Поиск
 

Навигация
  • Архив сайта
  • Мастерская "Провидѣніе"
  • Добавить новость
  • Подписка на новости
  • Регистрация
  • Кто нас сегодня посетил   «« ««
  • Колонка новостей


    Активные темы
  • «Скрытая рука» Крик души ...
  • Тайны русской революции и ...
  • Ангелы и бесы в духовной жизни
  • Чёрная Сотня и Красная Сотня
  • Последнее искушение (еврейством)
  •            Все новости здесь... «« ««
  • Видео - Медиа
    фото

    Чат

    Помощь сайту
    рублей Яндекс.Деньгами
    на счёт 41001400500447
     ( Провидѣніе )


    Статистика


    • Не пропусти • Читаемое • Комментируют •

    САЛЬВАДОР ДАЛИ
    А. М. ПЕТРЯКОВ


    ОГЛАВЛЕНИЕ

    фото
  • Глава первая О том, что было в детстве Дали, а чего не было
  • Глава вторая О первых успехах отрока-живописца и начале учебы в Мадриде
  • Глава третья О большой и странной дружбе Дали и Лорки
  • Глава четвертая О сюрреализме, его предшественниках и основателях
  • Глава пятая О том, как Дали дважды исключали из Академии, его поездках в Париж, кратком тюремном заключении и приближении к сюрреализму
  • Глава шестая О том, как Гала познакомилась с Полем Элюаром и вышла за него замуж; о совместной жизни супругов с Максом Эрнстом; как Дали объяснялся в любви Гале; как Дали выгнали из дома; о фильме «Андалузский пес» и о ссоре Галы и Бунюэля
  • Глава седьмая О том, как верно Дали служил сюрреализму, как его затем изгоняли из своих рядов парижские сюрреалисты; какой видел Дали Галу на ее портретах; как Дали и Гала начали строить свой дом в Порт-Льигате
  • Глава восьмая О том, как Дали осенило написать растекшиеся часы, о путешествии в Америку, о примирении с отцом, встрече с Лоркой и о том, как Дали и Гала чудом избежали смерти
  • Глава девятая О предвоенной обстановке в Европе, выставках сюрреалистов в Париже и Лондоне, о том, как Дали чуть не задохнулся в водолазном скафандре, и о новой поездке в Америку
  • Глава десятая О жизни Дали в эмиграции, его литературном творчестве, о несостоявшейся встрече с Бретоном, который нарек его Деньголюбом; о новых меценатах супругах Морз; о работе Дали в кино, рекламе и книжной графике, а также в театре
  • Глава одиннадцатая О приезде на родину, ссоре с сестрой по поводу ее мемуаров, смерти отца, счастливой жизни в Порт-Льигате, гостях и фанатах, картинах на христианские сюжеты
  • Глава двенадцатая О ветвистых рогах Дали, его новых подругах, носорожьем роге и молекуле ДНК, Дворе Чудес, искусстве пускать ветры, «пулькизме» и картине «Мистицизм железнодорожной станции Перпиньян»
  • Глава тринадцатая О венчании Дали и Галы, об управляющих империей Дали Муре, Сабатере и Дешарне, о попытках Дали достичь стереоэффекта в живописи и некоторых его работах 60-х и 70-х годов
  • Глава четырнадцатая Об организации и открытии в Фигерасе Театра-музея, наградах и почестях, болезнях и тяжелой утрате — смерти Галы
  • Глава пятнадцатая О последних семи печальных годах жизни Дали в Пуболе и Фигерасе и о его кончине и похоронах; рассуждения автора о современном искусстве
  • Послесловие
  • Основные даты жизни и творчества
  • Краткая библиография
  • Фотографии и репродукции с вкладки


    Глава первая
    О том, что было в детстве Дали, а чего не было

    Сидел на кухне и ел горячие сырники со сметаной. Сметана была холодной — принес с мороза. Поливал ею горячие сырники и видел висящую на холодильнике репродукцию «Осеннего каннибальства» Сальвадора Дали.

    Жена моя, находясь в гостиной, хорошо поставленным голосом — она певица — доставала меня с хищными модуляциями. Она тигр по гороскопу. Стремясь изменить слуховой фон, включил радио. Передавали о нападении Америки на Ирак. Попытался сосредоточиться на сырниках. Холодная сметана лежала на их горячих рыжеватых спинках, и когда я отправлял в рот очередной кусок, ощущал одновременно холодное и теплое. Вспомнился Томас Манн, его «Волшебная гора», где описывается блюдо под названием омлет с сюрпризом — это если под горячей яичницей обнаруживается холодное мороженое.

    Глядя на пухленькие, политые сметаной, овальные творожные изделия, вспомнил, что Дали как-то написал портрет своей жены Галы (здесь и далее ударение на втором слоге) с сырыми котлетами на плечах. На вопрос журналистов, почему котлеты сырые, он ответил, что его жена Гала тоже сырая, а не жареная.

    Гм, жареная жена — это неплохо. Может, поджарить? Хотя бы язык. Знал ли Дали поговорку, что русские друг друга едят и тем сыты бывают? И не только осенью, думал я, разглядывая «Осеннее каннибальство». Интересно, а что такое пытается подцепить персонаж, тыча ложкой в некое подобие гипертрофированной груди? Это похоже и на сметану, и на плавленый сыр.

    Сырники я так и не доел. Причин, сами понимаете, случилось несколько: война в Ираке, увертюра семейного скандала и ассоциативный ряд «Осеннего каннибальства».

    Зато внезапно, когда отодвинул тарелку с недоеденными сырниками, переживая сюрреалистическую ситуацию, возникла идея написать книгу о Дали, прекрасном и откровенном, загадочном и непредсказуемом, гениальном живописце и замечательном писателе, героическом муже, короле рогоносцев, великом соглядатае подсознательного, сумасшедшем и разумном, онанисте и Галолюбе… Ну и так далее, я начал впадать в раблезианский стиль…

    Я пошел после ужина в кабинет и взял «Тайную жизнь Сальвадора Дали, написанную им самим». Эту книгу я читал и раньше, но как-то не слишком заинтересованно, и в памяти остались лишь какие-то яркие куски, совместимые с моими далекими интимными переживаниями.

    Открыл на той странице, где художник свидетельствует, что родился 11 мая 1904 года в городе Фигерасе в 8 часов 45 минут на улице Монтуриоль в доме № 20.

    У супругов Дали он был вторым ребенком. Первенец родился в 1901-м и умер в возрасте неполных двух лет от какой-то кишечной инфекции. Однако в «Тайной жизни» художник утверждает, что брат умер семилетним, и не от кишечной инфекции, а от мозговой, менингита. В зрелые годы Дали напишет «Портрет моего умершего брата», где тот изображен уже юношей. Он чувствовал с братом мистическую связь, видел в чертах его детского лица печать гениальности. Первенец был как бы неудачным замыслом, не до конца, с точки зрения Создателя, совершенным для гения, он решил, как сейчас сказали бы, клонировать Дали заново, с поправками.

    Сам художник родился через девять месяцев и девять дней после смерти брата. Они были действительно похожи и носили одно и то же имя — Сальвадор, что означает Спаситель. Дали утверждал, что имя такое ему дано не случайно — ему было заповедано Создателем спасти искусство от разрушения. И признавался, что все им созданное по сравнению с Рафаэлем — «крах чистой воды» и ему хотелось бы жить в другое время, возрожденческое, когда преобладали тенденции созидательные, а не разрушительные.

    Меня стала одолевать вечерняя дрема, я отложил книгу и подумал: а когда я впервые услышал о Дали, где впервые увидел репродукции его работ? И прорезалось. Это было в начале шестидесятых. Я был тогда семнадцатилетним, заканчивал школу и дружил со студентом восточного факультета Ленинградского университета Анатолием, большим любителем литературы Серебряного века, периода, — тогда мало известного и по многим причинам запретного. Он давал мне трепетной рукой перепечатанные на тонюсенькой полупрозрачной папиросной бумаге стихи символистов и акмеистов с обязательным наставлением — никому не показывать и читать только ночью. Короче, он поил меня «отравой стихов». Это из К. Случевского: «Я хотел бы отравой стихов одурманить несносные мысли». Вот уж воистину: какие мысли, такие и стихи. Однажды он показал мне альбомчик на английском языке о сюрреализме.

    — Что это такое? — спросил я.

    — Ого, — ответил он, — это люди, класс. Гляди. Только в обморок не упади.

    Я открыл книгу и словно заглянул в замочную скважину собственного подсознания, как сказал бы Фрейд, с творениями которого я тогда был уже знаком. С упоением страстного путешественника, давно мечтавшего посетить желанную страну Фантазию, я погрузился в таинственный мир странных и причудливых, чужих, но — не чуждых — образов.

    Макс Эрнст, Рене Маргритт, Ганс Арп, Хоан Миро, Марсель Дюшан, Ман Рей и другие художники обрушили на мою неподготовленную голову грозный, вперемешку с камнями непонимания, смерч своих неутоленных желаний и агрессивного террора…

    Но Дали… Там были и репродукции Дали. Он был на голову выше других как по уровню мастерства, так и воображения. Его картины просто захлестнули меня. Они были очень близки мне, желанны, растворяли в юношеских мечтах и представлениях о женской любви и в то же время пугали и настораживали, как в детстве картинки из книжки со страшной сказкой…

    Словом, на картинах Дали жили Эрос и Танатос в садомазохистских образах, заполнявших сюрреалистическое пространство растекающимися формами, до такой степени притягательными, что я не мог оторваться от репродукций очень долго.

    Я попросил приятеля перевести названия картин. Он с усмешкой стал пересказывать по-русски не менее диковинные названия: «Рождение текучих желаний», «Средний бюрократ с распухшей головой приступает к обязанностям дояра черепной арфы» и так далее.

    К нам подошел вислоухий и вислозадый соседский подросток Мишка, заглянул в книгу и сказал:

    — Это у Ленина такая жопа?

    — Вали отсюда, — сказал Анатолий, — никакой это не Ленин.

    — А похож.

    — Мало ли кто на кого похож.

    Он взял у меня книгу, захлопнул и с досадой сказал:

    — Ну вот, теперь весь поселок будет знать, что у меня есть книга, где вождь мирового пролетариата изображен с гипертрофированным задом. Надо было не тут смотреть.

    Мы сидели на скамейке под тополем, вечерело, и в сирени начали щелкать соловьи…

    Вот сейчас я думаю: в какое страшное время мы жили. Этот просмотр альбома с репродукциями работ сюрреалистов мог нам с Анатолием стоить дорого: в сексотах недостатка не было, да и без них нужная информация попадала точно «туда, куда надо». К нашему счастью, в нашем поселке на окраине питерского пригорода Мишка слыл треплом и балалайкой, поэтому его болтовню всерьез никто не принимал.

    Но вернемся к нашей теме. После смерти первенца убитую горем жену отец художника отвез на озеро Рекесенс, известное своей целебной водой, неподалеку от Фигераса. Это красивое место в предгорьях Пиренеев так понравилось матери художника Фелипе Доменеч, что она даже расплакалась. Это горное озеро Сальвадор Дали изобразил в виде выбросившегося на берег кита в своей работе «Пляж с телефоном», выполненной в 1938 году. Здесь, судя по всему, и началась внутриутробная жизнь художника. В своей книге «Тайная жизнь» Дали уверяет, что помнит свое пребывание в утробе матери. По его мнению, жизнь до рождения — это подлинный рай, который «цветом схож с адом: он — огненно-алый, мерцающий, оранжево-золотой, вспыхивающий синими языками, текучий и теплый, липкий и в то же время недвижный, крепкий, симметрично выверенный». Как точно просматриваются здесь колористические приоритеты мастера; более подробно он пишет о своей палитре в другой книге — «50 магических секретов мастерства», необходимой, на мой взгляд, в библиотеке всякого художника, — так много там умозрительных и практических советов, весьма ценных с точки зрения и техники живописи.

    В том же внутриутробном раю он созерцал и «яичницу из двух яиц без всякой сковороды», которая «то нависала, то отплывала куда-то в сторону, вверх или вниз, и застывала перламутровыми шарами — а то и драгоценными жемчужинами! — а после пропадала во тьме — постепенно, как луны, клонящиеся к ущербу».

    Некоторые исследователи полагают, что это вариации на тему известной в то время книги Отто Ранка «Родовые травмы», однако сам автор называет другие истоки: «Психоанализ связывает внутриутробное бытие с жизнью в раю, а рождение, драму рождения, — с одним из главных мигов нашей жизни — мигом о потерянном рае».

    В детстве, пишет художник, он умел возвращаться в этот утерянный рай. Для этого надо было встать на четвереньки и трясти головой из стороны в сторону до тех пор, пока не возникнет во тьме полуобморочного состояния та самая яичница без сковороды, и тогда — «все мое существо ликовало, торжествуя победу текучей мягкой материи. Если б я мог, я остановил бы это мгновение».

    И далее: «Механизм изначально был моим вечным врагом, а что до часов, то они были обречены растечься или вовсе не существовать».

    Да, вечность текуча и благодаря этому свойству проникает во все поры Вселенной, заполняя собой все. Она — кровь, молоко и мед всего вещественного, осязаемого, материального, без нее, этой текучей субстанции, ничто в мире не существует. Движение объектов во Вселенной сопряжено не со временем, а скоростью, то есть передвижением в некоей текучей неизмеряемой субстанции; поэтому естественно, что Дали не любит измеренной вечности, которая условно называется временем…

    На эту тему написана одна из самых известных и гениальных работ Дали — «Постоянство памяти». Чтобы понять замысел картины и ее сокровенную суть, следует обратиться к главным умозрительным теориям XX века — Бергсона о двойном времени, объективном и субъективном, и Фрейда — о бессознательном. По Бергсону, субъективное время практически безразмерно, в памяти человека оно не имеет ни начала, ни конца, оно как бы погружено в бездонное болото памяти многих и многих поколений (Юнг называл это «архетипом»), а другое, объективное, живет в твердых реалиях рассудка и измеряется бегущей по циферблату стрелкой. У Фрейда же в его теории о бессознательном реальность внешнего времени имеет вторичное значение, как, скажем, во сне, где нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего.

    Одна из четырех пар часов на этой картине не мягкая, а твердая, на приоткрытой чуть крышке — муравьи, а из-под крышки виднеется нечто жидкое. Это как бы не до конца побежденный муравьями, символами движения и перемен, рассудок — антипод времени — гибкому, безмерному, символом которого и являются мягкие часы.

    Символом же непреходящей вечности, основы бытия, таинственного и постоянного в своем обличье, предстают на картине скалы Порт-Льигата, родного места художника, его гнезда. «Сумеречный, прозрачный меланхоличный свет Порт-Льигата» дополняет иррациональную картину текучего в бессознательном времени и в то же время служит контрастом в своей косной тяжелой форме геологического постоянства. Дали называл скалы мыса Креус, самой восточной точки Испании, «геологическим бредом и источником желания». Она, эта форма, призвана взывать и взывает к вечности, незыблемой основе и родительнице быстротекущего, ветреного и непостоянного времени, единственным достоверным свойством которого является способность вынашивать перемены.

    О взаимоотношениях времени и вечности лучше вообще не задумываться, ибо они — святая тайна. Во всяком случае, с помощью здравого смысла и ортодоксальной логики ответов на все эти вопросы получить нельзя, зато с помощью теоретических установок иррационального, заложенных как Бергсоном, так и Фрейдом, намеки найти можно. Из этого текучего наукообразного теста Дали впоследствии испек и свой «спонтанный метод иррационального познания, основывающийся на критической интерпретации цепочек безумных видений», названный им «параноидно-критическим». Он вполне объясняет как истоки творчества нашего героя, так и его реальный процесс и результат.

    Мы к этому будем возвращаться еще не раз, а пока лишь высвечиваем горизонты дальнейшего повествования, да мы и отвлеклись от заданной в этой главе темы — о том, что было в детстве Дали, а чего не было.

    20 мая 1904 года младенец был крещен в церкви Святого Петра под именем Сальвадор Фелипе Хасинто. До 1912 года он жил в том же доме, где и родился, — на улице Монтуриоль, 20, а затем на той же улице, но уже в другом, новом и комфортабельном доме, куда перебралась семья преуспевающего нотариуса. Дом, где прошло детство художника, сохранился до сих пор. С его галереи мальчик постоянно видел Ампурданскую долину, где в разное время жили финикийцы, греки и римляне, а также живописный горный хребет Сант-Пере де Роде. Мать Сальвадора любила цветы и птиц, поэтому вся галерея была заставлена цветочными горшками и клетками с канарейками и голубями. К цветам, особенно к нардам, которые выращивала мать, Дали сохранил любовь на всю жизнь, — их сладковатый запах возбуждал его, а сок, что тек, если размять цветок в пальцах, напоминал ему сперму; перед тем, как идти в туалет, он всегда закладывал за ухо цветок нарда.

    Город Фигерас, где прошли детство и юность Дали, к концу XIX столетия стал активно развиваться: строились новые дома в стиле модерн, между ним и столицей Каталонии Барселоной пролегла железная дорога, появился театр, место для проведения корриды, в 1896 году зажглись в домах и первые электрические лампочки.

    Здесь смотрели на Мадрид искоса, короля не любили, каталонский сепаратизм и республиканские идеи цвели махровым цветом. Это и неудивительно — рядом змеилась граница с Францией, через которую легко перелетали идеи свободы и равенства, да и культура Каталонии всегда была под сильным французским влиянием.

    Франкофилом был и первый учитель маленького Сальвадора — длиннобородый Эстебан Трайта, что с каталанского переводится как яичница, омлет. Кстати: провинция называется Каталония, а язык — каталанским. Голубоглазый сеньор, в лице которого «было что-то толстовское с примесью Леонардо», одевался кое-как, зато его голову украшал цилиндр, «единственный цилиндр на всю округу», при этом его постоянно не покидало дурное настроение. Он слыл в Фигерасе умным человеком, и, вероятно, именно это подвигло отца художника, дона Сальвадора Куси, отдать четырехлетнего сына в муниципальную школу, где преподавал Трайта, а не в частную, где обучались дети состоятельных родителей. Да, фигерасский нотариус был человеком не бедным, но, будучи вольнодумцем и атеистом, предпочел в наставники своему сыну также безбожника, утверждавшего, что религия — это занятие для женщин, и внушавшего ученикам, что Бога не существует.

    Учитель Трайта, пишет Дали в своих воспоминаниях о том, чего не было, ничем с учениками не занимался, приходил на уроки, чтобы спать, в результате чего мальчик разучился даже писать собственное имя, чему его обучили еще до школы родители.

    В школе сын фигерасского нотариуса был, разумеется, белой вороной. Он ходил на занятия в матроске и в шапочке с помпоном, а в руках была бамбуковая тросточка с серебряным набалдашником в виде собачьей головы. Он, маменькин сынок, просто не знал, куда себя деть в этой бешено орущей ораве сверстников, с которыми у него не было и не могло быть ничего общего. Они олицетворяли собой действие, он же — мечтательную сосредоточенность. Они умели забивать гвозди, мастерить бумажных птичек и многое другое, он же не мог самостоятельно даже раздеться — один раз попробовал снять с себя матроску и чуть не задохнулся.

    В этой школе он проучился около двух лет. (Дали пишет, что год, но что касается цифр и дат, доверяться ему нельзя, да и во многом другом его поздние воспоминания о детстве зачастую служили откровенной саморекламе.) И чем же он занимался там, если педагог Трайта на уроках спал и ничем с детьми не занимался? По его признанию, он «с отчаянной страстью предавался воспоминаниям о том, чего не было», то есть мифоманствовал, и граница между тем, что было и чего не было, постепенно стерлась и исчезла. И мир воображения стал на равных существовать с реальным в жизни юного Сальвадора.

    Из детства же он вынес свои первые впечатления о России, где ему так и не удалось побывать, зато умозрительные познания пришли к нему именно в кабинете сеньора Трайты, куда юный отрок, влекомый любопытством, захаживал, чтобы поглазеть на разные диковинки. Дело в том, что учитель с бородой цвета слоновой кости был большой любитель собирать всякий хлам, имеющий в той или иной степени художественный интерес, — это могли быть и церковные статуи или фрагменты рельефов, да и многое другое, что сеньор учитель просто выкрадывал из окрестных часовен. Все это хранилось в построенной за городом какой-то фантастической башне.

    В кабинете же учителя, борода которого была «с отливом в желтизну, как ноготь заядлого курильщика или клавиша старого рояля», также было много всяких любопытных разностей, и среди них самое яркое пятно в памяти Сальвадора оставил стереоскоп — «большая квадратная коробка, театрик оптических иллюзий, который и выправил мне зрение…»

    На одной из картинок, что показывал малышу сеньор Трайта, он увидел, как русскую девочку, укутанную в белый мех, куда-то уносила тройка — «почти чудом моя девочка спасалась от стаи свирепых волков с горящими глазами». Этот образ так глубоко запал в душу Дали, что впоследствии он не сомневался, что девочка из мчащейся тройки — это его будущая жена Гала, в девичестве Елена Дмитриевна Дьяконова. И он бессознательно полюбил Россию по картинкам из магического театрика своего школьного учителя. По странному совпадению в тот день в Фигерасе шел снег — редкое в Испании явление.

    Я уверен, что читатель, заинтересовавшийся жизнью этого удивительного художника и человека и взявший в руки эту книгу, обязательно доберется, если раньше не добрался, до книг самого Дали, в частности до «Тайной жизни», которую мы сейчас обильно цитируем. Все книги Дали проиллюстрированы им самим, — и какое счастье видеть на страницах потрясающую графику маэстро в сочетании с великолепным текстом. Он был непревзойденным рисовальщиком, и для меня, художника, доставляет просто наслаждение рассматривать виртуозные рисунки мастера. Поражает и образная точность, удивительная для иностранного художника, никогда не бывавшего в России. Гала, конечно же, рассказывала ему о своей родине, да и сам он наверняка хорошо был знаком с русским изобразительным искусством, однако как легко и точно ассоциируется этот крохотный рисунок с гоголевской птицей-тройкой…

    В 1910 году отец Дали записал своего сына в открывшийся в Фигерасе католический коллеж Христианских братьев, где преподавали на французском языке. Именно это обстоятельство побудило дона Сальвадора Дали Куси, большого поклонника Великой французской революции, поступиться своими атеистическими принципами, — он очень хотел, чтобы его малыш овладел французским языком. В результате произошло вот что. Дома, да и повсюду в Фигерасе, говорили на родном каталанском языке (и первые свои в жизни слова малыш Сальвадор произнес по-каталански), в начальной школе у сеньора Трайты его учили на испанском языке, а затем прибавился и французский. Поэтому Дали хорошо изъяснялся на всех трех, правда, с сильным каталанским акцентом, зато с грамматикой у него всегда были проблемы, и писал он хоть и красивым каллиграфическим почерком, но с ошибками.

    И в этой школе он также не слишком утруждал себя учебой, — погруженный в мир своих фантазий и воображения, он как бы отсутствовал в классе. Для него важнее уроков было созерцание кипарисов в окне или пятен сырости на сводчатом потолке, что бессознательно рождали в его мозгу бесконечные образы, точно очерченные и словно выписанные чьей-то умелой мастерской рукой. Вспомним здесь, что и Леонардо да Винчи советовал своим ученикам рассматривать сырые разводы на стенах или облака и развивать таким образом воображение.

    Успехов поэтому в учебе больших у Сальвадора не было, и даже хуже того — отец получил письмо, где говорилось о его настолько укоренившейся умственной лени, что ему грозило остаться на второй год. Мать была в ужасе. А юный Дали, дабы не приставали с учебой, стал прикидываться ненормальным, симулируя припадки, и тогда его оставляли в покое. Так, во всяком случае, повествует художник на страницах «Тайной жизни», а мы, истины ради, скажем, что учился он не так уж плохо — получал по основным предметам «восьмерки» и «семерки» (по десятибалльной системе).

    Общество детей его никогда не привлекало, ему были чужды их обычные ребячьи игры с ором, визгом, беготней, его пугала их насыщенная агрессивностью жизненность, он склонен был к уединению и тишине, где беспрепятственно можно было предаваться мечтаниям и грезам.

    Сверстникам он предпочитал общество старушек — своей кормилицы Лусии и родной бабушки, которых любил беззаветно. «Старость, — писал он, — изначально пробуждала во мне благоговение. Да разве могло сравниться с этими старушками, феями из сказки, какое-нибудь юное существо!»

    Но не все однокашники внушали неприязнь нашему юному герою. Высокий Бутчакес, белокурый и голубоглазый мальчик с обтянутым узкими штанами «увесистым задом», чрезвычайно нравился Сальвадору. Бутчакес, ставший во взрослой жизни водопроводчиком, также симпатизировал малышу Дали. Мальчики были нежны друг к другу и обменивались поцелуями в губы. Этого Дали очень стыдился и краснел как маков цвет, а своей предрасположенности к тому, чтобы краснеть, он также стыдился. Как-то в Фигерасе вновь пошел снег, и на краю фонтана в ореоле снежинок сидела девочка, очень похожая на ту русскую, что Сальвадор видел в стереоскопе учителя Трайты. Страстно хотелось подойти к ней и познакомиться, но он испугался, что покраснеет, поэтому решил познакомиться с ней в сумерках, когда румянец на щеках будет не заметен.

    Чувство стыда и робость совершенно покидали его в семье, где он был просто диктатором. Дома он привык к тому, что любое его желание немедленно исполнялось, и закатывал страшные истерики по любому поводу.

    Однажды в Барселоне, куда семья поехала на Рождество к бабушке по отцовской линии, Сальвадор увидел в витрине кондитерской сладкое лакомство, имитирующее связку лука. Кондитерская была закрыта, поэтому мать не могла купить сыну это изделие, но, вспоминает его сестра Ана Мария, «брат вырывается, сломя голову несется назад к кондитерской и начинает орать благим матом:

    — Хочу лука! Хочу лука! Хочу лука!

    Уж и не знаю, какими силами удалось маме оторвать его от витрины.

    Чуть не волоком тащила она его по тротуару, брат же орал не переставая, да так, словно его резали:

    — Хо-о-о-очу лу-у-у-у-ука!

    И вопя, вырывался и несся назад к витрине…»

    В другой раз, вспоминает сестра, ему захотелось знамя, развевавшееся на замковой башне в Фигерасе, и он устроил подобную же истерику. Ну и так далее.

    Родители и вправду баловали его бесчисленными подарками и игрушками и потакали капризам. Бывал он и по-детски жесток — как-то столкнул соседского мальчика с мостика ради смеха, в другой раз ударил двухлетнюю сестру ногой по голове, а когда позже доктор хотел проколоть ей уши для сережек, он, не понимая его намерений, вцепился ему в лицо и разбил очки. Все эти поступки как-то уживались с его робостью и способностью краснеть по любому поводу.

    Однажды, пишет его сестра в мемуарах, брат переломал целлулоидных уточек и лебедей, к великому ее огорчению, — она очень любила эти игрушки; недовольна была и мать. Тогда Сальвадор выцарапал на сделанном из цельного куска дерева детском столике уточек и лебедей, очень похожих на тех целлулоидных, расплющенных молотком. Это было своего рода компенсацией, искуплением своего детского греха и как бы неосознанной попыткой отождествить воображение и реальность.

    Мать, сама рисовавшая детям цветными карандашами разных фантастических животных, осталась очень довольна первыми опытами рисования своего сына. «Вы только посмотрите! — сказала она с гордостью. — Если он рисует лебедя, так это именно лебедь, а не просто птица, а уж если утка, так это утка!»

    В 1912 году семья переехала в новую квартиру на той же улице Монтуриоль. Контора нотариуса расположилась на первом этаже, а семья поселилась на последнем, над которым было еще небольшое помещеньице, бывшая прачечная, которую Сальвадор выпросил у родителей под студию. Все пространство этой комнатки занимала большая цементная ванна, поэтому юный художник поставил стул прямо в нее, а поперек положил доску, служившую ему столом, где он и упражнялся в рисовании. А также воспитывал в себе самоценность и избранность — одевался в маскарадный костюм короля и чувствовал себя небожителем, не желавшим иметь ничего общего с толпой мальчишек и девчонок, игравших внизу. И хоть ему, девятилетнему мальчику, конечно же, хотелось порезвиться вместе со сверстниками, и его волновали их голоса, особенно девичьи, но знак избранности, сознание того, что ему не по пути с ними, не позволяли ему спуститься к ним. Ведь они, писал Сальвадор, — «шушера, шелуха, размазня, сброд, стадо недоумков, которым можно вдолбить что угодно. Я никогда не спущусь на улицу — ни буквально, ни фигурально. Я там ничего не найду. Я изначально обладал чувством выси — оно было моей природной отметиной».

    Однажды он шел в коллеж и увидел впереди себя трех девочек. Одна из них, которую подружки называли Дуллитой, хрупкая и тоненькая, с талией, что «вот-вот переломится», ему очень понравилась. На его шаги подружки обернулись, а она даже не повернула головы. Дуллита ему так понравилась, что ему страстно захотелось, чтобы она пришла к нему в мастерскую.

    И он с нетерпением стал ждать, когда же она придет, но этого не могло быть, потому что она не знала его, не знал ее и он, но от этого мало что менялось, — он был убежден, что Дуллита обязательно придет к нему. Неудовлетворенное желание было таким жгучим, страстным и сильным, что у него пошла из носа кровь. Дуллита удивительным образом соединилась, сплавилась с образом русской девочки, уносящейся на тройке от стаи голодных волков по заснеженной дороге…

    Здесь уместно вспомнить, по ассоциации, эпизод из «Волшебной горы» Томаса Манна, где главный герой Ганс Касторп, увлекшийся Клавдией Шоша, русской пациенткой санатория в Швейцарии, также соединяет ее с далеким образом детства, мальчиком, учившимся в соседнем классе, — лицо его с раскосыми глазами и широкими скулами напомнило ему Клавдию. И когда Ганс Касторп осознал и понял, что безнадежно влюбился в Клавдию Шоша, на прогулке в горах у него неудержимо хлынула из носа кровь. В испачканном кровью костюме он возвращается в санаторий и попадает на лекцию психоаналитика доктора Кроковского, в которой тот говорит, что подавленная любовь всегда является в образе болезни. «Симптомы болезни — это замаскированная любовная активность, — сказал лектор, — и всякая болезнь — видоизмененная любовь». У Томаса Манна в другом его произведении «Смерть в Венеции», как помните, известный писатель с мировым именем воспылал страстью к юному поляку, чья породистая красота сразила его насмерть.

    У Дали же слабо осознанное и невнятное гомосексуальное влечение к соученику Бутчакесу переросло в гетеросексуальное к девочке Дуллите и затем, подобно горной реке, по камням изломанной психики вылилось в страсть к Гале.

    Летом 1916 года, когда Сальвадору минуло двенадцать, он попал в пригородное имение семьи Пичот. У матери этого многочисленного семейства Антонии Жиронес было семеро детей. С одним из них, Пепито, старший Дали познакомился еще в молодости, когда учился в юридическом коллеже. Своих детей у Пепито не было, а его приемная дочь, шестнадцатилетняя красавица Хулия, так распалила своими прелестями Сальвадора, когда стояла на лестнице и собирала липовый цвет, что он тут же в саду схватил ее за грудь, а она рассмеялась. Хулия долго служила ему объектом самоудовлетворения, и он описал свои онанистические впечатления о ней в своем произведении «Мечты»; позже, в 1930 году опубликовал их в журнале «Сюрреализм на службе революции», что привело к очередному скандалу.

    Все дети Антонии Жиронес были одарены талантами. Рамон Пичот был художником, Рикардо — виолончелистом, Луис — скрипачом, а дочь Мария — известной оперной певицей, которая, кстати, и купила это имение у старой мельницы в пригороде Фигераса. Оно так и называлось — «Мельница у башни». Рисунок этой башни можно найти на страницах «Тайной жизни».

    Дали поднимался на закате на вершину башни и впитывал в себя «простор, распахнутый взору, и дальнюю, двоящуюся кромку гор, награвированную закатным лучом. В канун сумерек воздух становился так чист, а краски так ярки, что пейзаж, подробный и четкий, как галлюцинация, чуть выгибаясь и кружась, как в линзе, гипнотизировал меня».

    Работы Рамона Пичота, известного художника-импрессиониста, так изумили Сальвадора игрой света и цвета, что он тоже страстно захотел стать импрессионистом. Он привез с собой ящик с красками, и в помещении, которое было самым светлым, — какое-то подобие кладовки, где хранились кукурузные початки, стал усердно писать картины. Когда у него кончился холст, он использовал в качестве основы старую дверь, хранившуюся в чулане, и написал на ней натюрморт с вишнями всего тремя красками без всяких кистей, выдавливая, подобно Ван Гогу, краски прямо из тюбиков, чем изумил Пичотов. Когда кто-то заметил, что на вишнях не хватает хвостиков, он стал есть настоящие вишни, а черенки вдавливал в непросохшую краску; затем пинцетом повытаскивал из дырочек изъевших старую дверь древоточцев, а на их место втиснул червячков, попавшихся в вишнях.

    Пепито Пичот, наблюдавший вместе с другими за творческими усилиями юного художника, долго молчал, а потом сказал:

    — Это гениально.

    И добавил, что поговорит с доном Сальвадором Куси, чтобы он обратил внимание на художественное дарование сына и отдал бы его учиться рисованию. Гордый своим успехом Сальвадор ответил, что учить его не надо, он и так уже художник-импрессионист. Все расхохотались.

    Вообще в то время, время его ранних фантазий и удивительных для мальчика художественных находок, он просто грезил цветом и светом, таскал с собой всюду хрустальную пробку от графина, чтобы смотреть сквозь нее на предметы, которые становились от этого «импрессионистичными».

    Завел Сальвадор и маленький зоопарк, где у него были два ежа, пауки, удоды, черепаха и мышонок. А на чердаке дома Пичотов его поразили две вещи: огромный надгробный венок с надписями на неведомом языке на выцветших лентах и костыль, ставший впоследствии неотъемлемой деталью многих и многих его полотен. Он служил ему как бы подпоркой зримых галлюцинаций, иллюстрирующих его фрейдистские пристрастия. Этим костылем он ткнул в сердце подохшего ежа, «набухшее тьмой и смертью», — образ смерти и разложения он также часто будет использовать в своих работах.

    «С того дня костыль стал для меня — и пребудет, пока я жив, — в равной мере символом смерти и символом воскресения».

    Этим костылем Дали, можно сказать, подпер рушащуюся культуру XX века.

    Мать семерых Пичотов донья Антония Жиронес как-то сняла для своей семьи дачу для летнего отдыха в Кадакесе. Это живописное место вблизи Средиземного моря так понравилось Пичотам, что они купили там землю и выстроили дом. Ближайший друг Пепито Пичота Дали старший был родом из Кадакеса, провел там первые девять лет своей жизни, и поэтому, бывая здесь в гостях у Пичотов и ностальгируя по давно ушедшему детству, также решил проводить здесь летние месяцы со своей семьей. Пепито уговорил свою сестру Марию сдать семье Дали принадлежащую ей перестроенную конюшню на маленьком пляже Эс-Льян. Кадакес стал для художника с самого детства местом обетованным, духовной субстанцией, питавшей его творческие силы, — нигде он не работал так вдохновенно и плодотворно, как здесь. Он был так влюблен в эти места, так привязан, что не захотел, не смог расстаться с ними даже тогда, когда отец выгнал его из дома и запретил появляться здесь, натравив на сына местную жандармерию. Он поселился тогда в бедной рыбачьей хижине, ставшей впоследствии его домом практически до конца жизни.

    Для мальчика Сальвадора Кадакес стал просто раем, которым он грезил всю зиму в школе, предвкушая летние каникулы. Фруктовые сады и оливковые рощи вплотную примыкали там к скалам, фантастическим, надо сказать, скалам, ибо они состояли из слюды и сланца и весело сверкали на солнце, а если подходить к Кадакесу с моря, видно было радужное сияние, исходившее с мыса Креус, самой восточной точки Иберийского полуострова, и это давало повод Дали, встававшему очень рано, говорить, что он первым в Испании встречает солнце.

    Страшный северный ветер под названием трамонтана, что обрушивается осенью и зимой на Кадакес, несет с собой заряд песка, смешанный с морской солью, и словно скульптор творит из легких сланцево-слюдяных пород мыса Креус причудливые формы, похожие на разных животных — орла, верблюда, носорога и так далее, причем в разных ракурсах и на разных расстояниях они причудливо меняют свои очертания и предстают в других обличиях. «…Я вижу это беспрестанное преображение, — мы вновь цитируем “Тайную жизнь”, — превращение как таковое, самое метафору и понимаю: передо мной извечная переменчивая маска, исполненная глубинного смысла, любимая игрушка стыдливой Природы — ирония. Это о ней думал Гераклит, когда сказал: „Природе нравится прятаться“».

    Оптические обманы, двойные образы и визуальные каламбуры — наиболее яркие с Вольтером и Нарциссом — нигде, как в Кадакесе, и родиться не могли. Любопытно, а это отмечает и сам художник в своих воспоминаниях, что эти места в свое время посетил великий архитектор Антонио Гауди и был также поражен видом, «где Пиренеи спускаются в море, создавая грандиозный геологический бред».

    Посетил Кадакес в 1910 году и Пикассо — приезжал в гости к своему коллеге Рамону Пичоту. Дали тогда было всего шесть лет, а Пикассо к тому времени был уже известным кубистом. Интересно, видел ли малыш Сальвадор своего будущего соперника на поприще славы и вынес ли о нем детские впечатления? Во всяком случае, впоследствии Дали ежегодно летом посылал Пикассо телеграмму с текстом: «В июле — ни женщин, ни улиток». Эту здешнюю пословицу повторяла Мария Пичот, оперная певица, когда за ней гонялся пытавшийся ею овладеть тенор. Эту сценку наблюдал из окна своей комнаты Пикассо и потом частенько ее рассказывал.

    Знаменитый эдипов комплекс Дали испытывал и переживал очень остро, многое в его творчестве — это его преодоление, мучительное и тяжелое, временами кажущееся просто трагически непереживаемым, как в случае его отношений с Лоркой, о чем мы расскажем позже.

    Отец Дали представлял собой грубую и тупую атавистическую силу, помещенную в искусственный для него мещански-буржуазный семейный будуар, где он испытывал, если можно так сказать, комфортабельный дискомфорт. Отец Дали был человеком без особых комплексов, его редко мучили сомнения морального порядка, он был цельной натурой, кровь от крови своих предков, среди которых были кузнецы и контрабандисты. Предки Дали впервые упоминаются в нотариальных записях с 12 апреля 1558 года, где среди жителей Льерса, местечка сомнительного — считалось, что там водится нечистая сила, — значится некий Пере Дали. Такая фамилия на Иберийском полуострове практически не встречается, что дало повод Дали утверждать, что у него арабские, точнее мавританские, корни, так как мавры завоевали Испанию в 711 году. Вероятно, в этом есть доля истины, потому что в Северной Африке такая фамилия встречается достаточно часто и означает «проводник», а в каталанском и испанском языках корень этого слова переводится как «лидер».

    Прапрадед художника был кузнецом в Льерсе, и среди руин разрушенного в 1939 году города сохранился заложенный кирпичами вход в кузницу Дали, а сам он в начале XIX века переселился в Кадакес, где женился на Марии Круаньес, которая родила ему троих сыновей, один из которых, Сальвадор, был прадедом художника.

    Сальвадор женился на Франсиске Виньяс, дочери то ли работника, то ли моряка. У них было двое сыновей, один из которых, Галь Хосеф Сальвадор, дед Дали, жил с замужней женщиной Терезой Куси Марко в течение двадцати лет и прижил с ней двух детей. Один из них, Сальвадор Дали Куси, и стал отцом великого художника. Таким образом, отец сюрреалиста был незаконнорожденным, потому что его родители поженились лишь после смерти мужа Терезы, когда оба мальчика уже появились на свет. Дед занимался изготовлением пробок и затычек для бочек, это было выгодно, потому что в Кадакесе много солили рыбы, оливок и делали вино, а затем обзавелся дилижансом, ходившим между Кадакесом и Фигерасом.

    В 1881 году дед внезапно покинул Кадакес и перебрался в Барселону. Сказал, что больше не может переносить эту проклятую трамонтану, поклялся сюда больше никогда не возвращаться и увез с собой мешок, набитый золотыми монетами. Откуда взялось золото? Есть предположения, что предки Дали, как, впрочем, и другие жители Кадакеса, успешно занимались контрабандой, благо до Франции рукой подать. Так или иначе, откуда взялось это золото, до сих пор остается загадкой.

    Золото принесло деду смерть. Он проиграл все деньги на бирже, слегка тронулся и покончил жизнь самоубийством — бросился с балкона вниз головой.

    О такой смерти своего деда Дали узнал лишь взрослым, это скрывалось родителями. А его дядя Рафаэль также сделал попытку уйти из жизни. И тем же способом.

    Мы несколько отвлеклись в сторону родословной нашего героя. Вернемся к эдипову комплексу. По Фрейду, это установка ребенка по отношению к родителям в возрасте трех-четырех лет. Эдиповым он назван по легенде, в которой древнегреческий царь Эдип убивает своего отца и женится на своей матери, не зная, что она ему мать. Как правило, мальчик ревнует отца к матери, желая с ней связи и испытывая при этом естественную ненависть соперника к своему отцу.

    Дали любил свою мать настолько беззаветно, сильно и страстно, что ее преждевременная смерть, когда ему было шестнадцать лет, вызвала в его юной душе такую бурю горя и негодования на судьбу, что и спустя много лет он писал: «Смерть матери я воспринял как оскорбление, нанесенное мне судьбой: это не могло случиться ни с ней, ни со мной! И я ощутил, что в глубине моей души взрастает, расправляя могучие ветви, великий ливанский кедр отмщения. Наступив на горло рыданиям, я поклялся сияющими мечами славы, что заблистают когда-нибудь вокруг моего имени, отвоевать мать у смерти».

    Вот одна из многих, очень важная и ведущая сила, питавшая его чрезмерное честолюбие, — через себя обессмертить мать.

    И в то же время он признавался, что не только любил свою мать, но и боялся. В своем эссе «Трагический миф об „Анжелюсе“ Милле. Параноидно-критическое толкование» художник пишет, что она, когда он был маленьким, «сосала и заглатывала» его членик. Правда, он оговаривается, что это могло быть и ложным воспоминанием. Поди разберись, что у Дали в действительности было, а чего не было! В этом эссе он анализирует свои детские впечатления от картины Милле, репродукция которой висела в школе, так его зачаровавшая, что он неоднократно возвращался к этой теме в своей живописи. Так вот, по интерпретации Дали, на картине изображены не муж и жена, благоговейно застывшие в закатном солнце, внимая вечернему звону и шепча молитву, а мать и сын (!), причем сын держит шляпу на причинном месте не случайно — скрывает эрекцию; своей позой он показывает, что вожделеет и в то же время боится своей матери. А беременная женская фигура напоминает ему самку богомола, насекомого, которое, как известно, пожирает самца сразу после совокупления. Это наводит его на странные мысли о доле материнского участия в таких мифах, как о Сатурне, Аврааме или Вильгельме Телле, герое, которому Дали посвятит не одну картину и который везде будет олицетворять его отца.

    Фрейд, кстати, в своей работе «Три очерка по теории сексуальности» замечает, что «любовная жизнь женщины, отчасти вследствие культурных искажений, отчасти вследствие конвенциальной скрытности и неоткровенности женщин, погружена еще в непроницаемую тьму». И в сноске: «В типичных случаях у женщины не замечается „сексуальной переоценки“ мужчины, но последняя почти никогда не отсутствует по отношению к ребенку, которого она родила».

    Дон Сальвадор Дали Куси женился на Фелипе Доменеч Феррес в возрасте тридцати лет, через два года после того, как стал владельцем нотариальной конторы в Фигерасе. Она была дочерью галантерейщика, а ее дед по матери Хайме Феррес был, по мнению потомков, еврейского происхождения и занимался ремеслом художественной резьбы по кости. От него мать унаследовала изобразительные наклонности — рисовала животных и лепила из воска восхищавшие малыша фигурки. Ее младший брат Ансельмо Доменеч, книгоиздатель, крестный отец художника, стал для него духовно близким человеком.

    Отец для юного Сальвадора был олицетворением высшей власти, неумолимой, жестокой и непредсказуемой, при этом авторитет этой власти казался ему абсолютным и непогрешимым. Но однажды летом отец вернулся на дачу в Кадакес с опозданием и, выходя из кареты, во всеуслышание заявил, что обосрался. Это было настоящим психологическим шоком для мальчика. Впоследствии он изобразил обделавшегося человека в картине «Мрачная игра». Вообще говоря, интерес к заднице и ее продукту Дали сохранил с самого детства до конца своих дней.

    Объяснить отношения отца и сына одним эдиповым комплексом будет явно недостаточно. Сальвадор Дали старший был очень вспыльчивым, неуравновешенным, способным зачастую на весьма необдуманные поступки. Так, однажды в одних трусах он выскочил на улицу и сцепился в драке с одним из своих клиентов. Наблюдавший эту сцену из окна малыш Сальвадор увидел, как из трусов вывалилось мужское достоинство отца, подобное сосиске, что мальчика также шокировало и как бы принизило авторитет отца.

    Детство нашего героя, без сомнения, несет в себе какую-то тайну, художник так и не открыл ее полностью, маскируя в своих работах дальними намеками, не давая понять, что породило в нем невероятную застенчивость и страх перед этим человеком. Он пишет в «Тайной жизни», что не намерен раскрывать всех тайн его отношений с отцом, добавляя, что это касается только их двоих.

    Он не скрывал, что все вариации картин на тему Вильгельма Телля связаны с отцом. Но какое яблоко поразил нотариус? И каким оружием?

    Но не будем предаваться фантазиям. Мы с чистой совестью отправляем читателя к картинам великого сына фигерасского нотариуса, где можно предаваться любым толкованиям диковинных образов на эту тему…


    Глава вторая
    О первых успехах отрока-живописца и начале учебы в Мадриде

    Из мира детства в отрочество наш герой вступил с новым привкусом жизни, что свойственно всякому переходному возрастному периоду. Мальчик вдруг осознает себя другим, и видимый мир обретает другие свойства. Те знания, что мы получаем в детстве, в зависимости от почвы, на которой взрастает цветок человека — в нашем случае гения, — обретают новые качества. Все непонятное ранее вдруг выплывает из тумана в своей реальной и объемной яви, и лишь что-то неизживаемое, зароненное в глубины подсознания то ли с самого рождения, то ли навербованное словом или действием в младенчестве, остается навсегда. И с этим человек расстаться не сможет, даже если и будет наступать себе на горло, — все равно это будет терзать его душу, бередить, наводить морок, и постоянно в голове станут, как грибы, расти вопросы, на которые нет и не может быть никакого ответа. Нет, мы не говорим о вечных и неразрешимых проблемах бытия либо таинственной и непредсказуемой черте жизни… Многоточие здесь вполне уместно. Для постороннего исследователя, психоаналитика вопросы эти, возможно, не составят тайны, он сможет объяснить и себе, и пациенту суть и причины его странных слов и поступков, но все равно что-то будет ускользать, делиться, множиться и, словно рой мух, облепит мозг и будет сосать его пустыми и ненужными, но жгучими и непредсказуемыми вопросами…

    Вот и о мухах, кстати… Дали любил мух, более того, обожал, когда в летнюю жару они облепляли его потное тело, и это было, как он признавался, одним из стимуляторов его творчества.

    Зато кузнечики наводил на него ужас. В детстве он любил их, но однажды поймал рыбку-соплюшку, голова которой была похожа на голову кузнечика. С тех пор сверчок стал для него невыносимым существом, он трясся от страха, если ему попадался на глаза кузнечик или, не дай Бог, прыгал на него. Прознавшие об этом сверстники просто изводили его в школе этим мерзким насекомым: подбрасывали зеленого попрыгунчика в книги, швыряли в голову и так далее. Сальвадор пошел на хитрость. Убедил мальчишек, что еще больше, чем кузнечиков, боится бумажных птичек, и стоически переносил пытку сверчками, зато орал благим матом, если в него запускали самолетиком.

    Даже в зрелом возрасте Дали не мог избавиться от страха перед этими насекомым. «Тяжелый неуклюжий скок этой зеленой кобылки, — пишет Дали в «Тайной жизни», — повергает меня в тоскливое оцепененье. Мерзкая тварь! Всю жизнь она преследует меня как наваждение, терзает, сводит с ума. Извечная пытка Сальвадора Дали — кузнечик!»

    Насколько глубоко запрыгнул сверчок в подсознание художника, можно судить по его работам. Мерзкое насекомое изображено в «Великом онанисте» присосавшимся к лицу сновидца снизу, с облепленным муравьями брюшком. Является кузнечик и в «Осквернении гостии» в той же позе, да и во многих других картинах. Вообще насекомые в живописных фантазиях Дали занимают значительное место и появляются на его холстах на протяжении всего его творческого пути.

    Но как в детстве, так и в отрочестве непреходящей осталась любовь к Кадакесу, где «сама природа учит искусству». Именно там Дали жил полной творческой жизнью, исступленно занимаясь живописью по двенадцать часов в сутки уже в мальчишеском возрасте. Он служил искусству преданно и страстно, и это качество его натуры, привычка трудиться, останется на всю жизнь. Это окажется единственно возможным способом существования, его нишей, норой и, если угодно, наркотиком.

    По сути, любой человек в той или иной степени наркоман — в том смысле, что всякий находит свое средство уходить от темных сторон жизни, ее невзгод и неприятностей. Для одного — это книги (библиоманкой, кстати, была жена художника Гала), для другого — музыка, для третьего — табак или алкоголь, для иных — женщины, для отъявленных неудачников — опиум или героин, а для продвинутых гениев нет ничего слаще, чем заниматься любимым делом, таких еще называют трудоголиками.

    Сестра Сальвадора Ана Мария вспоминает, что он целыми днями не вылезал из студии, откуда постоянно доносилось его невнятное пение. Лорка также замечал, что Дали «жужжит за работой, как золотой шмель». Мастерскую юный Дали унаследовал от Рамона Пичота. Это «светлая комната со стеклянным потолком — когда-то это была бедняцкая лачуга». Здесь писал свои работы и Пикассо, когда приезжал в Кадакес в гости к Пичоту.

    Дали и вправду пишет очень много. И не только полюбившиеся с детства родные морские пейзажи, но и портреты отца, матери, сестры, которая позировала брату несчетное количество раз, и только ее портретов сохранилось больше дюжины, а также своей тетушки Каталины и няни Лусии. «Портрет Лусии», написанный в возрасте четырнадцати лет, удивляет зрелым мастерством, психологически верно передает юный художник незлобивый характер пожилой женщины и воспевает ее старческую красоту.

    «Не знаю ничего прекраснее, — откровенничает Дали в «Тайной жизни», — чем восхитительно морщинистые лица моей кормилицы Лусии и бабушки, двух чистеньких белоголовых старушек… Старость изначально пробуждала во мне благоговение… Как страстно хотелось мне постареть — сразу, в мгновенье ока! А Фауст? Жалкое существо! Ему открылась высшая мудрость, а он продал душу за юношеский румянец и младое невежество».

    К шестнадцати годам молодой живописец создает уже внушительную коллекцию холстов, написанных в импрессионистской манере. Пастозный мазок, чувствуется фактура, композиции точны и безупречны, цветовая гармония, какой позавидовал бы и Клод Моне, при этом свет живет на его ранних холстах так естественно, как будто перед зрителем и не картина вовсе, а живой пейзаж в окне.

    Особенно поражает светозарностью его автопортрет с рафаэлевской шеей, написанный в 1921 году, как и многие пейзажи, в том числе и работа «Моя лодка», прекрасно скомпонованная, полная активной жизни, движения; пластичные формы лодки, паруса и вздувшейся от ветра светлой рубахи гребца монументальны и налиты эпической силой.

    Импрессионизм в то время был для юного Сальвадора единственным образцом для подражания, эталоном. Он грезил светом и цветом, наслаждался их взаимообогащающей игрой в бухтах Кадакеса, где скалы отражаются в воде цветной и трепетно-подвижной «импрессионистической» рябью, его «пьянят эти синие тени и закатные отсветы», и он с фанатичным воодушевлением переносит на холст свои восторженные впечатления. Ведь импрессионизм — это впечатление! Еще больше утвердился юный Дали в своей привязанности к этому течению, когда побывал в 1920 году в Барселоне и увидел во Дворце изящных искусств работы Хоакима Мира, принадлежавшего, как и Рамон Пичот, к группе испанских импрессионистов, которых прозвали «шафрановыми» по их пристрастию к золотисто-охристой палитре. Пейзажи Мира восхитили Дали безмерно, он увидел тогда в этом художнике «гения цвета и света». Что, помимо живописи, интересует Сальвадора? Что несет ему вдохновение, кроме природы Кадакеса, где каждый вздох моря, всякий блик на воде закатного луча приводят его в трепет и душевное ликование?

    Конечно же, книги. По альбомам серии «Гованс», купленным отцом, он изучает творчество старых мастеров по черно-белым репродукциям. Великие художники прошлого вызывают у него экстатическое преклонение. Он даже пытается в пятнадцатилетнем возрасте писать небольшие статейки о Веласкесе, Гойе, Эль Греко, Микеланджело, Дюрере и Леонардо да Винчи для журнальчика «Студиум», издаваемого в Фигерасе юным Дали вместе со своими друзьями. Мы не будем давать оценок первым литературным опытам художника, помещенным его сестрой Аной Марией в книге своих воспоминаний, к великому неудовольствию ее брата, но отметим, что Веласкес даже в черно-белом изображении произвел на него очень сильное впечатление, он восхищается шедеврами мастера «Менины» и «Пряхи», отмечает их высокое живописное мастерство.

    В его мастерской на книжной полке стоят романы Барохи и Рамона дель Валье-Инклана, стихи Рубена Дарио, а также том немецкого философа Иммануила Канта. Вряд ли отрок понимал хитросплетения кантианской «Критики чистого разума», но впоследствии уверял, что эта книга была «наилюбимейшим чтением… как очарованный странник блуждал я по лабиринту его построений, и мои едва прорезавшиеся мозговые извилины ловили музыку сфер». Сильное впечатление произвел на него «Философский словарь» Вольтера, зато Ницше особых эмоций не породил, ему тогда казалось, что о том же он «мог написать куда лучше». А кроме того, ему всегда внушал отец, да и Вольтер писал тоже, что Бога нет, а Ницше уверял, что Бог всего лишь умер! Стало быть, Он был, существовал, а может еще и воскреснуть.

    Трогали его и такие, к примеру, стихи Рубена Дарио:

    Море напевное,
    море волшебное,
    ты ароматом зеленым,
    музыкой звонкой и красками
    напоминаешь о детстве моем отдаленном…

    Образ маркиза де Брадомина, героя «Сонат» Рамона дель Валье-Инклана, гордого романтика и искателя приключений, был близок ему по мироощущению и глубоко запал в сердце.

    Сестра Ана Мария вспоминает, что брат был «редкостный упрямец, да и гордец» и стремился «выделиться во что бы то ни стало, каким угодно способом привлечь к себе внимание, и он вытворял Бог знает что». Прежде всего со своей внешностью. Еще раз обратимся к мемуарам Аны Марии:

    «Брат отпустил длинные волосы и бакенбарды в полщеки, отчего лицо его стало казаться еще более вытянутым. Сальвадор был очень смугл и бледен одновременно — в смуглоте его проскальзывал отчетливый оливково-зеленоватый оттенок. Иногда зелень проступала слишком уж явственно, и все в доме начинали тревожиться: не болезнь ли это.

    Большой шейный платок, свободная куртка или, наоборот, — в обтяжку (брат не признавал ни пиджаков, ни жилетов), широкие брюки до колен, высокие гетры и, конечно же, лицо, запоминающееся с первого взгляда, — таков был в ранней юности облик того, кому еще предстояло стать великим живописцем».

    Да, еще только предстояло. А тогда, в юности, когда кончалось лето, а вместе с ним, как выражался художник, и «очередной семестр эстетики» в благословенном Кадакесе, и наступали, по возвращении в Фигерас, тягостные дни учебы в двух школах сразу. Помимо старших классов гимназии, по воле отца, он посещал, как мы уже говорили, и католический коллеж братьев Марист. Там и там преподавалось одно и то же, но дубль-образование в Испании было обычным явлением среди среднего класса. Считалось, что дополнительное религиозное воспитание будет способствовать врачеванию нравственных болезней отрочества и наставлять на верный жизненный путь.

    Хотя странно, что дон Сальвадор Куси, отъявленный безбожник и материалист, приверженец французских энциклопедистов, отправил своего сына учиться в католический коллеж.

    Учился Сальвадор в целом неплохо, получал отличные оценки по гуманитарным предметам, по химии же и математике — удовлетворительные. Непрочтенным, вероятно, либо упавшим в отдаленный закоулок юношеской памяти оказался афоризм кенигсбергского отшельника: «В каждом знании столько истины, сколько в нем математики». Позже, в пятидесятые годы, работая над большими холстами на религиозные темы, Дали воспылает любовью к геометрии, и ему понадобятся помощники, архитектор и математик, для расчета точно выверенных пропорций.

    Но самыми любимыми, разумеется, были занятия рисованием. Дон Сальвадор Куси записал своего сына в Муниципальную школу рисования, руководил которой график Хуан Нуньес Фернандес, получивший высшее художественное образование в Мадриде, в Королевской академии Сан-Фернандо, где будет учиться и наш герой. Фернандес был очень талантливым педагогом, от Бога, как говорят, и дал своему лучшему ученику очень много, о чем Дали позже с признательностью вспоминал.

    Фернандес также сразу понял, что в его школе появилось очень сильное дарование. Дали в «Тайной жизни» вспоминает, что однажды на занятиях он, вопреки наставлениям педагога, так натуралистично изобразил бороду старика-натурщика, что Фернандес заключил его в объятия и назвал гением.

    А сестра художника описывает в своей книге мемуаров такой случай: была страшная непогода, лил сильный дождь, но юный Дали, единственный из всех учеников Фернандеса, пришел в школу. Так велика была в подростке необоримая фанатичная страсть к искусству.

    Осенью 1918 года юный художник, а ему в ту пору было четырнадцать лет, впервые выставил свои работы публично в театре Принсипаль, где в настоящее время находится знаменитый Театр-музей Сальвадора Дали, что весьма символично. Вместе с ним тогда выставили работы и двое его фигерасских коллег, гораздо более старших по возрасту. Пальму первенства художественный критик в местной прессе отдал мальчику Дали, оговариваясь, что в живописи он уже не мальчик, а вполне зрелый мужчина; отметив очевидные достоинства картин молодого художника, в частности и активную светоносность, критик проницательно пророчил Дали славу великого художника.

    Две работы с выставки были проданы, и, таким образом, первые в своей жизни деньги Дали заработал живописью. О деньгах, кстати, молодой человек имел очень абстрактное представление. Сколько ему ни объясняли, что деньги можно менять, а при покупках брать сдачу, он этого уразуметь не мог. Поэтому в кино он всегда ходил с сестрой, и она покупала билеты, потому что он, по ее словам, «боялся кассиров не меньше, чем телефонов и кузнечиков». А кино он любил страстно и не пропускал ни одного нового фильма.

    Разумеется, ему было не до денег, голова была занята другим, он был наполнен до краев и захлестнут постоянно творческими поисками и фантазиями, бывшими для него реальнее всякой жизненной правды; все бытовые и социальные проблемы на протяжении всей его жизни решали за него другие. В детстве и юности — семья, а после разрыва с семьей — жена Гала.

    Не лишенный родительских амбиций, фигерасский нотариус очень гордился успехами сына и ни в чем ему не отказывал. На его деньги в Барселоне дядя художника Ансельмо Доменеч, книгоиздатель и книгопродавец, покупал самые лучшие и дорогие кисти, краски, холсты, масла, разбавители и все другое, необходимое для занятий живописью. Конечно, отцу не хотелось, чтобы сын становился профессиональным художником, он предпочел бы для него другую профессию со стабильном доходом, однако, убедившись, что для Сальвадора живопись оказалась призванием, а не преходящим увлечением, не стал препятствовать намерениям сына получить высшее художественное образование в столице.

    После того как Сальвадор получил из рук мэра первый в жизни и первый по значению приз лучшего ученика Муниципальной школы рисования, он, хоть и писал позже, что «сдерживал желание расхохотаться им в лицо», окончательно осознал свой дар как богоявленную данность, и давно принятое решение стать художником укрепилось — как успехами, так и родительским благословением.

    Трудно сказать, как сложилась бы судьба гениального живописца, убежденного с самого детства, что он таковым и является, будь социальный статус и материальные возможности его отца иными. Быть может, он закончил бы свои дни под мостами Парижа, если бы не Гала…

    О Гале мы будем говорить позже, а теперь поведаем о девушке по имени Карме Роже, повстречавшейся Дали на вольных и чистых просторах страны, зовущейся Юностью.

    Она была дочерью хозяина популярного и поныне фигерасского кафе «Эмпурион». Эта, как ее описывает Ана Мария, «светловолосая блондинка с поразительно светлой кожей», замечательная пловчиха, рослая и крепко сложенная, давно заприметила длинноволосого сына нотариуса, и его экстравагантные наряды, как и успехи в живописи (его имя стало появляться в газетах и было у фигерасцев на слуху) стали неистощимой темой болтовни с подружками.

    Дали в «Тайной жизни» пишет, что она приглянулась ему на факультативе по Платону, который проходил под открытым небом. Они обменялись взглядами и убежали в близлежащее поле, где она легла на примятые колосья, и они долго целовались, но у нее тогда был сильный насморк, поэтому сопли мешали ей целоваться, она сморкалась в подол, потому что носовых платков у них не было. Словом, первое причастие к женской плоти у Дали прошло все в соплях, и дальше, в прямом смысле, сопливых нежностей дело не пошло, к удивлению и досаде девушки.

    Несмотря на бесплодность попыток Карме Роже привязать малыша Дали к своей восхитительной плоти (у нее были «очень красивые груди — как рыбки, они бились у меня в руках», а под мышкой у нее пахло «гелиотропом и ягненком и, кажется, еще жареными кофейными зернами, чуть-чуть»), их связь продолжалась очень долго. Он писал ей письма, когда уезжал к дядюшкам в Барселону, называл невестой. Переписка шла через длинноносую подружку Карме, о которой говорили: «нос Лолиты возвращается из Барселоны сегодня, а сама она будет завтра».

    Карме Роже гордилась им и его успехами, он же был равнодушен как к ней, так и к своим успехам, и воспринимал это как должное: ведь он избранный…

    Когда в апреле 1920 года отец сказал Сальвадору, что через пару лет, когда сын получит степень бакалавра, поедет учиться в Мадрид, в Королевскую академию, он был на седьмом небе от счастья и поклялся, что «станет гением, и мир будет преклоняться предо мной».

    Он по-прежнему много пишет, но палитра меняется: холсты, написанные после 1921 года, почти полностью утратили импрессионистическое начало. Дали пытается работать открытым цветом, создавая динамичные многофигурные композиции, от которых веет плакатом с его вызывающе острым и прямолинейным смыслом.

    Отчасти это вызвано знакомством с книгой о футуризме, пересланной из Парижа в подарок от Рамона Пичота, с запиской, где старший коллега пишет, что «в импрессионизме уже нет былой силы».

    Вероятно, молодой художник также пришел к этому выводу, рассматривая репродукции работ Умберто Боччони, Джино Северини, Джакомо Балла и других итальянцев, полные динамики, движения, со смещенными планами, словно сросшимися, не в масштабе, предметами и кричащим, неистово буйным колоритом.

    Во всяком случае, влияние Боччони, которое и сам Дали признавал, видно в его «Ярмарке» и других работах того периода. Разделял ли он взгляды футуристов, отрицавших в своих манифестах не только салонное искусство, но и импрессионизм, символизм и другие течения, провозглашавших смерть музеям и библиотекам, призывавших «ежедневно плевать на алтарь искусства» и верно служить стальной машинерии, воспевавших идолов технократического ХХ века? Заразил ли его «великий футуристический смех, который омолодит лицо мира»?

    В какой-то степени можно сказать и да, однако надо помнить, что Испания была окраиной Европы с устоявшимся, охраняемым католицизмом, традиционным реализмом в культуре, туда не вдруг и не без риска опрокинуться проникали новые художественные идеи из Франции и Италии, в отличие, скажем, от России, где футуризм моментально прижился усилиями Маяковского, Бурлюка и Крученых.

    Тем не менее в Барселоне существовала галерея Хосефа Далмау, который первым в Испании показал выставку кубистов в 1912 году, на которой зрители увидели работы Хуана Гриса, Мари Лорансен, Жана Метценже, Альберта Глеза и знаменитую работу «Обнаженная, спускающаяся по лестнице номер 2» Марселя Дюшана.

    В 1920 году Далмау организовал большой показ интернационального, в основном французского, авангарда, где среди уже названных участвовали Матисс, Пикассо, Дерен, Диего Ривера, Миро, Ван Донген, Брак и тот же Северини.

    Продвинутый галерист, в прошлом несостоявшийся художник, Далмау держал, можно сказать, руку на пульсе европейского изобразительного искусства с его постоянно меняющимися художественными течениями. Он не только организовывал выставки, но и популяризировал новые творческие идеи в созданном им авангардном журнале «391», главным редактором которого стал один из лидеров дадаизма, кубинец французского происхождения Фрэнсис Пикабиа.

    Дядя Сальвадора Дали, книгоиздатель Ансельмо Доменеч был хорошо знаком с Хосефом Далмау, и если учесть, что он постоянно посылал племяннику книжные новинки и журналы по искусству, можно предположить, что молодой художник был знаком и с этим журналом и каталогами выставок в галерее Далмау. Во всяком случае, из дневников Дали за 1920 год можно узнать, что он много спорил о русской революции и о Пикассо со своим другом Субиасом Галтером, вернувшимся из Барселоны. Этот Субиас стал впоследствии профессором истории искусств. Он был на семь лет старше Дали и был очень информированным в тогдашней художественной жизни человеком.

    Так вот, и о русской революции, оказывается, говорил юный Дали со своим приятелем. Как он к ней относился? Восторженно. И мечтал, чтобы и Испания последовала примеру России. И здесь сказывался не только бунтарский дух юношеского максимализма, жаждущего новизны, но и общий настрой общественного сознания, ностальгирующего по тем временам, когда Испания была великой империей, во владениях которой не заходило солнце. Интеллигенция открыто сетовала на застой, цензуру, на то, что к концу ушедшего XIX века Испания потеряла свои последние колонии в Америке — Кубу и Пуэрто-Рико, не видела перспектив развития и обновления при существовавшем монархическом строе, поэтому, конечно, выступала за революционные преобразования. Пример России был заразителен.

    У молодого Дали, внимательно следившего за ситуацией в стране по газетам, политический настрой был более чем радикальным и подогревался к тому же доморощенным каталонским сепаратизмом. Он приветствовал и терроризм, если он приближал время республиканских свобод.

    Но юноша, хоть и кипел внутри, вел с приятелями откровенные разговоры на тему социальной справедливости, записывал в дневнике коммунистические лозунги, однако на баррикады идти не собирался и ни в какие партии не вступал. Он был прежде всего художником, служение святому искусству стояло всегда у него на первом месте.

    К тому же в то время ему довелось пережить тяжелую утрату. Шестого февраля 1921 года после операции по поводу рака матки умерла его мать. Фелипе Доменеч было всего сорок шесть лет. Надо ли говорить, как тяжело переживали горе родные Дали — сестра, отец, тетушка, a он писал позже:

    «Смерть матери настигла меня как сокрушительный удар. Ни прежде, ни после мне не доводилось испытать ничего подобного. Я боготворил мать и знал, что ни одно существо на свете не может с ней сравниться. Я знал, что она — святая, что ни одна душа, сколь бы ни были очевидны ее достоинства, не способна достичь тех высот, где обретается душа моей матери. Ее доброта искупала все — и в том числе мои изъяны. Я не мог примириться с утратой. Мать любила меня такой великой и гордой любовью, которая не ошибается, — я просто обязан был явить гениальность, пусть даже в пороке».

    Год спустя он впервые выставился в знаменитой галерее Далмау в Барселоне, где представил на выставке каталонских студентов восемь своих работ. Барселонская пресса высоко оценила молодого Дали, а журнал «Каталониа графика» поместил репродукцию его «Ярмарки». Все его выставленные работы были куплены.

    А еще через полгода, в июне 1922, Сальвадор Дали успешно сдал выпускные экзамены в институте Фигераса и получил степень бакалавра. Осенью уже предстояли другие экзамены — вступительные, в давно вожделенную Королевскую академию.

    Королевская академия изящных искусств Сан-Фернандо была основана Филиппом V, первым испанским Бурбоном, в 1742 году. Ее художественный факультет располагался в красивом здании неподалеку от музея Прадо, куда Дали будет ходить почти ежедневно во время своей учебы в Мадриде.

    О поступлении в Академию очень занимательно рассказал и сам Дали, и его сестра в своих мемуарах. Приехали они в Мадрид всей семьей — он, его отец и сестра — и являли для столичных жителей такое комичное зрелище, что на них стали просто показывать пальцем. И неудивительно: Сальвадор ходил в длинном, до пят, плаще, огромном черном мохнатом берете, длиннющий шарф свисал с шеи анархистским знаменем, в руках — длинная трость, лицо обрамлено бакенбардами, а иссиня-черные волосы отпущены до плеч. Можете себе представить, как смотрелись рядом с ним провинциально одетый отец и девочка-подросток в локонах. Когда они однажды отправились в кино, их просто обсмеяли, и вспыльчивый отец сказал, что в кино он больше ни ногой.

    Итак, предстояли экзамены. Первый — по рисунку. Дали должен был выполнить «Вакха» по скульптуре Якопо Татти иль Сансовино. Шесть дней, отведенные на рисунок, описаны у Дали примерно так. Два дня Сальвадор усердно трудился, а на третий смотритель Академии заметил отцу Дали, что у его сына рисунок меньше, чем у остальных, да и поля слишком широкие. Отец был явно обеспокоен этим замечанием и посоветовал сыну, пока не поздно, начать рисунок заново. Сальвадор без колебаний скомкал начатый рисунок (воля отца была для него законом), однако на третий день у него ровным счетом ничего не получалось, и отец впал в панику, ругая себя, что посоветовал сыну начать сызнова. Да уж, действительно, послушался смотрителя! На четвертый день Дали скомпоновал столь неудачно, что ноги Вакха на листе просто не поместились.

    Итак, оставался всего один день, за который надо было сделать рисунок, а ведь требовался еще один день на проработку. Отец в буквальном смысле рвал на своей лысой голове остатки волос.

    В оставшийся, шестой, день Сальвадор всего за час сделал рисунок, но он оказался еще меньше первого! Отец был в полном отчаянии и говорил, что придется «хвост поджавши домой возвращаться». Однако комиссия вынесла иной вердикт: «…несмотря на несоответствие представленной работы требуемым размерам, рисунок выполнен столь безукоризненно, что комиссия считает возможным отступить от правил».

    Вся семья была несказанно счастлива. Довольный отец уехал с дочерью домой в Фигерас, а ставший студентом Королевской академии молодой Дали поселился в «Студенческой резиденции» — элитном общежитии для детей состоятельных родителей. Это общежитие состояло из пяти корпусов, где жили 150 студентов, имело прекрасную библиотеку, удобные комнаты с душевыми и ванными и было окружено садами.

    В «Рези», как называли общежитие сами обитатели, царил дух свободы. Это был, единственный, пожалуй, из учебных центров в Испании, не подконтрольный церкви. В разное время с лекциями здесь выступали многие знаменитости: писатели Герберт Уэллс, Луи Арагон, Поль Валери, физик Альберт Эйнштейн, философ Хосе Ортега-и-Гассет. На музыкальные вечера сюда приезжали не менее известные Мануэль де Фалья, Андрес Сеговия, Игорь Стравинский, Морис Равель, Франсис Пуленк. Дали, как одержимый, принялся за учебу. После занятий в Академии шел в Прадо, где проводил долгие часы. Наконец-то он мог хорошенько изучить и насладиться своим любимейшим Веласкесом. В нем Дали видел не только одного из прославленных старых мастеров, но и великого новатора, — позже он писал, что в одном куске Веласкеса содержится весь так называемый современный авангард.

    В «Резиденции» он запирался у себя в комнате и усердно трудился. Ни с кем из студентов он не знакомился, отчасти по причине своей сверхзастенчивости, о которой ходили впоследствии легенды, отчасти из провинциального снобизма и параноидальной уверенности в своей избранности. Удивительнейшим образом в нем уживались робость, полная некоммуникабельность, боязнь в одиночку перейти улицу (как свидетельствует сестра, его надо было, как малыша, переводить за ручку), зачехленность от окружающих и в то же время — агрессивное навязывание своих взглядов, страсть к скандалам и чудовищный эгоцентризм.

    В то время в «Рези» жил человек, обладавший талантом дружеского общения, которого звали Пепин Бельо. Он был знаком почти со всеми обитателями элитного общежития. Его добродушное обаяние и умение слушать снискали ему славу доброго малого. Он страдал бессонницей и вел поэтому ночной образ жизни. Пепин был студентом медицинского факультета, но врачом так и не стал, как, впрочем, художником или поэтом, хотя и в этих областях подавал надежды, растратив себя на общение с друзьями.

    Был он приятелем и Луиса Бунюэля, также любителя ночной жизни. Бунюэль был типичным упрямым арагонцем, причем эти провинциальные качества усугублялись его мужскими доблестями: он занимался боксом, греблей и другими видами спорта, был подтянутым красавцем и регулярно посещал лучшие публичные дома испанской столицы. Именно Пепин Бельо и познакомил Бунюэля с Дали, хотя Бунюэль в своих воспоминаниях говорит, что «открыл» Дали именно он. А сам художник пишет, что все-таки именно Пепин Бельо как-то однажды заглянул в оставленную открытой горничной дверь и увидел кубистические работы, о чем и рассказал другим своим приятелям…

    Новичка взяли в оборот и стали таскать по злачным местам Мадрида — учили «кутить». В первый же поход в кафе под названием «Хрустальный замок» Дали напился через четверть часа (это с непривычки, а позже он будет равнодушен к алкоголю). Когда его эпатирующее одеяние и бакенбарды стали вызывать у посетителей соответствующую реакцию, друзья рьяно встали на его защиту. Особенно, как вспоминает Дали, «грозен был Бунюэль, известный задира и отчаянный драчун».

    Но молодой художник тут же объявил своим новоявленным приятелям, что не хочет больше испытывать их терпение, да и терпение окружающих, поэтому принимает решение постричься и облачиться в цивильный костюм, чтобы не отличаться от своих друзей.

    Этим он вызвал у них легкое разочарование. Им было приятно, что рядом с ними такая диковинка, эпатирующий публику эктравагантный субъект, — сами они были насквозь добропорядочные буржуа, плоть от плоти своих родителей, даже на такой невинный бунт их не хватало…

    Но была и тайная причина, почему Дали предпочел постричься и купить себе приличный костюм. Он решил «привлечь внимание элегантных женщин». А элегантная женщина в ее идеальном воплощении описана Сальвадором Дали в его «Тайной жизни» так. Она не должна быть красавицей, в ней ощущается грань ее уродства. И если лицу элегантной женщины «красота ни к чему, зато руки и ноги должны быть безупречно красивы», а в фигуре главное — «крутые и поджарые» бедра; глаза, разумеется, умные, а «в очертаниях рта элегантной женщины должна сквозить отчужденность, высокомерная и печальная… Нос? У элегантных женщин не бывает носов! Это привилегия красавиц… Элегантная женщина строга и не сентиментальна, и душа ее оттаивает лишь в любви, а любит она сурово, отважно, изысканно и жадно…»

    Вот такую женщину отправился однажды искать уже постриженный и облаченный в цивильный костюм Дали в кабаре «Флорида», но, увы, ни одна из посетительниц не подошла под описанные определения.

    Пять лет спустя он встретится в Кадакесе со своим идеалом, эталоном элегантной женщины по имени Гала Элюар… А впрочем… Книга «Тайная жизнь», которую мы только что цитировали, написана Дали в Америке в 1940 году, когда он был уже женат на Гале, поэтому вполне вероятно, что параметры элегантной женщины списаны с уже готового, под боком, образца.

    Лидером развлекавшихся в ночном Мадриде студентов был Бунюэль. Будущий великий режиссер, когда был студентом, никак не мог определиться с выбором профессии. Сначала он поступил на сельскохозяйственный факультет Мадридского университета, потом перевелся на инженерный, затем год учился на факультете естественных наук, где изучал насекомых, преодолевая отвращение к паукам. А закончил учебу в университете на историческом факультете. Он был в душе анархистом, его грызли амбиции, и в ночной столице Бунюэля интересовали не только развлечения как таковые — с выпивкой, разговорами и девочками; он искал единомышленников, жаждал общения с такими же бунтарями, охотниками до новизны. Он без колебаний вступил в группу «Ультра», куда входил мадридский писатель Рамен Гомес де ла Серна, а также Хорхе Луис Борхес, будущий Нобелевский лауреат, и его сестра, художница. Они просто с ума сходили по новым французским течениям, верили в прогресс, преклонялись перед его победами — автомобилями, самолетами, кинематографом, телеграфом и так далее. Отголоски футуризма и дадаизма будоражили их, и они обменивались новыми книгами и журналами, читали друг другу свои стихи и статьи, без конца спорили. Словом, знамя бунтующей молодости рьяно и радостно развевалось в их нетрезвых головах.

    Для нашего героя, как ни скептически и с изрядной долей юмора он не описывал бы впоследствии в своих книгах время учебы в Мадриде, это было своеобразным крещением, посвящением в то, чем он будет жить дальше, тем, что определит его творческую судьбу.

    Написанная в то время на бумаге акварелью и чернилами работа «Грезы ночных прогулок» очень точно отражает эмоциональное напряжение и страстный интерес юноши к новому романтическому времяпрепровождению в обществе друзей, с тайными сердечными волнениями и интригами, жгущими душу и сердце наблюдениями за жизнью большого города с его влекущими пороками продажной любви и тем чувством свинцового тупого одиночества, от которого и бегут обитатели мегаполиса в полную тайн и разочарований Ночь…

    Это не единственная работа на эту тему. Еще до Мадрида, в Фигерасе, он начал серию акварелей с сюжетами плотских вожделений. Но в «Грезах» больше романтического чувства и юношеской веры в святость дружбы и ее непреходящую ценность.

    Что ж, так оно и было на самом деле, и, повторимся, как ни иронизировал впоследствии Дали с высот своей известности, как он ни бросался словами эпатирующего гения о том времени, его работы того периода все же говорят об обратном. В эпизодах ночных странствий, что мы видим в «Грезах», отстраненных, конечно, и преображенных видением художника, есть то тепло и те незабвенные чувства, что рождаются только тайной молодости и крепкой, как кажется, дружбы…

    В один из таких вечеров, подогретые шампанским, всласть наговорившись о революции, — при этом обычно застенчивый и молчаливый Сальвадор выплеснул хриплым своим голосом целую филиппику против грязной буржуазной прессы, порочащей Ленина и большевиков, которые создают музей импрессионизма! — так вот, к пяти утра под звуки негритянского джаза собутыльники в порыве дружеского расположения и единства на пьяной волне решили встретиться здесь через пятнадцать лет несмотря ни на что, даже если на месте этого кабака, где они пьянствовали, ничего не будет. Разорвали на семь частей клубную карточку и написали на каждом клочке номер, причем Дали достался клочок с номером восемь, хотя всего их было семеро. Через 15 лет в Испании разразилась гражданская война. В отеле, где происходил акт торжественной клятвы, разместился госпиталь, куда угодила бомба, так что на месте достопамятной встречи действительно оказались руины.

    Да, трудно себя представить без теплых воспоминаний о давно ушедшем призрачном времени юности… Я всю жизнь прожил в Колпине, пригороде Петербурга, и мои молодые годы протекали на берегах реки Ижоры, тогда еще прозрачной, под склоненными над ней столетними ивами; на их толстенных ветвях, распростертых над прибрежной водой, утром сидели рыбаки, а по вечерам и ночам — влюбленные. Идиллическое это место теперь также разрушено, но не в результате гражданской войны, а по воле идиота-градоначальника, решившего сделать бетонную набережную, поэтому в одну мартовскую морозную ночь исполинские темные трупы деревьев оказались на покрытом пушистым снежком льду. И вместе с ними погибли и минуты отроческого счастья, что таилось в зеленой мгле прибрежного сумрака, когда ты сидел в обнимку с девушкой, вытягивая, как вечность, нектар наслаждения с податливых губ…

    Как все похоже! Мы также обменивались книжными новинками, перепечатанными стихами Гумилева или еще более запретного Мандельштама, спорили — и опять же о революции! — но только совершенно в другой окраске и ином смысле, — ведь мы были ее жертвами, узниками, запертыми в демагогическом пространстве так называемой коммунистической «свободы», охраняемой чекистами и стукачами…

    Но вернемся в Мадрид. Уже с первого семестра учеба в Академии разочаровала Дали. Он с удивлением понял, что эти «увешанные медалями и регалиями старцы» едва ли способны утолить его жажду художественных знаний. И не потому, что закисли в косном академизме, а потому, что барахтались в паутине импрессионизма, через который молодой адепт, можно сказать, уже перешагнул. Его в Академии интересовала прежде всего техника живописи и все с ней связанное, а ему говорили, что «надо искать собственную манеру». Писавший уже холсты в манере кубизма, Дали искал мастерства, «жаждал досконально изучить рисунок, цвет, перспективу», а ему говорили, что в «живописи нет правил»!

    Дали уже тогда, в молодости, если и не понимал до конца, то интуитивно ощущал, что авангарду грош цена, если он не будет идти из традиции; если же, как безродный Маугли, будет проявлять свою дикую самобытность кустарным способом, то он может уйти в небытие, даже не родившись.

    Позже он придет к выводу, что «все неукорененное в традиции — плагиат». Эта фраза принадлежит испанскому писателю Эухенио д’Орсу (он еще появится на наших страницах). В продолжение темы Дали пишет вот что:

    «Приведу пример в назидание изучающим историю искусств: Перуджино и Рафаэль. Рафаэль еще в ранней юности, сам того не заметив, впитал во всей полноте традицию, воплощенную в работах его учителя Перуджино. Рисунок, светотень, фактура, композиция, архитектоника, миф — все было ему дано. Он властелин, он — волен. И может вдохновенно работать при самых строгих ограничениях. Если понадобится, он уберет колонну, добавит несколько ступеней к лестнице, еще ниже наклонит голову Богоматери — так что скорбные тени лягут возле глаз. Какая свобода, какое богатство, какой накал! Сравните с Пикассо — вот полюс, противоположный Рафаэлю. Он столь же велик, но проклят. Проклят, раз обречен на плагиат, как всякий, кто восстает против традиции, крушит ее и топчет, недаром на всех его вещах лежит отблеск рабской ярости. Раб, он скован по рукам и ногам своим новаторством. В каждой работе Пикассо пытается сбросить цепи, но его тяготит и рисунок, и цвет, и композиция, и перспектива — всё. И вместо того, чтобы искать опору в недавнем прошлом, из которого он сам вышел, вместо того, чтобы припасть к традиции — живой крови реальности, он перебирает воспоминания о зрительных впечатлениях, и получается плагиат: то он списывает с этрусских ваз, то у Тулуз-Лотрека, то копирует африканские маски, то Энгра. Вот она, нищета революции. Верно замечено: “Чем яростнее бьешься за обновление, тем неизбежнее топчешься на месте”».

    Лучше не скажешь. Вряд ли очерченная тенденция сформировалась уже в юности, но в работах того периода чувствуется определенное и точное толкование изображаемых событий сквозь призму тех незыблемых основ традиции, которой Дали был верен всегда. Причем толкование своих подсознательных образов он насыщал избирательной направленностью — фантомы его образов не выдуманы, не скопированы извне, а воплотились точными копиями его подсознания. Недаром Дали говорил впоследствии одному журналисту, что ничего не трансформирует в своих образах, не удлиняет и не увеличивает какие-то предметы или части тела, а просто срисовывает то, что рождается у него в голове.

    Для художника Дали всегда было чрезвычайно важно, чтобы картина не была просто объектом выставки (а им может стать что угодно в современном поп-арте), а произведением изобразительного искусства, выполненным по его законам.

    Здесь уместно потолковать об истории авангарда, истории, по сути простой и бесхитростной. Изобразительное искусство на протяжении многих веков несло на себе двойной груз. Оно обязано было быть в первую очередь реалистичным, ибо других способов передачи точной информации о предмете не было до середины XIX века. Французский король, к примеру, сватая за своего сына испанскую принцессу, получал из Мадрида достаточно точное изображение инфанты работы Веласкеса или Гойи, а не кубистический наворот Пикассо. А вторая задача искусства как была, так и остается до сих пор главной — это форма, которая является вместе с тем и содержанием, где художник ищет гармонию в цвете, перспективе, композиции, рисунке и других параметрах. Это, еще раз подчеркнем, его главная, основная задача.

    С появлением фотографии в середине позапрошлого века художники почувствовали, что у них развязываются руки, — функции передачи точной зрительной информации можно теперь передать фотопластинка, сосредоточив все творческое внимание на чистой форме. Совершенно закономерно, что вместе с появлением фотографии рождается импрессионизм, начавший работу по изгнанию предмета из картины. Предмет у импрессионистов стал как бы размываться, одевать не совсем реалистические одежды и постепенно исчезать; он стал объектом не изображения, а художественного исследования. А когда в 1912 году появилось кино, именно в этом году русский художник Василий Кандинский создал первую абстрактную акварель, где не было уже и намека на предмет. Как видим, научно-технический прогресс делал революцию и в искусстве. Изобразительное искусство, условно говоря, в XX веке окончательно перестает быть изобразительным, становится своеобразным барометром технического прогресса и ревнующим соперником телевидения, Интернета и тому подобного. Предметный мир передается теперь на любые расстояния, не нуждаясь в бумаге и карандаше, холстах и красках, и искусству остается быть именно образным иносказанием человеческой деятельности в целом. Художник, как и ученый, становится соглядатаем внутренних тайн природы. Не случайно мэтры абстракционизма обращались к космогонии и прочим невнятным образам Вселенной, чтобы хоть как-то объяснить себе и зрителям, что они изображают. В большинстве случаев, а это я могу подтвердить как художник, ориентированный на новейшие направления, авторы дают названия своим произведениям после их создания, выдумывая их в угоду зрителю, чтобы хоть в какой-то ассоциативной форме привлечь внимание и указать то явление, акт или предмет, который тот обязан увидеть в картине.

    В 20-е годы Дали, сообразуясь с веяниями, писал кубистические картины, содержащие в себе явные признаки и истоки далианского сюрреализма. Взять хотя бы «Композицию из трех фигур», одно из лучших его произведений того периода. Здесь много от Пикассо, но индивидуальность Дали словно бы проявляется сквозь явно подражательную тенденцию. Здесь видно также его упорное стремление оставаться в рамках Традиции — именно с большой буквы. Он, хоть и видоизмененным, все равно оставляет предмет в картине (архетип поведения буржуа), рискуя прослыть реакционером в стане Революции, чувствуя в то же время ответственность за судьбу искусства в целом и за Традицию в частности.

    В продолжение темы процитируем высказывание нашего героя из его же книги «50 магических секретов мастерства»: «Если так называемая „современная живопись“ займет свое место в Истории, она войдет туда как иконографический документ или как вырождающаяся разновидность декоративного искусства, сколь бы ни были велики притязания, — как искусство живописи».

    В зрелые годы Дали постоянно сокрушался о деградации искусства, о бессмысленных и выхолощенных попытках создать в живописи что-то «абсолютно новое», об утрате традиции и секретов старых мастеров и так далее, но в дни юности в нем горело ясное пламя призвания, которому он служил преданно и страстно. Поэтому он хотел знать о живописи абсолютно все, чтобы подняться на вершины мастерства, и вместе с тем был не чужд, а даже и всегда в первых рядах тех, кто хотел делать и делал новое искусство.

    Но делать-то можно, оказывается, по-разному. Можно пренебрегать всеми традициями, устоями, правилами или просто шарлатанствовать, а можно делать то же по всем правилам изобразительного искусства, придавая новому вид аристократического благородства и очарование вечной молодости традиционного, чего и в помине нет у большинства так называемых новаторов XX века.

    Итак, наступало Рождество, заканчивался первый семестр, и Сальвадор отправился на каникулы домой в родной Фигерас. Здесь его ждала ошарашивающая новость: отец женился на тетушке Каталине, сестре своей покойной жены Фелипы Доменеч. Вряд ли Сальвадор и его сестра Ана Мария хотели видеть тетушку своей мачехой, однако согласие на брак, как того требовал закон, они дали. Но сын так и не сможет простить этого отцу — никогда. По многим причинам.


    Глава третья
    О большой и странной дружбе Дали и Лорки

    Великий испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка также жил в «Резиденции» в те же годы, что и Дали, где тот с ним и познакомился. Лорка, на шесть лет его старше, к моменту их знакомства уже прошел определенный творческий путь и был известен как поэт и драматург. Не все было гладко на его пути: первую, поставленную в Мадриде пьесу «Злые чары бабочки» освистали, а выпущенный на деньги отца, богатого помещика, сборник стихов «Впечатления и пейзажи» был замечен лишь близкими и друзьями. Зато второй, изданный в 1921 году, получил одобрительную рецензию в популярной газете «Эль Соль».

    Его очень любили в студенческой среде за необычайное лучистое обаяние и многочисленные таланты: он хорошо исполнял свои стихи под гитару, великолепно рассказывал всякие забавные истории, умел показывать фокусы, разыгрывать комические мизансцены и так далее. Словом, как писал Дали, он «сиял, как волшебный алмаз».

    Дали, также любивший блистать и лидерствовать, поначалу ревновал и видел в Лорке соперника на ниве студенческой популярности. Пепин Бельо рассказывал, что однажды во время яростной дискуссии в кафе об искусстве Дали не проронил ни слова, а когда Бельо сказал ему: «Ради Бога, скажи что-нибудь, или они подумают, что ты идиот», Дали, потупя взор, произнес: «Я тоже прекрасный художник».

    Но позже он распознал в Лорке равного себе гения:

    «То был поэтический феномен уникальный, цельный — поэзия во плоти с пульсирующей кровью, трепещущая от тысяч язычков пламени, сокрытых в темноте потаенной биологии, наделенная, как и всякая сущность, своей неповторимой формой».

    Говоря о «темноте потаенной биологии», Дали, быть может, имел в виду, как теперь говорят, нетрадиционную сексуальную ориентацию поэта, которую молодой художник как-то испытал на себе, — Лорка пытался соблазнить его, но безуспешно.

    Тем не менее они подружились настолько, что Дали даже пригласил его в 1925 году на пасхальные каникулы в Кадакес. Лорка очень понравился всем домочадцам Дали, да при его обаянии иначе и быть не могло. Особенно он понравился Ане Марии, которой в ту пору было семнадцать, и она наполнилась до краев романтическими и чистыми чувствами к известному поэту. Она не знала, разумеется, что юбки его не интересуют в принципе, однако, еще раз скажем, что Лорка был приятен всем без исключения, поэтому поймем и Ану Марию, оставившую нам в своих мемуарах очень светлый образ поэта.

    В конце концов, сестра художника и Лорка были вынуждены постоянно общаться, потому что Сальвадор, верный своим привычкам трудоголика, пропадал в своей студии с утра до вечера. После памятных пасхальных каникул Лорка провел в Кадакесе все лето, с апреля по август, в 1927 году. Как вспоминает Ана Мария, он хоть и пописывал там, но сильно себя не утруждал, наслаждаясь больше дивными видами и гуляя с сестрой художника по берегу моря или оливковым рощам, а по вечерам читал ей стихи на террасе.

    В их доме Лорка вел себя как избалованный ребенок. Ему было просто необходимо, чтобы к нему было постоянно приковано внимание окружающих и чтобы он был окружен заботой и лаской; любил гулять с Аной Марией, взявшись за руку, любил, чтобы за ним ухаживали, если он чувствовал хоть легкое недомогание.

    Между ним и сестрой Дали отношения были дружескими, если смотреть на них глазами поэта, зато Ана Мария не понимала, почему после стольких долгих прогулок, бесед, откровенных разговоров ничего не происходит.

    «Между мной и Федерико, — пишет она, — существовало что-то ускользающее от понимания, какая-то таинственная призрачная жизнь, в которую мы входили, как в сон. Все, что происходило там, казалось естественным, закономерным и понятным — словно иначе и быть не могло. Но после и особенно теперь, когда прошло столько лет, когда мне и самой непонятно, что это было, — что я могу объяснить другим. Сон нельзя объяснить. А та жизнь и сон — одной природы…»

    Лорку всегда тяготило незримое присутствие смерти, его просто обуревало и в то же время чудовищно томило темное предчувствие ранней гибели, и он в редком стихотворении не упоминает слова «смерть». Он играл с ней в какие-то странные игры, частенько предлагая своим приятелям в «Рези», например, посмотреть, как он будет выглядеть в гробу, а мертвеца он изображал весьма правдоподобно.

    Этим он забавлял Дали и его сестру в Кадакесе, когда ложился на песок пляжа и застывал в наигранной смертельной судороге. Эти эпизоды нашли свое отражение в ранних работах Дали, причем в «Большом натюрморте (Приглашение ко сну)» он изобразил не только лежащую голову Лорки, но и тень своей. Сохранилась и фотография, где Федерико лежит на пляже в Кадакесе на боку с закрытыми глазами и свалившейся с головы панамой.

    На других снимках, сделанных летом 1927 года, мы видим Дали и Лорку вдвоем. На одном поэт сидит с бокалом в левой руке, а правую положил на обнаженную ногу художника, который лишь в трусах, и его обнаженный торс мужественно красив, хоть и не мускулист и не атлетичен; Дали был среднего, сто семьдесят сантиметров, роста и хорошо сложен. На другом они сняты на самой кромке морского берега. Оба в пуловерах. Дали держит Лорку за талию сзади, при этом что-то говорит с полуоткинутой назад головой, а Лорка кажется очень довольным. Фотографий совместных много: вот друзья в кафе в чрезвычайно элегантных строгих костюмах, а вот на пляже, где Ана Мария поливает их, одетых в халаты и цилиндры, из лейки, а на этой Дали в военной форме — пришлось ему послужить и в армии, правда, недолго.

    В то время они и переписывались. Писем Лорки к Дали осталось всего несколько. Дали не слишком заботился о своих архивах, да и в конце жизни его наследием занимались другие. Зато писем Дали к Лорке сохранилось много. Дали предстает в них замечательным стилистом, наделенным убедительно красивым литературным слогом.

    В этих письмах поражает его восторженное отношение ко всему новому в искусстве, суждения свежи и оригинальны, заразительны даже, и кажутся откровением юношеской веры в те веяния, каким молились в то время молодые адепты живописи и литературы.

    Дали видел в Лорке родственную душу, всепонимающего друга, кому можно излить свое отношение к окружающему миру, прекрасному в родном Кадакесе и очень чужому и враждебному, непредсказуемому, если он принимает обличье социума; можно поведать сокровенные и потаенные мысли о себе и новинках литературы или позлословить по поводу Кокто или иной парижской знаменитости. В этих письмах Дали выплескивает себя без удержу, он хочет, чтобы сверкающая россыпь его мыслей стала благодатным дождем другу, кто «единственный понимающий человек изо всех, кого знаю».

    Он пишет Лорке: «…Человек никогда не видел ничего столь красивого и поэтичного, как никелированное авто. Техника переменила все. Наше время куда сильнее отличается от всех прочих эпох, чем готика от Парфенона. И нечего предаваться воспоминаниям об убогих, уродливых проделках прежних времен, не знавших техники. Нас окружает новая, совершенная красота — и от нее родится новая поэзия».

    В то время наш герой был устремлен в будущее, ему тогда казалось, что технический прогресс — панацея от всех болезней официального, «тухлого», как его называл, искусства. Он хоть и чувствовал в глубине души важность, необходимость и, в конечном счете, духовнообразующую силу традиции, но тогда мало придавал этому значения. В зрелые годы он осознает ошибки молодости и поставит традицию на пьедестал. Поэтому ему тогда казалось, что Лорка идет не по тому пути, слишком сковывает себя традицией, что мешает его поэтическому гению.

    Любопытно в этом отношении довольно длинное письмо, посвященное «Цыганскому романсеро». Письмо датировано началом сентября 1928 года и послано из Кадакеса.

    Дали откровенно пишет другу:

    «Ты связан по рукам и ногам путами отжившей поэтической манеры, уже не способной ни воплотить сегодняшние порывы, ни взволновать.

    Ты связан этим старьем, хотя, наверное, считаешь свои находки дерзкими и все чаще допускаешь элементы иррационального. Но я тебе говорю: ты топчешься на месте, иллюстрируя самые затасканные и общие места». Но заканчивает свое письмо так:

    «Люблю тебя и твой могучий язык, который держит книгу, и верю, что наступит день — и ты распрямишься, наплюешь на Салинасов[1], бросишь Рифму, которую весь свинюшник почитает за Искусство, и примешься за то, от чего душа возрадуется и волосы встанут дыбом, — за такую поэзию, которая дотоле никому из поэтов не снилась.

    Прощай. Верю в твое вдохновение, в твой пот, в твое роковое предназначение».

    Едва ли это письмо обидело Лорку — он наслушался от друга в Кадакесе подобных резкостей в их бесконечных спорах предостаточно, так что до охлаждения их отношений было еще далеко.

    А кроме того, Дали полагал, что только художник может стать подлинным поэтом, поэтому сам писал стихи и посылал другу такие вот, к примеру, образчики:

    …На запястье любимой
    часы с ремешком из травинки.
    И груди любимой,
    одна — как осиные гнезда,
    а другая — мертвое море…

    Как верно здесь слово художника рождает живописный образ! Подобные литературные пробы обращались затем в сюрреалистические образы его картин.

    Приведем еще небольшой фрагмент из поэмы-эссе о святом Себастьяне:

    …Голова святого разделена пополам.
    Прозрачную студенистую массу одной половины
    опоясывает тонкий никелированный обод.
    Другая половина лица кого-то мне сильно напоминает.
    От ободка отходит подпорка —
    белоснежная лесенка,
    заменившая позвоночник…

    В этом поэтизированном эссе, посвященном Лорке и опубликованном в июльском номере журнала «Друг искусства» за 1927 год, Дали попытался с помощью умозрительных псевдонаучных приборов вроде «Гелиометра» измерить «очевидные расстояния между чисто эстетическими ценностями», а «Чистую Поэзию» он видит в постконструктивизме.

    Таким образом он хочет вывести формулу «Священной Объективности» искусства. Произведение в целом чрезвычайно интересное, знаковое, и очень жаль, что нет возможности привести его полностью. Совершенно необычная словесная ткань, яркая рафинированная образность и прочие достоинства этого произведения позволяют отнести его к первым литературным шедеврам Сальвадора Дали.

    Лорка был также увлечен образом святого Себастьяна. В письме, датированном августом 1927 года (стало быть, он уже читал поэму Дали), поэт пишет своему другу:

    «В каждом из нас есть что-то от святого Себастьяна: в каждого летят стрелы гнева, наветов, злобы. А ведь святого Себастьяна подвергли пытке по закону, с полным на то основанием, согласно установлениям того времени. Он ведь виновен с точки зрения государства. За то, что поклоняешься другому богу, — не казнят. Казнят за отказ поклоняться тому, в кого веруют всем скопом. Все мученики преступили закон. Все мученики под пыткой молятся, и только святой Себастьян держится — держит спину, принимая скульптурную позу, увековечивая мимолетное и воплощая отвлеченную идею гармонии своим собственным телом. В точности так колесо воплощает идею вечного движения. Вот за что я люблю святого Себастьяна…»

    И в том же письме:

    «Все вспоминаю тебя. Даже, кажется, слишком. Такое впечатление, что в руке у меня золотой — круглая теплая монетка. А разменять его не могу. И не хочу, сынок. Как вспомню, какая ты страхолюдина, так еще сильнее люблю…»

    Да, Лорка любил Дали еще и другой любовью… Для него Сальвадор был объектом плотского желания, соединенным в чувстве духовного единства. Дали, как мы знаем, и хотел бы ответить другу взаимностью, оплатить, так сказать, радости дружбы «теплой монеткой» своего тела, но не сумел, не смог…

    И если Дали посвятил Лорке свое эссе, то поэт разродился целой «Одой Сальвадору Дали», где есть слова:

    О Дали, да звучит твой оливковый голос…

    Приведем еще пару строф:

    Но важнее другое. Не судьбы искусства
    и не судьбы эпохи с ее канителью,
    породнили нас общие поиски смысла.
    Как назвать это — дружбою или дуэлью?
    Остальное не в счет. И рисуешь ли букли
    своенравной Матильды. Тересу с иглою
    или женскую грудь, ты рисуешь загадку
    нашей близости, схожей с азартной игрою…

    Их дружба и вправду питалась из разных источников. Дали видел в любимом обоими образе святого Себастьяна цель, к которой обязано стремиться современное искусство, он был для него «Священной Объективностью», а для поэта Лорки тот был святым, со времен Ренессанса считавшимся покровителем гомосексуалистов и садомазохистов. Психоаналитик в этом случае сказал бы, что стрелы, летящие в Себастьяна, — это символы мужского начала и тому подобное, и, вероятно, Фрейд не был бы против такого толкования. Да и Дали намекает о том же, когда пишет Лорке, что нигде не видел изображений Себастьяна, где бы стрелы поражали его задницу.

    Так или иначе, их связывали прежде всего в той или иной степени общие взгляды на современную культуру, а также и творческое содружество, давшее вполне конкретные плоды. Великий поэт являлся персонажем многих живописных работ Дали — исследователи насчитали около пятидесяти рисунков и картин, где совмещены головы художника и поэта, — а кроме этого Дали был художником спектакля Лорки «Мариана Пинеда» в театре «Гойя» в Барселоне, которым руководила в ту пору известная испанская актриса Маргарита Ксиргу.

    Сохранилось письмо к Лорке, где Дали пишет, каким видит оформление пьесы (у декораций должна быть «мягкая хроматическая гамма»), каким будет задник, костюмы и так далее. Удивительна его способность творчески вникать в любую сферу искусства, практически с первой попытки становиться профессионалом всякого нового для себя дела. Так и тут — декорации к спектаклю не только полностью соответствовали историческому содержанию, но и замыслу автора, давшему своему произведению такой подзаголовок: «народный романс в трех эстампах».

    Премьера состоялась летом 1927 года в Барселоне, затем труппа Маргариты Ксиргу осенью того же года осуществила постановку и в Мадриде, что послужило поводом к антиправительственной демонстрации.

    «Мариана Пинеда» имела большой успех, слава Лорки стала расти и укрепляться, в газетах стали появляться восторженные рецензии не только на пьесу, но и на книгу стихов «Цыганское романсеро», раскритикованную Сальвадором Дали.

    Та влекущая новизна подсознания, к которой призывал друга художник, мало волновала поэта, ему хватало реальных земных образов, заключенных в отточенную форму, сверкавшую яркими метафорами. Он был гением, и Дали понимал это, видел в стихах друга совершенство, но хотел, чтобы его умение облекать косную плоть действительности в совершенные образы красоты (а это и есть высокое искусство) служило бы тем новым веяниям, которым он тогда поклонялся. Позже для него станет ясно, что фетишизация прогресса — общее место европейского авангарда. Я вспоминаю сейчас благословенные, несмотря на постоянный страх репрессий, 60-е годы прошлого столетия, когда Лорка был одним из поэтических кумиров. Его, слава Богу, как жертву испанского фашизма, у нас в то время печатали.

    Жил у нас в Колпине в те годы поэт Костя Петухов, ныне уже покойный, царствие ему небесное, по профессии учитель географии. Вся комната, где он жил со своей женой Татьяной, тоже школьной учительницей, была забита книгами. Сейчас странно даже вспоминать, к каким ухищрениям, сложным обменам и таинственным знакомствам с продавцами и директрисами книжных магазинов приходилось всем нам прибегать, чтобы достать хорошую книгу… Ну да у многих это еще в памяти…

    Так вот, у Кости была потрясающая библиотека, он был страстным библиофилом. Лучшее и большее собрание книг было в Колпине, пожалуй, только у «книгопродавца» (ударение на предпоследнем слоге) Олега, полноватого сорокалетнего дяденьки с хищно растущими вперед зубами, которые служили свистками, когда он прихохатывал и втягивал сквозь них воздух. Этот занимался книгами ради денег, он их не читал, зато у него можно было купить или обменять любую новинку или букинистическую редкость. Костя поддерживал с ним постоянные контакты, но ругались они очень часто, обвиняя друг друга в некомпетентности и нечестных обменах. Как бы то ни было, правда была, конечно, в наших глазах, на стороне Кости, ибо он все же коллекционировал книги из преданности к высокой литературе, а Олег на этом просто банально наживался.

    Так вот, в этой набитой книгами комнате, где постоянно стоял плотный табачный дым, мы частенько по вечерам и собирались. Костя читал нам не только свои стихи, но и Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Гумилева, Пастернака… Иногда он давал мне из своей библиотеки что-нибудь почитать, при этом всегда обертывал книжку в плотную бумагу, чтобы, не дай Бог, она не потрепалась или на нее что-нибудь не капнуло бы.

    Когда я впервые осенним вечером стал читать стихи Лорки, они так сильно впитались в мою эмоциональную душу, что иной раз наворачивались слезы, когда повлажневшие глаза видели такие, например, строки (я помню их наизусть и теперь):

    Август.
    Персики и цукаты, и в медовой росе покос,
    Входит солнце в янтарь заката,
    словно косточка в абрикос.
    И смеется тайком початок
    смехом желтым, как летний зной.
    Снова август.
    И детям сладок
    смуглый хлеб со спелой луной.

    Или:

    Рваные ноздри созвездий
    на небосводе безглазом
    ждут только трещин рассвета,
    чтоб расколоться разом…

    Но вернемся в Испанию. И приоткроем, наконец, занавес, за которым скрывается та интимная сцена, о которой мы уже намекали. Дали признавался, что Лорка дважды пытался совратить его, и в первый раз это, вероятно, произошло весной 1926 года. Точнее, ничего не произошло, потому что у Дали была другая, нежели у друга, сексуальная ориентация. «Однако, — говорил позже, в 1986 году, в частной беседе Алену Боске уже престарелый художник, — с точки зрения моего личного престижа, я был очень польщен. Глубоко в душе билась мысль, что он действительно великий поэт и что я — Божественный Дали! — все же немного обязан ему своей задницей…»

    Ничего не получилось еще и потому, что они были не вдвоем, а втроем. С ними была еще и женщина, студентка Академии Маргарита Мансо, худенькая, с мальчишеской грудью, сексуально раскрепощенная, считавшая Лорку гением. Она была без ума от него и его стихов и поэтому отдалась Лорке в присутствии Дали, избавив его таким образом от дальнейших домогательств поэта, для которого это тоже стало своеобразной «жертвой», — он испытал чуждый его натуре сексуальный опыт, в первый и последний раз переспав с женщиной.

    Любопытно, какую роль играл сам Дали в этой сексуальной истории, о которой он вспоминал даже незадолго до своей смерти? Дала ли Маргарита обоим, или Сальвадор так и остался девственником, а мужчиной его сделала все-таки Гала?

    В одном из писем к Лорке он пишет:

    «Я вообще не способен понять Маргариту. Она что, идиотка? Сумасшедшая?»

    Трудно как-либо трактовать этот текст в смысле того сексуального опыта, который пережил тогда наш герой. Вряд ли он был участником, скорее свидетелем, потому что был убежденным онанистом, не терпел прикосновений чужого тела (исключение составляла Гала, единственная). Даже в годы своей славы и богатства, когда он мог иметь в постели любую красавицу, тем не менее предпочитал устраивать коллективные сеансы мастурбации.

    Конечно, тогдашняя история стала для него потрясением. Его сексуальные влечения в юности всегда были мечтами и фантазией, до реального соития он никогда не доходил.

    Но, несмотря на недоразумения на половой почве, творческая дружба Дали и Лорки продолжалась и давала все новые плоды. И если художник Дали писал стихи, то поэт Лорка решил стать еще и художником, прибавив к своим многочисленным талантам еще один — рисовальщика, причем его творения оказались отнюдь не дилетантскими, весьма выразительными и даже изящными.

    В некоторых своих работах Лорка использует прием друга и накладывает свое несколько карикатурное изображение на рисунок головы Дали, при этом их губы сливаются в поцелуе. Этот прием он использует и в других своих набросках. Сохранилось несколько графических портретов Дали работы Лорки. На одном их них он сидит в шапке у высокой башни. Большой палец, просунутый в отверстие палитры, напоминает мужское достоинство, а на каждый палец он повесил по красной рыбке.

    Дали написал другу по поводу этого рисунка, что шапка напоминает ему ту, что носили Диоскуры[2], а пальцы стали рыбками-хромосомами. Он считал, что он и Лорка — Кастор и Полидевк, что они — близнецы по духу. Лорка также склонялся к тому.

    Таким образом, поэт, музыкант, актер и драматург Лорка проявил себя и как график, причем не удовлетворился лишь признанием друзей, а устроил выставку в галерее Далмау. Были представлены 24 цветных рисунка. Шумного успеха, такого, как его книги и пьесы, выставка, конечно, не имела, но свое тщеславие Лорка удовлетворил — как-никак выставился в самой известной в Барселоне галерее.

    В работах Дали того периода, как мы уже упоминали, Лорка присутствует и как персонаж. Самые известные из них — «Мед слаще крови» и «Останки», или «Пепелинки». В них уже можно увидеть ростки далианского сюрреализма. Своеобразным толчком к такому повороту в творчестве Дали послужил каталог выставки Ива Танги, как-то попавший к нему в руки. Каталог, помимо двух репродукций, сопровождался предисловием Андре Бретона и текстами Поля Элюара. Ив Танги произвел на Дали очень сильное впечатление. Странные существа, живущие в пространстве мифического пейзажа, просто заворожили молодого художника, он увидел в них и свои созвучные поиски, обратил их в своем остраненном пейзаже в новые объекты или, как он их называл, «аппараты».

    Ана Мария вспоминает, что они с Лоркой частенько отыскивали на пляже в Кадакесе «причудливые окаменелости, радужные стекляшки, отполированные прибоем камни, которые так нравятся брату. С этих причудливых камней он пишет так называемые предметы или аппараты». Впоследствии Дали признался племяннице Ива Танги: «Я выжал все из вашего дядюшки Ива».

    Картина «Мед слаще крови» обязана своим названием жительнице Кадакеса Лидии Ногес, рыбачке, матери двух психически неполноценных сыновей, которые унаследовали свои странные поступки и причуды явно от своей матери. Как и все в Кадакесе, она была «тронута» трамонтаной, но в гораздо большей степени, чем все остальные.

    Между Дали и Лидией были очень теплые отношения, он очень любил слушать ее рассказы и называл Умницей. Это прозвище дал ей писатель Эухенио Д’Орс, снимавший в свои молодые годы у рыбачки комнату, когда отдыхал в Кадакесе. А когда он издал роман с таким же названием — «Умница», она почему-то утвердилась в мысли, что это о ней. С тех пор ее так все и прозвали.

    Сохранилась фотография, где Дали и Лидия сидят за столом на открытом воздухе, у Лидии глаза опущены, но все равно видно, что они навыкате, а рука лежит на столе; Дали, молодой и красивый (это 1927 год), с улыбкой смотрит в объектив; улыбка ироническая и понимающая, он с удовольствием, видимо, слушает очередной рассказ своей собеседницы. Вот что он писал о ней:

    «Не знаю никого, чей параноидальный дар мог бы сравниться с изумительным даром Лидии. В этом смысле ее мозг уступает разве что моему… С такой параноической страстью она навязывала внешнему миру облик своей собственной души, что несчастная реальность уже не сопротивлялась».

    Однажды она, потроша курицу, обронила фразу: «Кровь слаще меда». Дали в названии своей картины переставил слова: «Мед слаще крови». Мы видим на этом холсте полузасыпанную песком голову Лорки, которая отбрасывает тень, образующую профиль Дали; здесь же обезглавленная обнаженная женщина и облепленный мухами дохлый осел, — этот образ Дали затем блестяще использует в кинематографе, в «Андалузском псе». Когда создавались эти работы, Лорка был в Кадакесе и, конечно же, видел их. Свои впечатления он выразил в письме:

    «Я думаю о том, что тебе привиделось в Кадакесе, что ты там еще понаоткрывал, и радуюсь, вспоминая тебя — Сальвадора Дали, со страстью неофита вгрызающегося в закатный небесный свод. А он не поддается, не трещит, не колется, как крабий панцирь! Но ты не отступишь. Я и отсюда вижу (ой, как больно, сынок, как больно!) тонкий кровавый ручеек в зарослях твоих аппаратов и слышу, как хрустят раздавленные ракушки, кромсая мягкие тельца. Истерзанный женский торс впечатляет, как стихи, написанные кровью… Кровь с твоей картины и вся эстетика этой физиологии так точна, выверена и гармонична! В ней есть логика, и истинная чистая поэзия — одна из насущнейших категорий бытия…»

    И далее:

    «Я вел себя с тобой, как упрямый осел. С тобою — лучшим из моих друзей! И чем дальше я уезжаю, тем глубже раскаянье, тем сильнее нежность, и тем явственнее согласие с твоими мыслями и всем, что ты есть. Вспомни обо мне, когда будешь бродить по берегу, но главное — когда примешься за хрупкие, хрусткие пепелинки — таких больше не сыскать! Милые моему сердцу пепелинки! И еще — изобрази где-нибудь на картине мое имя…»

    В чем раскаивается Лорка в этом письме, говоря, что «вел себя… как упрямый осел»? Вероятно в том, что в Кадакесе вновь не удержался от очередной попытки соблазнить художника.

    Что за умозрительный мед изобразил Дали на своей знаменитой картине, в которой были, как он позже говорил, «все наваждения того времени»? Крупнейший исследователь творчества Сальвадора Дали Ян Гибсон в своей уникальной книге-биохронике «Безумная жизнь Сальвадора Дали», опираясь на признания художника в «Тайной жизни», что для него рукоблудие было «слаще меда», пишет:

    «Если мастурбация слаще меда, а мед — слаще крови, то возможно, что кровь, в контексте его картины, предполагает сексуальное соитие и боязнь его. Выражение „мед слаще крови“ является эвфемизмом для выражения „мастурбация слаще полового акта“».

    Луис Бунюэль очень косо смотрел на дружбу Дали и Лорки. Во-первых, ревновал, а во-вторых, зная о пороке поэта, презирал его с позиций стопроцентного мужчины, и очень сетовал всем подряд, что его приятель Дали попал в плохую компанию. Мадрид — не Париж, здесь не очень жаловали голубых, да и не в испанском это характере.

    Известная писательница Гертруда Стайн как-то сказала, что испанцы «не жестоки, а скорее бесчувственны к эмоциям других». В этом смысле Бунюэль был несомненно испанцем, «ему была неведома любовь эфебов», как выразился в одной из своих «Сонат» любимый писатель юности нашего героя Рамон дель Валье Инклан.

    То, что Лорка — голубой, ни для кого в мадридской студенческой среде не было секретом, и многие сторонились от него, но его безмерное обаяние и кладезь всевозможных талантов все же влекли к нему молодых людей, несмотря на дурную о нем славу.

    Поэтому Бунюэль пытался всячески оттащить Дали от Лорки, которого терпеть не мог во всех смыслах. Одному из своих друзей он писал:

    «Федерико застрял у меня, как кость в горле… Дали находится под его глубоким влиянием. Он считает себя гением, чему способствует любовь к нему Федерико… Как мне нравится, когда он приезжает сюда и обновляется вдалеке от влияния этого гнусного Гарсиа! Потому что (это факт) Дали — настоящий мужик и очень талантлив».

    Дали, конечно, и сам стремился проявить свое мужское начало и освободиться от комплекса неполноценности, и тут Бунюэль попал в самую точку. А кроме того, у них в то время возник общий интерес к кинематографу. Дали написал статью под названием «Киноискусство против искусства» и поместил ее в «Литературной газете», редактором которой, кстати сказать, был тогда Эрнесто Хименес Кабальеро, будущий теоретик испанского фашизма. В статье, посвященной Бунюэлю, Дали критикует современное киноискусство за пристрастие к реалистическим штампам, банальным сюжетным ходам и определяет здесь свое видение кинематографа, во многом созвучное киноэстетике Бунюэля.

    Вот такими непростыми были в молодости отношения трех великих испанцев, гениев мировой культуры XX века.

    Так или иначе, отношения Дали и Лорки охладевают, хоть они и продолжают переписку. В очередной раз они встретятся лишь в 1934 году, а в последний раз — в сентябре 1935-го в Барселоне, когда Дали был уже женат. До Гражданской войны оставались считанные месяцы.

    Лорку расстреляют в августе 1936 года неподалеку от Гренады. Перед расстрелом, зная, что он голубой, взвод фашистов изнасиловал поэта… Дали встретит известие о его смерти восклицанием: «Олe!»

    И объяснит это в своем «Дневнике одного гения» за 1952 год:

    «Таким чисто испанским восклицанием встретил и я в Париже весть о смерти Лорки, лучшего друга моей беспокойной юности.

    Этот крик, который бессознательно, биологически издает любитель корриды всякий раз, когда матадору удается сделать удачное, пассе“, который вырывается из глоток тех, кто хочет подбодрить певцов фламенко, и, исторгая его в связи со смертью Лорки, я выразил, насколько трагично, чисто по-испански завершилась его судьба…»

    Объяснение не слишком убедительное. Впрочем, вспомним Гертруду Стайн: «Испанцы не жестоки, а скорее бесчувственны к эмоциям других».

    Далее он вспоминает студенческие годы, когда Лорка «по меньшей мере пять раз на дню поминал о своей смерти… После чего исполнял некий горизонтальный танец, который должен был передавать прерывистые движения его тела во время погребения, если спустить по откосу его гроб с одного из крутых склонов Гренады…»

    Было ли это пророческим видением? Местные жители деревни Виснар, где погиб поэт, говорили, что его и еще троих расстрелянных погребли под старой оливой у большого камня, где бил источник.

    Дали помнил и любил Лорку всю жизнь. За неделю до своей смерти художник дал интервью Яну Гибсону, в котором тема дружбы с Лоркой заняла основное время. Вспомнил он и ту сцену, когда Лорка занялся любовью в его присутствии с Маргаритой Мансо. «У меня, — пишет Гибсон, — сложилось четкое представление, что дружба Дали с поэтом воспринималась им как одно из основополагающих переживаний его жизни».

    Это подтверждает и сам художник в своем «Дневнике одного гения»:

    «В любом случае бесспорно одно. Всякий раз, когда, опустившись в глубины одиночества, мне удается зажечь искру гениальной мысли или нанести на холст мазок запредельной, ангельской красоты, мне неизменно слышится хриплый, глуховатый крик Лорки:,Олe!“»


    Глава четвертая
    О сюрреализме, его предшественниках и основателях

    Герой нашей книги говорил, что разница между ним и сюрреалистами в том, что он сюрреалист. Это он говорил после того, как рассорился с основателем этого течения в европейской культуре, французским поэтом Андре Бретоном. Во главу угла своей теории Бретон ставил не само искусство, способное увести от реальности, а поиск «первопричины языка», а это сфера подсознания, где нет логики реальности, но есть много чего, в том числе либидо и прочие тайные желания, отсюда и фрейдизм как один из главных стержней этого движения.

    В эссе Бретона «Сюрреализм и живопись» очень много путаницы. Где-то он утверждает, что несколько «капель цвета» дают мгновенный эффект восприятия любого изображения, таким образом, посредством живописи реальность может принимать любые обличия и метаморфозы, в то же время лозунг «я-знаю-это-когда-вижу-это» предполагал видимую, а не внутреннюю и потаенную реальность. По Бретону, живопись должна быть «путем мысли, направленной непосредственно во внутреннюю жизнь». Нечто подобное говорил и художник Густав Моро, которого Бре-тон очень любил и считал одним из предшественников сюрреализма.

    Так вот, поговорим о предтечах. Одним из первых Бретон называет Паоло Уччелло (1397–1475). Он единственный из мастеров прошлого, кто назван в первом манифесте сюрреалистов 1924 года. Следующим, разумеется, следует назвать Иеронима Босха. Достаточно минут пять порассматривать его триптих «Сад земных наслаждений», и будет абсолютно ясно, кто истинный родитель европейского живописного авангарда в двадцатом веке. Здесь мы можем «прочесть» истоки творчества многих и многих модернистов, в том числе, конечно, и Дали, который не только любил Босха, но и цитировал в своих работах фрагменты «Сада земных наслаждений».

    Под историческими знаменами сюрреализма был и миланский художник Джузеппе Арчимбольдо (1537–1593), известный своими живописными каламбурами — портретами, составленными из цветов и фруктов. Дали также много почерпнул и у Арчимбольдо.

    Из художников XIX века, помимо упомянутого Моро (1826–1898), у сюрреалистов вызывал восхищение и Одиллон Редон (1840–1916) с его знаменитой картиной «Глаз, подобно странному шару, поднимается в бесконечность», а также швейцарский художник Арнольд Беклин (1827–1901) с его «Островом мертвых» и Эдвард Мунк, чью работу «Половая зрелость» можно считать классической иллюстрацией к работам Фрейда по детской сексуальности.

    Не меньший интерес у сюрреалистов вызывали и примитивисты, первобытное искусство, в том числе и африканское, которым восторгался Пабло Пикассо, а также рисунки душевнобольных, имевших, по мнению Бретона, иное, альтернативное зрение. Он коллекционировал такие рисунки и считал сумасшедших жертвами общества, а не умственного расстройства. Причины для того, чтобы сойти с ума, могут быть, мы знаем, разные. В том числе и невыносимые условия существования, и тут Бре-тон, может быть, и прав, но есть ведь и наследственность.

    Особое место в истории сюрреализма занимает итальянец Джордже де Кирико (1888–1978) с его театром снов. Сам художник назвал свою живопись метафизической. Его творчество вплотную примыкает к сюрреализму. За десять лет до возникновения этого течения, еще в 1915 году, де Кирико начал свои эксперименты по созданию картин с перспективой и метафизическим пространством наподобие театральной сцены, где разворачиваются странные действа, статичные, непонятные и загадочные.

    А в качестве основательной подпорки для теорий сюрреализма послужили научные открытия психиатра Фрейда и философа Анри Бергсона с его теорией метафизической интуиции, способной вживаться в реальность.

    Теперь о взаимоотношениях, точнее взаимовлиянии, различных течений европейского авангарда друг на друга. Бретон очень любил Пикассо за то, что он разрушает концепцию предмета, хотя и критиковал кубистов за их чисто формальные поиски, бессмысленные цветовые и пространственные навороты, которые в конечном итоге никуда не вели.

    Большой вклад в сюрреализм внесли немецкие экспрессионисты, особенно Пауль Клее, который в 1914 году зафиксировал в своем блокноте изображение, сделанное с закрытыми глазами. Автоматизм, свободный поток ассоциаций, — вот что было ценно для сюрреалистов у Пауля Клее. Надо, впрочем, иметь в виду, что «чувство» экспрессионистов и «психизм» сюрреалистов — не одно и то же.

    Итальянские футуристы, активно разрушавшие в своих картинах материальный мир, обращая его в «силовые линии», были близки сюрреализму агрессивностью, независимостью и яростным желанием вводить зрителя в шок, терроризировать его устоявшийся буржуазный вкус.

    Самым близким к сюрреализму стало возникшее в Цюрихе движение дадаистов. Теоретиком и основателем этого течения был румынский еврей Тристан Тзара. Он писал манифесты и стихи, проповедовал агрессию и провокацию, коллективное творчество и тому подобное.

    В самом названии — «да-да» — бессмысленность и случайность. Почему «да-да», а не «нет-нет»? Дадаисты отождествляли искусство с жизнью, а разум объявили безумием на том основании, что те, кто развязал войну, считаются людьми разумными.

    Дадаисты собирались в цюрихском кафе «Кабаре Вольтера» по вечерам и эпатировали публику бессмысленными выкриками или бессловесным вокалом. Они ратовали за демократизм творчества, полагали, что художником может стать любой, подобно футуристам и экспрессионистам, выставлявшим вместе со своими работами детские рисунки или «шедевры» обитателей дурдомов. Кстати, де Кирико и Клее видели в детском творчестве основу искусства в чистом первозданном виде. Тзара считал, что каждый, у кого есть печатный текст и ножницы, может стать поэтом. Для этого надо настричь из газеты или журнала любые предложения, положить в мешок и, вытаскивая наугад, записывать или наклеивать.

    В 1919 году Тристан Тзара переехал в Париж, где нашел единомышленников в лице французских поэтов Бретона, Элюара, Супо, Арагона и других. В изобразительном искусстве дадаизм наиболее ярко проявился в творчестве Ганса Арпа и русской балерины и дизайнера Софи Тойбер. Помимо коллажей, составленных из бумаги, кукол, ткани, ящиков и других предметов, оба занимались и скульптурой. Их пластика представляла собой странные антропоморфные образы. По мнению авторов, это был прорыв в суть природы, где все происходит также по законам случайности. В том же 1919 году они переехали из Цюриха в Кельн, где в то время жил друг Арпа немецкий художник Макс Эрнст (1891–1976), о котором мы расскажем более подробно.

    Уважаемый читатель, приходилось ли вам видеть изображение внутреннего вида бронхов в окуляре микроскопа либо влажный и красный эпителий желудка? Не правда ли, человек изнутри прекрасен! Я сейчас смотрю на рисунок Макса Эрнста с длинным названием «Напластование скал, природный дар гнейсового периода исландского мха, 2 вида медуницы, 2 вида разрывов промежностей опухолей сердца (в), то же самое в хорошо отполированной коробке, немного более дорогой». Эта работа, созданная в 1920 году, представляет собой изобразительный ряд, нанесенный поверх какой-то репродукции с обводками чернилами и гуашью, где органические формы живут какой-то странной и страшной абсурдной жизнью на фоне не менее фантастичного пейзажа.

    Эрнст — знаковая фигура в сюрреализме. Он стал сюрреалистом задолго до основания этого течения в Париже. Для него, изучавшего медицину и философию, познавшего все ужасы минувшей европейской бойни (он служил солдатом в артиллерии), такое вот «антиискусство» стало своеобразным островом спасения в мире буржуазных ценностей, которые он так глубоко ненавидел, что плевал на них с истинным наслаждением.

    Его отец был учителем в школе для глухонемых в Брюле, в пятнадцати километрах от Кельна. Макс — старший из его пятерых детей. Выходные дни отец посвящал живописи. Он копировал открытки либо иллюстрации к Библии, причем Макс позировал ему в образе Иисуса-младенца. Но чаще всего он работал на пленэре, тщательнейшим образом выписывая брюльские пейзажи. И однажды мальчик Макс стал свидетелем такой сцены. Отец забыл внести в пейзаж какое-то дерево. Дабы картина была точной копий той полянки или лужайки, что он писал, и не грешила против истины, он сбегал в дом за топором и срубил несчастное дерево. Этот эпизод глубоко запал в душу и сердце Макса, он назвал это «преступлением против воображения». Я бы добавил: и против природы — дерево-то он все-таки срубил; а оно стояло на своем месте опять-таки в соответствии с воображением самой природы.

    А воображение у Макса с детства было очень богатое. Темные, корявые и густые брюльские леса, таинственные и мрачные, давали богатый урожай фантазии: ему чудились в лесных чащах всевозможные надуманные страшные животные или люди. Память о первых годах жизни неотступно преследовала художника, и его живопись, по сути, препарированные детские впечатления и страхи.

    Мы еще вернемся к Максу Эрнсту в связи с его сложными отношениями с Полем Элюаром и его женой Галой, ставшей впоследствии, как мы знаем, Музой и спутницей нашего героя.

    Дадаизм стал шагать по странам Европы, вербуя в свои ряды новых сторонников. В Берлине он даже пытался принимать формы социального протеста благодаря Рихарду Гюльзенбеку, старавшемуся повенчать искусство с революцией, как это было в русском авангарде в начале 20-х годов. С 1913 года это течение стало известно не только в Европе, но и в Америке. Кубинец французского происхождения Фрэнсис Пикабиа (1878–1953), о котором мы уже упоминали, и его друг из Франции Марсель Дюшан (1887–1968) показали в рамках Геральдической выставки в Нью-Йорке свои работы, чем вызвали большой скандал. Всемирную известность Дюшану принесли подрисованные «Моне Лизе» усы. Оба художника вскоре вообще откажутся от живописи на холсте и даже на стекле (знаменитая работа Дюшана «Большое стекло: Невеста, раздетая догола своими холостяками, равновесие» стала классикой дадаизма) и займутся конструированием фантастических механизмов. Эта форма авангардного искусства дожила до наших дней, и редкая выставка, скажем, в петербургском Манеже обходится в последние годы без какой-либо подобной «механики».

    Оба эти художника оказали огромное влияние на американскую культуру. Однако среди дадаистов и сюрреалистов фактически был лишь один американец — Ман Рей (1890–1977). Его знаменитый «Подарок» (утюг с приваренными к плоской его главной поверхности мебельными гвоздями) не только начисто сметает всякое понятие о его функциональности, но и является неким странным и страшным символом отрицания того упорядоченного буржуазного социума, против которого и боролись дадаисты. Впоследствии Ман Рей ввел в обиход такие формы изобразительности, как «аэрографии» — рисунки, сделанные с помощью пульверизатора, а также «рейографии», созданные способом бескамерной фотографии.

    «Первый манифест сюрреализма», опубликованный Андре Бретоном в конце 1924 года, считается датой возникновения этого течения. Фактически он возник из интернационала дадаистов, обосновавшихся в Париже после Первой мировой войны. Это Пикабиа с Дюшаном, Ман Рей, Тзара, Арп и Тойбер, Макс Эрнст и другие.

    Не обошлось без скандала. Лидерство оспаривали Тристан Тзара и Андре Бретон, который ратовал за созыв международной конференции для выработки теоретических установок и философского обоснования авангарда. Сам термин «сюрреализм» был впервые применен французским поэтом Гийомом Аполлинером еще в 1917 году.

    Бретон в своем манифесте давал такие определение сюрреализму: это психический автоматизм, с помощью которого выражается реальный мыслительный процесс без контроля со стороны разума и при отсутствии каких-либо моральных или эстетических шор. Сюрреализм — это всемогущество сна, любой фейерверк ассоциаций и свободная игра мысли. В числе предшественников Бретон называл Данте, Бодлера, Рембо, Маллармэ, Эдгара По и других поэтов и писателей прошлого. И это не случайно: Бретон, Супо, Элюар и другие, группировавшиеся вокруг журнала «Литература», были сами поэтами, поэтому мало задумывались об изобразительном искусстве.

    Непрерывность перемен, за которую они выступали, была сродни «перманентной революции» Троцкого, чьим активным сторонником был и Андре Бретон. Появление фрейдизма с его учением о бессознательном давало сюрреалистам новый наукообразный козырь в борьбе против «жизни под игом логики». Бретон, во время войны служивший в психиатрической клинике, встретился с Фрейдом в 1921 году. Ученый был польщен вниманием литераторов к его научным исследованиям. При этом надо иметь в виду, что тут методы, как ученого, так и поэта, совпадали, — темный лес подсознательного мог быть познан как с помощью психоанализа, так и художественным способом автоматического, скажем, письма или фиксации параноидальных состояний или снов. Автоматизм, перечеркивающий логику, стал, по Бретону, «эквивалентом состоянию сна», где слышен «шепот подсознания».

    Андре Массон (1896–1987) был одним из первых художников, кто стал рисовать автоматически. Его работы, выполненные в смешанной технике, заряжены безрассудной динамикой, страстью и агрессией, несущей привкус древней мифологии. Популярны были и методики случайного, какими охотно пользовался Макс Эрнст.

    Так вот, о случайном. Дорогой читатель, вы умеете играть в чепуху? Знаете, что это такое? Играющим раздаются листки бумаги, желательно узкие, с тем чтобы каждый написал какой-нибудь вопрос и загнул бумагу так, чтобы написанное не было видно, а на обороте — вопросительное слово. Играющих может быть сколько угодно. Вы передаете листок соседу, а он вам такой же с вопросом, которого вы не знаете. Итак, вы, к примеру, пишете: «Почему у слона хобот длинный?», а на обороте — «Почему?» Получивший такой листок партнер пишет, например, такой ответ: «Потому что луна в небе плохо пахнет». И задает затем следующий вопрос. Игра заканчивается, когда все листки исписаны и зачитываются одним из игроков. Если никогда не играли, попробуйте. Ухохочетесь. Абсурдные ответы на абсурдные вопросы вслепую очень смешны, свежи и гротескны.

    Не знаю, откуда пришла к нам эта игра, но в начале века сюрреалисты очень охотно играли в подобные игры, получая таким образом плоды коллективного творчества. Они называли эту игру «изысканный труп», потому что один из первых опытов группового сочинительства дал такую строку: «изысканный труп хлебнул молодого вина».

    После принятия первого бретоновского манифеста сюрреализм стал интенсивно политизироваться. Само название их периодического органа, журнала — «Сюрреалистическая революция», — говорит о многом. Для Бретона, честолюбивого и властного человека, политика как инструмент власти и влияния среди единомышленников была просто необходима, да и ситуация в мире складывалась так, что не только требовала, а просто взывала к определенным политическим действиям.

    В 1930 году была созвана конференция, на которой многие выступили против Бретона, занимавшего, в общем-то, двусмысленную позицию. С одной стороны, он выступал против тех, кто поддерживал контакты с коммунистами, а с другой — нападал на деятелей так называемого чистого искусства. Во «Втором манифесте сюрреализма» (1929 год) Бретон говорил уже о неадекватности снов и сомневался в методе автоматизма, призванием сюрреализма называл уже философию и политику. С 1930 года журнал стал называться «Сюрреализм на службе революции» и имел тесные контакты с французской компартией.

    Признавая, однако, за сюрреализмом права на тайные знания, Бретон вводит такие понятия, как оккультизм, мистические свойства неодушевленных предметов и так далее. Многие отвернулись от Бретона. В движении остались только преданные отцу-основателю «правоверные», а также новички, среди которых появился и Сальвадор Дали.

    После расколов, чисток и скандалов сюрреализм не только выстоял как художественное течение, но и приобрел всемирную известность, стал интернациональным. В 40-е и 50-е годы он уже прочно оплел своим влиянием все страны и континенты, особенно Северную Америку, куда из Европы перед войной вынуждены были эмигрировать многие известные деятели сюрреализма. Различные организации в разных странах насчитывали сотни членов. Впрочем, сюрреализм был интернациональным с самого своего зарождения.

    Самыми яркими представителями сюрреализма в изобразительном искусстве были немец Макс Эрнст, швейцарец Пауль Клее, французы Андре Массон и Ив Танги, бельгиец Рене Маргритт, испанцы Оскар Домингес, Хоан Миро, Сальвадор Дали, итальянец Джакометти, американцы Джозеф Корелл, Джексон Поллок, англичане Френсис Бекон и Генри Мур и так далее.

    В России сюрреализм, да и другие «измы», не прижились по вполне понятным причинам, — эпоха их развития пала на время социалистического реализма, не терпевшего никаких уклонений и базировавшегося на строгой классике. Это была своеобразная консервация реализма, принесшая, впрочем, и пользу. Та школа академического рисунка и живописи, не исчезнувшая у нас до последнего времени и совершенно угасшая на Западе, в настоящее время, когда авангард уже нуждается в реанимации, стала вновь востребована. Собственно, это путь к обновлению традиций Ренессанса, о котором неустанно говорил Сальвадор Дали, начиная с 40-х годов, и которому сам следовал в своем позднем творчестве.


    Глава пятая
    О том, как Дали дважды исключали из Академии, его поездках в Париж, кратком тюремном заключении и приближении к сюрреализму

    Но вернемся в Мадрид. После рождественских каникул в 1923 году Дали вновь окунулся в столичную суету, где ночная жизнь в обществе Бунюэля, Лорки и Пепина Бельо волновала и влекла его по-прежнему, но он не забывал и о занятиях в Академии, где успешно сдал первые экзамены. Он усердно работал, причем как бы в двух направлениях: экспериментируя в области неокубизма, также не забывал и реалистических штудий. Если посмотреть на работы, моделью которым служила его сестра, а он написал за три года, с 1923-го по 1926-й, 12 ее портретов, то развe что в деталях можно увидеть влияние кубизма, в то время как другие, написанные в те же годы, очень близки к Пикассо. Ана Мария любила импрессионистские работы брата и стимулировала его на реалистическом направлении, и впоследствии писала, что его испортили сюрреалисты.

    В марте в Академии открывалась библиотека, и это торжество намеревался посетить король Альфонсо ХIII. Короля Дали не любил. Как и все каталонцы, он очень плохо относился к Бурбонам, лишившим его родину суверенитета. Да и в его юной голове роились тогда марксистско-ленинские идеи, настроен он был весьма революционно. Поэтому он подговорил своего давнего, еще школьного, приятеля Хосефа Риголя совершить покушение на короля. Вот что тот вспоминает:

    «— Мы подложим под него бомбу, — сказал мне Дали весьма серьезно.

    Я почти всегда с ним соглашался и поэтому ответил:

    — Хорошо, давай. Но как!

    — Очень просто, — объяснил Сальвадор. — Мы найдем пустую консервную банку, наполним ее порохом, вставим туда фитиль — и бомба готова.

    — А откуда мы возьмем порох? — настаивал я.

    — Это просто, — отвечал он. — Мы купим несколько патронов в оружейном магазине, ведь это будет бомба протеста, а не бомба убийства».

    Самодельное взрывное устройство друзья положили в урну на парадной лестнице, но оно, к счастью, не сработало, а если бы взорвалось, подозрение наверняка пало бы на каталонцев, так что они очень рисковали. В день приезда короля Дали и Риголь нацепили на себя красные банты и громко переговаривались на каталанском родном языке.

    Альфонсо ХIII студентам, однако, понравился. И знаете, чем он их покорил? Перед тем как сняться на групповом снимке, король закурил, а когда садился на пол вместе со студентами, отказавшись от принесенного кресла, ловким щелчком указательного пальца послал окурок точно в урну, стоявшую от него примерно в двух метрах. Студенты одобрительно засмеялись, этот поступок короля сделал его как бы «своим».

    Дали, вспоминая этот эпизод, пишет в «Тайной жизни», что как только окурок шлепнулся в урну, король тотчас же бросил взгляд именно на него, словно бы проверяя его реакцию на заигрыванье со студентами. Когда монарх прощался со всеми за руку, Дали, последний, кому тот пожал руку, был уже полон уважения к королю. И далее:

    «Подняв голову, я заметил, как слегка дрогнула его знаменитая бурбонская нижняя губа. Не было никаких сомнений в том, что мы узнали друг друга».

    Этими словами Дали дает понять современникам, что его «королевское» достоинство, хоть и не по крови, было замечено венценосцем, они были как бы на равных — король Испании и будущий король живописцев. Кстати сказать, в годы своей всемирной уже известности Дали жил в парижском отеле в тех же апартаментах, где останавливался и Альфонсо ХIII, когда посещал французскую столицу.

    После летних каникул, которые он с пользой и удовольствием провел в Кадакесе, Дали вернулся в Академию. На втором курсе он намеревался хорошенько познакомиться с историей искусств нового времени, а также начать изучение техники гравюры. Но всем этим планам не суждено было сбыться.

    После смерти профессора живописи Сорольи, которого Дали терпеть не мог, на освободившееся вакантное место претендовали четыре человека. Трое были бездарностями, а четвертый, известный не только в Испании, но и в Европе, Даниэль Васкес Диас, по мнению студентов, был наиболее достоин кафедры. Но члены жюри провалили Диаса.

    Когда в большом актовом зале объявили результаты конкурса, сразу раздался неодобрительный шум, очень быстро, в соответствии с испанским темпераментом, переросший в скандал. В воздух полетели трости, шляпы, послышались оскорбительные выкрики. Любопытные мадридцы потянулись к Академии на шум и крики, собралась толпа, появилась полиция.

    Что делал в это время наш герой, разобраться трудно, потому что в «Тайной жизни» он пишет, что в знак протеста встал и вышел из зала, за что и был исключен из Академии как зачинщик беспорядков, но в письме своему приятелю Риголю, с которым мастерил бомбу протеста для короля Альфонсо ХIII, Дали пишет, что «вообще не принимал никакого участия в этом гвалте, поскольку, как друг Васкеса Диаса, находился рядом с ним, утешая его».

    Так или иначе, приговор оказался весьма суров. Его и еще пятерых студентов исключили из Академии. Дали был отчислен лишь на год, но ему запретили сдавать сессию, а это означало, что он вновь вынужден будет повторно слушать уже пройденный курс.

    На другой день студенты устроили шум, выражая протест. А член жюри Рафаэль Доменеч получил пощечину от одного из исключенных студентов.

    Дали вынужден был вернуться домой, в Фигерас, к великому огорчению своего отца, который попытался даже юридически оспорить несправедливое решение руководства Академии, однако из этого ничего не вышло.

    Дома молодой художник стал брать уроки гравюры у своего давнего наставника Хуана Нуньеса. А кроме того много читал и размышлял. В то время уже были изданы на испанском языке сочинения Фрейда, и они очень помогали Дали в его постоянном самокопании. Настольной стала книга «Толкование сновидений», откуда он черпал щедрый материал для своих будущих картин, можно сказать, таскал оттуда кирпичи для фундамента своего художественного мировоззрения. Попадались ему в руки и некоторые номера журнала «Сюрреалистическая революция» с весьма интриговавшими его статьями Андре Бретона.

    Виновником очевидного удара судьбы стал король Альфонсо ХIII. В мае 1924 года, посещая с поездкой Каталонию, решил он заехать и в Фигерас. Местные власти, опасаясь эксцессов со стороны скрытых и явных сепаратистов, некоторых арестовали, а после отъезда короля посадили еще и других, в том числе и сына нотариуса. Никакого обвинения ему предъявлено не было, и через три недели его выпустили из жеронской тюрьмы. Он вернулся в Фигерас со славой пострадавшего невинно. И это действительно так.

    Дело тут было в его отце, который являлся не только сепаратистом, но и инициатором официального разбирательства по поводу фальсификации выборов, в результате которых реальной властью в Испании стал обладать генерал Примо де Ривера. Так что все дело было в политике. В 1931 году, когда семилетняя диктатура генерала закончилась, отец Дали говорил, что гражданский губернатор Жероны предлагал ему тогда сделку: если он прекратит разбирательство по выборам, его сына тотчас же отпустят на свободу.

    В тюрьме, вспоминал художник, было не так уж плохо: каждый вечер он пил с другими политзаключенными дурное шампанское местного розлива и объедался передачами, что без конца носили в тюрьму родственники и друзья. Через тюремную решетку он мог любоваться к тому же пейзажами Ампурдана.

    Год спустя Дали впервые выставился в Мадриде. Выставка была организована «Обществом художников-иберийцев», среди ее устроителей были Мануэль де Фалья, Лорка и Даниэль Васкес Диас, из-за которого Дали выгнали из Академии. На вернисаже, проходившем во Дворце Веласкеса в парке Ретиро, было представлено одиннадцать работ молодого художника из Каталонии. Семь работ были выполнены в манере кубизма, а четыре — в реалистической. Это деление на два направления было отмечено критиками, причем мнения были разными. Одни ёрничали и ехидствовали по поводу его «Натюрморта», дескать, груши зелены, а бутылка полупуста и тому подобное, зато мнение Эухенио Д’Орса и других известных критиков и знатоков живописи было положительным. Пресса Жероны, Барселоны и Фигераса также отметила большой успех Дали. Его имя становилось популярным.

    Еще больший успех сопутствовал ему после персональной выставки в Барселоне, в престижной галерее Далмау. Сам художник на выставку не приехал. Героиней вернисажа стала его сестра Ана Мария, изображенная на восьми висевших тут холстах. Она и ее отец открывали эту выставку, давшую такой обильный урожай откликов и рецензий, что нотариус решил собирать их в отдельный альбом, который впоследствии станет бесценным источником для исследователей творчества Дали. Во вступлении к этому альбому отец пишет, что успех сына превзошел все ожидания, и он начал собирать газетные вырезки с целью, чтобы потомки могли «составить суждение о моем сыне как о художнике и гражданине».

    На этом вернисаже были представлены несомненно прекрасные работы, и прежде всего это «Венера и моряк», ее купит вскоре Васкес Диас, и «Женщина у окна», где Ана Мария стоит спиной к зрителю и созерцает бухту Кадакеса из окна их дома в Эс-Льяне. Обе эти картины настолько разнятся, что и оценивать их нужно с разных позиций. Если в «Венере и моряке» художник отдает дань кубизму, отправляя зрителя прямо в объятия Пикассо, с примесью собственного, уже нарождающегося в этом и других ранних холстах далианского индивидуального стиля с перспективой, открытым пространством и мелкими деталями, то «Женщина у окна» — это шедевр другого, что ли, вида. Здесь явлено высочайшее живописное мастерство художника с таким виртуозным блеском, с таким неподдельным, ясно видимым восторгом молодого Дали перед совершенством художников прошлого, что просто дух захватывает. И в то же время это не ортодоксальный академизм, не подражательная гладкопись, а наполненная глубочайшим смыслом аналитическая работа, где художник словно бы размышляет о колоссальных возможностях техники старых мастеров, которая с успехом может и должна служить современному искусству. По композиции эта картина очень напоминает рисунок немецкого художника XVIII века Тишбейна, на котором поэт Гёте стоит спиной к зрителю у окна квартиры в Риме. В «Женщине у окна» в то же время чувствуется едва заметное дыхание сюрреализма, и все же это шедевр реалистического искусства, где в едином обобщенном колорите скрыто столько цветовых нюансов, выявляемых безупречной игрой света, что воистину удивительно, как мог такой сравнительно молодой художник, а Дали тогда было всего двадцать лет, достичь такого высочайшего уровня мастерства.

    В этой связи небезынтересно вспомнить манифест, распространявшийся на открытии иберийской выставки в Мадриде. Нет сомнения, что Дали был одним из авторов. Там есть такие, например, пункты: «Мы ненавидим официальную живопись», и в то же время: «Мы уважаем и считаем прекрасными творения великих мастеров: Рафаэля, Рембрандта, Энгра…» А уж они-то, выше перечисленные, в свое время были тоже официальными художниками. И, наконец, последний пункт: «Мы восхищаемся нашим веком и его художниками и надеемся, что нашими работами выражаем уважение Дерену, Пикассо, Матиссу, Браку…» Перечислен еще десяток имен.

    Это в духе Дали того времени: он любил и уважал как новых одаренных, так и старых мастеров и старался брать как у тех, так и у других нужное для себя.

    После успехов выставок сына в Мадриде и Барселоне Дали старший окончательно убедился, что у сына нет иного пути, кроме тернистой дороги живописца, и решил отпустить его в Париж, куда Сальвадор уже давно рвался. Мысль, что он сможет увидеть своими глазами шедевры Лувра, возбуждала его ужасно, к тому же он хотел встретиться и с Бунюэлем, начинавшим заниматься в Париже кинорежиссурой. Отец, зная его полную житейскую неприспособленность, отправил вместе с сыном свою жену и дочь Ану Марию, чтобы они присматривали за ним.

    Итак, в апреле 1926 года Дали вместе с сестрой и мачехой, теткой Каталиной, отправился в вожделенную французскую столицу. Там их встретили Бунюэль и друг Лорки художник-кубист Анхелес Ортис, который устроил встречу Дали с Пикассо. Встреча с мэтром, которым он просто грезил, стала для него знаковым событием. Вот как ее описал сам Дали:

    «В величайшем волнении, так, словно я удостоился аудиенции римского папы, в назначенный час я переступил порог дома художника.

    — К вам я пришел раньше, чем в Лувр!

    — И правильно сделали! — ответил Пикассо.

    У меня с собой была небольшая, тщательно упакованная картина — «Девушка из Фигераса». Четверть часа, не меньше, Пикассо молча разглядывал ее. Потом мы поднялись к нему в мастерскую, и два часа он показывал мне свои работы: вытаскивал огромные холсты, расставлял их передо мной — еще, еще и еще. И, выставляя очередную картину, всякий раз бросал на меня такой яростный, живой и умный взгляд, что я невольно содрогался. И я в свой черед не произнес ни слова. Но, спускаясь по лестнице, мы вдруг переглянулись. Пикассо спросил меня одними глазами:

    — Уловил суть?

    И я, тоже глазами, ответил:

    — Суть уловил».

    Поездка была очень краткой. Всего несколько дней семья провела во французской столице. Сальвадор все эти дни часами выстаивал в Лувре перед картинами Рафаэля, Леонардо и Энгра. Нашлось время и для посещения знаменитых кафе на Монмартре, где обитали художники со всего света, в том числе и из Испании. Затем отправились в Бельгию, где Дали с восторгом и радостью увидел подлинники Вермеера, которого почитал наряду с Веласкесом до конца своей жизни.

    Париж просто потряс молодого художника. Он только тут понял, что затхлая атмосфера Академии не идет ни в какое сравнение с легким и свежим дыханием новизны и творческого полета, что чувствуется повсюду в этом волшебном городе, словно осененном благодатью Аполлона. Здесь к нему пришло и осознание того, что на родине он, даже добившись успеха, будет тем не менее, говоря образно, хоть и хорошим, но вином местного разлива, и его рано или поздно, наклеив ярлык, навечно упрячут в «погреб» испанского искусства.

    Но ему хотелось мирового признания, честолюбие Дали всегда не знало границ, он чувствовал в себе огромные творческие силы и понимал, что их нельзя тратить попусту в Испании, надо жить и работать в Париже, как Пикассо, который очень уж растревожил душу молодого художника. Его соотечественник, по его мнению, хоть и обладал мощью новизны и большим талантом, все же не сумел достичь высоких боговдохновенных вершин искусства, заоблачная высь доступна лишь ему, Дали, и только Дали.

    И он решил порвать с Академией. Летом 1926 года предстоял экзамен по теории искусств. Дали нашел, что это будет прекрасным поводом, чтобы расстаться с Академией и той разгульной ночной жизнью, что он вел здесь со своими приятелями. Впрочем, Бунюэль жил уже в Париже, Лорка собирался в Америку, а он, Дали, должен прозябать в этой глуши, в этом затхлом пиренейском углу? Ни за что!

    Перед экзаменом, для храбрости, хлебнул абсента и отправился в цветном пиджаке с гарденией в петлице в Академию. Он решил действовать по задуманному плану. Когда комиссия предложила ему вытащить билет и ответить на вопросы, он отказался это сделать и заявил:

    «— Я не буду отвечать. Поскольку ни один из преподавателей не может судить о моих знаниях, ибо не обладает таковыми сам, я удаляюсь».

    Это была неслыханная дерзость! Двадцать третьего июня преподаватели собрались на чрезвычайное по этому поводу заседание. Декан Мигель Блей напомнил собравшимся, что строптивого студента, «большевика от искусства», уже исключали в 1924 году в связи с выборами профессора живописи. Мнение собравшихся было единодушным: исключить.

    Дали только это и было нужно. Он отправился в Фигерас, где намеревался создать несколько шедевров, с которыми можно было бы поехать в Париж и попытаться завоевать его. Дома он без особого труда сумел убедить отца, что Академия — не место для его большого таланта, она не способна ему больше ничего дать. И, похоже, это ему удалось, если почитать те семь страниц, что Дали-старший подшил в альбом с приказом об отчислении сына из Академии. В этом отцовском комментарии к приказу говорится, что преподаватели глупы и бездарны, чаще студентов прогуливают часы своих занятий и тому подобное, а уж преподаватель истории искусств — «наиглупейший из всех испанских педагогов». В Париже Дали окажется лишь через три года, и эти три года были наполнены не только упорным ежедневным трудом в мастерской, но и активной общественной и литературной деятельностью.

    В конце лета 1928 года молодому художнику предложили выставиться в Барселоне на Осеннем салоне, также и Далмау хотел, чтобы Дали дал свои работы для коллективной выставки в его галерее. Дали согласился участвовать в обеих выставках, но одна из представленных работ под названием «Диалог на берегу» настолько шокировала своей откровенной сексуальностью устроителя Осеннего салона Хуана Марагаля, что он, опасаясь скандала, не рискнул ее экспонировать. Далмау также отказался, мотивируя это тем, что галерею могут закрыть, и предложил художнику как-нибудь изменить сомнительные места в картине.

    Надо ли говорить, какую бурю негодования вызвало это письмо галериста у Дали. Он заявил, что вообще ничего не даст, но в результате переговоров, в которые вынужден был вмешаться и отец, Дали показал другие свои работы. Досужая пресса смаковала подробности этого скандала, интригуя читателей невыставленной картиной.

    Взглянем же на нее. Выполненная на картоне с применением элементов коллажа — ракушки и песок окружали «персонажей», одним их которых была рука. Мизинец ее очень явно казался готовым к действию мужским достоинством, безымянный и средний — яичками, а щель между указательным и большим, осененная черными волосками, ничем иным и быть не могла, как тем самым местом, где хотелось бы оказаться «мизинцу». Таким образом, рука, содержащая в себе элементы мужского и женского начала, является самодостаточной для удовлетворения желания, объект которого, некое подобие нижней части женского торса без половых, как у куклы, признаков, находится в отдалении от руки и для нее едва ли достижим — это объект созерцания, а не действия.

    На Осеннем салоне Дали выступил с лекцией, где обрушился на все современное каталонское искусство, обвинив всех, кроме Миро и Пикассо, в «тухлятине». Он заявил, что импрессионизм уже выдохся, при смерти, что все это — дрязг и мусор, что горизонты нового искусства находятся в плоскости инстинкта и интуиции, что подсознание есть высшая реальность, которой всякий художник только и обязан следовать, это и есть реальность искусства.

    Читатель, наверное, уже понял, что ветер дует со страниц творений Бергсона и Фрейда, но пафос взят из «Манифеста сюрреализма», автор которого, Андре Бретон, становится очередным наваждением Дали. Он с удивлением видел, что его собственные мысли по поводу современной культуры очень сильно совпадают с идеями сюрреалистов. Написанная в ту пору большая статья «Новые границы живописи» во многих положениях повторяла декларации Бретона. Сильное впечатление на молодого каталонца произвели также репродукции картин Макса Эрнста и Ганса Арпа, которые попадались ему в журналах и каталогах выставок сюрреалистов. Но он не спешил причислять себя к этому лагерю. В письме к Лорке он говорит, что «мой путь лежит в стороне от сюрреализма, но и в нем есть жизнь».

    Однако в его статье очень много созвучий с Бретоном, одно из которых чрезвычайно важно: «живопись и поэзия окончательно освободились от обязанности отражать окружающий мир». И это действительно так. Научно-технический прогресс высвободил художника от необходимости передачи зрительной информации и дал ему потрясающую возможность не только сосредоточиться на форме изображения, но и внести в его содержание контекст той самой новизны, которая до сих пор волнует и определяет современное изобразительное искусство — сфера подсознания и волюнтаризм эстетических пристрастий.

    Любопытно, что Бретон, рождая невольную ассоциацию с Гоголем, пишет, что «человеческий нос может усесться в кресло, он даже может принять форму кресла». Дали в своей статье подхватывает это рассуждение: «Мы, например, не уверены, что лицо — самое подходящее место для носа. По мне, он лучше смотрится на диванном валике (что, впрочем, не препятствует ему качаться на струйке дыма, как на веревочке)». В другой своей статье, «Реальность и сюрреальность», Дали также почти дословно цитирует Бретона, писавшего, «что предмету позволяется отклонять направление собственной тени». Чрезвычайно любопытную мысль Дали высказывает в письме к Лорке: «…Стрелки часов… обретают достоинство только тогда, когда перестают сообщать, который час, прекращают бег по кругу, презрев задание, произвольно навязанное им человеческим разумом, и покидают циферблат, чтобы расположиться там, где у сухарика полагается быть причинному месту».

    Очень любопытный отрывок, если иметь в виду написанную позже знаменитую работу «Постоянство памяти».

    В марте 1928 года появился «Антихудожественный манифест», прозванный «желтым документом», потому что был напечатан на шафранной плакатной бумаге. Сразу было видно, что одним из авторов являлся Дали, — текст был пропитан едким сарказмом по поводу ложного эллинизма каталонской культуры и ее представителей и провозглашал новую эру машинерии и науки, в ногу с которыми и обязано идти современное искусство. Один из пунктов гласил: «Художника следует считать препятствием для развития цивилизации». Хоан Миро выдвинул еще более радикальный лозунг: «Убить искусство!»

    Другим автором манифеста был известный критик и теоретик искусства Себастьян Гаш, с которым Дали связывали уже давние отношения. Он был знаком с Хоаном Миро, тоже каталонцем, который по приезде в Барселону вместе со своим художественным агентом Пьером Льобом посетил Дали в Фигерасе. Льоб, однако, не увидел в Дали художника с индивидуальным творческим лицом и к сотрудничеству не пригласил. Это мало огорчило нашего героя, в то время его занимало совершенно другое. Он переплавлял внутри себя все те новые веяния, что блуждали в поствоенной Европе, пытаясь ответить самому себе на вопрос: кто же он? Кубист? Сюрреалист? Реалист? По какому пути пойти? Какое выбрать направление? Он, конечно же, в первую очередь, бунтовал против засилья «тухлятины», провозглашая при этом революционные лозунги, и полагал тогда, что его миссионерская в этом роль поможет изменить в Каталонии хоть что-то, всколыхнет мутное болото застоя.

    Он все чаще стал выступать с лекциями, причем ораторский дар проявился в нем с недюжинной силой. С таким напором и остервенением отстаивал лектор Дали своим низким и бархатным голосом новые идеи, что сбить его и переубедить было невозможно, — он яростно защищал свои слова до последнего, можно сказать, вздоха. Поэтому противники вынуждены были нападать на него в прессе, не рискуя противоборствовать в открытой дискуссии.

    Выступил он и в родном Фигерасе в присутствии своей семьи в последний день выставки местных художников, на которую дал девять своих работ. Среди них бесспорно интересными были «Мед слаще крови» и «Механизм и рука», — еще одно подтверждение, что онанизм становится ведущей темой художника.

    Последнюю работу можно описать так. На фоне пейзажа Кадакеса стоит на тоненьких заостренных палочках, раскрашенных красным и белым, так называемый «механизм» — на усеченном конусе перевернутая и тоже усеченная пирамида, упертая острием в перевернутый же конус, а на вершине стоит пламенеющая кисть руки, с пальцев которой словно истекает энергия — волнистые штрихи и линии окружают ее, создавая впечатление силового поля, такое ощущение, что вот-вот произойдет короткое замыкание. И это напряжение очень активно передается зрителю, а прямое ассоциативное истолкование дано в женском торсе и стоящей женской фигуре, похожей на знакомый уже персонаж из другой работы художника — «Венера и моряк».

    Дали явился на закрытие выставки одетым, как всегда, в шерстяной пуловер, и его темное загорелое лицо, обрамленное черными, с синевой, гладко зачесанными назад волосами, было полно ораторского вдохновения. Он прихватил с собой слайды и с их помощью поведал собравшимся, как выглядит путь, по которому идет авангардное искусство, ориентируясь на новое слово в науке и технике, причем теория Фрейда о бессознательном поможет художникам надеть на костяк традиции прекрасно новые, неведомые прежде одежды.

    Лекция обошлась без обычной скандальной перепалки, может быть, и оттого, что в зале присутствовал мэр Фигераса Рамон Бассольс. Он вышел очень бледным на сцену, чтобы сказать в заключение несколько приветственных слов. После короткой речи он упал замертво. Этот жуткий эпизод запал в память Дали и дал повод впоследствии говорить, что его слово способно убить.

    Лекции, выставки, сочинительство, а как мы помним, в то время Дали написано и много стихов, неустанный упорный труд в мастерской были в тот период кипящим, бурлящим, парящим и клокочущим котлом, где варился мятущийся разум молодого художника. И он стал замечать, что с его головой не все ладно. Дали позже писал, что переборщил в погоне за иррациональным. Считая проявление в себе психической ненормальности благом, он признавался, что «тащил к костру моего безумия очередную порцию хвороста — чтоб разгорался!» Но вскоре осознал, что это слишком уж далеко заходит, и стал бороться, но «костер» уже разгорелся, и если бы не встреча с Галой, которая, подобно Градиве, героине романа Вильгельма Йенсена, сумела вытащить его из этого состояния, возможно, мир потерял бы величайшего гения живописи ушедшего XX века.

    Но об этом ниже. Его тогда, в 1928 году, угнетало многое. И то, что его выступления, выставки, статьи, манифесты ни на йоту не изменяют художественную обстановку в Каталонии. Мерзкое застоявшееся болото словно всасывало в себя с довольной усмешкой все те стрелы, какие метали туда он и его немногочисленные единомышленники, вызывая насмешки или, в лучшем случае, недоумение.

    Дали тяготился всем этим, он рвался в Париж, где художественная среда, кипящая новизной, поможет расцвести его таланту и он сможет-таки завоевать мир.

    Он с упоением читал номера «Сюрреалистической революции». Покупал книги Андре Бретона, который привлекал его все больше и больше. Сюрреализм стал для Дали лакомым соблазном, он отвечал его внутренним желаниям, возбуждал те потаенные, но рвущиеся на свободу инстинкты, которые он с трудом сдерживал, направляя их на работу, то есть сублимируя, либо также исступленно, с испанским темпераментом предавался рукоблудию, закусывая угол подушки, чтобы не закричать в момент оргазма.

    В мартовском номере журнала «Сюрреалистическая революция» за 1928 год был помещен материал под названием «Исследование пола», рассказывающий о двухдневной дискуссии сюрреалистов на эту тему. Обсуждались, в частности, вопросы анального секса, одновременного оргазма, гомосексуализма, проституции, а также и онанизма.

    Для нашего героя это была животрепещущая тема, уже прочно поселившаяся в пространстве его последних живописных работ, иллюстрирующих тайные вожделения и эротические фантазии, закодированные иной раз в символы, а иной раз поданные, что называется, открытым текстом. Насколько сильно волновала Дали эта полузапретная в католической Испании тема, насколько она занимала все его существо, говорят его работы 1929 года: «Первые дни весны», «Великий мастурбатор» и «Мрачная игра», как ее назвал Поль Элюар, посетивший художника в Кадакесе вместе со своей женой Галой и там ее потерявший.

    Но мы забегаем вперед. Так вот, эти работы, так тщательно и иной раз занудно исследованные западными искусствоведами, являются, на наш взгляд, не только шедеврами живописи и вместе с тем художественными документами сексуальных пристрастий автора, но и великолепными пособиями для сексопатологов.

    Взгляни, читатель, на репродукцию, скажем, «Первых дней весны». Чего здесь только нет! И «сладкая парочка» на переднем плане, где изо рта женщины, напоминающего скорее женское междуножие, вылетают мухи, а мужчина сложил руки так, что они напоминают ту же щель, и гомосексуальная пара на дальнем плане, и даже отец-основатель психоанализа Зигмунд Фрейд, которому девочка протягивает какой-то мешочек, а он как будто от него отказывается. Но самое любопытное здесь — это ящики с цветным изображением, удивительно напоминающие современные телевизоры. Появятся они и в другой работе — «Высвеченные удовольствия». И это в 1929 году, когда никто, кроме специалистов, и слыхом не слыхал о телевидении. Что это? Дар провидения или знакомство автора с новинками гипотетической тогда техники? Может и так — на одной из фотографий того времени мы видим Дали с научно-техническим журналом, откуда он вполне мог почерпнуть информацию о возможности передачи изображения таким способом. Во всяком случае, проницательность художника вызывает удивление.

    Самой сильной работой в этой серии 1929 года является, без сомнения, «Великий мастурбатор». Это цельное гармоничное полотно, где композиция, цветовое и тональное решение не соперничают друг с другом, а составляют единое целое, и если забыть о содержании и населивших холст персонажах, картина кажется выполненной в духе классической эстетики и с таким живописным мастерством, какому могли бы позавидовать Энгр или Давид.

    Для художника в то время это было далеко не самым главным, хотя, исступленно работая над холстами, он привносил в них заряженный дух одержимости, стремление поразить, превзойти других, как в технике, так и в фантазиях. «Великий мастурбатор» впитал в себя все лучшее, на что был способен в то время двадцатипятилетний художник.

    Дали необходимо было высказаться о себе и своих тайных желаниях не банально, а в духе времени, не хуже начинающих набирать обороты успеха парижских авангардистов.

    Каталонец Миро, высоко оценивший талант своего земляка, очень хотел помочь ему выбраться на широкую дорогу и многое для этого сделал ко времени второго приезда Дали в Париж в 1929 году. И если Пьер Льоб, агент Миро, не рискнул взять под свою опеку молодого и малоизвестного в Париже художника, зато начинающий бельгийский маршан[3] Камиль Гоэманс не только прислушался к рекомендациям Миро, но и сам поверил в Дали и заключил с ним контракт на полгода с ежемесячной платой в тысячу франков. Дали обсудил условия сделки с отцом по телефону и подписал его. Он не доверял себе в денежных делах; в «Тайной жизни» писал, что для него тогда казалось, что пятьсот франков мелкими купюрами — это гораздо больше, чем одна банкнота в тысячу франков. Миро решил ввести своего молодого друга и в высшее общество, для чего посоветовал ему сшить смокинг. Эту одежду для раутов Дали сшили в ателье на улице Вивьен, где в свое время жил поэт Лотреамон, священная корова сюрреалистов, смаковавших строку из его «Песен Мальдодора» о «случайно встретившихся на анатомическом столе швейной машинке и зонтике». Позже Дали сделает иллюстрации к этому произведению.

    Миро повел облаченного в новый смокинг приятеля на вечер к герцогине де Дато, вдове расстрелянного анархистами испанского премьер-министра, известной покровительнице и собирательнице современной живописи. В Мадриде у нее был художественный салон. Народу собралось много, и Дали распирало тщеславное удовлетворение от того, что он стал вхож в высшее общество. Это было в его жизни очень важным событием. Он всегда, с детства, ставил себя очень высоко, считал существом благородной породы, подсознательно все его огромные усилия в творчестве, если прибегнуть к терминологии психоанализа, были своего рода сублимацией не только эротических, но и социальных переживаний, — амбиции всегда были чрезмерными.

    На этом светском вечере ему очень приглянулась внучка Ротшильда, княгиня Куэвас де Вера. С ней они станут друзьями, а ее муж, балетоман, будет финансировать хореографические спектакли, декорации к которым создаст Дали. В «Тайной жизни» он пишет, что, «беседуя, мы с ней бесстрашно затронули такие темы, что общество содрогнулось». Разумеется, это выдумка, мягко говоря, блеф, потому что в то время наш герой был настолько робок и застенчив, что вряд ли вот так, при первом знакомстве со светской женщиной мог говорить запросто о чем бы то ни было. Он сам признавался, что в то время всячески пытался «одолеть проклятую застенчивость и вымолвить хотя бы несколько слов», и страшно завидовал людям и восхищался теми, кто способен «играть первую скрипку в общей беседе».

    Здесь уместно, коль скоро мы заговорили о высшем обществе, дать в определенном смысле программный отрывок из автобиографической книги нашего героя. Вспоминая один из вечеров у супругов де Ноай, любителей и собирателей авангарда, Дали пишет:

    «На этом приеме у виконта я сделал целых два открытия. Во-первых, выяснил, что аристократия, как тогда говорили общество, куда острее воспринимает мои идеи, чем художники и люди искусства. Дело в том, что в обществе еще сохранились кое-какие пережитки прошлого — то есть культуры, цивилизации, вкуса — всего того, что средний слой радостно принес в жертву юной идеологической поросли коллективистского толка. И во-вторых, я столкнулся с пролазами. Эти акульи стайки так и вьются там, наверху, у столов, уставленных хрусталем и серебром. Вьются, вынюхивают, выслеживают, наушничают, холуйствуют, угодничают, высматривая тем временем самый лакомый кусок, и вцепляются намертво. Эти открытия я решил использовать себе на благо. Пусть общество обеспечит мне поддержку, а пролазы завистливыми своими наветами вымостят дорогу к славе. Я сплетен не боюсь. А когда сплетню в конце концов поднесут мне на блюде, я ее обследую, изучу во всех подробностях и — уж будьте покойны! — сумею извлечь из нее немалую пользу. Копошение этих мелких тварей, пролаз, конечно же, мешает плыть кораблю славы. Но на то ты и капитан — держи курс, ни на минуту не выпускай руль! Эти твари, из кожи вон лезущие, чтобы выбиться в люди, мне неинтересны. Подумаешь, выбиваются! Важно — выбиться. Что с того, что вы, к примеру, ищете часы? Важно найти. Я не ищу, я — нахожу».

    Последняя фраза служила девизом Дали не только в жизни, но и в творчестве. Он действительно точно и безошибочно находил у других то, что в его волшебной интерпретации становилось его и служило только ему. В Париже Дали так же, как и дома, был озабочен своими сексуальными проблемами. По приезде во французскую столицу его первым делом потянуло в бордель. Обстановка в публичном доме ему очень понравилась, а вот сами служительницы Венеры, по его мнению, не соответствовали «таинственному и безобразному» духу эротики, жившему в приютах порока. И он понял, что «женщин следовало искать в других местах. И вести в бордель».

    Честное слово, это гениально!

    Да, его страстно мучило то, что у него ничего не получается с женщинами. На улицах Парижа он, по его словам, замечал только женщин. Мужчин, стариков и детей как бы и не существовало. Он пожирал глазами девушек, впитывал в себя эротические впечатления дня, чтобы потом разрядиться в гостинице. А на другой день снова отправлялся на поиски, и если даже какая-нибудь особа соответствовала его вкусу, он не решался к ней подойти и заговорить, как намеревался, полный решимости, еще минуту назад, — знакомая всем мужчинам робость была у него слишком гипертрофирована, и он никак не мог ее переступить. Временами он с отчаяния устремлялся за какой-нибудь «сущей уродиной», но и простушки убегали от него, если он пытался их преследовать. С горьким юмором он пишет:

    «Ну что ж, — думал я, раздавленный неутолимым порывом, — прибрал их к рукам? Ведь, кажется, собирался? И не их одних, а “весь Париж”? Как же! Поди прибери, когда даже уродины тебя знать не хотят… Все чаще я скрывался в дальней аллее Люксембургского сада и плакал».

    Все эти мытарства кончились сильной ангиной, и когда он лежал больной, увидел — а может, примерещилось — на потолке двух то ли клопов, то ли тараканов. Попытался сбить их подушкой, но потолок был высокий, не получилось, и он уснул, а когда проснулся, обнаружил на потолке только одно насекомое. Он уверился, что другое свалилось на него, когда спал. Стал судорожно себя осматривать и нащупал на спине бугорок, который и принял за впившегося клеща. Никаким способом он не смог его выдрать, тогда схватил бритву и вырезал, залив всю постель кровью, но оказалось, что это вовсе не насекомое, а его собственная родинка.

    Этот жуткий эпизод свидетельствует, конечно, о его изломанной в то время психике. Но и не только. Все мы бываем иногда заражены пустыми страхами, а в молодости особенно, и избавиться от них бывает непросто…

    Однажды Камиль Гоэманс, бывший, кстати, чиновник, а затем писатель и поэт, разделявший идеи сюрреализма, познакомил Дали с Элюаром. Известный поэт был не один, а с какой-то красавицей, но не женой, которая в то время была в Швейцарии. Они вместе выпили шампанского, и Элюар пообещал молодому художнику, что летом приедет к нему в Кадакес.


    Глава шестая
    О том, как Гала познакомилась с Полем Элюаром и вышла за него замуж; о совместной жизни супругов с Максом Эрнстом; как Дали объяснялся в любви Гале; как Дали выгнали из дома; о фильме «Андалузский пес» и о ссоре Галы и Бунюэля

    Поль Элюар сдержал свое обещание. В августе 1929 года он приехал в Кадакес с женой и дочерью Сесиль. С ним приехали художник Рене Маргритт с супругой и Камиль Гоэманс со своей подружкой. Позже объявился и Бунюэль. Так что тем летом в Кадакесе собралась большая компания.

    Но прежде, чем откроем занавес и покажем сцены знакомства, объяснения в любви Галы и Дали в знойный и ветреный день на доисторических скалах кадакесского побережья, мы отправимся в заснеженную Швейцарию, на курорт Клавадель, в туберкулезный санаторий.

    Лечебное заведение, где оказалась восемнадцатилетняя Елена Дьяконова, называвшая себя Галой, было одним из многих, расположенных в районе Давоса, похожих на фешенебельные отели со всеми удобствами.

    Мы не будем рассказывать о санатории и его обитателях, а с легким сердцем отправляем читателя к страницам романа Томаса Манна «Волшебная гора», где подробно и скрупулезно описана подобная клиника.

    Как известно, в то время антибиотиков еще не было, поэтому туберкулез лечили вот в таких высокогорных местах, где воздух так чист и разрежен, что не раздражает дыхательную систему человека, а потому является лекарством. Способствует выздоровлению и обильное питание, усиливая обмен веществ. Поэтому пациенты заняты двумя вещами: трапезами и постоянным пребыванием на свежем воздухе. Бытовала в подобных местах и третья, врачебным начальством не поощряемая. Это, мягко говоря, флирт. Дело в том, что жизнедеятельность микробов туберкулеза не только повышает температуру тела, но еще будоражит и чувственность, усиливает либидо, поэтому любовные истории в подобных санаториях — общее место. Пациенты только тем и заняты, что увлекаются друг другом и сплетничают на эту тему.

    Да, эта тема неизживаема не только в горах, но и на равнинах, однако на заснеженных вершинах она переживается острее, романтичнее и глубже, — ведь больные туберкулезом, болезнью, бывшей в то время, как нынче СПИД или рак, неизлечимой, чувствовали себя как бы на краю могилы, поэтому открыто, преданно и страстно служили своим симпатиям и привязанностям. Еще раз: читайте «Волшебную гору».

    Гала приехала сюда из Москвы, где у нее остались мать, отчим, младшая сестра Лида и двое братьев — Вадим и Николай. Ее родной отец, чиновник по сельскохозяйственному ведомству, умер в 1905-м, когда ей было одиннадцать лет. И хоть звали его Иваном, она не Ивановна, а Дмитриевна. После смерти отца она взяла отчество отчима — Дмитрия Ильича Гомберга, полуеврея, адвоката, которого она и считала своим отцом, в то время как другие дети ее матери, Антонины, отчима недолюбливали, несмотря на то что он содержал в достатке свою жену и ее детей и ни в чем им не отказывал. Он был человек состоятельный, поэтому кормил еще и двух своих кузенов, приехавших в Москву учиться. На его, конечно, деньги лечилась на дорогом швейцарском курорте и Елена, то бишь Гала.

    У некоторых исследователей жизни нашей героини есть подозрение, что Гомберг — давний любовник Антонины Дьяконовой, поэтому, вероятно, Гала — его родная дочь, ведь не случайно она взяла его имя в отчество вместо имени законного отца. Вероятно, а в это легко можно поверить, она, узнав от матери истину, в пылу отроческого максимализма решила поставить, так сказать, точки над i и стала величаться Дмитриевной. Впрочем, никто и никогда не слышал от нее по этому поводу рассказов или объяснений. Она была очень скрытной.

    В Москве у нее осталась и подруга, Ася Цветаева, сестра поэтессы Марины. Она частенько бывала в их гостеприимном доме. И как же им, молодым девчонкам, было там весело! Они выдумывали разные истории, болтали, читали стихи, пробовали сочинять сами.

    А здесь, в заоблачной выси, в прилепившемся к скале санатории, где все озабочены только кривыми своей температуры и бесконечными сплетнями, ей было безумно скучно. К тому же она со своим русским характером и привычками не очень-то вписывалась в европейский интернационал больных людей, живущих под одной крышей и объединенных желанием выжить. Вряд ли кто из них смог бы понять и разделить убеждение, высказанное Клавдией Шоша, тоже русской пациенткой высокогорного лечебного заведения из упомянутого романа «Волшебная гора»: «…Нравственность не в добродетели, то есть не в благоразумии, дисциплинированности, добрых нравах, честности, но скорее в обратном, я хочу сказать — когда мы грешим, когда отдаемся опасности, тому, что нам вредно, что пожирает нас. Нам кажется, что нравственнее потерять себя и даже погибнуть, чем себя сберечь».

    В санатории, как мы уже говорили, лечили главным образом свежим воздухом, поэтому послеобеденное лежание на свежем воздухе, независимо от погоды, было обязательным. Можно было лежать, завернувшись в одеяла, и на балконе своей комнаты, как большинство и делало, но молодые люди предпочитали террасу с удобными шезлонгами. Здесь Гала заприметила худенького француза, похожего на Пьеро, пишущего к тому же, как она узнала, стихи. И однажды во время послеобеденного лечебного моциона она набросала фиолетовым карандашом его портрет и написала по-французски: «Портрет молодого человека, поэта семнадцати лет», и показала ему.

    С этого все и началось. Молодого человека звали Эжен Грендель. Он был единственным сыном богатого парижского торговца недвижимостью. В санатории с ним находилась его мать, пристально следившая за тем, чтобы мальчик неукоснительно соблюдал режим и поскорее поправился. Гала очень не понравилась мадам Грендель, она словно нутром почувствовала горечь судьбы своего сына, если он свяжет ее с этой молоденькой русской.

    Почти год они провели вместе под крышей санатория в швейцарских Альпах и уже не могли жить друг без друга. Они были не только безумно влюблены, их связывала и общность интересов — оба любили книги, поэзию, и Гала даже написала предисловие ко второму сборнику стихов Эжена Гренделя, ставшего потом известным под псевдонимом Поль Элюар. Гала активно стимулировала Эжена на поэтическом поприще, и в определенной степени можно сказать, что, не стань она его спутницей по жизни, единственный сынок торговца недвижимостью наверняка бы забросил увлечение молодости и стал бы добропорядочным буржуа, достойным наследником своих родителей.

    В 1914 году им приходится расстаться — срок их пребывания в горном снежном раю заканчивается. Состояние их здоровья улучшилось, и врачи не видели необходимости оставлять их тут дольше. Расставаться, конечно, не хотелось. Неизвестно, прибегали ли они к тем уловкам, описанным Томасом Манном, когда молодые, в основном, пациенты, не желавшие возвращаться на равнину, всякими способами завышали себе температуру. Тогда им ставили «немую сестру», то есть градусник без делений. Итак, она возвращается в Москву, а он в Париж. Они, конечно, переписываются и пытаются уговорить своих родителей, чтобы не противились их счастью, но как русская, так и французская семьи против их женитьбы. Однако капля камень точит. Гала, под предлогом совершенствования во французском языке и обещанием посещать Сорбонну, отпросилась-таки в Париж. Ехала кружным путем через Скандинавию и Англию, потому что началась Первая мировая война и ее возлюбленный Эжен уже не ждал ее в Париже. Его призвали к нестроевой, и он находился в действующей армии. На парижском вокзале Галу встретила мать Эжена, и она поселилась в доме жениха и ждала суженого с фронта, а он там часто болел и путешествовал из госпиталя в госпиталь. Она же проводила время за книгами и походами в столичные магазины, где покупала дорогие платья, духи и тому подобное. В письмах она уверяет жениха, что все это для него, единственного и любимого, ни один флакон с благоухающими ароматами не будет открыт до его приезда. В каждом письме пишет, что целует его — везде. Она говорила, что сохранила целомудрие до свадьбы, несмотря на свой бешеный темперамент и в дальнейшем — настоящую нимфоманию. Возможно, это и так. Возможно, она целовала его везде, но лишь целовала.

    За полмесяца до февральской революции 1917 года в России, во время трехдневной побывки Элюара в Париже, они наконец-то женятся. И вновь у него бронхит, его опять кладут в госпиталь, куда его приезжает навестить Гала. Затем по состоянию здоровья Эжена перевели в интендантскую службу в Лионе. Там они с Галой снимают комнату и живут практически гражданской семейной жизнью — по вечерам муж возвращался со службы, и они шли в ресторан или еще куда-нибудь.

    В мае 1918 года у них рождается дочь Сесиль. Ребенок, однако, не возбудил у Галы материнских чувств — все заботы о малышке она перепоручила свекрови, да и во всей последующей жизни дочь не занимала в ее сердце такого большого места, как мужчины.

    Первые послевоенные годы многое изменили в отношениях супругов. Познакомившись с сюрреалистами, Элюар поначалу не слишком глубоко исповедовал нигилистические взгляды своих новых коллег по перу. Он был по рождению и воспитанию буржуа, и поэтому ему тяжело было отказаться от въевшихся взглядов и принять новые лозунги и правила поведения. А они, надо сказать, были для него архиреволюционными, пользуясь терминологией вождя мирового пролетариата, который, как известно, жил в Цюрихе в то же время, когда там зарождался дадаизм во главе с Тристаном Тзара, плюгавым человечком в кургузом костюмчике, — его внешность вовсе не вязалась, не соответствовала тем лозунгам, что он провозглашал (см. главу о сюрреализме). Здесь у нас возникает ассоциация с персонажем все той же «Волшебной горы» Томаса Манна по имени Лео Нафта. Этот «маленький тощий человечек», «недомерок», безнадежно больной туберкулезом иезуит был постоянным оппонентом писателя Лодовико Сеттембрини, исповедовавшего гуманистические буржуазные ценности.

    Там дело кончилось весьма трагично — дуэлью, в которой апологет гуманизма, следуя своим убеждениям, выстрелил в воздух, а его непримиримый противник Лео Нафта, радикал и иезуит, выстрелил в себя. Весьма своеобразный способ самоубийства.

    Глава дадаистов Тристан Тзара, по приезде в Париж, стал также ярым оппонентом лидера парижских леваков в искусстве Андре Бретона. Их соперничество на ниве вербовки сторонников и их перевоспитания в духе их учений — дадаизма и сюрреализма — переросло в откровенную склоку, но до дуэли, слава Богу, не дошло.

    Кстати, Владимир Ильич Ленин иногда заходил в «Кабаре Вольтера», где тусовались дадаисты, и, наверное, слышал их манифесты и лозунги и бессмысленные, с точки зрения логики, стихи и бессловесный вокал. И даже, как говорят, играл в шахматы с основателем дадаизма. Любопытно, что социальный переворот в России и революция в мировом искусстве готовились в одном и том же городе Цюрихе и в одно и то же время.

    Кстати, очень увлекательное занятие, уважаемый читатель, сравнивать яркие события разного порядка, происходившие в мире в одно и то же время. В том же 1916-м году, к примеру, когда при Вердене и Сомме шла страшная бойня, в Ирландии была провозглашена республика, Ленин написал «Империализм как высшая стадия капитализма», Бердяев же — «Смысл творчества», Эйнштейн опубликовал «Общую теорию относительности», Бунин создал свой шедевр «Легкое дыхание», Куприн — известную «Яму», ну, и так далее. Словом, расхожий афоризм о молчании муз, когда говорят пушки, явно несостоятелен.

    А в Европе муза поэзии забрела в густые дебри сюрреализма, соблазненная свободным полетом в неведомое и бескрайнее пространство сновидений и бессознательного, и стала верно ему служить, ломая устоявшиеся нравственные законы. С удивительной легкостью носители новых идей отринули все добропорядочные буржуазные ценности, со сладострастием варваров пиная и попирая их ногами.

    Так и супруги Элюар, вовлеченные в протест против несовершенств этого мира, вечно раздираемого конфликтами и бессмысленными войнами (пять лет молодости Элюара прошли на фронте), очень быстро растворили в новом течении свои прежние идеалы — святость любви и поэзии, верность и преданность и прочее, заменив их на привившуюся в среде новаторов свободную любовь, волюнтаризм и произвол в области поэтического слова.

    Они вели легкую свободную жизнь, благо деньги на это были — миллионы буржуа Гренделя-старшего, такого же, кстати, как и отец Дали, атеиста и богохульника, растрачивались из карманов безалаберных молодых супругов без удержу. Отец Элюара с горечью осознавал, что его сын, унаследуя его бизнес с недвижимостью и торговлей земельными участками, вряд ли поведет его успешно. Образ жизни сына отца страшно раздражает. Они с Галой заняты лишь книгами, знакомствами с сомнительными писаками и поездками по модным курортам под предлогом укрепления здоровья, где, наоборот, губят его в ресторанах и прочих увеселительных заведениях, не отказывая себе ни в чем.

    Что и говорить, родители поэта сетовали справедливо. Молодые супруги забросили даже свои родительские обязанности — дочь Сесиль была полностью под присмотром госпожи Грендель.

    Галу, надо сказать, в среде сюрреалистов недолюбливали. Она вечно терлась вместе с мужем во всех их тусовках, встревала в дела и разговоры — словом, вела себя не так, как другие подруги сюрреалистов, служившие им лишь как взаимозаменяемые сексуальные объекты.

    За редким, правда, исключением. Подруга, например, Андре Бретона Жоржина Дюбрей, вызывающе красивая замужняя женщина, любовь которой «была как вспышка», вспоминал Бретон. Таковой она и оказалась в прямом смысле. Не застав любовника дома, в приступе беспричинной ревности Жоржина спалила две картины Дерена, три — Мари Лоренсен и одну бессмертного Модильяни, при этом устроила настоящий погром — порвала фотографии, рукописи, письма и многое другое. Словом, совершила в полном смысле дадаистский поступок.

    Гала, осознав, что женское начало в сюрреалистических забавах носит вспомогательный характер, дала полную волю своим недюжинным возможностям в области свободной любви, благо супруг полностью разделял подобные взгляды.

    Началось все с Макса Эрнста, которого они посетили в Кельне, где он жил вместе со своей женой и ребенком. Очень быстро голубоглазый красивый блондин вскружил голову Гале, а ее муж Поль просто души не чаял в новом своем приятеле — он был так восхищен его талантом, что сразу же купил еще не просохшую, прямо с мольберта, картину «Слон Целебес». Их дружба подогревалась и тем еще обстоятельством, что оба они воевали, как враги, на реке Сомме и вполне могли быть убиты друг другом. Элюар писал Тзара, что они с Эрнстом «стряхнули пыль с наших вен в наши стаканы». Во французском языке «вена» означает и часть кровеносной системы, и настрой, вдохновение. Они вместе пишут стихи. Эрнст иллюстрирует очередной сборник стихов Элюара, а также пишет гуашью картину под названием «Пертурбация — моя сестра», где Гала изображена с обнаженной грудью. Макс также увлечен своим новым другом и говорит о нем как о брате. Однако прелести Галы волнуют его гораздо больше, нежели братские чувства к французскому поэту.

    Кончилось все тем, что Эрнст стал любовником Галы с молчаливого согласия мужа, а может быть — и по его желанию. В этом случае психоаналитик нашел бы в Элюаре скрытую гомосексуальность, и примером тут может служить известный на эту тему исторический пассаж об Аристотеле, похитившем жену своего друга Гермия для того, чтобы познать его — через нее — как можно полнее…

    Впрочем, так или иначе, для Галы это было серьезным испытанием. Она не могла выбрать одного и жила сразу с двумя, причем это был брак втроем в полном смысле этого слова — по приезде в Париж немецкий художник стал жить в их доме в пригороде столицы.

    Для женщины очень трудно пережить то, что мужчины дружны, для нее необходимо, чтобы они были соперниками и постоянно завоевывали бы ее. А тут был другой случай.

    Мужская дружба кончилась после того, как Эрнст заехал кулаком в глаз своему приятелю-рогоносцу, когда тот отпустил какое-то нелестное замечание по поводу его новой подружки.

    После этого супруги отдалились друг от друга и стали жить каждый своей жизнью, меняя друзей и подружек так часто, как им хотелось, при этом промотали к 1929 году два миллиона франков и стояли на грани банкротства.

    Итак, Элюар с женой и дочерью Сесиль, которой уже одиннадцать лет, приезжает в Кадакес, чтобы познакомиться с работами весьма заинтриговавшего его в Париже молодого экзальтированного испанца. Гала ехала сюда без особого удовольствия, лишь из резона, что летний отдых в каталонской дыре обойдется дешево, — им приходилось экономить. Добирались к побережью по узкой, скверной, все время идущей вверх дороге. Одуряющая жара, пыль, безжизненный холмистый пейзаж, оживляемый редкими оливковыми рощицами с пыльно-серой своей листвой, — все это раздражало Галу, привыкшую видеть во время отдыха пышную на Лазурном берегу растительность. Да и Кадакес с его картинными скромными белыми домиками под яростным ампурданским небом, голыми, без растительности, скалами, похожими на марсианские, и напоминавшими озера заливами, ей поначалу не понравился. Кроме того, им пришлось жить в скверной гостинице.

    Не понравился ей и тот, к кому приехали. Конечно, он был хорош собой: словно отлитое из бронзы красивое загорелое тело, большие серо-зеленые глаза, — а повадками напоминал дикого кота. Портили его тоненькие, как у бонвиана, усики и набриолиненные сверх всякой меры черные, как нефть, волосы. Да и его поведение выдавало в нем явно ненормального субъекта, каких Гала насмотрелась в Париже среди сюрреалистов. К тому времени, как мы знаем, Дали достиг опасного предела в своем постоянном приближении к иррациональному. Прибывшие к нему гости были очень удивлены припадками беспричинного смеха, что внезапно обуревал художника. Он не мог остановить свой смех по полчаса и больше, и поначалу лишь недоумевавшие собеседники стали затем его откровенно жалеть, понимая, в чем дело. Вот что он сам по этому поводу писал:

    «…Я хохотал до упаду в буквальном смысле этого слова, — приходилось ложиться, чтобы передохнуть. От смеха у меня начинало болеть внутри. Над чем я смеялся? Над чем угодно. Ну, например, вообразятся мне ни с того ни с сего три доблестных сутаноносца. И несется эта милая троица гуськом во всю прыть прямехонько к японскому мостику, каких в Царском Селе видимо-невидимо. И вот тут-то я как наподдам тому, что приотстал, — кругленькой этой коротышке, что как раз выкатывается с мостика на берег!»

    Мой покойный приятель Георгий, внешне, кстати, очень похожий на Дали, был поражен подобным же недугом. Как-то мы пошли на прогулку. Был апрель, цвели беленькие первоцветы, пробивалась первая, молоденькая, нежная и трогательная травка на берегу реки вблизи старой плотины, где мы с ним и гуляли в погожий день. Он вдруг сел, разулся, снял носки и стал полоскать их в реке, при этом все время смеялся, низко нагнувшись к воде, где змеились от течения длинные водоросли. Когда я спросил его, отчего ему так весело, он показал на водоросли в воде и, не переставая хохотать, ответил: «Смотри, это же русалочьи волосы». Что он нафантазировал на эту тему и над чем смеялся, сказать трудно, но смех его сродни далианскому.

    Гала просто поразила Дали. Он сразу понял, что она та, кого он искал и ждал всю жизнь. Та, что шла к нему из детства, из стереоскопа учителя Трайты, затем в образе Дулитты с осиной талией, и явилась вдруг «Галюшкой возрожденной» в самый нужный момент, — ведь без нее он пал бы, спеленутый паутиной бессознательного, и алчный зеленый кузнечик доконал бы его.

    На нее же, как мы уже говорили, молодой, набриолиненный сверх меры, словно собравшийся танцевать аргентинское танго, испанец с его постоянным хриплым смехом не произвел впечатления того человека, с кем ей предстояло связать свою жизнь до смертного часа.

    Но она стала примечать в нем то, чего не было в других, окружавших ее в последнее время мужчинах, за исключением, пожалуй, мужа, когда тот был невинным мальчиком Эженом в швейцарском санатории: внутреннюю чистоту. Ей нравилась и его фанатическая одержимость любимым делом, живописью, и теми новыми идеями, что стали для него почти иконой. Ради поставленной цели он готов был пожертвовать даже собственным рассудком. Он сам говорил, что «самозабвенно лелеял цветок своего безумия» ради тех творческих озарений и галлюцинаций, что сбегали с извилин его больного мозга на холсты.

    Она была старше его на десять лет, ей в ту пору стукнуло тридцать пять. За долгие годы супружеской жизни Гале пришлось пройти через многие тяготы и испытания, каких брачный союз не выдержал. Элюар стал чужим ей, предавшим ее не раз и отдававшим на утеху своим друзьям, и если одного из них, Макса, она любила, то что из этого вышло? Не было утешения и в новых связях.

    Дали заинтересовал Галу еще и тем, что, несмотря на приступы смеха и другие тяжкие последствия прорывов в иррациональное, он говорил очень разумные вещи, был эрудированным и любившим поэтическое слово, что для Галы было очень важно.

    И в бесконечных прогулках по потаенным, открывавшим не вдруг свою дикую красоту, местам побережья, какие с настойчивой одержимостью влюбленного в свои края аборигена показывал ей Дали, она стала ощущать в себе прилив оптимизма, ее угасшие было душевные силы начали не только восстанавливаться, но и обрели новые оттенки. Ей тогда казалось, что эта неоскверненная дикая красота амбурданского побережья под ярко-синим небом, ласковая чистая вода в маленьких бухточках, где она плавала, испытывая какое-то новое наслаждение, вливают в нее новую кровь, она обновляется здесь, рядом с этим странным молодым человеком, таким же первозданным и девственным.

    Они целыми днями пропадали на море, настолько увлеченные друг другом, что им не было дела ни до чего на свете. Гости были предоставлены сами себе, развлекались купанием, беседами, наблюдали жизнь рыбацкой деревни, по вечерам ходили смотреть, как местные танцуют сардану, старинный каталонский танец, в сопровождении маленького оркестрика и зажигательной песни. Рене Маргритт написал тут несколько картин, в том числе и известную «Предгрозовую погоду». Его жена Жоржет вспоминала, что Элюар очень беспокоился, не случилось бы чего с Галой на крутых горных тропинках. Однако, похоже, его мало беспокоила мысль об измене жены. Он хоть и продолжал ее страстно любить, не хотел ей мешать в любовных приключениях.

    Так продолжалось до осени. Нерешительный и неопытный в отношениях с женщинами, панически боявшийся реальной плотской связи, Дали изнемогал от нахлынувшей вдруг вселенской страсти и никак не мог переступить Рубикон.

    Гала же, хоть и подталкивала его к этому, сама в глубине души также не могла на это решиться — неведомое будущее с этим пока еще малоизвестным художником пугало ее. Она предчувствовала, что будет очень трудно бороться с непреодолимыми порой жизненными трудностями вместе с совершенно неприспособленным к тяготам судьбы молодым человеком, отрешенным от всего, что не касалось вопросов искусства. Она видела, что без женской опеки он просто пропадет. А это ей было свойственно, она так же опекала со времен знакомства в Швейцарии Элюара, и те восемнадцать лет супружества были, по сути, служением его поэтическому таланту, — это она вдохновляла его, уверяла в гениальности, помогала ему во всем.

    Макс Эрнст, так разрушающе вторгшийся в их совместную жизнь, повредил в ней это, ставшее ненужным Элюару материнское свойство натуры, — она начала понимать, что стала для мужа каким-то извращенным инструментом, каким он пытался возбудить в себе угасавшее вдохновение. В то же время она знала, что была для него единственно желанной женщиной, которую он так страстно любил, что хотел ей подарить то, чего не мог уже дать сам, — новизну ощущений в любви, поэтому и как бы подталкивал ее к адюльтеру.

    Дали и Гала были просто измучены неопределенностью своих отношений, их страсть на бесплодных скалах Кадакеса росла и наливалась болезненной спелостью, плод их любви созрел, однако они не решались его сорвать. Но все же решительный момент настал, и вот как он описан Дали:

    «В тот — назначенный — день на ней было белое платье из легкой ткани. Оно трепетало на ветру, пока мы поднимались в гору, и меня била дрожь. Ветер крепчал, я предложил вернуться.

    Мы спустились к морю и укрылись от ветра на скамье, вырубленной прямо в скале. То было одно из самых пустынных и диких мест Кадакеса, одно из стержневых, доисторических его мест. Чесночная долька обреченного молодого месяца в пелене извечных слез, вдруг вставших у меня в горле, стыла в сентябрьском небе прямо над нами. Но нет, сейчас не до слез! Надо разрубить этот узел.

    Лицо Галы изобличало непреклонную решимость. Я обнял ее и спросил:

    — Что мне делать с тобой?

    Она хотела ответить, но от волнения не сумела вымолвить ни слова и, наконец, тряхнула головой. По лицу ее текли слезы. Но я не отставал:

    «Что мне сделать?» Гала, наконец, решилась и жалобным девчоночьим голосом проговорила:

    — А если я скажу и ты не захочешь, ты никому не скажешь?

    Я поцеловал ее в губы — впервые в жизни я так целовал. Я и не подозревал прежде, что это такое.

    Я схватил ее за волосы, оттянул назад ее голову и заорал срывающимся в истерику голосом:

    — Скажи, что сделать с тобой! Скажи внятно, грубо, непристойно, чтоб стало стыдно! Скажи!

    У меня перехватило дыхание. Я ждал, глядя на нее во все глаза, чтобы не упустить ни слова, чтобы впитать их все, выпить до капельки, упиваясь агонией, ибо страсть меня убивала. И тогда лицо Галы озарилось неземной прелестью, и я понял, что она меня не простит и не пощадит — она скажет. Вырвавшись на простор безумия, страсть моя бушевала. Я понял, что времени мне отпущено на одну фразу, и вскричал, тиранствуя и издеваясь:

    — Что мне с тобой сделать?

    И Гала — лицо ее вдруг стало суровым, светлым и самовластным — приказала:

    — Прикончи меня!

    Сомнений быть не могло: она сказала именно то, что сказала. И осведомилась:

    — Сможешь?

    Я был ошеломлен, растерян, подавлен. Вместо приказа любить, которого я ждал и страшился, затягивая отсрочку, я услышал совсем другое — как дар Гала возвращала мне мою страшную тайну.

    — Сможешь? — снова спросила она.

    И в голосе ее зазвенело презрение — она усомнилась во мне. Из гордости я взял себя в руки. И вдруг испугался. Гала свято верит и моему безумию, и нравственной силе, и я должен во что бы то ни стало спасти эту веру. Я вновь сжал ее в объятиях и со всей суровостью, на которую был способен, ответил:

    — Да!

    И впился в ее губы, а в душе у меня звучало: „Нет, я тебя не убью!“

    Исполненный притворной нежности, тот, иудин поцелуй, спас ей жизнь и воскресил во мне душу».

    Мы позволили себе поместить здесь такой большой отрывок из воспоминаний нашего героя, чтобы передать его состояние.

    Надо сказать, что любой француз на приказ женщины «прикончи меня» отреагировал бы однозначно — овладел бы ею, но Дали, судя по всему, понял это в прямом смысле.

    Случилось ли тут любовное приключение, сумела ли Гала объяснить Сальвадору истинный смысл иносказания, сказать трудно. Далее он оговаривается, что не намерен до конца раскрывать тайну их отношений с Галой, при этом замечает, что «прелюдия стократ упоительнее угрюмых финальных аккордов».

    Так или иначе, он признается, что описанная сцена принесла ему разрядку, он стал управлять своим смехом, и что Гала, «моя безумная любовь спасла меня от безумия».

    Ян Гибсон в своей книге «Безумная жизнь Сальвадора Дали» делает предположение, что коль скоро в написанной в это время работе «Великий мастурбатор» есть намеки на оральный секс, чего в прежних произведениях не встречалось, Гала, вероятно, прорвала пузырь страсти нашего героя именно этим способом, хоть Дали и говорил, что овладел своей будущей женой лишь спустя три месяца после ее отъезда из Кадакеса. Это случилось, скорее всего, на испанском курорте Ситхес, куда они отправились с Галой из Парижа накануне открытия выставки в галерее Гоэманса.

    На вернисаже были представлены одиннадцать работ, среди которых были признанные позже шедеврами «Мрачная игра», «Великий онанист», «Высвеченные удовольствия», «Портрет Поля Элюара», написанный во время памятного его визита в Кадакес. Чернилами на холсте была выполнена картина «Священное сердце» с таким текстом: «Иногда ради удовольствия я плюю на портрет своей матери». Трудно сказать, из пустого ли эпатажа дадаистского толка была сделана эта надпись, либо, как он потом оправдывался, художник не имел в виду конкретно свою мать и себя самого — в подсознании, дескать, всех и каждого может гнездиться подобное кощунство…

    Но когда он вернулся из медового путешествия с Галой в Фигерас, отец, узнавший из газет о кощунственной надписи, был взбешен, и у него с сыном произошел весьма крутой разговор. Помимо этого вопиющего поступка, нотариуса бесило и то, что сын путается с замужней женщиной, да еще иностранкой, — хуже того — с русской, которая позорит добропорядочную семью. Весь Кадакес только и судачит о Сальвадоре и его новой знакомой из медвежьей России, которая чуть не нагишом, с обнаженной грудью, шляется вместе с ним по побережью. И на что они живут? Не стыдно ли ему быть альфонсом, жить на деньги замужней блудницы? Или, быть может, они живут на деньги от продажи наркотиков? Версия, что Гала как-то связана с наркотиками, почему-то блуждала в голове у старика. Как оправдывался и что он вообще говорил отцу, Дали нигде в мемуарах не пишет, но Бунюэль, приехавший в Фигерас, чтобы поработать с другом над сценарием к фильму «Золотой век», видел, как отец буквально вышвырнул сына за дверь с такой силой, что тот упал, а когда поднялся, сказал отцу что-то резкое. Подошедшему Бунюэлю разгневанный отец заявил, что не желает больше видеть эту свинью в своем доме. Соседи, привлеченные семейным скандалом, слышали, как нотариус орал своему сыну: «Ты оскорбил отца и мать и за это умрешь под забором! И будешь доволен, если сестра принесет тебе тарелку супа!»

    Пришлось друзьям отправляться в Кадакес, чтобы там заняться сценарием. Их первое кинематографическое детище, ставшее шедевром мирового кино, родилось здесь же, в Фигерасе, и называлось «Андалузский пес».

    Осенью 1928 года Бунюэль задумал поставить фильм и уговорил свою мать финансировать этот проект. В качестве сценариста он поначалу привлек Гомеса де ла Серну, автора понравившихся ему рассказов. Однако тот сценария не написал, а когда Бунюэль пожаловался на это Дали и стал рассказывать, каким он видит будущий фильм, тот заявил, «что это все несусветная чушь», и предложил свою идею фильма, которую набросал на коробке из-под обуви. Затем Бунюэль приехал в Фигерас зимой 1929 года с пишущей машинкой, и за две недели они написали сценарий, причем главенство Дали в замысле никогда Бунюэлем не оспаривалось, даже в конце жизни, когда они были в натянутых отношениях. Но отдельные сцены и кадры, ставшие классикой мирового кино, Бунюэль стал приписывать себе: в частности, начальный кадр, где женский глаз разрезается бритвой (в действительности резали бычий глаз), а также отрезанная рука, муравьи на ладони и дохлые ослы на рояле. Едва ли это так, потому что насекомые и отрезанные руки уже появлялись на картинах Дали до создания сценария. А что касается разрезанного глаза, Дали говорил вот что: однажды он увидел, как на луну наплывало узкое облако, словно разрезая ночное светило, и это его потрясло. А в портрете Бунюэля, написанном Дали в 1924 году, где он изображен на фоне неба с узкими облаками, одно из них находится в опасной близости от его глаза.

    Премьера фильма состоялась в Париже летом 1929 года без Дали, он в это время был дома, поправлял здоровье после того, как во время ангины вырезал себе на спине несуществующего клеща. В студии Урсулинок, где проходил киносеанс, собрался весь цвет парижского авангарда. Пришли Пикассо, Фернан Леже, Робер Деснос, Ганс Арп, Макс Эрнст, Хоан Миро, Андре Бретон, Рене Клер, Луи Арагон, Ле Корбюзье, Тристан Тзара и другие.

    Первым был показан фильм Ман Рея под названием «Тайны Шато дю Де». Деньги на постановку Ман Рею дал виконт де Ноай, отпрыск старинного аристократического рода, среди его предков значились Шатобрион и Сен-Симон. Его жена Мари-Лор была дочерью американского банкира Мориса Бишофхайма и аристократки мадам Круассе, одним из предков которой был маркиз де Сад. Они были баснословно богаты и снискали себе в Париже известность как меценаты и собиратели современного искусства. Мари-Лор еще в юности была поклонницей Жана Кокто и тонкой ценительницей поэзии и живописи, а когда после смерти отца унаследовала его огромное состояние, предалась страсти коллекционирования. Свой фильм Ман Рей снимал на средиземноморской вилле супругов де Ноай, огромного строения ультрасовременной архитектуры, где был и «кубистический сад» со скульптурами Цадкина и Джакометти. Интерьеры виллы были выполнены также в духе времени: с авангардистской мебелью и полотнами на стенах работ Пикассо, де Кирико, Клее, Брака, Шагала, Эрнста, Миро, а позже и Дали.

    И если фильм «Тайны Шато дю Де» особых эмоций у присутствовавших не вызвал, зато показанный вторым «Андалузский пес» просто потряс первых его зрителей и вызвал бурю восторгов. Он так понравился также и Мари-Лор, что меценаты решили раскошелиться на создание нового фильма Дали и Бунюэля, ставшего известным под названием «Золотой век».

    Но вернемся к «Андалузскому псу». Это был прорыв в новое измерение кинематографа с множеством гениальных находок в ракурсах, крупных планах, шокирующих мизансценах, рождавших могучее виртуальное напряжение, которое держало зрителя буквально за трепещущие нервы. В дальнейшем это использовалось многими кинорежиссерами, в частности и Хичкоком, с кем Дали также сотрудничал в Америке, да и многое из этого фильма до сих пор успешно трудится в современном кинематографе. Дали писал позже:

    «Наш „Андалузский щенок“ в один вечер прикончил псевдоинтеллектуальный авангард, царствовавший все послевоенное десятилетие. Когда в первом кадре мы явили миру девичий глаз, взрезаемый бритвой, эта гнусь, которую именуют абстрактным искусством, получила смертельную рану, пала к нашим ногам и более уже не поднималась. С того дня в Европе не осталось места для дурковатых ромбиков месье Мондриана». Гений Дали во всем, равно как и в кинематографе, просто неиссякаем. Сохранились его письма к Бунюэлю, где он не только подробно описывает мизансцены, например, любовную, где герой, целуя женские пальцы, вырывает при этом зубами ей ноготь (не менее впечатляющий, по мнению сценариста, кадр, нежели разрезанный глаз), но и сопровождает текст многочисленными рисунками, выступая, таким образом, и как художник фильма.

    Увлечение кинематографом не проходит на протяжении всей его жизни. В «Дневнике одного гения», относящемся к 50-м годам, он пишет об идее фильма «Тачка во плоти», где нафантазировал обилие сногсшибательных кадров со взрывающимися лебедями, плюхающимися в римский фонтан Треви носорогами, расчлененным слоном и дикой поножовщиной цыган, дерущихся за обладание потрохами этого гигантского животного, и тому подобное. Еще один пример богатой далианской фантазии описан в этой же книге. Это фотографический метод, с помощью которого можно изобразить вознесение Девы Марии:

    «Вот он, мой метод. Обзаведитесь пятью мешками турецкого гороха и пересыпьте их содержимое в один большой мешок. Теперь сбрасывайте горошины с десятиметровой высоты. С помощью достаточно мощного электрического света спроецируйте на этот поток падающих горошин изображение Пресвятой Девы. На каждой горошине, которая, подобно атомной частице, отделена от соседней некоторым свободным промежутком, отразится крошечная часть всего изображения. Теперь надо заснять всю эту картину задом наперед. Благодаря ускорению за счет силы тяготения, этот падающий поток при обратной съемке создаст эффект вознесения. Таким образом вы получите картину вознесения, согласующуюся с самыми строгими законами физики. Надо ли говорить, что подобный эксперимент уникален.

    Можно усовершенствовать эксперимент, нанеся на каждую горошину вещество, которое придаст им свойство киноэкранов».

    Лорке «Андалузский пес» не понравился. Он сразу понял, в чей огород полетели с экрана камешки, и назвал Бунюэля создателем киношного дерьма. И действительно, кинорежиссер, ненавидевший извращенцев, включил в свой фильм прямые выпады против поэта. В одном из эпизодов герой фильма оказывался вроде как мертвым на кровати, а затем вновь как бы воскресал, пародируя тем самым те спектакли о собственной смерти, что постоянно разыгрывал Лорка в «Студенческой резиденции» в Мадриде. Да и само название обижало Лорку. Дело в том, что в «Рези» выходцев из Андалузии, а поэт был родом оттуда, называли щенками. Поэтому Дали и Бунюэль просто «описались от смеха», когда остановились на названии «Андалузский щенок».

    Этот фильм я посмотрел лишь в 70-е годы. Помню, с каким нетерпением и жгучим, волнующим предчувствием увидеть до сих пор неизведанное я сидел перед началом фильма в кинозале; кажется, это был зал старого фильма на Васильевском острове в ДК имени Кирова, а назывался он «Кинематограф». Когда пошли первые кадры и побежали драгоценные минуты экранного времени, наполненного совершенно невероятными видениями, похожими на страшные ночные кошмары, я вдруг увидел внутренним оком смятение своей души — ее, будто гладкую шелковую рубашку, стирали на скользкой ребристой спине стиральной доски, мерзко пахнущей хозяйственным мылом. Было такое ощущение, что оступился, но не падаю, не верю, что могу упасть, и так, в таком положении, продолжаю балансировать на одной ноге, совершенно не зная, упаду или удержусь.

    Вот сейчас, когда волею судеб я вернулся к этой теме, думаю, что тогда, в сумерках коммунизма, когда мы все жили словно в консервной банке с мутным социальным содержимым и в полной духовной темноте, такой фильм как бы указывал путь изнемогавшему в тисках сознанию в виртуальную невесомость подсознания, где можно хоть на время дать волю своим инстинктам и изжить страхи, прочно угнездившиеся на мерзкой поверхности нашего тогдашнего бытия.

    Но мы отвлеклись. Тем летом, когда в Кадакес приехали гости из Парижа, Бунюэль тоже туда наведался, чтобы поработать с Дали над сценарием фильма «Золотой век». Однако наш герой был полностью сосредоточен на Гале, страсть к которой распалила его так, что ему было ни до чего. Режиссер надеялся, что, когда сюрреалисты уедут, у друга возникнет досуг для работы, если так можно выразиться. Но когда все гости разъехались, Гала осталась под предлогом болезни дочери. Да и муж писал ей из Парижа, чтобы не торопилась: в столице жара, да и новая квартира на Монмартре еще не готова.

    Бунюэль был крайне раздражен тем, что из-за Галы, которая ему страшно не нравилась (она отвечала ему тем же), придется, похоже, возвращаться в Париж без сценария.

    Как-то друзья отправились на лодке на мыс Креус вместе с сумасшедшей Лидией, Галой и ее дочерью Сесиль. Бунюэль, когда Гала разделась и стала принимать солнечные ванны и купаться, заметил Дали, что фигура у жены Элюара ему не нравится, особенно его раздражает, что у нее есть просвет между ног ниже ягодиц и гениталии поэтому как в ущелье запрятаны. Хоть Дали это не понравилось, он сдержался, но Бунюэль, решивший, похоже, вывести друга из себя, знал, как это сделать. Он знал, что самым нелюбимым в то время для него из коллег живописцев был Соролья. Поэтому он сказал, что скалы мыса Креус страшно напоминают ему холсты Сорольи, чем мгновенно привел Дали в бешенство:

    — Ты что, ослеп? Это — Природа, настоящая первозданная Природа. Что ты мог увидеть здесь общего с мазней этого тухляка?

    Гала, лежавшая на теплых камнях, открыла глаза и сказала:

    — Опять сцепились, как собаки.

    Бунюэлю давно надоело, что Гала встревала в беседы с другом едкими замечаниями и насмешками, и он тут же на нее накинулся:

    — И куда ты все время лезешь? Какое тебе дело до наших разговоров? Ехала бы ты лучше к своему мужу-рогоносцу! — орал он.

    — А ты не лезь ко мне со своими советами, — отрубила Гала, — тоже мне, моралист нашелся.

    Началась перебранка. Гала умела за себя постоять и в карман, как говорится, за словом не лезла, как и всякая, впрочем, русская женщина.

    Она так распалила Бунюэля, что он схватил ее за горло. В ответ она стала царапаться. Это его еще больше разожгло, и он стал душить ее по-настоящему. Бедняжка Сесиль со слезами бегала вокруг дерущейся пары, не зная, как помочь матери. Старуха Лидия не то смеялась, не то плакала и качала головой, а Сальвадор, попытавшийся было вмешаться, был отброшен другом в сторону, — Бунюэль был крепким коренастым мужиком, да и боксом к тому же занимался. Пришлось Дали встать на колени и умолять разбушевавшегося друга оставить в живых его счастье, несравненную Галу.

    Жаль, что не было кинокамеры. Эти кадры с успехом могли бы войти в очередной их кинопроект.

    И вот теперь, когда Кадакес пустынен и нет никого, кто бы смог им помешать, Дали и Бунюэль уединились там, и через две недели кинорежиссер сообщил супругам де Ноай, что сценарий фильма готов полностью и он гораздо лучше «Андалузского пса».

    Когда они сидели вдвоем в Кадакесе, отец прислал Сальвадору письмо, где писал, что лишает его наследства, и требовал уехать из Кадакеса и никогда там больше не появляться.

    Дали по этому поводу обрезал волосы и захоронил их на пляже Эс-Льян. Затем и вовсе обрился. Сохранилась фотография, сделанная Бунюэлем, где Дали стоит с морским ежом на обритой голове, изображая таким образом сына Вильгельма Телля.

    Когда Бунюэль уехал, Дали еще несколько дней в одиночестве провел в Кадакесе, лакомясь морскими ежами, которых очень любил, а затем отправился в Париж, даже не оглянувшись, вопреки обыкновению, на родные места, когда ехал в такси к ближайшей станции под названием Перпиньян.


    Глава седьмая
    О том, как верно Дали служил сюрреализму, как его затем изгоняли из своих рядов парижские сюрреалисты; какой видел Дали Галу на ее портретах; как Дали и Гала начали строить свой дом в Порт-Льигате

    Камиль Гоэманс мог быть доволен: практически все работы Дали с его персональной выставки были распроданы. В том числе и «Мрачная игра» с шокировавшим публику обделавшимся персонажем, попавшая в коллекцию супругов де Ноай. В этой, да и в других работах Дали 1929 года видна уже не только установка на толкование своих комплексов и страхов сквозь призму психоанализа, но и первые попытки применения изобретенного творческого метода, названного им параноидно-критическим. Объяснить в двух словах, в чем он заключается, трудно, но приблизительная суть состоит в том, что с его помощью можно попытаться систематизировать «наиболее бредовые явления и состояния», поставить их под контроль разума и с помощью анализа решить, допускать или не допускать их в сферу искусства. Иными словами, покорить опасную болезнь и использовать ее как прививку, сублимируя в творчестве.

    Однако не будем углубляться в дебри подсознательного, попытаемся исходить из принципа необходимого и достаточного, насколько нам позволяет объем повествования о жизни и творчестве нашего героя, имея в виду, что в темном лесу психоанализа, да еще в тумане, какого туда напускал Дали, нетрудно и заблудиться.

    Остановимся лишь на самой сильной работе того периода под названием «Великий мастурбатор». Есть и другие переводы на русский: «Великий онанист» и «Великий рукоблуд». Так что если в текстах встретится любое из этих названий, можно быть уверенным, что речь идет об одном и том же.

    На этом большом холсте (110x150) в композиции главенствует фантасмагорическая голова сновидца, уткнувшегося носом в песок, с прицепившимся к лицу кузнечиком, брюшко которого пожирают вездесущие муравьи. Страх перед кузнечиками, надо сказать, Дали не изжил и в зрелые годы — так, живя в Америке в поместье Каресс Кросби, он всегда пил кофе на крыльце дома, а не на лужайке, как все, боясь встречи с этим мерзким насекомым.

    Из головы сновидца в правый верхний угол полотна, к нижней части мужского торса в обтянутых трусах с явно обозначенными мужскими гениталиями, вылезает женская голова; ее нос и губы максимально приближены к мужскому естеству. Намек на оральный секс, как полагает Гибсон? Похоже, но об этом мы уже говорили в предыдущей главе. Под присосавшимся к лицу сновидца кузнечиком — обнявшаяся пара. Можно предположить, что это Гала и Дали на пляже Кадакеса.

    Сам Дали говорил, что очертания этой головы навеяны одним из уродливых камней мыса Креус, а женский образ пришел к нему из открытки, где девушка нюхает лилию. Она здесь изображена также в эротическом преломлении: к цветку, извиваясь, тянется приникший к шее женщины огромный язык или что-то с ним схожее. Сама же женщина с мухой на плече подобна сфинксу — на ее лице, равно как и на бедре мужчины, — трещины, словно это не до конца оживленные изваяния безумного современного Пигмалиона, причем совершенно непонятно, каменеют ли персонажи, переходя в состояние скульптуры, или, наоборот, оживают, сбрасывая с себя уже ненужную глиняную форму.

    Скорее последнее. Эта картина написана вскоре после знакомства и бурного объяснения в любви с Галой и символизирует переход на новый рубеж, если можно так сказать, эротического мировоззрения художника. Он признавался, что здесь он отразил «чувство вины существа, полностью лишенного жизни из-за активного онанизма». Эту работу Дали не продал и не расстался с ней до конца жизни.

    Итак, встреча с Галой стала поворотной в судьбе нашего героя. Приехав с обритой, в знак разрыва с семьей, головой в Париж из Кадакеса, он встретился не только с ней, своей воплощенной мечтой и вожделенным идеалом, но и с призраком своей славы. Имя Дали становилось известным в культурной столице Европы и как одного из создателей пользовавшегося огромным зрительским успехом «Андалузского пса», и как успевшего наделать изрядного шума своей выставкой живописца.

    Сюрреалисты приняли его в свои ряды с распростертыми объятиями. Андре Бретон написал вступление к каталогу, где говорил, что «Дали раскрыл наши внутренние шлюзы» и его творчество «помогает нам понять то, что скрывается за оболочкой предметов, обостряет восприимчивость к подсознательному… таит в себе огромный заряд, открыто нацеленный на зло».

    А зло в понимании сюрреалистов — это филистерское буржуазное общество. Но вот что любопытно: представители этого самого ненавистного класса охотно потребляют те культурные ценности, что производятся бунтарями. Картины Пикассо, Миро, Арпа, Эрнста, Маргритта, Дали, как и многих других, пополнили коллекции, можно сказать, столпов этого общества — магнатов, финансистов, богатых аристократов. Книги Элюара, Бретона, Арагона, Тзара и прочих оказались на полках их библиотек. Да и «Андалузского пса» они же сожрали. С потрохами. И надо прямо сказать, что без денег меценатов, таких как супруги де Ноай и им подобных, сюрреализм едва ли смог бы расцвести таким махровым цветом. В этом противоречии, как писал классик, между трудом и капиталом, сильные мира сего заняли верную позицию. Им вовсе не хотелось, чтобы красная заря на Востоке зажгла в Европе яростный полдень революции.

    Сюрреалисты же действительно восторженно приветствовали социальное обновление в России и наивно полагали — во всяком случае, Бретон, — что возможно соединение сюрреализма и диалектического материализма. «Молодость и надежда мира» — вот как они называли коммунизм. Бретон и Арагон вступили в компартию Франции 6 января 1927 года, в день Богоявления. Позже членом ФКП станет и Пикассо. Другие же члены движения отвергали какую бы то ни было политическую завербованность как посягательство на индивидуальную свободу.

    Молодой Дали влился в движение в непростое время раскола и поначалу фанатично сотрудничал с Бретоном, поставляя в его журнал статьи и прочие материалы и выступая с лекциями, в том числе и у себя на родине, в Барселоне. Одаренный оратор вдохновенно громил так называемые возвышенные чувства и пропагандировал лозунги сюрреалистической революции; среди них, помимо заезженных, вроде автоматического письма и власти случая, появился также и коммунизм, соседствующий почему-то рядом с африканским искусством, а Троцкий стоит рядом с маркизом де Садом, которого Дали называл «образцом нравственности, подобным бриллианту чистой воды».

    И все же в теоретических работах Дали того времени уже начались разногласия с Бретоном. В частности, основатель сюрреализма и его верные соратники пытались высвободить на волю подсознание, дать ему анархический принцип, отсюда автоматическое письмо, запись сновидений и прочее. Дали же выступал за то, чтобы бессознательное было лишь объектом творца, было бы управляемо, отсюда вытекал и его параноидно-критический метод.

    Конфликты стали возникать и на чисто идеологическом уровне. Сюрреализм конца 20-х годов был упрямо нацелен в сторону политики. Бунтари от искусства с надеждой и верой смотрели на Восток, где наконец-то торжествует свобода над руинами сломленного буржуазного строя. Наиболее ярым поклонником коммунизма был Луи Арагон, побывавший в России в 1930-м году на конгрессе революционных писателей. Его выступление с попытками внедрить идеи сюрреализма с его культом подсознательного в общий контекст пролетарской культуры одобрения не встретило, более того, он вынужден был заняться самокритикой и признать фрейдизм как идеалистическую идеологию, разновидность троцкизма.

    Дали же продолжает, как в творчестве, так и в жизни, линию чистого сюрреализма: эпатаж, скандальные лекции и остроумные идеи вроде мыслительной машины — качающегося стула с кружками горячего молока. Арагон вообще недолюбливал Дали, его страшно раздражали эксцентричные выходки испанского художника, а уж идея мыслительной машины привела в ярость. Молоко, вопил он, надо отдавать голодным детям пролетариата. Дали на это заметил, что у него нет знакомых по имени Пролетариат.

    На страницах «Сюрреализма на службе революции» в декабре 1931 года Дали помещает уже упоминавшееся сочинение «Мечты», где описывает свои детские онанистические опыты. Объектом является мифическая Дуллита, превращающаяся в реальную Хулию, приемную дочь Репито Пичота, в финале принимающая образ Галы.

    Этот опус так возмутил руководителей французской компартии, что они вызвали на ковер членов партии Арагона, Садуля и других для дачи объяснений по поводу появления в их органе печати такого мерзопакостного текста и дали им серьезно понять, что такой сюрреализм несовместим с идеологией коммунистов.

    Бретон, однако, продолжал отстаивать фрейдизм, и когда в «Юманите» появилась статья с выпадами против «псевдореволюционеров-сюрреалистов», обвинил ортодоксов в пуританизме и полном непонимании ценности того разрушительного вклада в дело революции, какой делают новаторы искусства своей эпатажной деятельностью.

    Индивидуализм Дали крепчал, конечно, не без влияния Галы. Дали до Галы и после — разные люди. Его закомплексованность и робость словно куда-то спрятались. Он меняется и внешне: становится элегантен и респектабелен — выбрит, причесан, прекрасные костюмы с галстуками сменяют свитера и всякие балахоны, в которых он щеголял раньше. Вполне осваивается он и в высшем обществе, и если ведет себя там неординарно, так это только служит его популярности, он не только вторгается в мир богатых как экстравагантный художник, живущий на меценатские пожертвования, но и чувствует себя с ними на равных. Его идеалы и мировоззрение кристаллизуются в неколебимое, существовавшее с детства убеждение о своей избранности. Жить наверху — это его удел, и он добьется этого любой ценой.

    В этом его поддерживает и Гала, также считавшая успех главным в жизни. Опасаясь, что склоки, скандалы и передряги, возникавшие в среде сюрреалистов из-за ее малыша Дали, смогут отразиться на имидже художника и вызовут ненужные толки среди элиты, она просит своего мужа Элюара улаживать подобные конфликты.

    Но выходки Дали становятся просто нетерпимыми, да и его связи с сильными мира сего для многих возмутительны.

    Чашу терпения сюрреалистов переполнили опасные и безответственные разговоры Дали о Гитлере, очередном его наваждении. Разумеется, он не испытывал симпатий к нацистам, их взгляды и политика его не прельщали, наш герой прекрасно понимал, что в случае победы Гитлера над Европой таким художникам, как он, место найдется разве что в крематории. Лидер нацистов интересовал Дали не как политик и демагог, а как человек с больной психикой, он видел в нем «законченного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, с тем, чтобы потом героически ее проиграть. В сущности, он задумал осуществить одну из тех немотивированных акций, которые так высоко котировались в нашей группе…»

    Позже, в 1937 году, он напишет картину «Загадка Гитлера», где изобразит висящую на ветке телефонную трубку с изгрызенным микрофоном и падающей каплей из той части трубки, что прикладывается к уху. Капля вот-вот упадет в тарелку, где оборванная фотография Гитлера, фасолинки и летучая мышь. На ветке висит и зонтик Чемберлена. Это было гениальным предвидением художника краха нацизма.

    Другая загадка — «Загадка Вильгельма Телля» — написана раньше, в 1933 году. Это огромный холст размером два на полтора метра, где в образе Вильгельма Телля — не кто иной, как вождь мирового пролетариата Ленин с гипертрофированной ягодицей, настолько большой и удлиненной, что ей потребовался, как подпорка, знаменитый далианский костыль. Еще раз вспоминаю, как изумила меня репродукция этой работы, когда я впервые увидел ее в юности (см. первую главу).

    Сюрреалистов-коммунистов «Загадка Вильгельма Телля» не только изумила, но и возмутила настолько, что они решили ее уничтожить прямо на выставке в Гран-Палас, посвященной полувековому юбилею Салона независимых, где группа решила не выставляться, а Дали ослушался. К их досаде, картина висела так высоко, что ее было не снять.

    Разъяренные всем этим, они выпустили 2 февраля 1934 года, в день открытия выставки, резолюцию, где заклеймили Дали как контрреволюционера и пособника фашизма. В резолюции значилось также предложение исключить строптивого художника из группы.

    С этой целью на пятое число февраля было назначено судилище, куда виновник и подсудимый явился с термометром во рту и укутанный в теплую одежду — у него была ангина. Видок у него был клоунский, и при всей серьезности мероприятия многие, в том числе и Бретон, не могли удержаться от смеха, когда Дали то снимал с себя пальто и разматывал шарф, то вновь надевал и поминутно измерял себе температуру. В литературе о Дали часто приводится и один из курьезных моментов этого собрания. Дали сказал лидеру сюрреалистов: «Бретон, мне приснилось, что я имею вас в зад». На что тот серьезно ответил: «Я вам это не советую».

    Разбирательство длилось долго, почти до утра. Какие обвинения выдвигались опальному художнику? Протокол тогдашнего заседания группы нам неизвестен, зато существует длиннющее письмо Бретона к Дали, написанное до судилища. В нем Бретон требовал от строптивца ответов на такие вопросы: почему Дали радуют неудачи друзей; почему он восхваляет академическое искусство и поносит современное, в то время как фашисты делают то же самое, и художники вынуждены эмигрировать из Германии, их искусство в Третьем рейхе признано дегенеративным и тому подобное. Были вопросы и о «Загадке Вильгельма Телля», и о слишком тесных контактах художника с так называемым «обществом». Дали ответил столь же пространно, на восьми страницах.

    На первый вопрос он ответил, что и маркиз де Сад, его авторитет в области морали, советовал получать удовольствие от промахов друзей. А что касается академического искусства, то только с помощью классической техники можно передать сны, видения, грезы и прочие образы бессознательного, а протестует он не против всего современного искусства — ведь и он современник, как же он может протестовать против самого себя? Танги, Эрнст, де Кирико, Маргритт — это да, это наши, но Мондриан, Вламинк, Дерен, Шагал и Матисс раздражают его своим глупым интеллектуализмом, они не смыслят ничего ни в живописи, ни в сюрреализме и фрейдизме. А что касается его якобы увлечения фашизмом, то это чистейшее непонимание. Его картины и книги в нацистской Германии ждала бы такая же судьба, как и его немецких коллег, он отнюдь не поклонник гитлеризма, однако обязан, как художник и исследователь, копать и докапываться до сути фашизма.

    Вероятно, то же самое он говорил и на собрании, во всяком случае, много лет спустя он пишет в «Дневнике одного гения», что тогда он убеждал собравшихся в праве художника на любой творческий эксперимент, а как сюрреалист, член движения, провозгласившего неограниченную свободу, вполне может считать себя свободным от какого бы то ни было «эстетического или морального принуждения». В конце концов, он имеет право «отрастить Ленину трехметровые ягодицы, приправить его портрет студнем из гитлеризма, а если потребуется, то и нафаршировать все это римским католицизмом. Каждый волен быть сам и давать возможность стать другим тем, чем им заблагорассудится, во всех своих проявлениях и отправлениях, кишечных расстройствах и фосфенных галлюцинациях — хоть моралистом, хоть аскетом, хоть педерастом или говноедом». Дали бил противников их же козырями.

    И он еще раз убедился в том, насколько права была Гала, когда еще памятным летом 1929 года в Кадакесе советовала ему не лезть к сюрреалистам, так как среди них он будет испытывать все те же запреты и комплексы, что и в семье, — они такие же буржуа, как и его отец. Но тогда он свято верил в искренность программ и лозунгов сюрреализма и не внял ей.

    Когда Дали после разрыва с семьей приехал в Париж, Гала встретила его как самого близкого и дорогого человека. Она приняла окончательное решение быть с ним, прозревая в нем того, кто утрет нос всем этим парижским знаменитостям, потому что был из того благодатного материала, из которого можно слепить великого человека. Она хотела того же от Поля Элюара, затем от Макса Эрнста, но эти люди не оправдали ее надежд, оказались более мелкого, что ли, масштаба, нежели Дали, — этот фейерверк идей, совершенно на первый взгляд безумных, но таивший в себе необычайно богатый потенциал. Помимо этого, он умел заражать своими идеями и окружающих, вокруг него, словно вокруг генератора, бились токи высокой частоты, и люди тянулись к нему, несмотря на его сверхманиакальную одержимость собственной персоной.

    Вскоре после приезда Дали в Париж Гала утащила его на юг, на курорт Карриле-Руйе неподалеку от Марселя. Художником тогда владела, как наваждение, идея картины с человеком-невидимкой. Почему именно этот сюжет волновал в то время Дали? Хотел ли он спрятаться, исчезнуть, стать невидимым для всевидящего ока отца, предавшего его проклятью и анафеме? На уровне подсознания так оно могло и быть. Картину он так и не закончил, зато испытал все прелести плотской любви, в чем признавался в письмах к Бунюэлю, приступившему в то время к съемкам их общего детища, фильма «Золотой век».

    Дали пишет своему другу не только о прелестях любви, он постоянно возвращается к сценарию, советует добавить то-то и то-то, снабжает рисунками придуманные сцены, предлагает новые повороты сюжета и даже — идею тактильного кинематографа, — если на экране появляется мех, зритель должен пальцами ощутить мех, если видит и слышит плеск воды, должен ощутить воду, и так далее. Идея остроумна, но до сих пор в массовом кино не востребована, в домашнем кинотеатре при наличии слуг или иных технических средств такое возможно, но все равно это пока утопия.

    Сюда же приходят письма Гале от Элюара. Он не может поверить, что она уходит от него, и постоянно возвращается в письмах к ее божественному, созданному для любви телу, описывает все его соблазнительные части, в том числе самые интимные, признаваясь при этом, что онанировал, представляя себе ее.

    Но Гала лишь изредка отвечает ему, да и то потому, что еще нуждается в нем, но выбор ее окончателен, у нее не осталось никаких сожалений, никакой ностальгии, она вся устремлена в будущее, действительно стала Градивой, идущей впереди. Да, «для женщины прошлого нет». Это из Бунина:

    Мне крикнуть хотелось вослед:
    «Воротись, я сроднился с тобой!»
    Но для женщины прошлого нет:
    Разлюбила — и стал ей чужой.
    Что ж! Камин затоплю, буду пить…
    Хорошо бы собаку купить.

    И пора, пора, дорогой читатель, посмотреть на Галу глазами ее избранника, гениального живописца Сальвадора Дали, писавшего ее бессчетное количество раз. Она была персонажем многих его произведений, являлась там в различных нарядах и образах, вплоть до Девы Марии и даже — Иисуса Христа. В 1978 году он напишет два почти совершенно идентичных холста (ради стереоскопического эффекта один холст нужно было смотреть левым глазом, а другой — правым), где Гала распята на расположенном параллельно земле, вознесенном в безмолвную высоту, кресте. Мы видим ее и обнаженной в бессмертном шедевре «Атомная Леда», достойном кисти мастеров высокого Возрождения, где художник возвысил до идеала красоту своей Богини и Вдохновительницы. Она является на его картинах то с омаром на голове, то с самолетом на кончике носа, то отраженной в зеркалах полуведуньей-полуведьмой, всезнающей и извлекающей словно бы свое всеведение из таинственного, сотворенного художником, волшебного Зазеркалья; то мы видим ее со спины в работе «Моя обнаженная жена, созерцающая собственную плоть, превратившуюся в лестницу, в три позвонка, колонны, в небо и архитектуру», одном из лучших произведений мировой живописи в жанре обнаженней натуры.

    Но особого внимания, дорогой читатель, заслуживает портрет жены художника, созданный в 1945 году и названный «Галарина», по созвучию с «Форнариной» Рафаэля. Портрет создан по канонам высокого Возрождения, и Дали говорил, что трудился над ним, как любимый им Вермер; целых полгода создавал он этот шедевр, проведя у мольберта в общей сложности пятьсот сорок часов.

    Ничто здесь не отвлекает зрителя от образа — на Гале нет никаких украшений, кроме кольца и браслета, а одета она в золотистую атласную кофточку, левая грудь обнажена, но все внимание зрителя направлено на лицо и руки.

    Длиннопалая левая кисть, приобнявшая правое предплечье, тщательно проработанная художником, полна жизни и энергии, — такая рука если что возьмет, ни за что уже не выпустит. Такие руки, сильные и уверенные, с мощным бугром Венеры, созданы, чтобы ими брать и властвовать, — это не руки избалованной мягкой женщины, отданной во власть мужчине, — нет, это руки хищницы.

    Близко посаженные глаза словно следят за зрителем, с какой стороны ни посмотри. Это удивительный эффект, и как его добился Дали, сказать трудно, но что еще удивительно в ее глазах: они как бы экранированы, не пускают внутрь чужого взора, тая спрятанный за ними мир женской души и те загадочные силы, что являют в себе божественную интуицию. А Гала ею владела, она сумела даже предсказать дату начала Второй мировой войны. Многие считали ее колдуньей и ведьмой. Может быть, она и обладала толикой тех магических темных знаний, будучи в определенной степени медиумом, но пользовалась ими лишь в узком пространстве, которое называлось Гала и Сальвадор.

    Они составляли вместе единое и неразделимое целое. Это был сплав, из которого, как, скажем, из бронзы, уже невозможно вычленить отдельно медь и серебро. Внутренний мир Дали, наполненный глубинной творческой фантазией, склонной к метаморфозам, мистификациями и трагическими комплексами детства, был очень привлекателен для Галы, темная и загадочная душа которой находила там, в богатом воображении Дали, знакомые знаки, символы и состояния. Более того, своим слепым подчас подчинением любым капризам гения она призывала к творческой жизни пока еще дремавшие образы неуемной далианской фантазии, она постоянно убеждала мужа в его сверхвозможностях, никогда не позволяла ему забыть, что он гений, единственный на планете суперхудожник, которому нет равных.

    Многие исследователи жизни Галы, в частности, Доминик Бона в ее книге «Гала, муза художников и поэтов», говорят о большом ее жизненном риске, когда она решила связать свою судьбу с молодым испанским провинциальным художником, хоть и подающим надежды, но известным лишь в среде представителей радикальных художественных течений того времени. Ведь тогда трудно было предположить, что этот интровертный, на грани душевного заболевания, молодой человек сможет подняться на самые вершины жизни и творчества. Гала, с точки зрения житейской логики, очень сильно рисковала, уходя от Элюара, хоть и порастратившего вместе с ней отцовские миллионы, но все же состоятельного буржуа, к сыну провинциального нотариуса, лишенного к тому же и наследства. Но Гала предвидела, она знала, что Дали — не простой человек, а гений, которому с рождения Создателем вложено то, в чем большинству отказано. Она прочла это, словно на таинственных скрижалях, пользуясь своим даром до определенной степени угадывать будущее.

    Но посмотрим еще раз на ее портрет. Правый, под прямой бровью, глаз, расположенный ниже левого, кажется пустым и безжизненным, он похож на камушек агат или оливку, зато левый манит к себе и призывает, он полон молодой и неиссякаемой жизни, в нем нет той щемяще неподвижной тайны, что сковала правый глаз, но вместе они производят удивительно притягательное ощущение власти и силы, причем власти не тиранической, жестокой, а уверенной в себе силы женского притяжения, что призывно сквозит в каждой черточке ее полного неведомой интриги лица, широкоскулого, с волевым подбородком и хищными крыльями носа. Этим портретом Дали рассказал все, что знал о своей жене, что угадал в этой скрытной, прятавшейся от всех и от него скрытной душе, обладавшей магическим даром подчинять себе сладкой силой женской власти, которой был покорен художник, признававшийся, что испытывал радость от ощущения быть рабом этой женщины…

    И в то же время при взгляде на этот портрет, возникает, несмотря на теплый золотистый колорит, ощущение немоты, скованности и безжизненности. Гала, словно в легенде о царе Мидасе, кажется золоченой статуей, не до конца разгаданной, так и не раскрывшей всех своих тайн…

    Но мы оставили наших героев в скромной гостинице на юге Франции, где Дали работал над «Человеком-невидимкой», а Гала читала и гадала на картах, сказавших ей, что от некоего человека они получат деньги, в которых сильно нуждались. Так оно и вышло. Виконт де Ноай выслал чек на двадцать тысяч франков в счет будущей работы художника. Это было как нельзя более кстати, ибо галерея Гоэманса закрылась, причиной чему послужил бракоразводный процесс хозяина, и галереей временно взялся руководить Бунюэль. Гала тотчас же ринулась в Париж, чтобы стребовать с Гоэманса деньги за проданные на выставке работы Дали, и это ей удалось.

    Таким образом у них оказалась сумма, которую Дали решил потратить на покупку жилья в Кадакесе. Он не хотел жить нигде, кроме милого его сердцу родного края, с которым его связывало слишком многое. Здесь он впервые почувствовал себя художником и окреп в своей духовной избранности, провел немало чарующих часов созерцания великого хаоса природы на скалах мыса Креус; здесь крепла и наливалась творческим взаимообогащением дружба с Лоркой, и здесь, наконец, он встретил свою судьбу, чаровницу Галу, Градиву, спасшую его от безумия. Так вот, у него возникла идея на эти деньги купить крошечный рыбачий домик в самом дальнем углу Кадакеса, в деревеньке под названием Порт-Льигат, у сыновей полусумасшедшей Лидии по прозвищу Умница.

    Из «Тайной жизни»:

    «Сыновья Лидии жили в Порт-Льигате, откуда до Кадакеса пятнадцать минут ходьбы. Там, у самого моря, стояла их жалкая лачужка с проваленной крышей, обвешанная рыболовными снастями. Там, сразу за кладбищем, начинается иссушенный, каменистый, инопланетный пейзаж — другого такого нет на земле. Утром, четкий и строгий, он светится какой-то дикой, горькой радостью, а в сумерках набухает болезненной жгучей тоской. Оливы, сияющие и парящие утром, на закате сереют, наливаясь тяжелым свинцом. Утренний бриз морщит волны улыбкой, а под вечер море у Порт-Льигата замирает озером, отражая небесную драму заката». Какая проза, а! Какая замечательная проза, поэтичная, близкая Лорке. С наслаждением и завистью цитировал я этот отрывок. Какой большой вышел бы из Дали писатель, займись он только литературой!

    В Барселоне, откуда намеревались отправиться в Кадакес, Дали и Гала зашли в банк, чтобы обналичить чек. Там, как пишет Дали в «Тайной жизни», «…был поражен тем, что кассир чрезвычайно учтиво обратился ко мне:,Добро пожаловать, сеньор Дали!“ Если бы я знал, что известен всей Барселоне, то принял бы это как должное и, наверное, обрадовался такому свидетельству своей популярности, но я понятия о ней не имел и перепугался. Обернувшись к Гале, я прошептал:

    — Он меня знает, а я его — нет!

    Гала разозлилась — опять эти детские страхи, эта провинциальная неуклюжесть! Я расписался на обороте чека, но, когда кассир протянул за ним руку, заявил, что чека не дам, и объяснил Гале:

    — Когда принесет деньги, тогда и отдам чек!

    — Что он, съест твой чек, что ли?

    — Может, и съест!

    — Да с какой стати?

    — А с такой, что я бы на его месте — съел!

    — Да хоть бы и съел! Деньги твои никуда не денутся!

    — Деться не денутся, да что толку? Все равно ни грибов, ни дичи на ужин нам сегодня не видать!

    Кассир взирал на нас с бесстрастным видом — ему было не слышно, о чем мы говорим (я предусмотрительно отвел Галу в сторону). Наконец она меня убедила. Я подошел к кассе и, смерив служителя презрительным взглядом, кинул в окошко чек:

    — Извольте!

    Я так и не привык к унылой ненормальности людей, которые населяют мир, — приходится ведь с ними иметь дело! Нормальность ставит меня в тупик. Я-то знаю:,То, что может случиться, никогда не случается“».

    Очень верно подмечено. В мире все все происходит так, как оно происходит. И в программу собственной судьбы человек не волен внести ни одной поправки.

    Сальвадор объявился в родном Кадакесе со своей спутницей в марте 1930 года и купил за 250 песет у сыновей Лидии домишко площадью в двадцать один квадратный метр, без света и воды.

    Узнавший о планах сына поселиться в Порт-Льигате нотариус Дали Куси был взбешен и, как мог, старался этому помешать. Галу и Сальвадора даже не пустили в гостиницу, и им пришлось снять комнату в пансионе, куда их устроила бывшая служанка Дали.

    Они наняли плотника для ремонта ветхого жилья и, объяснив, что тому надо сделать, уехали в Барселону для чтения лекции, а когда вернулись, чтобы досмотреть, как идут дела, имели неприятный разговор с жандармами, действовавшими по наущению отца. У нотариуса, как у нас говорят, все было схвачено. Для Сальвадора это было просто кошмаром, он и представить себе не мог своей жизни где бы то ни было вне родины и совершенно был обескуражен таким оборотом дела. Но все же он твердо решил выстроить в Порт-Льигате дом, и в этом его поддерживала Гала, хотя совершенно непонятно, почему ей, избалованной комфортом парижанке, хотелось поселиться в этом захолустье, где проживало всего полтора десятка рыбаков.

    Отец Дали был также тверд в своем намерении не допустить того, чтобы его сын жил тут с этой, как он ее называл, «ля мадам». Он даже написал письмо Бунюэлю, где откровенно угрожал сыну физической расправой, если он вздумает тут строить себе жилье.

    Влюбленные вынуждены были, по настоянию жандармов, покинуть Кадакес и уехать в Париж. Дали страшно досадовал, что съемки на натуре «Золотого века», которые должны были начаться на скалах родного побережья в апреле, будут проходить без него.

    Бунюэлю гнев фигерасского нотариуса не грозил, поэтому он, как и планировал, отправился на родину Дали со съемочной группой, где был и Макс Эрнст, игравший в этом фильме предводителя разбойников. Режиссер взял в массовку местных рыбаков, обрядив их в епископские одеяния, и вся эта киносуета наделала в Кадакесе много шума.

    Перед отъездом Бунюэль снял на пленку отца Дали с его женой Каталиной, тетушкой Сальвадора. Любивший театр и кино, зная, что фильм Бунюэля носит антиклерикальные настроения, старый безбожник с удовольствием позировал перед камерой. Благодаря Бунюэлю мы знаем, как выглядел в действительной жизни этот человек, тиранивший художника. В ту пору ему было пятьдесят восемь лет. На этих документальных кадрах отец Дали со сладострастием ест морских ежей, курит в кресле-каталке трубку, ухаживает за садом. Видно, что этот человек привык властвовать, у него крутой характер, и он не спустит обиды никому, даже самому близкому человеку. Видим мы и его жену. Она двенадцатью годами его моложе, но выглядит почти ровесницей, и в ее взгляде нет ничего, кроме испуга.

    В Париже Гала заболела плевритом, и для поправки здоровья они отправились в Малагу, на родину Пикассо, чтобы пожить несколько недель на море. В крошечной рыбацкой деревушке под названием Торремолинос стоял на скале прямо над морем странный дом, выстроенный давно каким-то взбалмошным, помешанным на романтике, англичанином. Его приспособили под гостиницу, где и поселились Гала и Дали. Торремолинос оказался райским местечком — море, яростно палящее солнце и заросшее ярко-красными гвоздиками побережье. Здесь Гала опять же не стесняла себя никакой одеждой, ходила в одной коротенькой красной юбочке с обнаженной грудью. Местные относились к этому равнодушно, зато посещавшие Дали поэты и литераторы были шокированы вольным поведением любовницы великого, как величала его малагская пресса, каталонского художника.

    Они загорели там до черноты и, весьма довольные отдыхом, вернулись в Париж, заехав на пару часов в Кадакес, чтобы посмотреть, как идет ремонт дома. Они намеревались, несмотря на недовольство отца, провести здесь лето. Плотник постарался, жить там уже было можно. Правда, когда Дали послал фото этого строения своему благодетелю виконту де Ноай, на чьи деньги строился дом, тот не без яда заметил, что если бы Дали не преуспел в живописи, то нашел бы себя в архитектуре. Виконт, надо сказать, очень увлекался садоводством и зодчеством и знал в этом толк.


    Глава восьмая
    О том, как Дали осенило написать растекшиеся часы, о путешествии в Америку, о примирении с отцом, встрече с Лоркой и о том, как Дали и Гала чудом избежали смерти

    Гала решила окончательно порвать с Элюаром после того, как он летом 1930 года заявился в Порт-Льигат со своей любовницей Нуш. Формально развод состоялся в июле 1932 года, при этом Гала признала за собой факт супружеской измены, не стала добиваться раздела денег и имущества, а также того, чтобы ее дочь Сесиль оставалась с ней, — четырнадцатилетняя девочка была отдана на попечение Элюару.

    Замуж за Дали она вышла, однако, только в конце 1934 года. Вступить в брак уговорил ее Элюар, к тому времени женившийся на Нуш. Он объяснил своей бывшей жене, что в случае, не дай Бог, смерти Дали она останется ни с чем — все имущество художника, в том числе домик в Порт-Льигате и бесценные картины, достанется фигерасскому нотариусу и его дочери Ане Марии.

    Элюар очень любил Галу и готов был на все, чтобы сохранить с ней прежние отношения. Об этом говорят его многочисленные письма к ней уже после развода. Много лет спустя они договорились уничтожить свою переписку, и Элюар действительно сжег письма Галы, она же, вопреки уговору, сохранила его послания. Поэтому мы не можем сказать, что она ему отвечала на его страстные признания, что и двадцать лет спустя после их знакомства в Клаваделе он думает о ней каждый день и продолжает любить по-прежнему.

    Элюар в глубине души надеялся и верил, что Гала к нему вернется, во всяком случае, в первое время, до развода. Он полагал, что Дали — лишь очередное увлечение Галы и долго оно не продлится, и, вероятно, поэтому не стал возражать против того, чтобы Гала и Дали поселились в Париже в его новой квартире на улице Бескерель. Но под одной крышей с ними не остался, памятуя о печальном опыте с Максом Эрнстом. Это было то самое «гнездышко», которое Элюар с любовью и большими затратами обустраивал для себя и Галы до роковой для него поездки в Кадакес. Квартира находилась на Монмартре, рядом с храмом Сакре-Кер, и очень скоро гостиная в ней стала мастерской Сальвадора Дали, и в ней запахло маслами, лаками и скипидаром.

    Здесь Дали написал одну из самых знаменитых своих работ — «Постоянство памяти». В тот день, вспоминает он, они с Галой собирались пойти в кино, но к вечеру у него разболелась голова, поэтому Гада ушла одна, а он решил пораньше лечь спать. Перед тем как выключить свет, он глянул на незаконченную картину, изображавшую пейзаж Порт-Льигата с обломанной веткой на переднем плане. Он подумал, что тут не хватает обобщающего образа, и вдруг увидел решение! «Я увидел растекающиеся часы: самым жалким образом они свисали с ветки». Художник схватил палитру и, несмотря на головную боль, принялся за работу. Вернувшаяся через два часа Гала была просто поражена и сказала, что «это запомнит всякий, кто увидит».

    Картина была показана на персональной выставке Дали в галерее Пьера Колла в июне 1931 года и сразу была куплена американцем Жульеном Леви, близким приятелем Марселя Дюшана, познакомившего его с миром парижской художественной жизни еще в 1927 году. Леви очень интересовался сюрреализмом и приехал в Париж с намерением закупить картины для своей будущей галереи в Нью-Йорке. Он купил бессмертный шедевр Дали всего за 250 долларов и дал картине другое название — «Мягкие часы».

    «Эта картина, — писал Дали, — снискала впоследствии оглушительный успех и была не раз продана и перепродана, пока не очутилась наконец в Музее современного искусства. А уж сколько она породила подражаний и копий — не счесть. С черно-белых репродукций списывали ее провинциальные художники, а уж цвет — какой Бог на душу положит. И где только эти копии не вешали! Случалось, и в забегаловках, и в галантерейных лавках».

    На этой же выставке в галерее Пьера Колла была представлена и одна из самых скандальных картин Дали под названием «Вильгельм Телль». Она так понравилась Андре Бретону, что он приобрел ее, никогда с ней не расставался и с восторгом показывал друзьям. Дали написал не одну работу на тему Вильгельма Телля, поэтому написанную позже «Загадку Вильгельма Телля», возмутившую Бретона и его соратников, не надо путать с этой, о которой сейчас говорим.

    С первого взгляда видно, что сюжет ее и содержание навеяны сложными отношениями с отцом, представшим здесь в образе главного персонажа. Он изображен с вывалившимся из трусов мужским достоинством (помните, мальчик Сальвадор наблюдал в детстве драку отца с клиентом, когда у родителя вывалилось то же самое, похожее на сосиску?). Его правая рука с прямым указательным пальцем простерта в сторону юноши, прикрывшего лицо левой рукой, а правая, с будто бы снятой до локтя кожей и видимой анатомией мускулов и тоже с напряженным указательным пальцем, динамично выброшена навстречу руке персонажа.

    Возникает ассоциация с росписью Микеланджело в Сикстинской капелле, где Бог Отец протягивает руку с выпрямленным указательный пальцем к указательному пальцу Адама, как бы тем самым вдыхая в него жизнь и даруя бессмертный дух.

    Но намерения бородатого персонажа здесь, похоже, совершенно противоположные. В его левой руке ножницы, и ими он явно хочет оскопить закрывшего в ужасе лицо юношу, гениталии которого прикрыты большим листом, венчающим ветку срубленного дерева, под которым стоит гнездо с яичками.

    Непонятно, осуществил ли злодей свое намерение или нет, во всяком случае, на торце прямоугольного камня, о который опирается коленом персонаж, изображена полуобнаженная женщина, а рядом с ней — огромный, размером с женщину, вертикально стоящий пенис.

    На плече главного персонажа стоит круглый табурет, где восседает пианист с лицом, похожим на лицо персонажа. На пианино лежит мертвый осел (цитата из «Андалузского пса») с глазной впадиной, напоминающей физиологическое отверстие, то ли женское, то ли общее для обоих полов. Какую музыку извлекает пианист из висящего между небом и землей и как бы раскоряченного инструмента? Вероятно, зловеще-тревожную, ее звуки словно подгоняют летящего над пианино в страхе жеребца с оскаленными зубами и прижатым к животу детородным органом.

    Да, мотив кастрации здесь очевиден, и картина в целом может быть истолкована психоаналитиком в этом направлении, как страх сына утратить возможность обрести свою семью и продолжить род из-за того, что отец лишает его наследства.

    Впрочем, что касается продолжения рода, Дали это и не грозило. Вскоре после выставки в галерее Колла Гала попала в больницу по поводу фибромы матки. Ей удалили яичники, и Дали узнал после операции, что она не сможет больше иметь детей. Гала была для Дали на протяжении всей его жизни единственным живым существом, кого он любил преданно и страстно, поэтому он был страшно потрясен болезнью Галы, возможностью ее утраты, но едва ли тем обстоятельством, что у него не будет детей, а их, по его собственному признанию, он не очень и любил. Но… Но, дорогой читатель, трудно представить себе, как развивалось бы творчество художника и как бы отразилось появление детей в его жизни и судьбе. Не будем гадать, мы просто констатируем, что для взлета всех его потенциальных возможностей ему нужна была Гала и только Гала, именно она стала источником его вдохновения, озарений, ошеломляющей плодотворности и стимулятором невероятной работоспособности, которую он сохранил до преклонных лет.

    Нет ли здесь высшего промысла? Или, быть может, происков той неведомой темной силы, что вмешалась в жизнь героя романа Томаса Манна «Доктор Фаустус» Адриана Леверкюна? Напомним читателю, что Леверкюн, учившийся на богослова, но ставший композитором, однажды попадает в бордель, но убегает оттуда, не воспользовавшись, что называется, услугами, точь-в-точь, как Дали в Париже. Но через некоторое время неодолимое и роковое влечение приводит его к проститутке, которая и заражает его сифилисом. Он обращается к врачу, но когда приходит к нему на прием во второй раз, видит, что арестованного эскулапа ведут в полицию. Второго он нашел по справочнику, но и тот вскоре умирает, поэтому болезнь остается недолеченной. Как известно, зримые признаки болезни (язва с твердым шанкром) быстро исчезают, поэтому Леверкюн больше к врачам не обращался. Но коварство этого недуга заключается в его поздних проявлениях, причем бледные спирохеты поражают центральную нервную систему и, медленно поднимаясь по позвоночному столбу, могут поселиться в мягкой оболочке мозга. Своей разрушительней работой они так возбуждают мозговую деятельность, что он начинает работать как бы с постоянно встроенным стимулятором в виде колонии пресловутых спирохет.

    Томас Манн развивает эту тему не только в этом романе, но и в эссе «Философия Ницше в свете нашего опыта», где объясняет гениальность Ницше также воздействием на его мозг венерической болезни. Писатель делает вывод: гений и болезнь, равно как болезнь и любовь, — понятия совершенно неразрывные и очень тесно между собой связанные. И это отчасти подтверждается: сифилитиками были не только Ницше, но и многие другие — не будем перечислять — известные деятели культуры и политики, в том числе и советской.

    Томас Манн и в «Волшебной горе» описывает романтическую самоценность любви, словно бы приправленной этаким эликсиром возвышающей и обостряющей чувства болезни. Разве мог бы главный герой произведения Ганс Касторп испытать такое же волнующее, сильное, острое и одухотворенное чувство, какое он испытал к больной туберкулезом мадам Шоша, скажем, к какой-нибудь «цветущей дурынде» там, на равнине, в мире обыденности и буржуазных ценностей? Конечно же нет. Так и в «Докторе Фаустусе» Манн говорит, что подлинный талант нуждается во вспомоществовании — болезни, способной возбудить, ударить, заставить интенсивно работать мотор воображения…

    Любопытен разговор Леверкюна с чертом, предложившим композитору сделку: 24 года он будет творить и удивлять мир гениальными озарениями, но за это должен будет отдать душу. При этом прислужник сатаны признается, что это он подсунул Леверкюну больную девчонку и убрал с дороги болезни, стимулирующей гений композитора, врачей («этих портачей мы устранили»).

    В 1980 году у Дали с обостренной силой стали проявляться признаки паранойи из-за сложных отношений с Галой, влюбившейся на старости лет в Джефа Фенгольта, исполнителя главной роли в рок-опере Уэбера «Иисус Христос — суперзвезда». В Порт-Льигат приезжает врач, профессор Хуан Обиолс, и умирает от сердечного приступа прямо на глазах у Галы, а его преемник Рамон Тексидор падает с лестницы и ломает ногу. Какое сходство ситуаций, описанных в «Докторе Фаустусе»! И здесь Некто устранил врачей, недвусмысленно указав Гале ее предназначение:

    всегда быть рядом с гением, стимулировать его творчество и укрощать, подобно Градиве, опасную болезнь.

    Мы отнюдь не случайно отступили от повествования на заданную тему и обратились к Томасу Манну, помянув при этом черта. Бесплодие Галы, вероятно, и было вмешательством неких высших мистических сил — называйте их как хотите, — что предопределили ее служение гению Дали в полной мере без каких бы то ни было препятствий и ограничений. И, надо сказать, она справлялась с этой возложенной на нее задачей блестяще. Полностью освободила художника от всех суетных забот внешнего мира — была его секретарем, натурщицей, вела все хозяйственные и финансовые дела, всячески оберегала от невзгод и неприятностей, словно мать, холила и лелеяла Сальвадора, как ребенка, — ее материнский инстинкт, никак не проявившийся по отношению к дочери, сполна излился на Дали. Он и вправду был похож на малыша, что сидит в манеже, огражденный от всякой опасности, и безмятежно играет в свои игры. Да и Гала его иначе как малышом и не называла.

    Вот такое мы сделали сопоставление, а теперь перейдем к дальнейшему повествованию.

    Болезнь любимой женщины художник переживал очень остро, и это нашло отражение также и в его работе «Кровоточащие розы», где изображена молодая девушка у круглой, упертой в облака, колонны. Ее левая рука как бы заломлена за колонну, а на животе — красные розы, с которых по бедрам девушки стекает кровь. Слева от фигуры — кусочек кадакесского пейзажа, а справа — обрезанная рамой мужская тень, расположенная почти горизонтально. Ясная по замыслу и лаконичная, эта работа в особом толковании не нуждается.

    Картины Дали хоть и продавались, но денег на жизнь в Париже катастрофически не хватало. Поэтому Гала каждый день с папкой рисунков Дали ходила по галереям, пытаясь их продать и найти покупателей на живописные работы. Это было очень трудное для них обоих время. До этого они оба не знали материальных проблем — Галу обеспечивал муж, а Дали — отец.

    Заходила она и к старым клиентам, тем, кто уже покупал работы Дали, и предлагала новые. Но все это не спасало положения. И тут ее осенило. Однажды она пришла к графу Жан-Луи Фосиньи-Люсенжу, поклоннику таланта молодого испанского дарования, и предложила идею под названием «Зодиак». Суть идеи такая: граф находит среди своих бесчисленных знакомых в «обществе» еще одиннадцать богатых собирателей современного искусства, чтобы вместе с ним было двенадцать, по числу месяцев в году. Каждый из них делает ежегодный взнос в пользу Дали, и это давало им право выбора картины Дали в определенный месяц года. Такой взнос составил бы месячный заработок художника, а в месяц он при его «проворстве», как говорила Гала, мог написать не одну картину. Графу идея понравилась, и он ее осуществил.

    В «Зодиак», помимо графа, вошли супруги де Ноай, американка Каресс Кросби (у нее Дали впоследствии будет жить в Америке и там напишет свою знаменитую книгу «Тайная жизнь», — дойдем и до этого), уже знакомая нам маркиза Маргарет Куэвас де Вера, графиня де Пекки-Блант и другие, в том числе американский писатель французского происхождения Джулиан Грин, сестра которого Энн также претендовала на авторство изобретения «Зодиака». По ее версии, к ней пришел Дали и сказал: «Энн, у нас совсем нет денег», и ее якобы осенило.

    В конце 1930 года выходит первая книга Дали под названием «Видимая женщина», содержащая три статьи — «Дохлый осел», «Гигиеническая коза» и «Великий мастурбатор», — а также большой текст «Любовь». Среди прочих фрейдистских толкований любви (а мы уже обращались к этому в первой главе, когда говорили о совпадении детских ассоциаций Дали и героя романа «Волшебная гора» Ганса Касторпа) Дали здесь пишет, что подлинная любовь предполагает настолько всеобъемлющее чувство, что влюбленный не побрезгует и физиологическими отправлениями объекта своего поклонения. Кроме этого, текст содержал пассаж о будуаре родителей в Кадакесе, где стоял мерзкий запах мочи, плохого табака, семейной идиллии и дерьма. Стоит ли говорить, как эти строки взбеленили отца, когда ему подсунули «Видимую женщину», обложку и фронтиспис которой украшал к тому же дорисованный Максом Эрнстом фотопортрет Галы.

    Но самым значительным событием 1930 года была премьера «Золотого века». Волной своего скандального успеха он вынес имена Дали и Бунюэля на вершину известности. Премьера состоялась 28 ноября в «Студии 28», на этот раз без Бунюэля — он был в Голливуде. В фойе продавали программку, как в театре, где был такой текст Дали:

    «Моей основной идеей сценария «Золотого века», написанного мной вместе с Бунюэлем, был показ прямой и чистой линии “поведения” индивидуума, исповедующего любовь среди подлых гуманитарных и патриотических идей и других низких проявлений действительности».

    Далее в программке приводится краткое содержание фильма.

    Сразу после показа «Золотого века» практически ни одна из столичных газет не осталась равнодушной к этому событию. Буржуазная пресса негодовала, а «Юманите» с удовлетворением отмечала, что буржуазия и ее оплот — армия, полиция, церковь, мораль, семья и государство давно не получали такой чувствительной оплеухи.

    Газетными нападками, к несчастью, дело не ограничилось. Парижские националисты и антисемиты устроили вскоре после премьеры настоящий погром — во время сеанса залили экран чернилами, избили дубинками зрителей, подожгли дымовые шашки и разгромили устроенную в фойе выставку работ Арпа, Танги, Эрнста, Ман Рея и Дали, причем одна из его картин была уничтожена, но три другие служителю удалось утащить в туалет.

    Скандал стремительно набирал обороты. Вмешались власти. Шеф парижской полиции Жан Шиап вынужден был запретить ранее разрешенный цензурой показ фильма. Лишь спустя полвека фильм вновь выйдет на экраны.

    Сильно пострадала репутация виконта де Ноай, на чьи деньги ставился скандальный фильм, — его исключили из аристократического клуба и пригрозили отлучить от церкви. Дали тоже дали понять, что его могут выслать из Франции.

    После «Золотого века» Дали порывает с кинематографом, хотя в те годы у него вызрело много киношных идей и он написал сценарий нового фильма под названием «Бабау», где отчасти повторяет те находки, что были в «Андалузском псе» и «Золотом веке». Но была тут и свежая идея, лежавшая, что называется, на поверхности, — черно-белое изображение переходит в цветное и становится, таким образом, новым качеством кино. С Бунюэлем отношения начали портиться после того, как тот стал преуменьшать вклад Дали в создание фильмов и даже убирать его имя с афиш. Дали так никогда и не простит Бунюэлю этого, да и случая в Кадакесе, когда тот хотел задушить его Галушку, поэтому когда режиссер, попавший в трудное финансовое положение, попросил у художника денег, он ему отказал. Лишь в конце жизни они как бы примирились.

    Дали и Гала, после ее развода с Элюаром летом 1932 года, уезжают из квартиры поэта в центре Парижа и селятся в отдаленном районе на улице Гоге в дешевом современном доме.

    В начале 1933 года Дали получает заказ от известного парижского издателя Скира на изготовление сорока гравюр к «Песням Мальдорора» Лотреамона, кумира сюрреалистов. Они уезжают с Галой в Порт-Льигат, где Дали неистово трудится над медными пластинами с пяти утра до позднего вечера. Дали тогда был увлечен эстетико-психоаналитическими аллюзиями, навеянными картиной Милле «Вечерняя молитва». Известно много реминисценций на эту тему в его живописи, появились они и в иллюстрациях к Лотреамону, поэтому популярная среди сюрреалистов тема «любовного свидания зонтика и швейной машинки на анатомическом столе» обрела здесь новое наполнение в образах, с детства втиснутых в подсознание художника картиной Милле. Есть тут и откровенно каннибальские мотивы (человек пожирает ребенка с прошитыми иглой мозгами) и иные «страшилки».

    Но подлинный взлет происходит в живописном творчестве Дали. Гала словно раскрыла шлюзы мощной реки, именуемой сверхталантом Сальвадора Дали, и 30-е годы можно смело назвать триумфом не только художника Дали, но и мировой живописи в целом. Со времен, пожалуй, Возрождения, мир не знал такого неистового, страстного, в высшей степени фанатично преданного искусству творца, в совершенстве владевшего техникой и обладавшего неуемной фантазией, — словно квашня в горшке, бродили в его голове и выпирали сюрреалистические и фрейдистские образы, которым он тогда был предан, как солдат присяге. Почти все созданное мастером в 30-е годы посвящено этому. Недаром многие исследователи называют этот период творчества Дали сюрреалистическим. Текучая, вязкая, как та же квашня, непредсказуемая и косная форма идеологически определяет и содержание его холстов. Многие из них вполне могут быть названы шедeврaми. Нельзя не остановиться на датированной 1932 годом маленькой, всего восемнадцать на четырнадцать сантиметров, работе «Призрак сексуального влечения». На фоне привычного и единственно возможного в произведениях Дали пейзажа Порт-Льигата мы видим персонажа с деформированной, стремящейся растечься, нижней частью тела, а верхняя состоит из чего-то похожего на подушку на месте живота и двух завязанных мешков, изображающих женские груди. Один из двух далианских костылей подпирает фигуру в талии, а другой поддерживает руку. В правом нижнем углу картины стоит маленький мальчик в матроске и с обручем и смотрит на это чудовище. Несмотря на свое уродство, фигура не производит отталкивающего впечатления, она органично вписывается в пейзаж и составляет с ним гармоничную композицию. Эстетическое содержание довлеет здесь над изуродованной формой, и на эту картину хочется смотреть и смотреть, восхищаясь и наслаждаясь высоким живописным мастерством художника, который выплеснул здесь свои сексуальные комплексы, толковать которые мы воздержимся. Гибсон считал эту работу «одним из сокровищ Театра-музея Дали в Фигерасе». Сам художник называл ее «эротическим пугалом первого порядка».

    Имя Дали становится в 30-е годы все более известным, выставки его работ следуют одна за другой не только в Париже, но и в Брюсселе, Лондоне, Нью-Йорке. Дали обрастал связями, благодаря отчасти и «Зодиаку». Очень важным для него было знакомство с Каресс Кросби, длинноногой и полногрудой американкой, одной из тех, что великолепно описаны в романе Ивлина Во «Мерзкая плоть». Богатая прожигательница жизни поселилась в Париже вместе со своим мужем, летчиком и поэтом, в начале 20-х годов, и молодые сумели органично вписаться в богемно-аристократическую парижскую жизнь.

    В 1927 году супруги покупают в окрестностях французской столицы старую мельницу, принадлежавшую в свое время Жан-Жаку Руссо, который проводил здесь время с княгиней Монморанси; тут же, как утверждала новая хозяйка старой мельницы, назвавшая ее Ле Мулен де Солей, что значит Лунная мельница, была лаборатория Калиостро. Здесь и происходят веселые вечеринки.

    Дали познакомил с Каресс поэт-сюрреалист Кревель, с которым Дали связывала крепкая и искренняя дружба. Рене Кревель был, что называется, вхож в семью и запросто появлялся как в их парижской квартире, так и в Порт-Льигате. Вскоре Кревель покончит с собой, отчаявшись примирить коммунистов и сюрреалистов, да к тому же он был сильно болен туберкулезом.

    Дали познакомился с американкой, настоящее имя которой, на русский слух, было благозвучнее — Мэри Пибоди, — уже после того, как она овдовела. Ее Гарри, обладатель весьма ветвистых рогов, потому что Каресс исповедовала свободную любовь и была из тех, кто никому не отказывает, покончил с собой в Нью-Йорке в 1929 году вместе со своей подружкой.

    Каресс Кросби полюбила чету Дали, приблизила их к себе и всячески способствовала, как могла, успеху художника в Америке, где в 1934 году состоялась большая выставка, принесшая ему просто ошеломительный успех. Об этом путешествии в Америку Каресс оставила воспоминания, довольно схожие с текстом «Тайной жизни», где автор пишет о своих страхах перед океаном, патологической, маниакальной боязни утонуть, отчего ходил, ел и спал в спасательном жилете, чем приводил Галу в раздраженное состояние.

    Каресс вспоминает, что на пути в Гавр, куда они ехали в вагоне третьего класса, Дали так боялся, что его драгоценнее холсты могут украсть, что не поленился привязать к каждой упакованной работе веревочки, концы которых привязал к пальцам и одежде. При этом всерьез уверял, что раз он сидит ближе к паровозу, значит быстрее приедет.

    Когда пароход приблизился к Нью-Йорку и Дали увидел этот огромный, с непредставимой для европейца, растущей вверх, архитектурой город, он показался ему «призраком Атландиды, поднявшейся из глубин подсознания», а также «древним Египтом, вывернутым наизнанку».

    Первая пресс-конференция прошла прямо в каюте парохода. Дали сразу же возбудил к себе интерес газетчиков своей экстравагантностью и остроумием. На вопрос, почему на портрете его жены котлеты сырые, а не жареные, ответил, что его жена тоже сырая, а не жареная, ну да об этом мы уже писали в первой главе. Дали точно определил отличие американских журналистов от европейских. Американский газетчик — это «“первобытный охотник”, который бьет влет диковинных птиц и тащит окровавленные тушки прямо на редакторский стол, заваленный бледными от нетерпения листами, жаждущими всяческих новостей — и тех, что добыли охотники, и тех, что притаились в черной телефонном нутре».

    Дали и сам стал для них «свежатиной». Причем отменного и редкого — сюрреалистического — вкуса.

    На выставке в галерее Жульена Леви, того самого «залетного американца», который приобрел «Постоянство памяти», было представлено 22 работы, среди которых несомненно выдающимися можно назвать посвященную Гале «Имперский монумент Ребенку-Женщине» и «Отнятие от груди накормленного шкафчика», где на фоне кадакесского пейзажа с лодками сидит, протянув ноги к шкафчику, няня с вырезанным в ее спине окном, сквозь которое просматривается часть пейзажа.

    Один из испанских журналистов, освещавших этот вернисаж в Америке, был очень удивлен, что художник не пьет и не курит и никакими иными средствами себя не стимулирует для создания таких чуждых здравому рассудку видений и странных образов, населивших его холсты.

    В своих многочисленных интервью Дали говорит не только о себе и своем творчестве, он еще и активно просвещает американцев историей и теорией сюрреализма, давая как общие концепции Бретона вроде чистого психического автоматизма, так и пропагандируя свое собственное детище — параноидно-критический метод.

    Выставка хорошо рекламировалась не только прессой, но и многочисленными плакатами. На одном из них Дали был изображен Иоанном Крестителем, как бы крестившим американцев в мутных водах сюрреализма, который оказался настолько заразительным, что стал просто повальной модой.

    Одна из работ Дали была приобретена Музеем современного искусства, где он выступил с лекцией со слайдами работ Эрнста, Пикассо и своих собственных. Он говорил об универсальности языка подсознания, его доступности каждому, поскольку «не требует обучения и не зависит от уровня культуры или состояния ума». Очень глубокая и важная мысль. Выступил он и в Центре испанской культуры в Нью-Йорке, где заявил, что «целью сюрреализма является моральная революция и высвобождение инстинктов, а искусство лишь оружие в достижении этой цели».

    Эти высказывания говорят о том, что художник всерьез размышлял о необходимости идеологической платформы, на которой сюрреализм в целом и его творчество в частности могли бы держаться крепко и уверенно долгие годы. В одном из писем Элюару он мечтает о создании «новой, антимистической, материалистической религии, основанной на прогрессе научного знания (особенно на новом понятии космоса, недоступном не только древним грекам, но и близкому по времени христианству), религии, способной заполнить вакуум, вызванный резким упадком метафизических идей нашей эры».

    А в письме Бретону Дали говорил о необходимости специальной программы движения на тему политики. Нос великого живописца тонко чувствовал, какие широкие возможности таятся в сложных, на первый взгляд, теориях сюрреализма. В бездонный колодец подсознания можно грузить что угодно и сколько угодно. И это, может быть интуитивно, понял Гитлер, он нашел в массовом сознании точку абсолютного влияния на толпу, ее «архетип», как сказал бы Юнг, иначе, коллективное бессознательное, падкое на новизну, если она отвечает подсознательным зонам удовольствия и самоудовлетворения от сознания значимости и причастности к делу светлого будущего.

    Но Бретон был всего лишь поэтом, да и другие его единомышленники и соратники не видели политических горизонтов, не сколачивали ступеней своей мифотворческой лестницы гвоздями социальных лозунгов, не рвались на политические трибуны. Когда Бретон в 20-е годы осознал, что его движение не только не делает бреши в буржуазном обществе, а является как бы острой приправой к столу аристократов, он стал предлагать сюрреалистическое меню социальным переворотчикам, коммунистам, и был убежден, что его варево вполне способно напитать духовные потребности нового класса, пролетариата. Но создатели нового строя не были склонны копаться в экскрементах и мазаться в либидозной слизи, что предлагали новоявленные революционеры от искусства, им было достаточно того, что они внушили веру в светлое будущее, где нет социального неравенства, и таким образом создали новую религию. И если большевики в России оседлали массу на уровне веры, то Гитлеру в Германии пришлось разбудить в народе еще и инстинкт.

    А эта категория была одним из краеугольных камней сюрреализма. Поэтому понятен интерес Дали к Гитлеру, так возмутивший его коллег, живущих и мыслящих по принципу «кто не с нами, тот против нас». Узость мышления свойственна всякому сообществу, в целом толпе, где индивидуальное сознание уже не подчиняется самому себе, а исчезает полностью, — человек становится частичкой гигантского существа со своим собственным мозгом, управляемым уже не разумом, а инстинктом. Так вот, интерес Дали к фюреру был не только чисто художнический, он понял, в какой очень знакомой яме ковыряется оратор-маньяк, и пытался внушить тому же Бретону, что из Берлина идет очень уж знакомый запах, но узость мышления не позволила сюрреалистам осознать, как близки идеологии коммунистов и нацистов. И Дали с полным основанием мог «смеяться последним» в 1939 году, когда Германия и Россия подписали пакт о ненападении, увидев друг в друге не врагов, а идейно близких революционеров. Во всяком случае, интернационалист Сталин принял за чистую монету возможное объединение русского и немецкого социализма.

    Но оставим эту тему. Завершилось первое пребывание Дали в Америке так называемым «Онирическим балом», куда приглашенные пришли в костюмах из своих сновидений — таково было условие устроителей. Организационные хлопоты взяли на себя Каресс Кросби и жена галериста Леви, а маэстро обустроил интерьер ресторана «Красный петух», где происходило действо. Декорации были сногсшибательными: над лестницей висела ванна с водой, готовая в любой момент опрокинуться, а из чрева муляжного быка с ободранной кожей неслись разухабистые звуки популярного в Америке джаза с дисков шести граммофонов.

    По мнению Дали, американцы оказались очень изобретательны, ему запомнились рот на животе в вырезе платья, надетые на головы птичьи клетки, у кого-то на голове красовалась целая тумбочка, а когда он ее открыл, оттуда вылетела стайка колибри. Сам маэстро появился с забинтованной головой, а в манишке была сделана витринка, где лежал бюстгальтер. Гала предстала в наряде под названием «Изысканный труп». На ее голове — кукла, изображающая изъеденный муравьями детский трупик, череп которого «сжимали клешни фосфоресцирующего рака». В то время в Америке было совершено громкое убийство жены и ребенка авиатора Линдберга, ужасающие подробности которого активно муссировались газетами, поэтому наряд Галы многим показался кощунственным. Журналисты, конечно же, такой скандальный сюжет не упустили.

    «Вечерняя молитва» Милле преследовала, как наваждение, художника и здесь, в Америке. В «Тайной жизни» он пишет:

    «Поэзия Нью-Йорка стара и яростна, как мир. Она все та же. И своей первобытной силой она обязана той же содрогающейся в бреду живой плоти, что порождает всякую поэзию, — земному бытию. Передо мной был «Вечерний звон» Милле третичного периода: сонм склоненных фигур, замерших в напряженном ожидании соития». Текст сопровождается рисунком, где небоскребы изображены в позах персонажей из «Вечерней молитвы».

    Кстати, у Лорки, побывавшего в Нью-Йорке ранее, осталось другое впечатление от этого города. В интервью 1933 года он говорит о нем: «Бесчеловечная архитектура, бешеный ритм, геометрия и тревога». И в стихотворении «Пляска смерти» пророчествует:

    Знайте, кобры будут шипеть на последних
    этажах небоскребов,
    чертополох и крапива будут дрожать
    на улицах и балконах,
    биржа превратится в груду камней,
    поросших мхом,
    придут лианы вслед за огнем ружей,
    и очень скоро, очень скоро, очень скоро,
    о Уолл-стрит!

    Возвращались домой супруги в хорошем настроении. Большая половина работ была распродана, и по очень хорошей цене (американцы не любят торговаться).

    Приезд в Европу ознаменовался двумя важными событиями: встречей с Лоркой после семилетнего перерыва и примирением с отцом, в душе которого в то время соревновались гордость успехами сына в Америке и неизжитое чувство горькой обиды на непочтительного отпрыска, публично оскорбившего родителей и связавшегося с замужней женщиной. Но теперь Сальвадор женился на Гале, а не жил с нею в блуде, и это смягчало сердце старика, позволяло сорвать старые болячки с затянувшейся душевной раны. Примирению способствовал и дядя Рафаэль, также внушавший старику, что сын, дескать, по молодости согрешил, а теперь он известный человек, гордость Каталонии и так далее.

    Нотариус согласился на встречу с сыном. Она состоялась в марте 1935 года в Кадакесе, где были, конечно, объятия, слезы и долгие разговоры.

    В сентябре того же года в Барселоне происходит встреча с Лоркой. Они были так обрадованы друг другом, так взволнованы и заряжены ностальгией по ушедшей юности, что не могли наговориться. Лорка даже не пошел на свой творческий вечер, и поклонники его таланта напрасно ждали поэта, укатившего с другом юности на море. Они словно вновь оказались в своем прошлом и строили планы совместной работы в театре.

    Гала была совершенно очарована поэтом, он ей также отвечал чувством глубокой приязни и очень удивлялся, как у Дали могла появиться такая замечательная женщина.

    В Барселону приехал и Эдвард Джеймс, богатый англичанин, меценат, благоволивший супругам Дали, поэтому он пригласил их в Италию, где арендовал особняк, но Гала и Сальвадор задержались из-за Лорки в Барселоне, куда Джеймс, соскучившись, прикатил сам. Познакомившись с Лоркой, он назвал его единственным великим поэтом, встреченным им в жизни. Сам он также пописывал стихи, был великолепным рассказчиком и знатоком литературы и живописи. Симпатия его к Лорке могла носить и чувственный оттенок, потому что его жена, балерина Тилли Лош, когда он с ней разводился, сказала в суде, что он голубой. Джеймс пригласил на виллу в Равелло и Лорку, но тот отказался. У него были свои планы, а затем он уехал, к своему несчастью, на родину, в Гренаду. До начала гражданской войны в Испании оставалось всего девять месяцев…

    К 1936 году за последние пять лет произошли очень серьезные политические события, неумолимо толкавшие общество к хаосу и междоусобице.

    В 1931 году, когда у власти оказались республиканцы, перед ними открылись прекрасные возможности проявить себя в полную меру. И за два года они успели сделать немало, но главной их заслугой была реформа образования (более тридцати процентов населения Испании было неграмотным) и насущнейшая для Испании аграрная реформа. Правые и церковь, разумеется, активно сопротивлялись, не желая отдавать свое исконное право на контроль над образованием и вообще культурой и духовной жизнью. Но главная беда заключалась во внутренних разногласиях среди самих республиканцев, а это беда всякой революции, и когда в 1933 году правые выиграли парламентские выборы, началась яростная борьба между правыми и левыми. Республиканцы вынуждены были вновь ввести смертную казнь и свернуть многие реформы, в том числе и аграрную.

    Противостояние нарастало. Профсоюзы объявили на 4 октября 1934 года всеобщую забастовку. Этим воспользовались сепаратисты-баски, а также астурийцы и каталонцы. Шестого октября в Барселоне была провозглашена Каталонская республика в составе Испанской Федеративной Республики. Она просуществовала всего несколько часов, — армия без особого труда справилась с новоявленной республикой, — так что каталонская революция прошла почти бескровно и без особых эксцессов.

    Правда, наш герой, по его воспоминаниям, вполне мог стать жертвой тогдашних событий. В октябре он наметил в Барселоне маленькую выставку и намеревался прочесть лекцию под названием «Сюрреальная и феноменальная тайна ночного столика», которая должна была состояться 5 октября. Но в этот день все улицы Барселоны были заполнены сепаратистами, и обстановка была угрожающая.

    Дали вместе с Галой решили удрать от этой заварушки во Францию и взяли такси, водителем которого оказался анархист. До французской границы было всего два часа езды, но они ехали целых двенадцать — патрули их останавливали на каждом перекрестке. Когда водитель решил запастись бензином, очередной патруль, вспоминает Дали, «принялся обсуждать вполголоса, однако так, чтобы мы слышали, “а не пристрелить ли всех троих на месте”. Эту мысль в них возбудили многочисленные баулы моей жены — знаки бесстыдной роскоши. Но тут наш шофер вошел в раж и обложил их так вдохновенно и мощно, что всколыхнул в темных душах инстинктивное уважение. Нас отпустили».

    Судьба помиловала великого живописца, зато не пощадила великого поэта, сгоревшего в пламени гражданской войны. После той памятной встречи в Барселоне осенью 1935 года они больше никогда не встречались, хотя Дали очень хотелось с ним повидаться и он настойчиво звал его к себе в Порт-Льигат, соблазняя «здешней ясностью» и кухней — «поедаем невероятные здешние тушеные бобы — высший сорт, глаз не оторвать, слюнки текут, тают во рту! Что до приправ — Элевсинские таинства в соуснице».

    Эти бобы вскоре появятся изображенными на знаменитом холсте «Мягкая конструкция с тушеными бобами», переименованном позже в «Предчувствие гражданской войны».


    Глава девятая
    О предвоенной обстановке в Европе, выставках сюрреалистов в Париже и Лондоне, о том, как Дали чуть не задохнулся в водолазном скафандре, и о новой поездке в Америку

    На политическом небосклоне не только Испании, но и всей Европы стали сгущаться мрачные тучи. Гитлер официально объявил о денонсации Версальского договора, а Бенито Муссолини после захвата Эфиопии в октябре 1935 года открыто пошел на сближение с Германией в ответ на намерения Англии и Франции ввести санкции против Италии через Лигу Наций. Чтобы как-то обуздать Германию, Франция заключает тайное соглашение с Советским Союзом, что приводит к укреплению французской компартии и победе левых сил на выборах 1936 года. К власти, при поддержке коммунистов, приходят социалисты во главе с Леоном Блюмом.

    В стане сюрреалистов — брожение. Бретон все больше склоняется к троцкизму, а Элюар и вместе с ним Пикассо тяготеют к сталинской модели коммунизма. Дали же в глазах старых соратников и друзей — просто отщепенец. Он проводит время в обществе Джеймса и его приятеля лорда Бернерса в муссолиниевской Италии и делает безответственные заявления. Его не интересует политика, он находится в Италии только с целью изучения высокого искусства Возрождения.

    Эдвард Джеймс становится не только его постоянным меценатом, но называет его «дражайшим другом». У Дали появляются в высшем обществе и другие поклонники, он становится модным живописцем.

    Тем временем в Испании вспыхивает гражданская война, в которую оказалась вовлеченной практически вся Европа. Страны с демократическими режимами, а также Россия помогают республиканцам, а Гитлер, разумеется, на стороне фалангистов. Начинают формироваться интернациональные бригады, причем Ив Танги и другие из стана сюрреалистов едут защищать республику.

    Дали тоже надо было как-то определяться, тем более его покровитель Джеймс стоял за испанскую республику и даже разработал план финансовой помощи республиканцам. Он предложил испанскому правительству выставить картины Эль-Греко из музея Прадо в Лондоне, а вырученные деньги пустить на закупку самолетов. Что и говорить, план великолепный. Если бы картины оказались в Лондоне, едва ли скоро они вернулись бы в Мадрид в тогдашней политической обстановке.

    Джеймс говорил, что Дали также приветствовал борцов за республику, однако, зная взгляды художника на происходящее, в это с трудом верится. В «Тайной жизни», книге, законченной Дали летом 1941 года, то есть пять лет спустя, он пишет:

    «Гражданская война не переменила моих убеждений, разве что сделала их определеннее. Я всегда питал ужас и отвращение к революции, какой бы она ни была, но тогда это чувство достигло патологических степеней. Однако не сочтите меня реакционером. Реагировать (вспомните этимологию) — занятие для амебы, а я человек думающий и никаких других определений, кроме ДАЛИ, не приемлю. Тем не менее гиена общественного мнения разинула свою зловонную пасть и, пуская слюни, потребовала меня к ответу — за Сталина я или за Гитлера. Чума на оба ваши дома! Я за Дали — ныне, присно и во веки веков. Я — далинист. Я не верю ни в коммунизм, ни в национал-социализм и вообще не верю ни в какие революции. Высокая традиция — вот единственная реальность, вот моя вера».

    И далее: «…Мой большой друг — поэт горькой судьбы Федерико Гарсиа Лорка был казнен в Гренаде, занятой фашистами. Его смерть превратили в пропагандистское знамя. Это подлость, потому что всякий и каждый знал, что на всей планете нет человека аполитичнее Лорки. Он умер не за политическую идею, ту или иную».

    Что касается Лорки, правда на стороне Дали, хотя поэт, будь он хоть в России, хоть в Испании — всегда «больше, чем поэт», и олицетворял собой дух свободы и демократии, так ненавистный фашистам; нам кажется, что и наш герой, окажись в то время в Испании под горячей фалангистской рукой, вполне мог разделить судьбу своего друга, в чем он имел возможность убедиться и раньше, в 35-м, когда удирал из Барселоны.

    Дали был прежде всего художником, и его в первую очередь занимали творческие идеи, далекие от политики, и «чума на оба ваши дома» — в некоторой степени даже понятная реакция художника, не хотевшего лезть не в свое дело, у которого с головой хватало насущных творческих проблем.

    Да и что можно было понять в хитросплетениях европейской политики, соглашательской или, как ее еще называли, — умиротворения? Вслед за отказом Франции помочь военными поставками законному республиканскому правительству Испании Лондон также пальцем не пошевелил, чтобы помочь испанскому демократическому режиму, а некоторые высокопоставленные лица называли Франко патриотом. Немудрено, что состоялось позорное Мюнхенское соглашение, приведшее в результате к мировой войне.

    Лучезарная Италия стала для Дали не только убежищем от всей этой склоки, но и желанным местом для всякого художника. Здесь он имел возможность познакомиться с титанами Возрождения воочию, познать силу и мощь таланта Рафаэля, Леонардо, Микеланджело. Здесь Дали отчетливо осознал ответственность современного художника в деле сохранения и творческого переосмысления высокой традиции, окончательно ставшей для него путеводной звездой и центром притяжения. Разрушительный запал революционной новизны, ниспровергавшей с крепких пьедесталов идолов буржуазного искусства, не только ослабел, а коренным образом изменил направление: отныне Дали будет искать и находить революцию в традиции, наполняя ее новым смыслом и содержанием современности с ее открытиями не только в области гуманитарной, но также и точных наук, в частности физики.

    При этом Дали не мог и не хотел резко порывать с сюрреалистическим движением, его основными постулатами и практикой. До своего отъезда в Италию он участвовал в мае 1935 года в парижской выставке сюрреалистических объектов вместе с другими мэтрами — Дюшаном, Эрнстом, Миро, Арпом, Ман Реем, Джакометти, Маргриттом, Пикассо, Ивом Танги и Мере Оппенхайм, чья работа «Меховая чашка и блюдце» стала хрестоматийной. Выставилась тут и Гала с моделью для сюрреалистического интерьера с названием «Лестница Купидона и Психеи». Дали представил «Афродизийский вечерний смокинг» — настоящий смокинг был увешан рюмочками с ликером, а между лацканами красовался маленький бюстгальтер. Дали объяснял, что в этой одежде надо передвигаться в автомобиле на малой скорости и наносить вечерние визиты.

    Вообще в то время он очень увлекался подобными вещами. Выдумывал всевозможные «штучки» — прозрачный манекен в качестве аквариума, накладные ногти с маленькими зеркальцами (в своем романе «Тайные лики», а мы остановимся на нем позже поподробнее, он выдумал, что хорошо бы женские зубы служили киноэкранчиками), дышащее кресло, очки-калейдоскоп для автомобилистов, если пейзаж навевает скуку; обувь на рессорах, женское платье с дополнительными грудями на спине и так далее.

    Шедеврами в этой области станут подаренное Гале сердце из золота и драгоценных камней: оно пульсировало, как живое, благодаря встроенному в него механизму, а также интерьер комнаты, изображающей портрет известной актрисы Майе Уэст.

    Он пишет в то время статью «Все почести объекту!», где, помимо всего прочего, предается анализу свастики и приходит к выводу, что свастика — слияние Левого и Правого. Ян Гибсон полагает, что Дали тем самым лил воду на мельницу фашистов, потому что в их идеологии «синтез сил революции и реакции» был одним из пропагандистских лозунгов. Это кажется сильно притянутым — для художника Сальвадора Дали анализ орнаментальной символики, взятой, как известно, из индийской мифологии, едва ли нес в себе и политический подтекст.

    Крупнейшим показом сюрреалистического искусства явилась и выставка 1936 года в Лондоне, где участвовали художники из четырнадцати стран, и было представлено четыреста работ шестидесяти восьми авторов. На открытие, где Бретон произнес вступительное слово, пришли две тысячи человек. На Бонд-стрит стояла такая толпа, что невозможно было проехать.

    Дали выставил здесь свой «возбудительный пиджак» с алкоголем и бюстгальтером, а также, помимо графики, три живописные работы, одна из которых, под названием «Великий параноик», представляет нам уже нового Дали. Она написана на квадратном холсте в единой теплой охристой гамме, на ней человеческие фигуры в разнообразных позах образуют мужскую голову. Двойной образ — прием, используемый Дали раньше в деталях, проявляет здесь самодовлеющее значение.

    Дальнейшее приближение к традиции легко обнаруживается в этой работе, родственной старым мастерам — преобладание рисунка над колоритом, виртуозная техника и композиционное построение — все свидетельствует об этом.

    И в теоретических его работах того времени видны постоянные попытки найти новое в старом, узаконить преемственность сюрреализма по отношению к наследию прошлого. В этом смысле любопытна статья «Призрак сюрреализма в Вечно Женственном у прерафаэлитов», свидетельствующая кроме всего прочего, что Дали хорошо изучил коллекцию прерафаэлитов в лондонской галерее «Тейт». О «свежести и свободе», с какой Дали возвращал прерафаэлитов в современность, писал и известный художественный критик и теоретик Герберт Рид, побывавший на выставке сюрреалистов в Лондоне.

    И хотя интерес к выставке был огромный, лондонская пресса не жаловала ее хвалебными откликами, а, наоборот, ерничала, свистала и улюлюкала. Но тем не менее это не смущало гурманов от искусства, богатых коллекционеров из высшего общества, о чем свидетельствует успех персональной выставки Дали, открывшейся в том же 1936 году в лондонской галерее Алекса, Рида и Лефевра. Семь из двадцати выставленных работ было продано до открытия вернисажа, а десять — в день открытия еще до обеда по цене от ста фунтов и выше, а рисунки ушли по тридцати пяти фунтов. По тем временам это были неплохие деньги.

    Лучшей работой выставки считается «Предчувствие гражданской войны», имевшая на лондонской выставке еще свое первоначальное название «Мягкая конструкция с тушеными бобами». Дали переименовал свою работу уже после начала гражданской войны, поэтому многие считают, что никакое это не предчувствие, а типично конъюнктурный ход, но, как бы то ни было, это не преуменьшает художественной ценности полотна.

    Здесь, как и в «Осеннем каннибальстве», художник с удивительной образностью и эмоциональной художественной силой передает безумие саморазрушения и мучительное сладострастное стремление главного персонажа изжить, освободиться от нагрянувшего безумного позыва к смерти, и в то же время живущий внутри него мазохист (а по мнению Дали, в каждом из нас сидит скрытый мазохист) не позволяет этого сделать. Он длит и преумножает свои страдания, вовлекая сюда и окружающую среду, — пейзаж пуст и безжизнен, видна лишь верхняя часть туловища мужчины в сюртуке (этот персонаж уже появлялся в одной из его прежних работ) да тумбочка, символ рухнувшего семейного уюта и покоя, на которую тщетно пытается опереться каннибальствующий персонаж. Любой зритель, как бы он ни относился к новейшему искусству, сюрреализму в частности, испытывает глубокое эмоциональное потрясение от гипертрофированного выражения муки и страдания в лице, искаженном болью мазохистского сладострастия. Трудно создать более сильный и глубокий образ гражданской войны, и данное позже, через полгода, название соответствует этой работе как нельзя лучше. Сцепившиеся в смертельной схватке деформированные части тела не знают пощады друг к другу, и этот абсурдный образ самоистребления, внушающий отвращение, обладает и силой антивоенного плаката, несмотря на очевидные живописные совершенства картины, звучащей как яростный и зримый крик. Напрашивается сравнение с «Герникой» Пикассо, но мы не станем сравнивать обе эти работы, предлагая читателю самому взглянуть на них и определить свое отношение к той и другой.

    В рамках проведения сюрреалистической выставки в Лондоне предусматривалось чтение лекций мэтрами этого течения. С изложением своих взглядов и теорий выступили Бретон, Герберт Рид, Элюар, а также и Сальвадор Дали, решивший обставить свое выступление под названием «Подлинные параноидные фантазии» в соответствующем духе. Лекцию, куда явилось около трехсот человек, Дали решил прочесть в водолазном костюме. Когда завинтили шлем, он, с большим трудом передвигая ноги в тяжеленных свинцовых башмаках, взобрался на сцену в сопровождении двух огромных собак. В руке был бильярдный кий, на поясе висел кинжал, а к шлему был присобачен автомобильный радиатор. Говорить он должен был через микрофон. Но устроители не учли, видимо, одного обстоятельства, — ведь для дыхания нужен воздух, — и лектор стал задыхаться в самом прямом смысле. Зрители, естественно, ничего не поняли, когда он стал бледнеть и лицо исказила гримаса, — полагали, что так и надо. Галы в это время рядом не случилось, она ушла пить кофе. Знаками он дал понять, чтобы сняли шлем, но это оказалось непростым делом — резьбу заело, и его было никак не открыть. Бросились искать механика, облачавшего художника в скафандр, но тот словно сквозь землю провалился, даже гаечного ключа не оставил. Верный друг Эдвард Джеймс попытался с помощью бильярдного кия, засунув его между шлемом и скафандром, образовать щель для воздуха, но попытка не увенчалась успехом. Когда лектор был уже в полуобморочном состоянии, шлем все-таки удалось снять.

    В конце того же 1936 года Дали с Галой вновь оказались в Америке. Нью-Йорк решил не отставать от Лондона, и Музей современного искусства организовал масштабную выставку под названием «Фантастическое искусство, дада, сюрреализм», где Дали выставил шесть работ. Как и в Лондоне, в Нью-Йорке в то же самое время проводилась и персональная выставка Дали.

    Обе выставки имели шумный успех, и журнал «Тайм» поместил на обложке фотографию художника, выполненную Ман Реем, а в публикации говорилось, что «если бы не 32-летний красавец с мягким голосом и тоненькими усиками киноактера», сюрреализм не был бы так широко известен в Америке. И это было истиной. Не кто иной, как Дали, «раскрутил», говоря нынешним языком, это художественное течение в Соединенных Штатах.

    Его стали узнавать на улицах и просили автограф. «Слава опьянила меня, как весеннее утро», — писал он позже по этому поводу.

    Большой магазин на Пятой авеню заказал сюрреалистам оформление витрин. На витрину Сальвадора Дали приходил глазеть весь Нью-Йорк, — толпа стояла вдоль улицы в шесть рядов и с удивлением видела женский черный манекен с головой из красных роз (женщины с головами из цветов уже появлялись на его полотнах «Женщина с головой из роз», «Три молодые сюрреалистки, держащие в руках оболочку оркестра» и других). Манекен лежал на искусственных облаках, а к нему из облупленных стен тянулись жадные красные руки. Сзади стоял столик, а на нем красовался телефон с омаром вместо трубки, так называемый «Телефон Афродиты».

    Три года спустя тот же магазин вновь закажет ему оформление двух витрин. Одна из них, по замыслу дизайнера, должна была олицетворять ночь, а другая — день. Он устлал старую ванну черным каракулем (в чем не был оригинален, если вспомнить Мере Оппенхайм с ее меховой чашкой и блюдцем), напустил туда воды, откуда торчали три руки с зеркалами и где плавали нарциссы; в ванне же обретался и восковой манекен, найденный Дали в каких-то неведомых запасниках, — он был образца прошлого века, весь в пыли и паутине, но в красном парике и неглиже из зеленых перьев. В «ночной» витрине стояла кровать на бычьих копытах, а на черных простынях лежал манекен. Под украшенной балдахином и бычьей головой кроватью был разведен костерчик.

    И опять толпа зевак, мешая уличному движению, глазела на очередное творение «сюрреалиссимуса», как величали Дали местные газеты. Управляющему магазином донесли, что в толпе не очень довольны фривольным нарядом воскового манекена, и тот, не долго думая, распорядился заменить его другим, одетым в элегантный костюм, какими торговали в этом универмаге. Что с него взять? Заурядный торговец, решивший под сурдинку подать свой товар лицом. Он и представить себе не мог, какая разборка ему предстоит с дизайнером.

    Когда Дали на другой день увидел кощунственную подмену, он пришел в ярость и ринулся выяснять отношения с владельцем. Гала пыталась его успокоить и говорила: «Конечно, ты с ним поговоришь, но, очень тебя прошу, будь благоразумен! Пусть уберут, и на этом все — забудь! Как не было!» Ей вовсе не хотелось, чтобы Дали в Америке портил себе репутацию подобными скандалами. Но он так раскипятился, что на отказ директора «сию же минуту» убрать чужеродный манекен и восстановить все, как было, кинулся сам разбирать свое творение, дабы его реноме художника не пострадало. Он вошел в витрину и первым делом схватился за ванну, и она, наполненная водой, повинуясь закону инерции, въехала в витринное стекло и, разбив половину, вместе с водой и осколками вывалилась на улицу, к веселому ужасу собравшейся толпы. Еще бы, не каждый день в Нью-Йорке можно увидеть такой уличный спектакль. Дали решил последовать вслед за ванной, и едва ступил на тротуар, как верхняя часть стекла обрушилась. «Чудом я спасся от гильотины: стеклянный резак отсек бы мне голову», — вспоминал позже художник.

    Тотчас появились полицейские и отвели его в участок. Туда вскоре примчались Гала и Джеймс с адвокатом. Через несколько часов его отпустили, при этом дежурный офицер признал право художника защищать свои произведения.

    На другой день все газеты осветили эти события и поместили снимки с разбитой витриной и арест дизайнера. Это послужило еще большей популярности Дали в Америке. Защита прав художника, выраженная столь экспрессивно и открыто, принесла ему уважение и среди его американских коллег, и он получил от них много писем.

    Галерист Жульен Леви также пожинал плоды успеха «сюрреалиссимуса». Он не только обогащался за счет продаж картин, но и издал книгу «Сюрреализм», где вместе с репродукциями поместил и тексты Дали, один из них был обращен прямо к американцам:

    Сюрреализм — всем отравам отрава…
    Сюрреализм ужасно заразен.
    Будьте бдительны! Я носитель сюрреализма…

    И действительно, он заразил Америку этой опасной болезнью. На штучки «в духе Дали» появился рыночный спрос, и он впоследствии станет их тиражировать. Далианский сюрреализм становился не просто модой, но и определенным стилем жизни. Ньюйоркцы говорили, к примеру, что та вещь или тот цвет, дом или машина гораздо сюрреалистичнее этой… Позже Дали как дизайнер работал для таких известных фирм, как «Нина Риччи», «Ив Сен Лоран», «Кристиан Диор».

    Гала и Дали посетили также и Голливуд, где художник познакомился с Уолтом Диснеем и встретился с известным американским актером Харпо Марксом, знакомым ему еще по Парижу. В подарок на Рождество он прислал ему арфу со струнами из колючей проволоки, а в ответ остроумный Харпо прислал фотографию с перевязанными пальцами и просил Дали приехать и сделать перевязку. Харпо и Дали уговорились сделать короткометражный фильм, и Дали, по приезде в Европу, написал сценарий, однако проект так и не состоялся.

    Там же, в Америке, Дали подписал контракт с Джеймсом, по которому обязался в течение года написать двенадцать больших работ, восемнадцать — меньшего размера и шестьдесят рисунков за две тысячи четыреста фунтов, то есть по двести в месяц.

    Щедрый меценат Эдвард Джеймс, уверовавший в гений Дали, вел свойственный многим богатым людям образ жизни и очень уж опекал Дали, как многие полагают, не только потому, что был, как теперь говорят, его «фанатом». Гала не раз устраивала мужу скандалы по поводу его отлучек с Джеймсом, припоминая при этом Лорку. Джеймс полагал, что она делала это намеренно, вымогая таким образом у него подарки. Однажды они вернулись поутру из парижской какой-то гостиницы, где провели всю ночь, и Гала устроила сцену ревности, но когда Джеймс подарил ей золотую цепочку с сапфирами и изумрудами, тотчас же успокоилась и пошла жарить для них яичницу. Но это взгляд со стороны, а Дали жена частенько доводила до слез подобными упреками и подозрениями. Джеймс говорил, что у Дали были наклонности «более гомо-, чем гетеросексуальными», при этом замечал, что Гала так и не смогла до конца избавить от них мужа, и они проявлялись в сублимированном виде в его работах. Доля истины, конечно, в этом есть, однако вряд ли Дали имел сексуальную связь с Джеймсом, хоть тот и намекал на такое, — мы знаем, что Дали всячески избегал тактильных контактов с кем бы то ни было, кроме Галы.

    Супруги вернулись в Европу лишь весной 1937 года и уединились в Цюрсе, горном курорте, где неугомонный Дали стал писать поэму о Нарциссе, его новом наваждении. Сочинение было посвящено Элюару с подзаголовком «Опыт визуального наблюдения за ходом постепенных превращений Нарцисса», при этом автор решил поэму и проиллюстрировать, создав таким образом новый жанр — поэму-картину.

    Исследователи видят как в стихах, так и в картине те же неосознанные психопатологические склонности художника, но уже трансформированные — возросшей славой — в нарциссизм. Приводятся цитаты из сочинений Фрейда, в частности из «Психоаналитических заметок об одном автобиографическом случае паранойи», где ученый рассматривает паранойю как средство от гомосексуализма, что для художника было важно в период его молодости и непростых отношений с Лоркой. Но, вероятно, и теперь, в 1937 году, было какое-то событие, отправная точка, запустившая механизм той же темы в новой картине Дали под названием «Метаморфозы Нарцисса». Дали часто сам объяснял свои работы, а в этом случае мы имеем для верного толкования целую поэму. Приведем характерный отрывок:

    Когда эта голова треснет,
    когда эта голова расколется,
    когда эта голова взорвется,
    из нее родится цветок,
    новый Нарцисс,
    Гала —
    мой Нарцисс…

    На картине этот цветок вылупляется из яйца, что держат пальцы большой руки, схожей с коленопреклоненным Нарциссом, — это как бы намек на то, что этот цветок несет избавление от рукоблудия.

    Именно эта работа была показана Фрейду при их встрече в Лондоне в 1938 году. Дали давно мечтал увидеться с великим ученым и страстно домогался этого, допекая Стефана Цвейга, хорошо знакомого с Фрейдом, чтобы он устроил свидание. Писатель пошел навстречу художнику и написал ученому, что Дали — «единственный гениальный художник нашей эпохи и единственный, кто останется в истории».

    Престарелый ученый согласился, хоть и считал сюрреалистов «дураками на девяносто пять процентов, исходя из крепости спирта». Дали, однако, старику понравился, Фрейд отметил его горящие фанатичные глаза и сказал тоже навязавшемуся ему в гости Эдварду Джеймсу по-немецки (Дали немецкого не знал), что если все испанцы такие, как этот художник, то неудивительно, что там идет гражданская война. Ученый внимательно изучил «Метаморфозы Нарцисса» и заметил, что в картинах старых мастеров ему хочется увидеть что-нибудь подсознательное, а в картинах сюрреалистов что-нибудь сознательное. Это была, конечно, шутка, но Дали принял ее за чистую монету и истолковал, по собственному признанию, как смертный приговор сюрреализму. Отметил Фрейд и высокую живописную технику и, как бы делая вывод, сказал, что «искусство не должно позволять себе расширять свои границы до такой степени, поскольку качественное взаимодействие между бессознательным материалом и подсознательным процессом должно находиться в некоторых рамках».

    Дали во время встречи был занят еще и графическим портретом великого ученого, и его поразило, что голова Фрейда напоминает улитку. Дали очень хотелось, чтобы Учитель, как он называл великого психоаналитика, увидел и оценил портрет, но Цвейг так и не рискнул показать его Фрейду, который вскоре и скончался, не вынеся изгнания нацистами из Вены, где он прожил всю свою жизнь. Художнику писатель, однако, сказал, что ученому портрет понравился. Лишь после смерти Цвейга в 1942 году Дали узнал из его посмертно изданной книги «Завтрашний мир», что писатель ему лгал. Но из лучших побуждений. Он увидел в портрете больного раком старика блестяще переданную художником усталость от жизни, близкое дыхание смерти и не хотел доставлять немощному человеку лишних волнений.

    Дали в «Дневнике одного гения» вспоминает, что Цвейг звал его в Бразилию, куда он эмигрировал вместе с женой, соблазняя его крупными бабочками. Но Дали не был поклонником латиноамериканской флоры и фауны, да и вскоре пришло известие, что Цвейг и его жена покончили жизнь самоубийством. На этой же страничке дневника художник пишет:

    «Я не колеблясь причисляю Фрейда к лику героев. Он лишил еврейский народ самого великого и прославленного из его героев: Моисея. Фрейд неопровержимо доказал, что Моисей был египтянином, и в предисловии к своей книге о Моисее — самой лучшей и самой трагической из его книг — предупредил читателей, что это разоблачение было не только самой честолюбивой и самой заветной, но и самой разъедающе горькой из его цeлeй:

    Все, нет больше крупных бабочек!»

    Встреча с Фрейдом, иконой, которой он поклонялся с юности, произвела на Дали неизгладимое впечатление. Для него это была не просто встреча с великим ученым, духовные и философские воззрения которого обретали плоть и кровь в его творчестве. Он почему-то верил, что Фрейд избавит его и от комплексов, в частности Эдипова, избавит волшебством психоанализа от наваждения духовной тирании отца, и он перестанет являться на его холстах в образе Вильгельма Телля со страшными и недвусмысленно угрожающими инструментами вроде ножниц.

    Подобный же комплекс, как мы уже говорили, он испытывал и по отношению к Пикассо, и в связи с этим уместно вспомнить портрет Пикассо, написанный Дали позже, в 1947 году, где его коллега изображен с женскими грудями, а между ними торчит все тот же нарцисс в качестве, вероятно, эзотерического намека.

    После достопамятной встречи Дали уехал вместе с Галой во Флоренцию, где еще раз подтвердил свои новые умонастроения:

    «Довольно отрицать — пришла пора утверждать. Хватит выправлять — надо поднимать, возвышать, сублимировать. Хватит растаскивать — надо собирать и строить. Хватит забавляться автоматическим письмом — надо вырабатывать стиль. Пора кончать с разрушением и разбродом — надо учиться ремеслу. Довольно скепсиса — нужна вера. Довольно блуда — нужна чистота. Довольно уповать на коллектив и униформу — нужна индивидуальность, личность. Нужна иерархия. И хватит экспериментов — нужна Традиция. Ни революций, ни контрреволюций — ВОЗРОЖДЕНИЕ!»

    Эта программа, которую он себе выстроил, будет им неукоснительно выполняться. Поездка в Италию укрепила давние, выношенные с юности мысли о приоритете традиции в живописи — именно она имеет власть над художником, именно она, в какой бы ипостаси ни выступала, дарует ощущение красоты и является основой этого понятия.

    И, надо сказать, со второй половины 30-х годов живопись Дали обретает новую структуру восприятия, независимо от сюжетов картин и их наполненности теми или иными персонажами. Даже тот ужас и страх, что мы видим в «Предчувствии гражданской войны», эстетизирован; небо, написанное в канонах классики, уже не является просто фоном, на котором происходят те или иные события с гротескными мизансценами, как это было в работах 20-х годов, здесь оно работает на персонажа, дополняет трагическую напряженность и так организует пространство благодаря низкому горизонту, что созерцанию акта самоистребления ничто не мешает. Небо и уплощенный пейзаж органически связаны с персонажем, подчеркивая совершенство композиции.

    В сентябре 1938 года супруги Дали приезжают на виллу знаменитой Коко Шанель в Рокенбрюне. Сентябрь 1938 года памятен в европейской истории подписанием позорного Мюнхенского соглашения. Трусливые и недальновидные политики в очередной раз умиротворили Гитлера, отдав ему на растерзание Чехословакию, но любой трезвомыслящий человек видел, не говоря о политических аналитиках, что аппетит у фюрера зверский, ему одной Чехословакии будет мало. Неустойчивая политическая погода в Европе менялась к худшему и предвещала неизбежную грозу. Боши, как называли французы немцев, вновь стали пугалом континента.

    В доме Шанель супруги живут осень и зиму. Со знаменитой кутюрье Дали знаком уже давно, с ней у него, да и у Галы тоже, сложились теплые добрые отношения. «Все лучшее, что есть во французской породе, воплотилось в Коко», — писал о ней Дали. У Шанель он не только в гостях, они делают совместную работу к балету «Вакханалия». Этот проект зрел у художника уже с 1934 года; во время последней встречи с Лоркой в 1935 году в Барселоне он и ему предлагал поучаствовать в нем, проявить свой драматургический талант. Но реально это осуществлялось только сейчас, когда за дело взялся руководитель «Русского балета» Мясин, а деньги на постановку дал Эдвард Джеймс. Коко Шанель, как читатель уже догадался, делала костюмы к предстоящему спектаклю, главными героями которого были безумный король Баварии Людвиг II и основоположник мазохизма Захер-Мазох. Дали был в восторге от работы Шанель, особенно ему понравился костюм баварского короля. «В какие одежды облекла жгучую горечь его неутоленных страстей!» — восторгался художник.

    Здесь Дали написал две свои «загадки» — «Загадку Гитлера» и «Бесконечную загадку», названную поначалу «Великий Одноглазый Кретин», где вновь появляется голова Лорки. Темный сумеречный колорит обеих картин свидетельствует о мрачном предчувствии войны, и это настроение передается зрителю.

    Весной 1939 года супруги Дали вновь отправляются в Америку. Вместе с растущей известностью мастера за океаном возросли и цены на его холсты. Почти все, что он привез, было продано на общую сумму 25 тысяч долларов. Не ушли почему-то только «загадки» — с Гитлером и Лоркой. Получил он и предложение сделать дизайн павильона развлечений для Всемирной Нью-Йоркской выставки. Гонорар был высокий, но и сроки очень сжатые. Исходную идею Дали назвал «Сон Венеры». Перед входом должна была стоять статуя Венеры, скопированная с известной картины Боттичелли, но с рыбьей головой, а в павильоне художник хотел возвести коралловый риф с бассейном в форме буквы «Г», где плескались бы русалки, но не просто так, а со смыслом, символизируя подсознательные процессы во время сна. В качестве бутафории был предложен большой набор сюрреалистических объектов: диван в форме губ — на этот раз Греты Гарбо, а не Майе Уэст, — женщина в образе рояля, резиновые телефоны и прочее. Самым ярким объектом было, конечно, «дождливое» такси — входишь в машину, а там ползают улитки и хлещет ливень.

    Но инвесторы из чикагской резиновой фирмы стали вносить свои изменения, в результате оформление павильона оказалось пародией на замысел дизайнера. История повторилась, как и в случае с магазинной витриной, но на этот раз Дали не стал скандалить и уехал в Европу, а в знак протеста написал «Декларацию независимости воображения и прав человека на собственное сумасшествие», отпечатал ее в виде листовок и разбросал с самолета над Нью-Йорком. В листовке он призывал всех художников объединиться в борьбе за свои творческие права и негодовал, что почему-то женщина с рыбьим хвостом приемлема, а с рыбьей головой — нет.

    Он уехал заниматься уже упомянутым балетом «Вакханалия» на музыку Вагнера, премьера которого была назначена на середину сентября в лондонском «Ковент-Гарден». Но 1 сентября немцы напали на Польшу — всего через год после мюнхенского сговора, — и Англия и Франция объявили войну Германии. Все были напуганы угрозой бомбардировок, и «Русский балет» собирался ехать на гастроли в Америку. Постановку «Вакханалии» решено было осуществить на сцене «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Возникло много сложностей, и в первую очередь с костюмами. Гала не хотела отпускать мужа в Нью-Йорк, полагая, что пересекать океан в военное время небезопасно, ходили слухи, что немецкие подлодки будут топить и пассажирские корабли. А Коко Шанель отказывалась отправлять свои костюмы в Америку без Дали, который проследил бы сам за подгонкой и всем прочим.

    Джеймс, на чьи деньги ставился балет, находился уже в Америке и написал Дали, что известная американская модельерша Каринская готова сделать новые костюмы по фотографиям. Мясин планировал премьеру на ноябрь, и другого выхода как будто не было. Но Дали в раздражении ответил Джеймсу, чтобы он «не лез куда надо и не надо», и посоветовал ему лучше уговорить Мясина перенести премьеру. Меценат был просто шокирован таким посланием. Он полагал, что они с Дали друзья, не уразумев пока, что у супругов Дали, как у Англии, нет ни друзей, ни врагов, а есть только собственные интересы. В ответном письме Джеймс язвительно посетовал на неджентльменское к себе отношение и сообщил, что Мясин премьеру переносить не хочет. Он очень обиделся на своего друга и отстранился от хлопот по постановке «Вакханалии», премьера которой все же состоялась в середине ноября с костюмами от Каринской. Балет не произвел сильного впечатления на заокеанскую публику, да и критики особых восторгов не проявили, отметив, кроме всего прочего, интерес особ женского пола к чулкам телесного цвета.

    Супруги Дали тем временем находились в Аркашоне, неподалеку от Бордо, где Дали много работал над техникой живописи. Старые мастера не давали ему покоя ни днем, ни ночью, им овладела параноидальная страсть превзойти их во всем, поэтому, по его словам, он «работал крайне напряженно, с таким осознанием духовного долга, какого не знал прежде. Все силы и душу я отдал живописи — и она стала алхимией… Чтобы ощутимо и зримо воплотить чувство, мысль и дух, мне требовались совершенные орудия. Сколько раз я ночь не спал из-за неверного мазка! Только Гала знает…»

    Но война приблизилась и к Аркашону: немцы после взятия Парижа стали бомбить Бордо. Напуганные супруги засобирались в Америку. Гала отправилась в Лиссабон, а Дали решил заехать домой, в Фигерас. Он постучал в двери родного дома во втором часу ночи, обнял своих родных после долгой разлуки, и его накормили «анчоусами, колбасой и помидорами с оливковым маслом». Сальвадор узнал подробности тех бед, что обрушились на его родину во время гражданской войны, коснувшихся и его семьи, — сестру Ану Марию красные посадили в тюрьму и даже пытали, отчего она, как пишет Дали в письме Бунюэлю, «тронулась умом… родные должны насильно кормить ее, она какает в постель…». Но к приезду брата она уже оправилась от потрясений.

    В родном доме он словно окунулся в свое прошлое, ностальгические призраки детства будто ожили в нем. Его просто поразило, что абсолютно ничего не изменилось в его комнате с тех пор, как отец вышвырнул его из дома, в то время как анархисты, занявшие дом нотариуса во время революционных беспорядков, жгли костер прямо на полу столовой, отчего потолок и колонны были черными от копоти, а в паркете зияла черная яма. В своем секретере вишневого дерева он обнаружил в дальнем углу ящика ту самую дребедень, которую мать, любившая чистоту, постоянно выбрасывала, но спустя неделю она вновь там появлялась. Там были «булавка, пуговки, гнутая монетка, а вот и зайчонок, вот клейкий шрам на обломке уха с налипшей черной щетиной…»

    Рука его оказалась в старой бурой пыли, и она навела его на такие мысли: «Пыль! Все преходяще, а этот комочек пыли — вечен. Он вне истории и тем сильнее ее. Пыль — динамит времен, в пух и прах она разносит историю».

    Посетил он и Кадакес, где обнаружил свой дом разграбленным, на стенах — матерщина и лозунги, по которым можно было определить, кто здесь квартировал: анархисты, коммунисты, троцкисты, республиканцы и прочие… так и просится еще одно слово в рифму.

    Встретился он и с Лидией, рассказавшей ему о том, что тут творилось во время, как она точно выразилась, — «НЕНАВИСТИАДЫ».

    Из Кадакеса Дали отправился в Мадрид, где дождался визы и уехал в Лиссабон, чтобы отплыть оттуда с Галой в Америку. Он не знал, что покидает родину на целых восемь лет.


    Глава десятая
    О жизни Дали в эмиграции, его литературном творчестве, о несостоявшейся встрече с Бретоном, который нарек его Деньголюбом; о новых меценатах супругах Морз; о работе Дали в кино, рекламе и книжной графике, а также в театре

    Каресс Кросби, большая почитательница таланта Сальвадора Дали и, как мы знаем, любительница суетно-богемного образа жизни, уехала из Парижа в Соединенные Штаты в 1936 году. Оказавшись в родном краю, она не изменила привычному образу жизни: коллекционировала знаменитых людей, устраивала для них вечеринки, а для загородного отдыха приобрела усадьбу в штате Вирджиния, соблазнившись еще и тем, что раньше, в XIX веке, она принадлежала не кому иному, а Томасу Джефферсону, третьему американскому президенту, автору Декларации независимости США. Это был, по описанию очевидцев, типичный американский большой дом с колоннами, к подъезду которого вела аллея вязов. Окруженная полями и лесами старинная усадьба редко пустовала. Когда по приглашению хозяйки в Хэмптон-Менор (так называлось поместье) прибыли супруги Дали, там уже гостил известный Генри Миллер, работавший здесь над второй частью своего романа «Тропик Рака». Была тут и писательница Анаис Нин, написавшая предисловие к этому произведению. К своим тридцати шести годам она успела написать только роман да поэму, зато неустанно вела день за днем дневник, куда скрупулезно заносила свои наблюдения за многими известными людьми. Подробности жизни супругов Дали в этом доме известны в основном из этого источника.

    Дали писал здесь не только картины (самой известной из созданных в гостеприимном поместье Хэмптон-Менор стала «Вечерний паук сулит надежду»), но и работал над книгой, так что оказался в среде гостящих тут литераторов как бы коллегой. Идея написать художественные мемуары созрела у него раньше. На вилле Шанель, а затем в Аркашоне Дали тщательно обдумал и составил план книги, названной «Тайная жизнь Сальвадора Дали, написанная им самим», которую мы часто цитировали в предыдущих главах.

    Когда я впервые прочел это произведение, меня просто потрясла литературная одаренность Дали. Драгоценной россыпью рассыпан по страницам неиссякаемый юмор вместе с точными наблюдениями. Эпизоды раннего детства описаны так ярко, будто автор только вчера был маленьким мальчиком. Да что там! Мы ведь уже говорили, что он помнил отчетливо свою внутриутробную жизнь!

    Образный литературный язык, местами столь же виртуозный, как и его кисть, дает возможность читателю ознакомиться не только с историей жизни тридцатишестилетнего художника, отчасти правдивой, отчасти вымышленной, точнее, приправленной взлетами неуправляемой фантазии, но и получить истинное наслаждение от непередаваемо притягательного стиля книги, наполненной яркими сравнениями, меткими метафорами и прекрасно проиллюстрированной, — виртуозная графика мастера является и вкусной приправой, и самодовлеющей ценностью, которую трудно переоценить.

    События своей жизни автор причудливо переплетает в художественной ткани повествования, не заботясь о хронологии (даты неточны и перепутаны), тем самым образуя элемент волшебной сказки. Книга наполнена великолепными диалогами, мягкими и ироничными образами известных людей, с кем его сталкивала судьба; в ней нет того угнетающего драматизма, каким пытаются увлечь зачастую иные авторы биографий, — она легка, непринужденна, светла и прозрачна, несмотря на серьезные иной раз, требующие глубоких раздумий, темы.

    Словом, дорогой читатель, если ты еще не читал «Тайной жизни Сальвадора Дали, написанной им самим», обязательно прочти, если хочешь познать феномен Дали в его собственном освещении.

    Аакон Шевалье, известный в Америке переводчик французских романов, переводивший рукопись с французского на английский, вынужден был изрядно потрудиться, настолько своеобразен был язык автора, страдавшего к тому же ненормативной орфографией. Достаточно взглянуть на любую страницу авторской рукописи, чтобы понять, с какими трудностями столкнулась прежде переводчика Гала, которая взялась отредактировать и переписать набело сочинение своего мужа.

    Книга, снабженная не только графикой мастера, но и множеством фотографий и репродукций, а также хвалебными об авторе высказываниями таких известных людей, как Пикассо и Фрейд, вышла в свет в 1942 году и мгновенно стала бестселлером. Свою роль в этом, конечно же, сыграла известность Дали как художника, привнесшего в культурную жизнь Америки моду на сюрреализм, но и художественные достоинства оригинальной мемуарной книги также понравились американцам. Правда, записные критики не увидели в ней того, что привыкли наблюдать у мэтров современной литературы — Гертруды Стайн, Джойса и Хемингуэя, — поэтому рецензии были кислыми, а Джордж Оруэлл, автор знаменитой антиутопии «1984», вообще назвал эту книгу «зловонной», наполненной лишь «сексуальными извращениями и некрофилией». Более подробно оценки «Тайной жизни» современниками даны в книге Я. Гибсона «Безумная жизнь Сальвадора Дали».

    Вдохновленный успехом «Тайной жизни» Дали решил попробовать себя на литературном поприще уже в качестве романиста. Для этого он осенью 1943 года уехал в Нью-Гемпшир, где на границе с Канадой было поместье другого его мецената маркиза де Куэваса.

    Мы не будем очень подробно останавливаться на этом произведении, с легким сердцем отправляя любопытствующего читателя к русскому его переводу в журнале «Урал» за 1993-й, кажется, год. Но в двух словах скажем, что этот роман гораздо слабее в художественном отношении «Тайной жизни», и любопытен попыткой автора выявить заявленную в предисловии взаимосвязь между садизмом и мазохизмом через главную героиню Соланж де Кледа. Образованный из фамилии героини термин «кледализм» (дословный перевод с французского — «ключ к Дали») означает у автора «ощущение боли и удовольствия через абсолютное отождествление с объектом». Мысль для автора не новая, иными словами он говорит о том же и в поэме о святом Себастьяне, и в тексте «Любовь» из книги «Видимая женщина».

    Когда я читал этот роман, у меня создавалось впечатление, что это французская классика конца XIX века или того раньше. Вскоре начинаешь замечать, как завораживает это чтиво, как приятно погружаться в ироничные салонные разговоры и вместе с курильщицами опиума фантазировать на эротические или иные близкие темы, как растекается, подобно тем самым знаменитым далианским часам, само понятие времени — оно становится слоистым и растянутым, подобным струящемуся из кальянов дыму.

    Здесь много ассоциативных погружений автора в свое прошлое, и они легко вычитываются, если знать его биографию. Особенно яркий ностальгический след оставлен Лоркой. Помимо образов из «Оды Сальвадору Дали», там и тут встречаются аллюзии на стихи из «Цыганского романсеро», да и главная героиня Соланж де Кледа своими разговорами о том, что ее ждет после смерти, — растекание плоти с мерзкими подробностями (зловонная жижа, слизь и тому подобное), напоминает о погребальных представлениях погибшего поэта.

    Есть здесь и чисто далианские «штучки» из области сюрреалистического дизайна. Одна из героинь, например, приходит покупать автомобиль и говорит удивленному продавцу: «Я куплю этот автомобиль лишь в том случае, если вы его оденете». И в продолжение этой темы идет рассуждение о том, как хорошо было бы ввести моду на одежду для машин — весеннюю, летнюю, осеннюю и зимнюю… Можно представить, как хорошо смотрелся бы кадиллак с откидным верхом из оленьей шкуры и в накидке из норки для капота где-нибудь в Ленинграде на фоне зимнего пейзажа. Хорошо бы, но жителей нашего города удивила бы накидка из норки, в те времена принято было в зимнюю пору укрывать капоты машин обыкновенными ватниками.

    К сожалению, у нас нет возможности сделать подробный анализ этой книги, а хотелось бы, если учесть, что здесь в той или иной степени объясняются сексуальные и психические комплексы нашего героя. Как и его героиня, которой автомобиль кажется неприлично раздетым, приученная спать лишь во что-нибудь одетой и только защищенным одеждой телом согревать в постели свою мать, Дали также не любил ни с кем, кроме Галы, физических контактов, и в этом смысле был человеком в футляре.

    Но вернемся к дневнику Анаис Нин. Дали при первом знакомстве показался ей заурядным испанцем, но только с очень длинными усами, а Гала — просто хорошо одетой дамой бальзаковского возраста. Ничего особенного в супружеской паре не примечалось, да и держались они в незнакомом месте как-то скованно, но в то же время они казались единым целым: и сидели рядышком, и взглядами искали друг у друга поддержки. Но это было первое и весьма обманчивое впечатление. Очень скоро Гала всех в этом доме расставит по своим местам, каждому определит свою функцию в главном деле ее жизни — обеспечить творческий процесс мужа с максимальными удобствами и устоявшимися привычками. Причем, как пишет Нин, она делала это без всяких эмоций, с жесткой последовательностью и без всяких улыбок и экивоков.

    Библиотека стала святым и оберегаемым местом — там теперь работал «малыш» Сальвадор, и доступ всем прочим туда был окончательно закрыт. Зато каждый обитатель поместья ежедневно получал ненавязчивые поручения от мадам Дали. «Не могли бы вы, — обращалась она, например, к той же Анаис Нин, — перевести ту или иную статью?» С английским у супругов было пока плоховато, и если Гала позже, хоть и с неизживаемым русским акцентом, но вполне прилично общалась на английском, то малыш Дали за все восемь лет жизни в Америке так и не научился говорить на языке саксонского племени, ему постоянно требовался переводчик, а им чаще всего была, конечно же, Гала. Или она обращалась к хозяйке: не могла бы Каресс перепечатать на машинке очередную главу «Тайной жизни»? И та безропотно садилась на пол (была у нее такая привычка — сидеть на полу) и стучала на машинке. Или Гала просила того, кто собирался в город: захватите там для месье Дали то-то и то-то…

    Месье Дали действительно был погружен в работу, и обитатели дома видели его очень редко, лишь за общими трапезами, причем он вставал, как обычно, в шесть часов утра и до завтрака работал. Прогулками себя не баловал, хоть окрестности были весьма привлекательны, — некогда было, да и для него, как мы знаем, был люб единственный пейзаж — кадакесский.

    Но тихая творческая жизнь в американской глубинке вскоре кончилась по очень банальной причине. Очередной, третий по счету, супруг Каресс мистер Янг напился и стал кричать, чтобы все убирались из его дома.

    Реакция на это у гостей была слабая, но когда пьяный стал угрожать, что уничтожит картины Дали, супруги перепугались, быстренько упаковали драгоценные холсты и укатили в Вашингтон.

    А Нью-Йорк тем временем принимал все новых и новых беженцев из Европы, и среди них объявилось много знакомых. Приехали Андре Бре-тон, Ив Танги, Фернан Леже, Марк Шагал, Ман Рей, а также Макс Эрнст, которого тотчас по прибытии в Америку посадили в тюрьму как шпиона. Америка была в состоянии войны с Германией, и немец — чистый немец, а не еврей — показался властям подозрительным. Если бы не вмешательство Пегги Гугенхайм, влюбившейся в красавца блондина Макса, сидеть бы ему и сидеть. Вскоре они поженятся, и Эрнст, таким образом, станет мужем одной из самих богатых женщин мира и будет жить в особняке на Ист-Ривер с великолепной мастерской. Пегги была страстной собирательницей современной живописи, и она вспоминала, что в Париже приобретала картины десятками в день у мало тогда известных художников. Собранную таким образом коллекцию ей удалось вывезти из Европы в Америку, где она стала основой для музейной экспозиции Фонда имени Соломона Гугенхайма, дядюшки Пегги.

    Сердобольная, опекавшая модернистов, Пегги не оставила в беде и Бре-тона, приехавшего за океан с женой и ребенком практически нищим. Она давала ему по двести долларов в месяц, чтобы он мог хоть на что-то существовать. Он и здесь не изменил своим привычкам: эмигрантские собрания с ритуальными сюрреалистическими играми, сочинение стихов и манифестов. Он пытался привить и развить здесь свой исконный правоверный сюрреализм, отличный от далианского. Ему активно помогали в этом Макс Эрнст и Марсель Дюшан, однако для американцев сюрреализм уже навечно слился с именем Сальвадора Дали, поэтому в Америке Дали мог с полным основанием говорить: «Сюрреализм — это я!» Что он и делал.

    В «Дневнике одного гения» Дали пишет, что по приезде Бретона в Штаты он ему позвонил с предложением о дальнейшем сотрудничестве, и они договорились о встрече, однако в тот же вечер художник узнал, что Бре-тон вновь распространяет слухи о его якобы профашистских взглядах. Поэтому Дали на эту встречу не пошел и больше с ним тесно не общался. Эпоха их дружбы и активного сотрудничества на ниве сюрреализма завершилась. Бретон считал Дали предателем, опорочившим светлые идеалы сюрреалистической революции, ему горько было сознавать, что здесь, в Америке, Дали полностью перетянул одеяло на себя, приватизировал, можно сказать, сюрреализм, сделал источников доходов, и очень немалых. Он составил из двенадцати букв имени и фамилии нашего героя анаграмму АВИДА ДОЛЛАРС, то есть жаждущий долларов, иначе говоря, Деньголюб. Позже Бретон порвет и с Максом Эрнстом, также, по его мнению, обуржуазившимся, пригревшимся в юбках Пегги. Он так и остался на развилке дорог — сюрреализма и троцкизма, которые, несмотря на усилия Троцкого и Бретона, так и не соединились. В 1939 году они выпустили в Мехико манифест «За независимое революционное искусство» и создали Союз независимого революционного искусства, Генеральным секретарем которого стал Бретон. Однако их детище в условиях грянувшей войны оказалось мертворожденным, не способным со знаменем в руках выйти на тропу мировой революции. После убийства Троцкого, которого Бретон оплакивал, и ухода жены Жаклин патриарх европейского сюрреализма уходит в тень и теряет былое влияние. Он остался один, без семьи и близких друзей. Знакомство с голубоглазой чилийкой Эльзой в 1944 году возвращает ему вкус к жизни, и он снова начинает писать стихи.

    Дали же был востребован в Америке практически во всех сферах культуры — писал картины, книги, работал в театре и кино, подвизался в области книжной графики и рекламы.

    Выставки в Нью-Йорке следовали одна за другой, но самая престижная и значимая была проведена в Музее современного искусства совместно с Хоаном Миро, земляком, помогавшим ему в свое время выбраться на большую дорогу. Декоративный и солнечный сюрреализм Миро не вызвал у американских искусствоведов особых восторгов, зато творчество Дали, названное одним из критиков «двадцатью тысячами вольт раскрепощенного воображения», вызвало у американцев в очередной раз острый ажиотажный интерес. На выставке, открывшейся в ноябре 1941 года, были представлены лучшие работы, созданные Дали за последние пятнадцать лет, начиная с его любимой «Корзинки с хлебом», написанной в 1926 году, и заканчивая картинами 1940 года «Два кусочка хлеба, объясняющиеся в любви» и «Старость, юность и детство». В ретроспективе были и такие шедевры, как «Постоянство памяти», оставшийся в собрании Музея современного искусства, «Предчувствие гражданской войны», «Африканские впечатления», «Призрак сексуального влечения».

    Очень важным следствием этой выставки было и то, что она была показана еще в восьми крупных городах Соединенных Штатов, жители которых сумели убедиться, что Дали не только экстравагантная личность, о чем они много знали из газет, но и гениальный живописец. Передвижной выставке сопутствовал и каталог, выпущенный тиражом в десять тысяч экземпляров.

    Бретон недаром назвал Дали деньголюбом, он действительно ничем не гнушался, что сулило прибыль, — делал рекламные работы к парфюмерным изделиям, чулкам, галстукам и многому другому — не будем перечислять. Мягкие часы, насекомые, телефоны с омарами, костыли и многие другие образы из его картин перекочевали на рекламные стенды, страницы массовых изданий, киноэкраны, внедряясь таким образом в массовое сознание и становясь неотъемлемой частью американского образа жизни, точнее сказать, острой приправой.

    Перебрались эти образы и на страницы проиллюстрированных Дали книг, среди которых необходимо назвать «Дон Кихота», «Макбет» и «Жизнь Бенвенуто Челлини». Некоторые исследователи, в том числе и Ян Гибсон, считают эти рисунки к книгам не творческими, но с этим нельзя согласиться. Обретя новую — графическую — форму, его прежние находки и достижения сумели обрести и новую жизнь в контексте литературного повествования, да и виртуозное мастерство Дали-рисовальщика всегда восхищает и несет эмоциональный заряд. А еще надо сказать, что живописный язык Дали, зависимый от его сверхразвитого образного мышления, в большой степени привержен описанию событий, что и замечательно «работает» в искусстве книжной иллюстрации.

    Скажем немного и о его работе в театре. Накануне совместной с Миро выставки в Музее современного искусства Дали сделал костюмы и эскизы декораций для балета «Лабиринт» на музыку Франца Шуберта. Поставленный на тему античного сказания о Тезее и Ариадне на сцене «Метрополитен-опера» Леонидом Мясиным, тем самым, что ставил и «Вакханалию», балет не принес создателям громкого успеха в отличие от «Сентиментального диалога» — на тему стихотворения Поля Верлена. Постановка последнего была осуществлена на деньги маркиза де Куэваса, мужа внучки Ротшильда, балетомана, в имении которого, как помним, Дали писал роман «Тайные лики», на сцене Международного театра в Нью-Йорке осенью 1944 года. Для оформления декораций Дали позаимствовал из своей картины «Высвеченные удовольствия» сюжет с велосипедистами, едущими с камнями на головах. Композитор Пол Боулз остался очень недоволен оформлением спектакля, зато критики и публика были в восторге. «Нью-Йорк таймс» писала, что сцена расширила творческие возможности художника, дав простор его сюрреализму. Была восстановлена и «Вакханалия», но уже под первоначальным названием «Безумный Тристан».

    Самый значительный успех выпал на долю балета «Кафе Чинитас», поставленного также на деньги Куэваса. Темой стала андалузская народная песня о тореро, аранжированная в свое время другом Лорки композитором Лопесом Хульвесом, где в записи на пластинке партию фортепиано исполнил Лорка.

    Уже после войны, в сентябре 1945 года, Альфред Хичкок пригласил Дали в Голливуд, чтобы он сделал за четыре тысячи долларов декорации для сцен ночных кошмаров в фильме «Очарованный» с Грегори Пеком и Ингрид Бергман в главных ролях. Художник со свойственной ему страстью и увлечением окунулся в работу и придумал сцену с висящими с потолка роялями и силуэтными манекенами, создававшими сюрреалистическую перспективу, но когда пришел на съемку и увидел вместо этого крошечные рояльчики и сорок карликов вместо манекенов, ему показалось, что он спит и видит самый настоящий кошмар — по-страшнее хичкоковских. Повторялась все та же история, что и с магазинной витриной и павильоном на Всемирной выставке. Уолт Дисней также пригласил Дали к сотрудничеству над проектом мультфильма «Судьба». Но и тут дальше пятнадцати секунд экранного времени, где обыгрывался двойной образ балерины и кубка, дело не пошло.

    Чрезвычайно важным для супругов Дали оказалось знакомство с Рейнольдом и Элеонорой Морз, молодоженами, настолько увлекшимися творчеством испанского сюрреалиста, что они стали его постоянными меценатами до конца жизни. И не только меценатами, но и друзьями, а Рейнольд Морз стал к тому же и дилетантствующим исследователем творчества великого сюрреалиссимуса.

    Репродукцию первой купленной ими картины «Вечерний паук сулит надежду!» они увидели в «Тайной жизни» и приобрели подлинник по телефону у галериста Джорджа Келлера за шестьсот долларов. Келлер был малый не промах и предложил супругам к картине и раму черного дерева. Когда пришел счет, выяснилось, что рама стоила в два раза дороже картины. И хотя первый блин оказался комом, это не погасило их страстей по Дали. Следующим приобретением стала работа 1935 года «Археологическая реминесценция „Вечерней молитвы“ Милле», a когда они познакомились и Гала предложила им за восемьсот долларов «Среднестатического атмосфероцефалоподобного бюрократа, доящего черепную арфу», Рейнольд стал колебаться из-за цены. Но его приятель, также покупавший картины Дали, сказал ему, что одно название стоит больше. Что верно, то верно. Художник давал своим произведениям зачастую длинные и образные, в духе сюрреалистической поэзии, названия, лишний раз доказывая поэтам, что и тут готов с ними посостязаться.

    Первая встреча четы Морз с Дали и Галой произошла в гостиничном баре. Молодые супруги с восторгом объяснились в любви к картинам мастера, их восхищению не было предела. Разговор мог быть испорчен заданным некстати вопросом: а почему у Дали и Галы нет детей? Вопрос был бестактный, продиктованный, вероятно, озабоченностью Морза своим собственным, виртуальным пока, потомством, — они с Элеонорой недавно поженились. Дали, однако, не смутился и ответил, что будущее детей непредсказуемо, и ему кажется, что в этом смысле ему не дано испытать судьбу (о бесплодии Галы он, конечно, умолчал). И рассказал, как один из сыновей Пикассо в припадке безумия выскочил на улицы Парижа голым, и прибавил: «Если сын гения Пикассо был таким идиотом, представьте, что могло бы быть с моим сыном».

    Действительно, трудно представить. Этот рассказанный Дали эпизод с сыном Пикассо разбудил в моей памяти подобный же из жизни моего ныне покойного безумного друга Георгия. Он также в припадке сумасшествия вышел на центральную улицу нашего городка в чем мать родила с огромной церковной иконой в руках и едва не был сбит автомобилями.

    Итак, супруги Морз станут отныне рьяными поклонниками таланта Дали, соберут к концу жизни огромную коллекцию работ Мастера, и Морз откроет музей его имени в американском городе Санкт-Петербурге. Они побывают и в Порт-Льигате после войны, чтобы воочию увидеть кадакесские пейзажи, получившие всемирную известность благодаря художнику, и будут помогать Дали во всем на протяжении всей его жизни, и навсегда останутся преданными друзьями.

    Но были в их отношениях, если иметь в виду Галу, и некие двусмысленные сложности, о которых, ничтоже сумняшеся, поведал Рейнольд. Случилось это вскоре после знакомства, летом 1943 года. Гала пригласила в отсутствии мужа в номер фешенебельного отеля «Сент-Режи», где они с Дали обычно жили в Нью-Йорке, Рейнольда под предлогом просмотра рисунков. И она действительно показала эротические рисунки Дали, при этом молодой человек был поражен интимными и откровенно сексуальными подробностями графических листов мастера. Гала же, наоборот, была не только не смущена, но и комментировала рисунки, при этом говорила, что ее, Галу, хотел всякий, кто видел. Когда до Морза дошло, куда она клонит, он купил пару рисунков и, не обращая внимания на обещание Галы делать для него скидки в цене на картины мужа, поспешно ретировался. Гала сказала, якобы, ему и о том, что у нее с мужем не более чем деловые отношения, в нормальном смысле они вовсе и не супруги. Очень странное откровение! Если, конечно, Морз искренен. Неужели Гала для Сальвадора была лишь объектом для рукоблудия? Вряд ли. Для такой натуры, как Гала, мужчина нужен постоянно, и какой-никакой секс с мужем был ей необходим. Да и Дали, в неоткровенности которого обвинить трудно, писал и говорил о блаженстве близости с женой. А что касается рогов, то он сам себя величал королем рогоносцев, зная об этой слабости Галы. Так что если Гала и сказала такое Морзу, то это была наверняка уловка.

    Примерно то же самое, что и с Рейнольдом Морзом, произошло у Галы с сыном Макса Эрнста, красавцем Джимми. Она была потрясена его сходством с отцом и воспылала к нему еще и в ностальгическом порыве. Джимми, совсем еще молодой человек, также удрал, как и Морз, от ее домогательств. Она ему этого не простила и при очередной встрече обозвала дерьмом и другими нехорошими словами.

    Нимфомания Галы, о которой позже будут ходить легенды, с годами действительно возрастала, и она, как хищный и алчный зверь, бросалась на молодую мужскую плоть. Сексуальные пристрастия супругов усугублялись — Дали любил любить издалека, подглядывая и не прикасаясь, что до определенной степени и должно быть свойственно художнику. Помните женщин на полотнах Дега, подсмотренных, по его признаниям, за своими занятиями чуть ли не через замочную скважину? И правда, ни одна женщина не станет вести себя адекватно своей природе, особенно в ванной, если будет знать, что на нее смотрит мужчина. Потребность Галы в молодых мужчинах также вполне объяснима после ее вступления в бальзаковский возраст, который она всячески — с помощью диет, кремов, пластических операций и всего прочего — скрывала. Надо сказать, современники оставили нам не очень лестный портрет нашей героини. Анаис Нин писала в своих дневниках о Гале как эгоистичной, нетерпимой, бесцеремонной женщине, едкой на язык и никому ни в чем не доверяющей. Примерно то же говорят о ней и Морзы, причем Элеонора была поражена полным отсутствием в ней материнских чувств и ее негативным отношением к людям — она буквально в каждом видела потенциального врага либо обманщика. Морзы еще и жаловались, что за картины она заламывала такие цены, каких на тогдашнем американском артрынке не было. Но тут надо сказать, что и художников такого масштаба, как ее муж, в Америке тоже не было.

    Но Дали и Гала составляли единое целое, неразрывное и органичное, похожее на символы инь и янь, сплетенные в единый круг. Искрометный, темпераментный, полный огня и обаяния Сальвадор, способный увлечь, привнести в душу человека свет и радость, был в то же время совершенно беспомощным ребенком, когда дело касалось жизненных реалий, требующих от человека воли, крепости духа, терпения и житейской пронырливости. Зато у жены этих качеств было хоть отбавляй.

    Доминик Бона писала в своем романе о Гале: «У Дали душа Нарцисса — это одна из основных тем его живописи. Гала — зеркало, в котором Дали созерцает самого себя». И это очень справедливо.

    Причем с годами она становилась для художника не только зеркалом, но и иконой. Он боготворил ее, понимая, что без нее не добился бы такого успеха. Весь его жизненный уклад, направленный в первую очередь на творческий процесс, свято оберегался Галой. И не совсем потому, что его успех был залогом и ее обеспеченной жизни, — она оберегала его, как своего ребенка, опекала его, доставляла ему такой душевный комфорт, какой был необходим для творчества. Так что Элеонора Морз не совсем права, обвиняя Галу в отсутствии материнских чувств. Малыш Дали настолько сильно любил ее, что прощал ей и неизбежные колкости, и дурное настроение, и даже измены, — все это служило как бы острой приправой, допингом для его труда.

    А трудился он в Америке столь же упорно и вдохновенно, как и в Европе. Несмотря на объявленный разрыв с сюрреалистическими вывертами и переход на рельсы классического искусства, в его творчестве мало что изменилось — он использовал старые сюжеты, варьировал их, наращивая в то же время свое мастерство. Он словно играл им, наслаждался своим умением не только достигать в технике совершенства старых мастеров, но и превосходить их.

    Он теперь не только знал об искусстве живописи абсолютно все, но и накопил достаточное количество известных только ему, созданных им секретов, о которых поведал в своей, также написанной в Америке, книге «50 магических секретов мастерства», изобилующей как весьма ценными для всякого художника практическими и в высшей степени оригинальными советами по технике живописи, начиная с выбора кистей, грунтов, свойств масел, лаков и разбавителей, смешения красок, правильного построения перспективного изображения и так далее, так и совершенно несерьезными, выдуманными пассажами, причем неискушенному читателю зачастую не понять, где у Дали насмешка и юмор, а где — серьезные размышления и советы.

    Меня, например, привел в полное смущение совет иметь каждому художнику в своей мастерской паукариум. Что это такое? Дали советует сделать из ветки оливы (причем на ветке следует оставить несколько листочков, чтобы паук мог там прогуливаться) круг, вроде как для корзины, и заставить паука с помощью дрессировки свить в этой окружности паутину. И таких круглых паутин с пауками надо много — сорок, но в худшем случае хватит и пяти. И для чего они нужны? А для того, дорогой читатель, чтобы поставить их в ряд и смотреть через многослойную паутину на наполненный водой шарик, который отражает, точнее, собирает в себе видимый в окне любимый пейзаж художника на закате солнца. По мере того как чередуются стадии заката, пейзаж в шарике будет меняться от «рубиново-красного» до «цвета спелой вишни». И «вы почувствуете, — пишет Дали, — как вас обступают мягкие весенние сумерки, как они обволакивают вас, легко касаясь вашей головы…» Кроме этого, паукариум принесет и практическую пользу: паутина будет притягивать к себе и собирать пыль, не давая ей садиться на непросохший холст.

    И таких «советов» в книге достаточно, но тем не менее эта книга не станет лишней в библиотеке всякого художника — она вдохновляет и воодушевляет, передает тот благоговейный трепет и почти чувственную любовь автора к краскам и всему процессу живописного ремесла. Он с увлечением рассказывает, как должен сидеть художник перед мольбертом, с какой скоростью должна двигаться рука живописца, когда он пишет небо и передает на нем «неуловимую игру света, чем так славятся картины Дали», как создать гармоничную композицию, как научиться рисовать линии модели с помощью пропитанных маслом шнуров, раскладываемых на теле натурщицы; как смешивать краски, как располагать их на палитре, как писать самые тонкие детали и какими для это пользоваться подпорками и приспособлениями, как стать хорошим колористом, пользуясь только белой и черной красками, как исправлять на холсте ошибки с помощью картошки, а также для чего нужны живописцу лук и чеснок, как перевести рисунок на холст и многое, многое другое. Есть здесь и предостережения против тех или иных неверных способов или приемов, против тех или иных лаков, красок, разбавителей и прочее.

    Но самый главный секрет «состоит в том, что любой художник, мечтающий подарить миру шедевр, должен жениться на моей жене… Она будет боготворить вашу живопись больше, чем вы сами, при любом удобном случае смиренно предостерегая: “Смотри, как бы это не повредило твоей живописи”, “Лучше не будем так делать: живопись может огорчиться”… Гала — это та, кто с нежностью, голосом, напоминающим звучание эоловой арфы, читает вам длинные русские тексты: всего Пушкина, которого ни ты, ни твоя живопись не понимаете, не зная русского языка, но монотонное звучание которого убаюкивает вас почти в объятиях друг друга… кроме того, ее поза “создает тишину”, утоляет жажду и снимает тревогу…» И далее Дали с большой долей юмора описывает жизнь этого триединства — Галы, живописи и художника.

    Да, действительно, далеко не всякому — ох не всякому! — досталась такая спутница жизни, как везунчику Дали. Она не только полностью освободила его от всех мирских забот, став его банкиром, квартирмейстером, адвокатом, любовницей и так далее, она была также и его музой, мечтой, вдохновением, идеалом, через нее, ее ауру, рвался он в заоблачный мир, достигал высочайшего творческого экстаза, подпитывался ее духовной энергией. Гала подпирала, подобно тому самому далианскому костылю, его природные дарования, не давала им упасть и исправно подбрасывала топливо в жаркую печь его неиссякаемого воображения и трудоспособности.

    Недаром художник стал подписывать свои работы «Гала Сальвадор Дали» и говорил: «Я люблю Галу больше, чем отца, больше, чем мать, больше, чем славу, и даже больше, чем деньги». Без тени сомнения и не видя в том греха, он стал позже изображать жену в образе Мадонны на холстах с христианскими сюжетами.

    Но, кажется, мы несколько увлеклись повествованием о Гале и не закончили рассказ о книге «50 магических секретов мастерства». Стоит ли говорить, что она блестяще проиллюстрирована автором: его виртуозные рисунки дополняют не менее образный текст и, без сомнения, подарят любому художнику очень приятные минуты, если он выберет свободное время и возьмет в руки это замечательное произведение, вышедшее, кстати, на русском языке повторно в 2002 году.

    В конце первой главы этой книги Дали приведена «Сравнительная таблица значимости художников, разработанная на основе анализа, проводившегося Дали в течение десяти лет». Творчество Леонардо да Винчи, Мейсонье, Энгра, Веласкеса, Бугеро, Дали, Пикассо, Рафаэля, Мане, Вермеера Дельфтского и Мондриана рассматривается по таким параметрам: техника, вдохновение, цвет, рисунок, талант, композиция, оригинальность, тайна и подлинность. Оценки всем вышеназванным живописцам Дали дает по двадцатибалльной системе. Себя в этой таблице он оценил ниже, чем Вермеера, Рафаэля, Веласкеса и Леонардо да Винчи и ни по одному из параметров высшего балла себе не поставил. Желающих ознакомиться с этой таблицей подробно отсылаем к вышеназванной книге либо к «Дневнику одного гения», где она также приводится. Весьма примечательны и рисунки, прослеживающие процесс работы над картиной «Атомная Леда». В образе Леды, конечно же, выступает Гала, представшая на картине действительно богиней, — ее обнаженное тело не вызывает эротических желаний, бесстрастным холодком скульптуры веет от Леды, вознесенной над всем материальным, словно в высшем мире божественных идей. Почему художник так назвал это полотно? Очередным наваждением Дали стал так называемый «ядерный мистицизм». После взрыва атомной бомбы в Хиросиме, потрясшего все человечество, Дали был также ввергнут в пучину ядерной лихорадки, но на умозрительном уровне. Он никогда не был чужд новым веяниям в науке и технике, всегда прислушивался и отзывался в своем творчестве на научные открытия, и факт взрыва чудовищной силы, порожденной невидимыми даже под микроскопом частичками вещества, показался художнику мистикой.

    Так оно и есть на самом деле. В микромире полно мистических тайн и загадок. Если в макромире, например, положение и скорость любого тела в любой момент могут быть точно измерены, то место и скорость атомной частицы одновременно вычислены быть не могут. Физик Гейзенберг, которому принадлежит это открытие, назвал его соотношением неопределенностей и сделал вывод, что мир атома недоступен наблюдению, не будучи разрушенным. Картина микрофизических состояний предстает исследователю либо в корпускулярном, либо в волновом обличии. В первом случае познается энергия и скорость объекта наблюдения, во втором — место и время. «Если ставят эксперимент, — говорил Гейзенберг, — который точно показывает, где она (частица) находится в данный момент, то движение нарушается в такой степени, что частицу после этого нельзя найти снова. И наоборот, при точном измерении скорости картина места полностью смазывается». Нильс Бор, автор теории дополнительности, дает и такую формулировку: «Понятия частицы и волны дополняют друг друга и в то же время противоречат друг другу; они являются дополняющими картинами происходящего». И физическим законом провозглашалась не достоверность, а вероятность, не реальность, а возможность, «потенциально существующее».

    Эйнштейн был не согласен с этими учеными. Для него постулат о «свободе воли» электрона был неприемлем, потому что колебал священный принцип причинности и взрывал гносеологию изнутри. Война умов длилась четверть века, и Эйнштейн в конце концов вынужден был признать подтвержденные математическими расчетами факты, но все равно величал Нильса Бора играющим в кости божеством и мистиком.

    Дали заглядывал, как и мы только что, в книги по ядерной физике, поэтому, конечно, знал строение атома. Его поразило, что вокруг ядра суетятся эти самые частицы, не соприкасаясь. Он с юности исповедовал теорию несоприкосновения тел, терпеть не мог физических контактов ни с кем, кроме Галы (о том же пишет и в романе «Тайные лики»). И то же самое существует в микромире! Мир материальный, оказывается, устроен на духовных началах!

    И вот на принципе неприкосновения построена вся композиция «Атомной Леды», архисложнейшая, надо сказать, композиция. Чтобы ее построить, Дали пришлось обратиться за помощью к математику, румынскому князю М. Гике, который и помог рассчитать пропорции.

    Здесь впервые, как утверждал художник, море изображено парящим, оно не соприкасается с дном; также не соприкасаются Леда с лебедем и все прочие предметы и элементы картины.

    На эту тему будет написана еще не одна работа: «Дематериализация носа Нерона», известная и под названием «Расщепление атома», «Равновесие пера», «Движущийся натюрморт», «Ядерный крест» и другие, а также «Мадонна Порт-Льигата», «Ультамариново-корпускулярное Вознесение», — но в этих и других, написанных на евангельские сюжеты, как бы объединяются темы атомной мистики и христианства, и об этом мы поговорим попозже.

    В Америке был показан на выставке 1947 года лишь незавершеный эскиз «Атомной Леды», полностью работа будет завершена уже в Порт-Льигате. В эту картину Дали вложил излишне много кропотливого творческого труда, и это чувствуется в академической сухости деталей, да и лебедь кажется поэтому бутафорским. Лицо Галы, в отличие от тела, не совсем соответствует представлениям об античной красоте; в первом законченном варианте 1948 года Гала изображена блондинкой и без лебедя. Нет предметов на переднем плане и скал на заднем, отчего фигура в целом кажется более гармоничной.

    Во второй половине 40-х годов Дали написал много портретов американских толстосумов. Играя безупречной техникой, он перегружал холсты многочисленными деталями, позволяя себе иной раз иронично, иногда подобно Гойе — с едким сарказмом изображать своих богатеньких персонажей. Но они не слишком обижались. Исключением стала княгиня Гурьелли, в действительности никакая не княгиня, а просто Елена Рубинштейн, держательница модного косметического салона. Так вот, ей портрет не понравился (она изображена в виде высеченного в скалах бюста с диадемой в волосах и несколькими ожерельями — в жизни она всегда носила на себе много драгоценностей), зато понравился сам художник, и они подружились. Он посвятит ей не одну страницу в своей книге «Неисповедимая исповедь». Она очень ловко умела воровать чужие дизайнерские идеи, поэтому обычно болтливый Дали старался при ней держать язык за зубами.

    Не обижались богачи и на другие экстравагантные выдумки сюрреалиссимуса. Как-то в Лос-Анджелесе, где проходила очередная выставка Дали осенью 1941 года, было решено провести вечеринку на тему «Ночь в сюрреалистическом лесу» под предлогом сбора денег для бедствующих в эмиграции европейских художников. Для создания соответствующей обстановки Дали потребовались даже звери из местного зоопарка. Было приглашено много гостей, в том числе и голливудские звезды, приехал и Хичкок с женой. Во время ужина в имитированной пещере с потолком из мешковины на одного из гостей выпрыгнула с блюда живая, но облитая соусом, жаба. С ним чуть не случился инфаркт.

    Жизнь в Америке настолько обрыдла Дали, что он просто бредил родиной. И сразу после окончания войны хотел ехать домой, несмотря на предостерегающие письма Элюара, что в Европе разруха и голод и торопиться возвращаться не следует. Да и расчетливая, жадная до денег Гала хотела и дальше пожинать плоды неслыханной популярности мужа в «стране желтого дьявола».

    Прошло еще целых три года после войны, прежде чем Америка отпустила блудного сына к родным пенатам. За время войны о художнике Дали в Европе стали забывать, его имя редко упоминалось в печати даже в Испании, теперь уже франкистской. Но в 1946 году каталонский писатель Хосеф Пла поместил в барселонском журнале «Дестино» статью под названием «Сальвадор Дали с точки зрения жителя Кадакеса», где смотрел на художника сквозь призму каталонского патриотизма, заявляя, что только ампурданец, знающий, что такое трамонтана и слепящий свет ампурданского солнца, способен сполна оценить Дали. Сделал он и восторженный анализ «Тайной жизни», запрещенной в Испании книги, которую Пла подсунул старший Дали.

    В то время старик решил оставить нотариальную деятельность, и по этому поводу тот же журнал откликнулся статьей другого каталонского писателя и критика — Мануэля Бруне, напомнившего читателям, что предки Дали родом из Льерса, пристанища ведьм, чем наводит на мысль, откуда взялось колдовство картин сына почтенного нотариуса. Позже Мануэль Бруне поможет сестре художника написать мемуары, чем разгневает Дали, посчитавшего книгу сестры лживой и порочащей его имя, и он сделает фамилию писателя нарицательной и будет называть ему подобных брунеями.

    Статья Хосефа Пла понравилась Дали, и он был очень рад, что таким образом готовится почва к его возвращению. Через тот же журнал он известил о своем намерении по возвращении домой выставить в мадридском Музее современного искусства семь или восемь работ из личной коллекции.

    Летом 1948 года художник вместе с женой, не очень хотевшей покидать золотоносную Америку, сел на пароход и благополучно прибыл в Гавр, откуда сразу же выехал в Фигерас.


    Глава одиннадцатая
    О приезде на родину, ссоре с сестрой по поводу ее мемуаров, смерти отца, счастливой жизни в Порт-Льигате, гостях и фанатах, картинах на христианские сюжеты

    Сверкающий никелем огромный кадиллак остановился у родного дома в Фигерасе. Столь шикарных автомобилей жители родного города Дали еще никогда не видели и были шокированы и удивлены таким ярким проявлением успеха их земляка.

    Дали был бесконечно счастлив, оказавшись вновь в родном доме. Сальвадор не мог нарадоваться встрече с родными, шутил, смеялся, как в юные годы, увлеченно рассказывал о своей жизни в Америке и проявлял такое сыновнее расположение к отцу, что Ана Мария просто диву давалась.

    На снимке, датированном августом 1948 года, мы видим отца и сына. Глядя на изможденного, с потухшим взглядом, старика с остатками седых вокруг темени волос, мы понимаем, что его гложет неизлечимая болезнь и уже мало занимают земные дела. А сын сидит с гордо поднятой головой, его усы стремятся вверх, а в руках он держит американское издание книги «50 секретов магического мастерства». Перед нами сорокачетырехлетний мужчина, полный сил, энергии, уверенный в себе и своем будущем. К этой фотографии так и просится изречение Фрейда: «Герой тот, кто победил своего отца».

    Сестра же, Ана Мария, терпеть не могла Галу, и отсвет этой неприязни падал и на Сальвадора. Он относил это к перенесенным ею во время гражданской войны страданиям, пошатнувшим ее психику. И действительно, трудно объяснить, почему она вбила себе в голову, что оказалась в барселонской тюрьме потому, что на нее донесла жена брата. Нелепое, прямо скажем, предположение, — Гала в это время находилась в Америке. Несмотря на неприязнь к золовке, Ана Мария пыталась сдерживаться, она не хотела доставлять отцу лишних неприятностей, считая, что ему и так тяжело находиться, хоть и временно, под одной крышей с нелюбимой невесткой.

    Узнав, что сестра пишет семейные мемуары, Сальвадор захотел, разумеется, ознакомиться с рукописью — ведь, как никак, книга называлась «Сальвадор Дали глазами сестры». Об этом он написал из Барселоны отцу, добавив, что Гала тоже хотела бы просмотреть текст — она хорошо разбирается в литературе, да и сама намерена издать свою автобиографию, над которой работала четыре года. Вот тут загадка. Действительно ли Гала написала о себе и своей жизни воспоминания и затем не стала их публиковать по причине своей врожденной скрытности, или вообще никакой книги она не писала, а это просто очередной миф, придуманный Дали?

    Но сестра рукописи не показала, а книга все же вышла в конце 1949 года, и разразился семейный скандал. Супруги Дали были в Америке, когда она появилась на книжных прилавках. Брат был взбешен, его гнев наверняка подогревался и Галой, не слишком расположенной к семье своего мужа, претерпевшего вместе с ней достаточно много неприятностей от тирании и жестокости отца. А вот теперь и родная сестрица преподнесла такую горькую пилюлю.

    Конечно, книга была далеко не объективной и во многом противоречила «Тайной жизни», и это прежде всего и возмутило художника — перед читателями возникал совершенно иной образ Дали, нежели тот, какой он преподносил в своей книге.

    Он написал полные негодования письма кузине Монсеррат и кузену Гонсалю Серракларе с просьбами надавить на сестру, чтобы она опубликовала опровержение, иначе он напишет автобиографическую заметку с настоящей правдой о семье.

    Из этого посредничества, видимо, ничего не вышло, потому что обещанная «Автобиографическая заметка» появилась. В ней говорилось, что он был изгнан из семьи в 1930-м году без гроша в кармане и всем своим успехам художник обязан «Божьей помощи, свету Ампурдана и ежедневному героизму великой женщины — моей жены Галы». А когда он прославился, семья из тщеславия приняла его в свое лоно, но сестра не удержалась от соблазна продавать его картины и публиковать лживые мемуары… Отец в этой склоке взял сторону дочери и переписал в очередной раз завещание, по которому единственной наследницей и владелицей дома в Кадакесе объявлялась сестра, к великому огорчению не только Сальвадора, получавшего по завещанию мизерную сумму в шестьдесят тысяч песет, но и Галы, давно положившей глаз на дом в Эс-Льяне.

    А их собственный дом в Порт-Льигате в их восьмилетнее отсутствие потихоньку строился под присмотром архитектора Эмилио Пигнау, точнее сказать, рос, по меткому выражению хозяина, как «биологическая структура». Исходной, материнской, что ли, ячейкой, как мы помним, была жалкая лачуга сыновей Лидии, и она стала обрастать пристройками и флигелями.

    А нотариусу дону Сальвадору Куси жить оставалось недолго. Уже к лету он слег и навестившему его сыну искренне признался в своем предчувствии: «Мне кажется, это конец, сынок».

    Он умер 21 сентября 1950 года от рака простаты. Удивительно, но ни сын, ни дочь на похоронах не были. Племянница покойного Монсеррат, хоронившая дядю на кладбище рядом с Порт-Льигатом, вспоминала, что в тот день была такая страшная трамонтана, что ее дважды сбивало с ног. Сын получил по завещанию вместо обещанных шестидесяти только двадцать две тысячи, а еще десять мог получить по решению суда. Для него это были сущие гроши, поэтому на деньги он махнул рукой, а вот оставшиеся в доме отца картины, книги и рисунки представляли для него не только материальную, но и духовно-ностальгическую ценность. Поэтому он пишет сестре письмо в довольно спокойном тоне с просьбой не продавать без его ведома находящиеся в доме картины, так как они ей не принадлежат, напоминая, что своей собственностью она может считать лишь портрет, где она занята шитьем, действительно подаренный ей художником. Брат просит также признать публично, что уже проданные ею картины ушли из дома по воле отца, чтобы не разжигать публичного скандала; просит также список уже проданных рисунков и картин и адресов тех, кому проданы (вероятно, хочет выкупить их обратно). Просит вернуть книги и журналы, а картины — только те, какие захочет, а остальные пусть продает, но только с его согласия. Если она выполнит эти условия, тогда свою долю наследства он отдаст тетушке, второй жене отца, которая вообще не упомянута в завещании.

    В конце концов, с помощью юристов, было достигнуто соглашение, по которому находящиеся в доме отца картины были поделены поровну между братом и сестрой.

    Двумя годами позже эти события аукнулись для Дали непредсказуемо тяжкими последствиями. Сестра, правда, была на этот раз ни при чем, она подспудно, так сказать, воздействовала на описываемые неприятности, — нотариус Вальес приехал в Порт-Льигат по делу, связанному то ли с завещанием, то ли с упомянутым соглашением. Дали просто по определению терпеть не мог людей с профессией отца, испытывая подспудно пресловутый эдипов комплекс. А этот нотариус, представляете — нотариус! — явился к тому же в святые для мастера часы работы, поэтому он отказался с ним встретиться. Но юрист настаивал как представитель власти.

    Раздраженный Дали разорвал документы и вышвырнул его из дома (это блестяще описано в «Дневнике одного гения»); нотариус затеял тяжбу, а так как он находился при исполнении служебных обязанностей, то это грозило вспыльчивому художнику тюрьмой. Дали нашел спасение у сильных мира сего. Близкий друг генерала Франко, бывший мэр Барселоны Мигеу, благоволивший к художнику, позвонил министру юстиции. Дали взяли на поруки, и ему пришлось написать покаянное письмо в Коллегию нотариусов, на этом все и кончилось.

    С тех пор, пишет Дали в «Дневнике одного гения», «со всей этой породой законников и прочих чинуш я буду угодлив, как сверхзвуковой клоп». Сверхзвуковой клоп? Да еще и угодливый? Ей Богу, не могу себе представить.

    После этого эпизода, пожалуй, мало что омрачало жизнь Дали в Порт-Льигате. Описанное выше триединство — Гала, Сальвадор Дали и искусство — обрело на родине устоявшуюся несокрушимую форму его последующего бытия на долгие годы. Он проводил вместе с Галой в своем доме весну, лето и осень, а на зиму они выезжали в Париж и Нью-Йорк. Его жизнь, по его словам, была «отрегулирована точно, как часы». Он рано вставал и без устали трудился до обеда, затем обязательная сиеста (час отдыха), и вновь до заката он занимался живописью, при этом Гала ему позировала, а если не позировала, то сидела рядом и читала вслух. Иногда они совершали прогулки, купались, принимали гостей, которых с возрастанием славы художника становилось все больше и больше. Для простых поклонников его таланта или, как их теперь принято называть, фанатов, хозяева вынуждены были сделать внутренний дворик, патио, где они и толклись, угощаясь шампанским или виски, дожидаясь Мастера, который появлялся вечером на выбеленной известью дорожке, обсаженной гранатовыми деревьями, названной им «Млечным путем», и шел, постукивая неизменной тростью, к некоему подобию трона с белым над ним балдахином и разражался своими монологами. Гала терпеть не могла эту публику и никогда в патио в вечерние часы не ходила, а если мимоходом и появлялась, не скрывала насмешливой улыбки. Наиболее почетных гостей супруги принимают в доме, который снаружи напоминает крепость, — белые стены почти без окон и каких-либо архитектурных излишеств. Внутри же дом похож на лабиринт — множество комнат на разных уровнях соединены коридорами, ступеньками и переходами; здесь непосвященному легко и заблудиться.

    В прихожей красуется чучело канадского медведя, подаренное Эдвардом Джеймсом. В двух гостиных, куда попадаешь из прихожей с несколькими деревянными стульями, столь же аскетичная меблировка, что и в столовой, украшенной металлическими светильниками на прямоугольном дубовом столе. Но трапезная используется по назначению лишь в плохую погоду. Обычно хозяева и гости обедают и ужинают на просторной террасе. Если выйти из столовой и, поднявшись на несколько ступенек, миновать два поворота, то можно оказаться в совершенно необычной комнате, похожей на яйцо. Это комната хозяйки. Здесь стоит большой белый камин круглой формы с кирпичным фризом и круглым зеркалом, рядом с ним самовар, а вдоль овальной стены — каменная скамья.

    Самый верхний, если можно так назвать, этаж — в доме Дали непросто определить, что на каком этаже, потому что спуски и подъемы, ступеньки и лесенки так хаотично разбросаны, что об этажности говорить трудно, — так вот, на самом верху, выдвинувшись к самому морю, находится спальня с двумя большими металлическими кроватями. Над ними балдахин из голубого с розовым шелка, а между ними — ночной столик. Большие зеркала расположены так, что отражают залив.

    Минотавр-Дали, хозяин Лабиринта, упрятал свою святая святых — мастерскую — в дальнем закоулке дома. Она также состоит из нескольких разновеликих комнат. И чего там только нет! Всякий, кто бывал в мастерских художников, знает, что они тащат туда всякий хлам, но, помещенный в соответствии с благородным вкусом художника в нужное место, хлам этот становится изысканной частью интерьера и частенько служит моделью для сюжетных картин или натюрмортов. А уж у Дали с его широчайшими интересами и богатым опытом декоратора чего только в студии нет — микроскопы соседствуют с корягами и причудливыми приборами непонятного назначения, с ними рядом уживаются носорожьи рога, ракушки, книги, гравюры, фотографии, да и много еще чего, а также, разумеется, и все необходимое для ремесла живописца.

    Во всем доме идеальный, до аскетизма, порядок. Гала, Дева по восточному гороскопу, как и все люди этого знака, маниакальная блюстительница порядка — все должно иметь свое место, ничего лишнего в доме также не должно быть; признаков пыли и неряшества хозяйка просто не терпела. Она снисходила к хаотичному, с ее точки зрения, нагромождению разных вещей в мастерской, понимая, что художнику это необходимо, но тем не менее следила за чистотой и тут.

    Как мы уже упоминали, почетных гостей и близких друзей принимали в доме, а не в патио. Когда приезжали Морзы или кто еще богатый и именитый вроде чилийского миллионера Артуро Лопеса, их принимали на высшем уровне — шикарные обеды с шампанским и изысканными блюдами. Но никто и никогда в доме Дали не ночевал, спать гости уходили в Кадакес, в гостиницу, или, если прибыли на яхте, то к себе в каюту. Мне сейчас припомнился стишок, опубликованный на последней странице «Литературной газеты» в 70-е годы. Последняя, шестнадцатая, страница, если кто помнит, была отдана сатире и юмору. Так вот автором этого стихотворения был «людовед» Евгений Сазонов, автор вымышленный, как и Козьма Прутков. Вот его творение:

    Пригласил меня к обеду
    Сальвадор вчера Дали.
    Я ответил, что приеду,
    хоть негоже людоведу
    тет-а-тет с сюрреали.

    Автор романа «Бурный поток» писатель Евгений Сазонов среди гостей Сальвадора Дали так и не объявился, зато прославленный советский композитор Арам Хачатурян напросился-таки к нему в гости. Он дожидался хозяина в гостиной часа два, угощаясь шампанским. Наконец, Дали появился. Совершенно голый, но с саблей в руке. Оседлав трость, под звуки сочиненного гостем популярного танца с саблями, он проскакал вокруг композитора пару кругов и удалился. Ошарашенному гостю объявили, что аудиенция окончена.

    Мы привели эту байку лишь в качестве примера тех экстравагантных шалостей, что позволял себе избалованный славой художник, считавший, что ему все позволено.

    На доме Дали красуются два огромных белых гипсовых яйца, в прибрежных водах возле дома плещутся два белоснежных лебедя, а в самом доме, как мы уже знаем, комната Галы также в форме яйца. Проницательный читатель наверняка уже догадался, что это связано с античным мифом, на тему которого написана «Атомная Леда».

    Леда, жена спартанского царя Тиндарея, прекраснейшая во всей Греции женщина, понравилась сердцееду Зевсу. Громовержец соблазнил ее, обратившись в лебедя, и Леда снесла яйцо, из которого появились на свет дочь Зевса Клитемнестра и сын Полидевк. У Леды уже были дети от царя Тиндарея — прекрасная Елена, жена Менелая, полюбившая Париса, и сын Кастор. Братья стали неразлучны и совершили вместе много подвигов. Кастор, рожденный Ледой от человека, был смертным, а Полидевк — бессмертным. Когда смертельно раненый Кастор умирает, Полидевк хочет умереть вместе с ним и просит своего отца Зевса лишить его бессмертия. Зевс решил так: неразлучные Диоскуры день проводят на Олимпе вместе с бессмертными богами, а день — в мрачных чертогах Аида.

    Кастором и Полидевком, как помним, воображали себя в дни тесной дружбы Лорка и Дали, теперь же в сознании художника этот миф преломился под другим углом: близнецом Кастором стала Гала.

    В «Дневнике одного гения» он пишет, что когда жена устала позировать во время работы над «Атомной Ледой» и присела у его ног, он почувствовал «теплоту, которая могла исходить разве что от Юпитера, и я изложил ей свой новый каприз, который на сей раз представлялся мне совершенно неосуществимым:

    — Снеси мне яйцо!
    Она снесла два».

    Что ж, женщине это сделать нетрудно. «Снесенные» Галой яйца наверняка были куриными.

    «Ядерный мистицизм», так прекрасно ужившийся в «Атомной Леде» с античной мифологией, дополнился по приезде художника из Америки новой темой — христианством. Действительно ли богохульник уверовал в Бога и стал ревностным католиком, как это случилось с его отцом в последние годы жизни, или, как думают некоторые исследователи его творчества, это был стратегический конъюнктурный ход, с тем чтобы во франкистской Испании, где католицизм остался, по сути, государственной религией, его не преследовали за грехи молодости и признали правоверным и верноподданным? Едва ли обращение к вечной теме продиктовано хоть в малой степени вышеизложенными соображениями. Что касается его политических убеждений, он всегда был искренне привержен монархизму, поэтому диктатор Франко был ему близок, а приближение художника к теме христианства было связано и с преклонением перед мастерами прошлого, у которых эта тема была основой их творческого мировоззрения, и с искренней верой в непреходящие ценности великого учения Христа.

    Психоаналитик Пьер Румгер, с кем Дали довольно тесно общался в 50-е годы, в своей статье «Далианская мистика перед лицом истории религий» (она помещена в качестве приложения к «Дневнику одного гения») пишет, что художник «оказался единственным среди великих, который умудрился путем психической работы своего воображения (по меньшей мере) превратить свой собственный повседневный “католический, апостольский римский” опыт в художественную материю высокого стиля, способную одновременно оставаться конформной и духу догмы (как о том свидетельствует встреча с Его Святейшеством папой Пием ХII), и духу сюрреализма — во всяком случае, главному в нем: психическому механизму имажинативного творчества…» С этим нельзя не согласиться, и следует добавить, что сюрреализм в работах христианского периода изживается свежим восприятием традиции. Еще очень важным фактором верного толкования картин христианской тематики является, по мнению доктора Румгера, и то, что Дали «напрочь забывает все случайные исторические суперструктуры и раскапывает погребенные где-то в самой глубине наиболее архаические наслоения, представляющие собой древнейшее наследие периодов тысячелетней давности».

    Первой в этом цикле можно считать написанную в 1949 году небольшую работу под названием «Мадонна Порт-Льигата». Она написана в максимальном приближении к эстетическим критериям Возрождения, даже палитра напоминает Леонардо да Винчи, не говоря о пропорциях и композиции. Художник этого и не скрывает, открыто цитируя деталь из «Мадонны с младенцем и святыми» Пьеро делла Франческа. Эта деталь — яйцо, но оно уже несет совершенно иное осмысление, нежели в «Атомной Леде». Оно свисает на нити с раковины прямо над головой Богоматери, и это, как пишет Дали в своей книге «50 секретов магического мастерства», приведя там же и репродукцию с картины Пьеро делла Франческа, далеко не случайно. Автор дает очень сложное толкование символа яйца в христианстве со своими подтекстами и объяснениями в духе далианской логики. Признаюсь, читатель, что феномен Дали характеризуется еще и хаотичным переплетением на первый взгляд стройных и кажущихся диалектическими мыслей, которые порой просто непонятны и с превеликим трудом воспринимаются. Поэтому предлагаем любопытствующему читателю самому почитать этот текст, где среди всего прочего яйцо это трактуется как символ тайны непорочного зачатия.

    Лику Мадонны на своей картине Дали не побоялся придать черты своей жены. Как к этому отнесся и счел ли кощунством Его Святейшество, кому художник показал эту работу во время десятиминутной аудиенции в ноябре того же 1949 года, неизвестно. Если Дали спрашивали о мнении римского папы относительно картины, он обычно сворачивал на то, что целью визита к Его Святейшеству была просьба разрешить им с Галой обвенчаться. Но это по католическому вероисповеданию сделать было невозможно: первый муж Галы Поль Элюар был еще жив, а она была с ним обвенчана, поэтому главный блюститель церковных законов, понятное дело, отказал.

    О своей глобальной мировоззренческой метаморфозе заявил художник и в своей лекции, с которой он выступил в октябре 1950 года в барселонском «Атенее», где, как помнит читатель, Дали читал ровно двадцать лет назад свою скандальную лекцию с пропагандой сюрреализма.

    Зал был полон. Лектор заявил, что был богохульствующим сюрреалистом, а теперь его творческим и жизненным кредо является католический мистицизм, и все испанские художники должны обратить свой взор вспять, к Сурбарану и Веласкесу, и достичь духовного первенства во всем мире в лучших имперских традициях.

    Он показал слайд «Мадонны Порт-Льигата» и прочел свое новое сочинение — «Теологическую поэму». Сказал, что своими открытиями Эйнштейн, да и вообще современная физика подтвердили библейские истины бытия Божия, и прочее в том же духе. Походя лягнул Пикассо, который всякими там портретами Доры Маар пакостит искусство, и, показав публике двузубую вилку, сказал, что левый зубец означает Дали образца 20-х годов, бунтаря и богохульника, а правый — нынешнего — мистика и католика, — а ручка вилки — это «целостность и экстаз».

    О своих политических взглядах Дали предоставилась возможность высказаться, когда ему предложили войти в состав делегации Всемирного Совета Мира, возглавляемого Пикассо. Делегаты хотели встретиться с президентом Трумэном, конгрессменами и Генсеком ООН, с тем чтобы попытаться уговорить Америку прекратить производство ядерного оружия, показав тем самым пример русским. Дали отказался и заявил через газету «Нью-Йорк таймс», что этим делом пускай занимаются политики, это их хлеб, а художник должен ежедневно восполнять недостаток духовности в мире и таким образом бороться за мир, вместе с католической церковью защищать моральные ценности от «материализма и насилия марксистской доктрины». А с красным Советом Мира у него нет ничего общего.

    Ну и можете себе представить, какой шум поднялся на страницах левых, так называемых прогрессивных, газет.

    Но вряд ли это всерьез задевало нашего героя и хоть как-то волновало. Он был увлечен новым замыслом на тему Страстей Господних. Дали начал работу над картиной «Христос святого Иоанна на кресте» зимой 1951 года, находясь в очередной раз в Америке. Толчком послужил изображающий распятие рисунок, приписываемый самому святому Иоанну, а его ему как-то показал монах-кармелит Бруно де Фруассар (в то время художник много общался с представителями церкви, в том числе и с высшими иерархами, как в Испании, так и в США). Предварительные рисунки и эскизы он сделал за океаном, а по приезде весной в родной Порт-Льигат поручил архитектору Эмилио Пигнау сделать чертеж для полотна (теперь он не занимается сам рутинной работой построения перспективы и математической выверкой пропорций, поручая это помощнику).

    На большом холсте размером двести пять на сто шестнадцать сантиметров над бухтой Порт-Льигата возносится в черное мрачное небо на наклоненном в сильном ракурсе кресте Христос. Здесь художник соединил два христианских сюжета — распятие и вознесение. Лица Спасителя мы не видим, он смотрит вниз, на освещенный теплым солнцем залив с желтой лодкой и рыбаками. Тело Христа освещено сильнее, чем пейзаж, — этим художник подтверждает текст Евангелия от Иоанна — «во тьме светит и тьма не объяла его». Обливший реющего на кресте Сына Божия божественный вечный свет освещает и распростертый внизу мир — темную охру скал и застывшее в сумерках зеркало залива.

    И это умиротворяющее земное спокойствие со слоистыми освещенными облаками словно отделено и защищено распластанным во мраке Распятым. Символика ясная — темные силы не смогут пройти сквозь святую силу креста, не нарушат мирное равновесие и гармонию земного мира, что со времен Христа пытается жить по законам добра и красоты. И своим подвигом смерти и воскрешения даровал нам это Христос. Все это в духе ортодоксального христианства, и на эту тему написано так много картин в разные времена, что духовная работа самого сюжета как бы подразумевается, выявляя не только и не столько этот аспект, а заставляя пережить драматическую ситуацию самого события — распятия живого Бога на кресте. Это здесь сильно чувствуется, этому служит все — и анатомические подробности тела, и теплый земной свет, и перспективное изображение креста и Спасителя, сравнимое разве что с подобным, неканоническим, распятием в картине Мантеньи «Мертвый Христос». В свое время Лорка и Дали в музее Прадо отдавали должное этой работе, и, конечно, она надолго запала в душевную память художника. Многие искусствоведы и историки полагают, что до Дали подобной трактовки исполнения этого сюжета в мировом искусстве не было. Надо признать, что мощь гения Дали стала особенно сильно проявляться именно с приходом художника к Богу. Словно раскрылся занавес и убрал в свои складки начертанные на нем непонятные, заумные, странные, отталкивающие, пугающие, но завораживающие знаки и символы, и на сцене явилось эпическое по размаху действо, сопровождаемое, можно сказать, музыкой сфер и благословением высших сил. Действительно, в работах христианского периода, продолжавшегося до конца жизни художника, появился ореол возвышенной гармонии, совершенства и духовной торжественности, что словно печать божественности присутствует в работах Леонардо да Винчи, Рафаэля, Вермеера, Веласкеса и других старых мастеров.

    Дали, боготворивший возрожденцев, стремившийся к равенству с ними, понял и осознал, что начал к этому приближаться. И стал величать себя Божественным.

    Это, разумеется, неизживаемая черта его характера — высочайшее самомнение, помноженное на темперамент и паранойю. Причем среди своих, дома, в Порт-Льигате, он был совершенно другим, нежели на людях, в обществе. Архитектор Эмилио Пигнау, помогавший художнику в работе и ежедневно с ним общавшийся, вспоминал, что мастер был с ним всегда любезен, корректен, обаятелен и учтив, никогда не повышал голоса, но стоило появиться в мастерской журналистам или клиентам, Дали словно натягивал на себя маску: вытаращивал глаза, расправлял плечи, усы устремлялись к небу, словно антенны, он принимал королевские позы, причем неизменная трость казалась в его руках по меньшей мере скипетром.

    Это везде сквозит и в его автобиографических книгах. Он постоянно твердит читателю, что он, как Цезарь, — «пришел, увидел, победил». Это подтекст почти каждой фразы, он не может удержаться от самовосхваления, да и не хочет, это для него как бы питательная среда, где его большой талант обретает силу и уверенность в своем могуществе. Этому немало способствует и Гала, уже давно уразумевшая, что мужу, как капризному ребенку, надо потворствовать во всех его привычках и слабостях, исполнять любые его, зачастую экстравагантные и находящиеся за гранью логики, причуды и не уставать восхищаться его гениальным творчеством.

    Вот примерчик из «Дневника одного гения»:

    «Я попросил Галу плюнуть мне в лицо, что она тут же и сделала». О том, что она могла нести яйца, если этого хотел Дали, мы уже упоминали.

    Последовавшие за «Христом святого Иоанна на кресте», программного в этом цикле, работы «Ультрамариново-корпускулярное Вознесение», «Ядерный крест», «Гиперкубическое распятие» (наиболее близкая к испанской традиции в живописи картина) и, наконец, масштабное, соперничающее с фреской Леонардо да Винчи полотно — «Тайная вечеря», свидетельствуют не только о духовном перерождении художника, ставшего апологетом христианства, но и о его человеческом приобщении к Вере. Многие его недоброжелатели говорили, что трескучая болтовня Дали о его обращении из Савла в Павла, правоверном католицизме и служении Богу — не более чем далианские игры, показуха и рекламный прием. Никто его никогда не видел молящимся в церкви, он не ходил к мессе и не исповедовался, не принимал святого причастия. Но трудно даже предположить, глядя на эти картины, что их мог создать неверующий человек. Без Бога в душе это невозможно. Дали, без сомнения, был верующим человеком, но обрядовая, внутрицерковная сторона христианства его мало волновала, он стремился в высокому, духовному и философскому осмыслению великого учения.

    Примером тому может служить великолепная работа «Ядерный крест», стоившая немалого труда и мастеру, и его помощнику Пигнау, — еще бы, одних изображенных в перспективе кубов на картине насчитывается девятьсот пятьдесят! Это чрезвычайно впечатляющая работа, причем ее притягательность при ее лаконизме, относительно простой, лобовой, композиции и почти монохромном колорите — удивительно огромна. Непонятно почему, но эта работа просто как магнитом притягивает глаз даже совершенно далеких от искусства людей, дети тоже завороженно смотрят на эту репродукцию.

    В центре композиции «Ядерного креста» — хлеб. Хлеб как зерно является одновременно и конечным продуктом вегетации, и зародышем с генетической памятью, а вместе — сакральным смыслом и символическим обозначением вечного возрождения жизни. Зерно, погибая, дает жизнь колосу — многим зернам. В Святом Писании сказано устами Христа: «Я есмь хлеб жизни; приходящий ко мне не будет алкать, и верующий в меня не будет жаждать никогда».

    Эта работа является, по сути, глубочайшей и оптимистической философской доктриной, утверждающей, что жизнь под сенью креста и злака неистребима, она никогда не исчезнет и не покорится даже испепеляющей сверхсиле атомного ядра. Ее можно считать и своеобразным ответом реакционному атеизму экзистенциализма, нового течения европейской мысли, ставшего популярным благодаря художественному воплощению его идей такими блестящими мастерами слова, как Сартр и Камю. Их терзали те же вечные вопросы бытия, что в свое время Ницше и Достоевского, — Бог, свобода, добро и зло.

    Камю писал, что если люди несвободны, тогда Бог ответствен за зло, а если свободны — нет Бога. А если Бога нет, как писал Достоевский, тогда «все позволено». А дозволено потому, что человек свободен лишь внутри своей несвободы, то есть неведения, слепого незнания о своем грядущем, своей судьбе, он не волен даже в своем завтрашнем дне.

    Апостол Павел в «Послании к римлянам» говорит: «Перед своим Господом стоит он или падет. И будет восставлен, ибо силен Бог восставить его». Сила Господа — сила границы между жизнью и смертью, которая ничем для человека не обозначена, если иметь в виду все тот же чертеж судьбы. Можно говорить о причинности: человек умер, потому заболел или упал в пропасть, но причина одного — следствие для другого, то есть время жизни реализуемо пространством смерти. Вновь процитируем апостола Павла: «Ибо никто не живет для себя, и никто не умирает для себя; а живем ли для Господа, живем, умираем ли для Господа, умираем; и потому живем ли или умираем, всегда Господни. Ибо Христос для того и умер, и воскрес, и ожил, чтобы владычествовать над мертвыми и над живыми…»

    «Тайная вечеря», написанная в 1955 году, говорит о том же, содержит в себе художественное воплощение слов апостола Павла. На огромном, размером сто шестьдесят семь на двести шестьдесят восемь сантиметров, полотне мы видим апостолов словно в летаргическом сне; они то ли живы, то ли мертвы, то ли погружены в гипнотическую молитву о жизни вечной. И Христос, владычествующий над ними, живыми или мертвыми, показан художником в своем триединстве — Бога Сына, Бога Отца и Бога Духа Святого. Как Сын — человек и ипостась Бога Живого — он сидит за столом вместе с учениками, в то же время он погружен по пояс в воду, то есть крестится Духом Святым («и тем самым воплощает вторую ипостась Троицы», — как справедливо замечает Е. В. Завадская), а его указательный перст направлен вверх, где дематерилизующееся тело Бога-Отца с распростертыми руками, будто благословляет и символизирует жизнь вечную в самом себе, но через подвиг самоотречения, — торс его и раскинутые руки являются как бы крестом, местом, где жизнь бренная, земная, неведомым таинством Бога скоро воплотится в жизнь вечную… Блестяще трактуется здесь художником и таинство евхаристии, святого причастия, мистического приобщения через хлеб и вино к телу и крови Бога Живого.

    В работе над этим гигантским холстом Дали помогал театральный художник Исидор Беа, трудолюбивый и хорошо знавший перспективу сценограф, умевший в точности воспроизвести маленькую картину до нужных больших размеров. При написании «Тайной вечери» пришлось даже сделать прорезь в полу, чтобы можно было поднимать и опускать полотно в процессе работы. Содружество Дали и Беа длилось тридцать лет, и помощник великого художника, все эти годы живший в Порт-Льигате, по его признанию, «был роботом, наделенным душой Дали». Он вспоминал также, что «нелегко было приспособиться к сеньору Дали, ведь он был очень сильной и противоречивой личностью. Но вскоре мы почувствовали симпатию друг к другу. Когда мы были вдвоем, он держался естественно, но стоило появиться журналистам, как начиналось представление». Беа подтверждает тем самым слова прежнего помощника Дали, архитектора Эмилио Пигнау.

    «Тайную вечерю» приобрел американский мультимиллионер Честер Дейл. Он собирал в основном французских импрессионистов, но его настолько поразила написанная годом раньше работа «Распятие, или Гиперкубическое тело», что он купил ее для Метрополитен-музея, а «Тайную вечерю» подарил вашингтонской Национальной галерее.

    Картина вызвала много споров, современники давали ей противоречивые и неоднозначные оценки. Знаменитый теолог Пауль Тилих, к примеру, нашел ее сентиментальной и банальной. Дирекция Национальной галереи также с большим скепсисом отнеслась к подарку Честера Дейла и экспонировала ее, как говорят, не лучшим образом.

    Дали тем не менее говорил, что открыток с нее было выпущено больше, чем со всех картин Леонардо да Винчи и Рафаэля вместе взятых, и это давало ему право считать себя в полном смысле всемирно-народным художником.

    В апреле 1951 года Дали выпускает в свет свой «Мистический манифест», где обвиняет современное искусство в атеизме, материализме, прочих грехах и бедах, грозящих настоящему искусству окончательным разрушением. Ну и конечно, Сальвадор, означающий «Спаситель», и обязан позаботиться о том, чтобы возродить классическое совершенство и на его основе дать новое спасительное направление. Он негодует, что образцами для современных художников стала пещерная доисторическая живопись и африканский примитивизм. Тут уместно еще раз обратиться к «Тайной жизни», где есть такой пассаж: «Как тут не прийти в отчаянье. Им достался в наследство Рафаэль, а они поклоняются фетишам, слепленным в порыве рукой дикаря! Надо же так вывихнуть зрение!» Гениальное изречение! Действительно, вывих зрения стал очевидной болезнью современного искусства. Если сегодня проанализировать ушедшее направление, скажем, беспредметного, так называемого абстрактного, искусства, его итог в духовном смысле двусмыслен, если не сказать — негативен. Абстракционизм остался лишь актом истории искусств, ее пустой, можно сказать, страницей, бессловесной с точки зрения духовной и эстетической ценности. Достижения беспредметников живут до сих пор лишь использованными в прикладном качестве (обои, ткани, посуда и прочее).

    Впрочем, следует здесь и оговориться. Такие крупные мастера, как Кандинский или Пауль Клее, конечно же, стремились в своих экспериментах к чисто умозрительным вершинам и добивались неплохих результатов в сфере эстетической образности, но в духовном смысле их творчество — всего лишь громкие междометия в целостной картине мирового искусства, в хрестоматийной своей основе все-таки реалистического, согретого теплом жизни и наполненного утверждением гуманистических идеалов религии.

    «Как хорошо, — писал Дали, — что ни современное искусство, ни русский коммунизм не оставят по себе ничего, кроме архивов!»

    По возвращении своем после войны из Америки в Европу, Дали еще раз убедился, что ему нет равных среди современных художников, за исключением, пожалуй, Пикассо, чей огромный талант, порвавший с традицией, как считал Дали, стал подобен маятнику, возвращающемуся постоянно в собственные пределы. Можно сравнить и с белкой в колесе или чадящим факелом — много копоти да мало света. Пикассо действительно не давал Дали покоя. Эдипов комплекс (к их общей матери — искусству) был еще не изжит, если вспомнить, что Дали считал Пикассо своим вторым отцом.

    Поэтому Дали решил выступить с лекцией на тему «Пикассо и я», и она состоялась 11 ноября 1951 года в мадридском театре имени Марии Герреро, куда собрался весь цвет испанской столицы. Помимо критиков, журналистов, художников, сюда пришли и высокопоставленные функционеры франкистского режима. Им было очень интересно послушать, что скажет великий Дали о не менее великом Пикассо, но коммунисте и враге Франко.

    Дали не обманул ожиданий собравшихся. Его лекция, как всегда, была избыточно полна далианской «логики», когда он говорил о слиянии реализма и мистицизма, что должно стать новым и окончательным веянием в испанской живописи, олицетворяемой сегодня двумя гениями, известными во всем мире, — Дали и Пикассо. Но между ними, заявил Дали, есть существенная разница: «Пикассо — коммунист. Я же нет». Эта фраза станет крылатой.

    Пропел он и хвалебную оду генералу Франко, сумевшему покончить с разбродом и шатаниями в стране и навести порядок, в то время как «весь остальной мир достиг высшей точки своего анархизма».

    Закончил Дали свое выступлением тем, что зачитал собравшимся телеграмму, отправленную им в адрес Пикассо:

    «Духовность нынешней Испании является крайней противоположностью русскому материализму. В России даже музыка служит политике. В нашей стране мы верим полностью в свободу католической души. Будьте уверены, что, несмотря на ваш теперешний коммунизм, мы считаем вас анархическим гением в едином наследии нашей империи духа, а ваше творчество — триумфом испанской живописи. Да хранит вас Господь».

    А Пикассо, надо сказать, вообще никак не реагировал на подобные выступления Дали и другие выпады и уколы с его стороны. Он просто молчал о Дали. Говорил и писал о чем угодно, только не о нем.

    Зато каудильо был тронут дифирамбами всемирно известного художника. Позже он удостоил его аудиенции и помог с реализацией идеи Театра-Музея Дали в Фигерасе.

    Как и в Америке, Дали занимался в 50-е годы в разных городах Европы и театральными постановками. Первые декорации, созданные художником по приезде в Европу, стали оформлением «Дона Хуана Тенорио» в постановке Луиса Эскобара в Мадриде. Спектакль имел такой потрясающий успех, что был оставлен в репертуаре и на следующий сезон. Один восторженный критик написал, что оформление было «чудовищным, невероятным, сумасшедшим, божественным, оскорбительным, взрывоподобным и несообразным».

    Успех сопутствовал и поставленной Лукино Висконти в Риме шекспировской пьесе «Как вам это понравится». Эмоциональное удовлетворение великого кинорежиссера вызвал придуманный для этого спектакля способ оптического удвоения пространства как в пейзаже, так и в интерьере. Зато «Саломея», поставленная Питером Бруком на сцене «Ковент-Гарден» в Лондоне, почти провалилась и вызвала в прессе много нареканий в адрес именно декораций, хотя, возможно, это было общей неудачей как художника, так и режиссера.

    Дали настолько в то время был увлечен театром, что даже сам начал сочинять пьесу под названием «Эротико-мистический бред», действие которой происходит в год рождения великого Вермеера в его родном городе Дельфте. В неоконченной пьесе, в которой Дали предлагал сыграть Катрин Денев, видны все те мотивы, что и в романе «Скрытые лица», — девственница хочет стать женщиной, а ее избранник предпочитает онанировать…

    Особо стоит упомянуть о постановке Морисом Бежаром двухактного спектакля, состоявшего из комической оперы Скарлатти «Сципион в Испании» (спектакль, впрочем, получил новое название — «Испанка и римский кавалер») и балета «Гала».

    Морис Бежар, как говорят, хватил лиха, работая с Дали, да еще Гала, в самый разгар работы над спектаклем, ей же и посвященном, засадила мужа за писание портретов богатых американцев. Она так частенько поступала, имея над ним абсолютную власть. Одна из богатых американок, заказавшая свой портрет Дали, говорила, что никогда не видела, чтобы мужчина был в такой рабской зависимости от жены, как Дали.

    Так или иначе, спектакль состоялся. Изобретать новое за недостатком времени Дали не стал, и поэтому сценическое решение было соткано из ранее известных образов: мягкие часы, костыли, поддерживающие косы героини, пианино, из которого хлестал фонтан из молока, бык с торчащей из задницы трубой, а у экрана телевизора сидел слепой. Актеры время от времени били об сцену в такт оркестру тарелки. Ну и все такое прочее.

    Сам Дали сидел в ложе в одежде гондольера (спектакль шел в Венеции) и разбрызгивал на холст краску, затем разорвал его, и оттуда вылетела стая голубей и стала биться в испуге о стены зрительного зала. Это дало повод журналистам лишний раз обвинить Дали в антигуманизме и издевательстве над животными. И это было отчасти правдой — животные частенько служили ему жертвами в его творческих экспериментах. Можно вспомнить и облитую соусом жабу, и черепах, на которых Дали ставил стул и восседал на нем, и скачущих по холсту облитых краской лягушек, а однажды на открытие какой-то своей очередной выставки он пригнал стадо овец.

    Исполнительницей главной роли во втором акте спектакля — балете «Гала» — была русская балерина Людмила Черина. По либретто она должна быть в образе богини Земли и Неба, однако танцы в ее исполнении были слишком уж эротичными для богини. Да и костюмы и декорации от Дали (балерины в колготках телесного цвета, калеки с костылями, инвалид с фонариком на кресле с колесиками, изображающий огромный глаз задник) несли в себе привкус угасающего сюрреализма, не вязавшийся с музыкой Скарлатти. Тема вселенского материнства решалась струями молока и театральным туманом.

    Гала сидела с отсутствующим лицом. По окончании спектакля она аплодировала, улыбалась, но вся эта суета давно ее тяготила, ей шел уже седьмой десяток, и она все реже стала появляться в обществе, чувствуя себя стареющей женщиной.

    После премьеры, во время ужина, они вспоминали с мужем события десятилетней давности, когда здесь, в Венеции, миллионер Карлос Бейстеги устроил костюмированный бал, куда супруги явились семиметровыми великанами. Идею с ходулями придумала Гала. По эскизам Дали костюмы делал Кристиан Диор. На балу присутствовали все сливки европейского общества, была даже леди Черчилль.

    Этот бал так глубоко запал в память Дали, что он очень часто вспоминал о нем и в разговорах, и в «Дневнике одного гения», и в «Неисповедимой исповеди».


    Глава двенадцатая
    О ветвистых рогах Дали, его новых подругах, носорожьем роге и молекуле ДНК, Дворе Чудес, искусстве пускать ветры, «пулькизме» и картине «Мистицизм железнодорожной станции Перпиньян»

    Гала старела, но все еще хотела нравиться мужчинам. Она стала красить волосы, глотать поливитамины, носить парики, темные очки, прибегать к помощи пластических хирургов.

    В Америке, как мы помним, она предпринимала попытки соблазнить сына Макса Эрнста и Рейнольда Морза, попытки неудачные и поэтому попавшие в историю гения со слов этих стойких мужчин. Но ведь были же и удачные. И если в Штатах она старалась скрывать от мужа и окружающих свои нимфоманские склонности, то в Европе ее похождения стали достоянием гласности, к великому огорчению художника.

    Гала стала тяготиться Порт-Льигатом. Испания ей никогда не нравилась, ей были чужды и эти пустынные каменистые пейзажи, и населявшие Ампурдан чудаковатые и экспрессивные люди, и немыслимая жара, от которой можно было укрыться, только сидя в теплой средиземноморской воде.

    Она любила Италию, но, несмотря на все уговоры, Дали ни за что не соглашался уехать из своей норы в Кадакесе, и она вынуждена была покориться, потому что Дали был упрям, да и только здесь он мог плодотворно работать. И все чаще отправлялась на кадиллаке в любимую Италию. При ней неотлучно находились два чемодана — один с деньгами, а другой — с лекарствами. У нее появилась фобия — она боялась умереть бедной и без медицинской помощи.

    В итальянских городах она жила в шикарных отелях и развлекала себя знакомствами с молодыми людьми, которые ее откровенно обирали. Известен случай, когда один из альфонсов сидел с ней в ресторане и заговаривал зубы, а его дружки в это время угнали ее машину.

    Дали отчасти был даже рад ее отлучкам. Он мог вести себя более раскрепощенно и встречаться с теми, кого Гала не выносила и отваживала от дома, особенно всякого рода женоподобных красавчиков с оттенком в «голубизну» и белокурых девиц. Они ошивались в доме и плескались в фаллоподобном бассейне под видом натурщиков и натурщиц, на самом же деле служили объектами вуайеристических[4] склонностей художника — он, например, говорил, что ему нравится вид стоящего члена у стройных андрогинов[5].

    Об изменах Галы, он, конечно же, догадывался, и при его богатом воображении мог видеть, какие крепкие и ветвистые рога выросли на его лысеющей голове, но прощал ей, когда она возвращалась из своих «командировок» и вновь превращалась в прежнюю Галу, ублажающую и дарующую вдохновение.

    Но однажды Гала в Нью-Йорке подобрала где-то на улице молодого человека, очень похожего на Дали в молодости. Его звали Уильям Ротлейн. Он был наркоманом, но Гала на время отвлекла его от пагубной привычки. В отличие от прежних мальчиков этот не просто пользовался ее деньгами, но и увлекся стареющей женщиной. Она тоже привязалась к нему, в ней опять проявилось знакомое материнское чувство, какое она испытывала к Элюару, а затем к Дали. Уильям стал для нее больным ребенком, о котором ей надлежало заботиться.

    В Вероне, под балконом Ромео и Джульетты, Уильям и Гала поклялись в вечной любви. Сохранились страстные письма Билла к Гале и ее ответы. Узнавший об этом романе Дали просто потерял голову. Он даже — что с ним никогда не случалось — не мог работать. Он писал ей слезные письма, чтобы она вернулась.

    Билл так и не смог избавиться от пагубной привычки, и, как остроумно пишет Ян Гибсон в «Безумной жизни Сальвадора Дали», «самка богомола решила, что пришло время уничтожить последнего самца в ее коллекции». Она купила Ротлейну билет в один конец до Нью-Йорка, где он вскоре и умер от передозировки наркотиков.

    Впрочем, надо сказать, что Билл был далеко не «последний самец в ее коллекции». «Седина в бороду — бес в ребро», — говорит пословица, и она, как это ни странно, больше относится к женщинам — их сексуальные потребности с возрастом возрастают в отличие от мужчин. Не удержусь от соблазна процитировать Рабле, полагавшего, что природа, вопреки обыкновению, утратила здравый смысл, когда создавала женщину. «Сам Платон, — пишет великий французский писатель, — не знал, куда отнести женщин: к разумным существам или же к скотам, ибо природа вставила им внутрь, в одно укромное место, нечто одушевленное, некий орган, которого нет у мужчины и который выделяет иногда какие-то особые соки: соленые, селитренные, борнокислые, терпкие, едкие, жгучие, неприятно щекочущие, и от этого жжения, от этого мучительного для женщины брожения упомянутых соков (а ведь орган этот весьма чувствителен и легко раздражается) по всему телу женщины пробегает дрожь, все ее чувства возбуждаются, все ощущения обостряются, все мысли мешаются. Таким образом, если бы природа до некоторой степени не облагородила женщин чувством стыда, они как сумасшедшие гонялись бы за первыми попавшимися штанами…»

    Дали же лишь дважды за время своего супружества в какой-то степени увлекся женщинами. Первой была Нанита Калашникова, испанка, бывшая замужем за русским. С ней он познакомился в феврале 1955 года на великосветском балу в Нью-Йорке. Она оказалась уроженкой Мадрида, дочерью известного романиста Хосе Мариа Карретеро, эротические книги которого Дали читал в детстве запоем. Он писал под псевдонимом Эль Кабальеро Аудас, что значит Дерзкий. Сам романист был похож на своих героев — отчаянно дрался на дуэлях, был огромного роста, отличался силой и отвагой и просто с ума сводил женщин. Когда юный Дали прочел фразу в одном из его романов, где говорится о женщинах, трещащих «как арбуз, когда в них проникает настоящий мужчина», он сказал себе: «Если я возьмусь делать дырку в арбузе этой моей маленькой штучкой, у меня ни за что не получится!»

    Нанита и Дали очень сдружились, на что ее муж Калашников (бессмертная огнестрельная русская фамилия) реагировал с добродушием и иронией, зато Гала всерьез обеспокоилась. Еще бы: с малышом Дали такого никогда не бывало. Она решила, что виной тут Нанита, которой захотелось сходить от мужа налево, но потом поняла, что их связывает ностальгия по родине, детству и юности, и успокоилась.

    Они и вправду без конца болтали об Испании, читали стихи, пели песни, причем Дали много рассказывал ей о Лорке. Они были очарованы друг другом, и если бы были свободны, наверное, могли и пожениться. У них было много общего, и оба любили друг друга сердечной любовью. Совершенно другой оборот приняли отношения Дали с Амандой Лир, в девичестве Тап, хотя о каком девичестве мы говорим — Аманда Лир была гермафродитом. Она, точнее, он, Ален Тап, под псевдонимом Пеки д’Осло, работал в парижском клубе трансвеститов «Карусель», куда Дали, влекомый любопытством к аномалиям в физиологии и сексе, частенько заглядывал, где с ней и познакомился в 1965-м году. Или с ним? Все-таки с ней, потому что позже Ален Тап сделал себе дорогостоящую операцию на писечке и стал девочкой.

    Кто такая Аманда Лир? О ее происхождении известно очень мало. Сама она пишет в своей автобиографической книге «Дали Аманды», что мать ее была русско-татарского происхождения, а отец англичанин. Едва ли это правда. Капитан французской армии в отставке по фамилии Тап едва ли мог быть британцем.

    Это была довольно высокая, сто семьдесят шесть сантиметров, особа с длинными ногами и хрипловатым голосом, что позволяло ей имитировать на своих выступлениях Марлен Дитрих, которая, кстати сказать, тоже наведывалась в парижский клуб «Карусель».

    Аманда вышла замуж за студента Моргана Пола Лира, шотландца, с которым она познакомилась в каком-то лондонском баре, и уговорила его за пятьдесят фунтов расписаться, чтобы получить британский паспорт.

    Первая ее реакция на великого художника была негативной — он показался ей нахальным и развязным шутом. И все же они подружились на долгие годы. Между ними не было тех отношений, что с Галой (он чуть ли не в первую встречу, ничтоже сумняшеся, сказал ей, что он импотент). Говорил ли он правду? У него действительно были проблемы с предстательной железой, но ему в ту пору было всего шестьдесят. Он любил появляться с ней в обществе и делал вид, что она его любовница. Это было и дополнительной рекламой, служило его популярности. Когда он появлялся с ней на людях, журналисты не упускали случая заполнить столбцы своих газет порциями новых сплетен и домыслов.

    Когда она появилась в Кадакесе, Гале это очень не понравилось. Она почувствовала в Аманде молодую соперницу — красотка была на тридцать лет младше Дали и на сорок — Галы. Хозяйке Порт-Льигата было уже за семьдесят, и все ухищрения в одежде и макияж не могли скрыть ее увядания. Она перестала ходить в своих любимых коротких юбках, стала носить брюки и короткие куртки, чтобы была видна талия, — сзади она казалась еще привлекательной; постоянно носила темные очки и не появлялась вместе с мужем перед объективами фотокамер.

    Поэтому Гала поначалу была настроена весьма агрессивно к новому увлечению мужа и даже пыталась разорвать полотно «Анжелика и дракон», где художнику позировала уже не она, а Аманда. Это было непереносимо! Она пыталась со всей строгостью призвать к ответу малыша Дали, восстановить, так сказать, статус-кво, но он на сей раз был упрям, как никогда, и даже открыто указывал на единорогов, как он называл ее мальчиков, — дескать, нечего на зеркало пенять. Она и вправду, даже в этом возрасте не упускала случая полакомиться молодой мужской плотью.

    Поразмыслив, она в конце концов решила не препятствовать связи своего мужа с Амандой. Она очень устала от всего и уже не могла вести его дела и заботиться о нем, как прежде, а в этом он очень нуждался. Он был и останется для нее до конца жизни ребенком, и когда она уезжала на свои сексуальные гастроли, давала все необходимые наставления служанкам Паките и Розе и верному камердинеру Артуро Каминаде, исполнявшему обязанности также и шофера, садовника, он вел в доме и прочие хозяйственные дела, — какие таблетки и когда должен принимать месье Дали, что из еды ему готовить в тот или иной день недели и тому подобное.

    Кроме того, она уже не хотела появляться вместе с мужем на приемах, балах, вечеринках, вернисажах и прочих тусовках, ей стали ненавистны светские разговоры, сплетни, а особенно — репортеры и фотографы, от которых она бегала, как от чумы. Любопытно, что на фотографиях, где они были сняты вместе с Амандой, Гала вырезала не только свое обезображенное старостью лицо, но и лицо Аманды — из-за контраста и из ревности.

    Итак, Гала не только смирилась с появлением в жизни мужа новой женщины, но и почувствовав, что молодая блондинка также увлечена ее супругом, решила доверить ей своего малыша Дали не только на время своих отлучек и выходов в свет, но и взяла с нее слово и заставила поклясться на иконе Казанской Божией Матери, которая была неотлучно с Галой с самого детства и висела в ее комнате в Порт-Льигате, что Аманда после ее смерти выйдет замуж за Дали и будет о нем заботиться так же, как и она. Аманда поклялась. Но своей клятвы не сдержала. После смерти Галы она была уже известной певицей, и у нее были уже другие интересы.

    Благотворным фактором было и положительное влияние новой женщины на творческий процесс художника, а это было для Галы важнее всего прочего. В 60-е годы, до встречи с Амандой, творческая страсть гения стала угасать, и это пугало жену художника больше, чем то, что ее место может занять молоденькая блондинка. Впрочем, этого-то она в глубине души и не боялась, она знала, что Сальвадор никогда не променяет ее ни на кого. Она была очень прозорлива, недаром ее считали ведьмой. Аманда была очень неглупой, хорошо знала европейские языки, интересовалась не только музыкой, но и живописью, хотела стать и художницей. В своих мемуарах Аманда приводит весьма любопытный диалог с Дали на эту тему:

    «Я отважилась сказать Дали, что собираюсь стать художницей…

    — Вы рисуете? Это ужасно. Что может быть хуже, чем женщина-художник. У женщин нет ни малейшего таланта. Талант — это привилегия мужчин.

    — А Леонор Финн? — спросила я тихо.

    — И она… Правда, она немного лучше всех остальных. Но талант находится в яйцах, а у женщин их нет. Вы согласны?

    С этим я была согласна.

    — Вы слышали когда-нибудь о великой художнице, равной Веласкесу или Микельанджело? Они — мужчины. Талант, творческая сила заключены в мужском семени. Без яиц творить нельзя. Для женщин творчество проявляется в способности воспроизводить себе подобных, рожать детей. Но женщина никогда не сможет создать Сикстинскую капеллу».

    Надо полагать, Аманда восприняла это с пониманием — ведь и у нее были природные признаки мужских достоинств.

    В определенной степени она сумела заменить Галу не только на балах и вечеринках. Летом она жила в Порт-Льигате и в качестве хозяйки принимала в доме высокопоставленных гостей; подобно Гале, читала ему в мастерской во время работы, заботилась о нем, развлекала разговорами.

    На великосветских вечерах она не терялась в присутствии коронованных особ и таких звезд шоу-бизнеса, как Сергей Лифарь и Бриджит Бардо.

    Дали очень любил костюмированные балы, на них он мог блеснуть к тому же еще одним своим талантом — талантом кутюрье. В 1969 году на балу у барона де Реде он решил предстать самим собой, то есть в образе Дали, но с лавровым венком на черном парике «а ля Веласкес», а Аманда была одета цветком мака. А год спустя на Сюрреалистическом балу Дали придумал ей костюм с челюстями акулы и венком из роз, а его самого Аманда везла на инвалидной коляске под большим зонтом, потому что он изображал парализованного.

    Узнав, что Аманда ведет дневник, Дали, разумеется, старался говорить то, что хотел бы увидеть записанным для истории, и предупреждал друзей о ее склонности собирать сплетни. Сам он просто обожал сплетни, с наслаждением выпытывал у собеседников тайные причуды сильных мира сего. Вероятно затем, чтобы самому себе простить свои чудовищные слабости.

    Благодаря дневнику Аманды, послужившему основой для ее книги, мы узнали о Дали много интересного. Скрытная Гала не дозволяла заглядывать в личную жизнь — как свою, так и мужа, поэтому о привычках и пристрастиях художника мы знаем из книги Аманды Лир. Например, он подолгу не менял нижнего белья, не протирал очков, любил смотреть в домашнем кинотеатре Чарли Чаплина и Бастера Китона, который с молодости был его кумиром, постоянно глазел на порнографические открытки, оставлял их где попало, и служанке приходилось их прятать от чужих глаз. А также без конца рассказывал всякие небылицы: например, что он вместе с Пикассо шлялся по борделям, что его сестра Ана Мария лесбиянка и тому подобные. Любил напевать во время работы народные песенки, знал сотни пословиц и поговорок, охотно вставлял их к месту и не к месту, верил во всякую чепуху, в приметы, а этому он научился у суеверной Галы…

    Словом, он представал на страницах воспоминаний Аманды очень непосредственным, с юмором и обаятельными причудами старичком, настоящим испанцем, точнее, каталонцем, — Дали считал себя истинным сыном Ампурдана: хитрым, изворотливым, жадным до денег и скуповатым.

    После шестидесяти Дали стал просто невоздержан на всякие вуайеристические удовольствия. Он не только коллекционировал красивых молодых людей и любил видеть их обнаженными, но стал устраивать и оргии. Сам он уже не мог в них участвовать, зато успешно руководил и режиссировал ими; ему, убежденному рукоблуду, особенно нравилось устраивать сеансы онанизма, причем участники жаловались, что он останавливал их перед оргазмом. Иногда в этих спектаклях участвовали и женщины. Дали вспоминал, как одна из участниц, которую, по сценарию, пользовали в анус, кричала: «Я делаю это только ради Божественного! Ради Божественного Дали!»

    Как это похоже на описания нравов времен Калигулы или Нерона! Дали все-таки осуществил мечту своего детства — стал в определенном смысле королем со своим двором, который он нарек Двором Чудес.

    Хотя, по сути, это был эротический театр, где Дали реализовывал свои сексуальные фантазии вуайеристическим способом.

    В один прекрасный день Аманда поняла, что у нее появился соперник, красавец-гей из Колумбии Карлос Лозано, в которого тотчас влюбился Дали, как только тот появился в его Дворе Чудес. Темнокожий черноволосый ацтек просто заворожил Божественного. Он водил его по дорогим ресторанам, музеям и галереям и открывал ему, актеру провинциального калифорнийского театра, мир высокого искусства и помогал понять святые тайны карьеры и успеха. Молодой человек попадал под прицелы фотокамер, становился известен и вскоре, не без помощи Дали, получил роль в аншлаговом мюзикле Уэбера «Волосы».

    Карлос решил отблагодарить благодетеля и хотел ему отдаться, но Дали ретировался — он был убежденным онанистом в молодости, а к старости стал убежденным вуайеристом.

    Дали как-то показал Аманде и Гале свою новую привязанность. Обеим он не понравился. Оно и понятно — женщины терпеть не могут голубых, и если Аманда не нашла в нем ну просто ничего особенного (она все же была «мальчиком с сиськами»), то Гала возненавидела надушенного красавчика, в разрезе блузки которого был виден живот. Он был до того женоподобен, что на каком-то приеме посол Испании поцеловал ему руку.

    Повествуя о Дворе Чудес с его сексуальными шоу, вспоминаешь ироническое изречение Ницше: «Христианство поднесло Эроту чашу с ядом, но он не умер, а только выродился в порок».

    Свои эротические спектакли Дали устраивал не только в Париже, но и в Барселоне, в отеле «Риц». В Испании подбором для него мальчиков и девочек, которые должны быть белокурыми, длинноногими и, самое главное, с аппетитными попками во вкусе Дали, занимался некто Жан-Клод дю Барри, бывший манекенщик, создавший в Барселоне фирму эротических услуг для богатых клиентов, отдыхавших на курортах Коста Бравы. Дю Барри сумел потрафить не только великому художнику, но и его жене: ей он подбирал молодых людей — не таких ангелоподобных, как для Дали, а помужественней, в ее вкусе.

    Манекенщик был родом из Гаскони, как и легендарный герой Дюма д’Артаньян, отличался веселым нравом и хвастливой болтливостью, и это Дали очень нравилось. Гасконец сам участвовал в досугах Божественного в качестве распорядителя и организатора.

    В «Видимой женщине», первой книге Дали, вышедшей в 1930 году, он писал:

    «Я расцениваю извращение и порок как самые революционные формы мысли и деятельности, а также считаю любовь единственным достойным занятием в человеческой жизни».

    Дали тем самым более чем на тридцать лет предвосхитил идеи движения хиппи в 60-х годах, мощным ураганом прокатившегося по всему миру.

    «Занимайтесь любовью, а не войной!» — этот лозунг новых борцов с буржуазными ценностями был озвучен популярными в то время в Штатах певцами Бобом Диланом и Джоан Баез. Дали нравятся эти молодые люди с цветочками и «травкой», они напоминают ему дни его бунтарской молодости, но теперь он похож на сытого кота и сам является столпом буржуазного общества и даже его мерилом, хоть и открещивается от буржуазии и называет себя аристократом.

    Но когда во Франции вспыхнули студенческие волнения в 1968 году, грозившие серьезным потрясением устоев, Дали написал текст под названием «Моя культурная революция», где призывал бороться с буржуазными ценностями путем возврата к Традиции и используя его знаменитый параноидно-критический метод, который поможет правильно разобраться в «иррациональной природе общественного хаоса и установить главенство “аристократии духа”». Он переводил таким образом стрелки на культуру, в частности на ЮНЕСКО, — эту организацию он предлагал преобразовать в публичный дом под названием «Министерство Общественной Кретинизации».

    Текст был мгновенно опубликован и разослан во все высшие учебные заведения, послужив, образно говоря, цистерной масла, вылитой в бурное море студенческого бунта.

    В 1969 году Дали сделал своей жене королевский подарок — похожий на замок средневековый старинный дом, обнесенный каменными стенами. Дом, прельстивший Дали еще и тем, что на фронтоне красовалась ворона, а в фундаменте сохранились древнеримские камни, находился в селении Пуболь, в восьмидесяти километрах от Порт-Льигата. Здание нуждалось в ремонте и реставрации, точнее, коренной переделке, и Дали не пожалел на это денег, да и сам расписал потолок в холле и спроектировал бассейн. Гале он не понравился. С годами она все более критично смотрела на своего мужа (а это свойственно всем замужним женщинам без исключения), гениального и обласканного мировой славой, и сказала по поводу бассейна: дескать, у Дали никогда не было вкуса — как был, так и остался неотесанным фигерасским провинциалом.

    И все же она была очень рада такому подарку, была счастлива, как ребенок, которому наконец-то подарили дорогую заветную игрушку. За сорок лет совместной жизни с малышом Дали она устала быть для него всем сразу — Музой, советчицей, домоправительницей, банкиром, любовницей, натурщицей, нянькой капризного ребенка, которому надо было потакать во всем, лишь бы он был паинькой и исправно мазал холсты, добывая деньги на хлеб насущный. К тому же появление в жизни мужа Аманды развязывало ей руки, она видела, что молодая блондинка сумела во многом заменить ее и стала стимулом для творчества, а это для нее было самое главное.

    Строение привели в порядок в очень короткие сроки, и летом 1970 года «ангел душевного равновесия» Спасителя современного искусства покинула Порт-Льигат.

    Свой дом Гала обустроила в своем вкусе. Она не любила ничего лишнего в интерьере, поэтому в просторных, с высокими потолками комнатах пустовато. Строгие книжные шкафы, столы, кресла, буфет — словом, только самое необходимое: никаких безделушек, лишних или ненужных вещей. По мнению Аманды Лир, бывшей здесь с Сальвадором, это не дом, а монастырь.

    Быть может, дом и напоминал монастырь, но его хозяйка вела отнюдь не монашеский образ жизни. За высокими каменными стенами она развлекалась с мальчиками от дю Барри, а в 1973 году, когда ей было уже семьдесят девять лет, в ее жизнь вошел Джеф Фенгольт, исполнитель главной роли в мюзикле «Иисус Христос — суперзвезда».

    Джеф стал последней любовью старой женщины. Она понимала это и приносила на алтарь своей последней страсти все, что мoглa, — купила ему дом в Америке стоимостью больше миллиона долларов, дорогую яхту, он получал от нее десятки тысяч долларов на свои расходы, а также, в качестве подарков, бесценные холсты Дали, к великому негодованию мастера, когда тот узнал об этом. Только этим и могла удержать рядом с собой Гала рыжеволосого красавчика. Ежедневная утренняя зарядка, холодные ванны, косметика, геронтологи и пластические хирурги, диеты и прочие ухищрения в войне с беспощадной старостью не давали, да и не могли дать победы.

    Джеф исполнял роль Христа на протяжении восьми лет и так вжился в свой образ, что сам себя считал Сыном Божьим, во всяком случае, проходимец Энрике Сабатер, управлявший одно время империей Дали, свидетельствует, что певец как-то подарил ему картину с изображением Христа и сказал, что это он. Так это или нет, но Гала действительно считала его сверхсуществом, молилась на него и поклонялась до конца жизни. После того как Джеф прекратил исполнять свою роль в мюзикле, Гала делала все возможное, чтобы он не пропал в океане шоу-бизнеса, и внушала ему, как в свое время Элюару и Дали, что он гений, покупала ему дорогие музыкальные электроинструменты, и он в Пуболе пытался сочинять свою музыку. Но Джеф не обладал и долей гениальности ее мужа, и поэтому, несмотря на все старания Галы и ее связи, ничего путного из потуг ее любовника не вышло. Как писал классик пролетарской литературы Максим Горький, «рожденный ползать летать не может».

    Зато опекаемая Дали талантливая Аманда делает огромные успехи в шоу-бизнесе и становится вскоре всемирно известной певицей.

    Иногда Дали и Аманда, Гала и Джеф встречаются в Париже, чтобы отметить Рождество в каком-нибудь шикарном ресторане. Эти странные пары квартетом ходят иной раз на вечеринки или в театр. А если Гала и Джеф приезжают в Порт-Льигат, Дали всегда представляет их собравшимся гостям с едким сарказмом, растягивая слоги и напирая на букву «р»: «Гала и Иисус Христос — суперстар!»

    Их совместное появление на великосветских вечерах служит неистощимой темой для журналистских сплетен и сенсаций. И если Гала по вполне понятным причинам не любит показываться на людях и избегает встреч с вездесущими папарацци, то Божественный Сальвадор Дали, наоборот, при всяком удобном случае обливается светом магния и дает бесчисленные откровенные интервью. Когда он появляется, скажем, на корриде в Барселоне с несравненной Амандой, журналистам становятся неинтересны быки и тореадоры. Они толпой ходят за Божественным, экстравагантным и остроумным, с жадностью подбирая осколки его искрометного и неутомимо фантазирующего каталонского ума.

    И все же Аманда — это не Гала. Ему, конечно, лестно и приятно сознавать, что молодая яркая красавица сопровождает его на вечеринках, вернисажах и в путешествиях, заботится о нем, как в свое время Гала, но, что ни говори, разница в возрасте, отсутствие опыта прожитой вместе жизни, что обычно объединяет и очень разных людей, тяготит Дали. Он по-прежнему любит Галу, и только Галу, и когда наведывается к ней в Пуболь, уговаривает ее вернуться, ему тяжело без нее, но она категорически заявляет, что ей и тут хорошо, о возвращении не может быть и речи, попрекает его Амандой.

    Ему очень тяжело от сознания, что он так и не сумел приручить Галушку, сделать ее навсегда своей, и только своей. Ему непереносимо горько ощущать очевидные всем ветвистые рога на своей уже почти облысевшей голове, ставшей покрываться к тому же коричневыми пигментными пятнами — признаком надвинувшейся старости.

    И если виртуальные рога на голове доставляли нашему герою горечь и обиду, то рог носорога стал источников новых творческих поисков.

    Еще в начале 50-х годов бельгийский поэт Лютен подарил ему носорожий рог. Такой диковинки у Дали еще не бывало. В его голове, всегда наполненной фантазиями и размышлениями на всевозможные, порой просто несопоставимые, темы, стало рождаться новое откровение, новый сюжетный и идеологический поворот в его творчестве. Он почему-то вообразил, что «логарифмическая кривая» носорожьих рогов использована во многих произведениях живописи, да и в его собственных тоже, но только об этом он раньше не догадывался. Носорожий рог усмотрен был им и в знаменитой картине Вермеера «Кружевница». Когда он стал делать копию этой картины в Лувре, получилось нечто новое, состоящее из носорожьих рогов, к великому изумлению музейных служителей.

    Еще больше он вдохновляется этой темой, когда узнает, что рог этого животного обладает магическими свойствами: приносит удачу, оберегает от болезней и привораживает женские сердца.

    Носорожьи рога стали появляться в его картинах просто в изобилии. Наиболее известной и скандальной на эту тему работой стала «Юная девственница Вирджиния, удовлетворяющая себя рогами собственного целомудрия», написанная в 1954 году.

    Как и в девяноста процентах работ с обнаженной натурой, стоящая в проеме то ли окна, то ли лоджии молодая женщина изображена со спины. Ягодицы были для художника объектом повышенного внимания, как эстетического, так и физиологического. В «Дневнике одного гения» Дали пишет, что в период увлечения носорогами ему казалось, что отходы жизнедеятельности его организма по форме напоминают рога полюбившегося животного и почти не пахнут. А что касается анальных запахов, им Дали посвятил целый трактат под названием «Избранные главы из сочинения искусство пука, или руководство для артиллериста исподтишка, написано графом Трубачевским, доктором Бронзового Коня, рекомендуется лицам, страдающим запорами», помещенный в качестве приложения к «Дневнику одного гения».

    Если читатель заткнет сейчас нос, мы пробежим глазами по этому тексту. Автор делит пуки на: полновокальный, или большой; дифтонговый; полувокальный, или малый; пук с придыханием; средний; пуки немые, а также преднамеренные и непроизвольные. Описаны пуки: провинциальные, домашние, девственные, замужних дам, мещанок, мастеров ратных подвигов, географов, подростков, рогоносцев, ученых, чиновников, горшечников, актеров и актрис, крестьянские, пастушьи, старческие, пекарские и так далее.

    Просто невозможно без смеха читать такие, к примеру, главки: «пуки рогоносцев. Они бывают двух видов. Первые из них нежные и мягкие, приветливые и так далее. То пуки рогоносцев добровольных: в них нет ничего злокозненного. Другие резки, бессмысленны и злобны: вот их-то как раз и следует опасаться. Эти похожи на улитку, которая вылезает из раковины только рогами вперед».

    Интересно, к каким рогоносцам относил Дали себя?

    А вот «пуки географов. Они подобны флюгерам и поворачиваются в зависимости от того, откуда ветер дует. Порой, однако, они подолгу дуют в северном направлении, и тут они наиболее коварны».

    Ну и еще: «пуки замужних дам. Об этих пуках можно было бы написать пространнейшее сочинение; однако мы здесь ограничимся лишь краткими выводами автора и заметим, что, по его мнению, «они имеют вкус только для любовников, мужья же обычно оставляют их почти без внимания».

    Как это похоже на Рабле. И сколько тут юмора!

    Любопытно, что в американском издании «Дневника одного гения» этого приложения нет, цензура не пропустила. Пуритане американцы крепко зажали носы, однако, если объективно, в этом приложении нет ничего безнравственного, а есть юмористическое изложение темы естественного физиологического отправления, что всегда воспринимается со смехом, несмотря на обонятельные неудобства. Да и, к слову сказать, пуки человеческие менее вредны, нежели пуки автомобильные.

    Но вернемся к юной деве Вирджинии, пришедшей на холст Дали со страниц какого-то журнала для любителей «клубнички». На этом небольшом полотне художник создает одно из самых своих эротичных произведений. Здесь либидо является в чистом и открытом виде, и вожделение в той или иной степени овладевает зрителем, потому что событийный ряд дан на грани порнографии, во всяком случае, выявляет ее подлинную суть — вызвать половое влечение. Достигается это сочетанием символов мужской силы в виде носорожьих рогов и соблазнительных женских ягодиц, составленных из тех же фаллообразных рогов, прикоснувшихся друг к другу. Этот двойной образ нагружен и двояким смыслом — женское и мужское начало как бы взаимозаменяемы, выявляя такие понятия, как адрогинность и бисексуальность. Русский философ Василий Васильевич Розанов, размышляя о двух влечениях в природе человека, ввел понятие «третий пол», он называл таких людей лунными, подвластными древнему культу финикийской богини луны Астарты, жрецы и адепты которого вели целомудренный образ жизни. Монахи и иноки, по его мнению, тоже попадают в эту категорию. Он полагал, что языческое поклонение Приапу[6] способствует творческому вдохновению, и исповедовал это в самом прямом смысле — во время работы держал руку на причинном месте.

    Эротический призыв, рвущийся со всех точек картины, усилен и динамичной композицией — разлетающиеся рога своим почти осязаемо-видимым движением перерождают виртуальность события в его очевидность, художник как бы отсылает зрителя из условности станковой картины в контекст кино. Неслучайно эту картину приобрела компания «Плейбой».

    Тема носорогов еще долго будоражила воображение художника. Он даже решил прочесть на эту тему лекцию в Сорбонне, куда приехал на роллс-ройсе, нагруженном цветной капустой. Дали объяснил студентам, что капуста, как и подсолнухи, своими логарифмическими спиралями идентична носорожьим рогам.

    Во время лекции он продемонстрировал на экране репродукцию Вермеера и свою так называемую копию под названием «Параноидно-критическая версия “Кружевницы” Вермеера». Потешавшиеся от души слушатели завопили, что работа Дали лучше вермееровской. На экране появилась и задница носорога, и лектор ошарашил публику еще одним своим «открытием»: «Задница носорога представляет собой не что иное, как сложенный пополам подсолнух». Ну и так далее в том же духе, при этом он тут же открыто признал псевдонаучность своих «открытий».

    Закончил он свою лекцию так: «Думаю, после сегодняшнего выступления уже всякому ясно: догадаться перейти от “Кружевницы” к подсолнуху, потом от подсолнуха к носорогу, а от носорога прямо к цветной капусте способен только тот, у кого действительно есть кое-что в голове». Надо ли говорить, что студенты наградили Божественного бурными аплодисментами и другими проявлениями восторга. Еще бы! Никто из преподавателей такими лекциями их не баловал.

    Очередным увлечением художника стала молекула ДНК, открытая еще в 1930 году, но ее строение и функциональное значение в биологическом организме было объяснено и опубликовано в 1953 году учеными Криком и Уотсоном. Дали просто заворожило двойное спиралевидное устройство молекулы, и она стала появляться в виде цветных корпускул во многих его работах.

    Дали, кстати, как-то сказал по этому поводу: «Давным-давно я нарисовал молекулу дезоксирибонуклеиновой кислоты — и что же? На днях четверым ученым мужам дали Нобелевскую премию за то, что они умудрились описать эту самую молекулу».

    Молекула ДНК, матрица жизни, появилась и на огромном, три на три с половиной метра, холсте под необычным названием «Галасидаласидеоксирибонуклеидная». Эту работу он все-таки посвятил Нобелевским лауреатам Крику и Уотсону. Она была продана за огромную сумму в сто пятьдесят тысяч долларов одному из банков в Бостоне.

    Сюжетом послужило стихийное бедствие — наводнение неподалеку от Барселоны, когда погибли сотни людей. Изображенная со спины Гала созерцает разгул стихии и Бога-Отца, возносящего в небо тело Христа, а рядом с ним матрица жизни. Мысль вполне понятная — их божественное единство и естество носит не только духовный, но и генетический характер.

    Откликом на сентябрьское наводнение 1962 года, от которого пострадали многие районы Испании, можно считать и великолепную работу «Христос Валенсийский». Это несомненный шедевр, где Дали показал, что не только умеет пользоваться выразительными средствами живописи авангарда, но и как надо ими пользоваться, чтобы достичь высоты духовного напряжения и накала подлинного драматизма человеческой трагедии.

    Эту картину приобрели супруги Альбаретто, которых Дали называл своей «итальянской семьей». Они летом 1956 года отдыхали в Кадакесе и свели знакомство с критиком Сантосом Торроэлья и его женой Маит, а узнав, что Торроэлья не просто знаком со знаменитым живописцем, но и является исследователем его творчества, да еще и вхож в дом Дали в Порт-Льигате, загорелись желанием увидеть великого человека. Они были просто очарованы мастером, его обаянием и приемом, а особо тем, что их дочь Кристина и Дали быстро нашли общий язык и подружились. Словом, у них установились добрые приятельские отношения, как в свое время с Джеймсом и Морзами.

    Супруги Альбаретто оба были медиками из города Турина. Мара была дочерью крупного итальянского промышленника, а ее муж Джузеппе, иезуит, забросил стоматологию и стал финансистом в издательском отделе ордена.

    Они стали новыми меценатами Дали, причем, как и Морзы, за спиной художника приобретали картины и у его сестры Аны Марии. Таким образом у них в коллекции оказался знаменитый натюрморт с головой Лорки «Приглашение ко сну» и портрет самой Аны Марии 1925 года. Ярый иезуит Джузеппе решил позаботиться также о душе художника, так как, сказал он, «душа Дали в опасности, потому что его жена была ведьмой…»

    Бедная Гала! Как только ее ни называли, всем она не нравилась, кроме Дали, и никто не подумал, что она была тем человеком, который вырастил этот редкий и уникальный цветок под названием Сальвадор Дали Доменеч — Спаситель современного искусства.

    Так вот, Альбаретто заказал художнику сто иллюстраций к Библии. Он был уверен, что тесное знакомство с текстом Священного Писания обратит заблудшего к вере. Проповедник говорил, что работа над Ветхим и Новым Заветом изменила Дали, хотя тот факт, что он во время работы над Библией вдруг захотел проиллюстрировать и сказки «Тысячи и одной ночи», заставляет усомниться, что старания Джузеппе Альбаретто увенчались хоть и частичным успехом. Иезуит, кстати, оплатил и работу над иллюстрациями к арабским сказкам, причем Гала не позволяла малышу Дали заглядывать в само произведение, дабы не ограничивать творческую фантазию художника. И в результате — гаремы и гаремы с сотнями аппетитных попок…

    Позже, во второй половине 60-х годов, Альбаретто заказал иллюстрации также к «Одиссею», «Гамлету» и «Дон Кихоту».

    «Дон Кихота», как мы помним, Дали иллюстрировал еще в Америке, а затем, в ноябре 1956 года, получил от Жозефа Форе заказ на пятнадцать литографий к этому произведению Сервантеса. В «Дневнике одного гения» Дали пишет, что «вообще был против искусства гравюры. Я считал, что в технике этой нет суровости, нет монархии, нет инквизиции. На мой взгляд, это была методика чисто либеральная, бюрократическая, дряблая».

    И он решил эту технику усовершенствовать в согласии со своими монархическими пристрастиями. Зарядил пулями, начиненными литографской краской, «аркебузу ХV века с прикладом, инкрустированным слоновой костью» и в присутствии толпы поклонников и журналистов стал палить с палубы баржи на Сене по литографским камням. В результате получились динамичные кляксы, которые Дали, пользуясь своим талантом рисовальщика и гениальным воображением (он с детства, как помним, умел видеть в пятнах сырости на потолке те или иные образы или предметы), обращал в изображения подвигов Дон Кихота и Санчо Пансы. Продолжая свои опыты по «пулькизму», он устроил подобное же шоу и на Монмартре, когда начинил пропитанные хлебным мякишем носорожьи рога и шмякнул их об камень. Расколовшись, они дали неплохой результат — крылья мельницы. Экспериментировал он таким образом с яйцами и улитками.

    Форе заказал ему еще и переплет и три иллюстрации к «Откровению святого Иоанна». Книга была выпущена в единственном экземпляре и стоила баснословно дорого. Форе оплатил и сотню акварелей к «Божественной комедии» Данте, созданных еще до войны по заказу итальянского правительства.

    Супруги Дали жили все эти годы как перелетные птицы — лето в Испании, а зиму — в Париже и Нью-Йорке. И каждую осень поэтому отправлялись на вокзал Перпиньяна, ближайшей к Кадакесу пограничной железнодорожной станции. Это место, Перпиньян, стало для художника очередным наваждением. Он утверждал, что прибытие на Перпиньянский вокзал служит поводом «для ментальной эякуляции, настоящего умоизвержения». А 19 сентября 1963 года, как явствует из «Дневника одного гения», он «пережил на Перпиньянском вокзале нечто вроде космогонического экстаза», и ему привиделось, что Вселенная «точь-в-точь похожа на Перпиньянский вокзал», который и послужил темой новой картины художника, названной «Мистицизм железнодорожной станции Перпиньян».

    Произведение действительно в высшей степени мистическое и волшебное, поражающее нездешностью происходящего. Достигнуто это и своеобразным построением композиции, и световыми эффектами, и обилием планов, рассеченных светом в многомерном пространстве. Здесь царствует невесомость — предметы и персонажи пребывают словно в космосе или, точнее, в сновидении или в кино.

    Дали писал, что именно в Перпиньяне к нему пришло очередное озарение и он понял, как можно добиться в живописи трехмерного изображения: надо в поверхность холста, в масло, вдавливать микролинзы, подобные параболическим глазам мух. Возможно, в этой работе он и использовал этот метод, потому что здесь и вправду «пахнет» чудесами — это и не картина даже, а оживший кинокадр. И содержание этого кинокадра очень похоже на многие современные американские фильмы — взлетевший на вертикальном столбе света железнодорожный вагон (ассоциация с действом иллюзиониста Дэвида Копперфильда, поднимавшего вагоны), сам художник, возносящийся в объятия распятого Христа, едва проступающего из заднего плана пространства, занятого персонажами из «Вечерней молитвы» Милле (неизвестно, почему они вновь появились в картине 1965 года, какие события спровоцировали возвращение старого наваждения?). В этом мистическом вместилище образов является и башмак с исчезающей тенью, такой же, как и полупрозрачная Гала над тачкой с мешком, и персонажи «Вечерней молитвы», занятые сексом.

    Как и многие работы гения, «Мистицизм железнодорожной станции Перпиньян» надо не только смотреть, но и внимательно прочитывать, потому что в образах укрыты как бы зашифрованные тексты и понятия, невнятные порой и для современников, неверно расставляющих в таком тексте знаки препинания. А уж удаленные от нас на пять столетий образы, скажем Иеронима Босха, стали уже совершенно неразгадываемым шифром, они недоступны для верного понимания нами, не знающими знаковой тайнописи мистических обрядов и таинств того времени…

    Любопытна эта картина еще и тем, что здесь прочитывается удивительное сочетание геометрической перспективы с перспективой иконной — есть аллюзии с сюжетами Преображения Господня в русской иконописи, в частности, школы Феофана Грека.


    Глава тринадцатая
    О венчании Дали и Галы, об управляющих империей Дали Муре, Сабатере и Дешарне, о попытках Дали достичь стереоэффекта в живописи и некоторых его работах 60-х и 70-х годов

    18 ноября 1952 года умер Поль Элюар. Таким образом, Гала и Дали могли совершить обряд венчания, чего добивался Дали, как помним, на приеме у Его Святейшества еще при жизни первого мужа своей жены. Но прошло почти шесть лет, прежде чем это произошло.

    Дали и Гала обвенчались 8 августа в деревне Монтревитж неподалеку от Жероны, где находился монастырь Пресвятой Девы с Ангелами. Во время остановки в Жероне какие-то шутники нацарапали на стеклах кадиллака: «Пикассо лучше Дали». Венчание прошло тихо и скромно, без журналистов, фотографов и посторонней публики. Таково было желание Галы. Дали убеждал жену, что это событие надо отметить на широкую ногу, устроить многолюдный праздник, как он это любил, ведь повод-то не шуточный, но Гала настояла на своем. Невесте уже стукнуло 64 года, и она не хотела шумихи с нахальными папарацци.

    Стареющей Гале стало не по силам управлять разросшейся империей Дали. Известность мастера к 60-м годам стала мировой, и потребность любителей живописи (не только меценатов) в репродукциях, копиях и изделиях рекламного и декоративно-прикладного характера «от Дали» стала непомерно большой. Гала в свое время успешно торговала холстами и графикой мужа, предпочитая получать наличными, но к началу 60-х арт-рынок стал иным, чем раньше, и она просто не умела приспособиться, не знала, несмотря на свою железную хватку, как вести дела в таких масштабах, да и ей, стареющей матроне, занятой к тому же своей внешностью и любовниками, уже было не справиться со стремительно нарастающим объемом работы.

    Решено было взять делового помощника, управляющего делами. Выбор пал на Питера Мура. Британец, капитан в отставке, он служил во время войны в архисекретном подразделении правительственной связи и даже готовил доклады для Черчилля. После войны экс-премьер устроил его на киностудию Александра Корды, которая, по некоторым сведениям, была тепленьким местечком для шпионов.

    Так или иначе, наверняка не без применения своего опыта ведения секретных дел, Мур оказывается в конце концов управляющим отделения «Лондон Фильмз Интернешнл» в Риме с хорошим окладом, домом, автомобилем и прочими удобствами.

    В Риме Дали с Муром и познакомился, когда получал деньги за портрет Лоуренса Оливье, и ему очень понравился веселый и остроумный ирландец, без особого труда сумевший не только решить финансовые вопросы, но и устроить ему неофициальную встречу с Римским Папой. Поэтому Мур, кинокарьера которого закончилась в 1956 году после смерти Александра Корды, с удовольствием принял предложение суперизвестного художника.

    Он стал работать на Дали с 1960 года, и они распределили с Галой обязанности так: она продавала подлинники графики и живописи, а он все остальное — дизайнерские разработки, рекламу, мелкую пластику, сюрреалистические объекты, которые можно было тиражировать, одежду «от Дали», парфюмерию и многое, многое другое.

    В первую же неделю, хвастался впоследствии Мур, он заключил сделку на полмиллиона долларов и сказал себе, что сидит на куче золота. Так оно и было. Он получал десять процентов от сделок, и если в первые семь лет он зарабатывал по двести-триста тысяч долларов год, то в последующие пять лет — миллионы.

    Мур считал Галу неважным маршаном. И надо сказать, у нее, особенно в Америке, где арт-рынок был под контролем евреев, действительно не складывались с ними отношения, потому что экспансивный Дали, да и она сама иной раз позволяли себе нелестные насчет евреев высказывания. Первым делом Мур решил наладить серийный выпуск репродукций, чтобы они имели массовый спрос во всем мире. А кроме того, уговорил Дали написать бумагу, что эстамп или литография с его подписью — это уже знак того, что произведение авторское и, соответственно, повышается в цене.

    Конечно, это пахло жульничеством, но жадная до денег Гала охотно на это пошла. Эта практика в конце концов имела уже совсем скандальное продолжение в более поздние годы. На границе с Францией таможенники обнаружили сорок тысяч (!) чистых литографских листов с подписью Дали.

    В конце 70-х появились подделки и живописных работ мастера, и недоброжелатели утверждали, что они попадают на арт-рынок с ведома супругов, что подделыватели сидят чуть ли не в мастерской мастера, а он просто ставит на готовые холсты свою подпись, удостоверяя, так сказать, «подлинность» подделок. Трудно сказать, что это — домыслы и сплетни либо и вправду мастер, у которого к старости стали дрожать руки, был не в состоянии писать сам и нанимал художников. Если учесть, что в его доме постоянно жил Исидор Беа, в обязанности которого входила разработка планов и перспективное построение, а другой художник по имени Филипп писал фоны и детали, то вполне вероятно, что были и другие, кто за скромную мзду делал работы по рисункам или указаниям Дали. Никаких угрызений совести от этого супруги не испытывали. Она — потому что откровенно всех презирала, а он — из сложившегося мнения, что обманывается тот, кто хочет быть обманутым.

    Но эта проблема встанет остро в 70-е годы, а 60-е обозначены в его творчестве очень значительными по масштабу и значению работами. Написанный в 1962 году холст «Битва при Тетуане» является своеобразным вариантом написанной сто лет назад испанским художником Мариано Фортуни огромной, размером три на десять метров, картины на тему победы испанцев над марокканцами в 1860 году. Фортуни свою работу так и не закончил, а вариант Дали на эту тему, мягко говоря, противоречив и даже сомнителен в смысле патриотизма, ибо тут изображена атака как раз мавров, и, похоже, они готовы победить, несмотря на мощную испанскую руку с саблей и генеральскими шевронами на рукаве. Присутствует здесь и Гала в двух ипостасях: с очаровательной улыбкой на заднем плане во главе Небесного воинства с оружием (аллюзия неясная: то ли это ушедшие на небеса по причине гибели, то ли это духовное, небесное подкрепление) и она же на коне впереди мчащегося на зрителя мавританского отряда. Любопытная деталь: у летящих в атаку мавров в чалмах отсутствуют лица — находка Дали, означающая, вероятно, что в следующее мгновение они погибнут и, таким образом, лишатся лица, индивидуальности, их поглотит темное ничто смерти.

    Обе работы — и Дали и Фортуни, которого Божественный любил и высоко ценил, — были выставлены в Барселоне. На вернисаже Дали заметил, что во время работы над холстом у него болел живот и что его задачей было создать супер-китч. Гибсон в своей книге «Безумная жизнь Сальвадора Дали» с тяжелым сарказмом пишет, что эта работа и напоминает ему «конечный продукт» расстроенного желудка художника. Дали всегда был саморекламщиком и никогда не плевавшим на свое отражение Нарциссом, поэтому кажется несколько странным его такое снисходительное отношение к этой своей работе.

    Она и вправду далека от его лучших творений, хотя с точки зрения технического мастерства, виртуозного рисунка, великолепного изображения лошадей, а здесь ему мог бы позавидовать и Жерико, посвятивший теме лошади всю свою творческую жизнь, «Битва при Тетуане» вполне может служить примером того, как из блестяще написанных персонажей, деталей, пейзажа, ритма, движения, вылепленных скользящим светом объемов и форм, перспективы и множественности планов, совершенного колорита и прочих очевидных живописных достоинств, присущих гению Дали, произведение все-таки не рождается — нет ощущения духовного подъема, нет и героического драматизма, необходимого в работе на тему боя.

    «Битва при Тетуане», как и «Открытие Америки Христофором Колумбом», «Сантьяго де Компостелла» и некоторые другие работы, написанные раньше, в конце 50-х, несут в себе уже очевидный отпечаток маньеризма, здесь видны идеи прерафаэлитов, видевших истину красоты не в возвышенных и рвущихся в духовное поднебесье дерзновенно мощных возрожденческих идеях, стремящихся с помощью искусства познать Бога, а в проявлении божественного в мире природы и человека. Поэтому их работы полны мирного покоя, созерцательны, гармоничны по цвету и композиции, их романтический идеал — кватроченто, они спокойно обходятся без воздушной перспективы и иных новаций Ренессанса, утверждая свое понимание красоты и нравственности с помощью безгрешного живописного ремесла.

    Дали уже не с прежней страстью, как раньше, а с мудрым спокойствием опытного полководца бросает в бой за традицию, поруганную «рогоносцами старого нового искусства», свой арсенал виртуозного мастерства, что несколько снижает заявленную значимость и возрожденческую мощь таких полотен, как «Открытие Америки Христофором Колумбом» и «Сантьяго де Компостелла».

    Совсем иные цели, а соответственно и результаты, мы видим в работах второй половины 60-х годов. Остановимся на двух — «Апофеозе доллара» и «Лове тунца».

    «Апофеоз доллара» является своего рода синтетической комбинацией из невнятных символов и «обманок», так любимых художником в 30-е годы. В правом углу картины Дали изобразил себя пишущим Галу (причем художник и модель — оба находятся в пространстве картины, оба являются персонажами, поэтому кисть Дали касается как бы прямо тела Галы, — она находится вне рамок холста, обязанного, казалось бы, быть обозначенным в пространстве самой картины; но этого нет). Слева — монументальное изображение Праксителева Гермеса, бога наживы, удачи и богатства (крылоногий посланник богов в античной мифологии был еще и сопровождающим ангелом как путешествующих по земле, так и идущих в царство Аида); здесь же присутствует друг Дали художник Марсель Дюшан, одетый в средневековый наряд.

    Возможности художника в смысле режиссуры таинственных персонажей и объектов увеличены им с помощью эффекта муаровой ткани, которая служит волшебно экранирующим фоном, обогащая символизм образов графически выраженным светящимся мерцанием. «Авида Долларс», как Дали прозвал Бретон, не забыл здесь изобразить и символические изображения самого доллара, причем постарался придать этому некую благородную окраску и говорил даже, что мазки Веласкеса похожи на обозначение американской валюты — два параллельных удара кисти соединяются соответствующим латинской букве S арабеском.

    Картина эта настолько сложна для толкования, что мы не будем утомлять читателя своими домыслами. На тему этой картины можно сочинить не один трактат о поисках известного философского камня, способного, в алхимическом понимании, обращать все в золото, как это умели делать волшебные руки царя Мидаса.

    Дали говорил, что картина «Апофеоз доллара», как и анаграмма Бретона, приведут его к еще пущему благосостоянию. Да уж куда пуще! Доходы легендарного художника росли не по дням, а по часам, как в сказке. И он с полным основанием мог говорить, что стал одним из королей этого мира; во всяком случае, он являлся одним из самых богатых людей планеты и был, пожалуй, единственным во все времена живописцем, достигшим полноправного членства в среде высшей аристократии. Чрезвычайно важно для понимания личности художника то, что жизненный успех, как это ни странно, не навредил ему слишком сильно в творчестве.

    Во второй половине 60-х, на вершине славы и богатства, Дали создает очередной шедевр под названием «Лов тунца». Перешагнувший шестидесятилетний рубеж художник сумел не только критически пересмотреть свои творческие достижения и избавиться от ненужного и наносного, но и начал работать в совершенно новом преломлении своего бездонного таланта и еще раз доказал всем своим недоброжелателям, а их у него было ох как много, что не до конца исчерпал колодец воображения.

    В детстве отец рассказывал Сальвадору о кровавой ловле тунца в расположенной неподалеку от Кадакеса бухте Розес. Свой рассказ он подкрепил и шведской гравюрой, где мальчик увидел, как эта рыба становится добычей человека. Оставшийся в памяти след развился в сюжет картины на большую философскую тему человеческого бытия.

    Дали недаром писал, что он «куда сильнее в космологии, чем в живописи». Здесь это счастливым образом соединилось. Философское ядро внутреннего содержания картины мы можем найти в сочинениях католического философа Тейяра де Шардена, утверждавшего, что Вселенная не бесконечна, а ограничена во времени и пространстве.

    И, стало быть, вдумайся, читатель, мы живем в замкнутом мире. Вселенная, кocмoc, находится в каждой точке пространства, в каждой клеточке живого тела, в каждом мушином вздохе… И нет спасения, нет выхода ни в какое иное состояние, кроме самости земной, где мир и война, любовь и ненависть. Нет иного мира нигде, вдумайся, читатель, — нигде! — и этот мир во все времена — античные, средневековые, в наши — неизменяем в своей алчной и жестокой сущности, и если и был золотой век, то это миф, вымысел, сюрреалистическая фантазия, греза юношеского ума, способного к вере.

    Мы видим в этой пучине страха, вязкой трясине бессмысленного убийства сияющий ярким солнечным бликом нож, взрезывающий на этой водной арене смерти живую рыбью плоть. Отблеск ножа падает и на половой орган молодого мужчины, прекрасное тело которого словно размывается водой и кровью и растворяется в хаосе ввергнутой в ужас природы, которой грозит самое страшное — оскопление. Она, природа, лишается, таким образом, возможности самовоспроизводства, вечного возвращения к самой себе в новом облике, и этот мотив напоминает нам работу мастера 1930 года «Вильгельм Телль».

    Человечество в безумии и гордыне само себя лишает данной Богом вечной замкнутости самоповторения себе подобных, и это, несмотря на невнятный намек о золотом веке, рождает лютое и безысходное отчаяние, которое, как полагал любимый нашим героем философ-экзистенциалист Мигель де Унамуно, и способно породить надежду. Да, где есть страдание, там есть и надежда, способная ничтожного человека возвеличить до героя и творца.

    А там, где живет надежда, там есть и вера, а где вера, там и любовь — вечная субстанция человеческого бытия. Поэтому эта страница мировой живописи несет в себе чистый и сакральный свет христианства и напоминает в то же время об ужасах самоистребления, как и в «Предчувствии гражданской войны».

    Очередным масштабным произведением мастера, завершающим, можно сказать, определенный этап исканий художника, является «Галлюциногенный тореадор». Этот также большой по размеру холст, вместивший в себя достижения Дали за многие годы, стал, как и намеревался автор, «антологией всего его творчества».

    Этой картине посвящена даже целая книга писателя Луиса Ромеро, который, по совету Дали, каждому квадратному метру холста, а их двенадцать, посвятил отдельную главу. Благодаря этой книге и фотографиям, сделанным за пятнадцать месяцев работы, мы можем проследить процесс создания произведения, начиная с множества подготовительных рисунков и эскизов до полного окончания. К сожалению, объем этой книги не позволяет нам, как Луису Ромеро, рассказать о каждом из двенадцати квадратных метров картины. Расскажем лишь общеизвестные сведения.

    Исходным толчком к ее созданию послужила коробка с карандашами с изображением Венеры Милосской, в которой Дали усмотрел двойной образ, воплощенный в картине портретом тореадора, легко ассоциируемым с Лоркой. Здесь многое говорит о ностальгии по времени юности и дружбы с поэтом, а его он любил больше всех в своей жизни, даже, как можно понять из данного Гибсону интервью, больше Галы. В картине много аллюзий на его стихи. Изображенная на скалах мыса Креус роза словно иллюстрирует строки из «Оды Сальвадору Дали»:

    Та наскальная роза, которой ты бредишь.
    Колесо с его синтаксисом каленым.
    Расставание гор с живописным туманом.
    Расставание тумана с последним балконом…»

    А другая роза, пламенеющая на красном плаще тореро, надетом на бедра Венеры, отсылает нас к другому четверостишию:

    Да, но есть еще роза. В саду твоем тоже.
    Путеводная наша звезда неизменно.
    Словно эллинский мрамор, слепой, отрешенный
    и живой своей мощи не знающий цену.

    И то, что галстук поэта, служащий здесь и набедренной повязкой Венеры, зеленого цвета, можно истолковать как напоминание о строках из «Сомнамбулического романса» Лорки:

    Любовь моя, цвет зеленый.
    Зеленого ветра всплески.
    Далекий парусник в море,
    далекий конь в перелеске.

    Рядом с розой на плаще тореро мы видим изображение Вольтера, известную «обманку» Дали из работы 1940 года «Рынок рабов и невидимый бюст Вольтера»; такой же самоцитатой является и мальчик с обручем в матроске в нижнем правом углу, явившийся сюда из едва ли не лучшей работы 30-х годов «Призрак сексуального влечения». Мы видим и голову Галы: с закрытыми глазами, в ореоле, она является как бы единственным зрителем на пустых трибунах античного стадиона, где происходит действо фантазии Сальвадора Дали, словно прочитывающего свою жизнь по тем знаковым моментам, какие определяли его творчество на протяжении десятков лет. Это и согбенная фигура женщины из «Вечерней молитвы Милле», это и обозначенное корпускулами ДНК место нанесения смертельного удара быку, и любимые художником благородные мухи оливковых рощ родного Кадакеса и его побережья, это и передний план с фотографикой собаки своего в прошлом мецената и приятеля Эдварда Джеймса, откровенно цитирующей фрагмент с человеком в майке из «Лова тунца».

    Оба эти произведения объединяет совершенно новый подход Дали к искусству живописи во второй половине 60-х годов. Его подходы, как мы знаем, менялись в течение его творческой жизни достаточно часто — от радикальных, искажающих реальный предмет до сюрреалистической неузнаваемости (причем художник никогда не «опускался» до беспредметности, даже в юности, в период увлечения кубизмом), до бездушно-академических (заказные портреты, натюрморты, «Битва при Тетуане» и другие), когда он говорил, что люди устали от абстракционизма, истосковались по безмятежному реализму с его благостным романтическим теплом.

    «Лов тунца» и «Галлюциногенный тореадор», составленный из ностальгических цитат его прежних работ, объединяют уже не «конкретные образы Иррационального», со сладострастием рвавшиеся из обожженного паранойей подсознания, и не обретенная в 40-е годы вера в высокие идеалы Возрождения, породившая прекрасные, соревнующиеся с творениями старых мастеров полотна на евангельские темы. Указанные работы объединяет другое — философское осмысление глобальных тем исторического бытия нашей планеты, всей Вселенной в целом, жизни и смерти эпох, цивилизаций и отдельного человека. Его страх, отчаяние, надежда даны в мощных и точных живописных метафорах, на этих холстах предстает подлинная трагедия не только краткого удела отдельного индивидуума, но и зыбкость, непрочность и вероятная обреченность конечной, по Шардену, Вселенной.

    Следующим увлечением Дали стала стереоскопия. Идея трехмерного изображения в живописи занимала его давно, истоки этого интереса можно найти в детстве, когда длиннобородый учитель Трайта показывал малышу Сальвадору картинки в своем магическом театрике.

    Толчком к этому послужила, как любил говорить Дали, «объективная случайность». Весной 1969 года Дали и Аманда посетили выставку ученика Рембрандта, голландского художника Герарда Доу, живопись которого полна буколического очарования в жанровых картинах, а его портреты музыкальной игрой света и тени напоминают великого Вермеера. Аманде очень понравилась одна из работ Доу, и Дали купил ей альбом. Рассматривая книгу, Аманда обнаружила, что некоторые свои картины Доу повторял. Не копировал, а повторял под другим углом зрения. Дали осенило: Доу делал это, чтобы достичь оптического эффекта. Он буквально заболел этой идеей и стал усиленно экспериментировать. Он начал писать парные картины и попытался с помощью Робера Дешарна, фотографа и последнего своего секретаря, сконструировать систему зеркал, чтобы изображение стало объемным. Из-за того, что стеклянные зеркала, как пишет Дешарн в своих воспоминаниях, давали эффект двойного отражения, фотограф предложил использовать вместо стекла полиэтиленовую пленку, и результат улучшился. В дальнейшем предполагалось использовать в этих целях и телевидение.

    Эти опыты обогатили творческое наследие Дали новыми замечательными работами. Лучшей можно считать «Дали, рисующий Галу со спины, с шестью запечатленными добродетельными оболочками глаз, условно отраженными шестью настоящими зеркалами». Здесь Гала сидит спиной к художнику в матроске, в какую маленького Сальвадора одевали в детстве, в ней же мы видим мальчика в «Призраке сексуального влечения» и «Галлюциногенном тореадоре». Лицо жены художника отражено зеркалами, как и лицо Дали, похожего здесь на Веласкеса. По этому поводу он писал: «Я нахожу в себе все больше сходства с Веласкесом — и лысина уже наметилась, и лицо удлинилось. А там, глядишь, и дотяну до Эль Греко». И еще: «От Веласкеса я узнал о свете, лучах, бликах и зеркалах куда больше, чем мог бы узнать из сотен увесистых научных книг. Его полотна — это золотая россыпь точных, выверенных решений». Помимо искомого эффекта бинокулярности мы видим в этой не до конца завершенной работе блестяще выраженные живописными средствами мысли Дали о неизбежно преходящей жизни, о вечном таинстве любви, объединившей художника и модель в едином и нерасторжимом замкнутом пространстве Зазеркалья.

    На ту же тему бинокулярности написан диптих «Христос Гала». В двух картинах, отличающихся друг от друга лишь незначительными изменениями в световой и цветовой тональностях, Гала изображена распятой на кресте, расположенном горизонтально водному пространству со скалой. Узкая полоска моря под низким горизонтом уже словно не властна над вознесенным распятием, для него не существует сил земной гравитации, оно находится в состоянии безмятежной левитации в ином мире, где нет ни радости, ни печали, и обретает жизнь вечную…

    Впервые в мировой живописи на кресте изображена женщина. По церковным канонам, это, разумеется, кощунство, да и в обыденном сознании не укладывается такая версия евангелического сюжета, однако вспомним, что и Дева Мария была вознесена в Царство Божие, правда, не на кресте. В картине 1951 года «Ультрамариново-корпускулярное вознесение» Гала в образе Девы Марии возносится вместе с распятым Христом, и это говорит о высшей святости материнства, первопричине человеческого бытия Иисуса Христа.

    Чтобы ощутить эффект стереоскопии, обе картины надо смотреть одновременно: правую — правым глазом, а левую — левым.

    Этот диптих написан в 1978 году, когда Дали уже мало работал. Начиная с 1973 или 1974 года у него начали трястись руки, и это стало страшной трагедией для художника. Он просто не мог поверить в такое коварство судьбы. Дали упорно боролся с нежданным недугом — концентрировал волю, включал вдохновение, и, как свидетельствуют очевидцы, болезнь на время отступала, рука переставала дрожать, когда он брался за кисть.

    Но все реже и неохотней он это делал. И даже впадал в истеричные состояния и в яростном протесте катался по полу (нервные срывы обретали и такую форму), если алчная Гала требовала срочного выполнения работ по заключенным ею контрактам.

    Его раздражало и постоянно терзало бездушное равнодушие жены, ее грубая непристойная ругань и кипевшая в ней перемешанная с ненавистью властная жестокость, какую она выплескивала не только на опостылевшего мужа, но и на его друзей, клиентов, слуг. Однажды она приехала в Порт-Льигат и набросилась чуть не с кулаками на служанку, по ее предположению, спутавшуюся с преданным слугой их дома Каминадой, оскорбляя и обвиняя во всех смертных грехах. Вот уж поистине — не видела «бревна в собственном глазу».

    Впрочем, она теперь живет в Пуболе и сюда приезжает не часто, а он ездит к ней только по письменному приглашению. Но звонит она каждый день, осведомляясь обо всем: как он себя чувствует, что сделал, что намерен делать, с кем встречался, что ел, что делает прислуга, кто приезжал или звонил, и так далее.

    Когда он приезжает к ней в Пуболь, Гала не очень-то приветлива. Она никогда не оставляет его ночевать, а если он заявляется с Амандой, дальше гостиной она их не пускает, да и разговор всегда пустой, ни о чем, разве что о делах.

    Аманда вспоминает, что как-то раз, прощаясь, Дали помахал жене рукой и сказал: «Возвращайся быстрее, Галушка! Я жду тебя, ты знаешь. Возвращайся ко мне…»

    И всю дорогу до Порт-Льигата говорил только о ней, называл ее единственной, несравненной, божественной, ангелом, Мадонной, Градивой и так далее. Аманда даже обиделась.

    Да, Гала была его настоящей половиной или, как определил доктор Румгер, они были однояйцевыми близнецами, поэтому он жил без нее как бы с парализованной душой, и ее утренние звонки, как успокоительная таблетка, снимали раздражение и грусть, ее любимый и родной до боли, заботливый голос не позволял ему слишком расслабляться и стимулировал к работе.

    Современники видели в ней сволочную и алчную, беспринципную и аморальную бабу, но Дали знал ее лучше, знал, что в глубине души она наполнена самоуничижительными комплексами вины и раскаяния, несмотря на внешнее проявление вышеуказанных черт. И надо отдать ей должное, она, как никто другой, понимала душу Дали, душу великого человека и гениального художника, она знала всю ее сложнейшую партитуру, тонкую и высокоорганизованную, с тончайшими нюансами настроения, также закомплексованную его душу, ранимую и раненную еще в детстве. Для нее он был и оставался душевнобольным ребенком, которого нельзя излечить здравым смыслом и общепринятыми законами человеческого общежития. Она понимала, что его фантазии, выдумки, совершенно несуразные с точки зрения обычного человека, для него являются самой настоящей реальностью и только в ней он мог гармонично существовать, и она никогда даже и не пыталась вывести его из этого состояния. Она была гениальной женой и очень умной женщиной. Этого не отнять. Прочтем, к примеру, такой отрывочек из «Дневника одного гения»:

    «…Мне вдруг послышался голос Веласкеса, и кисть его, пролетая мимо, сказала: “Что с тобой малыш, ты не поранился?” …а живопись, живокисть живописала… Какая же сила у этого Веласкеса! Триста лет спустя он кажется единственным великим художником в истории. И тогда Гала, с горделивой скромностью, с которой лишь ее народ способен чествовать победившего героя, проговорила:

    — Конечно, но ведь и ты ему здорово помог!

    Я посмотрел на нее, хоть после всего этого мне вовсе не надо было смотреть на нее, чтобы знать, что со своей шевелюрой и моими усами, после пушистого орешка, космической обезьяны и плетеной корзинки с черникой она больше всего похожа на Майский ливень Веласкеса, с которым бы я мог заниматься любовью.

    Живопись — это любимый образ, который входит в тебя через глаза и вытекает с кончика кисти, — и то же самое любовь!»

    Да, лучше не скажешь. «Живопись, живокисть…» Эти слова из стихотворения, сочиненного под впечатлением от Перпиньянского вокзала, казавшегося ему центром мироздания:

    В поисках «кванта действия»
    Живопись, живокисть, живописать…
    В поисках «кванта действия»
    Сколько же жизни он живонапишет
    Живопись, живокисть, живописать.

    «Живонаписал» своей волшебной «живокистью» Сальвадор Дали за свою жизнь чрезвычайно много, а «квантом действия» была для него именно Гала, она была мотором и крыльями парящего в свободном полете самолета, и ответственность за безопасность постоянно пикирующего в неизведанное и стремящегося в космическую высь самолета ей приходилось брать на себя, и она не боялась отвечать за их общую свободу.

    Летом супруги живут в разных домах, а зимой — все в том же номере нью-йоркского отеля «Сент-Режи», где Дали пишет, если здоровье и капризы не слишком затрудняют ему это. А Гала любит бывать в Америке, потому что здесь живет несравненный Джеф, и ей проще с ним встречаться, несмотря на то, что у него здесь жена и ребенок.

    А Дали вслед за стереоскопией увлекся и голографией. На своей очередной персональной выставке в галерее Нодлера в Нью-Йорке он впервые показал в 1973 году свои голограммы. Дали никогда не отставал от научных открытий, и эксперименты Нобелевского лауреата Габора настолько его заинтересовали, что он привлек и самого ученого для своих творческих экспериментов.

    В 60-е и 70-е годы с творчеством Дали были знакомы не только американцы, французы и испанцы, его ретроспективные выставки были организованы в Японии, Австрии, Голландии, Италии, Бельгии, Швеции, Израиле, Германии, Англии, Шотландии, но — к сожалению — не в России. Впервые советский зритель мог познакомиться с произведениями великого художника за год до его смерти: в 1988 году в московском Музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина была показана коллекция Пьера Аржийе, издателя и соратника Андре Бретона, которого он очень уважал. Он также хорошо относился и к Дали и пытался примирить Бретона с Деньголюбом, говорил Бретону, что Дали ничего худого о нем в своих книгах не писал, а даже иногда наоборот. Но патриарх сюрреализма был непреклонен.

    Организацией всех этих выставок занимался не только Питер Мур, но и другой деятельный человек из окружения художника — Робер Дешарн, фотограф, помогавший Дали в его стереоскопических экспериментах. В 1964 году он организовал выставку в Японии, но супруги туда не поехали. Самолетом Дали летать наотрез отказывался, а морем плыть или на поезде ехать было очень долго.

    Между Муром и Дешарном установились очень плохие отношения. Они терпеть не могли друг друга и всячески натравливали один на другого Хозяина, но Дали были нужны оба, поэтому он снисходительно смотрел на пикировки своих, как он их называл, «советников».

    Мур называл Робера Дешарна Робером Без Шарма и очень опасался, что Гала даст ему отставку, потому что она с некоторых пор стала смотреть на него очень косо.

    Но он не того человека боялся. В 1968 году Дали познакомился с корреспондентом светской хроники Энрике Сабатером Боне, своим земляком, и он ему очень понравился. Обаятельный красавец Сабатер умел к тому же управлять самолетом, играть в футбол, знал много языков, хорошо фотографировал и обладал умением делать деньги. Он понравился и Гале, которая не без оснований подозревала Мура в жульничестве. Как ни странно, капитан Мур, обладавший прекрасной интуицией, не увидел в журналисте своего соперника. А Сабатер отлично видел, какие большие деньги крутятся в империи Дали, и безвылазно торчал в Порт-Льигате днями и ночами, был чрезвычайно услужлив, становясь для стариков все более и более необходимым. Это он, имея лицензию летчика, облетел, по заданию Хозяина, все окрестности с фотоаппаратом, чтобы найти дом для Галы, и угодил — нашел Пуболь, чем привел Дали в полный восторг, едва тот увидел сделанные Сабатером снимки. А поскольку фотограф был всегда под рукой, Дали это было очень удобно.

    Правда, с Амандой Лир у красавца Энрике были прохладные отношения, и он позже не жаловал ее добрым словом в своих мемуарах — называл игрушкой Дали и натурщицей за шестьдесят долларов в час. Она же интуитивно видела в нем жуликоватого и нечистоплотного, хитрого и изворотливого, несмотря на свою гордыню, человека. И была права: позже выяснилось, что Сабатер был дважды судим за кражу. Но Гала твердо решила заменить Мура Сабатером и добилась своего, несмотря на несогласие мужа, который был очень привязан к капитану и верно полагал, что Сабатер Сабатером, а Мур — Муром.

    Будущее показало, что Гала дала маху — новый управляющий оказался таким проходимцем и мошенником, что попросту обирал стариков в конце их жизни. В отличие от Мура, более или менее честно работавшего из десяти процентов, Сабатер, согласившийся работать из пяти процентов, смешивал свои доходы с доходами художника и попросту ловил рыбку в мутной воде.

    К тому же Гала любила получать за все наличными, чтобы не платить лишних налогов, а это тоже было на руку Сабатеру — трудно ведь проконтролировать безбумажную, безбанковскую продажу.

    В результате дела запутались так, что появились проблемы с налоговым законодательством в Испании и Америке. Пришлось нанимать адвокатов, чтобы распутать наплетенные Сабатером хитрые финансовые узлы.

    Кроме того, Сабатер не гнушался продавать втайне от супругов авторские права великого мастера на его ювелирку и другой ширпотреб, зарабатывая на этом во много раз больше, чем сам Дали. Более того, практика с чистыми листами, бытовавшая еще при Муре, при нем приняла еще большие масштабы. А когда у Дали начали трястись руки и его подпись стала не походить на его собственную, Сабатер придумал ставить на чистых листах отпечаток пальца художника! Только имевший криминальное прошлое мог до этого додуматься.

    Обо всем этом пронюхали журналисты, и в прессе появились скандальные публикации о том, какая неразбериха существует в делах Дали, какие мошенники его окружают и как крупно на этом наживаются. Старики, а Гале пошел уже девятый десяток, были страшно напуганы неприятностями с налоговыми службами и разразившимся в прессе скандалом. Они с негодованием узнавали, что их управляющий раскатывает на дорогих автомобилях, имеет виллы с бассейнами, яхту и прочую роскошь.

    Впрочем, Гала отчасти сама была в этом виновата с ее системой, как ее окрестил Морз, «единовременной оплаты». Она продавала, скажем, акварель мужа за сто тысяч долларов, а хитроумный Сабатер продавал затем права на репродуцирование этой акварели в разные страны и наживал как минимум в пять раз больше.

    А еще он уговорил Дали, в целях уменьшения налогов, принять гражданство княжества Монако. Но закон княжества требовал при этом, чтобы его граждане жили в своей стране не менее четырех месяцев в году. Супруги, разумеется, не могли себе этого позволить, поэтому и тут обнаружились серьезные неприятности.

    Друзья Дали — Морзы, а также Дешарн были обеспокоены таким положением. Поэтому организовали так называемый комитет спасения больного и обманутого гения Сальвадора Дали. Морз решил привлечь в этот комитет адвоката Дали Стаута и Питера Мура, которому писал, что, по его прикидкам, доход Сабатера в шесть раз превышает доходы его хозяина и этому пора положить конец, как и тому, чтобы деньги Дали уплывали и в бездонные карманы Джефа Фенгольта. И сообщал, что уговорил Дешарна заменить проходимца.

    В период между Сабатером и Дешарном роль управляющего на короткое время взял на себя гасконец дю Барри, поставщик мальчиков и девочек для Дали и Галы, и тоже неплохо заработал.

    Робер Дешарн оставался секретарем Дали до конца его жизни и тоже не удержался от соблазна погреть руки. После смерти Галы Дали в Порт-Льигат так больше и не возвращался. После похорон жены он остался жить в Пуболе, а последние свои годы провел в своем Театре-музее в Фигерасе. Поэтому его дом остался без хозяина, чем Дешарн и воспользовался на правах секретаря. Известен случай, когда он вывез из дома художника несколько ящиков с документами, рисунками и фотографиями якобы для съемок в Париже. Соседи этому подивились и спросили, зачем тащить все это в северный Париж, разве в солнечном Порт-Льигате мало света?

    Но Дешарн, в отличие от предшественников, много сделал как популяризатор творчества Дали. Издал он и большую книгу-альбом, переизданную в разных странах, в том числе и у нас, в России, правда, с пуританскими купюрами. Когда я после американского и французского смотрел русское издание, недоумевал, почему здесь отсутствуют эротические рисунки мастера. Издатели, видно, полагали, что Россия еще ходит в коротких штанишках, не доросла до полового возраста.


    Глава четырнадцатая
    Об организации и открытии в Фигерасе Театра-музея, наградах и почестях, болезнях и тяжелой утрате — смерти Галы

    Новым мэром Фигераса в 1960 году горожане выбрали Рамона Гурдиолу. Уроженец Жероны, учитель и юрист, он был неравнодушным к культуре человеком и обратился к Дали с предложением оборудовать в музее Ампурдана постоянную экспозицию работ всемирно известного фигерасца. Дали встретился с мэром в своем родном городе и на его предложение ответил, что ему хотелось бы создать в Фигерасе отдельный музей своего имени в разрушенном во время войны театре «Принсипаль», где в 1919 году прошла первая выставка юного гения. Если город восстановит здание, Дали пообещал за свой счет создать экспозицию. Его мучила ревность к уже существовавшему музею Пикассо в Барселоне. Мэру эта идея очень понравилась. Зато Гала была не в восторге от этой затеи. Она прекрасно понимала, что в залах будущего музея должны будут висеть подлинники, а это означало, что они будут подарены городу. Подобный альтруизм для корыстной пожилой женщины казался невозможным.

    В августе 1961 года в Фигерасе была организована фиеста в честь Дали. Перед началом корриды он проехался по арене под аплодисменты земляков на своем кадиллаке, а в конце любимого испанцами спектакля под открытым небом к восторгу толпы был взорван и разлетелся фейерверком пластмассовый бык. Настоящего, поверженного во время корриды, быка, по сценарию Дали, должны были сбросить с вертолета в море в качестве жертвы для Нептуна, но жестокая трамонтана помешала это сделать.

    В тот же день, ближе к вечеру, на доме по улице Монтуриоль, 20, где родился Спаситель современного искусства, была открыта мемориальная доска, а затем участники праздника переместились к руинам театра «Принсипаль». Дали объявил, что здесь будет создан музей его имени, но это будет не просто банальный музей с картинами и всем прочим музейным хламом, а музей сюрреалистический, такой, какого еще не бывало. Сами эти закопченные пожаром стены уже являются экспонатом, и на них будут висеть не подлинники, а большие фотографии с его работ в застекленных витринах. Таким образом будет возможность представить всего Дали, все его огромное творческое наследие.

    Гала могла быть довольна. Скорее всего, это была ее идея. Мэр был от этого не в восторге. Музей под открытым небом с фотографиями на безобразных развалинах? Вряд ли это привлечет сюда туристов со всего мира, о чем мечтал Гурдиола. Но он был упрямым каталонцем, поэтому твердо решил, что музею быть, и стал убеждать Дали в необходимости реконструкции разрушенного театра под музей.

    Дали также крепко задумался. Ему очень хотелось создать свой музей не где-нибудь, а у себя на родине. У него созрела новая идея — создать не просто музей, а Театр-музей, место, где можно было бы устраивать всевозможные представления и действа в сюрреалистическом духе.

    Прошло десять лет, пока дело стронулось с места. Раз за дело взялось государство, понятное дело, началась бюрократическая волокита, всяческие препоны и возражения со стороны министерских чиновников и так далее — словом, пошла писать губерния.

    Потребовалось вмешательство самого каудильо. На очередном приеме, которого был удостоен художник в 1968 году, Франко положительно отозвался о создании музея Дали. «Это может, — сказал он, — превратить Фигерас в Мекку современного искусства».

    Но прошло целых два года, прежде чем начались работы. Сделать проект Дали поручил молодому каталонскому архитектору Эмилио Пинейро, для которого этот проект оказался последним в жизни — он погиб в автокатастрофе за несколько дней до открытия музея в сентябре 1974 года. Реконструкция театра «Принсипаль» шла долгих четыре года. Дали частенько приезжал в Фигерас и подолгу жил там, расписывая потолок и принимая самое активное участие в строительстве своего музея. Ему в Порт-Льигате без Галы было одиноко, да и в родном городе его стали одолевать юношеские страхи, вновь из подсознания стали вылезать чудовищные образы, но работа, как всегда, спасала его. Напугал его и простатит, он боялся, что умрет той же смертью, что и отец, от рака простаты. Однако известный барселонский уролог в этом смысле его успокоил, зато обнаружил грыжу, которую благополучно удалил. После операции в 1974 году Дали в прекрасном настроении вернулся в Порт-Льигат.

    28 сентября того же 1974 года Театр-музей был торжественно открыт при огромном стечении журналистов и официальных лиц. Здание венчал так называемый «геодезический купол», копировавший, по замыслу Дали, глаз мухи. На гигантский стеклянный шар собирались водрузить и крест, но он так и не в появился, хотя на пригласительном билете Дали изобразил купол с крестом.

    Фасад здания был сохранен в прежнем виде, зато интерьеры стали неузнаваемы. Как и в доме Дали в Порт-Льигате, разные по размерам помещения образуют лабиринт, по нему можно ходить по кругу, возвращаясь на то место, где уже был. На месте бывшей сцены, обрамленной тяжелым красным бархатом наподобие занавеса, — «Атомная Леда». В экспозицию вошли также «Великий мастурбатор», «Призрак сексуального влечения», «Мягкий автопортрет», «Галарина», «Корзинка с хлебом» и другие, а также «Анжелика и дракон», для которой позировала Аманда Лир. Ее коллажи в день открытия также экспонировались на временной выставке.

    Театр-музей, как и следует из названия, мало походит на традиционный музей, это скорее развлекательный центр, где посетители на каждом шагу встречают удивительные вещи: огромная, в форме ракушки, кровать на дельфинах, старинное биде из парижского борделя, мольберт французского художника Мейсонье, одного из кумиров Дали, какой-то саркофаг и прочее в том же роде соседствует с его бессмертными шедеврами.

    Одним из самых впечатляющих экспонатов стала комната, изображающая Майе Уэст, где диван — губы, глаза — картины, нос — камин и так далее.

    Вопреки ожиданиям теперь уже бывшего мэра Гурдиолы, мало кто из известных деятелей культуры с мировым именем приехал на этот праздник Дали, который мечтал, что с открытием Театра-музея Фигерас станет духовным центром Европы.

    Зато весь город кишмя кишел толпами любопытных туристов, среди которых можно было увидеть хиппи с цветочками и самокрутками, да и жители самого города не остались сидеть дома. Разноцветную праздничную толпу даже сильная трамонтана не прогнала с улиц, по которым, как в басне Крылова, водили слона.

    И собравшиеся на праздник с восторгом приветствовали великого Сальвадора Дали и его жену, когда они в открытом кадиллаке проехали во главе кортежа по запруженным людьми улицам.

    Кортеж проехал в Городской Зал Фигераса, где в торжественной обстановке Дали вручили Золотую медаль города.

    После этого вся свита пешком направилась на площадь, переименованную в Пласа Гала-Сальвадор Дали, к Театру-музею, находившемуся в непосредственной близости от его родного дома и церкви, где его крестили.

    Праздничная толпа и сотни журналистов шумными рукоплесканиям и восторженным гулом приветствовали прославленного живописца, рядом с которым были Аманда, ослепительно красивая в светло-каштановом платье от лучшего испанского кутюрье, подаренном ей Дали специально для этой церемонии, и восьмидесятилетняя Гала, которую вся эта суета мало волновала. Вот когда приотстал красавец Джеф, она испугалась, стала оборачиваться и в отчаянии звать его:

    — Джеф! Джеф!

    — Успокойся, — говорил ей Дали рокочущим голосом, — никуда он не денется.

    Но ей было на все наплевать, кроме любовника. Она просто менялась в лице, если Джеф на минуту-другую исчезал из ее поля зрения. Старуха с трудом дождалась конца церемонии и сразу же утащила Джефа в Пуболь.

    Дали был оскорблен. Он не ожидал этого от своей Музы, сорок пять лет шедшей с ним по жизни бок о бок. У него не укладывалось в голове, что она удрала не с какой-то вечеринки, а с венчающего его земную славу эпохального события.

    Но такова жизнь. Обаятельная Аманда своим присутствием и теплыми словами, как могла, сгладила острые углы испорченного настроения художника. Сама она была просто счастлива, от всего — и от повышенного внимания к себе журналистов, и от того, что малыш Дали своего все-таки добился, что ее коллажи висят в этом музее, что сама она в образе Анжелики останется здесь навсегда.

    В конце своей жизни Гала все-таки вернулась в Порт-Льигат. Прежде всего потому, что Джеф перестал появляться в Пуболе, несмотря на плывшие к нему в карманы огромные деньги. Ему не очень-то хотелось ублажать старуху, у которой к тому же после многих пластических операций стал развиваться рак кожи. Позже, когда он стал проповедником на американском телевидении, он вообще отрицал, что спал с Галой.

    А еще вернулась Гала в Порт-Льигат потому, что ее с мужем неразрывно соединили и общие неприятности, связанные с воровством управляющих, проблемами с налоговыми службами, а также с наступившей старостью и болезнями. Три года спустя после того как Пигварт вырезал Дали грыжу, он же сделал операцию уже по поводу аденомы простаты, за что получил от художника прозвище «ангел пи-пи». Кроме того, к Дали вернулись демоны его юности, и с ними без Галы ему было не справиться.

    Правда, вернулась она в Порт-Льигат уже в совершенно ином образе. Не музы и спасительницы, а невероятно склочной фурии, ставшей даже колотить своего мужа. Он, впрочем, тоже в долгу не оставался.

    Неприятности случились и на политическом фронте. Когда в 1975 году генерал Франко казнил пятерых басков, обвиненных в терроре, вся демократическая общественность Европы и Америки выплеснула на страницы газет бурю негодования. А Дали неосмотрительно выступил с заявлением, что лучше казнить десяток-другой сепаратистов, чем ждать, пока разразится гражданская война. И далее в интервью агентству Франс Пресс он говорил о своих монархических пристрастиях, славил святейшую инквизицию и генералиссимуса Франко и привел цитату из Ленина о том, что «свобода — совершенно бесполезная вещь».

    По этому поводу тоже, естественно, поднялся шум, а испаноязычная Би-би-си сообщила об этом интервью и слушателям его родной страны, где, конечно, многочисленная оппозиция каудильо, надоевшему всем испанцам хуже горькой редьки, страшно возмутилась. В Порт-Льигат стали приходить оскорбительные письма и телеграммы, на стенах дома появились соответствующие граффити.

    И хоть в своем очередном интервью Дали попытался оправдаться, говорил, что он в принципе против смертной казни, но также и против терроризма, он себе этими выступлениями сильно напортил — многие крупные деятели культуры были также возмущены. Известный мексиканский кинорежиссер Алехандро Ходоровский, предложивший Дали исполнить в своем фильме роль Императора Галактики, в знак протеста отказался от своего предложения.

    Напуганные супруги решили уехать из Испании. Вместе с Амандой и неотлучным Сабатером они сели в самолет и вылетели в Женеву, причем Дали летел на самолете первый раз в жизни, до этого он боялся и не признавал этого вида транспорта. Путешествовать по воздуху ему очень понравилось, и из Женевы они отправились в Нью-Йорк, тоже авиарейсом.

    И в Америке пресса много писала о реакционных заявлениях великого сюрреалиссимуса. Особенно бесновалась и угрожала антифранкистская диаспора, и Дали перестал появляться на публике, опасаясь покушения. Тем временем поползли слухи о том, что каудильо очень болен и его дни сочтены. Дали впал в панику. Если после смерти Франко к власти придет оппозиция, думал он, ему не разрешат вернуться в родную Испанию и он не сможет больше жить и работать в единственно возможном для творчества месте — Порт-Льигате.

    Здоровье старика тоже оставляло желать лучшего. Он сильно похудел и стал походить на мумию. Каждый день ходил в церковь, чего раньше никогда не делал. Сабатер очень удивился, когда увидел Хозяина коленопреклоненным в соборе Святого Патрика, это было уж совсем на него не похоже.

    20 ноября 1975 года Франко скончался. Благодаря тому, что покойный диктатор позаботился о преемнике (королем был объявлен Хуан Карлос де Бурбон, и, таким образом, Испания вновь стала монархией), в стране не произошло того, что случилось в 1936 году. Хуан Карлос оказался блестящим политиком и сумел привести страну к национальному примирению, ловко лавируя между радикальными партиями. За три года сложных маневров страна превратилась из диктаторской в конституционную монархию.

    Добившаяся демократических свобод оппозиция не простила Дали его выступлений в поддержку покойного Франко. Пресса оскорбляла, насмешничала, издевалась и травила своего великого гения. Серьезным ударом по престижу и непомерному тщеславию Дали стало возвращение старого названия площади перед Театром-музеем в Фигерасе, она уже не называлась Пласа Гала-Сальвадор Дали.

    На его защиту вынужден был встать король. Хуан Карлос и его жена София не только понимали, насколько велико значение Дали для испанской культуры, но и уважали и любили его. Пренебрегая условностями этикета, они неоднократно встречались с ним.

    Но были и светлые дни. В канун семидесятипятилетия Дали, в начале мая 1979 года, Французская академия приняла его в свои члены. На церемонию Дали явился в специально сшитом для этого случая наряде, похожем на наполеоновский парадный зеленый мундир, и с огромным мечом из толедской стали с рукояткой в виде лебедя на голове Галы. Его встретили очень тепло, и президент Академии изящных искусств композитор Тони Обэн сказал: «Вы гений, месье. Вы это знаете, мы это знаем… Если бы это было не так, вас не было бы среди нас и вы не были бы собой…»

    В своей речи, названной «Гала, Веласкес и Золотое Руно» новоявленный академик без всякой логической связи перескакивал с Веласкеса на ДНК и Перпиньянский вокзал, бывший, по его убеждению, центром мироздания. Цитировал Декарта, Монтеня и Лейбница, говорил о приоритете классического искусства и огорошил собравшихся таким открытием: Золотое Руно, по его мнению, состояло из лобковых волос. Закончил он свое выступление здравицей в честь Перпиньяна и Фигераса. Эти два населенных пункта действительно составляли всю вселенную великого художника.

    Вышел и другой конфуз. Под занавес церемонии Дали попытался вытащить из ножен непомерно большой меч, но это у него не получилось, пришлось обратиться за помощью.

    Он, как Феникс, возрождался в лучах своей славы. Став «бессмертным», как величают членов Французской академии, он и вправду ощутил прилив сил и, вернувшись после славной церемонии домой, продолжил работу над холстом «В поисках четвертого измерения».

    В конце того же 1979 года в парижском Центре Жоржа Помпиду открылась большая ретроспективная выставка, осветившая в основном, его сюрреалистический период. В экспозицию вошли сто двадцать картин, двести рисунков и около двух тысяч документов о жизни и творчестве художника.

    Гала и Дали сразу же по приезде из Порт-Льигата пришли на выставку еще до открытия, и Дали сказал, что не думал, что написал так много. А это был далеко не весь Дали.

    На первом этаже Центра устроители попытались создать настроение мешаниной из сюрреалистических объектов. Самыми крупными оказались автомобиль и ложка длиной в тридцать два метра, взятая из картины 1932 года «Символ агностицизма», в которую из радиатора изливалась вода. Дали это не понравилось, как не понравилось и то, что экспозиция была развернута на шестом этаже в небольших, расположенных анфиладой, залах, годных разве что для показа графики. Художнику хотелось бы видеть свою выставку в каком-нибудь огромном зале, где, как он сказал, «одним взглядом можно было бы охватить всего Дали».

    Выставка пользовалась огромным успехом, и за три месяца ее посетили около миллиона человек. Она была интересна еще и тем, что многие работы, приобретенные в разные годы коллекционерами и меценатами, что называется, с мольберта, до этого не экспонировались. На Морза они произвели очень сильное впечатление. Он, кстати, на выставку ничего из своей большой коллекции не дал, опасаясь, что Сабатер «затеряет», чего доброго, картины. Эдвард Джеймс, в отличие от американца, не побоялся отправить на выставку работы из своего собрания.

    Был выпущен огромный каталог, включавший в себя, помимо репродукций, тексты как самого Дали, так и других о его творчестве, документы и фотографии; включили сюда и библиографию, состоящую из двух с половиной тысяч (!) наименований.

    Сейчас в Центре Помпиду находится в постоянной экспозиции всего одна работа Дали под названием «Частная галлюцинация: шесть явлений Ленина на фортепиано». Впервые я увидел ее в 1992 году, когда был в Париже с выставкой. И убедился, что судить о Дали — по репродукциям, это все равно что представить себе, скажем, вкус омара, если ты до этого раньше его не ел. Этот большой холст производит впечатление иное, чем просто картина, произведение, созданное с помощью кистей и масляных красок. Поражаешься, конечно, виртуозной технике, но это не главное. Ты как бы входишь в изображенную комнату, наполненную призрачно-мистическим светом, льющимся из дверного проема, и ощущаешь таинство странного театрализованного действа. Персонаж, вероятно композитор, положил руку на спинку стула с плетеным сиденьем, где на ткани лежат черешни, и словно размышляет, какую музыку можно сыграть по стоящей на пианино партитуре, где в качестве нотных знаков — расползающиеся муравьи. Очевидно просматривается здесь и мысль художника о расползании коммунистических идей по всему миру и их стремлении стать единственной музыкой планеты — не случайно портретов Ленина на клавиатуре шесть, и они занимают почти весь музыкальный звукоряд, шесть октав из семи.

    Из Парижа эта выставка отправилась в Лондон, а супруги Дали уехали в Нью-Йорк. Здесь Гала искала встреч с несравненным Джефом, а Дали устраивал сборища в ресторане «Трайдер-Вик» за обедами, стоившими три тысячи долларов, с «педиками и причудливо разодетыми уродцами, наемными управляющими и другими нахлебниками, праздными и вечно голодными», как писал адвокат художника Стаут. Но Дали развлекался с наслаждением, ему всегда было отрадно находиться в центре внимания, и он любил, чтобы вокруг было много экзотического народу. Он словно предчувствовал, что эта зима в Америке окажется для него лебединой песней.

    В феврале 1980 года супруги заболевают тяжелейшим гриппом. Гала, считавшая себя знатоком в области медицины и фармакологии, пичкала мужа всякими лекарствами, в том числе и нейролептиками. Он впадал в сонливую ипохондрию, правая рука стала трястись еще сильнее, отчего он приходил в ужас, и его страхи выливались в агрессивную злобу против жены, которая из ангела душевного равновесия обратилась в злобную старуху, изрыгающую не хвалу гению Дали, а хулу на всех известных ей языках, но особенно яростно слетали с ее языка неведомые русские слова.

    Они стали все больше и больше ненавидеть друг друга. Все чаще и чаще старики устраивали потасовки, отчего на лице гения появлялись царапины от перстней с бриллиантами, что приводило его в ярость, и Гала тоже ходила с синяками от его трости.

    Выздоравливали они мучительно долго. За ними преданно ухаживала Нанита Калашникова, но затем она уехала в Европу, в Испанию, где у нее был свой дом в Торремолинасе, вблизи Малаги. В этом месте, как мы помним, Дали и Гала провели прекрасную весну в первый год своего знакомства на пустынных пляжах и полях диких красных гвоздик. Это теплое, ностальгически незабвенное, воспоминание и побудило, видимо, старика, позвонить Наните с просьбой приютить их у себя в доме весной 1980 года. Эта весна была похожа для супругов на зиму — оба были так разбиты и измотаны болезнями, что походили на покойников. Но Нанита ответила, что все комнаты в ее доме заняты, и посоветовала поселиться в находившейся поблизости оздоровительной клинике, на что они и согласились. В дорогой клинике высшего разряда был прекрасный персонал, но болезнь не отпускала. Дали выглядел просто развалиной, к великому беспокойству и огорчению Наниты, навещавшей стариков каждый день.

    Спустя месяц супруги улетели домой, в Порт-Льигат, но и родные стены не помогали Дали. Он мучился бессонницей, поэтому не мог работать в утренние часы, что волновало его еще больше, чем непрекращающийся тремор[7] правой руки.

    Комитет в лице Дешарна, Мура и Морза решил обратиться к доктору Пигварту. Талантливый уролог осмотрел художника в Порт-Льигате, поместил в свою клинику и созвал консилиум из невропатологов и психиатров, которые единодушно пришли к выводу, что Дали нуждается в серьезном лечении антидепрессантами.

    Врачи добились неплохого результата. Выписавшийся из клиники художник, хоть худой и казавшийся ниже ростом, обрел прежний кураж и в октябре 1980 года устроил в Театре-музее пресс-конференцию. Красный каталонский колпак и знаменитое леопардовое пальто не смотрелись на нем, как раньше, — одежда висела, как на вешалке, — но Спаситель современного искусства был по обыкновению бодр и напорист, сыпал пословицами и поговорками, мешая сразу три языка — французский, испанский и каталанский. Как всегда, развлекал журналистов байками и планами на будущее, одним из которых было создание в Румынии скульптуры гигантского, в тридцать пять километров, кибернетического коня. Сообщил, что во время болезни чуть не умер и обнаружил, что Бог очень крошечный. Хотел было продемонстрировать тремор своей руки, но она в тот момент не дрожала. Гала тихо сидела рядом с отсутствующим видом и, как пишет Гибсон, была похожа «на содержательницу старомодного парижского борделя, с морщинистой кожей, покрытой толстым слоем макияжа, шокирующе яркими губами и париком на том месте, где у подружки Микки Мауса расположен бархатный бант».

    Да, Гале было уже восемьдесят шесть лет, и то, что она не сдавалась и имела большую волю к жизни, позволявшую ей в таком возрасте приручать молодых любовников, говорит о ее неколебимой жизнестойкости. Но время неумолимо. Ее стали все сильнее тяготить появившиеся немощи, и она, словно заразившись от мужа, все больше и больше погружалась в депрессивное состояние.

    Новый, 1981-й, год супруги встретили в Париже. После этого они, по обыкновению, отправлялись в Америку, но Дали был так плох, что не мог даже думать об этом, а Гала, бредящая Джефом, рвалась туда и настаивала на путешествии. Однажды ночью у них произошла очередная драка. Она поставила ему под глаз синяк, а он сломал ей два ребра.

    Они прожили всю зиму в Париже. Америка больше никогда не увидит их, а летом они навсегда простились и с Парижем. Когда лето кончилось, они не уехали, как всегда, во французскую столицу, а провели тяжелую зиму в своем доме. Обоим нездоровилось, а зимы на побережье Коста Бравы всегда скверные — дожди, ветры.

    В январе 1982 года король Хуан Карлос наградил художника высшей наградой Испании — Большим Крестом Карла III. Это влило в тщеславного живописца новые силы, он приободрился и чувствовал себя гораздо лучше, а Гала стала заметно сдавать, ее мучили камни в желчном пузыре. В конце концов она согласилась на операцию. В феврале 1982 года, уже по возвращении из клиники, она оступилась в ванне и сломала тазобедренную кость, и вновь тяжелейшая в ее возрасте операция в барселонской клинике. К тому же у нее стал активно развиваться рак кожи.

    А Дали в это время получил Золотую медаль правительства Каталонии, высшую награду своей родины. Он был очень счастлив, несмотря на то что жена лежала в клинике, где он навестил ее всего один раз.

    Гала вернулась в Порт-Льигат просто развалиной. Она почти ничего не ела и по временам бредила. Незаживающие раны в тех местах, где лопалась кожа, приносили ей невыносимые мучения, и ей все время делали обезболивающие уколы.

    Она лежала в спальне, и в минуты, когда боль утихала, смотрела на море, и перед ней, словно на экране, в голубоватом мареве у линии горизонта возникали картины ее детства. Она видела себя маленькой девочкой с косичками в далекой призрачной Казани. Словно в расслоенном жаром воздухе пустыни возникали похожие на миражи образы города: кремль, мечеть, татары в чалмах на шумном базаре, рассказы отца об Иване Грозном, казавшимся ей тогда огромным исполином, ломающим стены казанской цитадели.

    Как картинки в детской книжке, перелистывались в ее изломанном болезнью и старостью сознании со странной ясностью эпизоды ее жизни. Вот теперь шагала она уже по Москве, направляясь к Трехпрудному переулку в дом профессора истории Цветаева, к его дочери Асе, где всегда бывало так весело. Никогда после этого она не испытывал такой радости жизни, как в те дни. В атмосфере этого дома было что-то волнующе-возвышенное, здесь словно витали феи поэтического слова, — они с Асей немножко завидовали ее старшей сестре Марине. Она была уже взрослая девушка и поэтесса, удивившая литературный мир Москвы и Петербурга своим свежим ярким талантом. Ее книжечка стихов стала для них с Асей драгоценной жемчужиной, вызывавшей гордость и ревнивое сожаление, что она бросает лишь смутный отсвет славы на них, девчонок, грезящих о своей прекрасной будущности. Они играли в буриме, пытались сочинять новеллы, придумывали на сложные слова рифмы и, конечно же, говорили о мужчинах.

    Эта тема очень волновала Лену (ох, тогда ее еще звали Леной!), на пороге ее девичьей зрелости мысли об этом заливали ее всю, она не могла равнодушно или издалека, как другие девочки, рассуждать о женихах, обустройстве будущего дома, нарядах, экипажах, театрах и балах и прочем, что не просто сопутствует семейной жизни, а составляет для женщины в браке основную сущность. Она плавилась в своих мечтах, как воск, и ее текучие желания были наполнены такими яркими фантазиями, так изукрашивались интимными подробностями, что она не могла о них рассказать даже своей близкой тогда подруге Асе. Она бурлила внутри себя и находила упоительным хранить в себе тайну и ни с кем ею не делиться. Да, все считали ее очень скрытной, и никто, кроме провидца Дали, не прочел тайных страниц ее души…

    А он… Теперь она ненавидела его за то, что он знает о ней то, чего никто не знает. Она никогда не любила его как мужчину, он был и остался для нее ребенком, гениальным ребенком, для которого открыты все тайны. И как он этого достигал? Он был настолько откровенен, настолько открыт всем и во всем, что невольно заражал и ее тем же, и в такие часы она рассказывала ему даже то, что постыдилась бы поведать родной матери или близкой подруге. Однажды она в подробностях рассказала ему о своих сексуальных отношениях с Элюаром, а он в это время зарисовал по ее рассказу их эротические с Полем игры и потом спросил: похоже или нет? И чем еще он добивался откровенности, так это своей непредсказуемой логикой — мог с яростью отстаивать какую-либо точку зрения, а через минуту с тем же остервенением ее же и опровергал. И вот это столкновение полюсов рождало искру, пламя, взрыв, в свете которого он ясно видел, что хотел. Поначалу она подозревала в нем хитреца, но потом поняла, что это не так. Люди для него всегда были средством, ступеньками, и они охотно ложились под него, сраженные его обаянием и неудержимым напором. Малыш Дали… Как он теперь далеко от нее, несмотря на то что каждый вечер приходит в спальню и ложится на соседнюю кровать. Теперь между кроватями поставили ширму, потому что Дали уже просто не может на нее смотреть.

    Каждый день в синеве ампурданского неба, сливающегося со Средиземным морем, темные скалы Порт-Льигата словно наливаются молочным светом и превращаются в Швейцарские Альпы. Гала отчетливо видит и будто приросший к горам санаторий в Клаваделе в нахлобученной снежной шапке. Вот из его дверей выходит худенький и грациозный Эжен Грендель, так похожий на Пьеро, ее первая любовь, непреходящая любовь… Слепящий солнечный свет отражается от волшебно искрящегося белейшего горного снега и словно переносит ее в далекий Тобольск, куда она однажды с матерью, братьями и сестрой Лидой ездила к бабушке. Она и сейчас ощущает на своей голове ее теплые большие ладони, пахнущие рассолом и еще чем-то неуловимым, похожим на ваниль и на тающий снег…

    А этот красивый немец Макс Эрнст… Как это было мучительно больно, страшно, тревожно и невыразимо стыдно, казалось, само сердце заливалось у нее кровью стыда, но… они оба хотели, чтобы она жила с ними обоими. Она искала выход, рвалась из этого треугольника, где есть только три угла, и каждый из них — замкнут. Красавец Макс, так не похожий на всех этих подопечных Андре Бретона, блудливо пожиравших ее глазами на своих сборищах, которые они называли снами наяву, оказался все же мерзавцем, ветреным, как все мужчины, негодяем… Впрочем, он освободил ее тем самым для другого…

    Дали, Дали, Дали… Малыш Дали… Вот он кряхтит, ложится на свою кровать и будет ворочаться до рассвета, а раньше едва прикасался к подушке головой — мгновенно засыпал, чтобы встать с восходом и, напевая, отправиться в студию работать до полудня.

    У нас печальный конец, думала она, очень печальный. Вздохи и кряхтение мужа вскоре прекращаются — видно, задремал, а Гала теперь слышит шумный рокот морской волны. Вот тут, за окном, на этих скалах, где в камне вырублена скамья, в ветреную погоду у них произошло странное, ох, какое странное объяснение в любви. Она предложила ему себя, а он подумал, что она хочет умереть. Бедный малыш, иной раз я любила тебя как себя и даже больше, недаром доктор Румгер объяснял нам, что мы составляем единое целое, как однояйцовые близнецы…

    Я отдала тебе, малыш Дали, всю вторую половину своей жизни, лучшую, признаюсь тебе, половину, и тебе грех на меня жаловаться — если бы не я, ты наверняка бы окончательно свихнулся и жил в нищете. Хотя, может быть, я и не права. Малыш Дали всегда готов за себя постоять и убедить кого угодно и в чем угодно. И если малыш ничего не понимал в практической жизни и отмахивался от ее тягот, сваливая все на меня, он все же крепко стоял на ногах и очень любил жизнь, а это главное, чтобы выжить и одному, без меня. Или с какой-нибудь Амандой. А Аманда его предала, предала, теперь даже не является… А ведь клялась мне на иконе. А что ей русская икона?

    Вот он опять ворочается, скрипит зубами, что-то бормочет… Малыш Дали, ты не спишь? Знаю, что не спишь, знаю. И все-таки, малыш, это я сделала из тебя гения…

    Гений Дали в эти дни ходил как потерянный, ничего не ел и у всех спрашивал: неужели Гала умрет? Он не мог в это поверить. В мае ее соборовали по католическому обряду.

    Осознав в конце концов, что Гале не долго осталось жить, он попросил архитектора Эмилио Пигнау, реставрировавшего замок в Пуболе, подготовить место в склепе замка. Гала хотела быть похороненной у себя в Пуболе.

    Приезжала и Сесиль. Но ее не приняли. Гала почему-то не любила свою дочь и редко о ней вспоминала, даже в завещании она не значилась наследницей матери. Гала считала, что она получила достаточно от отца.

    10 июня 1982 года художник по обыкновению встал в шесть часов утра, заглянул за ширму и увидел обращенный к окну неподвижный взгляд Галы. Последнее, что она видела в жизни, — море и небо. Она была еще теплой, смерть наступила недавно. Он закричал.

    В доме были два врача и Робер Дешарн. Они посоветовали Дали перевезти тело Галы в Пуболь прямо сейчас, не медля, потому что по сохранившемуся до нового времени средневековому закону, принятому во время эпидемии чумы, для того, чтобы перевезти покойника, требовались длительные бюрократические процедуры. Семейный врач доктор Вергара позвонил своему коллеге в Корса, расположенному рядом с Пуболем, и попросил его выдать справку, что Гала умерла в Пуболе. В одиннадцать утра Галу завернули в одеяло и посадили на заднее сиденье кадиллака. Рядом ехала медсестра, на случай, если остановит полиция, — она должна была сказать, что везла Галу в больницу, и та, дескать, умерла в дороге.

    Прессе было сообщено, что Гала была перевезена в Пуболь в коматозном состоянии и умерла в тот же день в 14 часов 15 минут. То же время стояло и в справке врача из Корса.

    Камердинер Каминада отвез Галу в Пуболь и вернулся в Порт-Льигат, чтобы забрать Дали и Антонио Пичота, сына виолончелиста Рикардо Пичота, портрет которого Дали писал в 1920 году. Узнав, что сын Рикардо Пичота стал художником, он посетил его в 1972 году и нашел его работы талантливыми. С тех пор Антонио был своим человеком, и очень преданным, в окружении Дали. Каминада привез их в Пуболь ближе к вечеру. Дали захватил с собой картину «Три восхитительные загадки Галы» и ее фотографию с королевской четой. Он хотел, чтобы то и другое выставили у гроба.

    На другой день Галу набальзамировали, обрядили в ее любимое красное платье от Диора. 11 июня в шесть часов вечера началась церемония погребения. В доме, кроме слуг, были Робер Дешарн, Антонио Пичот и юрист из Мадрида Мигель Доменеч, а из родственников только кузен Дали Гонсаль Серраклара. Дали не стал спускаться в склеп.

    Вниз он пошел несколько часов спустя и сказал Серракларе: «Видишь, я не плачу».

    Через несколько дней он решил еще раз навестить покойницу. В склепе он споткнулся об обломок камня, упал и не мог подняться. Там его, трясущегося от страха, нашла прислуга. Больше он в подземелье не ходил. В день смерти Галы кадиллак увез Дали из Порт-Льигата навсегда. Он остался жить в Пуболе.

    Король Хуан Карлос пожаловал ему титул маркиза. Правительство также предложило Дали приобрести у него по его выбору две картины за двести миллионов песет, это по тогдашнему курсу около миллиона долларов. Он продал ранние работы — «Арлекина» и «Останки». Добавил к ним в качестве подарка и третью картину, привезенную в день смерти жены в Пуболь, — «Три восхитительные загадки Галы».


    Глава пятнадцатая
    О последних семи печальных годах жизни Дали в Пуболе и Фигерасе и о его кончине и похоронах; рассуждения автора о современном искусстве

    Овдовевший Дали хоть и собирался после похорон жены вернуться в родной Порт-Льигат, однако передумал и остался жить в Пуболе.

    По завещанию Галы вся ее огромная коллекция картин и прочее имущество переходило к мужу, а после его смерти должна была перейти Испании и Каталонии в равных частях. Но юрист Мигель Доменеч, поверенный в делах Дали, имевший связи и определенное влияние в правительственных кругах (что и неудивительно, он состоял в родстве с министром иностранных дел и дружил с министром культуры X. Соланой в правительстве Фелипе Гонсалеса), уговорил старика завещать все только Испании в обмен на забвение всех его налоговых проблем. Кроме этого, Дали подписал доверенность на имя Дешарна и Доменеча на право заниматься всеми его финансовыми делами, документами, недвижимостью, инвентаризаций картин и рисунков и охранять его авторские права.

    После смерти жены вся эта суета его уже мало занимала; как и все старики, больше всего он был озабочен своим здоровьем, а оно лучше не становилось. Он почти ничего не ел, раздражался по пустякам, и служанки, конечно же, в отличие от Галы, не могли ему ни в чем угодить. Он кричал на них, даже плевался, поэтому некоторые уходили, а новые были ему горше старых, потому что не знали его привычек и им надо было все объяснять заново. Ходил он, волоча ноги, но больше всего его беспокоила дрожь правой руки. Старый художник не мог уже работать в своей прежней манере, рука не подчинялась, поэтому, помимо любимых тонких мягких кистей, стал писать и плоскими флейцами, позволявшими выражать себя энергичным мазком.

    В год смерти жены он написал две «Пьеты», а также несколько работ на темы картин Веласкеса. 1983-м годом датирована очень своеобразная, написанная широкими размашистыми ударами кисти работа под названием «Мы приедем позже, сразу после пяти», где изображен мебельный фургон изнутри. Некоторые исследователи полагают, что тема навеяна словами Бретона о том, что он хотел бы, чтобы его отвезли на кладбище в мебельном фургоне.

    Последним произведением мастера считается «Хвост ласточки», созданное в мае 1983 года. Подлинность этой работы вызывает у многих сомнение. Аргументируют это тем, что вряд ли дрожащей рукой Дали смог так безупречно изобразить графически четкие линии, однако Антонио Пичот, почти неотлучно находившийся в то время в Пуболе, говорил, что старик иной раз собирал всю свою волю, и в порыве светлого вдохновения рука служила ему как прежде.

    Весной 1983 года в Мадридском музее современного искусства была открыта самая большая ретроспектива Дали с 1914 по 1983 год, которую открыл, как того и хотел художник, сын короля Хуана Карлоса принц Филипп.

    В годовщину смерти Галы, 10 июня, эта выставка открылась и в Барселоне. Но Дали не поехал ни в Мадрид, ни в Барселону. Он был в очень плохом состоянии, да и, кроме того, ему не хотелось появляться на публике таким немощным. А изменился он до неузнаваемости: сгорбился, высох, лицо подергивалось тиком, волосы и усы, знаменитые, стремящиеся ввысь усы, сменили цвет воронова крыла на серебристую седину, и он стал походить на схимника, лишь в больших серых глазах по-прежнему горел неугасимый огонь.

    Приближалось и восьмидесятилетие, но художник не планировал никаких многолюдных, как раньше любил, мероприятий. Он вообще никого не хотел видеть. Он отказался даже принять членов почетного комитета Фонда Галы-Сальвадора Дали, торжественно открытого в марте 1984 года сперва в Фигерасе, а затем в Мадриде. Приезжал к нему и Джеймс, но и ему не удалось повидаться со старым другом.

    11 мая Дали был завален поздравительными телеграммами со всех стран мира, но это его мало взволновало. Он хотел покоя, и ничего больше.

    В конце августа жизнь в Пуболе закончилась самым неожиданным образом. Старик вызывал медсестру с помощью мягкой, в форме груши, кнопки звонка, прикрепленной к рукаву его рубашки. Он звонил слишком часто, проверяя, на месте ли сестра, да к тому же по ночам он не спал — мучили неизживаемые страхи. В конце концов, а это в человеческом обычае, сестрам надоели холостые вызовы, и они стали отключать звонок, а затем заменили его сигнальной лампой.

    Однажды на рассвете дежурная сестра почуяла запах гари, а когда подошла к двери спальни, увидела дым. Она высунулась из окна и стала звать на помощь. По счастью, неподалеку оказался дежурный полицейский. Он вбежал в дом и открыл комнату, откуда уже валил черный дымище. Но Дали на кровати не оказалось. Подоспевший Дешарн обнаружил его на полу в углу комнаты.

    Причина пожара и состояла в этом злосчастном звонке. Он с такой силой и так часто нажимал на кнопку, что она стала искрить, и в результате загорелась кровать. Открытого пламени, правда, не было, постель просто тлела, однако ожоги первой и второй степени на ноге, в паху и на ягодице составили пятнадцать процентов, и его решено было госпитализировать.

    Дали сказал, что поедет в Барселону только через Фигерас, ему очень хотелось побывать в своем Музее. Его пытались отговорить, но это было бесполезно.

    В Музее Дали с удовольствием отметил, что желтая лодка Галы, как он и планировал, стала экспонатом и водружена на колонну. Еще больше его порадовало, что недавно присоединенная к Музею старинная городская башня, которую он назвал Башней Галатеи, отреставрирована.

    Затем его отвезли в клинику, куда несколько дней спустя пришла навестить брата Ана Мария. Но он накричал на нее и выгнал. Медики пришли после осмотра к выводу, что необходима пересадка кожи.

    Операция длилась шесть часов, но старик перенес ее сравнительно неплохо, если учесть его возраст, изломанную психику и истощенную нервную систему.

    Через полтора месяца Дали из клиники перебрался в Башню Галатеи, которая стала его последним пристанищем. На люди он больше не показывaлcя. Гибсон, посетивший престарелого художника по его желанию в январе 1989 года, так описал его внешность: «Некогда красивое лицо было покрыто глубокими морщинами, нижняя челюсть безвольно отвисла, а из ноздрей торчали пластиковые трубки…» С помощью этих трубок его и кормили, потому что он в конце жизни вообще отказывался принимать пищу.

    В конце ноября 1988 года Дали заболел гриппом с осложнениями на легкие и сердце. Его положили сперва в больницу Фигераса, а затем перевезли в Барселону. Врачи опасались, что в его возрасте одолеть болезнь будет непросто.

    Встревожилась и общественность. К барселонской клинике было не подойти, ее взяли в осаду журналисты, мечтавшие об интервью с великим художником, но им приходилось довольствоваться лишь скупыми сведениями о состоянии здоровья. Врачи никого к нему не пускали, даже друзей, среди которых было немало знаменитостей.

    Обеспокоились и каталонские власти. Глава каталонского правительства Жорди Пухоль навестил больного гения и, вероятно, воззвал к его патриотическим чувствам с тем, чтобы из его огромного творческого наследия хоть что-то осталось на малой родине, а то ведь все уплывет в Мадрид.

    Посетил в начале декабря художника и король, находившийся в то время в Барселоне. К приезду Хуана Карлоса Дали подготовил для подарка прекрасно изданные монархические свои поэмы в честь Его и Ее Величеств. Он был очень возбужден и, как всегда, вел непрекращающийся монолог. Король ничего не понял из этой речи. Присутствовавший на встрече с королем Антонио Пичот, понимавший бессвязное бормотание старика, «перевел» монарху, что художник надеется на свое скорое выздоровление и намерен вновь трудиться во славу Испании.

    У Дали была привычка хватать собеседников за руки, не избежал его хватки и король.

    Похоже, визит короля благотворно повлиял на монархиста Дали — к Рождеству он был уже в Башне Галатеи.

    Ему было там очень тяжко, особенно по ночам, когда он не мог слушать радио или смотреть телевизор. Темные предчувствия туманили мозг, и вместе с ними стала являться Гала. Она садилась к нему на постель, гладила по голове и говорила на мягком бескостном русском языке. Он пытался ее понять, кричал, чтобы она говорила по-французски, но она упрямо бормотала славянские непонятные слова, и он отмахивался от нее, как от наваждения, прекрасно понимая в минуты ясности, что это всего лишь бред, галлюцинация. Звонил, просил служанку поставить пластинку, но когда музыка умолкала, сменяясь скрежетом иглы и отключающим щелчком, Гала являлась вновь и что-то опять говорила. Он вслушивался в мелодию ее голоса, пытался что-то поймать, уловить, тянулся к ней, хотел обнять, но руки уходили в пустоту, красное платье от Диора становилось проницаемой «обманкой», какие он всю жизнь «ткал» на своих холстах. В ярости он стучал костяшками пальцев по спинке кровати, ему становилось больно, и в свете яркой лампы видение исчезало, и он забывался на несколько минут. Потом вновь в его больном и уставшем, но легко возбудимом мозгу возникали образы и звуки, и старик начинал слышать тяжелое уханье прибоя в Порт-Льигате, когда поздней осенью поднимались свирепые северные ветры.

    Он шел козьими тропами по скалам мыса Креус, вглядывался в их меняющиеся зоологические очертания — верблюд обращался в петуха, петух — в орлицу, орлица — в львиный зев, а львиный зев — в гробницу… И гробница перед его внутренним взором была неумолимо долго, а он, как прикованный, стоял на скалах и не мог и не хотел двигаться, смотрел на соединявшую море и небо линию горизонта и угловатые скалы и о чем-то напряженно думал, о чем-то настойчиво вспоминал, теребил память в надежде, что что-то прояснится, проявится и подскажет ему верное слово, именно слово, от которого он проснется молодым и здоровым, обнимет сестру, улыбнется ей, пройдет по улицам родного Фигераса, зайдет в кафе и встретит Карме Роже, белокурую девочку, которая его любила, а он делал вид, что она ему нравится, а нравилась ему не она, а Дуллита…

    Кто же такая Дуллита? Он никак не мог вспомнить, кто такая Дуллита. Да, конечно, он приглашал ее на чердак родительского дома, где он устроил свою первую мастерскую и где мольберт стоял прямо в бетонной ванне. А как было славно взбалтывать ногами теплую стоячую воду и слушать визг ребятишек внизу, на улице. И как тогда хотелось спуститься к ним, побегать, покричать, пощипать девчонок… Но я не выходил к ним. Как глупо. Я мечтал стать королем. И настоящий испанский король недавно приходил ко мне в больницу, и я пожимал ему руки…

    Но недавние воспоминания, словно смерчем трамонтаны, выносились неожиданно приходившей Галой и без конца что-то говорившей. Он не знал, что с этим наваждением делать, впадал в отчаяние, молился, и это помогало, — на полчаса к нему приходил сон, и в этом старческом сне, слава Богу, ничего не было, только темная пустота.

    Или приходила розовая мгла, где маячили яички без сковороды, и он словно вновь оказывался в материнской утробе — теплой, липкой и золотисто-желтой; сновидец ложился на бок, свертывался калачиком, уплывая в блаженство, — он всегда любил липкое, текучее, желеобразное, мягкое, податливое, способное без усилий следовать за его прихотливой фантазией; припоминал, что с детства любил проливать на рубашку кофе с молоком, чтобы ощутить его липкую теплоту, когда одежда приклеивалась к телу…

    Но липкое и теплое обращалось в сырое и холодное и дурно пахло, и он звал сестру, а когда она переодевала его, сквернословил и плевался.

    Когда терпеливая сестра уходила с простыней в руках, старик вновь погружался в воспоминания, и его постель под утро окружали те, кого бы он хотел видеть рядом с собой и говорить. Чаще всего это был Лорка. Вот уже полвека поэт идет с ним рука об руку, напоминая о себе внезапно приходящими в голову стихами, рождая неотвязчивые образы.

    Улыбка кривила сухие губы отшельника Дали, если припоминалось, что андалузец Лорка не умел плавать и очень боялся утонуть, когда они однажды вместе с Аной Марией отправились на мыс Креус, чтобы показать гостю живописную Туделанскую долину. На веслах в лодке сидел садовник Энрике, самый ленивый человек на свете, жаловался на свою жену, которую иначе как змеей и не называл, и говорил, что когда после смерти окажется в аду, он свое наверстает, развлекаясь с танцовщицами. А когда Лорка спросил его, почему он думает, что танцовщицы тоже попадут в ад, выпучил глаза и спросил: «А где им, блядям, быть, по-вашему?» Федерико хохотал.

    Тогда мы расположились у скалы, похожей на орлицу, глядели на кобальтовое море и сверкавшие под солнцем капельки слюды в мягких очертаниях скал и ели жаркое из кролика. Лорка и тут устроил свое обычное представление: упал на песок и закрыл глаза, изображая покойника. Потом с удовольствием ел крольчатину, присаливая ее вместе с солью прилипшими к пальцам песчинками и говорил, что такая приправа с хрустом на зубах ему по вкусу.

    На обратном пути Энрике рассказывал свои обычные байки, одна из них очень понравилась Лорке. Речь там шла об обиженном родителями мальчишке, который встретил такого же парнишку, тоже побитого родителями. Когда тот стал жаловаться на обиды, другой сказал: «У всякого свое море, и сколько ни дели — не поделится».

    Да, море не делится… И на сверкающей под солнцем скале снова появляется Гала в белом платье и ест черный виноград. «Убей меня! — говорит она. — Сможешь? Сможешь?» И он поцеловал ее, и мягкие теплые податливые губы с оставшимся вкусом винограда и гибкое, как лоза, тело сплелись с ним, соединились в одно неразрывное целое…

    Я скоро приду к тебе Гала, уже совсем скоро…

    Ему вдруг стало плохо: сердце едва шевелилось, голову окутал жаркий туман. Он стал задыхаться. Утром, а это была среда, 18 января, Каминада отвез совершенно больного старика в больницу. Выглядел он так плохо, что верный слуга уверился, что хозяин долго не протянет. И даже предсказал дату его смерти: «Хозяин умрет в понедельник, когда луна начнет убывать». Поэтому распорядился готовиться к похоронам в Пуболе. Дали всегда говорил, что хотел бы покоиться рядом с Галой.

    Двадцатого числа он принял святое причастие. Священник сказал, что обряд утешил его, это он понял по его изменившимся глазам.

    А на другой день мэр Фигераса Мариа Лорка устроил пресс-конференцию с участием Дешарна и Доменеча, где выступил с сенсационным заявлением. Последней волей Дали, заявил он, является его желание быть похороненным под куполом своего Театра-музея в Фигерасе. Об этом ему сказал сам художник еще 1 декабря в барселонской клинике и взял с мэра слово, что тот будет держать это в тайне до его кончины. Это стало неожиданным для всех, и в первую очередь для Дешарна, знавшего о существовании документа, в котором Дали в присутствии своего секретаря, а также Каминады зафиксировал свое желание быть погребенным вместе с женой. Он даже планировал соорудить в Пуболе мавзолей по подобию кармелитской гробницы в Нантском соборе.

    Дешарн, однако, не стал опротестовывать заявление фигерасского градоначальника. Сказал, что Дали есть Дали, и это вполне в его духе менять свои решения.

    Каминада просто не мог поверить, что хозяин поменял свою последнюю волю. Он заявил, что если бы это было так, он, Каминада, узнал бы об этом первым — ведь в последнее время никто, кроме него и Пичота, не понимал того, что говорил хозяин.

    К тому же Дали был еще жив и находился в здравом уме и мог бы подтвердить свою последнюю волю документально, при нотариусе. Но этого не случилось. Все почему-то поверили словам мэра, единственного, кому больной художник поведал свое желание быть похороненным не рядом с Галой в Пуболе, а в Фигерасе, в Театре-музее.

    К умирающему никого не пускали. С ним хотели проститься его племянница Монсеррат и подруга его юности Карме Роже, но им тоже не удалось пробиться. Ана Мария и не пыталась встретиться с братом. Знала, что он не захочет с ней в последний раз увидеться, да к тому же у нее в то время было сломано бедро.

    Итак, в субботу, 21 января, было объявлено о месте погребения великого художника, но старик был еще жив. Дышал и думал. Он все время причитал, что хочет домой, и очень хотел слушать музыку. Дали был музыкален всегда, к старости же, не имея возможности «живописать» и услаждать свой взор любимыми пейзажами, он развил в себе внутреннюю потребность в музыке, ее звуки насыщали его душу необходимой всякому художнику гармонией.

    Один из героев романа Томаса Манна «Доктор Фаустус» Вендель Кречмар в своей лекции «Музыка и глаз» утверждал, что музыкальное искусство обращено не только к уху, но и к глазу, хотя бы потому, что музыку записывают нотными знаками и профессионалу достаточно одного взгляда на партитуру, чтобы определить, какое сочинение стоит на пюпитре — гениальное или дрянное.

    Нотная грамота несомненно графична, и в этом контексте любопытно проанализировать некоторые рисунки и эспериментальные литографии мастера, а кроме того, музыкальные инструменты очень часто фигурируют на его холстах.

    Воскресной ночью ему стало совсем плохо. На медицинском языке это называлось пневмонией и острой сердечной недостаточностью, с которыми его организм боролся с превеликим трудом. Сознание было затуманено, в нем не осталось уже реальных, сегодняшних ощущений. Он уплывал от них безвозвратно. Земное напоминало о себе лишь смутными образами прошлого, ставшими для него, как это и бывает с умирающими, зримой и очевидной явью.

    Трудно сказать, что грезилось ему перед смертью. Быть может, вспоминал детство, мать, отца, сестру?

    Когда ему было семь лет, он написал такую сказку:

    «Однажды июньской ночью мальчик гулял со своей мамой. Шел дождь из падающих звезд. Мальчик подобрал одну звезду и на ладони принес ее домой. Там он положил ее к себе на ночной столик и прикрыл перевернутым стаканом, чтоб она не улетела. Но, проснувшись утром, он вскрикнул от ужаса: за ночь червяк съел его звезду!»

    Да, червяк старости и болезни в эту ночь сделал свое дело.

    А вот и матушкин голос. Она зовет его к ужину, и он в матроске бежит с побережья к дому мимо вкопанных в землю горшков с полыхающими красным огнем геранями в свете заходящего солнца, золотящего оливковую рощу и эвкалипт у порога. Он входит в столовую и видит в нише Пресвятую Деву в зеленом платье с золотой каймой. Лорка позже вложит ей в руку красную коралловую веточку, и с тех пор Мадонну стали называть Девой с Кораллом…

    Мальчик лежит в кроватке и видит в окне на черном небе яркие звезды. Он выбирает самую крупную и яркую и смотрит на нее неотрывно, а сверху льется матушкин голос, баюкает колыбельной мелодией:

    У ангела снов
    не кудри, а лилии.
    Серебряный пояс
    и белые крылья.
    Он с неба ночного
    слетает к порогу.
    И звезды ему
    уступают дорогу.
    Но ангела снов
    Его белые крылья
    в рассветное небо
    несут без усилия…

    Старик отчетливо видит ангела в рассветном небе. Все выше и выше возносится белокрылый мальчик, становится все меньше и меньше и светлой точкой пропадает, сливается с белым курчавым облаком, и оно, будто оплодотворенное, растет и пухнет, меняет форму и стелется по небу снежной поземкой, которую взметывает птица-тройка из волшебного театрика Эстебана Трайты. В санях сидит веселая девочка с раскрасневшимися щеками и блестящими ореховыми глазами… Галушка, я совсем уже скоро…

    Да простит читатель, ищущий объективности, авторские фантазии…

    Когда камердинер Артуро Каминада приехал в больницу в понедельник, 23 января, Дали был еще жив. О последних минутах жизни хозяина верный слуга рассказал вот что:

    «Я взял его руку, она была очень горячей. Он посмотрел на меня своими удивительными глазами. Потом закрыл их. Я не отпускал его руку. Потом странная теплая волна прошла по его телу, он открыл глаза, на сей раз — чтобы встретиться глазами со смертью, а не со мной».

    Это случилось в десять часов пятнадцать минут утра в понедельник, 23 января 1989 года, как и предсказал Каминада.

    Через два дня, 25 января, набальзамированный покойник, одетый в бежевую тунику с вышитой на груди короной и буквой «Д», означавшей принадлежность Дали к испанскому дворянству, был выставлен в Башне Галатеи для прощания. В гробу он был красив и благообразен.

    На похороны приехали Нанита Калашникова, Элеонора и Рейнольд Морз, Питер Мур с женой Кэтрин, Джузеппе и Мара Альбаретто, адвокат Майкл Стаут и многие другие его друзья. Не было Аманды Лир и Аны Марии, у которой, как уже говорили, была сломана шейка бедра. Неделю спустя она отслужит по брату мессу в Кадакесе.

    А в церкви рядом с Театром-музеем, где его крестили, также была отслужена месса на каталанском языке.

    Как и хотел Дали, гроб его не был украшен цветами, однако чья-то рука положила на надгробную плиту букетик ромашек, весенних цветов родного Кадакеса.

    Итак, король умер. Да здравствует король? Увы, трон пока свободен. Художников такого масштаба, как Дали или Пикассо, пока не видно. Это с сожалением отмечается многими искусствоведами и теоретиками искусства. Современные художники на сегодняшний день являются хранителями тех или иных направлений изобразительного искусства конца XIX и начала ХХ веков. Среди них много талантливых, ищущих мастеров, творчески интепретирующих основные художнические идеи начала века, но их нельзя назвать строителями новой культуры. Сейчас, правда, появляются ростки новых открытий в области изобразительных экспериментов (видео-арт и прочее), но говорить о реальном проекте здания современной культуры пока преждевременно.

    На то есть и объективные причины. Арт-рынок Запада по-прежнему ориентирован на авангард первой половины ушедшего ХХ века. Акцентируются и пропагандируются ушедшие, казалось бы, виды «неизобразительного» искусства (инсталляции, перфоманс, механические и прочие объекты, всякого рода шоу-спектакли), заменяя собой живопись, скульптуру, графику, словом, все то, что принято называть изобразительным искусством. Художники заняты тем, что эстетизируют, как могут, буржуазный образ жизни, всеядность которого, способность впитывать в себя все, как губка, отмечалась, как мы уже говорили, революционерами от сюрреализма — Бретоном, Дали и другими.

    Зависимые от рынка художники понимают это, и в их зачастую бездуховных маньеристических упражнениях все ярче проявляется гротескный пессимизм.

    Наша же художественная культура была надолго оторвана от европейского авангарда, стояла к нему спиной. Советскими идеологами он воспринимался лишь в негативном свете, поэтому не был глубоко поанализирован и духовно осмыслен. Еще задолго до открытия шлюзов в конце 80-х и начале 90-х годов модернизм воспринимался оппозиционными советскому режиму художниками как идеал и откровение. Отсюда и понятно, почему до сих пор на выставках в нашей стране так много неосмысленного подражательства кубизму, абстракционизму, фовизму, импрессионизму, сюрреализму и другим давно ушедшим течениям. Порой бывает жалко смотреть на откровенно нетворческие повторы квадратиков Мондриана, кубиков Пикассо, натасканных у Дали и де Кирико «перспектив» с тенями, бессмысленной и зачастую шарлатанской пачкотни от Джексона Поллока и так далее.

    Однако зрительский интерес современника все больше связан с ретроспективным взглядом в глубину веков; духовного совершенства нынешний потребитель культуры ищет в классической музыке, литературе, стремится узреть истину в великой живописи Ренессанса. Он хочет того же и от современного искусства. Но тенденции таковы, что классические формы изобразительного искусства — живопись красками на холсте, объемная скульптура, графика пером или карандашом на бумаге, литография, гравюра, офорт и прочее — сохраняются сейчас как реликтовые, уже утратившие свой духовный потенциал вследствие бесконечного тиражирования, и уже не утоляют духовного голода современников. Это, по сути, игрушки, объекты для обыгрывания в сфере массовой культуры, причем все чаще и назойливее великие картины художников прошлого, классические романы, стихи, пьесы служат рекламе, превращаются в мишени для черного юмора, нивелируются до площадного уровня, перевираются, их смысл извращается на сценических площадках, на телевидении, в выставочных залах и в популярных изданиях.

    Какая связь между вышесказанным и творчеством Сальвадора Дали? Активно возрождая традицию и привнеся в нее новые формы и акценты, наш герой дал исстрадавшейся от модернизма культуре ориентир и один из путей, по которому ей надлежит двигаться. Он попытался не только встать на уровень титанов Возрождения, но и возродить само Возрождение в его духовной самости, пусть и в преломлении современных художественных идей. Он хотел сохранить изобразительное искусство в его классическом виде и достиг в своем мастер