таком подходе языковеды обычно уступали по крайней мере описания современных языков непрофессионалам.

    Впрочем, и сам ученый в своей книге нередко обращается к вопросам, непосредственно не связанным с языковой историей, при этом не всегда ограничиваясь чистым описанием фактов. Особенно хорошо это видно в разделах, посвященных морфологии, где автор обращается к рассмотрению «вечных» вопросов грамматики. Целая глава «Классификация частей речи» вполне синхронна и посвящена рассмотрению традиционных (обычно восходящих к временам господства «описательной грамматики») классификаций частей речи, выработке критериев для их выделения и изучению свойств тех или иных разрядов слов в разных языках, прежде всего в латинском и немецком. В разделе же о словообразовании четко разграничивается синхронная деривация в современном немецком языке и деривация, происходившая в ходе его исторического развития.

    Однако реальный отход от общего принципа историзма в некоторых разделах книги совмещается с очень последовательным его проведением в теории: «То, что понимают под историческим и все же научным рассмотрением языка, есть по сути дела также историческое, но не совершенное изучение языка — несовершенное отчасти по вине исследователя, отчасти же в силу особенностей изучаемого материала. Как только исследователь переступает за пределы простой констатации единичных фактов, как только он делает попытку уловить связь между явлениями и понять их, так сразу же начинается область истории, хотя, может быть, он и не отдает себе ясного отчета в этом». Историзм необходим, по мнению Г. Пауля, даже в том случае, когда исследователь прямо не занимается историей, но выходит за рамки чистой регистрации фактов: скажем, изучение чередований или выявление внутренней формы слова требует объяснения того, как они получились.

    Говоря об общих закономерностях развития языков, Г. Пауль, как и другие младограмматики, исходил из индивидуального психологизма. Психологические концепции языка, как отмечалось выше, начали складываться у ученых, находившихся в русле гумбольдтовской традиции, однако к концу XIX в. они уже господствовали в языкознании вообще. Отказавшись от «метафизических понятий» вроде «духа языка» и «духа народа», еще встречающихся у А. Шлейхера, младограмматики не могли найти никакой теоретической опоры, кроме как в психологизме.

    Отказ от «духа народа» и прочих априорных объяснений коллективного характера языка привел Г. Пауля к абсолютизации индивидуального в языке: «Мы должны признать, собственно говоря, что на свете столько же отдельных языков, сколько индивидов». Все остальное — лишь абстракция лингвиста: «Когда мы объединяем языки множества индивидов в одну группу и противопоставляем ей языки других индивидов… то при этом мы всегда отвлекаемся от одних различий и принимаем в расчет другие. Здесь есть где разгуляться произволу». При этом, впрочем, он признается: «Общение — вот единственно то, что порождает язык индивида».

    Только язык индивида — реальность, и реальность эта психическая: «Говоря о языке отдельного индивида, мы до тех пор имеем дело не с конкретной сущностью, а с абстракцией, пока не разумеем под этим совокупность заключенных в душе групп представлений, относящихся к речевой деятельности, во всем многообразии их отношений».

    Г. Пауль указывал: «Все языковые средства, используемые говорящими, и, можно сказать, даже кое-что сверх того, чем он пользуется в обычных условиях, хранятся в сфере бессознательного в виде сложнейшего психического образования, состоящего из разнообразных сцеплений групп представлений… Они (группы — В. А.) являются следствием всего того, что появлялось ранее в сознании при слушании других и в процессе собственного говорения и мышления с помощью форм языка. Они обусловливают возможность повторного появления в сознании, при наличии благоприятных условий, того, что некогда в нем уже было, а следовательно, также возможность понимания того, что ранее понималось или произносилось». Первостепенное значение Г. Пауль отводил принципу ассоциации: «Представления следующих друг за другом звуков ассоциируются с совершаемыми друг за другом движениями органов речи в целостный ряд. Звуковые ряды и ряды артикуляций ассоциируются между собой. С этими рядами в свою очередь ассоциируются представления, для которых они служат символами, — притом не только представления синтаксических отношений: не только отдельные слова, но и большие звуковые ряды, целые предложения непосредственно ассоциируются с заключенным в них мыслительным содержанием». Каждая языковая единица, каждое наблюдаемое языковое явление имеют свой психический коррелят, и все связывается друг с другом через ассоциации.

    Как подчеркивает Г. Пауль, этот психический механизм не находится в статике и непрерывно изменяется: «Психический организм, образуемый всеми этими группами представлений, находится у каждого индивида в состоянии непрестанного изменения. Так, всякий элемент психического организма все более теряет в силе, не будучи поддержан новыми впечатлениями или повторным появлением в сознании. К тому же с каждым новым актом говорения, слушания и мысли к данному содержанию прибавляется нечто новое… Наконец, вследствие ослабления и усиления старых элементов, как и появления новых, в организме имеет место смещение отношений между ассоциациями». Тем самым рассмотрение языка индивида (а следовательно, и языка вообще) в статике — лишь абстракция, этот язык все время меняется, хотя какие-то изменения могут быть и незаметны. Эти изменения эволюционны и непрерывны, никаких дискретных скачков быть не может.

    Само историческое развитие проходит лишь внутри психических организмов, изменение речи или языка — лишь метафора. Но меняется языковой узус. Языковые изменения в индивидуальной психике происходят не только по внутренним, но и по внешним причинам, та или иная инновация может происходить и в связи с тем, что она происходит у других людей. Изменение принятого в языковом коллективе узуса происходит в результате взаимодействия двух этих моментов. При этом значительнее всего узус меняется тогда, когда ребенок учится языку. «В результате накопления в отдельных организмах ряда подобных сдвигов, идущих в одном направлении, образуется в общем итоге сдвиг в узусе. То, что первоначально было лишь индивидуальным отклонением, составляет теперь новый узус, который при известных обстоятельствах вытесняет старый. Одновременно совершается множество сходных сдвигов в отдельных организмах, которые не находят подобного отражения в узусе в силу того, что они не подкрепляют друг друга». Итак, считая единственной реальностью индивидуальную психику, Г. Пауль затем переходит к коллективным процессам через введение строго не определяемого понятия узуса. Фактически предметом исследования историка языка оказывается не индивидуальное развитие психических организмов, а изменения в узусе. Тем самым он не мог преодолеть противоречие между индивидуальным и коллективным в языке, это противоречие оказалось возможным снять лишь введением разграничения языка и речи у Ф. де Соссюра.

    Изменения, как в индивидуальной психике, так и в узусе, обычно происходят, согласно Г. Паулю, бессознательно. Он не отрицал возможности сознательного вмешательства в узус, отмечая установление грамматистами языковых норм, разработку терминологии и даже «прихоть монарха». Однако он указывал: «Роль такого произвольного установления бесконечно мала сравнительно с медленными, непроизвольными и бессознательными изменениями, которым непрестанно подвержен языковой узус». Еще более жестко об этом писал Б. Дельбрюк в упомянутой выше книге: «Изменения в значительно большей своей части зависят от известных производящих общее действие причин, над которыми отдельный человек не имеет никакой власти… Едва ли можно предполагать, что отдельному индивидууму удастся провести такие изменения, которые противоречат направлению развития, замечаемому у остальных звуковых изменений. Наверное, можно считать несомненным то, что все (или почти все) эти акты совершаются бессознательно». Такая точка зрения в еще более крайней форме была развита Ф. де Соссюром, ср. иной подход у И. А. Бодуэна де Куртенэ.

    Говоря о методике лингвистического исследования, Г. Пауль наряду с обычными для компаративиста методами работы особо выделял роль интроспекции, игравшей неосознанно значительную роль с самого начала изучения языка в лингвистических традициях. Анализ текстов и живой речи дает лишь косвенные данные о психической стороне языка, интроспекция же может выявить то, как устроен «психический организм» самого лингвиста, одновременно являющегося и носителем языка, а затем по аналогии можно строить гипотезы и о других «психических организмах». Здесь совпали точки зрения Г. Пауля и К. Фосслера.

    Труд Г. Пауля выделяется среди работ младограмматиков не только вниманием к общетеоретическим вопросам, но и стремлением охватить разные стороны развития языков, весьма неравномерно разрабатывавшиеся наукой того времени. Занимавший львиную долю времени и сил младограмматиков вопрос об изучении звуковых изменений обсуждается лишь в одной небольшой по объему главе. В то же время подробно обсуждаются вопросы исторических изменений в синтаксисе, словообразовании и особенно в семантике. Выявленные Г. Паулем закономерности изменений в лексических значениях слов представляют собой одно из наиболее детальных и обоснованных исследований такого рода и для нашего времени.

    Нельзя не отметить и постановку им таких представляющих интерес и для современной лингвистики проблем, как устранение «излишеств», то есть избыточности в языке, экономия языковых средств, редкий для лингвистики того времени интерес к проблеме нормализации языка и формированию литературных языков. Влияние книги Г. Пауля на современную ему лингвистику было значительным. Ф. Ф. Фортунатов писал об этой книге: «Очень хорошее общее сочинение по истории языка в изложении, хотя и не популярном, однако ясном».

    В рамках младограмматической концепции работали и многие ученые за пределами Германии. Среди них следует назвать выдающегося датского ученого В. Томсена (1842–1927), знаменитого своей дешифровкой древне-тюркской письменности, автора очерка истории лингвистики, переведенного на русский язык. Примыкали к младограмматизму и другой видный датский ученый К. Вернер (1846–1896), основатель концепции субстрата итальянский языковед Г. И. Асколи (1829–1907) и др. Влияла младограмматическая концепция и на Ф. де Соссюра и А. Мейе, однако они были согласны далеко не со всеми положениями младограмматиков.

    В России двумя крупнейшими учеными, следовавшими младограмматической традиции, были академик Филипп Федорович Фортунатов (1848–1914) и его ученик академик Алексей Александрович Шахматов (1864–1920), автор выдающихся работ по истории славянских языков и русскому синтаксису. Повлияли младограмматические идеи, особенно концепция Г. Пауля, и на Н. В. Крушевского и И. А. Бодуэна де Куртенэ, однако оба они, особенно последний, выходили за рамки младограмматизма и требуют, как и Ф. де Соссюр и А. Мейе, отдельного рассмотрения.

    Ф. Ф. Фортунатов стажировался в Германии у крупнейших компаративистов того времени, а затем с 1876 г. по 1902 г. занимал кафедру сравнительной грамматики индоевропейских языков в Московском университете (покинул ее в связи с избранием в академики, требовавшим тогда переезда в Петербург). Он, как и Ф. де Соссюр, мало публиковался и выражал свои научные взгляды прежде всего в лекционных курсах для студентов, которые лишь размножались (литографировались) для студенческих нужд. Уже в советское время часть этих курсов вошла в двухтомник избранных трудов Ф. Ф. Фортунатова, а многие из них до сих пор не изданы. В частности, до сих пор ждут публикации его лекции по типологии; он был одним из очень немногих ученых того времени, не отказавшихся от рассмотрения типологической проблематики. За четверть века Ф. Ф. Фортунатов читал самые разнообразные курсы как общего, так и конкретного характера от общего языкознания до литовского и готского языков. По основной профессии он, как и все младограмматики, был индоевропеистом, но в ряде курсов затрагивал и иные проблемы.

    Вполне в традициях младограмматизма Ф. Ф. Фортунатов считал предметом науки о языке «человеческий язык в его истории». Проявляется у него и психологический подход к языку, однако, как и в отношении типологии, у него устойчиво сохранялся и интерес к реально забытой младограмматиками проблеме «язык и мышление».

    Как и Г. Пауль, и, пожалуй, еще в большей степени, Ф. Ф. Фортунатов несколько вразрез с общими постулатами своего подхода занимался вопросами общих оснований грамматики вне какого-либо историзма. Грамматическая концепция Ф. Ф. Фортунатова оказала значительное влияние на русское и советское языкознание. В частности, большое значение имел подход Ф. Ф. Фортунатова к понятию формы слова: «Формой отдельных слов в собственном значении этого термина называется… способность отдельных слов выделять из себя для сознания говорящих формальную и основную принадлежность слова». То есть форма — психологически значимая членимость слова на основу и окончание. Разные формы одного слова (падежные, временные и т. д.) противопоставлены друг другу и образуют систему. Такое понимание формы слова, полемичное по отношению к более семантическому подходу к этому понятию у А. А. Потебни, предвосхищало системный подход к морфологии в структурной лингвистике. Концепция формы слова Ф. Ф. Фортунатова давала основы для разработки морфемного анализа, хотя понятия морфемы у него еще нет. К Ф. Ф. Фортунатову в отечественном языкознании восходят также строго морфологический подход к выделению частей речи, разграничение синтаксических и несинтаксических грамматических категорий и многое другое в теории грамматики.

    Ф. Ф. Фортунатов, хорошо знавший математику, отличался стремлением к строгости и точности исследования. Эту строгость и точность, свойственные в конце XIX в. лишь компаративистике, он стремился ввести и в другие разделы науки о языке, в частности, в теорию грамматики. Эта строгость передалась его ученикам. Школа, им созданная, получила впоследствии от своих противников название «формальной», отличаясь в первую очередь стремлением к научной строгости, непротиворечивости исследования, к проверяемости результатов. Все это было созвучно тем изменениям, которые произошли в лингвистике в начале XX в., и неудивительно, что представители школы внесли большой вклад в развитие структурализма.

    Создание Московской школы лингвистов оказалось, вероятно, главным итогом деятельности ученого. Его непосредственными учениками стали его преемник по кафедре в Московском университете Виктор Карлович Поржезинский (1870–1929) и видные русисты H. Н. Дурново и Д. Н. Ушаков, о которых будет сказано в главе о советском языкознании. Еще более значительным был вклад в науку следующего поколения школы, учившегося у учеников Ф. Ф. Фортунатова. Ведущую роль в советском языкознании играли Н. Ф. Яковлев, П. С. Кузнецов, В. Н. Сидоров, А. А. Реформатский и др., в зарубежном — Н. Трубецкой и Р. Якобсон, о каждом из них ниже будет говориться специально. Они в свою очередь подготовили учеников, и традиции Московской школы существуют до наших дней. А через Н. Трубецкого и Р. Якобсона ряд идей, восходящих к Ф. Ф. Фортунатову, вошел в мировую науку.

    Конечно, Московская школа со временем далеко ушла от младограмматизма. Но традиции ее основателя сохранились. На большое значение Ф. Ф. Фортунатова для становления новых подходов к языку указывал Р. Якобсон, а П. С. Кузнецов даже считал Ф. Ф. Фортунатова третьим, наряду с И. А. Бодуэном де Куртенэ и Ф. де Соссюром, основателем лингвистики XX в. И прямо никак не относившийся к Московской школе знаменитый датский структуралист Л. Ельмслев писал: «Русская школа подошла ближе всего к практической реализации этих (структуралистских — В. А.) идей. Несмотря на то, что теории Фортунатова и его учеников в некоторых особых пунктах вызывают критические замечания, им принадлежит заслуга в постановке проблемы существования чисто формальных категорий и в протесте против смешения грамматики с психологией и логикой. Они, наконец, строго различали синхронию и диахронию… Теории этих известных лингвистов, так же, как и их детальная и последовательная реализация в определенной области, заслуживают внимания всех тех, кто интересуется грамматикой». Но если говорить о самом Филиппе Федоровиче, то необходимо еще раз подчеркнуть, что новые подходы проявлялись у него больше в трактовке более частных вопросов, прежде всего в области грамматической теории, а к общим проблемам языкознания он подходил в основном по-младограмматически.

    Возвращаясь к младограмматизму в целом, следует отметить, что его общетеоретический подход к языку безусловно устарел. Однако если, например, концепция А. Шлейхера уже целиком принадлежит истории, то младограмматическая традиция жива и сейчас. Автор предисловия к русскому изданию книги Г. Пауля С. Д. Кацнельсон писал: «В области внутренней истории языка, или, как ее еще называют, исторической грамматики, младограмматизм по-прежнему играет доминирующую роль, предопределяя отбор и систематизацию фактического материала… Вузовское преподавание истории языка и теперь еще может опираться только на учебники и учебные пособия, составленные младограмматиками и их единомышленниками». За прошедшие с 1960 г. годы ситуация мало изменилась. При этом современные компаративисты или историки языка вовсе могут не разделять теоретические постулаты младограмматизма в целом, они могут быть, например, структуралистами, обращаясь к иной проблематике. В отличие от младограмматической теории сравнительно-исторический метод, в основных чертах доведенный до совершенства именно младограмматиками, сохраняет значение и сейчас. Добавления к этому методу, введенные лингвистами XX в., дополнили его, но не изменили его главные принципы. Однако наука XX в. уже не столь абсолютизирует этот метод, четко понимая границы его применимости. Задачи науки о языке далеко не сводятся к исследованию истории конкретных языков и языковых семей, как это казалось во времена младограмматиков.

    Литература

    Томсен В. История языкознания до конца XIX века. М., 1938, с. 92—108.

    Шпехт Ф. Индоевропейское языкознание от младограмматиков до первой мировой войны // Общее и индоевропейское языкознание. М., 1956.

    Кацнельсон С. Д. Вступительная статья // Пауль Г. Принципы истории языка. М., 1960.

    Петерсон М. Н. Академик Ф. Ф. Фортунатов // Русский язык в школе, 1939, № 3.

    «Диссиденты индоевропеизма»

    Господствующее положение четкой и влиятельной младограмматической концепции в европейской науке конца XIX — начала XX в. признавалось далеко не всеми. Среди достаточно многочисленных критиков младограмматизма были ученые, стоявшие на разных позициях. В их числе были продолжатели гумбольдтовской традиции, прежде всего школа К. Фосслера, были и ученые, искавшие принципиально новые пути, о которых будет говориться в последующих главах. Но видное место среди них занимали и языковеды, которые, отмечая те или иные недостатки младограмматиков, сохраняли их основные постулаты, прежде всего идею исторического подхода к языку. Обычно они стремились не столько пересмотреть, сколько уточнить и детализировать младограмматическую концепцию, освободить ее от слишком явных недостатков. Иногда такая деятельность могла увести ученого и в область широких, но недоказанных гипотез, как это случилось с Н. Я. Марром. Ученых такого рода уже в то время называли «диссидентами индоевропеизма».

    Самым известным из такого рода «диссидентов» был Хуго (Гуго) Шухардт (1842–1927), большую часть времени работавший в Вене. За долгую творческую жизнь он написал немало работ, прежде всего компаративного характера. В некоторых своих работах X. Шухардт выходил за пределы традиционной для ученых XIX в. проблематики, иногда привлекая даже материал неиндоевропейских языков. В частности, он одним из первых в мировой науке заинтересовался проблемами эргативности. Высказывался он и по общетеоретическим вопросам. На русском языке «Избранные статьи по языкознанию» X. Шухардта издавались в 1950 г.

    X. Шухардт совмещал в себе блестящего эрудита и острого критика, хорошо подмечавшего слабые места современной ему науки. Слабее он был в творческом создании: трудно говорить о какой-либо последовательной его теории.

    Как и его современники, X. Шухардт понимал языкознание как историческую науку, а основным научным методом считал индукцию, В последнем отношении он был более последователен, чем авторы младограмматического «манифеста»: он показывал, что выдвинутое там понятие фонетического закона по сути своей дедуктивно, индукция же, обобщение конкретных фактов не могут вывести законы, не знающие исключений. Но и дедуктивный подход, как показывает X. Шухардт, применяется младограмматиками нестрого: если за фонетическими законами признавать абсолютный характер, то понятие «исключение» утрачивает смысл, поскольку исключения оказываются результатом взаимодействия одних законов с другими.

    Многократно критикуя понятие звукового закона, X. Шухардт приложил немало сил для того, чтобы показать множественность факторов, не позволяющих говорить о сколько-нибудь строгих законах. Безусловно, такие факторы многообразнее, чем аналогия, к которой младограмматики, особенно поначалу, пытались возводить все, что не могло быть подведено под законы. В частности, одним из первых X. Шухардт подробно изучил так называемое явление субстрата, не принимавшееся в расчет ранними компаративистами до А. Шлейхера и младограмматиков на начальном этапе. Явление субстрата связано с тем, что многие народы в ходе своей истории сменили язык, либо смешавшись с другим народом, либо переняв какой-либо язык, оказавшийся более престижным; при этом какие-то черты прежнего языка сохраняются. Субстратные элементы, часто отражающие следы тех языков, от которых не осталось более никаких других данных, весьма трудно интерпретировать компаративисту, а процесс перехода на другой язык нередко нарушал регулярность соответствий с другими языками. Подверг критике X. Шухардт и представление о праязыке как единой системе, указав, что он мог распадаться на диалекты, разграничение которых представляет большую трудность для компаративиста.

    В то же время X. Шухардт, пытаясь вообще изгнать из лингвистики понятие языкового закона, настаивал на существовании «спорадических звуковых изменений», то есть изменений, не дающих регулярных соответствий и не поддающихся рациональному объяснению. Верно указывая на прямолинейность понятия языкового закона у А. Шлейхера и ранних младограмматиков (последние позже сами стали отходить от такой прямолинейности), ученый отказывался принимать эти законы даже как идеализированное представление, удобное в качестве рабочего приема. Отказ от понятия закона вообще без замены его чем-либо иным, как это получилось у X. Шухардта, лишал компаративиста сколько-нибудь строгой методикй.

    Не принимал X. Шухардт и концепцию родословного древа А. Шлейхера, разделявшуюся младограмматиками. Указывая на многочисленные случаи языковых контактов, заимствований и смены языков с сохранением субстрата, он в противовес данной концепции выдвинул концепцию скрещения языков: «Не существует ни одного языка, свободного от скрещений и чужих элементов». Согласно X. Шухардту, во многих случаях говорить о принадлежности того или иного языка к той или иной семье или группе невозможно, поскольку у языка может быть несколько предков; таким образом, языки не только расходятся, но и скрещиваются. Эту концепцию воспринял и довел до абсурдной крайности Н. Я. Марр. Современное сравнительно-историческое языкознание однако не приняло концепцию скрещения ни в одном ее виде, строго отграничивая субстратные явления и заимствования от языкового родства и распределяя все языки по семьям и группам.

    X. Шухардту было свойственно выступать против всякой схематизации и проведения более жестких, чем это позволяет материал, границ. Он вместе с другими «диссидентами индоевропеизма» указывал на отсутствие строгих границ между языками и диалектами, критиковал периодизации языковых процессов и попытки выделить то, что позднее получит название синхронных срезов, и т. д. Однако при этом исторический анализ языков полностью превращался в набор отдельных фактов, которые очень трудно оказывалось систематизировать.

    Выход из трудностей в применении сравнительно-исторического метода X. Шухардт пытался найти в содружестве с историческими науками. Он стал основоположником направления в лингвистике, получившего название школы слов и вещей. X. Шухардт старался комплексно изучать историю слова и историю обозначаемой им вещи, учитывая многообразные изменения в обозначении и значении, в соотношениях между словами и вещами. Это позволило уточнить многие этимологии, развить методику исторической семантики. В то же время свойственная и младограмматикам атомизация исследований, тенденция к изолированному рассмотрению отдельных слов и звуков в их историческом развитии достигла у X. Шухардта крайности. Изучение регулярных соответствий и общих законов языковых изменений все же придавало работам младограмматиков некоторую системность, а в школе слов и вещей атомизация подхода дошла до крайнего предела.

    В исследованиях X. Шухардта было немало интересных наблюдений и формулировок, он получил много ценных конкретных результатов, но какой-либо целостной концепции взамен критикуемой не предложил.

    К «диссидентам индоевропеизма» могут быть также отнесены и французско-швейцарская школа «лингвистической географии» во главе с Ж. Жильероном (1854–1926), и сложившаяся несколько позже, уже в начале XX в., итальянская школа неолингвистики. Не отказавшись от исторического понимания языкознания, они в большей степени, чем сами младограмматики, занимались изучением современных диалектов и говоров. Именно в конце XIX — начале XX вв. диалектология стала активно развивавшейся областью лингвистики во многих странах. Школа «лингвистической географии» впервые в лингвистике стала активно использовать картографирование различных фонетических, грамматических и лексических явлений. В рамках этой школы в языкознание было введено понятие изоглоссы: ареала распространения того или иного явления языка, выделенного на карте. Исследования данной школы показали, что традиционные представления о языках и диалектах как четко разграниченных между собой системах не соответствуют действительности. Оказалось, что разные изоглоссы не совпадают между собой и диалектные и даже языковые границы могут проводиться на основании разных изоглосс по-разному; любые четкие границы оказываются в значительной части случаев условными. В частности, на основе чисто языковых данных нельзя однозначно провести границу между французскими и итальянскими диалектами (так же, как, например, между русскими и белорусскими): черты одного языка постепенно переходят в черты другого. Жесткие границы между такими языками, как французский и итальянский, задаются лишь существованием французского и итальянского литературных языков, которыми пользуются носители тех или иных диалектов; для бесписьменных же языков провести четкие границы часто бывает очень трудно. Выделенная данной школой пространственная языковая непрерывность, отмечавшаяся и X. Шухардтом, еще в большей степени корректировала традиционные построения языковедов.

    Итальянская школа неолингвистики была создана профессором Туринского университета Маттео Бартоли (1873–1946), подготовившим немалое число учеников, среди которых был и известный теоретик марксизма, основатель Итальянской компартии Антонио Грамши. Наиболее четко идеи данной школы сформулировал один из поздних ее представителей Джулиано Бонфанте в статье, опубликованной уже в 1947 г. и включенной в хрестоматию В. А. Звегинцева; далее цитаты из этой статьи.

    Для неолингвистов была характерна попытка соединить принципы исторической лингвистики XIX в. с идеями школы «лингвистической географии» и некоторыми идеями гумбольдтовской традиции, воспринятыми через влиятельного в Италии Б. Кроче.

    Как и младограмматики, они считали единственной реальностью язык отдельного человека: «Только данный наш собеседник является конкретным и реальным — в конкретном и индивидуальном акте его речи. Английский язык, итальянский язык — это абстракции». Для них даже младограмматическая концепция языковых изменений, основанная на представлении об усреднении индивидуальных изменений через узус, была слишком «коллективистской»: «Всякое языковое изменение — индивидуального происхождения; в своем начале — это свободное творчество человека, которое имитируется и ассимилируется (но не копируется!) другим человеком, затем еще третьим, пока оно не распространится по более или менее значительной области. Это творчество может быть более или менее сильным, обладать большими или меньшими способностями к сохранению и распростркнению в соответствии с творческой силой индивидуума, его социальным влиянием, литературной репутацией и т. д. Новообразование короля обладает лучшими шансами, чем новообразование крестьянина». Такая точка зрения близка к К. Фосслеру.

    Сходство с К. Фосслером видно и в понимании неолингвистами языка как «выражения эстетического творчества»: «Возникновение и распространение языковых новообразований подобно созданию и распространению женских мод, искусства, литературы: они основываются на эстетическом отборе». В связи с этим неолингвисты настаивали на тесной связи языкознания с историей, литературоведением, культуроведением. Для них была неприемлема тенденция к изучению языка в чисто лингвистических категориях, которая была свойственна и младограмматикам, но в еще большей степени — лингвистике 1-й половины XX в.

    Как и X. Шухардт, неолингвисты выступали против проведения строгих границ как между языками и диалектами, так и между разными этапами развития языков. Вслед за школой Ж. Жильерона они указывали на условность границ между языками и диалектами. Вслед за X. Шухардтом они отвергали концепцию родословного древа и настаивали на смешанном характере едва ли не всех языков, доходя здесь до весьма крайней точки зрения: язык может переходить из одной семьи и группы в другую. Согласно Дж. Бонфанте, румынский язык первоначально входил в ту же группу, что и албанский, затем он стал романским, а потом «подвергался риску превратиться в славянский язык». Подобные идеи неолингвисты отстаивали и тогда, когда концепция смешения языков потеряла популярность и компаративисты окончательно вернулись к концепции родословного древа.

    В полемике с младограмматиками неолингвисты доходили до отрицания главного постулата всего сравнительно-исторического языкознания: регулярности языковых изменений: «Неолингвисты отрицают… всякое различие между „регулярными“ и „нерегулярными“ явлениями: все в языке регулярно, как и в жизни, потому что существует. И в то же время все нерегулярно, потому что условия существования явления различны».

    Неолингвисты критиковали младограмматиков по многим параметрам, и почти вся их критика сводилась к одному: младограмматики втискивали в прокрустово ложе относительно простых «законов» и методов описания такое крайне сложное, многообразное и выходящее за любые рамки явление, как язык. Среди конкретных претензий неолингвистов в отношении младограмматиков очень многие были совершенно справедливыми: младограмматики игнорировали процессы, связанные со становлением и развитием литературных языков, никак не учитывали кальки, весьма упрощенно понимали процесс вымирания языков: «Младограмматики часто говорят о том, что последний человек, говоривший на том или ином языке… умер тогда-то, в таком-то возрасте и в такой-то деревне… На каком перемешанном, искаженном и засоренном жаргоне говорил последний человек, владевший прусским, корнским и далматинским?» И безусловно правы были неолингвисты, упрекая младограмматиков в том, что для них «язык есть явление, отдельное от человека». Сами неолингвисты как продолжатели гумбольдтовской традиции подчеркивали, что «язык — находящаяся в вечном движении реальность, художественное творчество, часть (и притом какая!) духовной жизни человека, energeia».

    Но, критикуя младограмматиков за упрощение и схематизацию, которые на определенном этапе развития науки всегда бывают неизбежны, за невнимание к «человеческому фактору», неолингвисты не могли взамен предложить ничего, кроме чисто индивидуального рассмотрения истории отдельных языковых явлений. Лингвистика, из которой неолингвисты пытались убрать всякие общие закономерности, превращалась во множество описаний истории отдельных слов (ср. проблематику школы «слов и вещей»). И неудивительно, что больше всего данная школа сделала в области этимологии. Одна из наиболее значительных неолингвистических работ, книга В. Пизани «Этимология», переведена на русский язык.

    Многие обвинения, предъявляемые неолингвистами к младограмматизму: стремление отделить лингвистику от других наук, отрыв языка от человека, неучет индивидуального творчества, проведение дискретных границ в отношении непрерывных процессов и т. д., — с еще большими основаниями могли бы быть предъявлены к сложившейся в XX в. структурной лингвистике. Замеченные ими тенденции в младограмматизме проявлялись еще нестрого и непоследовательно, а после Ф. де Соссюра развитие лингвистики пошло как раз в сторону, противоположную тому, что отстаивала неолингвистика. И не случайно лидер американского структурализма Л. Блумфилд отнесен у Дж. Бонфанте к «новым младограмматикам». Неолингвисты приняли некоторые близкие их концепции идеи лингвистики XX в., например, теорию языковых союзов Н. Трубецкого, но в целом их концепция к середине XX в. уже выглядела архаичной. Это не значит, что поставленные ими проблемы несущественны для науки о языке, но время требовало прежде всего решения других проблем.

    Наконец, говоря о «диссидентах индоевропеизма», следует сказать и о таком очень своеобразном ученом, как академик Николай Яковлевич Марр (1864–1934). Уроженец Кавказа, он был востоковедом по образованию и первоначальной специальности, а тогда в России востоковедное образование было резко отделено от лингвистического. Поэтому, обладая выдающимися способностями к языкам, он не получил серьезной языковедной подготовки. Работая поначалу в рамках сравнительно-исторического языкознания, Н. Я. Марр был далек от позитивизма и стремился к широким построениям относительно языковой истории, а затем и «доистории», не стараясь подкрепить их фактами. В ранний период своей деятельности он находился под влиянием идей X. Шухардта, в частности, концепции скрещения языков. Одной из задач Н. Я. Марра было доказательство особой исторической роли кавказских народов. Он выдвинул идею особой яфетической семьи языков, современными представителями которой являются грузинский и некоторые другие языки на Кавказе. К яфетическим языкам он отнес многие языки древнего Средиземноморья с неясными родственными связями, включая и те, от которых до нас ничего не дошло. Многие же языки с известными родственными связями Н. Я. Марр трактовал как скрещенные: французский — как «латинско-яфетический» (при этом неразвитость французского склонения и спряжения трактовалась как наследие «яфетического компонента»), а латинский в свою очередь — как результат скрещения индоевропейского «языка патрициев» с яфетическим «языком плебеев». Яфетические языки рассматривались как отдаленно родственные семитским. Постепенно круг яфетических языков все расширялся, в него включались баскский, берберские, готтентотский и т. д., а доказательств становилось все меньше.

    До 1923 г. концепции Н. Я. Марра оставались в рамках компаративной проблематики и он сам относил себя к «диссидентам индоевропеизма». Однако в 1923 г. он выступил с «новым учением о языке», рвавшим со многими принципами лингвистической науки; развитием этого «учения» Н. Я. Марр занимался до конца жизни. «Новое учение» представляло собой причудливую смесь из идей В. фон Гумбольдта о стадиальности, X. Шухардта о скрещении языков, мыслителей XVII–XVIII вв. о происхождении языка и будущем мировом языке, ранних идей самого Н. Я. Марра (до конца он сохранял понятие яфетических языков, которые он теперь понимал как одну из стадий) и отражавших советское общественное сознание тех лет концепций революционных скачков в языке и отражения языком экономического базиса.

    «Новое учение о языке» основывалось на двух постулатах: о движении языков от множества к единству и о стадиальности их развития. Согласно Н. Я. Марру, расщепления языков и, следовательно, языковых семей и языкового родства быть не может; в полную противоположность концепции родословного древа языки могут только скрещиваться. Развитие языков проходит от первоначального множества к единству. Независимо друг от друга в результате «звуковой революции» возникло очень много языков и диалектов, затем через скрещения их число уменьшалось и продолжает уменьшаться; итогом должен стать единый язык человечества, который Н. Я. Марр со второй половины 20-х гг. связывал с коммунистическим обществом. Н. Я. Марр со своими сотрудниками пытался создать основы такого языка, но ничего не получилось. Им был предложен лишь «мировой аналитический алфавит», оказавшийся крайне неудачным.

    Другая идея была основана на том, что все языки хотя и развиваются независимо друг от друга, но подчиняются одним и тем же законам и проходят, хотя и с разной скоростью, одни и те же стадии. В ходе стадиального развития языки усложняются и совершенствуются начиная от стадии «диффузных выкриков» и кончая флективной стадией, которую Н. Я. Марр, как и лингвисты XIX в., считал высшей. Переход от одной стадии к другой происходит через революционный скачок, меняющий язык до неузнаваемости (в немецком языке Н. Я. Марр видел «преобразованный революционным взрывом» сванский язык на Кавказе); каждый такой скачок отражает революционные скачки в развитии общества. Областью специальных научных интересов Н. Я. Марра была «лингвистическая палеонтология» — выявление в языках реликтов прежних стадий, прежде всего яфетической.

    Концепция Н. Я. Марра была реакцией на кризис младограмматического языкознания и, шире, всей лингвистической парадигмы XIX в. и позитивистской науки. Однако по существу Н. Я. Марр при внешней новизне его идей стремился повернуть лингвистику назад, в XVII–XVIII вв. и начало XIX в. Показательны его интерес к проблематике, отвергнутой или оставленной в стороне языкознанием его времени: происхождение языка, конструирование «мировых языков», стадии, — и возрождение давно опровергнутых идей: идея о «яфетическом компоненте» французского языка возрождала давно оставленные представления о его «галльском происхождении». Н. Я. Марр не сумел овладеть сложной и строгой методикой, разработанной компаративистами в течение XIX в., и просто ее отверг с начала и до конца. Однако вместо нее он предложил возврат к умозрительным, не подтвержденным фактами и часто недоказуемым теориям в духе прошлых веков. Многие его идеи были откровенно фантастическими. В критике младограмматизма Н. Я. Марр, как и X. Шухардт и неолингвисты, нередко бывал прав (см., например, такое его высказывание: «Существовали законы фонетики — звуковых явлений, но не было законов семантики»). Но путь, который он предложил, вел в тупик. При этом Н. Я. Марр полностью сохранил понимание языкознания как исторической науки.

    Ранние идеи Н. Я. Марра оставались гипотезами, к которым со вниманием относились некоторые лингвисты его эпохи, в том числе И. А. Бодуэн де Куртенэ. Некоторые из его гипотез впоследствии подтвердились, например, о родстве урартского языка с дагестанскими. Однако ни одну из своих гипотез он не мог доказать. Позднее же «новое учение о языке» могло бы рассматриваться как лингвистический курьез, если бы не то значение, которое оно приобрело в советском языкознании 20—40-х гг. Это «учение» оказалось созвучным как общественно-политической ситуации в СССР, так и изменениям научных настроений: в это время многие отказывались от позитивизма и стремились к глобальным построениям. Первоначально, в 20-е гг., «новое учение о языке» воспринималось прежде всего как интересная и казавшаяся новаторской научная теория. Многие видные ученые, например Н. Ф. Яковлев, оказались под влиянием марровских идей. Позднее при активном участии самого Н. Я. Марра его «учение» начало распространяться и административным путем и было официально объявлено «единственно правильным». После смерти Н. Я. Марра его последователи при внешнем сохранении «нового учения» начали отходить от него в сторону научного языкознания; стадиальные исследования, в частности, превратилось в обычные типологические. Однако окончательный отказ от марровских идей в советском языкознании произошел лишь после выступления И. В. Сталина с критикой «нового учения о языке» в 1950 г.

    Литература

    Звегинцев В. А. Предисловие // Общее и индоевропейское языкознание. М., 1956.

    Алпатов В. М. История одного мифа. Марр и марризм. М., 1991, с. 32–78.

    Н. В. Крушевский и И. А. Бодуэн де Куртенэ

    Среди ученых, которые еще в конце XIX в. начали выходить за рамки основных научных парадигм века и предприняли достаточно успешный поиск новых путей, прежде всего следует упомянуть двух выдающихся русско-польских ученых: Н. В. Крушевского и И. А. Бодуэна де Куртенэ. Иногда их причисляют к так называемой казанской школе. Однако если Н. В. Крушевский всю недолгую научную жизнь провел в Казани, то для И. А. Бодуэна де Куртенэ Казань оказалась лишь эпизодом в продолжительной деятельности в разных городах и странах.

    Если школа К. Фосслера в основном продолжала гумбольдтовскую традицию, если X. Шухардт, Н. Я. Марр и др., критикуя младограмматиков, не могли выйти за рамки представлений о языкознании как исключительно исторической науке, то Н. В. Крушевский и особенно И. А. Бодуэн де Куртенэ во многом предвосхитили идеи соссюрианской лингвистики, а в некоторых вопросах (например, о фонеме, о слове) И. А. Бодуэн де Куртенэ пошел дальше Ф. де Соссюра. При этом особенно примечательно, что концепции этих ученых, в конце 70-х — начале 80-х гг. XIX в. постоянно общавшихся друг с другом, складывались в провинциальной русской Казани, бывшей однако в то время одним из крупнейших культурных центров России.

    Николай Владиславович (Николай Хабданк) Крушевский (1851–1887) прожил очень короткую жизнь и смог в силу ряда обстоятельств заниматься лингвистикой всего семь лет. Он в 1875 г. окончил Варшавский университет, но в период активного обрусения после подавления польского восстания 1863 г. он (как и несколькими годами раньше И. А. Бодуэн де Куртенэ) не мог рассчитывать ни на научную, ни на какую-либо иную работу в Польше и с трудом получил место учителя гимназии в глухом городе Троицке (ныне Челябинская область) на границе с Казахстаном. Установив связи с уже работавшим в Казани И. А. Бодуэном де Куртенэ, он сумел в 1878 г. переехать в Казань и начать работать в университете. За короткое время он защитил две диссертации, в 34 года стал профессором, но уже через несколько месяцев после утверждения в профессорском звании он был вынужден уйти в отставку из-за психического заболевания, от которого вскоре умер. Подписав вынужденную просьбу об уходе из университета, Н. К. Крушевский сказал: «Ах! Как быстро я прошел через сцену».

    Не получив систематического лингвистического образования в Варшаве, Н. В. Крушевский сумел активным самообразованием и беседами с И. А. Бодуэном де Куртенэ восполнить этот недостаток и вскоре показал себя интересным ученым-теоретиком, стремившимся не столько к скрупулезному анализу фактов (что тогда считалось главным достоинством лингвиста), сколько к построению теории. Уже в его первой, магистерской диссертации (примерно соответствует теперешней кандидатской), индоевропеистической по тематике, была предложена общая система чередований в языке, не потерявшая значения и сейчас. Для докторской диссертации, защищенной в 1883 г., Н. В. Крушевский выбрал весьма необычную для своего времени тему «Очерк науки о языке», то есть речь в ней шла о теории языкознания в целом. Реально, правда, диссертация была по теме несколько уже своего названия: вопросы синтаксиса и семантики в ней почти не рассматривались. Однако и то, что сделано, представляет несомненный интерес.

    Работа Н. В. Крушевского писалась под значительным влиянием «Принципов истории языка» Г. Пауля, появившихся незадолго до нее. Однако если Г. Пауль последовательно исходил из представления о языкознании как об исторической науке, Н. В. Крушевский подошел к вопросу о задачах науки о языке по-иному. Не отрицая, разумеется, важности реконструкций древнейших языковых состояний, ученый возражал против того, чтобы считать эти реконструкции высшей или тем более единственной задачей лингвистики. Он указывал, что современная ему наука о языке заимствовала и свой метод, и свои «научные идеалы» у историко-филологических наук, отсюда и устремленность этой науки в прошлое, в доисторию. У самого Н. В. Крушевского приоритеты другие: «Ближайшая задача фонетики не восстановление звуковых систем праязыков, а прежде всего изучение характера звуков данного языка, условий и законов их изменения и исчезновения и условий появления новых звуков. То же самое, mutatis mutandis, относится вообще к науке о языке: ближайшая ее задача — исследовать всевозможные явления языка, а равно и законы и условия их изменений». Здесь еще нет строгого разграничения синхронии и диахронии, но к числу основных задач науки о языке отнесены не только «законы и условия изменений», чем занимались и младограмматики, но и «изучение характера звуков данного языка» и «всевозможные явления языка», что, согласно младограмматическому канону, если и относилось к науке, то лишь к ее низшему, «описательному» уровню.

    В связи с этим Н. В. Крушевский отстаивал необходимость изучения современных языков: «Что бы сказали о зоологе, который бы начал изучение своего предмета с животных ископаемых, с палеонтологии? Только изучение новых языков может способствовать открытию разнообразных законов языка, теперь неизвестных потому, что в языках мертвых их или совсем нельзя открыть, или гораздо труднее открыть, нежели в языках новых». Нельзя сказать, чтобы историческое языкознание XIX в. совсем игнорировало новые языки: А. Шлейхер изучал современный литовский язык, а младограмматики поначалу даже требовали заниматься живыми языками. Но важна цель такого изучения. И для А. Шлейхера, и для младограмматиков современные языки были интересны лишь постольку, поскольку они сохраняли те или иные архаизмы, расширяли материал для реконструкции. И совсем иную цель ставил Н. В. Крушевский, для которого эти языки сами по себе, без экскурсов в историю дают основу для выведения языковых законов. Тем самым обязательное требование историзма при любом научном исследовании языка снималось.

    Н. В. Крушевский также выступал и против понимания науки о языке как «сравнительной грамматики», поскольку «сравнение не только не единственный, но даже не главный метод науки о языке, весьма важные результаты дает исследование слов и форм, не выходящее из границ одного какого-нибудь языка». Это замечание сейчас может показаться тривиальным, но оно также шло вразрез с господствующими в языкознании XIX в. представлениями.

    Восприняв от младограмматиков понятие языкового закона, Н. В. Крушевский пытался выявить разнообразные законы, действующие в языке (И. А. Бодуэн де Куртенэ упрекал его за злоупотребление понятием закона; по его выражению, Н. В. Крушевский «как из рукава сыплет „законами“) — Но важно, что помимо исторических законов, о которых писали младограмматики, Н. В. Крушевский стремился выявить и, используя тогда еще не существовавший термин, синхронные законы языка. Такие законы он связывал с психологическими процессами, прежде всего с процессами ассоциации. Он писал: „Если вследствие закона ассоциации по сходству слова должны укладываться в нашем уме в системы или гнезда, то благодаря закону ассоциации по смежности те же слова должны строиться в ряды“. Здесь мы видим четкое разграничение того, что позже получило название парадигматических и синтагматических отношений в языке. Нельзя не отметить и высказанную более чем за четверть века до „Курса общей лингвистики“ Ф. де Соссюра формулировку: „Язык есть не что иное, как система знаков“.

    Ученый, обладавший, по выражению И. А. Бодуэна де Куртенэ, „склонным к систематизации и обобщению“ умом, выдвинул немало интересных и нередко опережавших свое время теоретических положений. Многие идеи он не успел изложить на бумаге, кое-что дошло до нас благодаря И. А. Бодуэну де Куртенэ. Например, по его свидетельству, именно Н. В. Крушевский предложил использовать термин „фонема“ в значении, близком к современному. Ранняя смерть помешала этому теоретику языкознания раскрыть свой потенциал дб конца.

    Подробный очерк биографии и научной деятельности Н. В. Крушевского дал И. А. Бодуэн де Куртенэ в некрологе своего коллеги, включенном в двухтомник „Избранных трудов по общему языкознанию“. Труды самого Н. В. Крушевского более столетия не переиздавались, за исключением отрывков, включенных в хрестоматии В. А. Звегинцева и Ф. М. Березина. Сейчас подготовлен том, включающий все основные работы ученого, который должен быть вскоре издан.

    Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ (1845–1929) прожил долгую и разнообразную жизнь. Он происходил из старинного французского рода, прославившегося во время крестовых походов, однако его предки переселились в Польшу и сам он безусловно был поляком, при этом ему пришлось в разные периоды своей деятельности (а иногда и параллельно) писать на трех языках: русском, польском и немецком. Он получил высшее образование в Варшаве, а затем несколько лет стажировался за рубежом — в Праге, Вене, Берлине, Лейпциге, слушал лекции А. Шлейхера. Он сам впоследствии считал себя „автодидактом“, то есть ученым, не вышедшим из какой-либо научной школы, пришедшим к своим теоретическим идеям самостоятельно. Находясь за границей, он изучал резьянские говоры словенского языка (на территории, ныне принадлежащей Италии); вернувшись в Россию, он в возрасте 29 лет защитил описание их фонетики в качестве докторской диссертации в Петербургском университете. Первые работы И. А. Бодуэна де Куртенэ были посвящены славистике, однако уже в этот период он занимался общим языкознанием. Эта проблематика заняла еще большее место в Казани, где он начал работать в 1874 г. в качестве доцента, затем профессора, и читал разнообразные курсы. Там он создал Казанскую школу, к которой, помимо Н. В. Крушевского, относился видный русист и тюрколог, один из первых в России фонетистов-экспериментаторов, член-корреспондент АН СССР Василий Алексеевич Богородицкий (1857–1941), проживший всю жизнь в Казани. В 1883–1893 гг. И. А. Бодуэн де Куртенэ работал в Юрьеве (ныне Тарту), именно там окончательно сложились его концепции фонемы и морфемы. Потом он преподавал в Кракове, тогда входившем в состав Австро-Венгрии, а с 1900 г. стал профессором Петербургского университета. С 1897 г. он был членом-корреспондентом Российской Академии наук. В Петербурге ученый также создал научную школу, его учениками стали Л. В. Щерба и Е. Д. Поливанов, об идеях которых будет рассказано в главе о советской лингвистике. И. А. Бодуэн де Куртенэ активно выступал в защиту прав малых народов России и их языков, за что в 1914 г. на несколько месяцев попал в тюрьму. После воссоздания Польши как независимого государства он в 1918 г. уехал на родину, где провел последние годы жизни.

    У И. А. Бодуэна де Куртенэ почти не было больших по объему сочинений. В его наследии преобладают сравнительно короткие, но отличающиеся четкостью поставленных задач и проблемностью статьи. Большинство наиболее важных и интересных из них вошло в изданный в Москве в 1963 г. двухтомник „Избранные труды по общему языкознанию“.

    Большинство сочинений И. А. Бодуэна де Куртенэ посвящено общему языкознанию и славистике. Среди них немало исторических и компаративистических, однако в целом его лингвистическая концепция была резко полемической по отношению к господствующей научной парадигме языкознания XIX в., прежде всего в ее младограмматическом варианте. В то же время он отвергал и концепцию В. фон Гумбольдта, которую называл „метафизической“. Выход из наметившегося к концу XIX в. идейного кризиса в языкознании И. А. Бодуэн де Куртенэ видел, с одной стороны, в связи лингвистики с психологией и социологией, с другой стороны, в последовательно синхронном подходе к языку, в отказе от обязательного историзма.

    Такая точка зрения видна уже в ранней его работе „Некоторые общие замечания о языковедении и языке“, написанной еще в 1870 г. Там, правда, еще сохраняется традиционная формулировка об „истинно научном историческом, генетическом направлении“ в языкознании, противопоставленном „описательному направлению“, 'лишь регистрирующему факты, и резко отрицательно характеризуемому „резонирующему, ребяческому“ направлению эпигонов рациональных грамматик в духе Пор-Рояля. Однако говоря далее о задачах научного языкознания, И. А. Бодуэн де Куртенэ включает сюда многие задачи, не имеющие прямого отношения к истории. В качестве одного из двух разделов „чистого языковедения“ выделяется „всесторонний разбор положительно данных, уже сложившихся языков“, среди которых, по мнению автора, главное место занимают „живые языки народов во всем их разнообразии“. Далее И. А. Бодуэн де Куртенэ рассматривает структуру фонетики и грамматики; в частности, в области фонетики наряду с исторической фонетикой выделяются две вполне синхронные дисциплины: одна из них рассматривает звуки с чисто физиологической точки зрения, другая — с „морфологической, словообразовательной“, то есть смыслоразличительной; здесь уже можно видеть начало будущего разграничения антропофоники и психофонетики. Отметим в данной работе и постоянную апелляции к „языковому чутью“, к неосознанным психолингвистическим представлениям, которые языковед должен уметь описать и разъяснить.

    В данной работе дается такое определение языка: „Язык есть комплекс членораздельных и знаменательных звуков и созвучий, соединенных в одно целое чутьем известного народа (как комплекса (собрания) чувствующих и бессознательно обобщающих единиц) и подходящих под ту же категорию, под то же видовое понятие на основании общего им всем языка“. Тут уже вполне четко сформулирован психологический подход к языку, свойственный ученому на протяжении всей его деятельности.

    Позднее взгляды И. А. Бодуэна де Куртенэ уточнялись и развивались, однако всегда он резко полемизировал с рядом традиционных представлений о языке, которые он считал ненаучными. Среди них были логический подход к языку (он крайне низко оценивал лингвистику до XIX в.» считая ее испорченной «логицизмом»), представление о языке как организме и младограмматическая концепция языковых законов. Многократно в его работах повторяется тезис: «Нет никаких „звуковых законов“» (здесь был, пожалуй, главный пункт его расхождений с идеями его друга Н. В. Крушевского; расходился он здесь и с Ф. де Соссюром).

    Отрицание языковых законов однако не означало, что И. А. Бодуэн де Куртенэ был вообще против выявления закономерностей в языке. Для него прежде всего было неприемлемым перенесение в лингвистику идей и методов естественных наук. В своей автобиографии, тезисно излагая основу своих взглядов, ученый писал в 1897 г.: «Причислять язык к „организмам“, языковедение же к естественным наукам есть пустая фраза, без фактической подкладки… Сущность человеческого языка исключительно психическая. Существование и развитие языка обусловлено чисто психическими законами. Нет и не может быть в речи человеческой или в языке ни одного явления, которое не было бы вместе с тем психическим… Так как язык возможен только в человеческом обществе, то кроме психической стороны мы должны отмечать в нем всегда сторону социальную. Основанием языковедения должна служить не только индивидуальная психология, но и социология».

    Если социология — общественная наука по определению, то психология времен И. А. Бодуэна де Куртенэ была, как мы уже упоминали, почти исключительно индивидуальной психологией. Это накладывало отпечаток на его психологизм, как и на психологизм младограмматиков. Споря с младограмматическими концепциями по ряду других вопросов, И. А. Бодуэн де Куртенэ сходился с ними в отношении того, что единственная реальность — язык индивидуума; такой язык — не абстракция, поскольку происходящие в мозгу каждого человека процессы вполне реальны. Однако польский или русский язык — это действительно абстракция, «среднее случайное соединение языков индивидуумов».

    Признавая важность учета языкового чутья, И. А. Бодуэн де Куртенэ в то же время стремился к объективному подходу к языку. Говоря о принципиальном отличии языкознания от естественных наук, он в то же время считал, что оно, как и другие науки о человеке (термина «гуманитарные науки» он решительно не признавал), должно стать точной, математизированной наукой. Говоря о перспективах лингвистики XX в., И. А. Бодуэн де Куртенэ предсказывал, что она будет все более математизироваться, причем наряду с развитием количественного анализа (который он ни в коем случае не ограничивал статистикой) также «будет совершенствоваться метод качественного анализа». На грани XIX и XX вв. такие идеи были еще редки в языкознании. Развитие науки о языке XX в. во многом подтвердило прогнозы И. А. Бодуэна де Куртенэ, хотя оно показало и принципиальную ограниченность математизации языкознания. Стремясь к объективности, ученый призывал и к «искоренению предрассудка, называемого антропоцентризмом».

    В связи с этим И. А. Бодуэн де Куртенэ в более поздних работах (с 1900-х гг.) отказался от свойственного языкознанию начиная с античности словоцентризма (безусловно основанного на «языковом чутье»): «Разве только слова произносятся? Слова являются обыкновенно частями фактически произносимого». В ряде поздних работ он исходил из высказываний как первичных единиц анализа, эти единицы могут подвергаться двоякому членению: «с точки зрения фонетической» и «с точки зрения морфологической». Первое членение предполагает выделение «фонетических фраз», «фонетических слов», слогов и фонем; второе — выделение «сложных синтаксических единиц», «простых синтаксических единиц» («семасиологически-морфологических слов») и морфем. Таким образом, традиционно нерасчлененное понятие слова, имеющее прежде всего психолингвистическое значение, И. А. Бодуэн де Куртенэ разделил на два независимых понятия двух разных по своим свойствам единиц языка. Более того, как фонетическое, так и семасиологически-морфологическое слово вовсе не обязательно совпадает со словом в традиционном понимании. В частности, в качестве семасиологически-морфологических слов (членов предложения) выступают в приводимом И. А. Бодуэном де Куртенэ примере На то щука в море, чтоб карась не дремал последовательности на то, в море, чтоб… не дремал (наряду с щука, карась); эти последовательности далее делятся прямо на морфемы. Тем самым единице, вполне эквивалентной традиционному слову, вообще не находится места в концепции ученого. Итак, И. А. Бодуэн де Куртенэ впервые подошел к проблеме слова с последовательно лингвистических, отвлеченных от антропоцентризма позиций, несмотря на весь психологизм своих идей.

    Одной из главных заслуг И. А. Бодуэна де Куртенэ в лингвистике стали введенные им еще в казанский период понятия фонемы и морфемы, всегда занимавшие важнейшее место в его концепции. Определения двух данных единиц со временем несколько менялись, однако всегда сохранялась психологическая трактовка этих единиц, которая в значительной степени отвергалась применительно к слову.

    Упоминавшееся выше разграничение фонетических дисциплин по существу сохранилось у И. А. Бодуэна де Куртенэ до самого конца, хотя терминология менялась. Всю «науку о звуках» он называл фонетикой, или фонологией (эти два термина он обычно употреблял как синонимы). В ее составе выделяются антропофоника и психофонетика, а также историческая фонетика. «Антропофоника занимается научным изучением способа возникновения преходящих фонационных явлений, или физиолого-акустических явлений языка, а также взаимных связей между этими явлениями». Антропофоника создает базу для психофонетики, но «только опосредствованно принадлежит к собственно языкознанию, основанному целиком на психологии». Психофонетика же — собственно лингвистическая дисциплина, изучающая «фонационные представления» в человеческой психике, а также их связи с другими представлениями: морфологическими и семасиологическими (семантическими). Впоследствии в структурной лингвистике антропофонику стали называть фонетикой, а область языкознания, изучающую явления, относимые И. А. Бодуэном де Куртенэ к психофонетике, — фонологией; смена терминов была прежде всего связана с отказом от психологизма у большинства фонологов, работавших после И. А. Бодуэна де Куртенэ, хотя были и ученые, сохранявшие психологический подход к фонеме и даже сам термин «психофонетика», как ученик основателя фонологии Е. Д. Поливанов.

    Фонема понимается у И. А. Бодуэна де Куртенэ как минимальная единица психофонетики: «Фонема… есть однородное, неделимое в языковом отношении антропофоническое представление, возникающее в душе путем психического слияния впечатлений, получаемых от произношения одного и того же звука». Или другое, но эквивалентное определение фонемы, относящееся к тому же году (1899): «Фонемы — это единые, непреходящие представления звуков языка». Таким образом, фонема — психическая единица, существующая вполне объективно (хотя у разных людей звуковые представления могут и не быть одинаковыми). Соответствующие антропофонические единицы не являются минимальными: их можно членить и дальше. Однако «фонемы… неделимы психически, т. е. по производимому впечатлению и сохраняемому представлению или психической картине». Впрочем, такая точка зрения (приведенная цитата относится к 1890 г.) была впоследствии, пересмотрена и в публикациях 1910—1920-х гг. И. А. Бодуэн де Куртенэ уже писал: «Требования научного анализа, который обязан учитывать психические реальности, не позволяют нам останавливаться на фонемах»; предлагалось делить фонемы на составляющие произносительные элементы (кинемы) и на составляющие слуховые элементы (акусмы). Понятия кинемы и акусмы не привились в лингвистике, но предвосхищали появившуюся много позже концепцию дифференциальных признаков фонем.

    Теория фонемы И. А. Бодуэна де Куртенэ позволила внести должную строгость в материал, полученный экспериментальной фонетикой, которая развилась во второй половине XIX в. Давно отмечено, что еще составители древних алфавитов были «стихийными фонологами»: среди фонетических различий, как правило, принимались в расчет лишь те, которые имели психологическую значимость для носителей языка. Фонетика в лингвистических традициях, конечно, не имела четких процедур для разграничения фонем и вариантов фонем, однако опять-таки стихийно, не всегда последовательно она работала в основном с фонемами уже хотя бы потому, что не имеющие фонологической значимости фонетические различия в большинстве просто не замечались. Однако как только фонетика начала изучаться с помощью приборов, даже самых несовершенных, выяснилось, что приборы обладают слишком большой различительной силой по сравнению с нуждами лингвистики: выявились фонетические различия, которые ни носители языка, ни языковеды просто не замечали. Стало ясно, что для лингвистических потребностей нужны критерии, отличные от чисто физических (акустических или артикуляторных). Самым естественным путем для объяснения был путь психологический, вполне справедливо отражающий «языковое чутье» носителей языка. Такова и была концепция основателя фонологии как особой дисциплины И. А. Бодуэна де Куртенэ и его ученика Е. Д. Поливанова. Однако невозможность строго объективного описания психологии (по крайней мере, в то время) и субъективность психологических критериев привели к тому, что большинство лингвистов, работавших после И. А. Бодуэна де Куртенэ, переняв от него идею о разграничении звука и фонемы, старались очистить понятие фонемы от психологизма, выработать строго объективные критерии ддя выделения фонем.

    Морфема также понималась И. А. Бодуэном де Куртенэ психологически, см. сравнительно раннее его определение 1895 г.: «Морфема — любая часть слова, обладающая самостоятельной психической жизнью и далее неделимая с этой точки зрения (то есть с точки зрения самостоятельной психической жизни). Это понятие охватывает, следовательно, корень… все возможные аффиксы, как суффиксы, префиксы, окончания… и так далее». Здесь было важно уже то, что в предшествующей лингвистике были уже понятия корня и аффикса (с последующими подразделениями), но не было общего родового понятия. Позднее И. А. Бодуэн де Куртенэ, как уже отмечалось выше, перестал рассматривать морфему как минимальную часть слова и стал выделять морфемы независимо от слов. Лишь в самых ранних работах 1870-х гг. он исходил из традиционных представлений: «Окончания не существуют; существуют только произносимые слова… Окончания мы выделяем из слов для научных целей» (ср. похожие высказывания А. А. Потебни о корне). Однако позже И. А. Бодуэн де Куртенэ подчеркивал психологическую реальность морфемы: «На все морфологические элементы языкового мышления — морфемы, синтагмы… — следует смотреть не как на научные фикции или измышления, а только как на живые психические единицы». Доказательством «реально-психического существования» морфем он считал обмолвки типа брыками ногает, вертом хвостит. Вообще И. А. Бодуэн де Куртенэ подчеркивал, что «для объективного наблюдателя и исследователя не должно быть ни в языковом мышлении, ни в языковом общении ничего ложного, ничего ошибочного». В речевых ошибках и обмолвках (а также в народных этимологиях, которые очень интересовали ученого) тоже проявляются закономерности языка. Такой подход впоследствии развил ученик И. А. Бодуэна де Куртенэ Л. В. Щерба. Признавал психологическую реальность И. А. Бодуэн де Куртенэ и за частями речи: он соглашался с В. А. Богородицким, называвшим их «действительными категориями нашего ума».

    Активно восстанавливая в правах синхронное языкознание, И. А. Бодуэн де Куртенэ много занимался и вопросами исторического развития языков. Здесь он в отличие от большинства младограмматиков стремился не ограничиться анализом конкретных фактов, а выявлять общие закономерности. В то же время он, как и большинство других языковедов конца XIX — начала XX в., решительно отверг идеи стадиальности как научно не обоснованные (в связи с этим он не принимал и традиционное деление языков на флективные, агглютинативные и т. д., считая его слишком упрощающим реальную ситуацию: скажем, в русском языке есть и флексия, и агглютинация, и инкорпорация). Достаточно скептически относился он и к идее реконструкции праязыков, видя в ней проявление «археологического характера» языкознания XIX в.

    Рассматривая историю языков, И. А. Бодуэн де Куртенэ в наибольшей степени старался выявить причины языковых изменений и общие тенденции таких изменений в тех или иных конкретных языках. Говоря о причинах изменений, он отчасти развивал идеи Г. Пауля, но рассматривал данный вопрос значительно более подробно. Уже в ранней работе «Некоторые общие замечания о языковедении и языке» он выделял пять факторов, вызывающих развитие языка. Это привычка (бессознательная память), стремление к удобству, бессознательное забвение и непонимание, бессознательное обобщение, бессознательное стремление к дифференциации. Позднее из этих факторов И. А. Бодуэн де Куртенэ особо выделял стремление к удобству, к разного рода экономии работы: работы мускулов, работы нервных разветвлений, работы центрального мозга. В результате такой экономии упрощаются сложные звуки и сочетания звуков, увеличивается регулярность морфологической системы и т. д. Идея об экономии работы как причине изменений, сформулированная И. А. Бодуэном де Куртенэ, получила развитие в лингвистике XX в., здесь можно выделить прямую линию: Е. Д. Поливанов, Р. Якобсон, А. Мартине.

    Экономии и упрощению однако, согласно И. А. Бодуэну де Куртенэ, противостоит консерватизм носителей языков, стремление сохранить язык в неизменном виде. Не раз ученый указывал, что наиболее радикальные изменения происходят в речи детей, всегда как-то упрощающих то, что они слышат от взрослых; однако в дальнейшем это «новаторство» в большей или меньшей степени сглаживается. Особенно заметно принцип экономии работает, если целый коллектив меняет язык (ситуация субстрата): ряд сложных характеристик перенимаемого языка не воспринимается. При конкуренции языков при прочих равных условиях побеждает более простой.

    Языковые изменения И. А. Бодуэн де Куртенэ понимал кгк системные, связанные с проявлением той или иной общей тенденции. Этим его подход отличался от подхода Ф. де Соссюра, отрицавшего системность диахронии. И. А. Бодуэн де Куртенэ, в частности, старался выявить общее направление развития конкретных языков. Скажем, в польском языке он отмечал сглаживание количественных противопоставлений в фонологии и их усиление в морфологии. Под эту общую формулировку он подводил внешне мечал сглаживание количественных противопоставлений в фонологии и их усиление в морфологии. Под эту общую формулировку он подводил внешне разнородные явления: исчезновение противопоставления кратких и долгих гласных, утрата силовым ударением смыслоразличительной роли, появление особого склонения числительных, усиление различий между глаголами однократного и многократного действия и т. д. Для русского языка он отмечал общую тенденцию к ослаблению противопоставлений гласных и, наоборот, к усилению противопоставления согласных. Такого рода тенденции не только выявлялись в прошлом, но и проецировались в будущее.

    И. А. Бодуэн де Куртенэ одним из первых в мировой науке ставил вопрос о лингвистическом прогнозировании. Отметим, что спустя почти столетие гипотезу ученого о развитии русской системы гласных и согласных проверил М. В. Панов и пришел к выводу, что она действовала и на протяжении XX в.

    Рассмотрение конкретных тенденций истории конкретных языков не означало, что И. А. Бодуэн де Куртенэ отказывался от выявления более общих закономерностей. Наоборот, он подчеркивал, что существуют универсальные лингвистические закономерности, что они в принципе одинаковы для фонетики, морфологии и синтаксиса. Однако, отказавшись от стадий, он не мог предложить вместо них ничего, кроме самых общих положений об экономии работы. Для выдвижения гипотез в области диахронической типологии тогда еще слишком мало было накоплено фактов.

    Говоря о языковых изменениях, И. А. Бодуэн де Куртенэ, как и большинство лингвистов его времени, подчеркивал их эволюционный характер. В то же время им отмечалась и дискретность изменений: «Жизнь языка не представляет собой непрерывной продолжительности. Только у индивидуумов имеет место развитие в точном понимании этого слова. Языку же племени свойственно прерывающееся развитие». Здесь уже начинают появляться идеи, которые потом стали преобладающими в диахронической лингвистике у структуралистов. Подчеркивая бессознательный характер обычных изменений, И. А. Бодуэн де Куртенэ в отличие от Ф. де Соссюра вполне допускал и сознательное вмешательство человека в язык. Он писал, что «язык не есть ни замкнутый в себе организм, ни неприкосновенный идол, он представляет собой орудие и деятельность. И человек не только имеет право, но это его социальный долг — улучшать свои орудия в соответствии с целью их применения и даже заменить уже существующие орудия другими, лучшими. Так как язык неотделим от человека и постоянно сопровождает его, человек должен владеть им еще более полно и сделать его еще более зависимым от своего сознательного вмешательства, чем это мы видим в других областях психической жизни». В связи с этим И. А. Бодуэна де Куртенэ очень интересовали случаи такого вмешательства самого разнообразного рода: нормирование литературных языков, формирование разного рода тайных языков и арго и, наконец, создание так называемых искусственных языков типа эсперанто. Со второй половины XIX в. эти языки начали получать распространение, но их авторы были любителями в лингвистике, а профессиональные ученые обычно полностью игнорировали такие языки. И. А. Бодуэн де Куртенэ здесь был исключением. Он указывал, что коль скоро язык эсперанто имеет своих носителей, нет принципиальной разницы между ним и другими языками, а разница между эсперанто и «естественными языками» с точки зрения их сознательного конструирования лишь количественная.

    Если языковеды XIX в., обычно погруженные в историю, не обращали внимания на практические применения науки о языке, то И. А. Бодуэн де Куртенэ всегда придавал вопросу о связи языкознания с практикой большое значение, хотя при этом он отмечал, что в его время такие связи были довольно невелики. Он писал по вопросам обучения языку, участвовал в разработке проекта реформы русской орфографии, подготовленного еще за несколько лет до революции, но осуществленного лишь в 1917–1918 гг. Среди прочих практических применений языкознания он выделял и политическое: «его данные служат одним из средств объективного определения и теоретического установления национального или государственного единства». В ряде работ, написанных начиная с 1905 г., И. А. Бодуэн де Куртенэ пытался дать такого рода рекомендации для языковой политики в России. Свою точку зрения он выражал так: «Не тот или иной язык мне дорог, а мне дорого право говорить и учить на этом языке. Мне дорого право человека оставаться при своем языке, выбирать его себе, право не подвергаться отчуждению от всесторонней употребляемости собственного языка, право людей свободно самоопределяться и группироваться, тоже на основании языка». Он выступал против принудительно навязываемого гражданам государственного языка и отстаивал права национальных меньшинств на обучение на родном языке и обращение в административные учреждения на нем. Тогда эти идеи не были приняты и даже повлекли за собой преследования ученого, но после революции близкая концепция была положена в основу работы по языковому строительству, в которой активно участвовали и ученики И. А. Бодуэна де Куртенэ.

    Трудно перечислить все идеи И. А. Бодуэна де Куртенэ, которые получили то или иное развитие в лингвистике XX в. Наряду с тем, о чем говорилось выше, можно упомянуть, что он предвосхитил концепцию языковых союзов Н. Трубецкого, впервые обратил внимание на важность для лингвистики изучения языковых расстройств (афазий), что нашло развитие у Р. Якобсона и др.

    Некоторые лингвисты, в том числе Л В. Щерба и особенно Е. Д. Поливанов, даже считали, что концепция Ф. де Соссюра не содержала ничего принципиально нового по сравнению с тем, о чем И. А. Бодуэн де Куртенэ писал намного раньше. В целом однако непосредственное влияние идей И. А. Бодуэна де Куртенэ и тем более Н. В. Крушевского уступало влиянию «Курса общей лингвистики» Ф. де Соссюра. В наибольшей степени их концепции воздействовали на отечественных и восточноевропейских ученых, в том числе на членов Пражского лингвистического кружка, хотя они были известны и таким ученым, как А. Мейе и Л. Ельмслев. Наибольший резонанс поучили выдвинутые И. А. Бодуэном де Куртенэ идеи, связанные с понятиями фонемы и морфемы. Сами эти термины вошли в мировую науку благодаря ему. Следует однако иметь в виду, что некоторые идеи и подходы, предложенные И. А. Бодуэном де Куртенэ и Н. В. Крушевским, стали достоянием мировой лингвистики через посредство таких ученых, как Н. Трубецкой, Р. Якобсон, Е. Курилович.

    Литература

    Бодуэн де Куртенэ И. А. Николай Крушевский, его жизнь и научные труды / / Бодуэн де Куртенэ И. А. Избранные труды по общему языкознанию, т. 1. М., 1963, с. 146–202.

    Щерба Л. В. И. А. Бодуэн де Куртенэ и его значение в науке о языке (1845–1929) // Щерба Л. В. Избранные работы по русскому языку. М., 1957, с. 85–96.

    И. А. Бодуэн де Куртенэ. К 30-летию со дня смерти. М., 1960.

    Шарадзенидзе Т. С. Лингвистическая теория И. А. Бодуэна де Куртенэ и ее место в языкознании XIX–XX веков. М., 1980.

    Фердинанд де Соссюр

    К началу XX в. недовольство не только младограмматизмом, но, шире, всей сравнительно-исторической парадигмой стало широко распространенным. Главная задача языкознания XIX в. — построение сравнительной фонетики и сравнительной грамматики индоевропейских языков — была в основном решена младограмматиками (сделанные в начале XX в. открытия, прежде всего установление чешским ученым Б. Грозным принадлежности хеттского языка к индоевропейским, частично меняли конкретные построения, но не влияли на метод и теорию). Для столь же детальных реконструкций других языковых семей еще не пришло время, поскольку там не был закончен процесс сбора первичного материала. Но все более ясным становилось, что задачи лингвистики не исчерпываются реконструкцией праязыков и построением сравнительных фонетик и грамматик. В частности, в течение XIX в. значительно увеличился имевшийся в распоряжении ученых фактический материал. В упоминавшемся выше компендиуме начала XIX в. «Митридат» упоминалось около 500 языков, многие из которых были известны лишь по названиям, а в подготовленной в 20-х гг. XX в. А. Мейе и его учеником М. Коэном энциклопедии «Языки мира» фиксировалось уже около двух тысяч языков. Однако для описания большинства из них не существовало разработанного научного метода уже хотя бы потому, что история их была неизвестна. Третировавшаяся компаративистами «описательная» лингвистика по своей методологии не ушла далеко по сравнению с временами Пор-Рояля. В начале XX в. появляются и жалобы на то, что языкознание «оторвано от жизни», «погружено в старину». Безусловно, методы компаративистики, отшлифованные младограмматиками, достигли совершенства, но имели ограниченную применимость, в том числе не могли ничем помочь в решении прикладных задач. Наконец, как уже упоминалось, компаративистику постоянно критиковали за неумение объяснить причины языковых изменений.

    Если в Германии младограмматизм продолжал безраздельно господствовать всю первую четверть XX в., а его «диссиденты» не отвергали главные его методологические принципы, прежде всего принцип историзма, то на периферии тогдашнего лингвистического мира с конца XIX в. все более проявлялись стремления подвергнуть сомнению сами методологические основы преобладающей лингвистической парадигмы XX в. К числу таких ученых относились У. Д. Уитни и Ф. Боас в США, Г. Суит в Англии и, безусловно, рассмотренные выше Н. В. Крушевский и И. А. Бодуэн де Куртенэ в России. Особенно сильной оппозиция компаративизму как всеобъемлющей методологии всегда была во Франции и, шире, в обладавших культурным единством франкоязычных странах, в число которых входили также франкоязычная часть Швейцарии и Бельгии. Здесь никогда не исчезали традиции грамматики Пор-Рояля, сохранялся интерес к изучению общих свойств языка, к универсальным теориям. Именно здесь и появился «Курс общей лингвистики» Ф. де Соссюра, ставший началом нового этапа в развитии мировой науки о языке.

    Фердинанд де Соссюр (1857–1913) прожил внешне небогатую событиями, но полную внутреннего драматизма жизнь. Ему так и не довелось узнать о мировом резонансе его идей, которые он при жизни не собирался публиковать и даже не успел последовательно изложить на бумаге.

    Ф. де Соссюр родился и вырос в Женеве, основном культурном центре Французской Швейцарии, в семье, давшей миру нескольких видных ученых. С юности он интересовался общей теорией языка, однако в соответствии с традициями его эпохи специализацией молодого ученого стала индоевропеистика. В 1876–1878 гг. он учился в Лейпцигском университете, тогда ведущем центре незадолго до этого сформировавшегося младограмматизма; там в это время работали К. Бругман, Г. Остхоф, А. Лескин. Затем, в 1878–1880 гг., Ф. де Соссюр стажировался в Берлине. Главный труд, написанный им в период пребывания в Германии, — книга «Мемуар о первоначальной системе гласных в индоевропейских языках», законченная автором в возрасте 21 года. Это была единственная книга Ф. де Соссюра, изданная при его жизни.

    Как пишет о «Мемуаре» академик А. А. Зализняк, это — «книга исключительной судьбы. Написанная двадцати летним юношей, она столь сильно опередила свое время, что оказалась в значительной мере отвергнутой современниками и лишь 50 лет спустя как бы обрела вторую жизнь… Эта книга справедливо рассматривается как образец и даже своего рода символ научного предвидения в лингвистике, предвидения, основанного не на догадке, а представляющего собой естественный продукт систематического анализа совокупности имеющихся фактов». Темой книги было установление первоначальной системы индоевропейских гласных и сонантов в связи с теорией индоевропейского корня. Многое здесь уже было установлено предшественниками Ф. де Соссюра — младограмматиками. Однако им был сделан принципиально новый вывод, который, как пишет А. А. Зализняк, «состоял в том, что за видимым беспорядочным разнообразием индоевропейских корней и их вариантов скрывается вполне строгая и единообразная структура корня, а выбор вариантов одного и того же корня подчинен единым, сравнительно простым правилам». В связи с этим Ф. де Соссюр выдвинул гипотезу о существовании в праиндоевропейском языке так называемых ларингалов — особого типа сонантов, не сохранившихся в известных по текстам языках, вводившихся исключительно из соображений системности. Фактически речь шла об особых фонемах, хотя этого термина в современном смысле тогда еще не было. Идея системности языка, впоследствии ставшая для Ф. де Соссюра основополагающей, проявилась уже в этой ранней работе. Эта идея резко отличалась от методологических принципов младограмматиков, работавших с изолированными историческими фактами. Лишь после изданной в 1927 г. работы Е. Куриловича, подтвердившего реальность одного из ларингалов данными вновь открытого хеттского языка, гипотеза Ф. де Соссюра получила развитие в индоевропеистике.

    «Мемуар о первоначальной системе гласных в индоевропейских языках» опубликован на русском языке в наиболее полном издании работ ученого: Ф. де Соссюр. Труды по языкознанию. М., 1977, с. 302–561.

    Пребывание Ф. де Соссюра в Германии оказалось омраченным его конфликтом с К. Бругманом и Г. Остхофом, не признававшими его новаторские идеи. В 1880 г., защитив диссертацию, Ф. де Соссюр переехал в Париж, где работал вместе со своим учеником А. Мейе и познакомился с И. А. Бодуэном де Куртенэ. В 1891 г. он вернулся в Женеву, где до конца жизни был профессором университета. Почти вся деятельность ученого в Женевском университете была связана с чтением санскрита и курсов по индоевропеистике, и лишь в конце жизни, в 1907–1911 гг., он прочел три курса по общему языкознанию. Все эти годы внешне выглядели как жизнь неудачника, не сумевшего в условиях непризнания остаться на уровне своей юношеской книги. Он опубликовал лишь несколько статей (не считая мелких рецензий и заметок), а дошедшие до нас его рукописи в основном состоят из черновых и неоконченных набросков. Часть опубликованного и рукописного наследия Ф. де Соссюра вошла в упомянутый том «Труды по языкознанию». Основу его знаменитой книги составили его устные импровизации перед студентами, которые профессор и не думал не только издавать, но и записывать. Он говорил одному из учеников по поводу своих общетеоретических идей: «Что же касается книги на эту тему, то об этом нельзя и помышлять. Здесь необходимо, чтобы мысль автора приняла завершенные формы». К концу жизни ученый жил очень замкнуто. В 1913 г. он умер после тяжелой болезни, забытый современниками.

    Посмертная судьба Ф. де Соссюра оказалась значительно более счастливой благодаря его младшим коллегам Ш. Балли и А. Сеше, о взглядах которых будет говориться ниже. На основе сделанных студентами записей лекций Ф. де Соссюра они подготовили «Курс общей лингвистики», изданный впервые в 1916 г. Курс не был простым воспроизведением какого-либо из студенческих конспектов. По сути заново, на основе значительной перекомпоновки фрагментов из разных записей разных курсов (три курса Ф. де Соссюра довольно значительно отличались друг от друга), с дописыванием значительных фрагментов, Ш. Балли и А. Сеше подготовили знаменитую книгу. Например, широко известная фраза, которой кончается курс: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя», — не зафиксирована ни в одном из конспектов и, по-видимому, дописана публикаторами. По сути «Курс общей лингвистики» представляет собой сочинение трех авторов, однако Ш. Балли и А. Сеше скромно отошли в тень в память о покойном старшем коллеге. Но вопрос о разграничении авторства нельзя считать главным: книга в том виде, в каком она вышла, является цельным произведением и именно оно получило мировую известность.

    Книга «Курс общей лингвистики» быстро стала очень популярной. И в наши дни некоторые историки науки сравнивают ее значение со значением теории Н. Коперника. С конца 20-х гг. она начала переводиться на иностранные языки, причем первым таким языком стал в 1928 г. японский. В русском переводе А. М. Сухотина она издавалась в СССР дважды: в 1933 г. отдельной книгой и в 1977 г. в составе «Трудов по языкознанию» (с. 31—273).

    Ф. де Соссюр, крайне неудовлетворенный состоянием современной ему лингвистической теории, строил свой курс на принципиально новых основах. Курс открывается определением объекта науки о языке. В связи с этим вводятся три важнейших для концепции книги понятия: речевая деятельность, язык и речь (по-французски соответственно langage, langue, parole; в литературе на русском, английском и других языках эти термины нередко встречаются без перевода).

    Понятие речевой деятельности исходно, и ему не дается четкого определения. К ней относятся любые явления, традиционно рассматриваемые лингвистикой: акустические, понятийные, индивидуальные, социальные и т. д. Эти явления многообразны и неоднородны. Цель лингвиста — выделить из них главные: «Надо с самого начала встать на почву языка и считать его основанием для всех прочих проявлений речевой деятельности… Язык — только определенная часть — правда, важнейшая часть — речевой деятельности. Он является социальным продуктом, совокупностью необходимых условностей, принятых коллективом, чтобы обеспечить реализацию, функционирование способности к речевой деятельности, существующей у каждого носителя языка». «Язык представляет собою целостность сам по себе».

    Языку противопоставляется речь. По сути это все, что имеется в речевой деятельности, минус язык. Противопоставленность речи языку проводится по ряду параметров. Прежде всего язык социален, это общее достояние всех говорящих на нем, тогда как речь индивидуальна. Далее, речь связана с физическими параметрами, вся акустическая сторона речевой деятельности относится к речи; язык же независим от способов физической реализации: устная, письменная и пр. речь отражает один и тот же язык. Психическая часть речевого акта также включается Ф. де Соссюром в речь; здесь, впрочем, как мы увидим дальше, такую точку зрения ему не удается последовательно провести. Язык включает в себя только существенное, а все случайное и побочное относится к речи. И, наконец, подчеркивается: «Язык не деятельность говорящего. Язык — это готовый продукт, пассивно регистрируемый говорящим». Нетрудно видеть, что такая точка зрения прямо противоположна концепции В. фон Гумбольдта. Согласно Ф. де Соссюру, язык — именно ergon, а никак не energeia.

    Указывается, что язык — «социальный аспект речевой деятельности, внешний по отношению к индивиду» и что «язык, отличный от речи, составляет предмет, доступный самостоятельному изучению». Тем самым впервые последовательно формулировался подход к языку как явлению, внешнему по отношению к исследователю и изучаемому с позиции извне. Такой подход, вполне соответствовавший господствовавшей общенаучной парадигме той эпохи, отходил от привычной традиции антропоцентризма, эксплицирования опоры на интуицию языковеда, разграничивал позиции носителя языка и исследователя. Недаром Ф. де Соссюр приводит такой пример: «Мы не говорим на мертвых языках, но мы отлично можем овладеть их механизмом», хотя традиционный подход к так называемым мертвым языкам вроде латыни или санскрита был совершенно иным: грамматист «вживался» в эти языки, ставя себя в позицию говорящего или хотя бы пишущего на них.

    Такой подход однако проводился Ф. де Соссюром не до конца. Он исходил из объективности существования языка, указывая: «Языковые знаки хотя и психичны по своей сущности, но вместе с тем они — не абстракции; ассоциации, скрепленные коллективным согласием и в своей совокупности составляющие язык, суть реальности, локализующиеся в мозгу». Тем самым из лингвистики языка устраняется все физическое, но не все психическое, а антропоцентрический подход к языку устраняется у Ф. де Соссюра в отличие от ряда его последователей не полностью. Однако, как мы увидим дальше, эта точка зрения у самого Ф. де Соссюра не свободна от противоречий.

    Нельзя сказать, что язык в соссюровском смысле ранее не изучался. Уже выделение парадигм греческого склонения или спряжения у александрийцев — типичный пример чисто языкового подхода: выделяется фрагмент общей для всех носителей языка системы. Новизна была не в самом по себе обращении внимания на языковые факты (неосознанно им уделялось значительное внимание и раньше), а в последовательном их отграничении от речевых. Именно такое строгое разграничение дало вскоре возможность провести четкую грань между фонологией и фонетикой.

    Разграничение языка и речи (в отличие от разграничения синхронии и диахронии сразу принятое большинством лингвистов) не столько расширило, сколько сузило объект лингвистики, но в то же время сделало его более четким и обозримым. В «Курсе общей лингвистики» одна из глав посвящена отделению «внутренней лингвистики», лингвистики языка, от «внешней лингвистики», изучающей все то, «что чуждо его организму, его системе». Сюда отнесены «все связи, которые могут существовать между историей языка и историей расы или цивилизации», «отношения, существующие между языком и политической историей», история литературных языков и «все то, что имеет касательство к географическому распространению языков и к их дроблению на диалекты». Нетрудно видеть, что такой подход был прямо противоположен таким направлениям современной Ф. де Соссюру науки, как школа «слов и вещей» или «лингвистическая география», которые пытались преодолеть методологический кризис уходом во внешнелингвистическую проблематику. Ф. де Соссюр прямо отмечает, что к внешней лингвистике относится и такая многократно изучавшаяся проблема, как заимствования: коль скоро слово вошло в систему языка, уже не имеет значения с точки зрения этой системы, как слово в ней появилось.

    Ф. де Соссюр подчеркивал, что внешняя лингвистика не менее важна и нужна, чем внутренняя, но само это разграничение давало возможность сосредоточиться на внутренней лингвистике, игнорируя внешнюю. Хотя среди лингвистов послесоссюровской эпохи были ученые, активно занимавшиеся помимо внутреннелингвистических проблем и внешнелингвистическими (часть пражцев, Е. Д. Поливанов), однако в целом лингвистика первой половины XX в. могла сосредоточиться на круге внутреннелингвистических вопросов. Сам же Ф. де Соссюр дважды в программу своего курса включал заключительную лекцию на тему «Лингвистика речи» и оба раза не прочитал ее.

    Из чего же строится язык, согласно Ф. де Соссюру? Он пишет: «Язык есть система знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно сравнить с письменностью, с азбукой для глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т. п. Он только наиважнейшая из этих систем». В связи с этим лингвистика языка рассматривается как главная часть еще не созданной науки, изучающей знаки вообще, эту науку Ф. де Соссюр назвал семиологией. Аналогичные идеи развивал в этот период не только он. Еще раньше его об этом писал американский ученый Ч. С. Пирс (1839–1914), идеи которого однако остались Ф. де Соссюру неизвестными. Пирс предложил для данной науки другой термин — «семиотика», который в конечном итоге и закрепился. Если другие науки связанны с лингвистикой лишь косвенно, через речь, то семиология (семиотика) должна описывать основные свойства знаков, в том числе и языковых.

    Знак, согласно Ф. де Соссюру, двусторонняя единица. Ф. де Соссюр отверг традиционную точку зрения, восходившую еще к Аристотелю, согласно которой языковая единица, прежде всего слово, непосредственно связана с тем или иным элементом действительности («слово называет предмет»). Он писал: «Языковой знак связывает не вещь и ее название, а понятие и акустический образ. Этот последний является… психическим отпечатком звучания, представлением, получаемым нами о нем посредством наших органов чувств». Позже в тексте курса однако имеющие явно психические ассоциации термины «понятие» и «акустический образ» заменяются на более нейтральные: соответственно на «означаемое» и «означающее». Две стороны знака неотделимы друг от друга так же, как две стороны листа бумаги.

    Среди свойств знака выделяются два основных: произвольность и линейность. Многовековой спор платоновской и аристотелевской традиций Ф. де Соссюр как бы прекратил естественным для эпохи позитивизма принятием аристотелевской точки зрения в самой последовательной ее форме: означаемое с означаемым не имеют никакой естественной связи; звукоподражания и подобная им лексика, если и имеет иногда какую-то связь такого рода, «занимают в языке второстепенное место». Линейность характеризует лишь одну сторону знака — означаемое — и подразумевает его протяженность, имеющую одно измерение.

    Следующий вопрос — противоречие между неизменностью и изменчивостью знака. С одной стороны, знак навязывается по отношению к пользующемуся им коллективу. По словам Ф. де Соссюра, «языковой коллектив не имеет власти ни над одним словом; общество принимает язык таким, какой он есть». Из этого положения, в частности, следует тезис о невозможности какой-либо сознательной языковой политики, подвергавшийся в дальнейшем критике, особенно в советской лингвистике, тем более что в связи с этим Ф. де Соссюр прямо пишет про «невозможность революции в языке». Подчеркивается, что «язык устойчив не только потому, что он привязан к косной массе коллектива, но и вследствие того, что он существует во времени». «Сопротивление коллективной косности любым языковым инновациям» — реальный факт, тонко подмеченный Ф. де Соссюром, но в то же время он не мог не признавать, что инновации все же существуют и всякий функционирующий в обществе язык меняется. Любопытно, что Ф. де Соссюр делает в связи с этим прогноз о будущем ставшего популярным незадолго до создания его курса языка эсперанто: если он получит распространение, то начнет изменяться. Прогноз подтвердился.

    Выход между неизменчивостью и изменчивостью Ф. де Соссюр находит во введении диалектического принципа антиномии (влияние диалектики Г. Гегеля на «Курс» не раз отмечалось). Языковой знак может использоваться, только оставаясь неизменным, и в то же время он не может не меняться. При изменении знака происходит сдвиг отношения между означаемым и означающим.

    Данное диалектическое противоречие тесно связано со вторым знаменитым противопоставлением курса: противопоставлением синхронии и диахронии. Введение последнего дало возможность коренным образом изменить всю направленность лингвистики XX века по сравнению с тем, что было принято в предыдущем веке.

    Ф. де Соссюр выделил две оси: ось одновременности, где располагаются сосуществующие во времени явления и где исключено вмешательство времени, и ось последовательности, где каждое отдельное явление располагается в историческом развитии со всеми изменениями. Важность выделения осей он считал основополагающей для всех наук, пользующихся понятием значимости (см. ниже). По его мнению, в связи с двумя осями необходимо различать две лингвистики, которые никак не должны совмещаться с друг другом. Эти две лингвистики названы синхронической (связана с осью одновременности) и диахронической (связана с осью последовательности), а состояние языка и фаза эволюции — соответственно синхронией и диахронией.

    Безусловно, соответствующее различие неявно учитывалось и до Ф. де Соссюра. Он сам вполне справедливо упоминает о строго синхронном характере грамматики Пор-Рояля; как мы выше отмечали, до XVIII в. вся лингвистика была в своей основе синхронной. Понимание различий между двумя видами лингвистического описания наблюдалось и в науке XIX в., особенно четко — у Г. Пауля, который писал, что прежде чем изучать историю языка, надо как-то описать отдельные его состояния. Описательная лингвистика у Г. Пауля и раннего И. А. Бодуэна де Куртенэ — это прежде всего синхронная лингвистика. Однако разграничение Ф. де Соссюра, проведенное с предельной последовательностью, имело методологическое значение в двух отношениях.

    Во-первых, дососсюровская лингвистика нередко смешивала синхронию и диахронию. Типичный пример — традиционное описание словообразования, где постоянно смешивались продуктивные, действующие в данный момент времени, модели и «окаменевшие» остатки моделей прошлого, на равных правах изучались реальные корни и аффиксы и упрощенные элементы былых эпох. Другой пример — упомянутое выше изучение заимствований. Во-вторых, что еще важнее, менялась система приоритетов. Описательная лингвистика если и учитывалась, то лишь как «нижний этаж» языкознания, как более практическая, чем научная дисциплина. Как мы уже отмечали, она считалась занятием, достойным автора гимназического учебника или чиновника колониальной администрации, а не университетского профессора. К тому же описательной лингвистике полагалось лишь регистрировать факты, объяснение которых могло быть, по мнению науки XIX в., лишь историческим (в странах франкоязычной культуры, правда, последняя точка зрения не проводилась столь последовательно, как в Германии). «Уравнивание» синхронической лингвистики с диахронической реабилитировало первую.

    Реально Ф. де Соссюр пошел еще дальше. Хотя в отличие от внешней лингвистики в «Курсе» имеется большой раздел, посвященный диахронической лингвистике (и сам Ф. де Соссюр почти всю свою научную деятельность посвятил ей), выдвинутое им представление о системности синхронии и нееистемности диахронии как бы ставило первую выше второй. Кроме того, в «Курсе» прямо говорится: «Лингвистика уделяла слишком большое место истории, теперь ей предстоит вернуться к статической точке зрения традиционной грамматики (грамматики типа Пор-Рояля — В. А.), но уже понятой в новом духе, обогащенной новыми приемами и обновленной историческим методом, который, таким образом, косвенно помогает лучше осознавать состояния языка». Итак, речь идет не просто об уравнении двух лингвистик, а о новом витке спирали, о переходе на новом уровне к преимущественно синхронной лингвистике. Как разграничение языка и речи давало возможность временно отвлечься от существования лингвистики речи, так и разграничение синхронии и диахронии открывало путь к сосредоточению на синхронической лингвистике, к началу XX в. по теоретическому и особенно методологическому уровню значительно отстававшей от диахронической.

    Такой подход казался слишком нетрадиционным даже для многих языковедов, стремившихся выйти за рамки младограмматизма. Видная советская лингвистка 20—30-х гг. Р. О. Шор, по инициативе и под редакцией которой «Курс» впервые был издан по-русски, писала, что данный компонент соссюровской концепции отражает «стремление обосновать научность неисторичного описательного подхода к языку». Не принял именно это положение и А. Мейе, в целом высоко ценивший своего учителя. Идея об историзме как обязательном свойстве гуманитарного исследования и о превосходстве исторической лингвистики над описательной многим казалась незыблемой. Однако именно отказ от нее дал возможность науке о языке выйти из теократического и методологического кризиса, в котором она оказалась в начале XX в. С другой стороны, многие ученые не согласились с тезисом Ф. де Соссюра о несистемности диахронии, случайном характере языковых изменений; см. его слова: «Изменения никогда не происходят во всей системе в целом, а лишь в том или другом из ее элементов, они могут изучаться только вне ее». Как мы будем еще говорить, очень скоро в структурной лингвистике появился системный подход к диахронии.

    Отметим и то, что концепция Ф. де Соссюра не только не разрешила вызывавший столько споров вопрос о причинах языковых изменений, но просто сняла его с повестки дня. Ф. де Соссюр подчеркивал «случайный характер всякого состояния». При произвольной связи означаемого с означающим языковое изменение в принципе может быть каким угодно, лишь бы оно было принято языковым коллективом. Безусловно, и такая точка зрения удовлетворяла не всех, иной была, например, концепция Е. Д. Поливанова.

    Понятие синхронии у Ф. де Соссюра было в определенной степени двойственным. С одной стороны, она понималась как одновременное существование тех или иных явлений, как некоторое состояние языка, или, как позже стали писать, «языковой срез». Однако в один и тот же момент времени в языке могут сосуществовать разносистемные явления, а также явления с диахронической окраской: архаизмы, неологизмы и пр. С другой стороны, подчеркивалась системность синхронии, полное отсутствие в ней фактора времени. Двойственное понимание синхронии давало возможность выбора одной из более последовательных точек зрения: либо синхронию можно было понимать как состояние языка, либо как систему языка. Первый подход был позже свойствен пражцам, второй глоссематикам, хотя те и другие шли от концепции Ф. де Соссюра.

    В связи с противопоставлением синхронии и диахронии в «Курсе» рассматривается вопрос о законах в лингвистике, вызывавший столько споров в предшествующий период. Ф. де Соссюр подчеркивает, что единого понятия такого рода не существует, законы в синхронии и диахронии принципиально различны. Закон в диахронии понимается у Ф. де Соссюра в целом так же, как и у младограмматиков: он императивен, «навязан языку», но не является всеобщим и имеет лишь частный характер. Прямо противоположный характер имеют законы в синхронии, не признававшиеся наукой XIX в. — они общи, но не императивны. Синхронический закон «только констатирует некое состояние». В целом же Ф. де Соссюр, как и его непосредственные предшественники — поздние младограмматики, относился к понятию закона достаточно осторожно и подчеркивал, что точнее следует говорить просто о синхронических и диахронических фактах, которые не являются законами в полном смысле слова.

    Переходя к основным принципам синхронической лингвистики, Ф. де Соссюр подчеркивает, что «составляющие язык знаки представляют собой не абстракции, а реальные объекты», находящиеся в мозгу говорящих. Однако он указывает, что единицы языка нам непосредственно не даны, что нельзя считать таковыми, например, слова или предложения. В этом пункте «Курс общей лингвистики» решительно порывает с предшествующей традицией, считавшей языковые единицы, прежде всего слова, заранее заданными (что не исключало возможности выработки критериев членения на слова в отдельных неясных случаях). Если дососсюровская лингвистика шла от понятия языковой единицы, то Ф. де Соссюр шел преясде всего от нового для языкознания понятия значимости.

    Для уяснения этого понятия Ф. де Соссюр проводит аналогию языка с более простой семиотической системой — игрой в шахматы: «Возьмем коня: является ли он сам по себе элементом игры? Конечно, нет, потому что в своей чистой материальности вне занимаемого им поля на доске и прочих условий игры он ничего для игрока не представляет; он становится реальным и конкретным элементом в игре лишь постольку, поскольку он наделен значимостью и с нею неразрывно связан… Любой предмет, не имеющий с ним никакого сходства, может быть отождествлен с конем, если только ему будет придана та же значимость». То же и в языке: несущественно, имеет ли языковая единица звуковую или какую-либо иную природу, важна ее противопоставленность другим единицам.

    Понятию значимости Ф. де Соссюр придавал исключительную важность: «Понятие значимости в конечном счете покрывает и понятие единицы, и понятие конкретной языковой сущности, и понятие языковой реальности». Согласно Ф. де Соссюру, язык — «система чистых значимостей»; «Язык есть система, все элементы которой образуют целое, а значимость одного элемента проистекает только из одновременного наличия прочих». И далее: «В языке нет ничего, кроме различий». Такое понимание языка не согласуется с идеями более ранних разделов «Курса» о языке как хранящейся в мозгу системе и об означающем как «акустическом образе». И еще одно существенное противоречие: то знак имеет собственные свойства, то в нем нет ничего, кроме отношения к другим знакам.

    Другое важнейшее для Ф. де Соссюра понятие, наряду со значимостью, — понятие формы, противопоставленной субстанции. И мыслительная, и звуковая субстанции сами по себе аморфны и неопределенны, но язык служит посредствующим звеном между мыслью и звуком, накладывая на них некоторую сетку отношений, то есть форму. Согласно Ф. де Соссюру, «язык — это форма, а не субстанция». В этом месте «Курса» совершенно очевидно влияние В. фон Гумбольдта, проявляющееся и в терминологии. Расходясь с В. фон Гумбольдтом по проблеме energeia — ergon, Ф. де Соссюр сошелся с ним в данном пункте.

    Ф. де Соссюр не отрицал важности проблемы языковых единиц, в частности, слова; он замечал: «Слово, несмотря на все трудности, связанные с определением этого понятия, есть единица, неотступно представляющаяся нашему уму как нечто центральное в механизме языка». Безусловно, здесь признается психолингвистическая важность слова. Это замечание также не согласуется с идеей о том, что в языке нет ничего, кроме различий. Однако в первую очередь для Ф. де Соссюра важна система различий, система значимостей, то есть языковая структура (самого термина «структура» в «Курсе» нет, но лингвистика, следовавшая его идеям, очень скоро стала называться структурной). Единицы при таком подходе — лишь нечто производное: «В языке, как и во всякой семиологической системе, то, что отличает один знак от других, и есть все то, что его составляет. Различие создает отличительное свойство, оно же создает значимость и единицу». Общее признание значимостного подхода в структурной лингвистике не означало единства точек зрения. Как и в случае с синхронией и диахронией, можно было приходить к разным точкам зрения, отталкиваясь от разных высказываний Ф. де Соссюра, приходить к разным выводам, либо считая язык системой чистых отношений (глоссематика), либо признавая за единицами собственные свойства (пражцы, Московская школа).

    Среди отношений между членами языковой системы выделяются два основных типа. Во-первых, это отношения, основанные на линейном характере языка, отношения элементов, которые «выстраиваются один за другим в потоке речи». Такие отношения Ф. де Соссюр назвал синтагматическими. Другой тип отношений связан с тем, что языковые единицы ассоциируются с другими единицами в памяти (например, связываются между собой однокоренные слова, слова со сходством значения и т. д.). Такие отношения Ф. де Соссюр назвал ассоциативными. Позднее, в связи с полным отказом от психологизма в структурной лингвистике, вместо ассоциативных отношений стали говорить о парадигматических, при этом такие отношения обычно понимали более узко, чем ассоциативные отношения у Ф. де Соссюра: лишь как отношения, имеющие некоторое формальное выражение. Отметим, что выдвигая в общей теории принцип «от отношений к единицам», Ф. де Соссюр при любой конкретизации своей теории, в том числе при выделении типов отношений, возвращался к более привычному пути «от единиц к отношениям». Остается неясным, как можно было бы определить два типа отношений при последовательном проведении принципа «в языке нет ничего, кроме различий». Но само выделение двух типов отношений выявляло два основных класса явлений, которые описывались в традиционных грамматиках начиная с александрийцев. В связи с этим, не отрицая традиционного разделения грамматики на морфологию и синтаксис, Ф. де Соссюр предлагает другое членение: на теорию синтагм и теорию ассоциаций; в пределах морфологии, синтаксиса и лексикологии содержится проблематика, относящаяся как к первой, так и ко второй теории.

    Наименее интересны в «Курсе общей лингвистики» разделы, посвященные диахронической лингвистике, а также фонологии. Здесь Ф. де Соссюр был менее оригинален. В общетеоретической части говорится о том, что «фонемы — это прежде всего оппозитивные, относительные и отрицательные сущности», однако фонологический раздел книги гораздо более традиционен, основное внимание здесь уделено тем признакам, которые Ф. де Соссюр однозначно относил к речевым (вплоть до строения гортани). Хотя в диахронической части «Курса» говорится и о лингвистической географии, и о лингвистической палеонтологии, и о других сюжетах, традиционно включавшихся в подобные издания, но вопреки этому диахроническая часть (и книга вообще) завершается уже упоминавшейся знаменитой фразой: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя».

    Концепция Ф. де Соссюра содержала в себе немало противоречий. Некоторые из них определялись историей подготовки к печати «Курса», составленного из разнородных и читавшихся в разное время лекций. Но многое было связано и с тем, что швейцарский ученый не успел проработать свою концепцию до конца (из-за чего его лекции и не предназначались к печати). Но и публикация «Курса» в том виде, в котором он стал известен мировой науке, значила очень много. Ряд идей там оказывался совершенно новым: достаточно назвать попытку рассмотрения языка как системы отношений или принципы семиологии (уже, правда, разрабатывавшиеся Ч, Пирсом, концепция которого, однако, вовремя не получила известности). Многие вопросы были впервые четко поставлены в «Курсе». Многие проблемы, над которыми бились поколения языковедов, были Ф. де Соссюром либо более или менее убедительно разрешены, как проблема социального и индивидуального в языке, либо просто «закрыты» (по крайней мере, для нескольких поколений лингвистов), как проблемы естественной связи звучания и значения, причин изменений в языке.

    Но, пожалуй, главным результатом появления «Курса общей лингвистики» стало выделение круга первоочередных задач науки о языке. Разграничения языка и речи, синхронии и диахронии дали возможность выделить сравнительно узкую дисциплину с определенными границами — внутреннюю синхронную лингвистику. Ее проблематика ограничивалась одним из трех кардинальных вопросов языкознания, а именно вопросом «Как устроен язык?». Проблемами «Как развивается язык?» и «Как функционирует язык?», конечно, занимались тоже, но они отошли на второй план. Ограничение тематики давало возможность в этих узких рамках поднять теорию и методологию лингвистики на более высокий уровень.

    Конечно, в резком изменении характера науки о языке (как сейчас принято говорить, в смене научной парадигмы) сыграл роль не только Ф. де Соссюр. Как обычно бывает в таких случаях, подобные идеи «носились в воздухе» и проявлялись одновременно у разных ученых. Выше уже говорилось об этом в связи с Ф. Ф. Фортунатовым и особенно с И. А. Бодуэном де Куртенэ. Однако именно в «Курсе общей лингвистики» Ф. де Соссюра (а точнее, Ф. де Соссюра, Ш. Балли и А. Сеше) новые подходы были сформулированы наиболее четко, и влияние именно этой книги оказалось наиболее значительным.

    Литература

    Холодович А. А. О «Курсе общей лингвистики» Ф. де Соссюра. // Ф. де Соссюр. Труды по языкознанию. М., 1977, с. 9—29.

    Зализняк А. А. О «Мемуаре» Ф. де Соссюра // Там же, с. 289–301.

    Холодович А. А. Фердинанд де Соссюр. Жизнь и труды // Там же, с. 600–671.

    Слюсарева Н. А. Теория Ф. де Соссюра в свете современной лингвистики. М., 1975.

    Антуан Мейе и Жозеф Вандриес

    К началу XX в. Германия начинает терять позиции центра мировой науки о языке, а страны, ранее находившиеся на периферии ее развития, начинают выдвигать крупных ученых. В это время одной из ведущих лингвистических стран становится Франция, где долгое время определяющее значение для развития лингвистики имела деятельность А. Мейе и Ж. Вандриеса. Эти ученые прямо принадлежали к школе Ф. де Соссюра: А. Мейе непосредственно учился у него и посвятил учителю свою самую известную книгу, а Ж. Вандриес был учеником А. Мейе. Тем не менее они, восприняв ряд соссюровских идей, оставались учеными более традиционного склада, компаративистами по преимуществу.

    Антуан Мейе (1866–1936) был признанным главой французской лингвистики первой трети XX века, долгое время он оставался непременным секретарем, то есть фактическим руководителем Парижского лингвистического общества. Библиография его трудов включает 24 книги и 540 статей. В большинстве они посвящены разным аспектам индоевропеистики. А. Мейе был компаративистом широкого профиля, автором исследований почти по всем группам индоевропейских языков. Совместно со своим учеником М. Коэном он был главным редактором фундаментального коллективного издания «Языки мира», содержащего очерки большого количества известных науке того времени языков; в предисловии к изданию А. Мейе изложил принципы классификации языков. В книге «Языки современной Европы» он затрагивал проблемы социолингвистики. Есть у него и публикации общетеоретического и методологического характера. Еще при жизни А. Мейе стал как бы эталоном видного и авторитетного в мировой науке языковеда, а для ниспровергателей традиций вроде Н. Я. Марра — образцовым представителем «старой» науки. Показательно и то, что на русском языке изданы четыре книги А. Мейе, вероятно, больше, чем какого-либо другого западного лингвиста, а самый знаменитый его труд, «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков», выдержал с 1911 по 1938 г. три русских издания (во Франции при жизни автора книга выходила семь раз).

    А. Мейе не был чужд научного новаторства, но в целом его деятельность во многом была завершением и подведением итогов лингвистики XIX в., в основе которой лежал сравнительно-исторический метод. Деятельность Ф. Боппа, Р. Раска, Я. Гримма, А. Шлейхера, младограмматиков и других ученых, создававших и совершенствовавших этот метод, была в основном завершена и обобщена А. Мейе. Его «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков», впервые изданное в 1903 г. и перерабатывавшееся при переизданиях, в четкой и доступной форме излагало результаты, полученные индоевропеистикой XIX в. Даже сейчас, когда в его фактической стороне кое-что устарело, она не потеряла значения, оставаясь хорошим введением в индоевропеистическую проблематику. В книге также подробно обсуждаются проблемы метода компаративного исследования.

    В целом А. Мейе сохранял как общую направленность компаративных исследований, выработанную его предшественниками, так и совокупность рабочих приемов компаративистики, накопленную за столетие. В большинстве случаев А. Мейе следует за младограмматиками как в общем понимании истории языков, так и в конкретных вопросах. Однако ряд младограмматических идей он довел до большей последовательности, а по некоторым вопросам отошел от младограмматической точки зрения.

    Он в полной мере сохранял общее для всей компаративистики XIX в. понимание языкового родства и сформулированное А. Шлейхером понятие индоевропейского праязыка (индоевропейского языка, как его называет А. Мейе): «Чтобы установить принадлежность данного языка к числу индоевропейских, необходимо и достаточно, во-первых, обнаружить в нем некоторое количество особенностей, свойственных индоевропейскому, таких особенностей, которые были бы необъяснимы, если бы данный язык не был формой индоевропейского языка, и, во-вторых, объяснить, каким образом в основном, если не в деталях, строй рассматриваемого языка соотносится с тем строем, который был у индоевропейского языка». То есть здесь индоевропейский язык понимается как реально существовавший язык. Однако несколькими страницами ниже автор завершает первую, общетеоретическую главу книги фразой, где «индоевропейским языком» называется нечто принципиально иное: «Здесь мы будем рассматривать только одно: соответствия между различными индоевропейскими языками, отражающие древние общие формы; совокупность этих соответствий составляет то, что называется индоевропейским языком». То есть индоевропейский язык — не реальный язык, а конструкт, создаваемый компаративистами, неизбежно отличающийся от когда-то существовавшего языка.

    От прямолинейных представлений А. Шлейхера, искренне считавшего праязык «нам совершенно известным» и написавшего на нем басню, отошли уже младограмматики. Но они еще не решались прямо сформулировать противоположную точку зрения. Это сделал лишь А. Мейе. Реальный праязык существовал, и в то же время мы ничего о нем сказать не можем, а работают компаративисты лишь с системами соответствий. Тем самым представление о действительном праязыке оказывается и не очень нужным, сохраняемым как бы по традиции. Здесь, безусловно, позитивизм науки конца XIX — начала XX вв. был доведен до крайности.

    Сходным образом видоизменяется у А. Мейе и понятие языкового закона. Если у младограмматиков, особенно в их раннем «Манифесте», оно имело принципиальное значение и сохраняло связь с понятием закона в естественных науках, то у А. Мейе оно вступает в полное согласие с принципами позитивизма: «Что обычно называется фонетическим законом, это, следовательно, только формула регулярного соответствия либо между двумя последовательными формами, либо между двумя диалектами одного и того же языка» (впрочем, к подобному пониманию закона под конец пришли и младограмматики). Опять-таки предлагалась формулировка, в большей степени учитывавшая реальную сложность объекта, но и знаменующая отказ от каких-либо широких и всеобъемлющих построений. Само понятие закона, как и понятие реального праязыка, как бы оказывалось сохраняемым лишь по традиции. А. Мейе, как и все его предшественники, безусловно считал, что деятельность компаративиста связана с реконструкцией того, что происходило на самом деле (представление о науке, в частности, о лингвистике как о чистой игре появилось лишь в X в.), но вопрос о связи с реальностью все более отходил на задний план, сменяясь вопросами, связанными со строгостью и тщательностью процедур.

    А. Мейе во многом учел критику младограмматизма со стороны «диссидентов индоевропеизма». Реально существовавший праязык понимался им не как нечто цельное, а как совокупность существовавших с самого начала диалектов, поэтому реконструкции его могут оказаться и не составляющими единой системы: где-то реконструируются черты одного диалекта, где-то — другого. «Возмущающие факторы», ограничивающие действие звуковых законов, у него не сводятся к одной только аналогии, как это в основном получалось у младограмматиков. Он учитывал и наличие «слов, имеющих особое произношение», вроде детских слов, формул вежливости, которые «отчасти не подчиняются действию фонетических соответствий». Еще важнее наличие заимствований из близкородственных языков и диалектов, которые трудно отличить от исконных слов, но которые нарушают регулярность соответствий. Наконец, большое значение А. Мейе придавал проблеме субстрата и выделял особо среди типов изменений языка ситуацию, «когда население меняет язык», что также усложняло выработанную младограмматиками схему.

    Но в наибольшей степени А. Мейе расходился с младограмматиками во вопросу о соотношении индивидуального и социального в языке, здесь его точка зрения близка к точке зрения Ф. де Соссюра (отметим, что данная книга А. Мейе появилась раньше «Курса общей лингвистики» Ф. де Соссюра, однако обе книги могли отражать общие беседы и обсуждения проблем двумя их авторами, к тому же у них был общий источник идей — популярная в те годы во Франции социологическая теория Э. Дюркгейма). Если для младограмматиков единственной реальностью была индивидуальная психика, а язык как общественное достояние — абстракция, конструируемая лингвистами, то А. Мейе, как и Ф. де Соссюр, подчеркивал социальный характер языка. По взглядам А. Мейе, языковая система «составляет принадлежность каждого человека и не встречается в совершенно тождественном виде у прочих людей, но она имеет свою ценность лишь в той мере, в какой другие члены той социальной группы, к которой принадлежит данное лицо, располагают примерно схожими системами; в противном случае это лицо не было бы понято и не могло бы понять другого… Язык, будучи, с одной стороны, принадлежностью отдельных лиц, с другой стороны — навязывается им; благодаря этому он является реальностью не только физиологической и психической, но и прежде всего социальной. Язык существует лишь постольку, поскольку есть общество, и человеческие общества не могли бы существовать без языка».

    Младограмматики (Г. Пауль) не могли последовательно удержаться на чисто индивидуалистической точке зрения там, где речь шла о языковых изменениях, и поэтому прибегали к особому понятию узуса, который в отличие от языка коллективен. Точка зрения А. Мейе давала возможность более простым и непротиворечивым образом объяснить процесс изменений в языке. Фактически в неявном виде здесь А. Мейе подходит к противопоставлению языка и речи; недаром, когда Ф. де Соссюр его сформулировал, А. Мейе вполне его принял.

    Говоря о процессе изменений в языке, автор «Введения в сравнительное изучение индоевропейских языков» вполне в соответствии со взглядами младограмматиков подчеркивал эволюционность, непрерывность развития языка, соответствующий раздел так и называется «Лингвистическая непрерывность». Однако подчеркивается, что так происходит лишь при нормальном, спонтанном развитии языка, когда сохраняется «естественная преемственность поколений». Однако непрерывность нарушается в особых ситуациях, которые уже упоминались выше, когда население меняет язык, перенимая «язык победителей, иноземных колонистов или язык более цивилизованных людей, пользующийся особым престижем». Такая смена не только нарушает регулярность звуковых изменений, но и представляет собой случай дискретных изменений в языке.

    В ряде случаев концепция А. Мейе обнаруживает близость к концепции Ф. де Соссюра. Близко у них соотношение между неизменностью и изменчивостью в языке, фактически говорит А. Мейе и о произвольности знака. Однако одно принципиальное положение соссюровской концепции А. Мейе никогда не принимал: он не мог согласиться с разделением синхронии и диахронии и тем более с жестким разграничением синхронной и диахронной лингвистики. Понимание языкознания как исторической науки у него сохранялось, хотя он иногда, как в упомянутой книге о языках Европы, писал и о современных языках. Отметим и значительный интерес А. Мейе к социальным условиям функционирования языка, а в связи с этим и к тому, что Ф. де Соссюр называл «внешней лингвистикой». Идея сосредоточения усилий лингвистов на внутренней синхронной лингвистике, объективно следовавшая из Концепции Ф. де Соссюра, не могла быть близкой А. Мейе.

    Ученик А. Мейе Жозеф Вандриес (1875–1960), близкий к нему по взглядам, стал как бы его преемником в качестве признанного лидера французского языкознания. По главной специальности он также был индоевропеистом, однако более всего он известен как автор книги «Язык», впервые опубликованной в 1921 г. По жанру книга близка к учебнику введения в языкознание, она популярна и доходчива, но в то же время на хорошем научном уровне разъясняет читателю основные положения науки о языке. В 1937 г. появился ее русский перевод по инициативе и под редакцией Р. О. Шор с содержательными комментариями П. С. Кузнецова. Как и упомянутая выше книга А. Мейе, книга Ж. Вандриеса, написанная уже довольно давно, не потеряла своего значения.

    Книга «Язык» содержит очерк сравнительно-исторического языкознания, описывает основные принципы фонетики, грамматики и семантики, однако наибольший интерес представляют разделы книги, посвященные социальному функционированию языка и социальным причинам лингвистических изменений. Здесь Ж. Вандриес выступает как один из предшественников тогда еще не выделившейся в особую дисциплину социолингвистики. Книга писалась уже после появления «Курса» Ф. де Соссюра и содержит в себе ряд соссюровских формулировок вроде того, что язык — система знаков. Однако, как и у А. Мейе, у Ж. Вандриеса нет ни строгого разграничения синхронии и диахронии, ни жесткого противопоставления внутренней и внешней лингвистики. Как раз в области внешней лингвистики автор наиболее оригинален. В то же время Ж. Вандриес уже не понимает лингвистику как чисто историческую науку и синхронные проблемы занимают в ней немалое место.

    Как и А. Мейе, Ж. Вандриес понимал язык как общественное явление: «В любой общественной группе вне зависимости от ее свойств и величины язык играет важнейшую роль. Он — самая крепкая связь, соединяющая членов группы, и в то же время он — символ и защита группового единства». В связи с этим Ж. Вандриес оценивает и столь немодную в его время проблему происхождения языка: «Язык образовался в обществе. Он возник в тот день, когда люди испытали потребность общения между собой. Язык возникает от соприкосновения нескольких существ, владеющих органами чувств и пользующихся для своего общения средствами, которые им дает природа». Тем самым ученый продолжал концепцию происхождения языка от «общественного договора», идущую от Ж. Ж. Руссо (он сам это признавал). Однако, разумеется, Ж. Вандриес не пытался предлагать какие-то конкретные схемы происхождения и доисторического развития языков. Ж. Вандриес был одним из последних ученых (не считая, конечно, пытавшегося повернуть языкознание вспять Н. Я. Марра), еще уделявших внимание проблеме происхождения языка, затем она полностью выпала из поля зрения лингвистов и лишь в самые последние годы стал наблюдаться некоторый интерес к ней.

    В связи с интересом к социальному функционированию языка Ж. Вандриес рассматривал и еще две немодные для того времени проблемы: языковой нормы и прогресса в языке. Впрочем, следует учитывать, что для Франции, где традиции времен «Грамматики Пор-Рояля» сохранялись больше, чем в других странах, такого рода интерес не был неожиданным.

    Проблема нормы, имевшая первостепенную важность для лингвистических традиций и сохранявшая значение для А. Арно и К. Лансло, ушла на периферию науки о языке с формированием сравнительно-исторического метода. В XIX в. научная лингвистика по самому своему предмету была жестко отграничена от нормативной, а формирование структурной парадигмы не привело к какому-нибудь появлению интереса к нормативным проблемам (исключение, как будет дальше показано, составляла советская лингвистика, где такой интерес стимулировался практической работой по языковому строительству, и во многом Пражский кружок). Более того, если на ранних стадиях компаративизма еще сохранялось противопоставление более престижных языков культуры и письменности и более «примитивных» языков, то младограмматики окончательно покончили с таким делением, а сосредоточение послесоссюровской науки на внутренней лингвистике привело к идее о принципиальном равенстве всех языковых систем: литературных, диалектных, просторечных индивидуальных и т. д. Тем самым позиция лингвиста резко разошлась с позицией носителя языка (как писал один современный западный социолингвист, «языки равны только перед Богом и лингвистом»).

    Ж. Вандриес в связи с социальным, групповым характером языков обращается к вопросу о норме. Он писал: «У каждого члена группы есть ощущение, что он говорит на определенном языке, который не является языком какой-либо из соседних групп. Таким образом, язык приобретает реальное существование в ощущении, общем у всех говорящих на нем. Это определение, на первый взгляд совершенно субъективное, опирается на тот факт, что к ощущению общности языка присоединяется у говорящих стремление к известному языковому идеалу, который каждый из говорящих старается осуществить в своей речи. Между членами одной и той же группы как бы существует установившееся молчаливое соглашение поддерживать язык таким, как это предписывается нормой». Важно и такое указание Ж. Вандриеса: «Каждый член данной языковой общины… всегда инстинктивно и бессознательно сопротивляется произволу в употреблении языка. Всякое нарушение обычного употребления языка со стороны отдельного говорящего сейчас же исправляется; смех наказывает виновника и отнимает у него желание повторить ошибку». Понятие нормы понимается Ж. Вандриесом шире, чем это принято в традиции: он подчеркивает, что норма существует не только в стандартных языках, но в любом диалекте и говоре. Более того, при отсутствии фиксации на бумаге она тем строже: если литературные языки допускают вариативность, то «говорящие на говорах почти никогда не колеблются».

    В то же время любая норма не абсолютна, а относительна. Ж. Вандриес приходил к такому выводу: «Правильный язык — идеал, к которому стремятся, но которого не достигают; это — сила в действии, определяемая целью, к которой она движется; это — действительность в возможности, не завершающаяся актом; это — становление, которое никогда не завершается».

    С проблемой нормы тесно связана и проблема прогресса в языке, также к началу XX в. исключенная из активного рассмотрения в языкознании. Отказ от стадиальных концепций, ни одну из которых не удалось доказать, в сочетании с позитивистским взглядом на мир привел ученых к этому времени к представлению о том, что вообще невозможно установить какие-либо общие закономерности в развитии строя языков. А. Мейе, как и И. А. Бодуэн де Куртенэ, не признавал каких-либо классификаций языков, кроме генетической. С ростом знаний о так называемых «примитивных» языках, в частности индейских, стало окончательно ясно, что они ни по фонетике, ни по грамматике, ни даже по лексике принципиально не отличаются от языков «передовых» народов. Все это привело к представлениям о том, что вопрос о прогрессе или регрессе в языке, о степени развития того или иного языка вообще выходит за рамки науки. Здесь, как и по вопросу о норме, позиция лингвистов стала явно расходиться со «здравым смыслом» носителей языка.

    Ж. Вандриес, обсуждая данный вопрос, занимает по нему чуждую крайностей и в целом разумную позицию. С одной стороны, он решительно отверг всякую стадиальность и всякие попытки связать прогресс или регресс в языке с языковым строем. Также он выступает против смешения языковых и внеязыковых критериев: «Эстетическая и утилитарная ценность языка не должны приниматься во внимание при оценке прогресса языка». Подвергает он сомнению и попытки вводить оценки на основании степени трудности того или иного языка для произношения и прочих квазиточных критериев, указывая на то, что такие критерии на деле достаточно субъективны. В целом не согласен Ж. Вандриес и с делением языков на «развитые» и «примитивные», хотя некоторые различия подобного рода он все же признает: «В этих языках (языках дикарей — В. А.) представлено лингвистическое состояние, на котором не отразилось почти совсем или в очень небольшой степени то, что мы называем культурой. Они изобилуют конкретными и частными категориями и этим отличаются от языков культурных народов, в которых все меньше частных категорий и все больше категорий общих и абстрактных». Последующие более объективные исследования семантики «языков дикарей» не подтвердили такого рода точку зрения.

    Но с другой стороны, Ж. Вандриес против того, чтобы полностью отказаться от идеи прогресса в языке вообще. Он пишет: «Об абсолютном прогрессе, очевидно, не может быть речи… Некоторый относительный прогресс в истории языков все же можно отметить. Различные языки в различной степени приспособлены к различным состояниям культуры. Прогресс языка сводится к тому, что данный язык по возможности лучше приспособляется к потребности говорящих на нем». Говорить что-либо более конкретное по этому поводу ученый не берется.

    Отметим еще одно место в книге Ж. Вандриеса, где некоторые идеи, идущие от А. Шлейхера, включаются в контекст антиномий соссюровского типа. В качестве «закона всякого развития языка» выделяется борьба двух противоположных тенденций к дифференциации и унификации языков. Дифференциация языков понимается вполне традиционно в соответствии с концепцией родословного древа. Однако Ж. Вандриес указывает на естественный предел такой дифференциации: «Уменьшая все сильнее объем групп, общению которых язык служит, эта дифференциация лишила бы язык права на существование; язык должен был бы уничтожиться, став непригодным для общения между людьми. Поэтому против стремления к дифференциации беспрерывно действует тенденция к унификации, восстанавливающая нарушенные отношения». Эту тенденцию не надо понимать в смысле образования смешанных языков в духе И. А. Бодуэна де Куртенэ или тем более Н. Я. Марра. Речь идет о вытеснении многих получающихся систем (говоров, диалектов, целых языков) теми или иными более престижными системами. Данная формулировка показывает, что Ж. Вандриес в большей степени, чем его учитель А. Мейе, имел склонность к формулированию общих законов языкового развития.

    Книга Ж. Вандриеса «Язык» затрагивала широкий круг проблем. Ее автор стремился рассмотреть в ней все три главных вопроса языкознания: «Как устроен язык?», «Как функционирует язык?» и «Как развивается язык?». Но появилась книга уже тогда, когда после издания «Курса» Ф. де Соссюра лингвистика временно сосредотачивалась на рассмотрении только первой из данных проблем. Многое из проблематики книги надолго ушло на периферию науки о языке, что, конечно, не означает того, что сами проблемы от этого перестали существовать.

    Литература

    Сергиевский М. В. Антуан Мейе и его «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков» // Мейе А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков. М., 1938.

    Кузнецов П. С. Комментарии // Вандриес Ж. Язык. М., 1937.

    Развитие концепции Ф. де Соссюра В. Брёндаль., А. Гардинер., К. Бюлер

    После Первой мировой войны европейская и американская лингвистика развивается прежде всего в рамках структурализма и под знаком обсуждения проблем, затронутых в «Курсе общей лингвистики» Ф. де Соссюра. В разных странах складывается несколько школ, в той или иной мере развивавших новую лингвистическую парадигму. Помимо этого работали ученые, не создавшие школы, но также выступавшие как продолжатели того направления, которое впервые проявилось в книге Ф. де Соссюра. Именно о них и пойдет речь в этой главе.

    Наше рассмотрение уместно начать, несколько нарушив хронологические рамки, со статьи датского ученого Вигго Брёндаля (1887–1942) «Структуральная лингвистика», появившейся в 1939 г. Ее автор, специалист по общему и романскому языкознанию, опубликовал несколько книг, в частности, изданную посмертно монографию по общей теории предлогов, но более всего он известен как автор рассматриваемой здесь статьи, по-русски изданной в составе хрестоматии В. А. Звегинцева. К 1939 г. структурализм уже занял прочные позиции в мировой науке о языке и стали достаточно ясны его основные черты, противостоящие языкознанию предшествующей эпохи, в первую очередь младограмматическому. Статья В. Брёндаля интересна четким и ясным суммированием основных черт, разграничивающих два направления в науке о языке, а также попыткой связать изменения в методологии лингвистики с изменениями в общенаучных представлениях и подходах, наметившихся в то же время..

    Если несколько по-иному сгруппировать положения статьи В. Брёндаля, то можно выделить по крайней мере пять основных параметров, по которым он противопоставляет два указанных направления.

    Во-первых, наука XIX в. «прежде всего исторична. Она изучает преимущественно происхождение и жизнь слов и языков, и ее внимание сосредоточено главным образом на этимологии и генеалогии». В лингвистике же XX в. «понятия синхронии языка… и структуры обнаружили свою необычайную важность». При этом В. Брёндаль обращает внимание на определенную противоречивость соссюровского понятия синхронии, которое может пониматься двояко. Он склонен считать, что «время… проявляется и внутри синхронии, где нужно различать статический и динамический момент». Однако возможно и другое понимание синхронии, для которого В. Брёндаль предлагает иные термины: «Может возникнуть и другой вопрос: нельзя ли предложить наряду с синхронией и диахронией панхронию или ахронию, т. е. факторы общечеловеческие, стойко действующие на протяжении истории и дающие о себе знать в строе любого языка».

    Во-вторых, наука XIX в. (фактически, о чем В. Брёндаль не упоминает, лишь второй его половины) была «чисто позитивистской. Она интересуется почти исключительно явлениями, доступными непосредственному наблюдению, и, в частности, звуками речи… Всюду исходят из конкретного и чаще всего этим ограничиваются». Господствовал интерес «к мельчайшим фактам, к точному и скрупулезному наблюдению». В XX в. появилась «новая точка зрения, известная уже под названием структурализма, — название, которое подчеркивает понятие целостности». «Она удачно избегает трудностей, свойственных узкому позитивизму», центральное место в ней занимает понятие структуры. В. Брёндаль указывает, что не только в лингвистике, но «почти везде приходят к убеждению, что реальное должно обладать в своем целом тесной связью, особенной структурой»; приводятся примеры из физики, биологии, психологии.

    В-третьих, наука XIX в. стала «наукой законополагающей». Центральное место в ней занимает понятие закона. «Этим законам приписывается абсолютный характер: с одной стороны, полагают, что они не имеют исключений… а с другой — в них видят истинные законы лингвистической природы, непосредственное отображение действительности». В лингвистике XX в. стараются не приписывать такую значимость отдельным изолированным законам: «Изолированный закон имеет только относительную и предварительную ценность. Закон, даже общий, не что иное как средство для понимания, для объяснения изучаемого предмета; законы, которые нужно рассматривать только как наши формулировки, часто несовершенные, всегда вторичны по отношению к необходимым связям, к внутренней когерентности объективной действительности». Иными словами, речь идет не столько о законах, сколько о моделях, которые как-то отражают действительность, но не столь непосредственно, как это предполагали в отношении законов А. Шлейхер и младограмматики.

    В-четвертых, позитивистская лингвистика считала, что «единственно ценным методом является метод индукции, т. е. переход от частного к общему, и что за этими голыми фактами и непосредственными явлениями ничего не скрывается». Однако представление о том, что индуктивные обобщения основаны целиком на наблюдаемых фактах, иллюзорно: «Опыт и экспериментирование покоятся на гипотезах, на начатках анализа, абстракции и обобщения; следовательно, индукция есть не что иное, как замаскированная Дедукция». Лингвистика XX в. это открыто признала и основывается на дедукции.

    В-пятых, во многом под влиянием общенаучной парадигмы своего времени лингвистика XIX в. считала, что «всякий язык постоянно изменяется, эволюционирует», а изменения в языке рассматривались как непрерывные. Но «нужно, наконец, признать очевидную прерывность всякого существенного изменения». Лингвистика XX в. учитывает «прерывистые изменения» и «резкие скачки из одного состояния в другое». Такие изменения в представлениях В. Брёндаль также связывает с общенаучным контекстом, указывая на понятие кванта в современной физике, понятие мутации в современной генетике.

    Сопоставляя две научные парадигмы в языкознании, датский ученый отдает безусловное преимущество новой, позволяющей более правильно и адекватно понимать природу языка.

    Другим ученым, рассматривавшим новую, структуралистскую проблематику, был английский языковед Алан Гардинер (1879–1963). По основной специальности египтолог, он также является автором двух общетеоретических книг «Теория речи и языка» и «Теория имен собственных». В первой из них, а также в статьях он рассматривал одну из важнейших проблем, поставленных Ф. де Соссюром, связанную с разграничением языка и речи.

    А. Гардинер уточняет и делает более последовательной точку зрения Ф. де Соссюра. Он не склонен был рассматривать язык как систему чистых отношений. Также не считал он основополагающим для разграничения языка и речи противопоставление коллективного и индивидуального, поскольку язык может быть тем и другим: «Существует английский язык Шекспира, Оксфорда, Америки и английский без всяких уточнений». Ближе А. Гардинеру также содержащееся у Ф. де Соссюра понимание языка как объективной реальности, хранящейся в мозгу людей. А. Гардинер считает языком «собрание лингвистических привычек»; это «основной капитал лингвистического материала, которым владеет каждый, когда осуществляет деятельность „речи“.»

    В то же время противопоставленная языку речь «в своем конкретном смысле означает то, что филологи называют „текстом“». «Речь… есть кратковременная, исторически неповторимая деятельность, использующая слова». Язык, согласно А. Гардинеру, содержится в речи и может быть вычленен из нее; однако после такого вычленения остается некоторый остаток, который является чисто речевым.

    Эта концепция поясняется на примере предложения. А. Гардинер считал предложения сами по себе относящимися к речи. К языку же относятся, во-первых, слова, из которых строятся предложения, во-вторых, «общие схемы, лингвистические модели». Впрочем, А. Гардинер признает и принадлежность языку таких комбинаций слов, «которые язык так тесно сплотил вместе, что невозможны никакие варианты их», — то есть фразеологизмов. Но, как уже говорилось выше, в связи с психологическими основами лингвистических традиций, как раз слова, устойчивые сочетания слов и модели предложений и хранятся в мозгу человека, тогда как конкретные предложения каждый раз создаются заново. Тем самым концепция А. Гардинера глубинно психологична даже в большей степени, чем об этом прямо пишет автор.

    Идеи А. Гардинера оказали определенное влияние на ряд лингвистов, в том числе на К. Бюлера, В. Брёндаля, а также на советского языковеда А. И, Смирницкого, см. его брошюру «Объективность существования языка», М., 1954. В целом однако вопрос о том, насколько реально существование языка в соссюровском смысле, оказался с 30-х гг. на периферии интересов структурализма: для многих ученых важнее было выявить внутренние свойства языковой системы и выработать собственно лингвистические методы в отвлечении от какого-либо психологизма.

    Еще одним видным ученым, стоявшим вне основных школ структурализма, был немецкий психолог и лингвист Карл Бюлер (1879–1963). Помимо Германии, где он начинал свою деятельность, К. Бюлер с 1921 г. работал в Вене; именно там он написал труд, о котором дальше будут идти речь. После фашистской оккупации Австрии К. Бюлер эмигрировал в США, где жил до конца жизни; там он не создал ничего значительного. По основной специальности К. Бюлер был психологом, и соответствующим вопросам посвящено большинство его публикаций. Но в 30-е гг. логика научного исследования привела его к трудам в области языкознания; с 1932 по 1938 г. он публикует ряд содержательных лингвистических работ, из которых самой крупной и известной является книга «Теория языка», изданная в 1934 г. В 1993 г. книга впервые появилась в русском переводе (ранее по-русски издавались и некоторые из психологических трудов ученого).

    В книге К. Бюлер пытался рассмотреть очень широкий круг вопросов. Трудно однако говорить о какой-либо последовательной лингвистической теории, им созданной, скорее это совокупность размышлений ученого по многим проблемам, часто в виде спора с предшественниками; такие размышления не всегда складываются в целостную картину. Наряду с общими принципами науки о языке, которым посвящена первая глава книги, он рассматривает и ряд более конкретных проблем, в частности, вопросы указательных слов и дейксиса, артиклей, метафоры и т. д.

    Что касается принципов науки о языке, то также нельзя говорить о построении теории, охватывающей всю общелингвистическую проблематику. К. Бюлер высказал лишь некоторые, но важные компоненты такой теории, представляющие несомненный интерес. Отвлекаясь от конкретных особенностей языков, ученый стремился «выявить исследовательские установки языковеда-практика, способствующие его успешной работе, и точно — насколько это возможно — фиксировать их в теоретических терминах». Испытав несомненное влияние Ф. де Соссюра, К. Бюлер стремился уточнить и сделать более последовательными его идеи.

    В основу своих построений К. Бюлер положил аксиоматический метод. В его время значительное влияние имела теория аксиоматического построения математики, разработанная Д. Гильбертом; по ее образцу предпринимались попытки аналогичной разработки основ и других наук. Такая теория предполагает, что выделяется ограниченное количество исходных аксиом, а все остальное может затем выводиться из них по определенным правилам. Сам по себе аксиоматический метод существовал в математике издавна, но попытки построения на его основе всех оснований математики и тем более его применение к другим наукам составили специфику первой половины XX в. Вслед за Д. Гильбертом К. Бюлер считал, что такая «закладка фундамента», продвигающаяся вглубь по мере развития соответствующих исследований, возможна и необходима во всех науках, в том числе, разумеется, и в науке о языке.

    К. Бюлер ограничился формулировкой аксиом, которых, по его мнению, четыре, не пытаясь как-то выводить из них те или иные положения языкознания. Из его четырех аксиом две: вторая и четвертая, — в основном повторяют положения, существовавшие до К. Бюлера. Вторая аксиома вслед за Ф. де Соссюром говорит о знаковой природе языка. Четвертая аксиома в соответствии с общепринятыми со времен становления европейской традиции представлениями выделяет две основные единицы языка, не совпадающие по свойствам: слово и предложение, — и соответственно два типа языковых структур. В формулировке двух других аксиом автор книги, оставаясь в круге затронутых Ф. де Соссюром проблем, весьма оригинален.

    Первая аксиома предлагает «модель языка как органона» (органон — философский термин со значением «собрание правил или принципов научного исследования»). Сам термин и формулировка аксиомы, как указывает сам К. Бюлер, восходят к Платону, говорившему, что «язык есть organum, служащий для того, чтобы один человек мог сообщить другому нечто о вещи». К. Бюлер понимает язык как нечто находящееся в центре условного пространства, а с трех сторон от него находятся: 1) предметы и ситуации; 2) отправитель; 3) получатель. В связи с этим имеется три смысловых отношения. Это соответственно репрезентация, экспрессия и апелляция. Сложный языковой знак обладает тремя семантическими функциями: «Это символ в силу своей соотнесенности с предметами и положением дел; это симптом (примета, индекс) в силу своей зависимости от отправителя, внутреннее состояние которого он выражает, и сигнал в силу своего обращения к слушателю, чьим внешним поведением или внутренним состоянием он управляет». К. Бюлер подчеркивает, что репрезентация, экспрессия и апелляция — семантические понятия.

    Разные знаки в разной степени нацелены на разные функции: в научных текстах — преимущественно на репрезентацию, в командах — преимущественно на апелляцию и т. д. Тем не менее обычно в каждом знаке можно выделить, хотя и не в равной степени, все три функции.

    Данное разграничение функций и типов знаков стало, пожалуй, наиболее известным пунктом концепции К. Бюлера; ранее лингвисты в основном обращали внимание лишь на ту функцию, которую он назвал репрезентацией, и говорили в первую очередь о связях между языком и внешним миром. Выделение двух других функций в качестве равноправных повлияло на изучение так называемых модальных элементов языка (так или иначе связанных с функцией экспрессии, по К. Бюлеру), форм обращения к собеседнику и т. д.

    Наконец, третья аксиома связана с кругом вопросов, касающихся выделения языка и речи. Концепцию Ф. де Соссюра, противопоставлявшего язык и речь, К. Бюлер считал недостаточной, предлагая выделять не два понятия, а четыре: речевое действие, языковое произведение, речевой акт и языковую структуру (в хрестоматии В. А. Звегинцева термин «языковое произведение» неточно переведен как «языковые средства», мы исходим из переводов, принятых в издании 1993 г.). Четыре понятия противопоставлены по двум признакам: речевое действие и речевой акт соотнесены с субъектом, языковое произведение и языковая структура отвлечены от него (межличностны); другой параметр связан со степенью формализации: речевое действие и языковое произведение находятся на низшей ступени формализации, речевой акт и языковая структура — на высшей.

    Не все в объяснении этих понятий в книге достаточно ясно. Можно однако сказать, что языковая структура в наибольшей степени соответствует языку в соссюровском смысле. С другой стороны, конкретные, связанные с определенными условиями произнесения явления, то есть то, что прежде всего имеют в виду, говоря о речи, относятся к речевым действиям. Однако те же речевые действия, взятые в отвлечении от условий произнесения и личности говорящего, относятся к языковым произведениям. Например, конкретное предложение, произнесенное тем-то, там-то и тогда-то — речевое действие; это же предложение, например, используемое в различных условиях разными людьми (как языковой пример, изречение и т. д.) — языковое произведение; его же структурная схема — языковая структура. Наименее ясно, что такое речевой акт (понятие, тесно связанное с философской концепцией Э. Гуссерля, старшего современника К. Бюлера). По-видимому, имеется в виду уточнение значения той или иной языковой единицы в результате его соотнесения с действительностью (ср. ниже об актуализации у Ш. Балли); обобщенное значение знака, не зависящее от контекста, относится к языковой структуре, конкретное, актуализованное, контекстное его значение — к речевому акту.

    Книга К. Бюлера, находившаяся на пересечении проблематики нескольких наук: лингвистики, семиотики, психологии, философии, — оказала влияние как на философов и методологов, так и на некоторых лингвистов. Ее концепция отражена в «Основах фонологии» Н. Трубецкого, а Р. Якобсон в 1970 г. писал, что «книга Карла Бюлера… все еще остается, быть может, самым ценным вкладом психологии в лингвистику». Однако в целом ее проблематика долгое время привлекала мало внимания в структурной лингвистике. Играла роль сложность терминологии книги, ее излишне философская манера изложения. Но недостаточная популярность книги была связана и с другим. В 30-е гг. и некоторое время позже продолжал идти процесс сосредоточения лингвистов на «языке, рассматриваемом в самом себе и для себя», а такому ограничению был чужд К. Бюлер, которого волновали широкие проблемы, выходящие за пределы чистой лингвистики. Сейчас книга оказывается в чем-то актуальнее, чем во время ее написания.

    Литература

    Булыгина Т. В., Леонтьев А А Карл Бюлер: жизнь и творчество // Бюлер К. Теория языка. М., 1993.

    Женевская школа

    В первой половине XX в. одним из наиболее влиятельных направлений структурализма была Женевская школа, лидерами которой являлись ближайшие коллеги Ф. де Соссюра по Женевскому университету, издатели и фактические соавторы его книги Шарль Балли и Альбер Сеше. Включив в посмертное издание труда Ф. де Соссюра ряд своих мыслей, они скромно ушли в тень, не претендуя на роль членов авторского коллектива знаменитой книги. Однако и их собственные работы, подписанные их именами, представляли собой значительный вклад в науку. Развивая идеи Ф. де Соссюра, они вовсе не были лишь их интерпретаторами; по многим вопросам они предложили новые, оригинальные концепции.

    Наиболее известным из ученых Женевской школы был Шарль Балли (1865–1947), в 20—30-е гг. он имел популярность, сравнимую с популярностью Ф. де Соссюра. Основная его деятельность связана о Женевским университетом, где он долго работал вместе с Ф. де Соссюром и где к нему после смерти последнего перешло чтение курса общего языкознания. К моменту издания «Курса общей лингвистики» (1916) Ш. Балли уже был известным ученым, автором значительного труда «Французская стилистика» (1909). Позднее, в 1932 г., он выпустил самую известную свою книгу «Общая лингвистика и вопросы французского языка»; незадолго до смерти, в 1944 г., почти восьмидесятилетний ученый переиздал эту книгу, причем новое издание было значительно переработано по сравнению с первым. Оба наиболее важных труда Ш. Балли имеются в русском переводе: «Общая лингвистика и вопросы французского языка» (в переработанном варианте 1944 г.) опубликована в 1955 г., «Французская стилистика» в 1961 г. Теоретическое введение к первой из книг включено в хрестоматию В. А. Звегинцева.

    Книга «Общая лингвистика и вопросы французского языка» стала результатом многолетней работы ее автора по преподаванию французского языка немцам и немецкого языка французам (задача крайне актуальная для многоязычной Швейцарии). Труд Ш. Балли совмещает в себе исследование по общей лингвистике с работой, в которой выявляются специфические особенности французского языка (в том числе на основе его сопоставления с немецким).

    Изложенная в книге теоретическая концепция, безусловно, тесно связана с концепцией Ф. де Соссюра, основные идеи которого Ш. Балли принимает. В то же время он развивает и уточняет ряд положений своего старшего коллеги.

    В теоретическом введении к книге Ш. Балли подчеркивает необходимость системного синхронного подхода к языку: «В системе все взаимосвязано: в отношении языковой системы это правильно в такой же мере, как и в отношении всех других систем. Принцип этот, провозглашенный Ф. Соссюром, сохраняет для нас все свое значение; единственная цель настоящей книги — подтвердить его». Однако неверно представление о языке как о «симметричной и гармонической конструкции». Едва ли не любой язык «раздирается несколькими, отчасти противоречивыми, тенденциями»; эти тенденции Ш. Балли старается выявить в книге на французском и отчасти немецком материале. Кроме того, присутствует «постоянное разногласие между формой знака и его значением, между означающими и означаемыми».

    Причины такой негармоничности языка Ш. Балли объясняет вполне в соответствии с идеями «Курса» Ф. де Соссюра: «Языки непрестанно изменяются, но функционировать они могут только не меняясь. В любой момент своего существования они представляют собой продукт временного равновесия. Следовательно, это равновесие является равнодействующей двух противоположных сил: с одной стороны, традиции, задерживающей изменение, которое несовместимо с нормальным употреблением языка, а с другой — активных тенденций, толкающих этот язык в определенном направлении… Сила традиции сама по себе пропорциональна единству языка». В частности, «французскому языку, строго соблюдающему традиции, приходится поневоле эволюционировать, чтобы отвечать неустанно меняющимся потребностям мышления и жизни; однако он ревниво хранит реликвии почти всех периодов своего развития».

    Однако все сказанное не означает отсутствия системы в языке: «И все же постоянное употребление языка показывает, что наша мысль фактически неустанно ассимилирует, ассоциирует, сравнивает и противопоставляет элементы языкового материала и что, как бы ни были эти элементы различны между собой, они не просто сопоставляются в памяти, а взаимодействуют друг с другом, взаимно притягиваются и отталкиваются и никогда не остаются изолированными; такая непрерывная игра действия и противодействия приводит в конце концов к созданию своего рода единства, всегда временного, всегда обратимого, но реального».

    Более, чем кто-либо из структуралистов, Ш. Балли следовал Ф. де Соссюру в понимании синхронии и диахронии. Он писал, что определение системы «заставляет нас рассматривать язык в каком-нибудь данном состоянии, в какую-нибудь данную эпоху, каковой для нашего говорящего субъекта является наша эпоха. Идея состояния — это абстракция, но абстракция необходимая и естественная, так как говорящие на языке не сознают его революции. Связывать современный французский язык с его различными предшествующими стадиями и пытаться истолковывать каждое языковое явление фактом или фактами, которые привели к тому, что оно представляет собой в настоящее время, — наиболее верный способ исказить перспективу и дать вместо картины нынешнего состояния языка его карикатуру». Сохранял Ш. Балли и идею Ф. де Соссюра о несистемности диахронии, изучаемой, по его выражению, «изолирующим методом»; здесь Ш. Балли разошелся с большинством структуралистов. Его книга представляет собой попытку последовательно синхронного подхода к исследованию французского языка, не исключая и выявления упомянутых выше тенденций. Однако тенденции развития, «толкающие язык в определенном направлении», сами по себе — диахронное явление. Даже если можно до какой-то степени выявлять эти тенденции в рамках чисто синхронного анализа, то все равно их объяснение выводит исследование за пределы «нынешнего состояния». Поэтому подход Ш. Балли все же не может быть вопреки его же формулировкам назван чисто синхронным. Данное противоречие по существу следует из не вполне строгого подхода к синхронии и диахронии у Ф. де Соссюра.

    Сохраняется и ряд других соссюровских противоречий. С одной стороны, Ш. Балли не раз говорит о психической реальности языковой системы, см. приведенную выше цитату о неустанной деятельности мысли в связи с языковым материалом и взаимодействии в памяти элементов языковой системы, а также слова об обнаружении языковых реальностей в «потенциальных ассоциациях, хранимых в памяти». С другой стороны, он принимает и содержащееся у Ф. де Соссюра понимание языка как системы чистых отношений. С одной стороны, Ш. Балли считает единственно разумным метод, заключенный в знаменитой фразе: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя» (как отмечалось в главе о Ф. де Соссюре, эта фраза скорее всего принадлежит как раз Ш. Балли и А. Сеше). С другой стороны, он много занимается в своей книге вопросами речи и соотношения речи с языком.

    Полностью принимая соссюровское разграничение языка и речи, Ш. Балли в отличие от Ф. де Соссюра не ограничивал свое исследование рамками внутренней лингвистики. Его интересовали вопросы, связанные с речевой деятельностью, в которой происходит «высказывание мысли с помощью языка». Среди разных «форм сообщения мысли» прежде всего выделяется «наиболее простая» — предложение. То есть предложение не есть единица языка (ср. такую же точку зрения у А. Гардинера), хотя оно образуется с помощью языка.

    Предложение, согласно Ш. Балли, состоит из двух частей: диктума и дополняющего его модуса. Диктум соответствует «представлению», которое воспринято «чувствами, памятью или воображением», с помощью диктума «выражается суждение о факте». Модус выражает «различные оттенки чувства или воли». Большинство членов предложения обычно относится к диктуму, модус сосредоточен прежде всего в модальном глаголе. Модальные значения могут выражаться как в лексическом значении слов, в частности, глаголов («бояться», «думать», «предполагать» и т. д.), так и в грамматических показателях, например, наклонения. При разграничении диктума и модуса Ш. Балли в психологических терминах выделяет два типа языковых значений: связанных с обозначением действительности (в том числе воображаемой) и связанных с обозначением отношения к ней говорящего. Ср. с функциями сообщения и выражения у К. Бюлера (третья функция — обращения — у Ш. Балли не имеет прямых соответствий).

    Важнейшую роль в концепции Ш. Балли играет введенное им в научный оборот понятие актуализации. Языковая система и ее единицы, в частности, слова, существуют лишь потенциально. Для того чтобы слово, обозначающее понятие, как и другая единица языка, вошло в речь, оно должно быть актуализировано; без актуализации слово не может стать членом предложения. «Актуализировать понятие значит отождествить его с реальным представлением говорящего субъекта». Потенциальное слово обозначает некоторый класс вещей, а актуализированное слово в речи — конкретную вещь или множество вещей. «Актуализация понятий заключается, таким образом, в претворении их в действительность… эта действительность может быть не только объективной, но и мысленной, воображаемой». Итак, «функция актуализации заключается в переводе языка в речь».

    «В механизме актуализации языку свойственны актуализаторы, т. е. различные приемы, употребляемые для превращения языка в речь… Актуализаторы — это грамматические связи». Понятие актуализатора у Ш. Балли максимально широко. К ним могут относиться и грамматические элементы вроде показателей времени или наклонения, и артикли, и указательные местоимения, и зависимые слова, например, прилагательные по отношению к существительным, й даже внеязыковые средства — жесты, мимика и т. д. Характер актуализаторов тесно связан со строем языка. В аналитических языках типа французского актуализаторы слова обычно являются внешними по отношению к нему, в синтетических языках типа латинского и в меньшей степени немецкого сама форма слова уже содержит в себе актуализаторы.

    В связи с этим интересен анализ понятия слова у Ш. Балли. Общее для многих ученых первой половины XX в. стремление выяснить содержание этого интуитивно очень важного, но трудноопределимого понятия нашло отражение в его концепции, согласно которой слово следует рассматривать как объединение двух разных единиц языка: семантемы и синтаксической молекулы.

    Ш. Балли пишет: «Понятие слова обычно считается ясным; на деле же это одно из наиболее двусмысленных понятий, которые встречаются в языкознании. Источником недоразумения служит то, что при определении слова становятся на точку зрения либо лексики, либо грамматики». Лексическое слово, или семантема, — это «знак, выражающий чисто лексическое простое или сложное понятие независимо от его формы». В аналитических языках типа французского семантема нередко совпадает со словом в обычном смысле, поскольку слово здесь лишено словоизменения. Однако если во французском loup «волк» семантема совпадает со словом, то уже в том же языке слово march-ons ‘идем!’ — не семантема; таковой является лишь основа march-; тем более не совпадают с семантемой слова в синтетических языках вроде латинского (lupus «волк», где — us — падежное окончание). С другой стороны, не только основы сложных и производных слов, но и целые фразеологические словосочетания типа французского faim de loup ‘волчий голод’ — семантемы, так как это целые знаки. Семантическая молекула — это «всякий актуализированный комплекс, состоящий из семантемы и одного или нескольких грамматических знаков, актуализаторов или связей, необходимых и достаточных для того, чтобы она могла функционировать в предложении»; компоненты молекулы не могут употребляться в речи самостоятельно. Сочетание слова с артиклем или указательным местоимением — молекула, но и слово флективного языка с грамматическими аффиксами — тоже молекула, а не семантема. Языки типа латинского и древнегреческого, по выражению Ш. Балли, «путают лексику с грамматикой и топят семантему в молекуле».

    Понятия семантемы и синтаксической молекулы не стали распространенными; тем не менее концепция слова Ш. Балли показала внутреннюю неоднородность традиционного понятия слова, во многом основанного на психолингвистическом механизме носителя языка.

    При выявлении особенностей строя французского языка и тенденций его развития Ш. Балли помимо исследования языкового материала, соответствующего норме, обращал внимание на ненормативные явления живого языка, которые «косвенным путем освещают его природу и функционирование, а также направление изменений, которые он претерпевает». В частности, «гипертрофия нормального функционирования», названная Ш. Балли «языковой патологией», указывает на стремление говорящих, обычно бессознательное, восполнить «пустые места» в системе или развить существующие в языке тенденции. Такого рода первоначально ненормативные и часто эпизодические явления могут в дальнейшем закрепиться; см. изменения по аналогии. Изучение языковых аномалий в 30-е гг. XX в. редко привлекало к себе внимание лингвистов. При общем синхронном подходе в книге Ш. Балли затрагивал и вопрос о причинах языковых изменений. По его мнению, «язык служит потребностям общения в том случае, если он позволяет передавать мысль с максимумом точности и минимумом усилий для говорящего и слушающего… Язык приближается к этому идеалу посредством регулирования и упрощения, которые имеют целью автоматизацию максимального числа лингвистических операций и перевод их в область подсознательного». Такой подход несколько упрощает ситуацию, поскольку нужно учитывать и потребности слушающего, нуждающегося в дифференциации; ср. более разработанный подход И. А. Бодуэна де Куртенэ и его школы. Исследование языковых аномалий, в частности, «языковой патологии», безусловно, может выявить ход языковых изменений в том или ином направлении, выводя, как уже говорилось, исследователя за пределы чистой синхронии.

    Рассматривая многочисленные и весьма тонко проанализированные факты французского языка, Ш. Балли выделяет тенденции его развития, зачастую противоположные друг другу. Тенденция к аналитизму проявляется в исчезновении большинства унаследованных от латыни окончаний; однако в результате противоположной тенденции их место занимают другие грамматические показатели: артикли, предлоги, вспомогательные глаголы и др. Однако эти показатели уже находятся не после семантемы, а перед ней; тем самым проявляется еще одна тенденция развития данного языка — тенденция к прогрессивной последовательности, то есть к порядку «определяемое-определяющее». Такую тенденцию французского языка Ш. Балли пытается выявить на самых разных уровнях от структуры слова до предложения. Немецкий язык он считает склонным к противоположному порядку, что проявляется и в большем сохранении в нем окончаний. Еще одна особенность французского языка — тенденция к «сжатию», к обозначению с помощью простых, немотивированных знаков, тогда как для немецкого языка характерно использование сложных знаков с прозрачной структурой; ср. значительно большую роль сложных слов в немецком языке по сравнению с французским. Одни из выделенных Ш. Балли тенденций достаточно очевидны, другие спорны, однако такого рода попытка системного подхода к языку была для того времени весьма оригинальной и сохраняет свое значение и поныне.

    Книга Ш. Балли получила широкую известность, многие введенные им идеи и понятия (диктум и модус, актуализация и др.) прочно вошли в науку о языке. Сохраняет значение и проведенный им анализ многочисленных фактов французского и немецкого языков.

    Широко известна и его книга «Французская стилистика», где он одним из первых в мировой науке определил цели и задачи стилистики как особой отрасли языкознания. Его концепция была полемична по отношению к эстетической стилистике К. Фосслера, сводившей данную дисциплину к изучению индивидуальных стилей. Стилистика понималась Ш. Балли с точки зрения изучения общих для всех носителей того или иного языка явлений, прежде всего связанных с выражением «аффективных категорий», эмоциональной стороны языка. В той же книге представлен один из первых в мировом языкознании опытов изучения фразеологии как особой лингвистической дисциплины, произведена не потерявшая своего значения классификация фразеологизмов.

    Альбер Сеше (1870–1946) также работал в Женевском университете. В отличие от Ш. Балли он был непосредственным учеником Ф. де Соссюра. У него есть работы по синтаксису, по вопросам связи лингвистики с логикой и психологией и др. Работы А. Сеше в целом менее известны, чем работы Ш. Балли, и лишь одна его статья «Три соссюровские лингвистики» (1940) переведена на русский язык в составе хрестоматии В. А. Звегинцева. Эта статья однако представляет значительный интерес. В ней А. Сеше развивает и во многом видоизменяет положения концепции своего учителя. В целом он значительно более независим от идей Ф. де Соссюра, чем Ш. Балли.

    А. Сеше ставит в своей статье вопрос о том, насколько «Курс общей лингвистики» (написанный, как уже говорилось, при участии самого А. Сеше) сохраняет свое значение спустя четверть века после выхода в свет. Признавая «бесспорной истиной» различение языка и речи, разграничение значимости и значения, выделение ассоциативных и синтагматических отношений и т. д., он тем не менее указывает: «Нужно идти не по предполагавшемуся Соссюром пути», отмечая недоработанность, «предварительность» многих соссюровских идей.

    Исходя из двух соссюровских разграничений: языка и речи и синхронии и диахронии, — А. Сеше выделяет три лингвистические дисциплины: синхронную (статическую) лингвистику, диахронную (эволюционную) лингвистику и «лингвистику организованной речи». Выделение последней представляет собой наиболее оригинальную часть его концепции (Ф. де Соссюр, как известно, так и не сказал ничего конкретного о лингвистике речи и ее структуре).

    По мнению А. Сеше, объектом лингвистики организованной речи «служат явления промежуточные между синхроническим и диахроническим факторами». Эта весьма оригинальная и специфическая точка зрения обосновывается следующим образом: «Всякий раз, когда человек говорит, чтобы сообщить нечто, или пытается понять сказанное, всегда есть возможность хотя бы для минимальных инноваций. Говорящий может больше или меньше отступать от принятых норм, а слушающий может интуитивно воспринять обновленное средство выражения. Именно сумма случаев минимальных изменений в речи по мере их накопления и приводит к малозаметным, но подчас глубоким изменениям в строении языка. Следовательно, речь имеет отношение одновременно и к синхронии, так как она базируется на определенном языковом состоянии, и к диахронии, так как речь уже содержит в зародыше все возможные изменения». Три указанные дисциплины, согласно А. Сеше, исчерпывают всю лингвистическую проблематику.

    Споря с идеями Ф. де Соссюра о взаимообусловленности языка и речи, А. Сеше считал, что «речь логически, а зачастую также и практически предшествует языку в соссюровском смысле этого термина… Если язык порождается речью, то речь ни в какой момент не может быть полностью порождена языком», хотя при этом «речь организуется более или менее по законам языка, которые сама создала». Поэтому лингвистика организованной речи занимает центральное место в классификации А. Сеше. К ней он относит все вопросы, связанные с функционированием языка, в целом мало привлекавшие внимание структурализма.

    Лингвистика организованной речи имеет дело не с общими положениями, как это происходит в статической лингвистике, а «с конкретными факторами… с теми проявлениями языка, которые составляют совершенно различные между собой окказиональные явления». Сюда попадают проблемы конкретного выбора тех или иных единиц (звуков, слов), вопросы стиля, изучение детской речи и др. Таким образом, все Конкретные факты независимо от степени их вовлеченности в систему подлежат ведению лингвистики организованной речи, дисциплины, тесно связанной с психологией.

    При таком подходе синхронная (статическая) лингвистика имеет дело с наиболее абстрактными отношениями: «Задача статической лингвистики состоит не в том, чтобы охватить все факты языка, а в том, чтобы выделить из всей массы этих фактов то, что в той или иной степени соответствует абстрактному идеалу языкового состояния». Все факты при таком подходе обязательно должны быть сведены в систему, они должны быть общим достоянием всех членов языкового коллектива. Стилистические и тем более индивидуальные различия относятся лишь к лингвистике организованной речи. Прежде всего статическая лингвистика занимается значимостями, тогда как субстанциональные характеристики важны для лингвистики организованной речи.

    Принципиально так же лингвистика организованной речи соотносится и с диахронической лингвистикой. А. Сеше отмечает, что Ф. де Соссюр недостаточно разработал проблему механизма и причин языковых изменений и что в этом вопросе он во многом следовал за младограмматиками. Как и Ш. Балли, А. Сеше выделял в диахронии «борьбу двух антагонистических сил. Одна сила охраняет грамматическую систему и ее традицию, основанную на коллективном соглашении; другая сила вызывает в системе постоянные инновации и адаптации». Подчеркнуто, что эволюция языка обусловлена как внешними, так и внутренними, внутрисистемными причинами. Переходя от лингвистики организованной речи к диахронической (как и к синхронической) лингвистике, «мы переходим от конкретного к абстрактному». «Так же как невозможно точно зафиксировать языковое состояние во всей его сложности, нельзя описать и историю языка, учитывая вое бесконечно разнообразные особенности речи… Только лингвистика организованной речи сохраняет непосредственную связь с реальной действительностью».

    В речи постоянно происходят изменения, однако не все из них становятся фактами диахронической лингвистики. Одни изменения не принимаются коллективом и остаются только в рамках объекта изучения лингвистики организованной речи. Другие факты закрепляются и становятся общезначимыми и фиксируются диахронической лингвистикой.

    По-иному, чем Ф. де Соссюр, рассматривая отношения между языком и речью в диахронии, А. Сеше в отличие от большинства структуралистов в целом сохранял представление о диахронической лингвистике как о дисциплине, изучающей изолированные факты. Он пишет, что сравнение языковых состояний «производится не по совокупности всех факторов. Оно затрагивает лишь те элементы языка, которые подверглись изменению». Однако при изменении всей системы в целом и те элементы, которые сами по себе не изменились, могут занять совершенно иное место в системе. И в то же время у А, Сеше вопреки сказанному выше речь идет и о системном подходе в диахронии: «Историк языка, объясняющий изменения, которые он отметил и определил, должен не только объяснить внешние и внутренние причины рассматриваемого изменения как таковые или в связи с той частью языка, в которой они происходят, но и обязан учитывать влияние этого изменения на другие части системы».

    А. Сеше считал, что его критика ряда теоретических положений концепции Ф. де Соссюра «помогает лучше понять дух соссюровских идей». Конечно, трудно сказать насколько она соответствовала такому духу. Однако подход А. Сеше, пусть не во всех пунктах достаточно разработанный, давал возможность выходить за рамки «языка, рассматриваемого в самом себе и для себя», изучать проблемы не только языковой структуры, но и языкового функционирования.

    С сильными оговорками к Женевской школе может быть причислен Сергей Осипович Карцевский (1884–1955), лингвист, имеющий отношение также к Московской и Пражской школам. Он был уроженцем России и начинал обучение в Московском университете, но после революции 1905 г. вследствие участия в революционном движении (эсер) эмигрировал и заканчивал образование в Женеве, где слушал лекции Ф. де Соссюра и Ш. Балли. В 1917 г. С. О. Карцевский вернулся на родину; именно благодаря ему русские языковеды смогли познакомиться с «Курсом» Ф. де Соссюра вскоре после его выхода. Новая политическая ситуация однако заставила его вскоре вторично эмигрировать, хотя и в 20-е гг. он продолжал печататься в СССР. Несколько лет С. О. Карцевский жил в Чехословакии, где активно общался с учеными, которые уже после его отъезда создали Пражский лингвистический кружок. С середины 20-х гг. и до конца жизни он вновь жил в Женеве. Наиболее известны среди его публикаций две книги 20-х гг. — «Система русского глагола» (1927, на французском языке) и изданный в 1928 г. в Москве «Повторительный курс русского языка». Однако еще больше знаменита его очень короткая, занимающая всего несколько страниц статья «Об асимметричном дуализме лингвистического знака», изданная в 1929 г. в первом выпуске «Трудов Пражского лингвистического кружка» и включенная в хрестоматию В. А. Звегинцева.

    Тема статьи перекликается со словами Ш. Балли о «постоянном разногласии между формой знака и его значением, между означающими и означаемыми». С. Карцевский пишет: «Знак и значение не покрывают друг друга полностью. Их границы не совпадают во всех точках: один и тот же знак имеет несколько функций, одно и то же значение выражается несколькими знаками. Всякий знак является „омонимом“ и „синонимом“ одновременно».

    Отмечено неустранимое противоречие в природе знака: «Если бы знаки были неподвижны и каждый из них выполнял только одну функцию, язык стал бы простым собранием этикеток. Но так же невозможно представить себе язык, знаки которого были бы подвижны до такой степени, что они ничего бы не значили за пределами конкретных ситуаций. Из этого следует, что природа лингвистического знака должна быть неизменной и подвижной одновременно. Призванный приспособиться к конкретной ситуации, знак может измениться только частично; и нужно, чтобы благодаря неподвижности другой своей части знак оставался тождественным самому себе». В знаковой системе имеются две системы координат, соответствующие двум сторонам знака; каждый знак оказывается соотносимыми с другими знаками по каждой из осей. Важными случаями такой соотнесенности оказываются омонимия и синонимия: «Омонимический ряд является по своей природе скорей психологическим и покоится на ассоциациях. Синонимический ряд имеет скорей логический характер, так как его члены мыслятся как разновидности одного и того же класса явлений».

    В статье также затрагивается вопрос о природе слова, которое С. Карцевский в отличие от морфемы относит к «полным» знакам. В нем «имеется два противоположных центра семиологических функций; один группирует вокруг себя формальные значимости, другой — семантические» (ср. идеи Ш. Балли о «синтаксической молекуле», объединяющей «семантему» и грамматические актуализаторы). «Формальные значимости» (падеж, число, время и др.) всегда «остаются тождественным самим себе», семантическая же его часть во многом меняется в зависимости от конкретной ситуации. Тем самым, сохраняя тождество знака, мы постоянно меняем его значение, что может в каком-то случае привести к появлению омонима, уже слишком далеко отошедшего по значению. С другой стороны, может происходить не только омонимический, но и синонимический сдвиг.

    Итак, «обозначающее (звучание) и обозначаемое (функция) постоянно скользят по „наклонной плоскости реальности“. Каждое „выходит“ из рамок, назначенных для него партнером: обозначающее стремится обладать иными функциями, нежели его собственная; обозначаемое стремится к тому, чтобы выразить себя иными средствами, нежели его собственный знак. Они асимметричны; будучи парными, они оказываются в состоянии неустойчивого равновесия». Такое явление названо в статье «асимметричным дуализмом». Именно благодаря ему «лингвистическая система может эволюционировать: „адекватная“ позиция знака постоянно перемещается вследствие приспособления к требованиям конкретной ситуации». При этом можно отметить случаи «адекватного знака» (например, русские повелительные формы типа Молчи!) и случаи асимметрии в ту или иную сторону (см. их синонимы типа Молчать! и омонимы типа Смолчи он). Тем самым С. Карцевский фактически выделяет некоторую центральную область распространения того или иного явления и периферию, характеризующуюся сдвигом.

    Идеи С. Карцевского, имеющие некоторое сходство с идеями Женевской школы, оказали влияние на становление и развитие Пражской школы. Идея «асимметричного дуализма» была развита В. Скаличкой, нашли также развитие и идеи о центре с «адекватной» позицией знака и о периферии.

    Литература

    Звегинцев В. А. Женевская школа // Звегинцев В. А. История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.

    Глоссематика

    Одной из ветвей структурализма стала глоссематика, иногда также именуемая копенгагенским структурализмом. Это своеобразное научное направление включало в себя очень небольшое количество лингвистов, тем не менее оно долгое время считалось одним из наиболее влиятельных и авторитетных направлений структурной лингвистики.

    Глоссематика сложилась в Дании, которая издавна отличалась высоким развитием науки о языке. Эта небольшая страна дала миру немало известных лингвистов: в предыдущих главах упоминались Р. Раск, К. Вернер, В. Томсен, В. Брёндаль; следует сказать и о таком ученом, как Отто Есперсен (1863–1943), автор переведенной на русский язык книги «Философия языка». В 30—50-е гг. лицо датской лингвистики определялось в первую очередь глоссематикой. Основателем и ведущим представителем этого направления стал один из крупнейших лингвистов первой половины XX в. Луи Ельмслев (1899–1965). Он печатался с 20-х гг., однако основные положения своей теории впервые высказал в серии публикаций, появившихся с 1935 по 1939 г.: нескольких статьях и книге «Понятие управления». Активную лингвистическую деятельность Л. Ельмслев продолжал и во время гитлеровской оккупации Дании. Именно тогда появляются работы, содержащие наиболее развернутое изложение идей глоссематики: статья «Язык и речь» (1942) и книга «Основы лингвистической теории» (1943). Итоги развития своей концепции ученый подвел в английском издании последней книги, появившемся в 1953 г. под названием «Пролегомены к теории языка»; более поздние его публикации мало добавили к ней нового. Основные работы Л. Ельмслева переведены на русский язык: «Пролегомены к теории языка» изданы в 1960 г. в первом выпуске «Нового в лингвистике», а статьи «Язык и речь», «Метод структурного анализа в лингвистике» (1950) и отрывки из «Понятия управления» включены в хрестоматию В. А. Звегинцева.

    Идеи глоссематики развивали также ученики Л. Ельмслева X. И. Ульдалль (1907–1957) и Кнут Тогебю (1918–1974). X. И. Ульдаллю принадлежит попытка создать нечто вроде учебника глоссематики под названием «Основы глоссематики», первая часть этой работы также издана по-русски в первом выпуске «Нового в лингвистике». К. Тогебю известен единственным опытом описания конкретного языка (французского) на основе понятий глоссематики, а также исследованием, связанным с определением слова. После смерти упомянутых лингвистов глоссематика как особое направление прекратила существование. В дальнейшем, говоря о глоссематике, мы будем говорить исключительно об идеях Л. Ельмслева, другие ученые скорее развивали и уточняли его идеи, но не предлагали что-либо новое.

    Л. Ельмслев развивал идеи Ф. де Соссюра, однако достаточно разнородные и зачастую противоречивые, находившиеся еще на этапе становления теории идеи последнего он довел до логического завершения. Среди соссюровских положений Л. Ельмслев прежде всего воспринял представление о языке как форме, а не субстанции, общий структурный подход к языку и стремление к автономии лингвистики, к рассмотрению ее в изоляции от других наук, за исключением семиотики и математики. Помимо концепции Ф. де Соссюра, на глоссематику значительно повлияло важное философское направление тех лет — неопозитивизм. Неопозитивисты (Б. Рассел, Р. Карнап и др.) сводили философские проблемы к логическому анализу языка, прежде всего языка науки. Их интересовали формальные правила построения научной теории в отвлечении от того, как эта теория соотносится с действительностью. Неопозитивизм оказал значительное влияние на развитие структурной лингвистики, однако последовательное выражение его принципы нашли среди направлений структурализма именно в глоссематике.

    «Пролегомены» Л. Ельмслева начинаются формулировкой общего подхода ученого к языку. Как указывает Л. Ельмслев, для лингвистики язык, как правило, оказывается не целью, а средством исследования: с помощью языка познаются физика и физиология звуков речи, психология человека, история общества и т. д. Л. Ельмслев не отрицает правомерность таких исследований, но опасно при этом забыть о самом языке. Помимо всего перечисленного нужна и собственно лингвистика, а «чтобы создать истинную лингвистику, которая не есть лишь вспомогательная наука, нужно сделать что-то еще. Лингвистика должна попытаться охватить язык не как конгломерат внеязыковых (т. е. физических, физиологических, психологических, логических, социологических) явлений, но как самодовлеющее целое, структуру sui generis».

    Задача, которую ставит перед собой Л. Ельмслев, — построить общую теорию языка. Он отвергал индуктивный, исходящий из описания языковых фактов подход, на основе которого обычно старались построить теорию языка его предшественники; такой подход, по его мнению, «обычно бывает ближе к поэзии, чем к чистой науке». Такому подходу, господствующему в гуманитарных науках, он противопоставляет последовательно дедуктивный способ построения теории. Его с самого начала не интересуют частные факты, особенности конкретных языков, изменчивость языков и т. д. Теория должна быть как можно более общей и основываться лишь на самых общих принципах, взятых Л. Ельмслевом из математической логики: «Описание должно быть свободным от противоречий (самоудовлетворяющим), исчерпывающим и предельно простым. Требование непротиворечивости предшествует требованию исчерпывающего описания. Требование исчерпывающего описания предшествует требованию простоты».

    Такого рода метод Л. Ельмслев назвал эмпирическим. Многие критики его теории отмечали, что данное именование не соответствует обычному значению термина «эмпирический», то есть «основанный на опыте». Эмпирический метод противопоставлен у Л. Ельмслева априорному; имеется в виду, что априорный метод рассматривает язык в каких-то категориях, выходящих за пределы лингвистики, а эмпирический метод не накладывает на теорию никаких особых ограничений, кроме данных трех принципов: непротиворечивости, простоты и полноты. Согласно Л. Ельмслеву, индукция, не допускающая формулировки общих понятий, не может обеспечить непротиворечивое и простое описание.

    В соответствии с принципами неопозитивизма Л. Ельмслев подходил к проблеме соотношения теории и опыта. Он писал в «Пролегоменах»: «Теория в нашем смысле сама по себе независима от опыта. Сама по себе она ничего не говорит ни о возможности ее применения, ни об отношении к опытным данным. Она не включает постулата о существовании. Она представляет собой то, что было названо чисто дедуктивной системой, в том смысле, что она одна может быть использована для исчисления возможностей, вытекающих из ее предпосылок». И далее: «Лингвистическая теория единовластно определяет свой объект при помощи произвольного и пригодного выбора предпосылок. Теория представляет собой исчисление, состоящее из наименьшего числа наиболее общих предпосылок… Исчисление позволяет предсказывать возможности, но ничего не говорит об их реализации».

    Итак, лингвистическая теория строится чисто произвольно и представляет собой исчисление, то есть некоторое построение из области математической логики. Это, разумеется, не исключает возможности строить теорию таким образом, чтобы она была применима к чему-то реально существующему: ведь и изучаемые в математической логике исчисления (исчисление высказываний, исчисление предикатов) обычно строятся не абсолютно произвольно, а в расчете на то или иное применение. Но все это связано лишь с особым фактором — пригодностью теории: «Экспериментальные данные никогда не могут усилить или ослабить теорию, они могут усилить или ослабить только ее пригодность». Возможность произвольного конструирования лингвистической теории независимо от ее пригодности хорошо соотносится с пониманием языка как игры, о котором будет идти речь ниже.

    Тем не менее далее у Л. Ельмслева говорится о том, что теория должна быть «направлена на создание процедуры, посредством которой объекты определенной природы могут быть описаны непротиворечиво и исчерпывающе». А поскольку «объекты, интересующие лингвистическую теорию, суть тексты», то «цель лингвистической теории — создать процедурный метод, с помощью которого можно понять данный текст, применяя непротиворечивое и исчерпывающее описание. Но лингвистическая теория должна также указать, как с помощью этого метода можно понять любой другой текст той же самой природы». С одной стороны, Л. Ельмслев доводит до максимальной последовательности аналитический подход к языку, исходящий из первичности текста, свойственный всей европейской науке о языке с самого ее возникновения. С другой стороны, он стремится не задерживаться на уровне конкретного текста и идти дальше: «Пользуясь инструментом лингвистической теории, мы можем извлечь из выборки текстов запас знаний, который снова можно использовать на других текстах. Эти знания касаются не только и не столько процессов или текстов, из которых они извлечены, но системы, или языка, на основе которой (или которого) построены все тексты определенной природы и с помощью которой (которого) мы можем строить новые тексты». Построение теории, согласно Л. Ельмслеву, не оторвано от опытных данных: «В силу своей пригодности работа над лингвистической теорией всегда эмпирична». Но анализ конкретных текстов по своей природе связан с индукцией, тем самым вопреки исходным положениям Л. Ельмслева его процедура не оказывается чисто индуктивной.

    Однако индуктивный анализ опытных данных проводится, согласно глоссематической концепции, лишь на самом первом этапе, далее уже дедуктивно и произвольно строится исчисление, а «исчисление, дедуцируемое из установленного определения, независимо от какого-либо опыта, создает инструмент для описания и понимания данного текста и языка, на основе которого этот текст построен. Лингвистическая теория не может быть проверена (подтверждена или оценена) этими существующими текстами и языками. Она может только контролироваться испытаниями, проверяющими, является ли исчисление непротиворечивым и исчерпывающим». Если таких исчислений несколько, то выбор производится на основе принципа простоты.

    Далее Л. Ельмслев выделяет основные понятия, связанные с анализом языка. Эти понятия он стремится сделать максимально общими, пригодными для самых различных случаев. В частности, для него не существует каких-либо специфических понятий для фонетики, морфологии или синтаксиса. Если традиционная лингвистика описывала каждый языковой ярус (уровень) в особых терминах, то для структурной лингвистики вообще был характерен поиск закономерностей, применимых и к звукам (фонемам), и к словам, и к предложениям. У Л. Ельмслева этот поиск дошел до крайней степени. Он выдвигает самые общие понятия, взятые из математики: это объекты, классы объектов, зависимости, или функции, между объектами, типы таких зависимостей (между двумя переменными, двумя постоянными, постоянной и переменной), логические операции с объектами (конъюнкции, дизъюнкции) и т. Д. Ряд терминов, предложенных Л. Ельмслевом (далеко не все), сохранился в лингвистической литературе: детерминация, селекция, корреляция, реляция и т. д.

    Язык понимался в глоссематике, как и в других направлениях структурализма, как система знаков, однако понимание знака здесь достаточно своеобразно. Вслед за Ф. де Соссюром Л. Ельмслев исходил из двусторонности знака, предложив наряду с соссюровскими терминами «означающее» и «означаемое» свои термины «план выражения» и «план содержания», которые получили затем широкое распространение. Однако в двух существенных отношениях он разошелся с концепцией Ф. де Соссюра.

    Во-первых, указывается, что «языки не могут описываться как чисто знаковые системы. По цели, обычно приписываемой им, они прежде всего знаковые системы; но по своей внутренней структуре они прежде всего нечто иное, а именно — системы фигур, которые могут быть использованы для построения знаков». Фигуры (термин, введенный Л. Ельмслевом) определяются как «незнаки, входящие в знаковую систему как часть знаков». Фигуры плана выражения — прежде всего фонемы. Но имеются и фигуры плана содержания, это компоненты значения тех или иных единиц, по отдельности не выражаемые. Поиск таких компонентов, существование которых подтверждается сопоставлением частично схожих по значению слов, корней или флективных аффиксов, был свойствен в то время не только глоссематике (см. ниже в главе о пражцах о понятии семы у В. Скалички).

    Во-вторых, что еще более существенно, Л. Ельмслев решительно отказался от традиционного и сохраненного частью структуралистов представления о том, что «знак прежде всего есть знак для чего-то». Такое представление именуется «лингвистически несостоятельным». По мнению Л. Ельмслева, знак не есть указание на что-то, находящееся вне знака; «знак есть явление, порожденное связью между выражением и содержанием» (Л. Ельмслев говорит здесь о следовании Ф. де Соссюру, но последний исходил не только из данной связи, но и из отношения означаемого и означающего к действительности); между двумя сторонами знака устанавливается знаковая функция. Выражение и содержание необходимого предполагают друг друга, а какое-либо обращение к сущностям, находящимся вне знака, несущественно для его изучения.

    С таким пониманием знака связано и понимание в глоссематике формы и субстанции. И в содержании, и в выражении имеется специфичная форма, «которая независима и произвольна в отношении к материалу и формирует его в субстанцию». Ф. де Соссюр по вопросу о соотношении формы и субстанции не был вполне последователен: он то утверждал, что язык — форма, а не субстанция, и сопоставлял язык с шахматной игрой, для которой материал, из которого изготовлены фигуры, несуществен, то все же признавал важность звукового характера языковой субстанции и называл означающее «акустическим образом».

    Л. Ельмслев последовательно встал на точку зрения, согласно которой язык (по крайней мере, язык в смысле языка-схемы, см. об этом ниже) представляет собой чистую форму, а звуковой характер субстанции случаен и не важен для его теории. В статье «Метод структурного анализа в лингвистике» он писал: «Любой звук может быть заменен иным звуком, или буквой, или условленным сигналом, система же остается той же самой». В связи с этим глоссематика не приняла методы фонемного анализа, разработанные в других школах структурализма, в частности, у Н. Трубецкого. Такие методы исходили из звукового характера фонемы, что было неприемлемо для Л. Ельмслева.

    По мнению глоссематики, языковой материал не подлежит ведению лингвистики: «Субстанция обоих планов может рассматриваться частично как физическое явление (звуки в плане выражения, предметы в плане содержания) и частично как отражение этих явлений в сознании говорящего»; то есть субстанцию изучают физика и психология. «На долю лингвистики приходится анализ языковой формы». С точки зрения Л. Ельмслева, «лингвистика должна видеть свою главную задачу в построении науки о выражении и науки о содержании на внутренней и функциональной основе; она должна построить науку о выражении без обращения к фонетическим или феноменологическим предпосылкам и науку о содержании без обращения к онтологическим или феноменологическим предпосылкам… В такую лингвистику в отличие от традиционной в качестве науки о выражении не будет входить фонетика, а в качестве науки о содержании — семантика. Такая наука была бы алгеброй языка, оперирующей безыменными сущностями, т. е. произвольно названными сущностями без естественного обозначения». Л. Ельмслев понимал, что лингвистика, существовавшая ко времени написания «Пролегоменов», никак не могла бы быть названа алгеброй языка, у нее были иные цели и задачи. Поэтому он даже предложил разрабатываемую им науку не называть лингвистикой, придумав особое наименование «глоссематика». Однако данное слово закрепилось не как название особой науки о языке, а лишь как название лингвистического направления, связанного с именем Л. Ельмслева.

    Столь абстрактный подход к языку, в соответствии с которым, например, фонемы не только не являются звуковыми единицами, но вообще представляют собой лишь точки пересечения структурных отношений, не оставлял места для выявления каких-либо связей формальной схемы, изучаемой глоссематикой, с реальностью. Разумеется, Л. Ельмслев не отрицал в принципе существования таких связей, но, согласно его постулатам, их изучают любые науки, кроме лингвистики, опираясь при этом на результат лингвистического (точнее, глоссематического) анализа: «Все науки группируются вокруг лингвистики». Сама же лингвистика оперирует «произвольно названными сущностями», а язык (схема) для лингвиста «в конечном счете это игра и больше ничего», как пишет Л. Ельмслев в статье «Язык и речь».

    Как и Ф. де Соссюр, Л. Ельмслев считал, что лингвистика представляет собой лишь часть более общей науки о знаке — семиологии. Он указывал: «Не только общие соображения, высказанные нами, но и введенные нами более специальные термины применимы как к „естественному“ языку, так и к языку в более широком смысле. Именно потому, что теория построена таким образом, что лингвистическая форма рассматривается без учета „субстанции“ (материала), наш аппарат легко можно применить к любой структуре, форма которой аналогична форме „естественного“ языка… „Естественный“ язык может быть описан на основе теории, обладающей минимальной спецификой и предполагающей дальнейшие следствия». Л. Ельмслев для обозначения науки о знаке предпочитал идущий от Ч. Пирса термин «семиотика» соссюровскому термину «семиология». В качестве семиотических систем он рассматривал письмо, сигнализацию флажками, язык жестов, игры различного рода, а также народные обычаи, литературу, искусство и т. д.

    Особая роль языка среди семиотических систем, согласно Л. Ельмслеву, определяется не его звуковым характером или его ролью в качестве средства общения, а тем, что «практически язык является семиотикой, в которую могут быть переведены все другие семиотики», то есть с помощью языка можно говорить о чем угодно, в том числе и о других семиотических системах. Такое свойство языка, по мнению ученого, «обусловлено неограниченной возможностью образования знаков и очень свободными правилами образования единиц большой протяженности (предложения и т. д.)».

    Итак, лингвистика (глоссематика) — часть семиотики, для ее разработки должен активно привлекаться аппарат математики (Л. Ельмслев стал одним из первых лингвистов, активно применявших понятия математики, прежде всего математической логики, для построения теории). От всех прочих наук лингвистика в том смысле, в каком она понимается у Л. Ельмслева, совершенно независима. Связь лингвистики с психологией, социологией, акустикой и т. д. существует лишь в одну сторону: эти науки должны опираться на данные, получаемые лингвистикой, но никак не наоборот. Тенденция к обособлению лингвистики, в той или иной степени свойственная всем направлениям структурализма, достигла в глоссематике предела. Л. Ельмслев отдавал себе отчет в том, что его подход сужает лингвистическую проблематику, и писал о «временном ограничении кругозора». Однако он счел это ограничение «ценой, заплаченной за отторжение у языка его тайны».

    В то же время Л. Ельмслев стремился как-то выйти за пределы алгебраического подхода к языку. В написанной несколько ранее, чем «Пролегомены», статье «Язык и речь» он, развивая соссюровские идеи о языке и речи, выделил оригинальный ряд понятий: схема — норма — узус — акт речи. Язык как чистая форма, о котором шла речь выше, назван здесь схемой; именно о схеме сказано, что «это игра и больше ничего». Но помимо нее выделяется еще два возможных понимания языка: язык можно рассматривать как норму, то есть «как материальную форму, определяемую в данной социальной реальности, но независимо от деталей манифестации», и как узус, то есть «как совокупность навыков, принятых в данном социальном коллективе и определяемых фактами наблюдаемых манифестаций» (под манифестацией Л. Ельмслев понимал способ реализации формы в той или иной субстанции: звуковой, письменной и т. д.).

    Разный подход к языку объясняется на примере французского звука (фонемы) г. С точки зрения схемы это лишь точка пересечения линий в сетке отношений, у него нет никаких позитивных свойств и способ манифестации: звуковой или какой-то другой, — несуществен. С точки зрения нормы — это звуковая единица, обладающая некоторыми позитивными чертами; однако учитываются не все звуковые признаки, а только те, которые отличают данный элемент системы от других. Безусловно, понятие фонемы в других школах структурализма (см. особенно пражскую и московскую школу, о которых речь будет идти ниже) относится, согласно делению Л. Ельмслева, к норме, а не схеме. Наконец, с точки зрения узуса учитываются все позитивные свойства данного звука в принятом для него произношении. Л. Ельмслев показывает, что понятие языка в «Курсе» Ф. де Соссюра неоднородно: оно в разных местах книги может соответствовать то схеме, то норме, то узусу. Четвертое понятие, выделяемое Л. Ельмслевом, — индивидуальный акт речи. Ученый признает речь в соссюровском смысле не менее сложным понятием, чем язык; она охватывает не только акт речи, но и узус и даже норму: «Норма, узус и акт речи тесно связаны и составляют по сути дела один объект: узус, по отношению к которому норма является абстракцией, а акт речи — конкретизацией». И норма, и узус, и акт речи представляют собой реализацию схемы, причем «именно узус выступает в качестве подлинного объекта теории реализации: норма — это искусственное построение, а акт речи — преходящий факт».

    Данная концепция в отличие от строго разработанного учения о языке-схеме была высказана лишь в самых общих чертах и подвергалась изменениям: в «Пролегоменах» помимо схемы упоминается лишь узус, а понятие нормы исключено. Введение в систему понятий нормы и узуса или хотя бы только узуса давало возможность переходить от алгебры языка к «обычному» языкознанию, однако такие вопросы остались у Л. Ельмслева на периферии внимания. В историю науки глоссематика вошла как попытка предельно абстрактного, отвлеченного от любой конкретики подхода к языку. Помимо сказанного ранее, отметим, что среди основных составляющих учения Ф. де Соссюра глоссематику менее всего интересовала концепция синхронии и диахронии. При глоссематическом подходе к языку этот вопрос вообще несуществен: исследуется абсолютно статичная и неизменяемая система, для которой не существует не только диахронии, но и синхронии, если понимать ее как состояние языка.

    В начале «Пролегоменов» Л. Ельмслев пишет вполне в духе В. фон Гумбольдта: «Язык неотделим от человека и следует за ним во всех его действиях. Язык — инструмент, посредством которого человек формирует мысль и чувство, настроение, желание, волю и деятельность, инструмент, посредством которого человек влияет на других людей, а другие влияют на него; язык — первичная и самая необходимая основа человеческого общества. Но он также конечная, необходимая опора человеческой личности, прибежище человека в часы одиночества, когда разум вступает в борьбу с жизнью и конфликт разряжается монологом поэта и мыслителя». Но все эти слова никак не связаны тем, чем занимается Л. Ельмслев в своей книге и других публикациях. Пожалуй, ни одно лингвистическое направление не отвлекалось от говорящего человека столь последовательно, как глоссематика (другой предельный случай, но иного рода, — американский дескриптивизм в своем крайнем варианте, см. соответствующую главу). Справедливо критикуя многие недостатки традиционного гуманитарного подхода к языку, при котором смешивались разнородные явления и слишком многое оказывалось нестрогим и непроверяемым, датский ученый внес в науку о языке математическую строгость, однако произошло это за счет очень значительного сужения и обеднения своего объекта.

    Идеи глоссематики получили, особенно в 40—60-е гг., широкую известность во многих странах. Однако отношение к ним у большинства ученых самых разных направлений было одновременно холодно-уважительным и резко критическим. Достаточно одинаковые оценки давали глоссематике лингвисты, совсем не сходные по идеям. Американский ученый П. Гарвин писал: «Когда постигнешь „Пролегомены“, получаешь эстетическое удовольствие. Но, с другой стороны, полезность этой работы для конкретного лингвистического анализа не представляется очевидной». Французский лингвист А. Мартине признавал, что книга Л. Ельмслева «удивительно богата содержанием, четко построена и хорошо написана, ясна и строга по мысли», в ней представлена «стройная система»; и в то же время «это башня из слоновой кости, ответом на которую может быть лишь построение новых башен из слоновой кости». А вот оценка В. А. Звегинцева: «В результате в логическом отношении получилась действительно более (чем у Ф. де Соссюра — В. А.) последовательная система, однако очень далекая от потребностей лингвистического исследования».

    Действительно, при последовательности и продуманности большинства построений Л. Ельмслева его теория имела один слишком явный недостаток: на ее основе нельзя было исследовать реальные языки. Упомянутая выше французская грамматика К. Тогебю была самими глоссематиками признана неудачной, а других сколько-нибудь заметных попыток построить конкретное исследование на принципах глоссематики (по крайней мере, в достаточно полном виде предпринято так и не было. Между крайне абстрактными построениями глоссематики и описанием фактов необходимо было некоторое промежуточное звено, которое так и не удалось создать.

    Глоссематика в полном объеме так и не вышла за пределы узкой школы датских ученых. Пожалуй, наибольшее влияние вне Дании она оказала на советские исследования 60—70-х гг., где ряд лингвистов предложил отличный от глоссематического, но столь же абстрактный и претендовавший на строгость подход к языку. Наиболее четко такое направление поисков отразилось в работах Юрия Константиновича Jle-комцева (1929–1984), влияние идей и методов глоссематики проявлялось и у таких языковедов, как И. Ф. Вардуль, И. И. Ревзин, С. К. Шаумян. Однако и у нас в конечном итоге основное развитие лингвистических исследований пошло по другим направлениям.

    В итоге глоссематика безусловно расширила понятийный аппарат науки о языке, выдвинула ряд ценных методологических принципов. Многие термины, введенные Л. Ельмслевом, прочно вошли в обиход. Требования непротиворечивости, полноты и простоты несомненно должны приниматься во внимание в лингвистическом исследовании. Однако наука о языке не сводится к построению схем, удовлетворяющих этим требованиям. Вопрос о связи лингвистической теории с реальностью не может быть проигнорирован. «Временное ограничение кругозора» дало определенные результаты, но не привело к «отторжению у языка его тайны». Некогда влиятельная глоссематика в настоящее время уже стала историей.

    Литература

    Звегинцев В. А Глоссематика и лингвистика // Новое в лингвистике, вып. 1. М., 1960.

    Хауген Э. Направления в современном языкознании // Там же.

    Мартине А. О книге «Основы лингвистической теории» Луи Ельмслева // Там же.

    Мурат В. П. Глоссематика. // Основные направления структурализма. М., 1964.

    Венцкович Р. М., Шайкевич А. Я. История языкознания, вып. VI. М., 1974, с. 63—105.

    Пражский лингвистический кружок

    Пражская школа, или функциональный структурализм, — одно из ведущих направлений лингвистического структурализма, сложившееся в Чехословакии и Австрии между двумя мировыми войнами.

    Пражский лингвистический кружок сложился во второй половине 20-х гг. и организационно оформился в 1928 г. С 1929 г. на французском языке нерегулярно выходили «Труды» кружка. В первом их выпуске, приуроченном к I Международному съезду славистов, были опубликованы «Тезисы Пражского лингвистического кружка», ставшие его программным документом. Ведущую роль в формировании кружка сыграл уже влиятельный к тому времени в чехословацком языкознании видный лингвист Вилем Матезиус (1882–1945), вместе с ним в кружок вошли более молодые ученые Богумил Трнка (1895–1984), Богумил Гавранек (1893–1978), Ян Мукаржовский и др., позже к кружку примкнули Йозеф Коржинек (1899–1945), еще более молодые лингвисты Владимир Скаличка (р. 1909), Йозеф Вахек и др. С самого начала активную роль в кружке играли два выдающихся ученых, эмигрировавших из послереволюционной России: живший тогда в Чехословакии Роман (Роман Осипович) Якобсон (1896–1982) и работавший с 1922 г. в Вене Николай (Николай Сергеевич) Трубецкой (1890–1938). В начальный период деятельности кружка с ним также был тесно связан упомянутый выше С. Карцевский; в той или иной мере были в контакте с кружком, а иногда и печатались в его изданиях лингвисты, жившие в СССР: Е. Д. Поливанов, Г. О. Винокур, H. Н. Дурново, Н. Ф. Яковлев и др.; их взгляды имели определенное сходство с взглядами пражцев.

    Наиболее активный период деятельности Пражской школы продолжался около десяти лет, до начала Второй мировой войны. Война прервала возможность нормальной научной деятельности; к ее концу уже умерли Н. Трубецкой, В. Матезиус, И. Коржинек и др. Р. Якобсон в 1939 г. покинул Чехословакию и вскоре переехал в США; о его деятельности американского периода будет говориться в особом разделе. Оставшиеся в Чехословакии члены кружка: Б. Трнка, В. Скаличка, Б. Гавранек, Й. Вахек и др., — вместе со своими учениками продолжали деятельность, в основном оставаясь на прежних позициях. Традиции Пражского кружка существуют в чешской и словацкой науке до наших дней.

    Ученые Пражского кружка находились под значительным влиянием идей Ф. де Соссюра, однако в отличие от других структуралистов на них оказали серьезное воздействие и взгляды И. À. Бодуэна де Куртенэ; русские участники кружка, окончившие Московский университет, также восприняли ряд идей Московской школы, восходящих к Ф. Ф. Фортунатову. Их взгляды значительно отличались как от традиционных концепций исторической лингвистики, так и от идей других направлений структурализма, прежде всего дескриптивизма и глоссематики. Рассмотрение этих взглядов целесообразно начать с анализа статей, посвященных полемике пражцев с другими лингвистическими школами; три статьи такого рода включены в хрестоматию В. А. Звегинцева.

    В статье В. Матезиуса «Куда мы пришли в языкознании», написанной в начале 40-х гг. и посмертно опубликованной в 1947 г., выявляются отличия пражской концепции языка прежде всего от лингвистики XIX в. В языкознании XIX в. выделяются прежде всего «две различные теоретические и методические точки зрения»: историческая и генетическая, идущая от Ф. Боппа и Р. Раска к младограмматикам, и гумбольдтианская, аналитическая. В. Матезиус подчеркивает ограниченность подхода традиционного исторического языкознания: «интерес исследователей сосредоточивается на исторической фонетике и исторической морфологии, рассматриваемой лишь как практическое применение фонетики. Историческое изучение считается единственным научным методом лингвистической работы; даже если изучаются живые диалекты, то итоги этого изучения используются преимущественно для решения исторических проблем. Хотя иногда отмечается, что язык представляет собой систему знаков, но поскольку изучаются лишь изолированные языковые факты, постольку единственно исторический метод мешает осознанию важности языковой системы. Изоляция отдельных языковых явлений препятствует также пониманию важной роли, которой обладает в языке функция». Отмечено и то, что период успехов младограмматизма «характеризовался необычайным безразличием к вопросам общего языкознания». В. Матезиус отмечает и положительные стороны исторического языкознания: «плодотворность и точность» в решении своих проблем; пражцы в отличие от некоторых других школ структурализма не отказывались от исторических исследований языка. Однако общий подход науки такого типа не мог быть для них приемлем.

    Гумбольдтовское направление в основном связывается В. Матезиусом с далеко не самой главной для него идеей о возможности сравнивать языки, «не обращая внимания на их генетическое родство». Упомянуто противопоставление ergon — energeia, однако от рассмотрения философских идей В. фон Гумбольдта В. Матезиус отказывается вообще. Отмечено, что подход к языку как к деятельности помог В. фон Гумбольдту «понять значение функции в языке», но принуждал его «слишком высоко оценивать психологическую точку зрения». Главным недостатком концепции В. фон Гумбольдта признается «стремление выводись характер языка из характера говорящего им народа». Анализируя развитие данной традиции у X. Штейнталя и др., В. Матезиус указывает, что все эти ученые не смогли «чисто лингвистическим способом» сформулировать свои идеи и «на базе их создать точные исследовательские приемы». Итак, два направления имели противоположные друг другу достоинства и недостатки: гумбольдтианцы выдвигали перспективные идеи, но не имели методов для их разработки, младограмматики имели совершенный сравнительно-исторический метод, но слишком узко понимали теорию.

    Новая лингвистика, согласно В. Матезиусу, начинается с двух ученых: И. А. Бодуэна де Куртенэ и Ф. де Соссюра. Первый из них осознал роль функции в языке и ввел в науку понятие фонемы. Однако он недостаточно порвал с традицией, поскольку «был введен в заблуждение изменчивым светом психологии и слишком большое внимание уделял факту постоянного изменения в языке». Этой ошибки избежал Ф. де Соссюр, последовательно разделивший синхронию и диахронию. Другая его важнейшая идея — структурный подход к языку. Идущее от И. А. Бодуэна де Куртенэ понятие функции и идущее от Ф. де Соссюра понятие структуры могут, по мнению чешского ученого, дать «плодотворную базу для будущего языкознания». Пражский подход, опирающийся на данные два понятия, позволяет объединить «гумбольдтовскую свежесть наблюдений с бопповской строгостью и методической точностью».

    В то же время пражцы спорили с другими школами структурализма, прежде всего с глоссематикой и дескриптивизмом, подчеркивая, что, сходясь с этими направлениями в точке зрения на структуру, расходятся с ними в связи с отсутствующим или имеющим иной смысл там понятием функции.

    Полемике с глоссематикой специально посвящена статья В. Скалички «Копенгагенский структурализм и „пражская школа“, включенная в хрестоматию В. А. Звегинцева. Там же помещена и статья Б. Трнки, Й. Вахека и др. „К дискуссии по вопросам структурализма“, где также затрагивается эта тема. Обе статьи относятся уже к послевоенным годам (соответственно 1948 и 1957 г.), но отражают идеи, вполне сложившиеся у пражцев еще в 20-е гг. В. Скаличка в 1948 г. указывал, говоря о современной ему лингвистике: „Позиции младограмматиков окончательно оставлены. Новые направлений борются между собой“. Это было не вполне верно, поскольку историки конкретных языков продолжали работать, оставаясь на младограмматических позициях. Однако младограмматизм действительно к тому времени уже перестал развиваться в идейном плане, а большинство теоретиков языка стояли на позициях того или иного направления структурализма, среди которых глоссематика тогда считалась влиятельной.

    В. Скаличка отмечал, что разные направления структурализма идут от разных высказываний Ф. де Соссюра, не вполне сочетающихся друг с другом. От одних высказываний шли глоссематики, от других пражцы. Л. Ельмслев, по словам В. Скалички, требовал „освобождения языкознания от груза других наук“, главное для него — „требование лингвистики чисто лингвистической“. Для пражцев это неприемлемо: „Если при научном исследовании мы пренебрегаем его реальностью, мы ее деформируем. Лингвистическое мышление в понимании Ельмслева становится свободным от всех ограничений. Он сбрасывает с плеч весь огромный груз многообразных отношений к действительности (что учитывают пражские лингвисты). Однако при таком понимании язык становится всего лишь бесцельной игрой“. Именно понимание языка как игры было более всего неприемлемо у Л. Ельмслева для пражцев. Впрочем, и сам Л. Ельмслев пытался скорректировать такую крайнюю точку зрения введением понятий нормы и узуса.

    В связи с отношением языка к реальности оказывается невозможным и безоговорочное использование критериев непротиворечивости, простоты и в первую очередь полноты: „Поскольку нам известны все сложнейшие отношения языка к литературе, к обществу, культуре, искусству и т. д., мы не можем говорить об изолированном, исчерпывающем описании текста. Мы знаем, что в тексте мы можем полностью проследить в лучшем случае развитие отдельных букв или же звуков. Значение же текста постоянно меняется. Один и тот же текст кажется иным старому человеку и молодому, человеку с образованием и без образования, современному человеку и человеку, который будет жить через сто лет“. Возражает В. Скаличка и против чисто дедуктивного подхода к языку, считая необходимым в исследовании сочетать дедукцию с индукцией.

    Одно из главных расхождений с глоссематиками касается разного понимания термина „функция“. Если Л. Ельмслев исходил из понятия функции в математике, то, как указывает В. Скаличка, „в понимании пражских лингвистов термин „функция“ употребляется тогда, когда речь идёт о значении (функция слова, предложения) или о структуре смысловых единиц (функция фонемы)“. Математическое понимание функции было тесно связано у глоссематиков с пониманием языка как системы чистых отношений, как известно, также идущим от Ф. де Соссюра. Для пражцев это также неприемлемо: их интересовали и отношения, и единицы. Об этом же писала и группа пражских лингвистов во главе с Б. Трнкой: „Л. Ельмслев считает релевантные (или различительные) черты звуков, как и остальные нерелевантные их черты, „звуковой субстанцией“… Пражская же школа учитывает все свойства звука, обращая особое внимание на их релевантные черты, сумма которых обеспечивает тождество звука или фонемы“. Тем самым фонемы для пражцев — не точка пересечения оппозиций, а положительная сущность, имеющая звуковой характер и обладающая собственными свойствами, которые уже за пределами собственно пражской школы получили название дифференциальных признаков.

    В статье Б. Трнки и др. выявляются и различия между пражцами и дескриптивистами (о которых речь будет идти ниже). Пражцы отвергали у последних пренебрежение к семантике, иногда доходившее до полного ее отрицания, и сохранение старого, несистемного подхода применительно к языковой истории.

    Таким образом, среди других школ структурализма для пражцев было характерно максимально широкое понимание объекта лингвистики. Строго придерживаясь структурного подхода к языку, пражцы стремились изучать его всесторонне, не отказываясь ни от семантики, ни от истории языка, ни даже в значительной степени от внешнелингвистической проблематики. В упомянутой выше статье В. Скаличка выделяет три основные проблемы языкознания: „1. Прежде всего отношение языка к внеязыковой действительности, т. е. проблему семасиологическую. 2. Отношение языка к другим языкам, т. е. проблему языковых различий. 3. Отношение языка к его частям, т. е. проблему языковой структуры“. Он указывал, что в разное время на первый план выходили то одни, то другие проблемы: античная наука игнорировала проблему языковых различий, а историческое языкознание XIX в., наоборот, занималось почти исключительно ею, глоссематика выдвигает проблему структуры и игнорирует две другие. Для пражцев же все три проблемы важны.

    Широкий подход к объекту изучения виден уже в первом программном документе пражцев, упоминавшихся выше „Тезисах Пражского лингвистического кружка“ (1929). Здесь в первую очередь выдвинуты два основных методологических принципа пражцев: функциональный и структурный. Структурный принцип основывался на идеях Ф. де Соссюра о разграничении языка и речи, синхронии и диахронии, он объединял пражцев с другими направлениями структурализма. Функциональный принцип, во многом восходящий к И. А. Бодуэну де Куртенэ, был специфичен для пражцев. В „Тезисах“ именно он вынесен на первое место.

    В „Тезисах“ об этом говорится так: „Являясь продуктом человеческой деятельности, язык вместе с тем имеет целевую направленность. Анализ речевой деятельности как средства общения показывает, что наиболее обычной целью говорящего, которая обнаруживается с наибольшей четкостью, является выражение. Поэтому к лингвистическому анализу нужно подходить с функциональной точки зрения. С этой точки зрения язык есть система средств выражения, служащая какой-то определенной цели. Ни одно явление в языке не может быть понято без учета системы, к которой этот язык принадлежит“.

    В „Тезисах“ выделяются и основные функции языка. Не только язык, но и речевая деятельность в целом делятся на интеллектуализованную и аффективную. Та и другая прежде всего имеют „социальное назначение (связь с другими)“, аффективная речевая деятельность также „служит для выражения эмоции вне связи со слушателем“. Речевая деятельность в социальной роли „имеет либо функцию общения, т. е. направлена к означаемому, либо поэтическую функцию, т. е. направлена к самому знаку“. Данная классификация функций имеет определенное сходство с высказанными на несколько лет позже идеями К. Бюлера, из всех рассмотренных ранее в этом курсе лингвистов наиболее близкого к функциональному подходу. Специфический для пражцев компонент классификации — выделение особой поэтической функции. Если для других школ структурализма поэтика, изучение художественной речи находились вне лингвистической проблематики, то пражцы, в частности, Р. Якобсон, внесли в эти области значительный вклад. В „Тезисах“ указывается, что „каждая функциональная речевая деятельность имеет свою условную систему — язык в собственном смысле“; речь идет об изучении функциональных стилей языка. Такой подход делал возможным считать изучение разговорного, научного или поэтического стиля лингвистической проблемой. Пражцы также много занимались изучением стилей в этом смысле, то есть сосуществующих вариантов языка, используемых в связи с разными функциональными заданиями (ср. иной подход, например, у К. Фосслера, понимавшего под стилем индивидуальный стиль).

    В связи с этим пражцы занимались проблемами литературного языка. В „Тезисах“ выделяются особые функции литературных языков по сравнению с другими языковыми образованиями: „Особый характер литературного языка проявляется в той роли, которую он играет, в частности, в выполнении тех высоких требований, которые к нему предъявляются по сравнению с народным языком: литературный язык отражает культурную жизнь и цивилизацию“. Поэтому „необходимость говорить о материях, не имеющих отношения к практической жизни, и о новых понятиях требует новых средств, которыми народный язык не обладает“; отсюда особая лексика, особые синтаксические формы. Важно и то, что „с повышенными требованиями к литературному языку связан и более упорядоченный и нормативный его характер… Развитие литературного языка предполагает и увеличение роли сознательного вмешательства“. Пражцы таким образом не поддерживали крайние идеи Ф. де Соссюра об абсолютной бессознательности языковых изменений, в этом пункте они были ближе к И. А… Бодуэну де Куртенэ. Результатом функционального подхода к литературным (стандартным) языкам стало развитие особой лингвистической дисциплины — истории литературных языков, сложившейся лишь в чешской и в советской лингвистике.

    В „Тезисах“ нашли отражение также идеи пражцев в отношении истории языка. Пражский кружок, принимая разграничение синхронии и диахронии и безусловно отдавая приоритет синхронному подходу („Лучший способ для познания сущности и характера язкка — это синхронный анализ современных фактов“), не считал данное различие абсолютным, как это делают Ф. де Соссюр: „Нельзя воздвигать непреодолимые преграды между методом синхроническим и диахроническим, как это делала Женевская школа“. В отличие от Ф. де Соссюра пражцы исходили из того, что диахрония не менее системна, чей синхрония: „Было бы нелогично полагать, что лингвистические изменения не что иное, как разрушительные удары, случайные и разнородные с точки зрения системы. Лингвистические изменения часто имеют своим объектом систему, ее упрочение, перестройку и т. д. Таким образом, диахроническое изучение не только не исключает понятия системы и функций, но, напротив, без учета этих понятий является неполным“. Системный подход к изучению языковых изменений пражцы старались реализовать на практике.

    Что касается синхронии, то в отличие от глоссематиков пражцы понимали ее не как систему, рассматриваемую в полном отвлечении от фактора времени, а как состояние языка, один из моментов его развития, В „Тезисах“ об этом сказано: „Синхроническое описание не может целиком исключить понятия эволюции, так как даже в синхронически рассматриваемом секторе языка всегда налицо сознание того, что наличная стадия сменяется стадией, находящейся в процессе формирования. Стилистические элементы, воспринимаемые как архаизмы, во-первых, и различие между продуктивными и непродуктивными формами, во-вторых, представляют явления диахронические, которые не могут быть исключены из синхронической лингвистики“.

    В „Тезисах Пражского лингвистического кружка“ кратко был поставлен ряд проблем, которые затем активно разрабатывались пражцами. Это (помимо того, о чем уже шла речь выше) структурная фонология, описание систем фонем и фонологических корреляций; морфонология, изучение „морфологического использования фонологических различий“; исследование свойств слова и систем номинации; изучение структуры предложения и др. В том числе поставлена и проблема структурного сравнения языков независимо от их генетических связей. После примерно полувека, в течение которых типология почти не развивалась и часто отрицалась вообще, пражцы наряду с американским лингвистом Э. Сепиром возродили эту дисциплину. В „Тезисах“ указано, что сравнительное изучение языков не должно ограничиваться одними генетическими проблемами, что сравнительный метод в широком его понимании „позволяет вскрыть законы структуры лингвистических систем и их эволюции“. Таким образом могут сравниваться любые языки, но возможно неструктурное сравнение родственных языков (например, славянских между собой). Оно отлично от сравнительно-исторического изучения этих же языков, выявляя не конкретные звуковые переходы, а эволюцию систем.

    Среди пражцев наибольший вклад в типологию внес В. Скаличка, посвятивший этой проблематике ряд своих ранних работ 30-х гг., в том числе изданную в 1935 г. книгу „О грамматике венгерского языка“. Эта работа и примыкающая к ней по тематике статья того же автора „Асимметричный дуализм языковых единиц“ (1935) включены в изданную в 1967 г. в Москве хрестоматию „Пражский лингвистический кружок“.

    Не отказываясь совсем от традиционного выделения изолирующего, агглютинирующего, полисинтетического (инкорпоративного) и флективного типов, В. Скаличка значительно переосмыслил их понимание. Он указывал: „Какой-то язык считался агглютинативным потому, что для него „характерна“ агглютинация, то есть именно это явление отличает его от других языков. Лингвистам-типологам вообще не была известна роль, например, противопоставления агглютинация — изоляция в рамках одного языка. Однако отдельный язык — самостоятельная система, и как таковой он не образует системы с другими языками. Поэтому приходится говорить не о „морфологической классификации“ языков, а только о сходствах и различиях между разными языковыми системами“. То есть нельзя говорить о флексии, агглютинации и т. д. как об определяющей черте строя того или иного языка, как это делали ученые XIX в. Однако можно говорить о флексии, агглютинации и т. д. как о некоторых лингвистических явлениях, наблюдаемых в тех или иных языках. При этом наличие одного из этих явлений не исключает наличия других, однако они могут в разных языках по-разному комбинироваться, что характеризует соответствующие языки. Можно говорить о чисто флективном, чисто агглютинативном типах и т. д. как о неких идеальных эталонах, которым в разной мере соответствуют конкретные языки. Как указывал В. Скаличка в связи с этим, „следует различать систему и тип“, при этом количество типов не слишком велико и их выделение может дать основу для классификации языков.

    В. Скаличка также указал на то, что морфологическая структура — не единственное основание для типологии; в частности, он одним из первых проводил сопоставительные исследования фонологических структур разных языков.

    В связи с типологическими задачами В. Скаличка старался уточнить традиционные лингвистические понятия, дать им такие определения, на основе которых можно было бы сопоставлять языки различного строя. Он, как и многие другие лингвисты его эпохи, хорошо осознавал нечеткость основанных на интуиции понятий слова, предложения, частей речи и т. д. и стремился уточнить эти понятия. Наряду с этим он выделял и единицы, не учитывавшиеся в традиции. Прежде всего это сема — минимальная единица, обладающая значением. Сема соотносится с морфемой, но не всегда с ней совпадает.

    Понятие семы у В. Скалички основано на идеях С. Карцевского об асимметричном дуализме. В статье „Асимметричный дуализм языковых единиц“ чешский ученый выделяет в качестве проявлений такого дуализма омонимию и омосемию (разное выражение одного и того же элемента значения). В случае омосемии (например, если одно грамматическое значение по-разному обозначается в разных типах склонения или спряжения) одной и той же семе соответствует несколько разных морфем. В случае же „склеенного“ выражения нескольких грамматических значений одной морфеме может соответствовать несколько сем. Например, чешское окончание прилагательных у (или его русский эквивалентый) имеет три семы: именительного падежа, единственного числа и мужского рода… Разные языки характеризуются, согласно В. Скаличке, разным соотношением морфемы и семы: в турецком их соотношение близко к взаимно однозначному, в чешском они очень часто не совпадают. В работе „О грамматике венгерского языка“ по этому параметру последовательно сопоставляется ряд языков. Нетрудно Видеть, что соответствующие различия языков хорошо соотносятся с традиционным разграничением агглютинации и флексии: чем флективнее язык, тем значительнее данное несовпадение. Отметим, что многосемность В. Скаличка признавая лишь для грамматических морфем, корневые же у него оказывались односемными по определению. Впоследствии в структурной лингвистике это ограничение было снято (ср. „фигуры плана содержания“ у Л. Ельмслева) и получил развитие так называемый компонентный анализ, при котором значение любой морфемы разлагается на смысловые компоненты.

    Все пражцы принимали соссюровское разграничение языка и речи, но их понимание бывало различным. Интересную точку зрения на этот счет, разделявшуюся не всеми пражцами, выдвинул рано умерший лингвист Йозеф Коржинек в статье „К вопросу о языке и речи“, опубликованной в 1936 г. (статья также включена в русском переводе в хрестоматию „Пражский лингвистический кружок“).

    Й. Коржинек не соглашался с обычным для структурализма пониманием языка и речи как равноправных, находящихся на одном уровне абстракции явлений. С точки зрения этого ученого, язык и речь — те же самые явления, рассмотренные на разных уровнях абстракции: „Соотношение между языком и речью представляет собой просто отношение между научным анализом, абстракцией, синтезом, классификацией, то есть научной интерпретацией фактов, с одной стороны, и определенными явлениями действительности, составляющими объект этого анализа, абстракции и т. д., — с другой“. „В любом конкретном высказывании, если даже в нем реализуется лишь какая-то незначительная часть языка, всегда заключена вместе с тем вся его структура… и, наоборот, языковая структура исчерпывающе представлена совокупностью индивидуальных речевых актов, она получает в них осязаемое воплощение и проявляется бесчисленное множество раз, бесконечно, многообразно и неповторимо“. Языковая структура интуитивно осознается каждым носителем языка, „а различия между нелингвистом и лингвистом при осознании структурных связей в языке носят отнюдь не принципиальный характер, различаясь лишь в количестве языкового опыта и тех усилиях, которые необходимы для его интеллектуальной переработки“. При этом однако Й. Коржинек был против того, чтобы учитывать в лингвистическом исследовании „языковое чутье наивного информанта“, поскольку оно слишком примитивно и в нем много предрассудков.

    Далее, как указывает Й. Коржинек, одним и тем же термином „структура языка“ обозначаются два разных феномена. Во-первых, это нечто существующее независимо от лингвиста; такая структура „служит необходимой основой всех индивидуальных высказываний и дана нам, собственно говоря, лишь в этих высказываниях“, она „в своей совокупности недоступна непосредственному восприятию“. Во-вторых, это „язык как лингвистическая теория“, результат анализа, абстракции и синтеза, основанных на индивидуальных высказываниях. Два данных феномена соотносятся друг с другом лишь через речь. По сути Й. Коржинек утверждает, что структура во втором смысле является моделью структуры в первом смысле, хотя термина „модель“ у него нет.

    Все, что совершается в речи, согласно данной концепции, предопределено языковой системой в первом смысле, усвоенной говорящим. Поэтов лингвист „обращает свое внимание на коллективное, надиндивидуальное“, а „вопрос о чисто индивидуальной языковой структуре лишен для лингвиста всякого смысла“. Этим лингвистика противопоставлена стилистике, которая изучает индивидуальное и единичное без выявления каких-либо общих закономерностей.

    Моделирующий подход к языку Й. Коржинек считает аналогичным подходу, свойственному естественным наукам, от которых, по его мнению, языкознание принципиально не отличается. Он писал в связи с этим: „Достижимая степень точности в области (правильно понимаемой) лингвистики отнюдь не ниже, чем в прочих научных областях; давно ставшее традиционным привычное представление о значительно меньшей степени точности лингвистических исследований по сравнению, например, с исследованиями в области физики основано на том, что по незрелым методам лингвистов прошлого и по их методическим ошибкам судили о достижимой степени точности в лингвистике вообще. Как и для других наук, здесь особенно необходимо постулировать, что устанавливаемые в области лингвистических явлений научные законы, как и законы, которые будут установлены, не должны иметь исключений. Без этого постулата невозможен никакой научный закон, а без специальных научных законов для языковых явлений лингвистика как наука была бы невозможна. Исключения из научных законов, в том числе из законов лингвистических, являются кажущимися и объясняются либо неправильным пониманием фактов, для которых были сформулированы данные законы, либо неправильным пониманием самих законов. Во всех случая^, где это не так, факты, противоречащие любому выдвинутому закону, свидетельствуют о том, что этот закон сформулирован неточно“.

    Итак, Й. Коржинек на новом уровне вернулся к давнему пониманию лингвистического закона, выдвигавшемуся когда-то А. Шлейхером и ранними младограмматиками. Законы он понимал гораздо тире, чем его предшественники, далеко не сводя их к закономерностям звуковых переходов. Однако он также исходил из прямого переноса в лингвистику методов естественных наук (образцом для него явно служила не столько биология, сколько бурно развивавшаяся в эту эпоху физика). Такой подход был нечаст для 30-х гг., но на последнем этапе развития структурализма уже в послевоенное время, связанном с увлечением математическими методами, данный подход (вряд ли под прямым влиянием разбираемой здесь статьи) стал широко распространенным. Безусловно, точка зрения относительно языка и речи, с которой выступил Й. Коржинек, была весьма оригинальна.

    Одним из крупнейших представителей Пражской школы и одним из крупнейших лингвистов XX в. вообще был Николай (Николай Сергеевич) Трубецкой. Выпускник Московского университета, воспитанный в традициях фортунатовской школы, он еще в первые годы своей научной деятельности зарекомендовал себя перспективным и разносторонним ученым. Еще в России он занимался славянскими, финно-угорскими, кавказскими языками. Однако в те годы он успел опубликовать лишь небольшое число работ, многое из сделанного им до 1919 г. пропало. После революции Н. Трубецкой эмигрировал и после недолгого пребывания в Болгарии с 1922 г, до конца жизни преподавал в Венском университете. В Вене были написаны его основные лингвистические труды.

    Н. Трубецкой был ученым широкой специализации, его интересы далеко не исчерпывались лингвистикой. Ему принадлежат работы по славянским письменным памятникам, фольклору, литературе. Он был одним из теоретиков евразийства — влиятельного течения эмигрантской мысли, выдвигавшего широкие и оригинальные, хотя и весьма спорные историко-философские концепции. С евразийством были связаны и некоторые лингвистические идеи ученого. Например, концепция евразийского языкового союза служила аргументом для теории, согласно которой русские вместе с тюркскими, монгольскими, финно-угорскими и др. народами представляют собой культурное и историческое единство. Отметим, что такого рода идеи были прежде всего характерны для деятельности Н. Трубецкого в 20-е гг., а в 30-е гг. он почти целиком сосредоточился на лингвистике.

    Как лингвист Н. Трубецкой также отличался большой широтой. Он много занимался компаративистикой. Помимо конкретных работ ему принадлежат и труды общеметодологического характера. Он продолжал исследования по кавказским и финно-угорским языкам, частично восстановив по памяти утраченное. Много он занимался разнообразными проблемами славистики. Среди выдвинутых им общелингвистических идей особо следует отметить (помимо создания фонологической теории) морфонологическую концепцию и теорию языковых союзов. Хотя те явления, которые теперь лингвисты относят к морфонологии, изучал еще Панини, но данная дисциплина впервые четко выделена лишь Н. Трубецким. В статье „Некоторые соображения относительно морфонологии“ он сформулировал задачи морфонологии как „исследования морфологического использования фонологических средств какого-либо языка“, выделил три основные раздела этой дисциплины: теорию фонологической структуры морфем, теорию комбинаторных звуковых изменений морфем в морфемных сочетаниях, теорию звуковых чередований, выполняющих морфологическую функцию.

    В теории языковых союзов ученый обобщил накопленные на разнообразного материале факты, свидетельствующие о вторичном сходстве контактирующих между собой языков. В языковой союз могут входить как неродственные, так и родственные языки, однако их сходства в любом случае обусловлены их контактами и взаимодействиями. Н. Трубецкой выделял ряд языковых союзов: балканский, евразийский (объединяющий русский язык с рядом тюркских, монгольских, финно-угорских и др.)» Им впервые были заложены основы третьего типа классификации языков (наряду с генетическим и типологическим) — ареального, при котором языки объединяются в классы в связи с их географическим расположением и свойствами, приобретенными в результате контактов.

    Самой знаменитой и оказавшей наибольшее влияние на развитие мировой лингвистики работой Н. Трубецкого стала его последняя книга «Основы фонологии». Ученый работал над ней в последние годы жизни, издана она была на немецком языке через год после его смерти, в 1939 г. Ряд идей, отраженных в книге, Н. Трубецкой высказывал в печатных работах начиная с конца 20-х гг., однако в книге его фонологическая концепция получила законченное выражение. Книга стала и наиболее развернутым изложением подхода к фонологии, свойственного Пражской школе в целом.

    Теоретической основой данного подхода были наряду с бодуэновской концепцией фонемы идеи Ф. де Соссюра, прежде всего о языке и речи. Если Й. Коржинек отошел от соссюровской концепции весьма далеко, то Н. Трубецкой по данному вопросу в основном следовал Ф. де Соссюру при некотором влиянии идей К. Бюлера, например, проявляющихся в разграничении при акте речи «говорящего („отправителя“), слушающего („получателя“) и предмета, о котором идет речь». Как и Ф. де Соссюр, Н. Трубецкой признавал, что «язык существует в сознании всех членов данной языковой общности», хотя в собственно фонологическом анализе он старался обходиться без апелляции к психологии.

    Согласно Н. Трубецкому, и язык, и речь имеют обозначающее и обозначаемое, однако их свойства в языке и речи различны. Если в речи как обозначаемое, так и обозначающее бесконечны и многообразны, то в языке они состоят «из конечного исчисляемого числа единиц». Данное теоретическое положение давало возможность разграничить фонетику — науку, обозначающем в речи — и фонологию — науку, обозначающем в языке, Здесь идеи Ф. де Соссюра, до конца не проводившего такое разграничение, дополнялись идеями И. А. Бодуэна де Куртенэ и его учеников Л В. Щербы и Е. Д. Поливанова. Строгое разделение фонетики и фонологии было одним из главных требований к лингвистическому описанию всей Пражской школы с самого начала ее существования.

    Фонетику Н. Трубецкой определял как «науку о материальной стороне (звуков) человеческой речи», по своей методологии она целиком относится к естественным наукам. Фонетика имеет физический (акустический) и артикуляторный (физиологический) аспекты. Фонетика изучает неисчислимое многообразие звуков человеческой речи. Иные задачи у фонологии, имеющей дело с ограниченным числом различительных средств, отличающих друг от друга элементы обозначающего, в частности, слова. Таким образом, как пишет Н. Трубецкой, «слова по необходимости состоят из комбинаций различительных элементов… При этом, однако, допустимы не все мыслимые комбинации различительных элементов. Комбинации подчиняются определенным правилам, которые формулируются по-разному для каждого языка. Фонология должна исследовать, какие звуковые различия в данном языке связаны со смысловыми различиями, каковы соотношения различительных элементов… и по каким правилам они сочетаются друг с другом в слова». Методы фонологии — те же, что в других лингвистических дисциплинах и, шире, вообще в гуманитарных науках.

    Если фонетист должен учитывать все признаки звуков, то «для фонолога большинство признаков совершенно несущественно, так как они не функционируют в качестве различительных признаков слов. Звуки фонетиста не совпадают поэтому с единицами фонолога. Фонолог должен принимать во внимание только то, что в составе звука имеет определенную функцию в системе языка».

    Безусловно, все лингвистические традиции и наука о языке до второй половины XIX в. не могли и не стремились учесть все звуковые признаки. Традиционные фонетисты были «стихийными фонологами», бессознательно ориентируясь на функционально значимые признаки, которые однако не всегда четко отделялись от незначимых. Появление экспериментальной фонетики, как уже говорилось выше, привело к выделению значительного числа функционально незначимых и не осознаваемых носителями языка признаков, поэтому естественной реакцией на это вскоре стало появление фонологии, оперирующей ограниченным числом единиц. Но если для основателей фонологии главным критерием была психологическая осознаваемость, не допускающая объективных процедур проверки, то пражцы и близкие к ним по идеям советские фонологи сделали следующий шаг (как будет сказано ниже, первым его сделал Н. Ф. Яковлев не позже 1923 г.). Вместо психологического был выдвинут функциональный критерий: участие или неучастие тех или иных признаков в смыслоразличении. Такой подход хорошо соответствовал общей методологии пражцев, для которых наряду со структурой важнейшую роль играет функция. В то же время этот подход давал возможность разработать достаточно строгие и в равной мере применимые к самому разнообразному материалу процедуры. Выработке таких процедур посвящена большая часть книги Н. Трубецкого.

    Точнее, как указывает ученый, смыслоразличительная функция — лишь одна, хотя и важнейшая из трех фонологических функций. Наряду с ней выделяются еще две функции: вершинообразующая (кульминативная), указывающая, какое количество слов или словосочетаний содержится в данном предложении (такую функцию в ряде языков выполняет ударение), и разграничительная (делимитативная), указывающая на границы между единицами. Известно, например, что разными звуковыми признаками могут характеризоваться начало или конец слова или морфемы. Однако Н. Трубецкой указывает, что выделение фонологических единиц основано на смыслоразличительной функции, а две другие не являются для этого необходимыми. Во всей книге речь идет почти исключительно о смыслоразличительной функции, лишь последняя глава посвящена разграничительной.

    Основной единицей фонологии Н. Трубецкой, как и И. А. Бодуэн де Куртенэ, считал фонему, однако определяется фонема у него иначе. Для ее выделения он вводил фундаментальное и по своему значению выходящее за пределы фонологии понятие оппозиции; последовательное выделение этого понятие стало одним из наиболее существенных вкладов Н. Трубецкого в науку о языке. Он писал: «Признак звука может приобрести смыслоразличительную функцию, если он противопоставлен другому признаку, иными словами, если он является членом звуковой оппозиции (звукового противоположения). Звуковые противоположения, которые могут дифференцировать значения двух слов данного языка, мы называем фонологическими (или фонологически-дистинктивными, или смыслоразличительными) оппозициями». Эти оппозиции противопоставлены фонологически несущественным. Каждый член фонологической оппозиции является фонологической (смыслоразличительной) единицей; минимальная фонологическая единица — фонема.

    Таким образом, Н. Трубецкой последовательно выдерживал путь от слова к фонеме в лингвистическом исследовании. Он прямо указывал: «Не будем представлять себе фонемы теми кирпичиками, из которых складываются отдельные слова. Дело обстоит наоборот: любое слово представляет собой целостность, структуру; оно и воспринимается слушателями как структура, подобно тому как мы узнаем, например, на улице знакомых по их общему облику. Опознавание структур предполагает, однако, их различие, а это возможно лишь в том случае, если отдельные структуры отличаются друг от друга известными признаками. Фонемы как раз и являются различительными признаками словесных структур». Слово для Н. Трубецкого — первичное, заранее заданное и неопределяемое понятие (как это имело место и в традиционном языкознании). Ср. иной подход в американском дескриптивизме, где главное методическое правило обычно заключалось в том, что морфологические единицы было принято выделять лишь по окончании фонологического анализа.

    Н. Трубецкой подчеркивал различие между звуком, фонетической единицей, и фонемой: «Любой произносимый и воспринимаемый в акте речи звук содержит, помимо фонологически существенных, еще и много других фонетически несущественных признаков. Следовательно, ни один звук не может рассматриваться просто как фонема. Поскольку каждый такой звук содержит, кроме прочих признаков, также и фонологически существенные признаки определенной фонемы, его можно рассматривать как реализацию этой фонемы. Фонемы реализуются в звуках речи». И далее: «Все эти различные звуки, в которых реализуется одна и та же фонема, мы называем вариантами (или фонетическими вариантами) одной фонемы». То есть в языке есть только инварианты — фонемы, реализуемые в речи в виде своих вариантов.

    На основе указанных теоретических положений Н. Трубецкой подробно рассматривал критерии выделения фонем как в парадигматике (различение фонемы от фонетического варианта), так и в синтагматике (различение фонемы от сочетания фонем). Парадигматические критерии сводятся к возможностям употребления тех или иных звуков в том или ином окружении. Если два звука встречаются в одинаковых окружениях, никогда при этом не меняя значения слова, то это два варианта одной фонемы; если два звука, имеющие некоторое фонетическое сходство, никогда не встречаются в одинаковом окружении, то это также два варианта одной фонемы, если же два звука различают значение слов в одном и том же окружении, то они относятся к разным фонемам. Наиболее очевидное доказательство фонемных различий — так называемые минимальные пары типа точкабочкадочкакочканочка. В одно и то же время, в 30-е гг., такого рода критерии разрабатывались и пражцами, и американскими дескриптивистами; в американской лингвистике они получили название дистрибуционных (термин, не используемый Н. Трубецким). Но если в американской науке сами определения фонем основывались на дистрибуционных критериях, а смыслоразличение отходило на задний план или даже отбрасывалось, то для Н. Трубецкого позиционные критерии были лишь проявлением более фундаментальной смыслоразличительной функции.

    Рассматривая фонологическую систему языка в целом, Н. Трубецкой обращал особое внимание на классификацию оппозиций, поскольку «в фонологии основная роль принадлежит не фонемам, а смыслоразличительным оппозициям. Любая фонема обладает определенным фонологическим содержанием лишь постольку, поскольку система фонологических оппозиций обнаруживает определенный порядок или структуру». В то же время для него, как и для всех пражцев, фонема вовсе не была лишенным собственных свойств пунктом пересечения сетки отношений, как это было для глоссематиков. Постоянно подчеркивается существование собственных различительных признаков у фонем, в парадигматические критерии выделения фонем включается требование звукового сходства, а синтагматические критерии отграничения фонем от фонемных сочетаний почти целиком основаны у Н. Трубецкого на фонетических признаках.

    В книге дается разработанная классификация оппозиций разных типов. Выделяются оппозиции одномерные (свойственные только данной паре единиц) и многомерные (включающие более двух единиц), пропорциональные (однотипные противопоставления имеют место для нескольких пар) и изолированные (данное противопоставление более нигде не встречается) и др. Наиболее важно противопоставление привативных, ступенчатых (градуальных) и равнозначных (эквиполентных) оппозиций. Привативны оппозиции, один член которых характеризуется наличием, а другой — отсутствием признака, например, «звонкий — незвонкий», «назализованный — неназализованный», «лабиализованный — нелабиализованный» и т. д. Член оппозиции, который характеризуется наличием признака, называется «маркированным», а член оппозиции, у которого признак отсутствует, — «немаркированным». Градуальные оппозиции характеризуются тем, что их члены противопоставлены разной степенью одного признака, например, разными ступенями высоты тона. Наконец, в эквиполентных оппозициях оба члена логически равноправны; таковы, например, оппозиции между согласными разного места образования. Все типы оппозиций иллюстрируются фонологическими примерами, однако нетрудно видеть, что в их содержании нет ничего специфически фонологического. Понятия привативных, градуальных и эквиполентных оппозиций, термины «маркированный член», «немаркированный член» и др. после книги Н. Трубецкого широко используются в самых разных областях лингвистики: в фонологии, грамматике, семантике и т. д.

    Еще одно важнейшее разграничение оппозиций, также выходящее за пределы фонологии, связано с различием постоянных и нейтрализуемых оппозиций. Постоянные оппозиции сохраняются во всех ситуациях. Нейтрализуемые оппозиции сохраняются в одних контекстах (позициях релевантности) и исчезают в других (позициях нейтрализации); например, в русском языке противопоставление звонкости и глухости нейтрализуется на конце фонетического слова. В связи с этим вводится особое понятие архифонемы: «В тех положениях, где способное к нейтрализации противоположение действительно нейтрализуется, специфилизуется, специфические признаки членов такого противоположения теряют свою фонологическую значимость; в качестве действительных (релевантных) остаются только признаки, являющиеся общими для обоих членов оппозиции… В позиции нейтрализации один из членов оппозиции становится таким, образом, представителем „архифонемы“ этой оппозиции (под архифонемой мы понимаем совокупность смыслоразличительных признаков, общих для двух фонем)» (термин «архифонема» был ранее предложен Р. Якобсоном). Представитель архифонемы может совпадать или не совпадать с одним из членов оппозиции; если такое совпадение есть и оно не обусловлено чисто фонетически, то данный член оппозиции является немаркированным, а противоположный ему — маркированным. В книге подробно рассматриваются разные типы нейтрализаций и причины, их обусловливающие.

    В книге «Основы фонологии» содержится разнообразный фонологический материал и исследуются многочисленные проблемы фонологии. Выделяются признаки фонем, способные быть смыслоразличительными в тех или иных языках; при этом учитываются и просодические признаки: ударение, интонация и др. Изучены общие принципы сочетаемости фонем. Выделяются основные понятия фонологической статистики. При отсутствии специального типологического раздела в книге по многим параметрам сопоставляются фонологические системы разных языков. Отметим активное использование Н. Трубецким материала языков народов СССР, содержащегося в советских публикациях 20— 30-х гг.; этот материал редко привлекался другими фонологами и ряд фактов вошел в оборот мировой фонологии благодаря Н. Трубецкому.

    Идеи книги Н. Трубецкого «Основы фонологии» прочно вошли в мировую науку о языке как непосредственно в области фонологической теории, так и в связи с рассмотрением некоторых более общих проблем: оппозиций, нейтрализации и др.

    В настоящее время почти все лингвистическое наследие выдающегося ученого издано в нашей стране. Книга «Основы фонологии» вышла в русском переводе в 1960 г., в 50—60-е гг. публиковались и отдельные статьи Н. Трубецкого; в частности, статья «Некоторые соображения относительно морфонологии» включена в хрестоматию «Пражский лингвистический кружок». Наконец, в 1986 г. вышел том, в который вошла значительная часть ранее не издававшихся у нас работ ученого.

    Литература

    Булыгина Т. В. Пражская школа // Основные направления структурализма. М., 1964.

    Реформатский A. А. Н. С. Трубецкой и его «Основы фонологии» // Трубецкой Н. С. Основы фонологии. М., 1960.

    Дескриптивизм

    Развитие структурной лингвистики в США имело свои особенности. Американские ученые во многом шли своими путями, независимо от деятельности Ф. де Соссюра и других основателей структурализма в Европе. Тем не менее многое объединяло по своим идеям американских и европейских структуралистов, что часто определялось не взаимовлиянием (хотя позже, особенно с 30-х гг., это также имело место), а общностью развития научного поиска.

    Хотя в XIX в. США находились на периферии мировой науки о языке, там также господствовало историческое и сравнительно-историческое языкознание. Наиболее крупный его представитель в американской науке Уильям Дуайт Уитни (1827–1894) во многом выходил за рамки чисто исторического подхода к языку, недаром это один из очень немногих ученых, которых Ф. де Соссюр относил к своим предшественникам в «Курсе общей лингвистики».

    Большое влияние на изменение подхода в американской лингвистике на рубеже XIX–XX вв. оказало становление антропологии, в частности, антропологического изучения аборигенов США и Канады — индейских народов. Термин «антропология» в науке англоязычных стран имеет особый смысл, отличный от русского значения этого термина (теперь термин «антропология» в англо-американском смысле появился и у нас). Речь шла о комплексной науке, включающей в себя изучение разных аспектов культуры народов, резко отличных от европейских, прежде всего так называемых «примитивных». Антропологи одновременно занимались этнографией, фольклористикой, лингвистикой, иногда и археологией. Виднейшим представителем американской антропологии на раннем ее этапе был крупный ученый Франц Боас (1858–1942), уроженец Германии.

    Антропологическое изучение того или иного народа включало в себя описание его языка. При этом многое из того, что было привычно для традиционного языкознания, оказывалось непригодным для таких целей.

    Во-первых, как отмечали уже первые американские антропологи, такие языки, как индейские языки Северной Америки, «не имеют истории». От них не осталось никаких письменных памятников, до прихода к ним антропологов никто эти языки никогда не записывал, поэтому необходимо было изучать их синхронные состояния. Это не означало неприменимость к индейским языкам сравнительно-исторического метода; многие американские лингвисты, включая Л. Блумфилда и Э. Сепира, занимались кроме всего прочего и реконструкцией индейских праязыков. Однако в любом случае синхронное описание языка стояло на первом плане. Поэтому в американской лингвистике не было дискуссий о синхронной и диахронной лингвистике, уже начиная с Ф. Боаса задача синхронного описания понималась как главная.

    Во-вторых, традиционные принципы лингвистического описания, часто восходившие еще к античности, оказывались совершенно неприемлемыми. Например, при описании любого индейского языка вставал обычно не очень актуальный для специалистов по языкам Европы вопрос: как выделять слова в этом языке. Европейская традиция и сформировавшаяся на ее основе европейская и американская лингвистика до начала XX в. не имели четко разработанной процедуры членения текста на слова. В большинстве случаев такое членение основывалось на интуиции носителей языка, лишь в сложных периферийных случаях могли вырабатываться какие-то специальные процедуры. Однако при обращении к слишком далеким от языков Европы индейским языкам появилась необходимость выработки строгих критериев выделения слов. Тогда-то и было осознано, что в лингвистике таких критериев не было. Вопрос о том, что такое слово, был независимо от американской лингвистики поставлен и в Европе: можно здесь указать на Ш. Балли, Л. В. Щербу и др. Но в связи с описанием индейских языков вопрос о том, что такое слово, встал особенно остро.

    Уже Ф. Боас писал: «Может показаться, что… слово… образует естественную единицу, из которой отроится предложение. В большинстве случаев, однако, легко показать, что это не так и что слово как таковое познается только в результате анализа. Это, в частности, ясно в случаях, когда мы имеем дело с предлогами, союзами и глагольными формами, относящимися к придаточным предложениям». В связи с этим он приводит любопытный пример: даже явно не представляющее собой слова английское окончание прошедшего времени — ed в определенном контексте может представлять собой целое высказывание. Если даже с европейскими языками, когда начинать их внимательно анализировать, все столь непросто, то тем более трудности составляют индейские языки: «При рассмотрении американских языков мы увидим, что эта практическая трудность будет многократно стоять перед нами и что невозможно с объективной уверенностью решить, правомерно ли считать определенную фонетическую группу независимым словом или же подчиненной частью слова». Ф. Боас начал заниматься выработкой специальных исследовательских процедур для выделения слов, позже эту работу продолжат Л. Блумфилд и другие ученые. Немалые трудности вызывали и проблемы сегментации текста на звуковые единицы, морфемного анализа, частей речи и т. д.

    В-третьих, еще больше проблем создавала семантика изучаемых языков. Если в языках Европы значения слов хотя и не всегда полностью совпадали друг с другом, но были хотя бы соотносимы, отражая общую культуру, если в этих языках существовал не совсем идентичный, но хотя бы сходный набор грамматических категорий (падеж, число, род, время и т. д.) с достаточно понятными любому европейцу значениями, то в индейских языках все оказывалось не так. Даже придя к какому-то решению о границах слова в том или ином индейском языке, составить словарь этого языка также было непросто: казалось бы, простое слово в одних контекстах соответствовало одному слову английского языка, в других — другому; наоборот, одному английскому слову в изучаемом языке могло соответствовать множество слов, различия между которыми часто не были ясны. Ф. Боас писал об этом: «Группы идей, выражаемые особыми фонетическими группами, обнаруживают большие материальные различия в разных языках и ни в коем случае не подчиняются тем же самым принципам классификаций». Скажем, в одном языке (эскимосском) имеется несколько слов для обозначения снега разного вида, а в другом языке (дакота) значения «кусать», «связывать в пучки», «толочь» передаются одним словом. Далее Ф. Боас указывал: «Совершенно очевидно, что выбор подобных элементарных терминов должен до известной степени зависеть от основных интересов народа… В результате получилось, что каждый язык с точки зрения другого языка весьма произволен в своих классификациях. То, что в одном языке представляется единой простой идеей, в другом языке может характеризоваться целой серией отдельных фонетических групп». Понимание такого различия могло стимулировать разные направления исследования. С одной стороны, можно было сосредоточиться на самих различиях и их культурных основаниях, что стало главной задачей этнолингвистики, созданной Э. Сепиром, а в крайнем виде привело к формированию гипотезы лингвистической относительности Б. Уорфа. С другой стороны, и здесь мог формироваться процедурный подход, что в конце концов привело к появлению компонентного анализа.

    Семантические трудности вызывала и проблема грамматических категорий. Оказалось, что в таких языках, как индейские, многие привычные грамматические значения специально не выражаются, но существуют такие грамматические категории, значения которых не предусмотрены в существующей теории и просто ускользают от анализа. И здесь членение действительности у разных народов оказывалось разным, что требовало и изучения этого членения самого по себе, и выработки исследовательских процедур для описания языка.

    Наконец, в-четвертых, именно в антропологической лингвистике специальное значение приобрела особая личность — информант. Конечно, изучение языка с помощью бесед с его носителями и задавания им тех или иных вопросов существовало всегда. Но раньше оно имело лишь вспомогательное значение. Лингвист совмещал в себе исследователя и носителя языка. И никто больше ему принципиально был не нужен, хотя, конечно, на него всегда как-то влияла существовавшая традиция. Исследователь вживался в изучаемый язык, явно или неявно пользовался интроспекцией, наблюдением над своей лингвистической интуицией. Это было верно не только в отношении материнских языков. Когда средневековый европеец изучал латынь, немец в XIX–XX вв. — английский язык или англичанин — немецкий, когда историк языка занимался толкованием не до конца понятного текста, — он всегда одновременно выступал как носитель освоенного им языка изучения. С индейскими языками так не получалось. Настолько велик был культурный разрыв, что вживание человека европейской культуры в индейский язык практически было невозможно (от индейцев же вся общественная ситуация требовала, часто насильственно, вживаться в английский язык и связанную с ним культуру). Поэтому центральное место в методике изучения индейского языка заняла работа с информантом, обычно двуязычным, которому исследователь задавал специально подобранные вопросы.

    Данный факт имел несколько не только практических, но и теоретических последствий. Прежде всего именно в американской науке специальное внимание было уделено методике полевой лингвистики, методам работы с информантам, ранее мало привлекавшим внимания (из-за этого, в частности, невысокий уровень имело большинство миссионерских грамматик). Такая разработка методики помогала решению более широкой задачи — созданию строгих и проверяемых процедур описания языка, применимых к любому материалу, включая и родной язык лингвиста.

    Но замена интуиции лингвиста интуицией информанта имела и еще более принципиальное значение. Всем направлениям структурализма были свойственны более или менее полный отказ от антропоцентризма, рассмотрение языка как внешнего объекта по отношению к исследователю (такой подход иногда называют системоцентризмом). Американские же лингвисты, о которых идет речь в этой главе, довели системоцентризм до крайности. При изучении индейских языков могла создаваться иллюзия полного осуществления идеала — изучения языка с позиции стороннего наблюдателя. Такой наблюдатель слышит речь, замечает в ней регулярности и повторяемости и выясняет сущность этих регулярностей через «объективные» вопросы, задаваемые информанту. Изучать таким образом родной английский язык было труднее: даже отказавшись от интроспекции, трудно было совсем отбросить традиции описания этого языка, основанные на интуиции предшественников. Для индейских языков таких проблем не было. Однако американские исследователи не замечали, что происходит просто перераспределение ролей по сравнению с лингвистами традиционного типа: интуиция и неосознанная интроспекция информанта заменяют интуицию и интроспекцию лингвиста.

    Такого рода крайние выводы делали однако не все американские ученые первой половины XX в. Из антропологической лингвистики Ф. Боаса и др. выросли два весьма разных по теоретическим взглядам направления: дескриптивизм, основанный Л. Блумфилдом, и этнолингвистика, создателем которой был Э. Сепир. Оба учились у Ф. Боаса.

    Подход, о котором говорилось в предыдущем абзаце, нашел отражение в дескриптивизме, но не в этнолингвистике.

    Леонард Блумфилд (1887–1949) начинал свою деятельность как компаративист, учился в Германии у младограмматиков и до начала 20-х гг. выступал в своих работах с вполне традиционных позиций. Однако его занятия индейскими языками (он много занимался сравнительно-историческим изучением одной из крупнейших семей Северной Америки — алгонкинской) привели его в начале 20-х гг. к решительному разрыву с младограмматизмом, впрочем, не полному: разделы книги «Язык», посвященные историческому и сравнительно-историческому языкознанию, показывают, что Л. Блумфилд эти области своей науки продолжал рассматривать с младограмматических позиций (добавляя к младограмматической методике методы лингвистической географии). Однако в понимании общих вопросов языкознания, в преимущественном внимании к синхронии и в подходе к изучению современных языков он отошел от младограмматизма очень далеко. Л. Блумфилд испытал определенное влияние европейского структурализма: в его книге упоминаются Ф. де Соссюр и Н. Трубецкой. Однако в большей степени он исходил из уже сложившихся традиций антропологической лингвистики, заложенных Ф. Боасом, и из идей господствовавшей в то время в американской психологии школы бихевиоризма. Среди прочих источников концепции Л. Блумфилда стоит упомянуть и грамматику Панини: он, по-видимому, первым отметил сходство ее принципов с принципами структурной лингвистики.

    Главная книга Л. Блумфилда «Язык» впервые вышла в 1933 г. и затем неоднократно переиздавалась. Как писал позднее Э. Хауген, «она стала учебником во всех областях лингвистических исследованиях для целого поколения американцев»; после ее выхода Л. Блумфилд стал признанным лидером американской лингвистики. В 1968 г. вышел русский перевод книги. Наряду с ней важное значение имели и некоторые другие работы Л. Блумфидда, в частности, опубликованная в 1926 г. статья «Ряд постулатов для науки о языке», также переведенная на русский язык в составе хрестоматии В. А. Звегинцева. Л. Блумфилд стал основателем дескриптивизма, остававшегося самым влиятельным направлением в американской лингвистике с начала 30-х гг. по середину 60-х гг. XX в. Среди дескриптивистов было немало прямых учеников Л. Блумфилда, но и те, кто у него не учился, восприняли многие его идеи.

    Книга Л. Блумфилда представляет собой учебное пособие, охватывающее все основные области языкознания; в ней даются сведения по распространению языков в мире, по истории языков, компаративистике, истории письма, диалектологии, истории лингвистики и т. д.; эти главы включают в себя много содержательного материала, но за отдельными исключениями вроде раздела, посвященного Панини, не вносят в лингвистику ничего нового особенно и имеют в основном учебный характер. Однако в теоретических главах книги Л. Блумфилд предлагает оригинальную концепцию, в которой признание психической природы языка сочеталось с последовательным стремлением рассматривать язык как внешнее по отношению к лингвисту явление, требующее объективного наблюдения и анализа.

    Бихевиористская концепция в психологии была тесно связана с позитивизмом. Она отказывалась от интроспекции и рассмотрения ненаблюдаемых процессов внутри человека, сосредоточившись на том, что доступно прямому наблюдению, — на поведении и реакциях человека. Такой подход прямо повлиял на Л. Блумфилда, который поясняет свою точку зрения на примере героев известной английской детской песни — Джека и Джил. Джил видит яблоко и хочет его съесть, но не может сама его достать. Она «издает звук, в образовании которого участвуют гортань, язык и губы». В результате Джон срывает для Джил яблоко, она его ест. Все происходящие события Л. Блумфилд описывает как последовательность из трех частей: практических действий, предшествовавших акту речи (стимула говорящего), речи и практических событий, последовавших за актом речи (реакции слушающего). Сама речь с точки зрения говорящего представляет собой речевую замещающую реакцию на некоторый имеющийся у него стимул, а с точки зрения слушающего — речевой замещающий стимул, вызывающий его реакцию. Акты речи служат посредником между практическим стимулом и практической реакцией. Сюда же, по мнению Л. Блумфилда, относится и мышление, которое он приравнивает к «говорению с самим собой». Язык при таком подходе понимается как единая система речевых сигналов, используемая тем или иным языковым коллективом.

    Если речевые сигналы «достаточно хорошо известны и понятны», то процесс превращения стимула в речевой сигнал и воспринятого сигнала в реакцию недоступен для наблюдения: «Нам непонятен механизм, заставляющий людей в определенных ситуациях говорить определенные вещи, или механизм, заставляющий их надлежащим образом реагировать, когда те или иные звуки речи достигают их слуха». Л. Блумфилд не сомневается в том, что такой механизм существует, но его изучение — вне компетенции лингвиста: лингвистическая психология — часть психологии, а не лингвистики. В связи с этим он разделяет все лингвистические концепции на две группы: «теорию менталистов» и отстаиваемую им «материалистическую (или, точнее, механистическую) теорию».

    К «теории ментал истов» Л. Блумфилд относил большинство традиционных концепций языка. Она «исходит из того, что вариативность человеческого поведения объясняется вмешательством какого-то нефизического фактора — духа или воли или рассудка, наличествующего у каждого человека». Прежде всего под менталистскими понимались концепции, основанные либо на «духе народа», либо на индивидуальной или коллективной психологии.

    Механистическая же теория, как ее понимает Л. Блумфилд, оценивает поступки людей по тем же законам, по которым это делает физика или химия; разница — лишь количественная: «человеческое тело — это очень сложная система». Здесь Л. Блумфилд до какой-то степени возрождал подход, предлагавшийся более чем за полвека до него А. Шлейхером, но затем вытесненный психологическими концепциями.

    С позиций этой теории Л. Блумфилд рассматривает как психологию языка, которой все-таки он уделяет место в своей книге, так и собственно лингвистику. Психологию языка он сводит лишь к изучению поведения говорящих и слушающих и к исследованию речевых расстройств (афазий); все это позволяет судить о «черном ящике», который представляет собой речевая психика человека. Безусловно, исследование афазии, как уже говорилось в начале данного курса, может много дать для понимания психолингвистического механизма человека. Однако полный отказ от интроспекции, самонаблюдения сильно сужал возможности изучения этого механизма.

    Применительно же к собственно лингвистике механистическая теория вела к последовательно системоцентричному рассмотрению языка, преимущественному вниманию к выработке процедурных методик и к сосредоточению на формальных проблемах. Если для европейского структурализма противопоставление языка и речи задается изначально и лингвист последовательно отвлекается от всего чисто речевого, то для Л. Блумфилда и других дескриптивистов даже в общей теории было невозможно отвлечься от реальных процедур, с которыми сталкивается лингвист. Согласно Л. Блумфилду, язык — это «совокупность высказываний, которые могут быть сделаны в данной языковой группе», а основной объект лингвистического исследования — речевой отрезок, данный в высказывании. Это давало возможность противникам дескриптивизма заявлять, что Л. Блумфилд и его последователи изучали не язык, а речь. Это однако было не так: дескриптивисты, отталкиваясь от речи как единственной наблюдаемой реальности, с помощью выработанных ими процедур извлекали из речи некоторые постоянные характеристики, относящиеся к языку.

    Л. Блумфилд в отличие от некоторых его последователей не отрицал языковое значение и подчеркивал важность его изучения: «Изучение звуков речи в отрыве от значения — абстракция; в действительности звуки речи используются в качестве сигналов». Однако он подчеркивал неразработанность семантики на современном уровне развития науки: «Наше знание о мире, в котором мы живем, настолько несовершенно, что мы лишь в редких случаях можем точно сформулировать значение какой-либо „языковой формы“»; «Определение значений является… уязвимым местом в науке о языке и останется таковым до тех пор, пока человеческие познания не сделают огромного шага вперед по сравнению с современным их состоянием». Дескриптивная методика могла предлагать лишь косвенные способы исследования языковых значений в основном через изучение языкового поведения информанта, прежде всего через возможность перефразирования и объявления равнозначными тех или иных отрезков текста. В остальном же глава книги «Язык», посвященная значению, повторяет семантические исследования младограмматиков, преимущественно связанные с описанием исторических изменений значения, и не слишком отличается от соответствующих разделов книги Г. Пауля.

    В то же время Л. Блумфилд в качестве «основного постулата» лингвистики принимал следующее положение: «В определенных коллективах (языковых коллективах) некоторые речевые высказывания сходны по форме и значению». Однако значение не поддавалось прямому исследованию, хотя заявления информанта о том, имеют ли одно значение или нет те или иные отрезки текста, составляли в разработанных Л. Блумфилдом процедурах необходимое условие работы лингвиста. Главная же часть работы дескриптивиста заключалась в анализе формы. Лингвист, изучая высказывания, замечает, что те или иные его отрезки «сходны по форме», а информант подсказывает, что они также и «сходны по значению». Эти единицы могут иметь собственное значение (морфемы, слова), но могут использоваться лишь как компоненты значимых единиц (фонемы), однако общие принципы их выделения и описания однотипны. Две основные процедуры, которые начали разрабатываться еще Ф. Боасом, но впервые достаточно строго и детально были рассмотрены в книге Л. Блумфилда, — это сегментация высказывания на единицы и выявление окружения тех или иных единиц, их сочетаемости с другими единицами, то есть изучение их дистрибуции. Понятие дистрибуции стало одним из важнейших в дескриптивной лингвистике.

    Аналогичные процедуры разрабатывались и в статье Л. Блумфилда «Ряд постулатов для науки о языке». Здесь автор сделал попытку представить основные понятия лингвистики (как правило, существовавшие до него и в значительной части восходившие к европейской традиции) в виде набора постулатов (гипотез и аксиом), из которых выводится все остальное. Такой метод, основанный на влиятельной в то время математической концепции Д. Гильберта, уже рассматривался выше в связи с теорией К. Бюлера. Однако если последний обходится лишь четырьмя общими аксиомами, то Л. Блумфилд стремится к более детальному выяснению достаточно большого количества понятий и явлений. При этом его тринадцать постепенно вводимых гипотез дополняются множеством определений тех или иных лингвистических терминов, следующих, как ему кажется, из данного набора гипотез и других определений. Некоторые из гипотез и определений выглядят достаточно наивно и отражают стремление автора к квазиточности, см., например: «То, что сходно, называется тождественным. То, что не сходно, — различно», В то же время на основе системы гипотез и определений выделяются определения языка, формы, значения и ряда лингвистических единиц: фонемы, морфемы, слова, словосочетания, предложения и т. д. Логическая безупречность предлагаемой системы достаточно спорна, но эта система интересна в двух отношениях. Во-первых, это попытка последовательно подойти к языку на основе выдвинутых тем же автором несколько позже принципов механистической теории (подобный подход вполне естествен для физики, химии и т. д.). Во-вторых, за системой постулатов стоят определенная лингвистическая концепция и определенное понимание тех или иных лингвистических явлений, В статье содержится, хотя и в очень кратком виде, достаточно строгая и последовательная по меркам того времени концепция фонемы, морфемы, слова, частей речи, чередований и пр. В большинстве случаев эта концепция более развернуто описывается в книге «Язык». Упомянем лишь один круг вопросов, связанный с морфемой и словом.

    Понятие морфемы, введенное в лингвистику И. А. Бодуэном де Куртенэ, стало у Л. Блумфилда, как и в дальнейшем у его последователей, одним из центральных мест в системе языка. Если традиционно корни и аффиксы рассматривались как части слова и, следовательно, единицы, определяемые через слово (хотя такой подход уже у И. А. Бодуэна де Куртенэ был пересмотрен), то Л. Блумфилд определяет морфему и слово независимо друг от друга, через первичное понятие формы (под формой понимаются любые повторяющиеся звуковые отрезки, обладающие значением): морфема — минимальная форма, слово — минимальная свободная форма, то есть минимальная форма, способная быть высказыванием. Отметим и вводимое одновременно Л. Блумфилдом понятие семемы — минимальной единицы значения, соответствующей морфеме; однако в связи с подчиненной ролью семантики в дескриптивизме это понятие не стало после Л. Блумфилда столь важным, как понятие морфемы.

    Подход к определению морфемы, предложенный Л. Блумфилдом, открыл путь для способа описания, который еще отсутствует у него, но позднее получил широкое распространение в дескриптивизме. В соответствии с ним морфология превращается в морфемику. Если традиционная морфология шла от слова как от психологически наиболее значимой единицы, то дескриптивная морфология шла от морфемы. При этом, во-первых, последовательно соблюдалось движение в одну сторону — от меньших единиц к их последовательностям, принятый и в фонологии; во-вторых, морфема в смысле Л. Блумфилда (впрочем, также восходящем к И. А. Бодуэну де Куртенэ) оказывалась достаточно четко определимой и универсальной для любого языка (по крайней мере, если включить в процедуру выделения морфем заключение информанта о том, что имеет значение, а что не имеет).

    С выделением же слова трудностей было значительно больше. Определение Л. Блумфилда, гораздо более четкое и однозначное, чем традиционные квазиопределения слова, оказывалось слишком расходящимся с традицией и все-таки неосознанно продолжавшей воздействовать на лингвистов интуицией. С одной стороны, см. вышеприведенный пример Ф. Боаса об окончании прошедшего времени в английском языке, способном образовать высказывание, но явно не слове. С другой стороны, в качестве полноценных высказываний не могут выступать в том же языке артикли, часть предлогов и т. д. Характерна непоследовательность Л. Блумфилда: в соответствии с определением, сохраняемым и в книге «Язык», английские артикли и предлоги — не свободные формы и, следовательно, не слова, но везде, где в книге речь идет об английском языке, автор принимает традиционное представление о слове, отраженное в орфографии. Хотя ряд дескриптивистов разрабатывал процедуры выделения слова в тексте, но в целом эта единица с неопределенными свойствами оказывалась у них на заднем плане, а ее психолингвистическое значение не могло служить для них аргументом в пользу ее выделения. Некоторые дескриптивисты даже вообще стремились обойтись без слова, ограничивая задачи морфологии проблемами сегментации, дистрибуции и классификации морфем, от которых можно дальше переходить прямо к предложению. Такие идеи однако больше проявлялись в теоретических работах, а в описаниях конкретных языков, выполненных с дескриптивистских позиций, почти всегда слова все же выделялись.

    Хотя дескриптивные процедуры включали в себя и классификации выделенных единиц, все же у Л. Блумфилда и у большинства его последователей изучение синтагматики преобладало над изучением парадигматики. Несмотря на включение в свою теорию метода постулатов, безусловно дедуктивного, он склонен был считать: «Единственными плодотворными обобщениями являются обобщения индуктивные»; здесь он сближался с младограмматиками. А ограничение обобщений индуктивными вело к преимущественному вниманию к синтагматике, более доступной непосредственному наблюдению, чем парадигматика. Индуктивный подход приводил Л. Блумфилда и к скепсису по отношению к проблеме лингвистических универсалий: «Явления, которые мы считаем универсальными, могут отсутствовать в первом же новом языке, с которым мы столкнемся… Когда в нашем распоряжении будут исчерпывающие сведения о многих языках, мы сможем снова вернуться к проблемам общей грамматики… но подобная работа, когда мы к ней обратимся, будет не спекулятивной, а индуктивной». Здесь Л. Блумфилд следовал за Ф. Боасом, считая, что главное — не втискивать языки в схемы, выработанные на европейском материале; меньшее зло — описывать языки в несоизмеримых категориях, пусть даже в дальнейшем какое-то приведение этих категорий к общему знаменателю и будет возможно. Единственная универсалия, с точки зрения Л. Блумфилда и его последователей, — методика лингвистического анализа, набор общих процедур, в частности, дистрибуционный анализ.

    Идеи дескриптивизма получили значительное развитие в американской лингвистике на протяжении более чем четверти века, в довоенные и послевоенные годы. Разрабатывались как общие вопросы, так и конкретные описания языков. Ни одно направление структурализма не оставило после себя столько фонологических и грамматических описаний языков мира, как дескриптивизм. Вместе с накоплением конкретного материала шлифовалась и дескриптивная методика, достигшая законченности к 50-м гг. Популярное и в то же время детальное и научно разработанное описание этой методики содержится в известном учебном пособии Г. Глисона «Введение в дескриптивную лингвистику», переведенном на русский язык.

    Книга Г. Глисона содержит как бы усредненный вариант дескриптивизма, очищенный от индивидуальных вариаций и концепционных различий. Однако дескриптивизм был далеко не однородным течением. Шли интенсивные споры, обычно по очень конкретным вопросам вроде признания или непризнания разрывных морфем. Однако за этими спорами часто стояли достаточно серьезные методологические расхождения. Некоторые из конфликтов в лагере дескриптивизме получили в научной литературе название спора сторонников «божьей правды» и «фокуса-покуса». Для одних сохраняло значимость представление о том, что лингвистическая теория должна как-то соответствовать тем реальным процессам, которые мы не можем прямо наблюдать (так несомненно считал и Л. Блумфилд, говоря о стимулах и реакциях). Сторонники «божьей правды» хотя и старались не навлекать на себя обвинений в ментализме (это было бранное слово для всех дескриптивистов), но так или иначе (что особенно было заметно при трактовке явлений английского языка) стремились не отходить слишком далеко от лингвистической интуиции. Сторонники же «фокуса-покуса» исходили лишь из стройности и последовательности теории (ср. концепцию глоссематиков) и предлагали логически безупречные, но интуитивно неприемлемые решения.

    В целом в послеблумфилдовском дескриптивизме выделились два основных течения. Более умеренные дескриптивисты (Ч. Хоккетт, Ю. Найда и др.) не отказывались от значения и пытались как-то совместить идеи дескриптивизма и этнолингвистики. Более же последовательные блумфилдианцы довели дескриптивную концепцию до логического завершения. К этому направлению примыкали Б. Блок (известный как теоретик фонологии и японист), Дж. Л. Трейгер (Трейджер) и др., в его рамках начинал свою деятельность и Н. Хомский. Крупнейший представитель этого течения — Зелик Харрис (Хэррис), родившийся в 1909 г. в России (умер в 1992 г.). Свою точку зрения он в последовательном виде изложил в книге «Метод в структуральной лингвистике», вышедшей первым изданием в 1948 г. Эта сыгравшая большую роль в развитии дескриптивизма книга, к сожалению, полностью так и не издана по-русски, однако важные ее фрагменты включены в хрестоматию В. А. Звегинцева.

    По сравнению с Л. Блумфилдом З. Харрис в еще большей степени стремится ограничить и сузить проблематику лингвистики. Его уже не интересуют ни психология даже в бихевиористском ее варианте, ни стимулы и реакции. Он, правда, посвящает целую главу книги перечислению того, с чем связаны языковые явления, но, признавая функционирование языка в обществе, его связь с психологией, наличие у языка эстетической функции и т. Х., З. Харрис делает это лишь для того, чтобы определить рамки лингвистических задач. Языковед изучает лишь повторяющиеся свойства речевых отрезков, а все остальное изучают антропологи, психологи, литературоведы и т. д., хотя и они имеют дело с языком. Свойственная структурализму тенденция ограничиться ответом на вопрос «Как устроен язык?» достигла у З. Харриса крайнего завершения.

    З. Харрис последовательно исходит из позиции внешнего наблюдателя. Цель лингвиста, как он сам пишет, состоит в том, чтобы выявить в наблюдении определенные регулярности, которые «могут состоять из корреляций между различными видами явлений… или же… могут отмечать повторяемость „тождественных“ частей в пределах каждого из видов явлений». По его словам, «дескриптивная лингвистика (в терминологическом смысле) есть особая область исследования, имеющего дело не с речевой деятельностью в целом, но с регулярностями определенных признаков речи». Среди этих регулярностей особо выделяется упомянутая выше «повторяемость тождественных частей», то есть дистрибуция. Дистрибуция играла важную роль и у Л. Блумфилда, но у З. Харриса это понятие приобретает глобальный характер; иные регулярности, в частности, «корреляции между звуковой последовательностью и социальной ситуацией или значением», хотя и упоминаются, но выводятся за рамки интересов дескриптивиста. З. Харрис заявляет: «Главной целью исследования в дескриптивной лингвистике, а вместе с тем и единственное отношение, которое будет рассматриваться в настоящей работе, есть отношение порядка расположения (аранжировка) или распределения (дистрибуция) в процессе речи отдельных ее частей или признаков относительно друг друга». Сужение лингвистической проблематики достигло здесь предела.

    З. Харрис исходил из того, что процедура выделения и классификации повторяющихся относительно друг друга частей высказывания универсальна и может применяться в отношении каких угодно единиц. Реально у него речь идет о двух видах анализа — фонологическом и морфологическом, различие между которыми чисто количественное: «во всех описанных языках существует гораздо больше дифференциальных морфологических элементов, чем дифференциальных фонологических элементов»; кроме того, З. Харрис признавал практическое удобство традиционного порядка описания: сначала фонологический анализ, потом морфологический, использующий результаты фонологического; однако, как будет сказано ниже, он не считал такой порядок принципиальным.

    Объектом лингвистического исследования, согласно З. Харрису, служит множество «единичных и законченных высказываний»; под высказыванием понимается «отрезок речи определенного лица, ограниченный с обеих сторон паузами». Здесь важно, что американский лингвист исходит из речи «определенного лица». Если структуралисты, для которых важную роль играло представление об объективном существовании языка (Ф. де Соссюр, А. Гардинер, Е. Д. Поливанов и др.), рассматривали его как коллективное явление, то З. Харрис, видя в наблюдаемых звуковых колебаниях единственную реальность, закономерно возвращался на новом уровне к младограмматическим представлениям о том, что коллективный язык — лишь абстракция лингвиста, отвлекающегося от слишком незначительных различий между индивидуальными языками. З. Харрис идет здесь еще дальше младограмматиков и отмечает наличие у одного и того же носителя нескольких языков, именуемых стилями. Различия стилей «обычно носят дистрибуционный характер, поскольку формы различных стилей, как правило, не соседствуют друг с другом». Лингвист имеет право отвлекаться от стилевых различий, так же как и от слишком малых, далее: стилевых различий между индивидуальными языками, но в идеале это может происходить лишь после того, как все языки и стили описаны.

    Идеальная процедура в фонологии или морфологии представляется З. Харрису следующим образом. Лингвист, наблюдая высказывания индивидуального носителя языка, выделяет лингвистические элементы, то есть повторяющиеся и в той или иной степени цельные части высказывания. Затем выделяется окружение, или позиция каждого элемента, которая состоит из соседствующих с ним элементов. После этого определяется дистрибуция элемента, которая есть «совокупность всех окружений элемента, в которых он встречается». На основе изучения дистрибуции мы можем, согласно З. Харрису, отличить фонемы или морфемы от неязыковых элементов вроде кашля: фонемы и морфемы обладают определенной дистрибуцией, а кашель — нет. Зная дистрибуцию элементов, мы можем затем провести операцию их отождествления: элементы с абсолютно идентичной или, наоборот, полностью не совпадающей (дополнительной) дистрибуцией можно отождествить между собой, а элементы с частично совпадающей дистрибуцией не отождествляются (ср. похожую процедуру отождествления фонем у Н. Трубецкого).

    Однако в отличие от подхода Н. Трубецкого такая процедура не предполагает обращения к значению. По мнению З. Харриса, значение элементов языка хотя и существует, но не нужно для дистрибуционного анализа и для лингвистики вообще. Он писал: «Могут возникнуть возражения против того, что при определении элементов принимается во внимание также и значение, поскольку, например, при появлении звуков (или звуковых элементов) х и у в идентичном окружении они соотносятся с разными фонемами, если образование, содержащее их, составляет различные морфемы… Однако это различие х и у на основе значения есть различие, которое делают лингвисты, слепые к дистрибуционным различиям… Если мы знаем, что х и у не полностью повторяют друг друга, мы установим, что они различаются и по дистрибуции (а отсюда — и по „значению“). Можно предположить, что любые две морфемы А и В, имеющие разные значения, различаются тем или иным образом и в отношении дистрибуции: существуют два окружения, в которых одна употребляется, а другая нет. Отсюда следует, что фонемы или звуковые элементы, встречающиеся в А, но не в В, различаются по дистрибуции в известной мере от тех, которые встречаются в В, но не в А». То есть значение вообще избыточная категория, и изучение его — дело антрополога или литературоведа, но не лингвиста. Результатом Таких идей был дешифровочный подход к изучению языка, получивший развитие в работах ряда дескриптивистов.

    Однако и З. Херрис вынужден был признать, что реальная дистрибуция любого элемента слишком обширна и многообразна. Даже в фонологии учет всех окружений фонемы — не простая задача, а в морфологии подсчет дистрибуции морфем оказался невозможным (поэтому в дескриптивной морфологии встала проблема выделения из моря всевозможных окружений действительно значимых, так называемых диагностических контекстов). «Техническим» средством, позволяющим обойти эти препятствия в реальном исследовании, стало обращение к информанту. По этому поводу З. Харрис пишет: «Привлекая критерий реакции слушателя, мы тем самым начинаем ориентироваться на „значение“, обычно требуемое лингвистами. Нечто подобное, видимо, неизбежно, во всяком случае на данной ступени развития лингвистики; в дополнение к данным о звуках мы обращаемся к данным о реакции слушающего. Впрочем, данные о восприятии слушающим высказывания или части высказывания как повторения ранее произносившегося контролировать легче, чем данные о значении».

    Таким образом, З. Харрис пытался изгнать всякий субъективизм из лингвистического анализа, считая, во-первых, что доступный внешнему наблюдению диалог лингвиста с информантом — нечто «легче контролируемое» и, следовательно, более объективное, чем анализ значения самим лингвистом; во-вторых, что в будущем, когда лингвисты научатся выделять все дистрибуции каждого элемента, можно будет обойтись и без вопросов к информанту. При этом не учитывалось, что на деле происходит просто подмена одной деятельности другой: интуиция и интроспекция при неизбежном обращении к значению передоверяются информанту, а лингвист лишь освобождается от некоторых этапов работы. То, что казалось З. Харрису и другим крайним дескриптивистам лишь сокращением времени и вынужденным пока что несовершенством метода, оказалось едва ли не самой принципиально важной частью лингвистического исследования. Технические сложности, связанные с перебором контекстов, могли бы быть преодолены с развитием компьютеризации, но осуществить чисто дешифровочное, не связанное с обращением к интуиции информанта описание какого-либо конкретного языка не удалось ни одному дескриптивисту.

    Также лишь соображениями простоты З. Харрис объяснял целесообразность стандартного для дескриптивистов порядка: сначала фонологический анализ, затем морфологический: «Так же как мы можем переходить от морфем к фонемам, так мы можем — и притом с большей простотой — переходить от фонем к морфемам». Он вполне допускал возможность разделения текста на части, соответствующие целым морфемам, лишь на основе учета их дистрибуции, а затем уже членения их на фонемы. Ясно, что такой подход был еще менее реалистичен, чем более обычный для дескриптивистов обратный путь.

    Подход, доведенный до логического завершения З. Харрисом, сужал задачи лингвистики до таких узких пределов, в каких реально нельзя было работать; возможность на практике писать дескриптивные грамматики конкретных языков достигалась лишь за счет неявного отказа от некоторых слишком жестких ограничений. Однако это не значит, что дескриптивистский подход ничего не дал науке. Именно крайнее сужение проблематики дало возможность сосредоточиться на том, что оставалось согласно дескриптивистским канонам в пределах лингвистики. На другом уровне и применительно к другим областям науки о языке дескриптивисты оказались в этом отношении близки к младограмматикам, также сильно сужавшим объект изучения. Как и младограмматики, дескриптивисты, не внеся многого в лингвистическую теорию, значительно развили методику лингвистической работы. Исходя из нереалистичного допущения, они показали, что может сделать лингвистика при таком ограничении. Процедурный подход к языку, критерии сегментации текста, дистрибуционный анализ, отождествление единиц на основе дистрибуции, — все это либо уточняло и формулировало в явном виде ту методику, которая существовала неосознанно со времен александрийцев, либо давало основу для принятия решений там, где интуиция не дает ответа. При выработке методов описания дескриптивисты активно начали применять математические методы. Такая методика давала, как и компаративная методика у младограмматиков, возможность проверять получаемые лингвистом в области синхронной фонологии и морфологии результаты, сравнивать те или иные описания. И даже такой резкий критик дескриптивизма, как Н. Хомский, не мог отрицать значимости Дистрибуционных методов, выработанных дескриптивистами. Нельзя не отметить и того, что дескриптивная лингвистика активно занималась применением своей методики к изучению многих языков, в том числе ранее не описанных; дескриптивисты стали авторами большого числа книг и статей — по значительному числу языков мира.

    В то же время господство дескриптивизма в американской лингвистике (как и столь же несомненное господство младограмматизма в европейской науке в соответствующий период) закончилось резкой критикой его методологических основ и резкой сменой научной парадигмы. Произошло это в 60-е гг. после выступления Н. Хомского и его последователей, которые показали неспособность дескриптивизма ответить на многие теоретические и практические вопросы. Очень быстро, уже ко второй половине 60-х гг., дескриптивизм полностью уступил в США свои позиции генеративизму, хотя многие выработанные в его рамках методические приемы не утратили своего значения и сейчас.

    Литература

    Арутюнова Н. Д., Климов Г. А., Кубрякова Е. С. Дескриптивизм // Основные направления структурализма. М., 1964.

    Глисон Г. Введение в дескриптивную лингвистику. М., 1959.

    Эдвард Сепир

    Развитие лингвистики в США в 20—30-е гг. далеко не исчерпывалось дескриптивизмом. Другим важным направлением была так называемая этнолингвистика, крупнейшим представителем которой был Эдвард Сепир (1884–1939).

    Э. Сепир родился в Германии, но когда ему было пять лет, его семья переселилась в США. Он был учеником Ф. Боаса и со студенческих лет занимался полевым исследованием индейских языков. В 1910–1925 гг. он работал в Оттаве, столице Канады, где им была написана самая известная книга «Язык» (1921). После возвращения в США он был профессором в Чикагском, а затем в Йельском университете. Им было подготовлено много учеников.

    Э. Сепир был ученым очень широкого профиля. Если его современники-дескриптивисты, как и многие другие структуралисты, старались жестко ограничивать свою деятельность проблематикой внутренней лингвистики, то ему был свойствен совсем иной подход. Как пишет А. Е. Кибрик в предисловии к изданию трудов ученого, «большую часть своей академической карьеры Сепир занимал должности по отделению антропологии, и это наложило особый отпечаток на все его научное мировоззрение. Но главным делом его жизни был, несомненно, язык. Такая двойственность научной деятельности Сепира обернулась в конечном счете великим благом, потому что это позволило ему избежать распространенного соблазна профессионального изоляционизма, сохраняло в нем способность и готовность к интегральному взгляду на природу языка, который как объективная данность существует не сам для себя, а в сокровенной связи со всеми проявлениями человеческого духа. Открытый, незашоренный взгляд Сепира на язык естественно приводил его к размышлениям, сближавшим его концепцию с идеями, находящимися на стыке смежных наук о человеке — этнологии, психологии, социологии, психиатрии, фольклористики, теории религии». Такой широкий подход к предмету исследований выделял ученого не только среди американских лингвистов, но вообще среди языковедов его эпохи. Даже систематически выходившие за пределы внутренней лингвистики пражцы не занимались столь разнообразным кругом проблем.

    Среди многочисленных работ Э. Сепира мы видим исследования по общему языкознанию, по описанию индейских языков, по компаративистике, психолингвистике, социолингвистике, культурологии и др. Безусловно, он был ученым энциклопедического типа, достаточно редкого в эпоху, когда все более преобладала узкая специализация. Ему принадлежит до сих пор сохраняющая свое значение генетическая классификация языков Северной Америки. Одним из первых он разрабатывал методику полевых исследований. Весьма интересная его работа «Речь как черта личности» посвящена проблеме, до сих пор не получившей в лингвистике должного освещения, — выяснению того, как отражаются в языке индивидуальные особенности человеческой личности. Ряд его публикаций выходит за пределы лингвистики и посвящен общим проблемам культуры, человеческого поведения и т. д. Представление о Э. Сепире как ученом дает изданный в 1993 г. в Москве сборник его сочинений «Избранные труды по языкознанию и культурологии». В сборник входит и его книга «Язык», в 1934 г. уже издававшаяся в русском переводе.

    Книга «Язык» рассчитана на достаточно широкого читателя. Она сочетает в себе популярность и доходчивость изложения с высоким научным уровнем, в ней просто говорится о серьезном. В этом отношении книга Э. Сепира сходна с появившейся одновременно с ней книгой Ж. Вандриеса, однако теоретические взгляды двух лингвистов достаточно различны. Если у Ж. Вандриеса еще многое принадлежит XIX в., то книга Э. Сепира отражает уже следующий этап развития науки.

    В книге Э. Сепира «Язык» рассматриваются самые различные вопросы внутренней и внешней, синхронной и диахронной лингвистики. Наряду с рассмотрением языковых структур большое место уделено таким проблемам, как язык и культура, язык и литература, специальная глава посвящена языковым контактам. Важна для Э. Сепира почти переставшая к тому времени интересовать лингвистов проблема языка и мышления. Ученый выступал против традиционного представления о том, что язык — лишь внешняя форма мысли: «С точки зрения языка мышление может быть определено как наивысшее скрытое или потенциальное содержание речи, как такое содержание, которого можно достичь, толкуя каждый элемент речевого потока как в максимальной степени наделенный концептуальной значимостью. Из этого с очевидностью следует, что границы языка и мышления в строгом смысле не совпадают. В лучшем случае язык можно считать лишь внешней гранью мышления на наивысшем, наиболее обобщенном уровне символического выражения». Постоянно в книге говорится о выявлении наиболее общих свойств языка, позднее идеи Э. Сепира оказали влияние на становление лингвистики универсалий.

    Но более всего книга «Язык» известна в связи с рассмотрением в ней типологической проблематики. Впервые после краха стадиальных теорий и временного прекращения интереса к типологии была вновь поставлена проблема системного сопоставления языков независимо от их генетических связей. Э. Сепир писал: «Мы можем сказать, что все языки друг от друга отличаются, но некоторые отличаются значительно более, чем другие, а это равносильно утверждению, что возможно разгруппировать их по морфологическим типам». Однако традиционная морфологическая классификация языков не могла его удовлетворить по многим причинам: количество привлекаемых языков было ограниченным, все языки старались классифицировать лишь с одной точки зрения, пытаясь все свести к «единой простой формуле», как взаимоисключающие явления рассматривались флексия, агглютинация и т. д., хо